Жизнь Людовика XIV.

В мировой истории известно четыре великих века: век Перикла, век Августа, век Льва X и век Луи XIV.

Первый из этих веков произвел Мильтиада, Леонида, Фемистокла, Аристида, Павсания, Алкивиада, Софокла, Эврипида, Фидия, Аристофана, Зеоксиса, Паррасия, Сократа, Диогена, Геродота и Ксенофонта. Второй — Суллу, Цицерона, Цезаря, Лукреция, Катулла, Вергилия, Горация, Проперция, Овидия, Тибулла, Катона, Саллюстия, Корнелия Непота, Диодора Сицилийского, Тита Ливия, Дионисия Галикарнасского, Сципиона Африканского и Витрувия. Третий — Гвичардини, Макиавелли, Паоло Джиове, Ариосто, Микельанджело, Рафаэля и Галилея. Четвертый — Ришелье, Монморанси, Мазарини, Жана Барта, Люксембурга, Конде, Тюренна, Катина; Турвиля, Лувуа, Виллара, Корнеля, Декарта, Мезерё, Ларошфуко, Бейля, Мольера, Лафонтена Лебрена, Перро, Жирардона, Боссюэ, Мальбранша, Пюже, Расина, Буало, Люлли, мадам де Севинье, Фонтенеля, Фенелона, Руссо, Роллена, Шолъе, Миньяра, Кино.

Из этих четырех веков мы избрали для описания, не смеем сказать благороднейший, прекраснейший и самый великий, хотя нам так кажется, но ближайший к нам и поэтому представляющий для нас наиболее интереса.

В наше время был изобретен новый способ писать историю, а мемуары частных лиц ввели нас во внутреннюю жизнь богов нашей монархии, и мы увидели, что эти боги, как и боги древности, ослепительные издали, теряют часть своего блеска, если проникнуть во мрак, окружающий некоторые стороны их жизни.

Быть может, Луи XIV один до сих пор избег справедливого суда истории. Он был слишком превознесен приверженцами монархии и слишком унижен революционными писателями, объявлен непогрешим одними, а другими обвинен в недостатке всех достоинств; ни об одной коронованной особе не было столько и таких разнообразных суждений, как о нем, и никто из них не слышал — если за гробом, посреди сна смерти, которым он заснул после продолжительного царствования можно слышать — более громких похвал и несправедливых обвинений.

Бога, вознесенного до облаков, человека, осужденного строже, нежели он того заслуживал, нужно теперь возвратить на принадлежащее ему место. Мы пишем не похвальное слово, не памфлет, а портрет человека в его жизни — от несчастного детства до жалкой старости, проходя через все фазы радости и горя любви и ненависти, слабости и величия, составившие эту жизнь, единственную как светлыми, так и темными сторонами. Мы представим свету Луи XIV, бога для мира, короля для Европы, героя для Франции, человека для своих страстей. И мы уверены, что он будет здесь истиннее и схожее с самим собой, нежели его видели когда-нибудь в истории, на полотне или на пьедестале. И может быть, он будет более великим, будучи человеком между людьми, нежели он казался, когда его сделали богом между богами.

И каких спутников может требовать самое взыскательное божество, которых не было у Луи XIV? Где найти министров, подобных Ришелье, Мазарини, Кольберу и Лувуа; полководцев, слава которых затмила бы славу Конде, Тюренна, Люксембурга, Катина, Бервика и Виллара; моряков, которые боролись бы и с Англией, и с морем, как Дюге-Труэн, Жан Барт и Турвиль, поэтов, говорящих языком Корнеля, Расина и Мольера; моралистов, как Паскаль и Лафонтен; наконец, фавориток, как Лавальер, Фонтанж, Монтеспан и Ментенон?

Бедность дитяти, любовь юноши, слава героя, гордость короля, упадок старца, слабость отца, смерть христианина — все будет видно на картине, на первом плане которой будут Лувр, Сен-Жермен и Версаль, на втором — Франция, на горизонте — мир, потому что в истории Луи XIV нужно не восходить от народа к королю, но спускаться от короля к народу. Будем помнить слова победителя Голландии, когда он был на вершине славы: «Государство — эго я!».

Биография Луи XIV, написанная таким образом, во всех подробностях, в которых иногда приходит на помощь беглый взгляд, брошенный на целое, сможем сказать, будет иметь всю важность истории, всю капризность романа, всю занимательность мемуаров. Поэтому мы не колеблясь представляем, несмотря на предыдущие наши труды, а может быть по причине этих трудов, нашу книгу публике, будучи уверены в ее благосклонности.

Александр Дюма.

ГЛАВА I.

Обстоятельства, которыми Луи XIV обязан своим рождением. — Анна Австрийская объявляет о своей беременности. — Милость, которую она испрашивает по этому поводу у короля. — Беглый взгляд на события, предшествовавшие началу повествования. — Луи XIII. — Анна Австрийская. — Мария Медичи. — Кардинал Ришелье. — Гастон Орлеанский. — Г-жа де Шеврез. — Начало раздоров между Луи XIII и Анной Австрийской. — Король ревнует к своему брату. — Кардинал Ришелье влюбился в королеву. — Анекдот, относящийся к этой любви.

Король Луи XIII 5 декабря 1637 года поехал в монастырь Благовещения, находившийся на улице Сент-Антуан, к м-ль де Лафайет, что удалилась туда в марте того же года и приняла имя сестры Анжелики. Короли, королевы и дети Франции (т, е, их дети) имели право входить во все монастыри и свободно говорить с монахами и монахинями, поэтому ничто не могло препятствовать королю посетить м-ль де Лафайет, прежнюю свою фаворитку.

Впрочем известно, что фаворитки Луи XIII были только его друзьями и что волокитство целомудренного сына Анри IV и целомудренного отца Луи XIV — королей вовсе нецеломудренных — не вредило доброму имени тех, к которым оно относилось.

Луиза Матье де Лафайет, происходившая из древней овернской фамилии, поступила на семнадцатом году своей жизни фрейлиной ко двору Анны Австрийской. Король заметил ее в 1630 году; ум и красота ее вывели его если не из целомудрия, то из обыкновенной холодности. Бассомпьер рассказывает, что, проезжая в это время через Лион, где жил Луи XIII, он видел короля между дамами, влюбленным и любезным более обыкновения.

М-ль де Лафайет была в милости до тех пор, пока не принимала никакого участия в делах политических, но отец Жозеф, родственник ее со стороны Марии Матье де Сен-Ромен, ее матери, убедил ее принять участие в интригах против кардинала Ришелье, которого честолюбивый капуцин хотел погубить в глазах короля, и с тех пор спокойствие и счастье навсегда оставили ее и царственного ее поклонника.

По обыкновению Ришелье не напал прямо на любовь Луи XIII к м-ль де Лафайет, но употребил одну из тех хитростей, к которым великий министр так часто прибегал и которые всегда ему удавались, поскольку от него не ожидали подобных уловок, считая их недостойными такого великого гения: он угрозами заставил Буазанваля, которого Луи XIII сделал из простого служителя первым своим камердинером, изменить своему государю, доверившемуся ему во всем, сначала переменять смысл посланий влюбленных, а потом передавать кардиналу письма, которые они писали друг другу и которые в его кабинете под рукою искусных секретарей, нарочно для того нанятых, претерпевали такие изменения, что вышедши из рук писавших полными нежных выражений, они приходили с такими горькими упреками, что уже было близко к размолвке, когда неожиданное объяснение открыло истину.

Призвали Буазанваля, принужденного признаться в своей измене и рассказать о всех действиях министра; тогда только Луи XIII и м-ль де Лафайет узнали, что ненависть кардинала уже давно их преследует.

Известно, как страшна была эта ненависть даже для короля; Букингем, Шале, Монморанси поплатились за нее жизнью и, по всей вероятности, то же ожидало и отца Жозефа. М-ль де Лафайет в страхе сочла за лучшее укрыться в монастыре Благовещения и несмотря на все просьбы Луи XIII осталась в нем, приняв монашеский сан по словам одних 19-го, других — 24 мая 1637 года.

И хотя м-ль де Готфор, вызванная Ришелье из изгнания, начинала уже занимать в сердце короля принадлежавшее прежде м-ль де Лафайет место, Луи XIII продолжал видеться с последней, и как мы уже видели, тайно выехав из Гробуа, где он тогда жил, приехал к ней в монастырь. Он вошел туда в 4 часа пополудни, а вышел в 8.

О чем говорилось между ними неизвестно, так как Луи XIII в этот раз, как и всегда с тех пор, как м-ль де Лафайет удалилась в монастырь, говорил с ней только с глазу на глаз. Но когда король вышел, он был задумчив, что не ускользнуло от его спутников. В тот вечер была ужасная буря с дождем и градом, ни зги не было видно, и кучер спросил короля, не надо ли возвращаться в Гробуа, на что Луи XIII, как будто бы сделал усилие над собой и сказал после некоторого молчания:

— Нет, мы едем в Лувр.

И карета быстро покатилась по дороге во дворец к удовольствию свиты, вовсе не желавшей делать четыре лье по такой погоде.

Приехав в Лувр, король отправился к королеве, которая была очень удивлена его приездом, поскольку Луи XIII и Анна Австрийская уже давно виделись редко. Она вышла навстречу и почтительно поклонилась. Луи XIII подошел к ней, поцеловал ее руку очень застенчиво, как если бы он видел ее в первый раз и делая, быть может, длинные паузы, сказал нетвердым голосом:

— Мадам, погода так дурна, что мне невозможно возвратиться в Гробуа. Поэтому я прошу у вас ужина и ночлега.

— Мне доставляет большую честь и еще большее удовольствие предложить и то, и другое, — отвечала королева, — и я теперь благодарю Бога за бурю, которую он послал и которая только что так сильно пугала меня.

Итак, Луи XIII 55 декабря 1637 года не только ужинал, но и провел ночь с Анной Австрийской. Наутро он уехал в Гробуа.

Делом ли случая было это сближение между королем и королевой, этот возврат короткости между женой и мужем? Действительно ли буря испугала Луи XIII или он уступил убедительным просьбам м-ль де Лафайет? Последнее вероятнее, и мы думаем, что буря была только предлогом.

Как бы то ни было, ночь эта имела значение для Франции и Европы, вид которых она изменила — ровно через девять месяцев после этой ночи родился Луи XIV.

Королева скоро заметила, что она беременна, но не смела никому говорить об этом первые пять месяцев, боясь ошибиться. В начале шестого месяца не оставалось более сомнений: младенец сделал первое движение. Это было 11 мая 1638 года.

Анна Австрийская тотчас велела позвать графа де Шавиньи, который был ей всегда предан. Поговорив с ней, де Шавиньи отправился к королю.

Он застал его величество готовым к выезду на охоту. Луи XIII, увидев министра, нахмурил брови — он подумал, что де Шавиньи пришел говорить о политике или об администрации и что его любимая забава, единственная, которая доставляла ему постоянное и истинное удовольствие, будет.

Отложена.

— Что вам угодно? — спросил он с нетерпеливым движением. — И что вы нам скажете? Вы знаете, что государственные дела нас не касаются, вы можете говорить о них с г-ном кардиналом.

— Государь, — сказал де Шавиньи, — я пришел просить у вас милости для одного бедного заключенного.

— Просите у кардинала, — еще более нетерпеливо отвечал король, — просите у кардинала, г-н Шавиньи. Может быть, заключенный — враг его эминенции, а следовательно и наш враг.

— Ничей, сир, это верный служитель королевы, несправедливо подозреваемый в измене.

— А, понимаю! Вы говорите о Лапорте, но это меня не касается, г-н Шавиньи! Обратитесь к кардиналу! Пойдемте, господа, пойдемте! — И король дал знак своим спутникам, собираясь идти.

— Однако, государь, — продолжал де Шавиньи, — королева думала, что по случаю новости, которую я вам приношу, ваше величество исполнит просьбу, которую она велела мне вам передать.

— А какая это новость? — спросил король.

— Та, что королева беременна, — отвечал де Шавиньи.

— Королева беременна! — вскричал король. — А.., ночь 5 декабря!

— Не знаю, государь, знаю только то, что Бог услышал молитвы Франции и умилостивился над бесплодием, так сильно печалившем нас всех!

— И вы уверены в том, что говорите, де Шавиньи? — спросил король.

— Королева ничего не хотела говорить вашему величеству, не убедившись совершенно, но сегодня ее августейшее дитя в первый раз показало признаки жизни, и так как вы ей обещали, говорила она, в подобном случае исполнить всякую ее просьбу, то она просит вас выпустить из Бастилии Лапорта, ее Porte manteau.

— Хорошо, — сказал король, — это не мешает нашей охоте, господа, ее нужно только отложить немного. Подождите меня внизу, а я с Шавиньи зайду к королеве.

Придворные весело проводили короля до покоев королевы, куда Луи XIII вошел, между тем как они пошли далее.

Король оставил де Шавиньи в салоне королевы и вошел в ее молельню. Неизвестно, что он там говорил супруге, поскольку они были наедине.

Через десять минут он вышел с лицом, сияющим от радости.

— Шавиньи, — сказал он, — это правда! Дай Бог, чтобы.

Это был дофин! Ах, как бы это взбесило моего любезнейшего братца!

— А Лапорт, государь? — спросил де Шавиньи.

— Завтра вы велите его выпустить из Бастилии, но с условием, чтобы он немедленно удалился в Сомюр.

На другой день, 12 мая, секретарь королевы Легра явился в Бастилию с посланным от де Шавиньи. Он дал Лапорту подписать обещание удалиться в Сомюр; Лапорт подписал и 13-го был освобожден.

Таким образом, первое движение, сделанное Луи XIV в утробе матери, было причиной одной из милостей, на которые так был скуп Луи XIII. Это было хорошее предзнаменование.

Слух о беременности королевы быстро разнесся по Франции. Ему с трудом верили, так как после двадцатидвухлетнего бесплодного брака это надо было считать чудом. Все знали о несогласиях между королем и королевой, и никто не смел питать надежды, которую все давно уже считали потерянной.

Бросим беглый взгляд на причины этих супружеских несогласий, и это будет для наших читателей случаем познакомиться с важнейшими лицами двора, при котором были соединены три элемента — французский, итальянский и испанский — с лицами, которые являются в начале правления Луи XIV как представители другого века и другой эпохи.

Король Луи XIII, которому тогда было 37 лет, был вместе горд и робок, мужествен как герой и нерешителен как дитя. Он умел сильно ненавидеть, но любил всегда осторожно; был скрытен, потому, что долго жил с людьми, которых ненавидел по-видимому, терпелив и слаб, но зол вспышками, жесток до утонченности с наслаждением, хотя его отец Анри IV употребил все усилия в его детстве, чтобы исправить эти наклонности к жестокости, и даже два раза собственноручно наказал его: первый раз за то, что он размозжил между двумя камнями голову живого воробья, а второй — за то, что он возненавидел одного молодого дворянина, и придворные вынуждены были для его успокоения выстрелить в этого дворянина холостым зарядом — молодой человек, заранее предупрежденный, упал как бы убитый, и это так обрадовало будущего друга Монморанси и Сен-Мара, что он захлопал в ладоши. При наказаниях Мария Медичи защищала сына, но Беарнец, не слушая ее протестов, сказал ей пророческие слова: «Madam, молите Бога, чтобы я жил, и поверьте, когда меня не будет, злой мальчишка будет вас обижать».

Впрочем, детство короля прошло в совершенном пренебрежении. Королева-мать, которая по словам ее мужа была «мужественна, высокомерна, тверда, скрытна, тщеславна, упряма, мстительна и недоверчива», хотела как можно дольше удержать королевскую власть, сделавшуюся для нее необходимой. Поэтому, вместо того, чтобы дать сыну высокие познания, столь нужные для царствования, она оставила его в совершенном невежестве, так что его воспитание было хуже воспитания человека среднего класса. Будучи в обществе Кончини и Галигай, которых молодой король не терпел, она виделась с ним только тогда, когда ее приводила к тому обязанность и большей частью принимала его холодно. Однажды случилось даже, что Луи, входя к матери, наступил на ногу любимой ее собачке, и та укусила его. Принц ударил ее ногой, она, визжа, убежала, и тогда Мария Медичи взяла ее на руки и стала ласкать и целовать обиженную любимицу. Юный король, глубоко пораженный этим, тотчас вышел и сказал де Люину:

— Посмотри, Альбер, она больше любит свою собаку, нежели меня!

Шарль Альбер де Люин, единственный, быть может, любимец короля Луи XIII, который пережил дружбу короля, вероятно потому, что был единственным товарищем, которого допускали к молодому королю и потому только, что в нем видели человека пустого и неопасного. В самом деле, чего опасаться человека столь низкого происхождения, что даже не все признавали в нем титул простого дворянина, с которым он и двое его братьев явились при дворе?

Вот что рассказывают об их происхождении. У короля Франсуа I был в числе придворных музыкантов один лютнист — немец по имени Альбер, бывший в большей милости по своему таланту и уму. Когда король в первый раз въезжал в Марсель, он дал его брату, бывшему тогда священником, место каноника. Этот священник имел двух побочных сыновей; старшего он отдал в школу, чтобы сделать из него ученого, а младшего определил на военную службу. Старший сделался врачом, принял имя де Люин — от дома, который ему принадлежал (близ Мориа), следовал за королевой Наваррской до ее смерти и, разбогатев, дал ей однажды взаймы около 12 000 экю.

Младший стал стрелком короля Карла IX, дрался в Венсенском лесу в присутствии всего двора и убил своего противника, и это доставило ему такую славу, что Данвиль, губернатор Лангедока, взял его с собой, дал ему лейтенантство Пон-Сен-Эспри и, наконец, сделал его губернатором в Бокоре, где тот и умер, оставив трех сыновей и четырех дочерей.

Все трое сыновей — Альбер, Каденс и Брантес — были представлены Лаваренном Бассомпьеру, которому Лаваренн оказал большие услуги при жизни покойного короля. Бассомпьер исполнил, что редко бывает, просьбу человека уже не бывшего в милости. Он поместил Альбера при короле, а братьев его при маршале де Сувре, который сделал их товарищами Куртанво, своего сына.

Альбер был милостиво принят королем и скоро стал пользоваться его благосклонностью. Луи XIII, оставленный всеми, не имевший другого общества, кроме общества псаря и сокольничего, другого развлечения, как вести самому, с кнутом в руках, лошадок с тележками, наполненными песком, для построения крепостей, служивших ему забавой, другого занятия как музыка, которую он страстно любил, и нескольких механических искусств, которые изучал один. Теперь он скоро и сильно привязался к Альберу, искусному во всех телесных упражнениях и оживившему его до тех пор скучную и однообразную жизнь.

Особенно понравилось королю в Альбере его умение учить ястребов, которых они вместе ловили в садах Тюильри и Лувра. Поэтому королева-мать, видя, что король занят, радовалась его дружбе с де Люином, которая, по ее мнению, должна была отвлечь ум ее сына от государственных дел.

Около этого времени, то есть в начале 1615 года, королю было объявлено, что он должен жениться на Анне Австрийской, дочери испанского короля Филиппа III и королевы Маргариты.

Луи XIII выказывал мало склонности к удовольствиям. Природа сделала его набожным и меланхолическим, ему минуло 14 лет, когда его женитьба была решена, а между тем как в эти лета его отец бегал, как он сам говорил, по лесам и горам, гоняясь за женами и девами. С жаром пылкой крови, которая продолжала кипеть в нем и под сединами, юный король был озабочен браком, признавая узы его священными и неразрывными, и вместо того, чтобы увлечься свойственной его летам пылкостью страстей, он вел себя в этом деле с самолюбием и недоверием человека, не хотевшего быть обманутым.

Едва он узнал в Бордо, что невеста его приближается к Бидассоа, где должен был произойти размен принцесс — в то же время, как Луи XIII женился на Анне Австрийской, Анриетта Французская, называемая Madam, выходила за инфанта Филиппа — он послал де Люина навстречу молодой принцессе под тем предлогом, чтобы вручить ей письмо, но в сущности для того, чтобы узнать, действительно ли она так хороша, как о ней говорили.

Де Люин оставил короля в Бордо, куда он приехал со всем двором, и отправился с первым любовным посланием Луи XIII навстречу маленькой королеве, как тогда называли Анну Австрийскую в отличие от королевы-матери Марии Медичи.

Де Люин встретил ожидаемую принцессу на той стороне Байонны. Он слез с лошади, подошел к носилкам и сказал, преклонив колено:

— От короля — вашему величеству. — С этими словами он подал письмо Луи XIII. Анна Австрийская взяла письмо, распечатала его и прочла:

«Мадам, не будучи в возможности, как я бы желал, быть подле Вас при въезде в мое королевство, чтобы вручить Вам власть, которую имею в нем, и уверить Вас в полной моей готовности любить Вас и служить Вам, я посылаю де Люина, одного из моих довереннейших приближенных, чтобы приветствовать Вас от моего имени и сказать Вам, что я ожидаю Вас с нетерпением и хочу лично повергнуть к Вашим стопам как власть, так и любовь. Поэтому я прошу принять его благосклонно и верить тому, что он Вам скажет, мадам, от имени Вашего наилюбезнейшего друга и слуги.

Луи».

Кончив чтение, инфантина приветливо поблагодарила посланника, знаком приказала ему, сев на коня ехать рядом с ее носилками, и въехала в город, с ним разговаривая. На другой день Анна отправила де Лизина назад с ответом ,который по причине недостаточного знания французского языка вынуждена была написать на испанском:

«Сеньор! Де Люин очень обрадовал меня добрым извещением о здоровье Вашего Величества. Я молюсь за Ваше Величество и вполне желаю сделать угодное моей матери. Поэтому мне очень хочется поскорей окончить путешествие и поцеловать руки Вашего Величества, которое да сохранит Бог, как и я желаю. Целую руку Вашего Величества.

Анна».

Де Люин спешил возвратиться, поскольку ехал с добрыми вестями. Инфантина была необыкновенно хороша, но, как мы уже сказали, Луи XIII был разборчив — из любопытства или из недоверия ему хотелось самому увидеть свою невесту. Он тайным образом выехал из Бордо в сопровождении двух или трех всадников, черным ходом вошел в один дом, стал у окна в нижнем этаже и стал ждать.

Когда инфантина проезжала мимо дома, в котором находился король, герцог д’Эперион, согласно заранее сделанному условию, остановил кортеж и приветствовал царственную невесту речью, и она была вынуждена наполовину высунуться из кареты, так что король мог рассмотреть свою будущую супругу.

Когда речь была кончена, маленькая королева продолжила путь, а Луи XIII, восхищенный тем, что действительность превосходила описание де Люина, снова сел на лошадь и возвратился в Бордо задолго до приезда инфантины.

В самом деле, если верить современникам, наружность нареченной могла удовлетворить самому изысканному королевскому вкусу. Анна Австрийская обладала величественной красотой, которая впоследствии много содействовала ее замыслам и часто внушала почтение и любовь буйному дворянству, которым она была окружена. Совершенная женщина для влюбленного, совершенная королева для подданного, высокая ростом и с прекрасной талией, одаренная самой нежной и белой ручкой, которая когда-либо делала повелительный жест, с прекраснейшими, легко расширяющимися глазами, которым зеленоватый оттенок придавал необыкновенную прозрачность, с маленьким карминовым ротиком, походившим на улыбающуюся розу, с длинными шелковистыми волосами того приятного серо-пепельного оттенка, который придает лицу свежесть блондинок вместе с оживленностью брюнеток — такова была женщина, предназначенная в подруги жизни Луи XI11, когда страсти, дремлющие у простых смертных — Анне Австрийской было 13, а Луи XIII неполных 15 лет — должны по особой привилегии сана пробуждаться у королей.

Обряд бракосочетания был совершен 25 ноября 1615 года в Бордо, и молодые супруги после празднества, данного королю в его жилище, были отведены на брачное ложе всякий своей кормилицей, которая при нем и оставалась. Они пробыли вместе пять минут, после чего кормилица короля увела его. Было решено, что исполнение супружеских обязанностей произойдет лишь через два года ввиду необыкновенной молодости супругов.

Возвратясь в Париж, Луи XIII занялся ссорами принцев крови, происходившими вследствие импровизированного по смерти короля Анри регентства Марии Медичи и производившими смуты то под одним, то под другим предлогом в разных концах государства, еще не оправившегося от религиозных войн. После же Лудюнского договора он должен был заняться убийством маршала д’Анкра, которое он решил и выполнил так, что напомнил и твердость Луи XI, и скрытность Карла IX, с той, впрочем, разницей, что первый в подобных действиях всегда был руководим политическими видами известной важности, а второй повиновался приказаниям матери и был обманут ложной тревогой; между тем Луи XIII из одного властолюбия решился на это дело, изумительное даже в XVII веке и следствием которого было то, что маршальский жезл перешел в руки де Витри, а шпага коннетабля — в руки де Люина.

Известно, что Кончино Кончини, маршал д'Анкр, был зарезан на Луврском мосту 26 апреля 1617 года, а в июле Леонора Галигай, его жена, была сожжена на костре как чародейка. Так исполнилось в отношении к королеве-матери предсказание Анри IV насчет этого мальчишки. Мария Медичи, лишенная сана и почестей, была сослана в Блуа более как заключенная, нежели как изгнанная.

Несмотря на признаки мужественности, прорывавшиеся время от времени у Луи XIII, Анна Австрийская, имевшая упрямый характер и гордость своей нации, не боялась его. Напротив, она иногда позволяла себе опасное удовольствие открыто противоречить, а король и слабый, и злой не раз хмурил брови перед высокомерной испанкой, не смея ничего сказать. Это случалось с ним впоследствии и перед кардиналом Ришелье, для которого он был более учеником, чем повелителем и который в описываемое время был только епископом Люсонским.

Наибольшим несчастием королевы, которое ей вменяли в вину и даже в преступление, было ее бесплодие. Должно полагать, что если бы Луи XIII пришлось, когда бы ему было двадцать лет, воспитывать дофина, дарованного ему так поздно, его образ мыслей и царствование были бы совершенно другими.

Это бесплодие раздражало короля, удаляло его от супруги, делало озабоченным, мрачным, недоверчивым и давало повод к злословиям, которые отравили всю жизнь Анны Австрийской, и с таким видом вероятия, что серьезные историки называют их «злыми толками», то есть злыми, но, к сожалению, истинными речами, тогда как, вероятно, это была одна клевета.

Первой причиной ссор, которую король никогда не мог забыть, была дружба молодой королевы с герцогом Анжуйским. Гастоном, впоследствии герцогом Орлеанским, любимым сыном Марии Медичи. Король в молодости и даже после совершеннолетия завидовал любви матери-регентши к этому брату, который был настолько же весел и любезен, насколько сам Луи XIII мрачен, меланхоличен и угрюм, и который наследовал от отца, если не мужество и прямоту, то по крайней мере ум; впоследствии это легкомыслие Анны Австрийской возбудило ревность супруга, немало усилившую ненависть брата. Перед всеми королева соблюдала в отношении к Гастону все правила этикета и обращалась с ним вежливо, но холодно; в письмах же она называла его братом, а в семейном кругу постоянно шепталась с ним. Эта короткость была несносна королю, чрезвычайно робкому и застенчивому, а потому и подозрительному. Королева Мария Медичи, со своей стороны, боясь, чтобы Анна Австрийская не приобрела влияния на ум Луи XIII, старалась раздувать этот тлеющий огонь с жаждой интриг, принесенной ею от Флорентийского двора, между тем как сам герцог Анжуйский, искатель приключений и трус, легкомысленный и непоследовательный, потешался тем, что бесил короля мелкими оскорблениями, тайными или явными. Однажды в присутствии нескольких человек он сказал королеве, молившейся о том, чтобы ее бесплодие прекратилось:

— Мадам, вы просили судей ваших против меня. Я согласен, чтобы вы выиграли то дело, если у короля достанет кредита, чтобы заставить меня проиграть мое.

Эти слова дошли до Луи XIII, который взбесился тем более, что в народе начинал уже распространяться слух о его бессилии.

Этот слух, которому бесплодие молодой, прекрасной, отлично сложенной королевы придавало вероятность, был причиной со стороны Ришелье самого странного и дерзкого предложения, какое когда-либо делал министр королеве, кардинал — женщине.

Обрисуем несколькими чертами эту колоссальную мрачную личность, личность кардинала-герцога, которого называли «Красной эминенцией» в отличие от его помощника — отца Жозефа, называемого «Серой эминенцией».

Жан Арман дю Плесси к описываемому нами времени, то есть около 1623 года, прожил тридцать восемь лет; он был сыном Франсуа дю Плесси сеньора де Ришелье, кавалера королевских орденов и дворянина очень хорошей фамилии, и хотя многие в этом сомневаются, мы можем указать им на мемуары м-ль де Монпансье. Никто не станет оспаривать, что тщеславная дочь Гастона знала дворянскую генеалогию.

Когда Жану Арману было пять лет, отец его умер, оставив трех сыновей и двух дочерей. Старший сын поступил на военную службу и был убит; второй, бывший епископом Люсонским, удалился в монастырь, передав епископство младшему брату, бывшему тоже духовным лицом.

Будучи еще учеником, Жан Арман посвящал свои тезы королю Анри IV, обещая в этом посвящении оказать большие услуги государству, если ему дадут в том возможность.

В 1607 году он отправился в Рим, чтобы быть посвященным в епископы. Папа Павел V спросил, исполнилось ли кандидату число лет, требуемое кононическими правилами, то есть 25, на что тот решительно отвечал «да», хотя ему тогда было только 23. После церемонии он попросил у папы исповеди и признался во лжи; Павел V дал ему абсолюцию, но вечером того же дня, указывая на него французскому посланнику Маленкуру, сказал: «Этот юноша будет большим плутом!» Возвратившись во Францию, епископ Люсонский часто ходил к адвокату ле Бутелье, имевшему связи с Барбеном, доверенным королевы-матери. Там с ним познакомился генеральный контролер, заметил его ум и, предвидя будущность, чтобы дать ему возможность возвыситься, представил Леоноре Галигай, которая дала ему несколько небольших поручений, исполненных так искусно, что он был представлен королеве. Королева в свою очередь скоро убедилась в блестящих способностях Жана дю Плесси ив 1616 году сделала его государственным секретарем. Через год после этого король, де Люин и де Витри вместе совершили убийство маршала д'Анкра, о чем мы выше говорили. Расскажем теперь еще об одном обстоятельстве, превосходно характеризующем того, о котором Павел V сказал как о будущем большом плуте. Мы только просим читателя не забывать, что епископ Люсонский своим возвышением обязан был Леоноре Галигай и ее мужу Кончино Кончини.

Молодой государственный секретарь жил тогда у Люсонского декана. Накануне умерщвления маршала, вечером, декану принесли пакет с письмами, которые его просили немедленно передать епископу, поскольку одно из писем заключает в себе очень важное известие.

Было 11 часов, когда епископу Люсонскому вручили пакет; он находился в постели и уже засыпал, но по просьбе декана вскрыл пакет и стал читать письма. Одно из них действительно было чрезвычайно важно — в нем извещали, что маршал д’Анкр будет убит на следующее утро в 10 часов. Место убийства, имена участников, подробности предприятия, короче, все обстоятельства были описаны так подробно, что не оставалось сомнения — письмо получено от особы, хорошо знающей это дело.

Прочитав письмо, епископ глубоко задумался, потом поднял голову и сказал бывшему при нем декану:

— Хорошо, дело не к спеху, утро вечера мудренее. — И, положив письмо под изголовье, улегся и заснул. Наутро он вышел из комнаты в 11 часов и первое, о чем известил, это о смерти маршала.

За три дня перед тем он послал Понкурле к де Люину, прося последнего уверить короля в его преданности. Несмотря на то, епископ Люсонский, казалось, впал в немилость, он просил у короля позволения последовать за королевой-матерью в Блуа, и король согласился. Многие считали его ее любовником, другие — ее шпионом, третьи шептали, что он — и то, и другое; вероятно, эти последние знали лучше всех.

Но вскоре епископ Люсонский оставил королеву под благовидным предлогом боязни подозрений и удалился в принадлежащее ему приорство Миребо, желая, по его словам, запереться с книгами и преследовать ересь по своей обязанности.

Он пробыл в Блуа только сорок дней и представил свое удаление королеве-матери новым доказательством того, как его преследуют за нее ее враги, а двору — доказательством повиновения воле короля.

Между тем, изгнание бывшей регентши превратилось в настоящее заключение. Окружавшие короля постоянно указывали ему на Марию Медичи, как на опаснейшего врага, и Луи XIII был намерен никогда не возвращать к себе мать. Однажды Бассомпьер, бывший некогда любовником Марии Медичи и оставшийся ей верным, вошел в комнату короля и застал его трубящим в охотничий рог.

— Государь, — сказал королю Бассомпьер, — вы напрасно с таким жаром предаетесь этому упражнению — оно утомляет грудь и стоило жизни королю Карлу IX.

— Ошибаетесь, Бассомпьер! — отвечал Луи, положив руку на плечо герцога. — Он умер не от этого, причиной его смерти была ссора с королевой Екатериной, его матерью, и то, что он, изгнав ее, снова с ней сблизился, а если бы он был благоразумнее, то остался бы жив.

Мария Медичи, видя, что сын не сближается с ней и не возвращает ее из изгнания, тихонько выехала из Блуаского замка 22 февраля 1619 года.

Спустя некоторое время д'Аленкур, лионский губернатор, узнав, что епископ Люсонский выехал переодетый из Авиньона, где жил, и, думая, что он едет к королеве-матери, велел остановить его во Вьенне. Но епископ, к величайшему удивлению д'Аленкура, вынул из кармана письмо короля, который приказывал губернаторам провинций не только давать ему свободный пропуск, но и помогать при случае. Д'Аленкур не ошибался — Ришелье действительно ехал к королеве-матери, но вместо того, чтобы быть агентом Марии Медичи, был, вероятно, агентом Луи XIII.

Принцы, всегда готовые возмутиться против короля, присоединились к королеве-матери. Тогда бегство Марии Медичи приняло характер восстания, доказывавшего, что Луи XIII не совсем напрасно не доверял ей. Король собрал армию.

Схватка на мосту Се, так живо описанная Бассомпьером и в которой участвовал сам король во главе своего дома, одним ударом кончила войну. Как говорит Дюплесси Морие, двухчасовая стычка рассеяла многочисленную партию, подобной которой не было во Франции несколько веков.

Королева-мать покорилась, а король признал, что сделанное ею и ее приближенными послужило благу его и государства. Потом они имели свидание.

— Сын мой, — сказала королева-мать при виде Луи XIII, — вы очень выросли с тех пор, как я вас не видела.

— Мадам, — отвечал король, — это для того, чтобы вам служить.

С этими словами мать и сын обнялись как люди, не видевшиеся два года и очень обрадованные свиданием. Одному Богу было известно, сколько в сердцах их сохранилось желчи и ненависти.

Потом, когда Силлери ехал посланником в Рим, король поручил ему просить у папы Григория XV, преемника Павла V, первой кардинальской шапки, какая будет свободна, для епископа Люсонского, чтобы, как говорилось в депеше, угодить королеве-матери, с которой король живет в таком согласии и мире во всем, что ему хочется доставить ей удовольствие.

Вследствие этого представления Жан Арман дю Плесси получил 5 сентября 1622 года красную шапку и принял титул и имя кардинала Ришелье.

Через три месяца после этого события, когда он уже приобрел доверие короля и начинал овладевать всемогуществом, которое делало Луи XIII таким маленьким и таким великим, когда король был уже холоден с королевой по причине фамильярностей и насмешек герцога Анжуйского, когда здоровье его величества давало повод серьезным опасениям, кардинал однажды вечером, после удаления придворных дам, велел доложить о себе королеве, говоря, что ему нужно переговорить с ней о государственных делах.

Королева приняла его, оставив у себя только старую горничную, испанку, которая приехала с ней из Мадрида; она звалась донья Эстефания и едва понимала французский язык.

Кардинал был, как это с ним часто случалось, в кавалерском костюме и ничто в нем не обличало духовное лицо. Притом известно, что он, как и большая часть прелатов того времени, носил усы и бородку (la royale).

Анна Австрийская сидела и дала кардиналу знак тоже сесть.

Королеве в это время было лет двадцать, и она была в полном расцвете красоты. Ришелье был еще молод, если только такой человек как Ришелье бывал когда-либо молод.

Королева уже заметила одно обстоятельство, которое впрочем никогда не ускользает от женщины, а именно, что Ришелье с ней любезнее, нежели следует быть кардиналу, и нежнее, нежели должен быть министр. Она тотчас догадалась, о каких государственных делах он хочет говорить с ней, но то ли хотела увериться в своем предположении, то ли любовь такого человека как Ришелье льстила самолюбию женщины, так что Анна Австрийская придала своему лицу вместо обыкновенного высокомерного выражения такое благосклонное, что министр ободрился.

— Мадам, — сказал он, — я велел доложить вашему величеству, что мне нужно говорить с вами о делах государственных, но мне следовало сказать, если откровенно, что я намерен беседовать с вами о ваших собственных делах.

— Господин кардинал, — отвечала королева, — я уже знаю, что вы в нескольких случаях брали мою сторону, особенно против королевы-матери, и благодарю вас за это. Поэтому я с величайшим вниманием слушаю, что вы мне скажете.

— Король болен, мадам.

— Я знаю это, но надеюсь, что его болезнь неопасна.

— Это потому, что доктора не смеют сказать вашему величеству того, что думают, но Бувар, которого я спрашивал и у которого нет причин скрываться от меня, сказал мне правду.

— И эта правда? — спросила королева с непритворным беспокойством.

— Его величество страдает неизлечимой болезнью.

Королева вздрогнула и внимательно посмотрела на кардинала. Хотя между ней и Луи XIII не существовало глубокой симпатии, смерть короля должна была произвести такие невыгодные изменения в ее положении, что эта смерть, если бы даже не значила ничего в определенном отношении, все-таки была бы для нее тяжким ударом.

— Бувар сказал вашей эминенции, что болезнь короля смертельна? — спросила Анна Австрийская, устремляя проницательный взгляд в лицо кардинала.

— Поймите меня, мадам, — возразил Ришелье, — я не хотел бы внушить вашему величеству слишком больших опасений. Бувар не говорил мне, что король умрет скоро, но он сказал мне, что считает его болезнь смертельной.

Кардинал произнес эти слова с таким выражением и это мрачное предсказание так согласовалось с собственными предчувствиями самой Анны Австрийской, что она не могла не нахмурить своих прекрасных бровей и не вздохнуть.

Кардинал заметил расположение духа королевы и продолжал:

— Ваше величество, думали ли вы когда-либо о положении, ожидающем вас в случае смерти короля?

Лицо королевы еще более омрачилось.

— Этот двор, при котором смотрят на ваше величество, как на чужую, состоит из одних ваших врагов.

— Знаю, — сказала Анна Австрийская.

— Королева-мать дала вашему величеству доказательства вражды, которая ищет случая разразиться.

— Да, она меня ненавидит, а за что, спрашиваю я у вашей эминенции?

— Вы, женщина, и задаете подобный вопрос! Она вас ненавидит за то, что вы — ее соперница по могуществу, за то, что она не может быть вашей соперницей по молодости и красоте, за то, что вам двадцать лет, а ей сорок девять.

— Да, но меня будет поддерживать герцог Анжуйский. Ришелье улыбнулся.

— Дитя пятнадцати лет! — сказал он. — И какое еще дитя! Брали ли вы когда-нибудь труд читать в этом низком сердце, в этой бедной голове, где все желания остаются неисполненными не по недостатку честолюбия, а по недостатку смелости? Не доверяйте этой бессильной дружбе, мадам, не думайте опереться на нее — в минуту опасности она не будет в состоянии поддержать вас!

— Но вы, господин кардинал? Разве я не могу рассчитывать на вас?

— Без сомнения, мадам, я буду увлечен угрожающим.

Вам падением, а Гастон, который наследует своему брату, ненавидит меня, и Мария Медичи, которая все из него может сделать, снова присвоит себе прежнюю власть и никогда не простит моей преданности вам. Итак, если король умрет бездетным, мы оба погибли — меня сошлют в мое Люсонское епископство, а вас отправят в Испанию, где вас ожидает монастырь. Грустная будущность для того, кто, как вы, видел в ней королевство или еще лучше — регентство!

— Господин кардинал! Судьба королей, как и судьба простых смертных, в руках Божьих!

— Да, — отвечал кардинал улыбаясь, — и поэтому Бог сказал людям: «Помогайте себе сами, и я буду вам помогать».

Королева снова бросила на министра один из тех светлых и глубоких взглядов, которыми обладала она одна.

— Я вас не понимаю, — сказала она.

— Но хотите ли вы понять меня? — спросил Ришелье.

— Хочу, потому как дело это очень важное.

— Есть вещи, которые трудно высказывать.

— Но не тогда, когда вы говорите с кем-нибудь, кому достаточно одного намека.

— Так ваше величество дозволяет мне говорить?

— Я слушаю вашу эминенцию.

— Дело вот в чем. Не нужно, чтобы корона по смерти короля перешла на голову герцога Анжуйского, поскольку тогда власть бы перешла в руки Марии Медичи.

— Как же предупредить это?

— Нужно устроить так, чтобы Луи XIII, умирая, мог оставить Франции наследника престола.

— Но, — сказала королева краснея, — ваша эминенция хорошо знает, что до сих пор Бог не благословил этим наш брак.

— Разве вы, ваше величество, думаете, что это ваша вина?

Всякая другая женщина, но не Анна Австрийская, опустила бы глаза, потому что она начинала понимать. Напротив, гордая испанка устремила проницательный взгляд на кардинала, но Ришелье выдержал его с улыбкой игрока, ставящего свое будущее на одну карту.

— Да, — сказала она, — понимаю, вы предлагаете мне за несколько ночей супружеской неверности четырнадцать лет регентства!

— За несколько ночей любви, мадам! — кардинал оставил политическую маску, чтобы принять выражение лица влюбленного. — Я не удивлю ваше величество, сказав, что я вас люблю и что в надежде быть вознагражденным за эту любовь я готов все сделать, на все решиться, соединить мои интересы с вашими и подвергнуться опасности общего падения в надежде на общее возвышение.

Кардинал тогда еще не был тем гениальным человеком и непреклонным министром, каким явился впоследствии, иначе та, которая была так слаба перед Мазарини, уступила, быть может, и Ришелье. Но, как мы уже сказали, кардинал тогда только начинал возвышаться, и никто, кроме, пожалуй, его самого, не мог предвидеть будущее. В этом, надо думать, причина того, что Анна Австрийская пренебрегла этим дерзким предложением и решилась только испытать, до какой степени дойдет любовь кардинала.

— Монсеньор, — сказала она, — ваше предложение необычайно, и стоит, вы сами согласитесь, чтобы о нем подумать. Дайте мне одни сутки на размышление.

— А завтра, — с радостью в голосе спросил кардинал, — завтра вечером я буду иметь честь снова повергнуть мои чувства к стопам вашего величества?

— Завтра вечером я буду ожидать вашу эминенцию.

— Ас какими надеждами ваше величество позволяет мне удалиться?

Гордая испанка заставила его замолчать и с очаровательной улыбкой подала свою руку. Кардинал с жаром поцеловал нежную ручку королевы и удалился вне себя от радости.

Анна Австрийская с минуту сидела в задумчивости, с нахмуренными бровями и улыбкой на устах. Потом подняв голову и как бы на что-то решившись, вошла в свою спальню и велела на другой день, как можно раньше, позвать к себе м-м де Шеврез. Эта последняя играла в истории, которую мы рассказываем, такую важную роль, что мы должны сказать о ней несколько слов.

М-м де Шеврез, сумасшедшая женщина, которую Мария Медичи поместила при своей невестке для того, чтобы она мало-помалу отвлекла ее от короля и своим примером заставила бы ее забыть свой долг. Чаще называемая коннетабльшей по должности занимаемой ее первым мужем, тем самым Шарлем Альбером де Люином, с которым мы познакомились в самом начале его возвышения при Луи XIII и который так сильно и быстро вырос, орошенный кровью маршала д’Анкра. М-м де Шеврез было в то время не более 24 лет, и она слыла одной из самых хорошеньких, умнейших, легкомыслеинейших и наиболее склонных к интригам женщин своего времени. Живя в Лувре, при жизни своего первого мужа, она была очень коротка с королем, и это сначала заставляло беспокоиться Анну Австрийскую, не знав-

Шую еще обращения Луи XIII со своими фаворитками. Однако он ограничивался и с м-м де Люин, как с м-ль де Готфорт и м-ль де Лафайет, любовью чисто платонической. В этом, впрочем, виновата была не коннетабльша — она сделала все, что могла. Уверяют даже, что однажды Луи XIII, которому надоели ее наглости, сказал:

— М-м де Люин, предупреждаю вас, что люблю своих фавориток только кверху от пояса.

— Государь, — отвечала коннетабльша, — тогда ваши фаворитки сделают как Гро-Гийом — они станут опоясываться посередине бедер.

Разумеется, м-м де Люин любезничала с Луи XIII из честолюбия, а не по любви. Видя, что не может сделаться любовницей мужа, она решила подружиться с женой, что удалось ей без труда. Анна Австрийская, оставленная всеми и преследуемая шпионами, с радостью принимала всякое новое лицо, способное хоть немного оживить ее уединение. Поэтому она и м-м де Люин скоро стали неразлучны.

Около этого времени коннетабль умер, будучи сорока трех лет, оставив жене не только свои богатства, но и бриллианты жены маршала д'Анкра, которые король позволил ему конфисковать в свою пользу. Поэтому вдовство не было продолжительным, и через полтора года она вышла замуж за красивейшего из Гизов — Клода Лотарингского, герцога де Шеврез, родившегося в том же году, что и первый ее муж, и, следовательно, бывшего почти вдвое старше ее. Это был умный человек, не искавший опасности, но в ее минуту бывший в высокой степени мужественным и хладнокровным. При осаде Альена, когда он был еще только принцем Жуанвильским, его гувернер был убит в траншее, и пятнадцатилетний принц начал посреди сражения выворачивать его карманы, снял с него часы, кольца и оставил труп только тогда, когда уверился, что на нем не остается уже ничего драгоценного. Несмотря на этот случай, показывающий в нем человека бережливого, герцог де Шеврез был впоследствии одним из самых расточительных вельмож при дворе. Однажды он заказал себе пятнадцать карет разом, чтобы выбрать из них самую удобную.

Мы уже сказали, что в тот вечер, когда кардинал посетил королеву, Анна Австрийская приказала ввести к себе м-м де Шеврез, как только та приедет в Лувр. Как легко можно догадаться, она потому так спешила увидеть свою подругу, что ей не терпелось рассказать о сцене с кардиналом. А м-м де Шеврез давно уже заметила любовь кардинала к королеве, и подруги часто вместе смеялись над этой любовью, но им никогда не приходило в голову, что она выкажется так ясно и положительно. Они вместе составили план, достойный этих двух сумасбродных голов, и долженствовавший, по их мнению, навсегда излечить кардинала от этой страсти. Вечером, когда все разошлись, кардинал снова явился к королеве, пользуясь данным ему позволением. Она приняла его очень ласково, но, казалось, сомневалась в искренности любви его эминенции. Тогда кардинал призвал на помощь самые священные клятвы и сказал, что готов сделать для королевы то же, что делали для дам своего сердца знаменитейшие рыцари Роланд, Амадис, Галаор, и что ее величество скоро убедится в истине этих слов, если захочет испытать его. Но посреди этих уверений Анна Австрийская остановила его и сказала:

— Что за заслуга решиться для меня на дела, вам же приносящие славу! Мужчины делают это больше из честолюбия, чем из любви. Но вот чего бы вы не сделали, г-н кардинал, потому что только истинно влюбленный может это сделать — вы бы не протанцевали передо мной сарабанду!

— Мадам, — сказал кардинал, — я такой же кавалер и воин, как и духовное лицо, и был воспитан, слава Богу, как дворянин, поэтому не вижу, что могло бы мне помешать танцевать перед вами, если будет на то ваше желание и если вы обещаете вознаградить меня за это.

— Но вы не дали мне договорить, ваша эминенция, — сказала королева, — я говорю, что вы не проплясали бы передо мной сарабанду в костюме испанского шута.

— Отчего же нет? — спросил кардинал, — Танец этот сам по себе смешон, и я не знаю, почему бы было нельзя приспособить костюм к действию.

— Как, — удивилась Анна Австрийская, — так вы проплясали бы передо мной сарабанду в одежде шута, с колокольчиками на ногах и с кастаньетами в руках?

— Да, если бы это было перед вами одними и, как я сказал, если бы вы обещали мне за это награду.

— Передо мной одной, — возразила королева, — это невозможно — нужен, по крайней мере, музыкант.

— Так возьмите Бокко, моего скрипача — это скромный малый, и я за него отвечаю.

— Ах, если вы это сделаете, — сказала королева, — я первая признаю, что никогда не существовало любви сильнее вашей!

— Тогда, мадам, — закончил кардинал, — ваше желание исполнится. Завтра в это же время вы можете меня ждать.

Королева дала кардиналу поцеловать свою руку, и он удалился еще более обрадованный, чем накануне. Следующий день прошел для королевы в напряженном ожидании — она не могла поверить, что кардинал решился сделать такую глупость, но м-м де Шеврез ни на минуту в том не сомневалась и говорила, что знает наверняка о безумной любви его эминенции к королеве.

В девять часов Анна Австрийская сидела в своем кабинете, а м-м де Шеврез, Вотье и Беринген были спрятаны за ширмами. Королева говорила, что кардинал не придет, м-м де Шеврез утверждала противное.

Бокко вошел, держа скрипку подмышкой, и объявил, что его эминенция сейчас за ним последует. И точно, через десять минут вошел человек, закутанный в широкий плащ, который он сбросил, как только закрыл за собой дверь.

Это был кардинал в желаемом королевой костюме: на нем были панталоны, кафтан из зеленого бархата, к подвязкам прикреплялись серебряные колокольчики, а в руках он держал кастаньеты.

Анна Австрийская с трудом могла удержаться от смеха при виде человека, управлявшего Францией, в подобном наряде. Однако она превозмогла себя, поблагодарила кардинала самым грациозным жестом и попросила его довести до конца свое самоотвержение.

Был ли кардинал действительно так сильно влюблен, что мог решиться на подобную глупость, или имел претензии на танцевальное искусство, но во всяком случае он не прекословил, при первых звуках скрипки Бокко принялся выполнять фигуры сарабанды, разводя руками и выкидывая ногами разные штуки. К несчастью, именно важность, с которой он, все это делал, довела зрелище до степени такого высокого комизма, что королева, не сумев сдержаться, расхохоталась. Тогда громкий и продолжительный смех, казалось, составил эхо — это был ответ зрителей, спрятанных за ширмами. Кардинал, заметив, что принятое им за милость было только мистификацией, тотчас же с гневом оставил кабинет королевы.

Тогда м-м де Шезрез, Вотье и Беринген вышли из своей засады, даже Бокко присоединился к ним, и все пятеро признались, что присутствовали, благодаря прихотливой выдумке королевы, при одном из самых забавных зрелищ, какие только можно себе представить.

Бедные безумцы! Они смеялись над гневом кардинала-герцога! Правда, они еще не знали возможных последствий его гнева. После смерти Бутвиля, Монморанси, Шале, Сен-Мара никто, разумеется, не отважился бы на такую опасную шутку.

Между тем как они смеялись, кардинал, возвратись к себе, поклялся в вечном мщении королеве и м-м де Шеврез. В самом деле, все надежды, основанные на любви к нему Анны Австрийской, были одним ударом уничтожены. Когда король умрет, герцог Анжуйский, его личный враг, этот молодой честолюбец, так жаждущий королевской власти, вступит на престол, и кардинал падет — ужасная перспектива для человека, столько сделавшего для того, чтобы стать.

Тем, кем стал!

Но Бог, располагавший иначе, утвердил колебавшееся здоровье короля. Более того, в начале 1623 года стало известно о беременности королевы; к несчастью, едва прошло три месяца, как беременная, играя с м-м де Шеврез, хотела перескочить через ров, но поскользнулась и при падении ушиблась. Через три дня после этого Франция надолго лишилась надежды иметь наследника престола.

Мы рассказали во всех подробностях анекдот о кардинале, танцующем перед Анной Австрийской (исторически верный и описанный в мемуарах Бриенна), чтобы дать понятие о том, как сильно было желание Ришелье понравиться молодой королеве. Эта черта угрюмого министра, эта снисходительность гордого дворянина, наконец, эта ошибка самого дельного человека показывают, как высоко ценил Ришелье милость Анны Австрийской.

ГЛАВА II. 1624 — 1626.

Поручение графу К.арлейлю во Франции. — Приезд герцога Букингема. — Его великодушие. — История принимает вид романа. — Попытки Букингема понравиться королеве. — Семнадцать придворных. — Кавалер де Гиз и Букингем на балу. — Великий Могол. — «Белая дама». — Приключение в садах Амьена. — Разлука. — Букингем снова перед королевой. — Последствия приключения в садах Амьена.

Источник несогласия между Луи XIII и Анной Австрийской должно искать в интригах Марии Медичи, которая, надеясь на кардинала Ришелье, думала, что стоит ей только уничтожить влияние на двадцатилетнего короля молодой прекрасной жены, как к ней вернется потерянная со времени убийства маршала д'Анкра власть. К этой причине вскоре присоединилась другая, независимая от всяких намерений и расчетов и возникшая по простому стечению обстоятельств.

В 1624 году английский двор послал в Париж в качестве чрезвычайного посланника графа Карлейля, которому было поручено просить у короля Луи XIII руки его сестры Анриетты Марии для принца Уэльского, сына Джейкоба VI. Это предложение, о котором давно говорили, не делая его предметом дипломатических переговоров, было дружески принято французским двором, и граф Карлейль возвратился в Англию с положительным ответом.

В числе свиты графа был милорд Рич, впоследствии граф Голланд, один из прекраснейших кавалеров при английском дворе, хотя для французов красота его казалась безжизненной. Но будучи очень богат и одеваясь всегда изящно, он произвел большой эффект среди дам, окружавших Анну Австрийскую, и особенно понравился м-м де Шеврез, которой, впрочем, с необыкновенной щедростью приписывали большую часть скандальных историй, происходивших в то время при французском дворе.

Возвратившись в Лондон, милорд Рич рассказал своему другу герцогу Букингему все, что видел любопытного в Лувре и в Париже, говоря, что самое прекрасное и любопытное из всего им виденного — королева Франции и что если бы он имел хоть малейшую надежду понравиться ей, то с радостью отдал бы счастье и жизнь, считая с избытком вознагражденным за потерю первого — взглядом, а второго — поцелуем. Тот, к которому он обращался, играл тогда при дворе Джейкоба VI ту же роль, какую играли Лозен при дворе Луи XIV, а герцог Ришелье при дворе Луи XV.

Однако провидение, щедрое к фавориту его величества короля Англии, наделило герцога Букингема еще большим безрассудством, чем его двух соперников по этому прекрасному качеству.

Теперь да будет нам позволено сказать несколько слов о личности, представляемой нами читателю и благодаря которой в нашу историю перейдет часть романа с его безумными приключениями, душераздирающими сценами и всякого рода случайностями. После восьми лет серьезного и спокойного союза король и королева Франции должны были сделаться героями комедии, более интересными, более мучимыми, более подверженными общественному мнению, нежели когда-либо были Клелия или великий Кир.

Джордж Вильерс герцог Букингем родился 20 августа 1592 года и, следовательно, в 1624 году ему было 32 года. Он слыл в Англии самым блистательным кавалером всей Европы; впрочем, у него оспаривали это достоинство «семнадцать вельмож Франции». Его род по отцу был древним, а по матери — знаменитым; он был послан в Париж восемнадцати лет; около того времени, когда умер король Анри IV, причем той же смертью, которая спустя восемнадцать лет постигла герцога Букингема, он возвратился в Лондон, прекрасно говоря по-французски, умея отлично ездить верхом, превосходно драться всяким оружием и прелестно танцевать. Он поразил Джейкоба VI красотой и ловкостью, участвуя в дивертисменте, данном в 1615 году в честь короля учениками Кембриджа. Джейкоб, никогда не способный противостоять прелести прекрасного лица и превосходно сидящей одежды, попросил представить молодого человека и сделал своим мундшенком. Менее чем через два года новый фаворит был сделан кавалером, виконтом, маркизом Букингемом, главным адмиралом, охранителем пяти портов и, наконец, в его распоряжение были предоставлены всяческие почести, дары, должности и доходы трех королевств. Тогда-то, вероятно для того, чтобы помириться с принцем Уэльским, на которого он осмелился поднять руку, Букингем и предложил ему вместе инкогнито отправиться в Мадрид, чтобы посмотреть на предназначенную принцу в супруги инфантину. Может быть, именно оригинальность этого предложения была причиной того, что принц Уэльский согласился; наследник престола и фаворит короля так настоятельно просили, что Джейкоб VI вынужден был согласиться. Букингем и принц приехали в Мадрид, где оскорбили испанский этикет, так что начатые с эскуриальским кабинетом переговоры были прерваны и открылись новые, с французским двором. Милорд Рич приехал для этого в Париж и возвратился в Лондон, чтобы дать отчет Джейкобу VI в расположении, правда, не короля Луи XIII, но кардинала Ришелье. Тогда Букингем, назначенный представителем Великобритании, был послан в Париж, чтобы довести до конца переговоры.

С этих пор начинается упомянутый нами роман, который в своем драматическом и живописном течении так переплетается с историей, что в продолжение нескольких лет их невозможно отделить друг от друга. Впрочем, мы рады, что нам пришлось встретить среди исторических сухих фактов.

Подробности, доставляемые нам фаворитом Джейкоба VI и Карла I, любовником такой королевы как Анна Австрийская, соперником и врагом такого человека как кардинал Ришелье и погибшем так внезапно в середине цветущей и блистательной жизни. Читатели, вероятно, увидят, что мы и постараемся им показать, как велико было влияние этого романа на историю Франции.

Итак, Букингем приехал в Париж. Он был, как уверяют все современные писатели, одним из обаятельнейших людей своего времени и явился при французском дворе с такой пышностью и таким блеском, что народ почувствовал к нему удивление, дамы — любовь, мужья — ревность, а волокиты — ненависть.

Луи XIII был одним из этих мужей, а Ришелье — одним из волокит.

Мы ныне далеки от той рыцарской любви, которая часто вознаграждалась за самые большие пожертвования одним взглядом или словом, возвышенность которой поэтизировала сам предмет. Тогда любили женщин как королев, а королев — как богинь. Герцог Медина, влюбленный до безумия в Елизавету Французскую, супругу своего короля Филиппа IV, сжег во время пиршества (в тот же день, когда Анна Австрийская выходила за Луи XIII) свой дворец со всем содержимым, словом, совсем разорил себя, чтобы иметь возможность хоть одно мгновение держать в своих объятиях королеву Испании, которую он вынес из пламени, нашептывая слова любви. Букингем сделал лучше — он не сжег своего дворца, но воспламенил два больших государства, играл будущим Англии, которую едва не погубил, играл собственной жизнью, которую и потерял ради возможности быть посланником при Анне Австрийской, несмотря на непреклонную и угрожающую волю Ришелье.

Оставим пока эту трагическую развязку во мраке будущего и посмотрим, как Букингем явился уполномоченным при французском дворе и как первая его аудиенция оставила неизгладимые воспоминания в летописях этого двора.

Букингем, введенный в Тронный зал, подошел в сопровождении многочисленной свиты к королю и королеве и передал им свои аккредитивные грамоты. Он был в белом атласном шитом золотом кафтане, поверх которого был накинут светло-серый бархатный плащ, расшитый драгоценным жемчугом. Этот цвет, столь неавантажный для человека его лет, доказывает, как хорош был Букингем, поскольку в мемуарах того времени говорится, что «этот цвет шел к нему». Скоро заметили, что все жемчужины были пришиты такими тонкими шелковинками, что отрывались от собственной тяжести и рассыпались по полу. Эта пышность, несколько грубая при странной утонченности, не могла бы понравиться в наше время, при господствующих ныне понятиях о чести, но тогда никто не посовестился принять жемчужины, так радушно предлагаемые щедрым посланником тем, кто, думая, что они оторвались случайно, бросились собирать их и хотели вернуть.

Таким образом герцог сразу занял воображение молодой королевы, щедро наделенной дарами природы, но обиженной фортуной, так как французский двор был тогда любезнейшим, но не богатейшим двором Европы.

Государственная казна, так заботливо собранная Анри IV в последние десять лет его жизни, по смерти его постепенно уменьшалась войнами принцев крови с государством, пять раз вынужденным купить мир у своих принцев. Поэтому казна была совершенно истощена, и августейшие лица, историю которых мы пишем, уже и тогда нуждались в деньгах, хотя не так сильно как впоследствии. В самом деле, когда Анне Австрийской приходилось питаться крохами от своих придворных и провожать польских посланников через неосвещенные комнаты, она не раз с горечью вспоминала о сокровищах, растраченных Букингемом для того только, чтобы вызвать у нее улыбку, благосклонный взгляд или одобрительный жест, между тем как Мазарини, которого она предпочла, поддержала, осыпала золотом и почестями, заставлял жить ее, гордую дочь цезарей, в полуразрушенных комнатах, заставлял ее, для которой, по словам одного из современников, было наказанием спать на голландском полотне, нуждаться в белье и отказывать Луи XIV-ребенку в новых простынях, в замене старых, дырявых, через дырки которых, как говорит камердинер Лапорт, свободно могли проходить ноги.

Герцог Букингем, человек опытный в делах любви, рассчитывал для приобретения расположения Анны Австрийской не только на свою красоту и не только на сияние драгоценных камней — этого было много, но недовольно, когда возбуждают подозрения короля и кардинала. Букингем, уверенный в том, что враги его сильны и опасны, хотел приобрести себе искусного и преданного союзника. Он посмотрел вокруг себя и увидел м-м де Шеврез, способную отразить угрожавшие ему интриги. М-м де Шеврез, подруга Анны Австрийской, искательница приключений, хорошенькая, умная и смелая, торгуемая кардиналом Ришелье, который пытался ее купить, преданная всему, что называлось удовольствием, капризом и обманом, м-м де Шеврез могла сделаться незаменимым помощником.

Бриллиантовый узел в сто тысяч ливров и данные взаймы две тысячи пистолей, а может быть и романтическая сторона предприятия, решили дело.

Букингем употребил старую хитрость, всегда отличную, так как она всегда удается. Он притворился влюбленным в м-м де Шеврез и покидал ее только тогда, когда дела посланника призывали его в Лувр или к кардиналу. Со своей стороны, ободренная этой мнимой страстью, имевшей вид публично объявленной любви, королева с удовольствием принимала знаки необыкновенного уважения и нежности, которые ее смелый любовник расточал ей посреди двора, наполненного шпионами короля и кардинала.

Так как Букингему редко представлялись случаи видеться с королевой и особа ее была охраняема с необыкновенной заботливостью, то м-м де Шеврез придумала пышный бал в своем отеле. Королева приняла приглашение, предложенное фавориткой, и сам король не нашел предлога отказаться. Он даже подарил своей супруге по этому случаю бант с двенадцатью бриллиантовыми подвесками.

Герцог Букингем, для которого давалось празднество, решил со своей стороны придумать средство, чтобы, насколько возможно, не покидать королеву и следовать за ней, прикрывая свое инкогнито различными костюмами, с той поры, как она вступит в отель м-м де Шеврез, до того времени, пока она не сядет в карету, чтобы ехать обратно в Лувр. Донос, сделанный кардиналу через некоторое время, сохранил нам всем подробности этого праздника, который отлично послужил замыслам герцога, но вместе с тем удвоил ревность короля и кардинала, не остановив, впрочем, дальнейших смелых предприятий влюбленного посланника.

Сначала королева по выходе из кареты изъявила желание пройтись по саду м-м де Шеврез; она оперлась на руку герцогини и начала прогулку. Не успели они сделать и двадцати шагов, как вдруг подошел садовник и предложил королеве одной рукой корзинку цветов, а другой — букет. Анна взяла букет, но в это мгновение рука ее коснулась руки садовника и он шепнул ей несколько слов.

Королева была сильно удивлена — жест, которым выразилось это удивление, и румянец отмечены в упомянутом доносе.

Тотчас же распространился слух о любезном садовнике, и стали говорить, что это никто иной как сам герцог Букингем. Все сейчас же бросились искать его, но было уже поздно — садовник исчез, а королеве предсказывал будущее волшебник, державший ее прекрасную ручку в руках своих и говоривший ей такие странные вещи, что королева, слушая их, не в силах была скрыть своего смущения. Наконец, смущение это возросло до такой степени, что она совсем потерялась, и тогда м-м де Шеврез, испуганная возможными последствиями подобного безрассудства, дала герцогу понять, что он перешел границы благоразумия и что следует вести себя осторожнее.

И все-таки, каковы ни были речи, которые слушала Анна Австрийская, она допускала их, хотя не была обманута ни видом садовника, ни видом волшебника. У королевы были хорошие глаза, и притом при ней была услужливая подруга, хорошо знавшая все эти тайны.

Герцог Букингем отличался в искусстве танца, которое, впрочем, в это время, как мы имели случай видеть по сарабанде, протанцованной кардиналом, не было в пренебрежении. Коронованные особы очень заботились об овладении этим искусством, чрезвычайно нравившемся дамам. Анри IV очень любил балеты, в балете он в первый раз увидел прекрасную Анриетту де Монморанси, ради которой делал столько глупостей; Луи XIII сам сочинял музыку для балетов, которые танцевали перед ним, и особенно он любил один из них, называвшийся «Мерлезонский балет». Всем также известны успехи на этом поприще Граммона, Лозена и Луи XIV.

Поэтому нам не покажется странным, что Букингем с необыкновенным успехом играл роль в «Балете демонов», придуманном для этого вечера как самая лучшая забава для их величеств. Король и королева аплодировали неизвестному танцору, которого приняли — один из них действительно впал в ошибку — за одного из кавалеров французского двора. Наконец, по окончании балета их величества приготовились смотреть самое великолепное увеселение этого вечера; в нем Букингем тоже играл важнейшую роль, которую он себе присвоил очень смело и ловко.

Тогда было обыкновением льстить государям даже в их увеселениях и орудием этой лести французские церемониймейстеры использовали выдуманных восточных государей. Обычай маскарадов, подобных тому, который мы сейчас опишем, продолжался до 1720 года и в последний раз был приложен к ночным празднествам, дававшимся м-м дю Мэн в ее дворце Со и известных как «Белые ночи». Дело было в том, чтобы предположить, что всем государям земного шара, а особенно неизвестных стран, лежащих за экватором, баснословным суфиям, загадочным ханам, богачам-моголам, инкам, владельцам золотых рудников вздумалось однажды собраться всем вместе и придти поклониться престолу короля Франции. Как видно, идея была недурна, и, например, Луи XIV, государь довольно тщеславный, был обманут еще лучше, когда принимал мнимого персидского посланника, знаменитого Мехмет-Реза-Бека, и хотел, чтобы этот шарлатан был принят со всей пышностью, на какую был способен Версаль.

Восточные цари, о которых мы говорим, должны были быть изображаемы принцами царствующего во Франции дома. Герцоги де Гиз, де Роган Буйонский, де Шабо и де ла Тремуйль были избраны королем для увеселения. Молодой кавалер де Гиз, сын того, которого называли le Balafre («Меченый»), игравший роль Великого могола, был младшим братом герцога де Шевреза, тем самым, который убил на дуэли барона де Люца и его сына и который впоследствии, сев верхом на пробуемую пушку, погиб от ее разрыва.

Накануне празднества Букингем сделал визит кавалеру де Гизу, который как и почти все вельможи того времени, сильно нуждаясь в деньгах, принужден был прибегнуть к разным средствам и все-таки боялся, что ему не удастся явиться на праздник м-м де Шеврез с тем великолепием, с каким бы он желал. Букингем был известен своей щедростью и не раз снабжал из своего кошелька самых гордых и самых богатых. Поэтому посещение это показалось де Гизу хорошим знаком, и он уже готовил в своем уме фразу, с которой хотел обратиться к щедрому посланнику, но тот предупредил его желания, подарив три тысячи пистолей, и предложил, кроме того, одолжить для увеличения блеска костюма де Гиза все алмазы короны Англии, которые Джейкоб VI позволил своему представителю увезти с собой во Францию.

Это было более, нежели смел надеяться кавалер де Гиз. Он протянул Букингему руку и спросил, чем может отблагодарить его за такую большую услугу.

— Послушайте, — ответил Букингем, — я хотел бы, и это, может быть, пустая прихоть, но она мне доставит большое удовольствие, я хотел бы иметь возможность нести на себе некоторое время весь магазин бриллиантов, который я привез с собой. Одолжите мне ваше место на часть завтрашнего вечера — пока Великий могол будет замаскирован, я буду Великим моголом, когда же он должен будет снять маску, я отдам вам ваше место. Таким образом мы будем играть наши роли, вы — открыто, я — тайно. Мы оба составим одно лицо, вот и все. Вы будете ужинать, а я буду танцевать. Согласны ли вы па это?

Кавалер де Гиз нашел, что это дело маловажное, не стоит и говорить и тотчас же согласился на все, чего желал Букингем.

Кавалер считал себя одолженным герцогу и признавал в нем своего учителя, поскольку, хотя его собственные глупости и наделали много шума во Франции, он был далек, особенно в безрассудстве, от знаменитого в подобных проделках Букингема.

Как было условлено, так и сделано. Герцог, замаскированный, блистающий при свете люстр и ламп, представился глазам королевы в сопровождении многочисленной свиты, великолепие которой не равнялось пышности его наряда, но и не составляло с ней слишком резкого контраста.

Восточный язык богат метафорами и поэтическими намеками. Букингем употребил все свое искусство, чтобы украдкой сказать королеве несколько страстных комплиментов. Ситуация тем более нравилась искателю приключений герцогу и романтической Анне Австрийской, что была чрезвычайно опасной. Король, кардинал и весь двор были при этом, и так как уже распространился слух, что герцог Букингем присутствует на балу, то все удвоили внимание, а между тем никто и не подозревал, что Великий могол, в котором все видели кавалера де Гиза, был сам Букингем. Зрелище имело такой огромный успех, что король не мог удержаться, чтобы не выразить м-м де Шеврез своей благодарности.

Наконец, последовало приглашение из величеств к столу, когда нужно было снять маски в приготовленных для этого комнатах. Великий могол и его оруженосец удалились вдвоем в кабинет — оруженосец был никто иной, как кавалер де Гиз, который в свою очередь надел маскарадное платье и пошел ужинать в костюме Великого могола, между тем как Букингем превратился в оруженосца.

Когда де Гиз вернулся к гостям, все стали расхваливать пышность его наряда и ловкость, с которой он танцевал. После ужина кавалер отправился в кабинет, к герцогу, ожидавшему его там. Тогда они снова поменялись ролями: кавалер сделался простым оруженосцем, а герцог снова возвысился до сана Великого могола. В этих костюмах они опять возвратились в зал. Нечего и говорить, что пышность наряда этого могущественного государя и почетное место, которое он занимал в ряду коронованных особ, доставили ему честь быть выбранным королевой для танца. Таким образом, Букингем до утра мог свободно выражать под маской и при общем смешении чувства, уже не бывшие тайной для королевы благодаря стараниям услужливой м-м де Шеврез.

Наконец, пробило четыре часа утра, и король изъявил желание вернуться домой. Королева не настаивала на том, чтобы остаться, потому как за несколько минут перед тем удалились цари Востока и с ними исчезла интрига бала. Анна Австрийская приблизилась к своей карете; лакей в ливрее стоял уже у дверец. При виде королевы он преклонил одно колено, но вместо того, чтобы откинуть подножку, он протянул свою руку. Королева увидела в этом любезность своей подруги м-м де Шеврез, но эта рука так нежно и тихо пожала ей ножку, что она невольно опустила глаза на услужливого лакея и узнала в нем герцога Букингема. Как ни была приготовлена Анна Австрийская ко всем обличьям, в которых герцог мог являться перед ней, однако на этот раз удивление ее было так велико, что она тихонько вскрикнула и сильно покраснела. Придворные тотчас подошли, чтобы узнать причину волнения королевы, но она уже сидела в карете с м-м де Ланнуа и м-м де Берне. Король отправился в своей карете вместе с кардиналом.

Можно ли сравнить историю того времени, столь богатую романтическими приключениями, анекдотическими эпизодами и интригами, подобными той, которую мы только что в точности описали, с нашей современной историей, сухой и лишенной живых подробностей, несмотря на публичность ежедневных актов, которой прежде не было и которая теперь так широка? Впрочем, может быть, именно в этом отсутствии публичности и состоит тайна этой богатой приключениями жизни, которую вели под покровом неизвестности, с такой трудностью нами приоткрываемым.

Через несколько дней слух об этом происшествии разнесся при дворе, и вместе с тем стали говорить, что в кабинете герцога Букингема есть портрет королевы, над которым размещается голубой бархатный балдахин с развевающимися белыми и красными перьями, и что другой миниатюрный портрет Анны Австрийской, осыпанный бриллиантами, не покидает груди Букингема. Его необыкновенная преданность этому портрету, казалось, показывала, что он подарен самой королевой, и кардинал, вдвойне ревнивый, ибо был вдвойне обманут — как влюбленный и как политик — провел по этому поводу несколько мучительно бессонных ночей. Герцогу Букингему со дня на день, и именно по причине этих толков о переодеваниях и портретах, становилось все труднее видеться с королевой. За м-м де Шеврез, о которой все знали как о поверенной этой рыцарской любви, следили не менее, чем за ее высокими протеже, так что Букингем, доведенный до крайности, решился отважиться на все, чтобы иметь свидание с глазу на глаз, хоть на час, с Анной Австрийской.

М-м де Шеврез спросила королеву, как она примет подобную попытку, и королева отвечала, что не будет помогать ни в чем, но и запрещать не станет, она только желает иметь возможность отрицать свое участие в этом деле. Этого было достаточно коннетабльше и герцогу.

В это время в Лувре было очень популярно поверье, что в этом старинном замке королей показывается привидение женского пола, называемое «Белой женщиной». Впоследствии это поверье заменилось другим, не менее популярным, о «Красном человеке».

Коннетабльша предложила Букингему сыграть роль привидения, и влюбленный герцог не колеблясь согласился тотчас на все. В костюме «Белой женщины» ему нечего было, по мнению м-м де Шеврез, бояться самых строгих аргусов королевы, которые, если заметят его, наверняка сами будут перепуганы до смерти и тотчас разбегутся.

Довольно долго продолжались переговоры о том, в какое время устроить свидание. Герцог хотел, чтобы это было вечером, м-м де Шеврез говорила, что именно в это время король иногда приходит к королеве. Спросили мнение Анны Австрийской, которая сказала, что днем герцог лишится всех преимуществ своего костюма, а ночью можно положиться на верность камердинера Бертена, который будет караулить и вовремя заметит приближение короля, и что на этот случай можно иметь в виду потаенную дверь, через которую герцог сможет уйти.

Итак, было решено, что Букингем войдет в Лувр около 10 часов вечера. В 9 он явился к м-м де Шеврез, у которой должно было произойти превращение. Коннетабльша обязалась приготовить все нужное — очевидно, что герцог приобрел в ней неоценимую помощницу.

Букингем нашел свой костюм готовым. Это было длинное белое платье, усеянное черными слезками и украшенное двумя мертвыми головами, одной на груди и другой сзади, между плечами, а фантастический головной убор, белый с черным, как и платье, а также огромный плащ и большая шляпа, вроде испанских сомбреро, довершали наряд.

Но тут явилось затруднение, не приходившее прежде в голову м-м де Шеврез, — при виде костюма, который должен был изменить внешность герцога столь странным образом, кокетство его возмутилось, и он решительно объявил, что не пойдет к Анне Австрийской в подобном наряде.

Герцог Букингем не был, таким великим политиком, как кардинал Ришелье, но зато глубже его был посвящен в тайны любви и знал, что в женщине самая сильная страсть не может устоять против смешного, и находил лучше совсем не видеть Анну Австрийскую, нежели получить эту милость с тем только условием, что покажется ей смешным.

М-м де Шеврез отвечала, что нет другого средства проникнуть в покои королевы, что королева с большим трудом согласилась на это свидание, что она ожидает герцога в этот вечер и вряд ли простит человеку, по его словам влюбленному до безумия, что имея случай видеться с ней, он этим, давно желанным случаем, не воспользовался.

Притом веселая подруга Анны Австрийской, быть может, заранее радовалась возможности увидеть английского посланника, человека, располагавшего судьбой двух могущественных государств Европы, переодетым в привидение. А может быть и то, что королева согласилась на свидание, но, не доверяя самой себе, хотела найти в глазах своих оружие против своего сердца.

Итак, герцог Букингем принужден был покориться желанию м-м де Шеврез. Правда, и в этом более чем странном костюме, он рассчитывал на прекрасные благородные черты своего лица, но и тут он ошибся в своем расчете, не зная намерений м-м де Шеврез, которая в этот вечер, казалось, более благоволила к мужу, нежели к любовнику.

М-м де Шеврез в своей высокой мудрости решила, что герцог должен обезобразить свое лицо, как обезобразил свою фигуру. Тогда Букингем предложил надеть черную полумаску, которая в то время была в большом употреблении, особенно между женщинами, хотя иногда ее надевали и мужчины. Но м-м де Шеврез возразила, что маска может упасть, и тогда в мнимой «Белой женщине» все узнают герцога Букингема.

Герцог снова вынужден был уступить — свидание было назначено на 10 часов, а между тем в спорах прошло более четверти часа. Он испустил глубокий вздох и совершенно покорился той, которую теперь принимал чуть ли не за своего злого гения.

За некоторое время перед описываемым нами происшествием, один физик по имени Норблен сделал изобретение: он приготовил кожицу телесного цвета, посредством которой можно было, прикрепляя ее мягким белым воском, совершенно изменить свою физиономию. Ее разрезали по известному образцу, накладывали на некоторые части лица, которому она придавала совсем другой вид, а глаза, рот и нос оставались совершенно свободными. Благодаря изобретению, Букингем через пять минут сам не узнавал себя.

По окончании этой первой операции приступили к самому переодеванию. Герцог снял плащ, и поверх своей одежды надел вышеописанное белое платье, заключил волосы в фантастический головной убор, покрыл полумаской лицо, уже обезображенное кожицей, надел шляпу с огромными полями и набросил на себя широкий плащ. В таком виде, полусмеясь, полу досадуя, он подал руку м-м де Шеврез, которая должна была ввести его в Лувр.

Карета коннетабльши ожидала их у дверей. Эту карету знали в Лувре и поэтому она не могла возбудить подозрений, притом герцог должен был войти через малый вход, то есть через дверь, лестницу и несколько коридоров, предназначенных для коротких знакомых королевы и ее фаворитки.

У калитки Лувра их ожидал камердинер Бертен. Привратник при виде герцога спросил:

— Что это за человек?

— Это итальянский астролог, о котором спрашивала королева, — ответила подошедшая м-м де Шеврез.

Действительно, привратник был предупрежден об этом обстоятельстве, и так как в то время подобные консультации случались очень часто, он не затруднился пропустить герцога, бывшего, впрочем, в сопровождении такого лица, что человек столь низкого положения и не осмелился бы сделать ни малейшего замечания.

Пройдя калитку, они уже никого не встретили до самых покоев королевы. Анна Австрийская приняла предосторожность и удалила де Флотт, свою статс-даму, ожидая с весьма понятным страхом этого посещения, которое никогда не решилась бы принять, если бы уверенность подруги не ободрила ее. У дверей камердинер Бертен оставил м-м де Шеврез и герцога и пошел на лестницу караулить короля.

У м-м де Шеврез был ключ от комнаты королевы, поэтому ей не надо было стучать. Она отперла дверь, ввела герцога и сама вошла за ним, оставив ключ в замке, чтобы Бертен мог предупредить их в случае опасности.

Королева ожидала в своей спальне. Герцог прошел две или три комнаты и очутился лицом к лицу с той, которую так сильно желал видеть без свидетелей. К несчастью, его костюм, как мы уже сказали, далеко не украшал его, и вследствие этого произошло то, чего он так боялся: королева, несмотря на свой страх, не могла удержаться от смеха. Тогда Букингем увидел, что ему ничего не остается делать, как разделить веселость королевы, и стал играть свою роль с таким остроумием, с такой веселостью и такой любовью, что расположение Анны Австрийской изменилось — она забыла о смешном облике герцога и стала слушать его умные и страстные речи.

Герцог скоро заметил перемену, произошедшую в настроении королевы, и воспользовался этим со своим обычным искусством. Он напомнил Анне Австрийской, что цель этого свидания — передать ей тайное письмо от ее золовки и умолял ее — этого письма не должен был видеть никто — удалить даже верную свою подругу м-м де Шеврез.

Тогда королева, без сомнения, сама столько же желавшая этого свидания, сколько и Букингем, открыла дверь своей молельни и вошла в нее, оставив дверь открытой и дав знак Букингему следовать за ней. Как только герцог вошел в молельню, м-м де Шеврез, как бы в вознаграждение за все лишения, которым она подвергла его в этот вечер, тихонько притворила дверь.

Прошло около десяти минут с тех пор, как Анна Австрийская вошла в молельню, как камердинер Бертен вдруг вбежал запыхавшись, бледный, крича: «Король! Король!» М-м де Шеврез бросилась к дверям молельни и открыла их, тоже крича: «Король!».

Букингем, без своего волшебного платья, с естественным лицом, окаймленным длинными волосами, одетый в свой обыкновенный костюм, как всегда изящный и красивый, был у ног королевы. Как только он остался наедине с Анной Австрийской, то снял весь маскарад и, решившись на все, явился таким, каким был, то есть изящнейшим кавалером.

Понятно, что и Анна Австрийская, в свою очередь, предалась чувству, с которым тщетно старалась бороться. Поэтому коннетабльша нашла герцога у ее ног.

Между тем камердинер все кричал: «Король! Король!» М-м де Шеврез отперла дверь в маленький коридорчик, который вел из молельни в большой коридор. Герцог бросился в него, унося с собой костюм «Белой женщины». Бертен и м-м де Шеврез последовали за ним, а королева заперла дверь и возвратилась в свою комнату, но там силы ей изменили, она упала в кресло и стала ждать.

Герцог и камердинер хотели тотчас же уйти из Лувра, но м-м де Шеврез остановила их. Это была решительная женщина, никогда, ни при каких обстоятельствах не терявшая присутствия духа, и она заставила герцога снова надеть свое платье, головной убор, маску и плащ, и потом, когда его уже нельзя было узнать, она открыла дверь, позволив ему уйти.

Но приключения, ожидавшие Букингема в тот вечер, еще не кончились. Дойдя до конца коридора, он встретил нескольких лакеев и хотел вернуться, но тут его плащ упал. Случилось то, что предвидела м-м де Шеврез — увидев мрачное платье, усеянное слезками и мертвыми головами, лакеи сильно испугались и убежали, крича: «Белая женщина!» Букингем сообразил, что нужно воспользоваться их испугом и решить дело одним ударом — он бросился преследовать их и между тем как они убегали им одним известными проходами, а Бертен поспешно уносил в свою комнату мантию и шляпу, герцог достиг лестницы, сбежал по ней, отворил дверь и вышел на улицу.

М-м де Шеврез возвратилась к Анне Австрийской в восторге от своей хитрости и хохоча во все горло. Она нашла королеву бледной и дрожащей все в том же кресле, в которое она упала.

Однако Бертен несколько ошибся; король действительно вышел из своей комнаты, но не для того, чтобы пойти к королеве — на следующий день была назначена большая соколиная охота, и он, чтобы не терять времени утром, отправился ночевать на сборное место. Поэтому он прошел мимо дверей королевы, даже не задержавшись, и не зашел проститься с женой, поскольку имел намерение на другой же день воротиться в Лувр.

Приехав с охоты, он узнал, что лакеи видели знаменитую Белую женщину. Луи XIII был суеверен и верил во всякого рода привидения, но особенно в такие, известия о которых переходили из рода в род, по преданию. Он велел позвать лакеев, видевших привидение, расспросил их о всех малейших подробностях его одежды и манер, и так как рассказ их согласовался с тем, что он много раз еще в детстве слышал, то не сомневался в действительности появления Белой женщины.

Но кардинал не был так легковерен. Он, подозревая, что за этим странным приключением скрывается какая-нибудь новая попытка Букингема, подкупил через посредство Буаробера камердинера герцога Патрика О’Рейли и узнал от него желаемое событие, которое мы только что описали.

Между тем, король Джейкоб VI умер 8 апреля 1625 года, и двадцатипятилетний Карл 5 вступил на престол.

Букингем вместе с известием об этой неожиданной смерти получил приказание поспешить со свадьбой. Ему того не хотелось, он желал остаться в Париже как можно долее и рассчитывал при этом на затруднения, которые Рим чинил бракосочетанию, не давая своего согласия. Но кардинал, столько же желавший удалить Букингема из Парижа, сколько тот желал там остаться, написал папе, что если тот не пришлет разрешение, то свадьба совершится и без такового. Разрешение было послано с первым курьером.

Шесть недель спустя по смерти короля Джейкоба бракосочетание совершилось. Герцог де Шеврез был избран, чтобы представлять Карла I, родственником которого он был по Марии Стюарт, и 11 мая на возвышении, устроенном перед портиком церкви Нотр-Дам, кардиналом де Ларошфуко было дано брачное благословение мадам Анриетте и представителю ее супруга.

Карл I с нетерпением ожидал свою супругу, поэтому в очень скором времени двор собрался в дорогу, чтобы проводить молодую королеву до Амьена. В этом городе случилось знаменитое приключение в саду, описанное, за исключением некоторых подробностей, одинаковым образом у Лапорта, м-м Моттвиль и Таллемана де Рео.

Три королевы — Мария Медичи, Анна Австрийская и м-м Анриетта — не найдя в городе жилища, в котором могли бы поместиться все вместе, заняли отдельные отели. Отель Анны Австрийской находился близ Соммы; к нему прилегали большие сады, доходившие до реки. Туда, по причине обширности этих садов и положения их, приходили две другие королевы, а с ними и весь двор. Букингем, употребивший все старания, чтобы замедлить выезд из Парижа, стал теперь делать все, что только можно, чтобы оттянуть выезд из Амьена — балы, празднества, увеселения, утомительные прогулки, отдых после последних, — все служило предлогом посланнику и самим королевам, находившим здешнюю жизнь много приятней, нежели жизнь, которую они вели в Лувре. Скажем еще, что король и кардинал вынуждены были их оставить и за три дня до описываемого случая уехали в Фонтенбло.

Однажды вечером королева, «очень любившая поздно прогуливаться», как говорит хроника, оставалась долго в саду, при великолепной погоде, и тут случилось одно из тех происшествий, которые не достаточны, чтобы погубить жизнь и счастье людей, принимающих в них участие, но оставляют сомнение, может быть даже пятно на их имени. Теперь, правда, сомнений нет, нашлись несомненные доказательства, и потомство произнесло свой приговор. Невинность королевы признана всеми нынешними историками, даже самыми враждебными монархии, но современники судили иначе, ослепленные жаждой сплетен или увлеченные духом партий.

Королева опиралась на руку герцога, а м-м де Шеврез шла с милордом Ричем. После продолжительной прогулки по аллеям сада королева села и вокруг нее уселись все придворные дамы, но вскоре встала, не пригласив никого следовать за собой, подала руку герцогу и пошла с ним. Никто не осмелился следовать за королевой. Стемнело, а королева и ее кавалер исчезли за живой изгородью. Впрочем, это исчезновение, как легко можно догадаться, не осталось без внимания, придворные обменивались лукавыми улыбками и выразительными взглядами, как вдруг послышался сдержанный крик, в котором узнали голос королевы.

Тотчас Пютанж, первый конюший ее величества, перескочил через изгородь с обнаженной шпагой и увидел, что Анна Австрийская вырывается из объятий Букингема. При виде Пютанжа, приближавшегося с угрожающим видом, герцог оставил королеву и в свою очередь обнажил шпагу, но Анна Австрийская бросилась навстречу Пютанжу, крича Букингему, чтобы он немедленно удалился, если не хочет ее скомпрометировать. Букингем послушался, и вовремя, так как весь двор уже приближался и мог стать свидетелем его дерзости. Однако, герцог исчез.

— Ничего не случилось, — сказала королева придворным, — герцог Букингем ушел, оставив меня, а я вдруг так испугалась, почувствовав себя одной в такой темноте, что вскрикнула и испугала вас.

Все сделали вид, будто поверили этому рассказу, но понятно, что истина не замедлила открыться. Лапорт в своих мемуарах ясно говорит, что герцог забылся и захотел обнять королеву, а Таллеман де Рео, впрочем, очень недоброжелательный по отношению ко двору, идет еще дальше.

Ни бал м-м де Шеврез, ни появление «Белой женщины» не наделали столько шуму, как это происшествие. Последствия его для флиртовавших были ужасны — Букингем, вероятно, ему обязан своей ранней смертью, а Анна Австрийская страдала всю свою жизнь.

На другой день был назначен отъезд. Королева-мать хотела проводить свою дочь еще несколько лье, и в карету сели: Мария Медичи, Анна Австрийская, мадам Анриетта и принцесса де Конти. Когда прибыли к месту, где должно было расставаться, кареты остановились, и герцог Букингем, вероятно еще не видевший Анну Австрийскую после вчерашнего приключения, подошел к карете с тремя королевами, открыл дверцы и предложил руку мадам Анриетте, чтобы вести ее к назначенному для нее экипажу и где ее ожидала м-м де Шеврез, долженствовавшая сопровождать молодую королеву в Англию. Герцог, как только посадил королеву в карету, сам тотчас воротился к экипажу королев французских, снова открыл дверцы и, несмотря на присутствие Марии Медичи и принцессы де Конти, взял край платья Анны Австрийской и несколько раз поцеловал его. Когда же королева заметила ему, что это странное изъявление любви ее компрометирует, герцог поднял голову и закрыл лицо занавеской кареты. Тогда присутствующие заметили, что он плачет, так как, хотя они и не видели его слез, они слышали рыдания. Анна Австрийская не имела мужества долее удерживаться и поднесла платок к глазам, чтобы скрыть свои слезы. Наконец, как бы внезапно решившись, как бы победив себя большим усилием, Букингем, не прощаясь более, даже не соблюдая обычного этикета, быстро оставил королев, впрыгнул в экипаж Анриетты и приказал ехать.

Анна Австрийская возвратилась в Амьен, даже не стараясь скрыть печаль. Она думала, что это было последнее свидание с герцогом Букингемом, но ошибалась. Приехав в Булонь, Букингем нашел море таким, каким желал его найти — шумным и бурливым, так что не было никакой возможности продолжать путь. Анна Австрийская, со своей стороны, узнав в Амьене об этой остановке, послала тотчас Лапорта в Булонь под предлогом узнать о здоровье мадам Анриетты и м-м де Шеврез. Очевидно было, что этим не ограничивалось поручение верному слуге и что сострадательное участие королевы простиралось не только на этих особ, но относилось еще к одной.

Дурная погода бушевала в продолжение восьми дней, и Лапорт три раза ездил в Булонь. Чтобы посланный королевы не был задержан ни на минуту, де Шон, временный губернатор Амьена, приказал городские ворота держать открытыми и ночью.

Возвращаясь из третьей своей поездки, Лапорт уведомил королеву, что в этот же вечер она увидит Букингема — герцог объявил, что депеша, полученная им от Карла I, заставляет его еще раз переговорить с королевой-матерью и что он через три часа отправится в Амьен. Эти три часа были необходимы, чтобы дать Лапорту время предупредить Анну Австрийскую. Кроме того, герцог умолял ее именем своей святой любви устроить так, чтобы он мог увидеться с ней наедине.

Эта просьба сильно смутила Анну Австрийскую, но герцог, вероятно, получил бы желаемое, поскольку королева под тем предлогом, что доктор будто бы должен пустить ей кровь, просила всех уйти. Вдруг вошел Ножа» Ботрю и громко объявил о приезде герцога Букингема и милорда Рича к королеве-матери по делам, не терпящим отлагательства. Это известие, публично заявленное, разрушило планы Анны Австрийской — теперь ей трудно было остаться одной, не возбудив подозрений насчет причины уединения. Поэтому она велела позвать доктора и действительно распорядилась пустить себе кровь, надеясь, что это удалит всех, но, несмотря па все се просьбы, на все намеки, что она устала и желает отдохнуть, она не смогла удалить графиню де Ланнуа, которая по некоторым причинам считалась подкупленной кардиналом.

В 10 часов доложили о герцоге Букингеме. Графиня де Ланнуа уже готова была сказать, что королеву нельзя видеть, но Анна Австрийская, боясь, вероятно, как бы герцог, доведенный до отчаяния, не решился бы на какую-нибудь сумасбродную выходку, приказала его принять.

Как только герцогу передано было позволение войти, он буквально вбежал в комнату. Королева была в постели, а м-м де Ланнуа стояла у ее изголовья. Герцог остолбенел, увидев королеву против своего ожидания не одну. На лице его выразилось такое страдание, что Анна Австрийская сжалилась над ним и как бы в утешение сказала ему по-испански, что никак не могла остаться одна и что ее статс-дама осталась при ней почти против ее воли.

Тогда герцог упал на колени перед ее кроватью, целуя простыни с таким пламенным восторгом, что м-м де Ланнуа заметила о нарушении французского этикета, который не позволяет вести себя подобным образом с коронованными особами.

— Э, мадам, — отвечал герцог с нетерпением, — я не француз и обыкновения Франции не могут связывать меня. Я — герцог Джордж Вильерс Букингем, посланник короля Англии и тем самым сам представляю коронованную особу. Итак, — продолжил он, — я могу принимать здесь приказания только от одной особы, и эта особа — королева!

Потом, обращаясь к Анне Австрийской, он сказал:

— Да, мадам, я на коленях ожидаю от вас повелений и клянусь, я исполню их, если только они не запретят мне любить вас! О, да, да! — вскричал он. — Да, мадам, я вас люблю, скорее, я вам поклоняюсь так, как люди поклоняются Богу. Да, я вас люблю и повторю признание в этой любви.

Перед целым светом, поскольку не знаю ни человеческого, ни божественного могущества, которое могло бы помешать мне вас любить. Теперь, — продолжил он, поднимаясь с колен, — теперь я сказал вам все, что хотел сказать и прибавлю только, что отныне моя цель будет состоять в том, чтобы снова вас видеть, и я употреблю для этого все средства и достигну этой цели, несмотря на кардинала, на короля, на вас самих, если даже мне нужно будет для этого поставить вверх дном всю Европу.

При последних словах герцог схватил руку королевы, осыпал ее поцелуями, несмотря на усилия Анны Австрийской отнять ее, и потом опрометью бросился вон из комнаты.

Едва только дверь за ним закрылась, как вся энергия, поддерживавшая силы Анны Австрийской в его присутствии, оставил.;: ее и сна, громко рыдая, упала на подушку и приказала м-м де Ланнуа удалиться. Потом позвала донью Эстефанию, которой более всех доверяла, дала ей письмо и ящичек и велела отнести к герцогу. В письме королева умоляла Букингема уехать, в ящичке же был узел, украшенный двенадцатью бриллиантовыми подвесками и полученный ею от короля в день бала у м-м де Шеврез.

На другой день Анна Австрийская простилась с Букингемом в присутствии двора, и герцог, довольный полученным доказательством любви, вел себя со всей осторожностью, какую не мог бы требовать самый строгий этикет.

Через три дня море успокоилось, и Букингем вынужден был удалиться из Франции, где оставил по себе славу самого безрассудного, но вместе с тем и самого великолепного кавалера, какого едва ли помнит французский двор.

Однако приключение в Амьене принесло свои плоды — кардинал был уведомлен о нем и передал все королю, гнев которого он сумел довести до бешенства. Искусство этого министра вселять свои личные страсти в сердце своего государя было удивительно; вся жизнь Ришелье прошла в подобных действиях — в этом и состоит тайна его власти. Луи XIII не только не любивший уже королеву, но и начинавший по описанным причинам питать к ней ненависть, поддерживаемую памятью о поведении королевы-матери и ежедневными выходками министра, тотчас наказал служителей королевы, и преследование, бывшее до сих пор тайным, вдруг стало открытым. М-м де Берне была уволена, а Пютанж прогнан.

Анна Австрийская, как легко можно понять, живо почувствовала отсутствие коннетабльши, последовавшей за английской королевой в Лондон.

Все неблагоразумные поступки молодой королевы как нельзя лучше служили замыслам Марии Медичи. Делая вид, что желает примирения супругов, она старалась еще более усиливать их несогласие действиями, по видимости самыми доброжелательными к невестке. Сначала она позволила королю сделать описанные нами домашние распоряжения, а потом приняла сторону Анны Австрийской и стала доказывать своему сыну, что его супруга невинна, что ее отношения с Букингемом никогда не переходили границ простой любезности, утверждая притом, что она была слишком хорошо окружена, чтобы дурно поступать. Всякий согласится, что это дурное успокоение для ревности мужа. Наконец, она прибавляла, будто с Анной Австрийской теперь происходит то же, что прежде было с ней самой, что в юности она сама иногда, по свойственному первой поре жизни легкомыслию, могла внушить о себе дурное мнение своему супругу Анри IV, а между тем совесть ее ни в чем ее не упрекает.

Какое бы сыновнее почтение ни имел Луи XIII к своей матери, нам хорошо известно, что он должен был думать о ее мнимой невиновности.

Понятно, как мало влияния подобные доводы могли иметь на короля или, вернее сказать, какое влияние они на него имели. Луи XIII знал о всех фантастических превращениях Букингема и о всех хитростях, употребленных м-м де Шеврез. Все было объяснено ему кардиналом, дававшим королю читать донесения, которые делались его эминенции и против которых было бы трудно возражать и более искусному логику, чем Мария Медичи. Поэтому Луи XIII вместо того, чтобы успокоиться доводами матери, удвоил строгости и удалил от Анны Австрийской даже Лапорта, слугу слишком усердного, который, если не помогал, то скрывал преступные или невинные интриги своей госпожи. При королеве осталась только м-м де ла Буасьер, такая же суровая, как впоследствии была м-м Ноайль. Итак, с этих пор с королевы, по-видимому, не спускали глаз.

Некоторые авторы утверждают, что перед своим отъездом из Парижа Букингем тайно получил совет уезжать как можно скорее под угрозой такой же участи, какая постигла Сен-Мара и Бюсси д'Амбуаза. Букингем понял совет, но пренебрег им, несмотря на его важность. В самом деле, нельзя было арестовать и наказать посланника, но влюбленный искатель приключений мог в одну прекрасную ночь сделаться жертвой мщения, которому ни Ришелье, ни король не смогли бы помешать и за которое они бы даже не наказали, а сам Карл I вынужден был бы приписать происшествие несчастной звезде своего любимца.

Между тем, против Анны Австрийской не только началось открытое преследование, но и составился заговор. М-м де Ланнуа, бывшая шпионка кардинала при королеве, уведомила его, что бриллианты, недавно подаренные королем Анне Австрийской, посланы ею, по всей вероятности, Букингему в ту ночь, которая последовала за возвращением его из Булони.

Ришелье тотчас написал леди Кларик, бывшей любовнице Букингема, предлагая ей 50 000 ливров, если она отрежет у герцога два бриллиантовых подвеска и пошлет ему. Через две недели кардинал получил желаемое — леди Кларик, будучи на большом балу, где был и герцог, воспользовалась теснотой и незаметным образом отрезала их.

Кардинал был в восхищении — месть, в чем он не сомневался, была в его руках. На другой день король объявил королеве, что в Отель-де-Виль старшинами Парижа будет дан бал, и просил ее сделать честь старшинам, украсив себя бриллиантами, которые он подарил. Анна Австрийская отвечала, что все будет сделано по его желанию. Бал был назначен на третий день, и мщение кардинала, казалось, было близко.

Что же касается королевы, то она была так спокойна, как если бы ей не угрожала никакая опасность. Кардинал не мог понять этого спокойствия, бывшего, по его мнению, только личиной, под которой она, благодаря власти над собой, скрывала свое беспокойство.

Настал ожидаемый с таким нетерпением бал. Король и Ришелье приехали вместе; королева, по тогдашнему этикету, должна была приехать отдельно. В 11 часов доложили: «Ее величество королева!» Тотчас все глаза обратились на вошедшую Анну Австрийскую, особенно, как легко можно догадаться, глаза короля и кардинала.

Королева была блистательна — на ней был ее национальный испанский костюм, ее роскошные формы облекало зеленое атласное платье, шитое жемчугом, золотом и серебром. Широкие висячие рукава были застегнуты у локтей большими рубинами, служившими вместо пуговиц. Открытое платье позволило видеть прекрасную шею королевы, на голове ее был небольшой бархатный головной убор зеленого цвета, украшенный пером цапли и прекрасно оттенявший ее чудные серо-пепельные волосы, с плеча грациозно спадали ленты известного бриллиантового узла с двенадцатью подвесками.

Король подошел к королеве под предлогом сказать комплимент насчет ее красоты и пересчитал подвески — их было двенадцать. Кардинал остолбенел от удивления, поскольку в его судорожно сжатой руке было еще два.

Вот как это получилось. Возвратившись с бала и раздеваясь, Букингем заметил похищение. Первой мыслью было, что это простое воровство, но после некоторого размышления он догадался, что бриллианты похищены с опасным намерением, с очевидно враждебной целью. Он тотчас приказал изложить запрещение на все порты Англии и запретил всем владельцам судов под страхом смерти оставлять берег. И между тем, как все с удивлением и ужасом спрашивали себя о причинах этой меры, ювелир Букингема поспешно делал два подвеска, повторяющих исчезнувшие. В следующую ночь легкое судно, для которого одного было снято запрещение, направилось к Кале, а спустя 12 часов запрещение было вообще снято.

Вследствие этого королева получила бриллианты на 12 часов раньше просьбы короля надеть их на бал в Отель-де-Виль. Вот в чем была причина ее спокойствия, столь удивлявшая кардинала. Удар был ужасен для него, зато он поклялся погубить тех, кто стал причиной его ошибки. Мы скоро увидим это мщение.

Читателям уже известно, что Мария Медичи, ослепленная жаждой власти, старалась разбудить вражду среди своих детей, ставила подозрения преградой между мужем и женой. Когда же Букингем уехал, а заговор с подвесками провалился, Луи XIII совершенно успокоился насчет герцога. Вследствие этого королева-мать боялась сближения между сыном и невесткой, которое, по ее расчетам, могло уничтожить все ее влияние, поэтому она обратила внимание на герцога Анжуйского, решив сделать его снова предметом подозрений ревнивого и предубежденного Луи XIII в покушениях на его жизнь и в сношениях с Анной Австрийской.

Король был несколько отвлечен от подозрений насчет брата сумасбродствами Букингема, ко никогда не изгонял вовсе их из своего сердца. Поэтому при первых словах о сближении между Гастоном и Анной Австрийской старые дрожжи, давно уже закисавшие на дне его сердца, снова принялись бродить. Королева-мать и Ришелье, интересы которых были одинаковыми в этих обстоятельствах, соединяли свои старания, чтобы усилить ревность короля. Тысячи услужливо подаваемых донесений доходили до Луи XIII. Его уверяли, что Анна Австрийская, прекрасная молодая испанка, наскучив бесплодием и находя в пылкости своих чувств только холодного и меланхолического мужа, мечтала о смерти его величества как о конце рабства и уже решила заключить, в случае этой смерти, союз, более согласный с ее вкусом и характером. После этого неудивительно, что Луи XIII тотчас вообразил себя окруженным заговорщиками. Итак, расположение его к жестоким наказаниям как нельзя лучше соответствовало желаниям королевы-матери и кардинала. Недоставало только заговора — явился заговор Шале.

ГЛАВА III. 1626.

Шале. — Его характер. — Заговор герцога Анжуйского, открытый Шале кардиналу Ришелье, — Кардинал и герцог Анжуйский. — Предложение женитьбы. — Арест в Блуа герцога Сезара Вандома и великого приора Франции. — Граф Рошфор. — Монастырь капуцинов в Брюсселе. — Заговор созрел. — Арест, суд и казнь Шале. — Королева в собрании Совета. — Ответ королевы.

Шале, потомок знаменитой фамилии, занимал должность хранителя королевского гардероба. Он был внуком маршала де Монлюка и вместе с тем по женской линии происходил из благородной фамилии Бюссе д'Амбуаз; сестра его была женой маршала, которому принадлежит честь храброй защиты Камбре против испанцев.

Шале был прекрасным молодым человеком лет тридцати, очень изящным и любимым женщинами, насмешливым, безрассудным и тщеславным, вообще таким же, как и Сен-Мар. Незадолго до описываемого нами происшествия он имел дуэль, которая наделала много шума и поставила его в мнении тогдашнего общества хранителем преданий рыцарства. Думая иметь причины жаловаться на некоего Понжибо, шурина графа де Люда, он встретил его на Новом мосту, заставил своего противника обнажить шпагу и убил его. Буаробер, имевший пристрастие к красивым молодым людям, как говорит Таллеман де Рео, воспел его смерть элегией.

Это было время заговоров против первого министра, который имел всю власть и оставлял королю только тень могущества, что заставляло старого архиепископа Бертрана де Шо, которого Луи XIII очень любил и которому часто обещал кардинальскую шапку, говорить: «Ах, если бы король был в милости, я был бы кардиналом!» В то время еще не знали, как опасны эти заговоры для заговорщиков, тогда еще были живы Марильяк, Монморанси, Сен-Map. Шале тоже был в заговоре против кардинала, то есть Шале следовал общему примеру.

Впрочем, этот заговор имел некоторую важность. Гастон, еще не обесславленный рядом низостей, которые сделал впоследствии, был во главе заговорщиков, побуждаемый Александром Бурбонским, великим приором Франции, и Сезаром, герцогом Вандомским. Они-то, говорят, предложили заговор Гастону и вовлекли в него Шале. Еще пять или шесть молодых людей предались герцогу Анжуйскому и сговорились убить кардинала.

Вот каким образом они предполагали исполнить это. Ришелье под предлогом всегдашней болезни, оказавшей ему такие важные услуги во все продолжение его могущества, беспрестанно подвергавшегося нападениям и беспрестанно возрастающего, удалился на свою виллу Флери, откуда управлял делами государства. Герцог Анжуйский и его приверженцы должны были заехать к кардиналу под предлогом, что их завлекла в эти края охота, попросить у него гостеприимства и потом, выбрав удобный момент, умертвить. Все подобные заговоры, кажущиеся нам теперь невозможными или, по крайней мере, весьма странными, были тогда в моде и часто случалось по всей Европе. Таким образом был убит Висконти в Миланском соборе, Джулио Медичи — во флорентийской соборной церкви, Анри III — на улице де ла Фероннери и, наконец, маршал д'Анкр — на Луврском мосту.

Гастон, сбрасывая с себя иго временщика Луи XIII, следовал примеру этого короля относительно фаворита Марии Медичи. Все дело было в том, чтобы с успехом это исполнить, и они были уверены, убийство пройдет безнаказанным, тем более, что король плохо скрывал свою ненависть к первому министру.

Итак, все было готово к исполнению плана, как вдруг Шале во всем открылся командору де Балансе, вследствие своей нерешительности или же желая привлечь его на свою сторону. Но потому ли, что де Балансе принадлежал к партии кардиналистов, потому ли, что он разгадал намерения Гастона, или же действительно питал отвращение к убийству, одним словом, он так повел дело, что уговорил Шале во всем открыться кардиналу.

Когда доложили, что Шале и командор де Балансе желают переговорить с его эминенцией наедине о чрезвычайно важных делах, Ришелье занимался в своем кабинете с чело-ком, телом и душой ему преданным, по имени Рошфор, умным и деятельным, которого мы встречаем во всех тайных делах того времени, переменяющего возраст и физиономию, под множеством различных костюмов, всегда очень хорошо ему идущих.

Его эминенция сделал знак Рошфору, который перешел в соседний кабинет, только перегородкой отделенный от кабинета, где работал кардинал.

Шале и де Балансе вошли как только портьеры опустились за Рошфором. Шале был смущен и молчал, он понимал, что сделал глупость, вступив в заговор, и что делает другую, открывая все кардиналу.

Командор де Балансе говорил за него. Кардинал, сидя перед столом и поддерживая рукой подбородок, спокойно выслушал о страшном, направленном против его жизни, заговоре, и ни одна черта в его лице не выражала ничего, исключая спокойное внимание, с которым он слушал бы о всяком другом заговоре. Ришелье в высшей степени обладал мужеством, данным некоторым государственным людям, презирать убийц.

Выслушав все, он поблагодарил Шале и просил его придти во второй раз, чтобы переговорить с ним наедине. Шале явился. Кардинал соблазнил его обещаниями, польстил самолюбию молодого человека, и Шале ничего не скрыл от него, однако с условием, чтобы никто из заговорщиков не пострадал. Ришелье согласился на все его желания.

Кардинал, собрав необходимые дополнительные сведения, отправился к Луи XIII и, рассказав ему все, просил быть снисходительным к этому заговору, касающемуся только его жизни, и сохранить свою строгость для заговоров против самого короля. Король был изумлен великодушием министра и спросил, что тот намерен предпринять. — Государь, — отвечал кардинал, — предоставьте мне довести это дело до конца, но так как я не имею стражи, то позвольте мне взять несколько вооруженных людей. Король дал кардиналу 60 всадников, прибывших во Флери в 11 часов вечера накануне предполагаемого убийства.

Ришелье скрыл солдат, чтобы никто не мог подозревать об их присутствии.

Ночь прошла спокойно, а в 4 часа утра во Флери прибыли официанты герцога Анжуйского, объявляя, что по окончании охоты Гастон остановится у его эминенции и, желая избавить его от хлопот, послал их приготовить обед.

Кардинал велел ответить, что он сам и замок его всегда готовь! к услугам герцога и что, следовательно, герцог может располагать всем по своему усмотрению. Сам же Ришелье тотчас же, не говоря никому ни слова, отправился в Фонтенбло, где тогда находился Гастон.

Было 8 часов утра. Герцог собирался на охоту, как вдруг дверь отворилась и камердинер доложил: «Его эминенция, кардинал де Ришелье!» Вслед за камердинером показался кардинал, прежде чем Гастон успел изъявить свое несогласие. Молодой герцог, видимо, смутился при появлении знатного гостя, из чего министр мог заключить, что сказанное Шале — правда.

Пока Гастон искал слова для приветствия кардиналу,

Тот подошел к нему и сказал:

— Я имею много причин сердиться на ваше высочество.

— На меня? — изобразил удивление испуганный Гастон. — А за что же, смею спросить?

— За то, что вам не угодно было приказать мне самому приготовить вам обед, между тем как это доставило бы мне ни с чем несравнимое удовольствие принять ваше высочество как можно лучше, а вы прислали своих официантов, дав понять, что желаете избегнуть моего присутствия. Я уступаю вам свою виллу, и вы можете полностью располагать ею.

После этих слов кардинал, желая доказать герцогу, что он ему истинно предан, взял рубашку из рук камердинера и почти насильно подав ее пожелал приятной охоты и удалился. Гастон, поняв, что все открыто, отложил охоту под предлогом внезапного недомогания.

Однако великодушие Ришелье было притворным. Кардинал очень хорошо понимал, что если он разом не расстроит этот союз принцев против него, в центре которого стоит королева, то рано или поздно он должен будет пасть вследствие какого-нибудь заговора, лучше организованного. Поэтому он постарался прежде всего расстроить союз, будучи уверен, что после ему не будет недостатка в средствах для поражения отдельных личностей.

В то время все были заняты предполагаемой женитьбой герцога Анжуйского. Продолжительное бесплодие королевы, казалось, беспокоило Ришелье, который этим всегда вооружал Луи XIII против Анны Австрийской. Но и в этом отношении, как и во многих других, министр и молодой принц, имея свои интересы, не согласовались друг с другом.

Герцог Анжуйский, всю жизнь ни на минуту не терявший из виду престола и никогда не имевший достаточно смелости открыто его добиваться, желал взять себе в супруги какую-нибудь иностранную принцессу, род которой мог бы служить ему опорой, а государство — убежищем.

Ришелье же, а с ним и король хотели, чтобы Гастон женился на м-ль де Монпансье, дочери герцогини де Гиз. Гастон противился не потому, что молодая принцесса ему не нравилась, а потому только, что она приносила ему в приданное огромное состояние и ни малейшей опоры его честолюбивым планам.

Но Гастон был слишком слаб, чтобы в одиночку противиться, он призвал на помощь своих друзей и составил при дворе между неприятелями кардинала партию, желавшую союза с иностранной принцессой. Во главе этой партии были королева, великий приор Франции и его брат Сезар, герцог Вандомский. Кардинал легко привлек на свою сторону короля, показав ему все невыгоды того, что Гастон составит себе в чужом государстве убежище, чего так сильно желали мать и брат герцога. Испания, поддерживавшая королеву, слишком беспокоила короля в супружеских спорах, чтобы он согласился доставить новый повод для этих вмешательств.

Итак, король был убежден, что герцог Анжуйский для блага государства и безопасности престола должен вступить в брак с м-ль де Монпансье. Ришелье доказал также, что великий приор и герцог Вандомский препятствуют исполнению этого плана. Луи XIII с этих пор стал смотреть на побочных братьев как на своих врагов, но так хорошо умел скрывать свои чувства, что никто и не заметил новой ненависти, закравшейся в сердце короля вследствие наущений кардинала.

К сожалению, нелегко было разом арестовать обоих братьев, а арестовав одного, значило сделать себе из другого открытого смертельного врага. Скажем, в чем состояло это затруднение.

Герцог Вандомский был не только губернатором Бретани, но и мог иметь большие притязания на самодержавие в этой провинции по своей жене — прямой наследнице Люксембургского дома и дома де Пентьевр. Кроме того, носился слух, что Сезар хочет женить своего сына на старшей дочери герцога Реца, имевшего два важных места в этой провинции. Итак, Бретань, жемчужина французской короны, которую с таким трудом присоединили к ней, могла снова отпасть. Кардинал представил это королю, яркими красками обрисовав в его воображении Испанию, являющуюся во Францию по призыву королевы, империю на границах с войском по призыву герцога Анжуйского и Бретань, восстающую по первому сигналу герцога Вандомского. Поэтому необходимо было предупредить катастрофу срочным арестом двух братьев.

Удача всегда приходит к тому, кто умеет ждать. Враги кардинала сами себя выдали. Великий приор, видя, что заговор раскрыт, и Ришелье могущественнее, чем когда-либо, а имена его и брата не были произнесены в этом деле, думал, что кардинала только известили об угрожавшей опасности, но имена сообщников неизвестны. И он являлся к кардиналу с видом полнейшей преданности, а тот, со своей стороны, принимал его радушнее прежнего.

Отношение кардинала показалось великому приору таким искренним, что, полагая себя в хороших отношениях с министром, он дерзнул просить о начальстве над морскими.

Силами Франции.

— Что касается меня, — отвечал Ришелье, — то вы видите, я весь к вашим услугам.

Великий приор поклонился.

— Да, с моей стороны препятствий не будет, — продолжил кардинал.

— С чьей же они могут быть? — спросил приор.

— Пожалуй, со стороны самого короля.

— Со стороны короля! Но что же король может иметь против меня?

— Ничего. Но всему виной ваш брат.

— Сезар?

— Да, король не доверяет герцогу Вандомскому. Говорят, герцог слушает и принимает людей злонамеренных. Сначала нужно загладить дурные впечатления, произведенные вашим братом на короля, потом мы подумаем о вас.

— Ваша эминенция, — сказал великий приор, — вы желаете, чтобы я съездил за братом в Бретань и привез его ко двору для оправдания перед королем?

— Действительно, это самое лучшее средство, — отвечал Ришелье.

— Но, — возразил великий приор, — прежде нужно получить заверения, что моему брату не будет никаких неприятностей, когда он явится ко двору.

— Послушайте, — сказал кардинал, — обстоятельства как нельзя лучше устраивают дело, и герцог Вандомский будет избавлен от половины пути. Король хочет ехать веселиться в Блуа, так вы отправляйтесь в Бретань и приезжайте в Блуа вместе с герцогом. Что же касается ручательства, которое вы требуете, то его вам может дать сам король, и я надеюсь, что в этом вы не получите отказа.

— Итак, я надеюсь и поеду тотчас после аудиенции у его величества.

— Ожидайте у себя приказания, оно не замедлит. Великий приор вышел от министра, восхищенный разговором и вполне убежденный, что скоро будет адмиралом.

На другой день приор был приглашен в Лувр — министр сдержал слово. Луи XIII принял его чрезвычайно ласково, говорил с ним об удовольствиях, ожидающих его в Блуа, и приглашал его и брата на охоту в Шамбор.

— Но, — сказал великий приор, — брат мой знает, что ваше величество предубеждены против него и может быть мне будет трудно убедить его оставить свою провинцию.

— Пусть приезжает, — отвечал Луи XIII, — пусть смело приезжает, я даю мое королевское слово, что ему сделают не больше зла, чем вам.

Великий приор не понял двусмысленности этого ответа и уехал.

Прежде, чем Ришелье решился начать борьбу с тремя сыновьями Анри IV, он захотел испытать, до какой степени простирается его власть над умом короля и послал Луи XIII следующее письмо:

«Государь! Служа Вам, кардинал никогда не имел другой цели, кроме славы Вашего Величества и блага государства. Между тем, государь, он видит, к крайнему своему неудовольствию, себя причиной несогласия при дворе и близкое междоусобие, угрожающее Франции. Жизнь ему будет не дорога, если придется пожертвовать ею для пользы Вашего Величества, но постоянная опасность быть умерщвленным на Ваших глазах — дело, которого человек с его характером должен избегать с большим, нежели всякий другой, старанием. Тысяча незнакомых людей ежедневно подходит к нему при дворе и некоторые из них легко могут быть подкуплены его врагами. Если Вы, Ваше Величество, прикажете, чтобы кардинал продолжал свою службу, он послушается без возражений, потому как не имеет других интересов, кроме государственных; он просит только об одном, не говоря уже о том, что Вашему Величеству было бы неприятно, если бы один из верных служителей умер так бесславно, в таком случае Ваша власть была бы унижена. Вот почему кардинал всепокорнейше просит Вас, государь, дозволить ему удалиться, а недовольные, обезоруженные этим, не будут иметь более предлога к возмущениям».

Вместе с этим письмом Ришелье писал королеве-матери, прося убедить Луи XIII уволить его. И король, и его мать были встревожены. Луи XIII сам поспешил сделать визит кардиналу в его дворце, умолял министра не оставлять их в то время, когда его услуги всего нужнее, обещал полное покровительство против герцога Анжуйского и обязался давать ему знать обо всем и с точностью, о чем ему донесут на кардинала, не требуя никаких оправданий. Кроме того, король предложил Ришелье телохранителей.

Кардинал сделал вид, будто уступает просьбам короля, но отказался от телохранителей. Это было полным торжеством для министра — он увидел, что может сделать с Луи XIII, употребив такое сильное средство. Герцог Анжуйский, его открытый враг, сделал ему визит; принц Кон-де, которого он некогда велел арестовать и который просидел четыре года в Бастилии, послал уверить в своей преданности. Кардинал принимал все любезности с видом человека, который, чувствуя приближение смерти, забывает и прощает все.

В продолжение этого времени, его эминенция продолжал видеться с Шале и принимал его ласково. Шале думал, что он в большой милости у кардинала, который, по-видимому, сдержал данное слово — ни один из участников заговора не был обеспокоен. Поэтому Шале продолжал открывать кардиналу все предложения герцога Анжуйского. Впрочем, в это время Гастон думал только о том, как бы ему найти удобное соседнее государство, куда он мог бы удалиться, чтобы избежать и надзора кардинала, и ненавистного брака с де Монпансье. Ришелье делал вид, будто соболезнует молодому принцу, и уговаривал Шале подстрекать герцога оставить Францию, уверенный, что это бегство окончательно погубит Гастона.

Между тем, оставалось кончить важное дело в Блуа. Король отправился туда, оставив на время отсутствия графа Суассонского губернатором Парижа. В Орлеане королева-мать и герцог Анжуйский присоединились к его величеству. Кардинал, под предлогом болезни, выехал раньше, не желая утомлять себя большими переездами, и остановился не в Блуа, а в Борегаре, в прелестном маленьком домике, в одном лье от города.

Спустя несколько дней после приезда короля прибыли великий приор и герцог Вандомский; они в тот же вечер представились королю. Луи XIII принял их очень милостиво и предложил им поохотиться следующим утром, но братья извинились усталостью от долгого путешествия верхом. Король при прощании обнял их и пожелал спокойной ночи.

На другой день, в три часа утра, оба были арестованы в своих постелях и отвезены пленниками в замок Амбуаз, а герцогиня Вандомская получила приказание удалиться в принадлежащее ей поместье Анэ.

Король сдержал свое слово. Герцогу Вандомскому не сделано было больше вреда, чем великому приору — их арестовали вместе и отвезли в одну и ту же темницу. Со стороны кардинала это было объявлением войны, объявлением неожиданным, но открытым и отчаянным. Шале тотчас поспешил к Ришелье требовать исполнения данного ему обещания. Однако кардинал утверждал, что он не изменил своему слову, и великий приор и герцог Вандомский арестованы не по причине участия в заговоре, но за дурные советы, даваемые ими герцогу Анжуйскому, одним устно, другим письменно. Шале не был обманут этим ответом и потому, то ли вследствие раскаяния, то ли свойственного ему непостоянства хотел через кого-нибудь передать кардиналу, чтобы тот на него более не рассчитывал и что он берет назад свое слово. Командор де Балансе, к которому он сначала обратился, не принял на себя поручение, предостерегая Шале, что тот готовит себе заточение, а может быть и того хуже. Но Шале не обратил внимания на предостережение и написал кардиналу, что оставляет его. Через несколько дней Ришелье узнал, что Шале снова присоединился к партии Гастона, а также что он возобновил связи с м-м де Шеврез, своей бывшей любовницей. После этого Шале заранее стал искупительной жертвой.

Между тем, герцог Анжуйский был сильно встревожен арестом своих побочных братьев. Начиная бояться за самого себя, он серьезно стал искать убежище вне Франции или, по крайней мере, в каком-нибудь укрепленном городе государства, откуда он мог бы противиться кардиналу и вступать с ним в переговоры. 8 этом случае он хотел подражать принцам крови, которые являлись при дворе после каждого восстания богаче и могущественнее.

Шале предложил Гастону быть посредником в сделке или с недовольными вельможами, имеющими во Франции командорства, или с иностранными принцами. Действительно, он написал в одно и то же время маркизу де Лавалету, губернатору Меца, графу де Суассону, губернатору Парижа, и маркизу де Леску, любимцу эрцгерцога в Брюсселе. Лавалет отказал, и не потому, что не питал неудовольствия к Ришелье, на которого сам имел много причин жаловаться, а потому что он вовсе не намеревался вмешаться в интригу, целью которой было расстроить брак сына Франции с м-ль де Монпансье, его близкой родственницей.

Граф Суассон послал к герцогу Анжуйскому Буайе и предложил ему 500 000 экю, 8 000 пехоты и 500 всадников, если он тотчас оставит двор и приедет к нему в Париж. Что касается де Леска, то мы скоро увидим, каков был результат переговоров, начатых с ним.

Пока это все происходило, Лувиньи, младший из дома Граммонов, просил Шале быть у него секундантом на дуэли с графом де Кандалем, старшим сыном герцога д'Эпернона, с которым он поссорился из-за герцогини де Роган, бывшей предметом любви обоих. К несчастью, Лувиньи составил себе дурную репутацию в делах этого рода: у него за некоторое время до этого была дуэль, положившая неизгладимое пятно на его имя — подравшись с Гокенкуром, позднее маршалом Франции, он предложил снять мешавшие обоим шпоры, и когда Гокенкур нагнулся, чтобы снять шпоры, Лувиньи пронзил его шпагой. Гокенкур должен был шесть месяцев пролежать в постели и, по временам, был так плох, что духовник, считая его близким к смерти, просил простить Лувиньи, но Гокенкур, не терявший надежды на выздоровление, объявил, что в случае смерти он прощает врага, в противном — ни за что. Поэтому Шале упорно отказывался быть секундантом у Лувиньи.

Этот отказ, рассказывает Бассомпьер, до такой степени оскорбил этого злого человека, что он тотчас же отправился к кардиналу и рассказал все, даже чего не знал.

Лувиньи знал, что Шале писал от имени герцога Анжуйского де Лавалету, графу де Суассону и маркизу де Леску, но чего он не знал, а все-таки утверждал, будто бы Шале обязался убить короля и что герцог Анжуйский с верными друзьями обещал стоять у дверей его величества во время убийства, чтобы поддержать в случае чего Шале. Кардинал велел сделать письменное донесение и дал его подписать Лувиньи.

Против де Лавалета и графа де Суассона не было никаких доказательств; к тому же заговор с тем и другим был.

Недостаточен для кардинала — в нем не была замешана королева.

Напротив, заговор, где бы участвовал эрцгерцог, вполне удовлетворял желаниям кардинала. Действуя расчетливо и осторожно, можно было вовлечь в него короля Испании, то есть брата Анны Австрийской. Итак, кардинал дождался заговора уже не против его одного, но и против короля — заговора, который показывал, что искали погибели министра ни за что другое, как за его преданность королю и Франции.

В самом деле, кардинал до такой степени был всеми ненавидим и так хорошо знал эту всеобщую ненависть, что был уверен в своем падении непосредственно вслед за смертью Луи XIII. Вследствие этого он не мог властвовать иначе, как при помощи царственного призрака. Поэтому все его старания имели целью сохранить существование этого призрака и сделать страшной королевскую власть. Вот причина, почему донос Лувиньи был принят с распростертыми объятиями. Рошфор получил приказание отправиться в Брюссель переодетым капуцином; мнимый монах имел письмо от отца Жозефа, которое должно было служить рекомендацией в монастырях Фландрии. Рошфор получил строгие наставления: он должен был держать себя так, чтобы все принимали его за настоящего монаха и чтобы никому не было известно, кто он такой. Он должен был путешествовать пешком, без денег, прося милостыню, и, вступив в братство капуцинов в Брюсселе, подчиниться всей строгости устава и всем суровостям ордена.

Рошфор должен был следить за движениями маркиза де Леска, который часто посещал монастырь капуцинов в Брюсселе. Рошфор, прибыв туда, выдавал себя за врага кардинала, рассказывал о нем столько дурного, столько неизвестных фактов, одним словом, так хорошо сыграл свою роль, что все поддались обману и сам маркиз де Леек предупредил желания его эминенции, прося мнимого монаха возвратиться во Францию и взять на себя труд передавать письма чрезвычайно важные. Рошфор притворился испуганным, маркиз настаивал; Рошфор говорил также, что невозможно оставить монастырь без разрешения высшего настоятеля, главы братства, и тогда маркиз попросил эрцгерцога переговорить с настоятелем, который в уважение к столь высокой особе согласился на все. Рошфору разрешено было отправиться на воды в Форж, а маркиз де Леек вручил ему письма, предупредив, чтобы он не вез сам их в Париж, что было бы большой неосторожностью, но попросил бы того, кому они предназначены, самому за ними приехать.

Рошфор уехал и как только достиг Артуа, написал кардиналу обо всем. Кардинал поспешил отправить навстречу гонца, которому Рошфор вручил пакет от маркиза де Леска. Ришелье распечатал его, прочел, велел снять копии и возвратил Рошфору, который продолжил свой путь и получил письма обратно недалеко от Форжа — таким образом, потери времени не было. Как только Рошфор получил пакет, он дал знать тому, кому он был адресован, чтобы тот приехал за ним. Это был адвокат Пьер.

Пьер выехал из Парижа, не подозревая, что со времени получения им письма от мнимого монаха, он находится под бдительным присмотром кардинальской полиции, которая ни на мгновение не выпускает его из виду. Таким образом, он достиг Форжа, получил пакет из рук Рошфора, возвратился в Париж и прямо направился к Шале. Граф, прочтя адресованные ему письма, дал требуемый от него ответ. Этот таинственный ответ составляет секрет для историков. Какого он был содержания никто не знал, кроме кардинала и, вероятно, короля, которому кардинал наверное сообщил его. Сам Рошфор об этом ничего не знал, так как письмо не бывало в его руках.

Этот документ послужил кардиналу основанием целой системы обвинений, так как, по его словам, он содержал двойное намерение — убийство короля и брак королевы с герцогом Анжуйским. Заговором этим вполне объяснялось сопротивление, оказываемое молодым принцем брачному союзу с м-ль де Монпансье.

Шале был обвинен в том, что в соумышлении с королевой и герцогом Анжуйским он хотел лишить жизни короля. Одни говорили, что это намерение предполагалось исполнить посредством отравленной рубашки, другие утверждали, что оно должно было быть исполнено ударом кинжала. Распускавшие последний слух не останавливались на этом, они рассказывали, что однажды Шале отдернул уже занавеску постели короля, чтобы совершить убийство, но отступил перед величием погруженного в сон короля, и нож выпал из его руки. Одно замечание Лапорта, вполне соответствующее уложениям французского церемониала, снимает всякое вероятие этого происшествия — смотритель гардероба не остается в комнате короля, когда тот спит, а камердинер не выходит из комнаты все время, пока король остается в постели; следовательно, надо думать, что камердинер был соучастником Шале или Шале вошел к королю во время сна камердинера.

Как только король узнал от кардинала о заговоре, он хотел отдать приказ арестовать Шале и предать суду королеву и герцога Анжуйского, но Ришелье успокоил короля, прося подождать, пока «заговор созреет». Луи XIII согласился отложить мщение, но для уверенности в том, что Шале будет у него в руках и что виновный не избежит предназначенной ему судьбы, назначил путешествие в Бретань, и двор за ним последовал. Шале, ничего не подозревая, отправился со всеми в Нант.

«Созревание» заговора должно было ускориться ответом на письмо Шале испанскому королю, в котором он убеждал его католическое величество заключить союз с недовольным французским дворянством. Надо заметить, что подобный же договор четырнадцать лет спустя стал причиной казни Сен-Мара и де Ту.

Ответ короля пришел во время пребывания Шале в Нанте. Без сомнения, кардинал нашел средство прочесть это письмо, как и письмо маркиза де Леска, прежде чем оно достигло своего назначения.

В тот самый день, как Шале получил ответ короля, он имел свидание с королевой и с братом короля и, говорят, оставался далеко за полночь у м-м де Шеврез.

Наутро он был арестован — заговор уже «созрел». Тайна хранилась не только со скрытностью, но и притворством, которые характеризуют политику кардинала и короля, так что новость об аресте Шале разразилась при дворе как удар грома. Королева, никогда серьезно не обвиняемая в желании убить короля даже самыми озлобленными ее врагами, исключая кардинала, знала о письме, полученном накануне Шале, равно как и герцог Анжуйский и м-м де Шеврез. Они подвергались ответственности, если не за заговор против жизни короля — они еще не знали, что обвинение кардинала будет простираться до такой степени — то за злоумышление против государства, ибо письмо это имело целью призвать испанцев во Францию.

Впрочем, Шале, говоря правду, своей опрометчивостью сам дал средство кардиналу ко всем всевозможным обвинениям на его счет. Шале, от природы насмешливый, нажил себе при дворе много врагов, и даже сам король не был пощажен его насмешками. Одевая его величество, он часто передразнивал его гримасы и обычные жесты, так что застенчивый и мстительный Луи XIII не раз замечал это в зеркале, перед которым стоял. Шале, надо сказать, не останавливался на этом, он открыто насмехался над холодностью и физической слабостью короля. Все эти насмешки, ставившие короля в неприязненные отношения к смотрителю гардероба, превратились в преступления, как скоро Шале был обвинен в измене.

На другой день после ареста Шале все узнали, что вопреки законам государства, король назначил из состава парламента Бретани комиссаров для розыска по делу преступника. В этом суде должен был председательствовать Марильяк. Многие думали, что хранитель государственных печатей отклонит сомнительную честь, которую ему оказали, ставя во главе временной комиссии. Но Марильяк душой и телом был предан кардиналу и не предчувствовал, что шесть лет спустя брат его будет осужден судилищем, подобным тому, в котором он теперь председательствует.

Между тем, следствие началось с той энергией и скрытностью, которые кардинал умел употреблять в подобных делах. Двор, прибывший в Нант для увеселений, впал в глубокое уныние. Над городом царило что-то подобное онемению перед летней грозой, когда небо всем своим грузом словно давит на землю.

Королева чувствовала себя совершенно в руках врагов, Гастон искал возможности бежать, но, увидя измену самых близких к себе людей, уже боялся кому-либо ввериться и предавался тщетной ярости и богохульству. Только м-м де Шеврез сохраняла присутствие духа и деятельность, прося всех за заключенного, но не находила ни одного, кто бы пожелал вместе с нею защищать бедного Шале. Здесь Ришелье в первый раз явился свету в кровавом ореоле, который унаследовал от Луи XI. Арест герцога Вандомского и великого приора поверг в уныние самых гордых храбрецов. М-м де Шеврез поняла, что ей нечего надеяться ни на королеву, ни на герцога Анжуйского, боявшихся за самих себя. Она написала г-же де Шале, прося ее поспешить в Нант и надеясь найти по крайней мере в сердце матери то самоотвержение и геройство, которые она тщетно искала в сердцах своих друзей.

Следствие шло своим ходом. Шале, хотя и признавал письмо короля испанского, но отвергал свое как измененное. По его словам, его депеши маркизу де Леску никогда не содержали ни гнусного заговора с убийством короля, ни безумного предположения женить герцога Анжуйского на королеве, которая восемью годами старше его. Он прибавлял, что это письмо, которое предъявил кардинал, оставалось почти шесть недель в его руках, ибо де Леек никогда не получил его, и что гораздо меньше времени, было бы достаточно человеку, имеющему столь искусных секретарей, чтобы превратить самое невинное письмо в нечто, заслуживающее смерти.

Это упорное отрицание привело Ришелье в сильное затруднение. Если бы дело шло только об осуждении Шале, его эминенция был достаточно уверен в преданности созданного им суда, чтобы не обращать на это никакого внимания, но дело было в том, чтобы навсегда погубить в глазах короля королеву и герцога Анжуйского. Луи XIII, как ни был доверчив, требовал доказательств, чтобы поверить обвинению. В самом деле, король начинал сомневаться, и кроме того, три лица, были ли они подговорены королевой, герцогом Анжуйским или м-м де Шеврез, продолжали восставать против брака герцога Анжуйского с м-ль Монпансье. Эти три лица: Баррадас, любимец короля, тем более имеющий влияние, что он наследовал в милостях Луи XIII и место Шале и во всех других отношениях был против своего предшественника; Тронсон, секретарь кабинета, и Советер, старший камердинер его величества. Они представляли королю, что это очень плохая политика — соединить уже почти непокорного брата с непокорной фамилией Гизов, всегда так стремившейся к обладанию троном, что Гастон, присоединяя к своим уделам огромные богатства м-ль де Монпансье, сделается богаче, а, следовательно, и могущественнее короля.

Эти суждения очень тревожили Луи XIII, и бессонные ночи имели вредное влияние на его здоровье. Пока кардинал был с ним, неопровержимые доводы могущественного политика уничтожали всякие рассуждения, но вслед за кардиналом входили любимец Баррадас, секретарь Тронсон и камердинер Советер. И когда в свою очередь эти трое покидали короля, они оставляли его, переполненного ненавистью, инстинктивно питаемой им к кардиналу, всеми наущениями одиночества, всеми призраками темноты.

Однажды утром Сюффрен, иезуит, духовник Марии Медичи, вошел без доклада, соответственно преимуществу занимаемой должности, в кабинет короля. Луи XIII, полагая, что это кто-нибудь из приближенных, не оглянулся — голова его опиралась на обе руки, он плакал. Сюффрен понял, что минута выбрана дурно и хотел потихоньку удалиться, избавив себя от объяснений, но в ту минуту, как он отворил дверь, намереваясь выйти, король поднял голову и увидел его. Тем не менее духовник сделал движение, чтобы Удалиться. Луи XIII остановил его знаком.

— О, отец мой! — вскричал он, бросаясь весь в слезах в объятия Сюффрена. — Я несчастлив! Королева, моя мать, не забыла дело маршала д'Анкра и ее любимицы Галигай. Она всегда любила и любит моего брата больше меня! От этого она так и спешит женить его на моей двоюродной сестре де Монпансье.

— Государь, — отвечал иезуит, — я могу уверить Баше величество, что вы ошибаетесь в отношении к августейшей вашей родительнице. Вы — первенец ее сердца, как и ее чрева.

Не такого ответа ожидал Луи XIII и опустился в кресло, повторяя:

— Я очень несчастлив!

Иезуит вышел и тотчас поспешил к королеве-матери и кардиналу, которым сообщил о случившемся. Ришелье понял, что нужен решительный удар, которым можно было бы овладеть вновь колеблющимся умом короля, всегда готовым ускользнуть от него по всегдашней своей слабости. В тот же вечер, одевшись в светское платье, кардинал спустился в темницу к Шале.

Шале, содержавшийся с большой строгостью, был сначала удивлен видом входившего к нему незнакомца, но быстро узнал Ришелье. Тюремный сторож запер дверь за кардиналом, оставив его наедине с узником.

Полчаса спустя кардинал вышел из темницы и, хотя было уже поздно, сразу направился в покои короля. Луи XIII, считавший себя избавленным от кардинала по крайней мере до следующего утра, сначала не хотел его принять, но Ришелье настаивал, говоря, что пришел по важным государственным делам.

При этих словах, отворявших все двери, дверь королевской спальни отворилась перед кардиналом. Его эминенция безмолвно подошел к Луи XIII и с почтительным видом подал ему вчетверо сложенную бумагу. Король принял и медленно развернул ее. Он знал обычаи кардинала и уже при входе его догадался, что бумага содержит важную новость. И точно, это было полное признание Шале: он признавался, что письмо было им написано маркизу де Леску, он обвинял королеву, он обвинял брата короля.

Луи XIII побледнел при чтении признания Шале и подобно ребенку, который восстав против своего наставника и видя, что возмущение ведет к гибели, бросается в объятия того, от которого хотел за минуту до этого бежать, король называет кардинала своим единственным другом, своим единственным спасителем и открывает ему свои сомнения, мучившие его, но, впрочем, давно известные кардиналу.

Ришелье просил короля назвать тех, кто внушил ему столь пагубные мысли, напоминая о данном его величеством слове, когда после дела Флери он хотел удалиться, и король обещал ему, если он останется, не иметь от него никаких тайн.

Луи XIII назвал Тронсона и Советера, но, полагая довольным исполнить обещание на две трети, не назвал Баррадаса. Кардинал более не настаивал, хотя и подозревал его отчасти виновным в сопротивлении короля. Но Баррадас был человеком без всякой будущности, грубым и вспыльчивым, который рано или поздно должен был из-за своей фамильярности потерять расположение короля. В самом деле, за некоторое время перед этим король, шутя, брызнул несколько капель флердоранжевой воды в лицо Баррадаса и тот пришел в такой гнев, что, вырвав флакон из рук короля, разбил его об пол. Такой человек, без сомнения, не мог внушить кардиналу особые опасения. Его эминенция отлично знал переменчивость короля и не ошибался в отношении к Баррадасу, и в самом деле он не долго владел умом Луи XIII — влюбленный в прекрасную Крессиос, фрейлину королевы, и, во что бы то ни стало добиваясь ее руки, он возбудил ревность государя, который, сослав его в Авиньон, назначил ему преемником Сен-Симона. Причиной этого назначения, говорил король спрашивающим у него о побуждениях к такой перемене, есть то, что я вполне доволен Сен-Симоном за его верные отчеты по охоте, за его заботливость о моих лошадях и за то, что никогда не слюнявит мой рог. Понятно, что милость короля, основанная на подобных доводах, не могла долго продлиться.

Кардинал, как мы сказали, довольный своими доносами, удалился, заставив короля дать клятву — хранить в тайне содержание бумаги.

Король и кардинал провели, вероятно, совершенно разным образом наступившую ночь.

На следующий день распространился слух, что Шале сделал ужасные признания. Всем была известна слабость Гастона. Первой его мыслью было бежать, но куда? Лавалет отказался принять его в Меце, а ввериться графу Суассону он боялся — оставалась Ла-Рошель.

Утром принц явился к королю попросить у него позволения пуститься в морское путешествие. Король побледнел, увидя входящего брата, которого он не видел со времени Доноса кардинала, и тем не менее поцеловал его очень нежно, а что касалось позволения, он послал Гастона просить об этом у его эминенции, говоря, что со своей стороны он не находит никакого препятствия к предполагаемому путешествию. Гастон был обманут радушным приемом у короля, думая, что слух о признании Шале был ложным, и тотчас отправился в Борегард, на дачу Ришелье. Кардинал, сидевший у окна, из которого была видна дорога, должен был заметить его приближение с тем же удовольствием, которое чувствовал его любимый кот при виде крадущейся мыши. У великих министров всегда бывает предпочитаемое животное, которому они расточают любовь и уважение, взамен ненависти и презрения, питаемых к человечеству. Ришелье обожал кошек, а Мазарини по целым дням играл с обезьяной и зябликом.

Кардинал вышел навстречу, проводил принца до кабинета со всеми знаками уважения, которые он привык оказывать тем из своих врагов, которые стояли выше его. Так, несмотря на просьбу садиться, на всевозможные настаивания Гастона, он стоял перед ним и странно было видеть, как сидящий принц спрашивал разрешения у стоящего перед ним министра.

Гастон сообщил о своем желании предпринять морское путешествие.

— Каким образом, — спросил его кардинал, — ваше высочество желает путешествовать?

— Очень просто, частным образом, — отвечал Гастон.

— Не лучше ли было бы, — опять начал Ришелье, — подождать, пока вы будете мужем м-ль де Монпансье, и тогда путешествовать как принц?

— Если я вздумаю ждать до тех пор, пока я стану мужем м-ль де Монпансье, то я еще долго не увижу моря, ибо же рассчитываю жениться на ней.

— А почему же? — поинтересовался кардинал.

— Потому, — отвечал молодой человек, — что я одержим болезнью, не допускающей брака.

— Ба! — воскликнул кардинал. — У меня есть рецепт, которым я ручаюсь вылечить ваше высочество.

— В самом деле? А за какое время? — спросил Гастон.

— В десять минут, — жестко ответил Ришелье. Гастон посмотрел на кардинала. Министр улыбался.

Молодому принцу эта улыбка показалась ядовитой, и он вздрогнул.

— И этот рецепт при вас? — несколько потерянно протянул он.

— Вот он, — сказал кардинал, вынув из кармана признание Шале.

Герцог Анжуйский знал руку заключенного. Обвинение, написанное его рукой, было ужасно, и лицо Гастона.

Покрылось смертельной бледностью. Чувствуя себя невиновным, он тем не менее понял, что погиб.

— Я готов повиноваться, — сказал он кардиналу, — однако, хоть я и согласен жениться на м-ль де Монпансье, мне хотелось бы знать, что меня ожидает.

— Быть может, — отвечал кардинал, — ваше высочество в настоящее время должны бы удовольствоваться сохранением свободы и жизни.

— Как, — вскричал герцог Анжуйский, — меня ввергнут в темницу и будут судить! Меня, герцога Анжуйского!

— Во всяком случае, это было мнением вашего августейшего брата, — сказал кардинал, — но я отговорил его от такого решения, быть может и справедливого, но слишком строгого. Я выпросил для вас еще более, если ваше высочество не будет долее откладывать брак, всеми нами желаемый. Я выпросил вам герцогство Орлеан, герцогство Шартр, графство Блуа и, может быть, даже поместье Монтаржи, то есть почти миллион годового дохода, что вместе с княжествами Домб и ла Рош-сюр-Ион, с герцогствами Монпансье, Шателеро и Сен-Фаржо, которые вам принесет в приданое ваша супруга, составит нечто вроде полутораста миллионов.

— А что сделают с Шале? — спросил герцог. — Смотрите, кардинал, я не хочу, чтобы мой брак был запятнан кровью моего друга!

— Шале будет осужден, — сказал кардинал, — ибо он виновен, но…

— Но что? — спросил герцог Анжуйский.

— Но король имеет право помилования и не допустит, чтобы погиб дворянин, к которому он был расположен.

— Если вы мне ручаетесь за его жизнь, г-н кардинал, — сказал Гастон, который начал чувствовать немного менее отвращения к м-ль де Монпансье с тех пор, как узнал, с какими выгодами сопряжен этот союз, — я согласен на все.

— Я буду стараться всеми силами, — отвечал кардинал, — и сам не желал бы дать погибнуть человеку, оказавшему мне столь значительные услуги как г-н Шале. Будьте спокойны, monsieur, и не мешайте правосудию исполнить свой долг, а милосердие исполнит свой.

Усыпленный обещаниями, герцог Анжуйский уехал. Впоследствии в своем письме королю он утверждал, что кардинал определенно обещал сохранить жизнь Шале, а Ришелье со своей стороны это всегда отрицал.

Вечером того же дня король потребовал к себе Гастона. Принц, дрожа всем телом, явился к брату и нашел там королеву-мать, кардинала и хранителя печатей. При виде этих четырех строгих лиц он подумал, что его сейчас арестуют, но речь шла только о подписании некоего документа. Это было признание в том, что граф де Суассон предлагал ему свои услуги, что королева, его невестка, писала ему несколько записок, отклоняя его брак с м-ль де Монпансье, и что аббат Скалья, савойский посланник, принимал участие во всей этой интриге. О Шале не было упомянуто ни слова.

Гастон радовался, что отделался так дешево. Он подтвердил данное кардиналу обещание жениться на м-ль де Монпансье и подписал признание, в силу чего ему позволено было оставить Нант. Но несколько дней спустя его снова призвали для празднования бракосочетания. М-ль де Монпансье приехала с матерью, герцогиней де Гиз, которая несмотря на все свое богатство не дала своей дочери в приданое ничего, кроме одного бриллианта, оценивавшегося, правда, в 80 000 экю.

Молодой принц поручил защищать условия своего контракта президенту ле Куанье и велел, чтобы дарование жизни Шале было в нем упомянуто как одно из самых важных. Но король, читая контракт, взял перо и собственноручно вычеркнул это условие, после чего ле Куанье не осмелился более настаивать. Впрочем, кардинал, почти дав слово Гастону спасти жизнь Шале, отвел ле Куанье в сторону и сказал о желании короля предать Шале суду, но что он выпросил восемь дней на приведение приговора в исполнение. Во время этих восьми дней он обещал сделать все возможное и, кроме того, сам Гастон может действовать в это время.

Контракт был подписан без всяких дополнительных условий и основан на пустых обещаниях, поэтому и брачная церемония была грустна и холодна, не было никаких приготовлений, знаменующих брак принца крови. Новый герцог Орлеанский, как говорит один из современных историков, от которых не ускользает никакая мелочная подробность, не велел даже сшить себе новое платье для столь важного обряда, в котором он играл первую роль.

На следующий день после свадьбы принц уехал в Шатобриан, не желая оставаться в городе, где производился уголовный процесс над его поверенным, прекращенный на время свадьбы, но долженствующий возобновиться с еще большим ожесточением.

В самом деле, судилище, которое на время было распущено, получило приказание собраться снова.

Тем временем приехала мать Шале. Она была одной из тех женщин высокого происхождения и возвышенных чувств, с которыми мы иногда встречаемся в истории.

С первой минуты прибытия в Нант она делала все, что только могла, чтобы получить доступ к королю, но в силу данных распоряжений короля нельзя было видеть. Она вынуждена была ждать.

Наконец, 18 августа утром, приговор был объявлен:

«Уголовный суд, собранный в Нанте по повелению короля для проведения процесса графа де Шале и его сообщников, слушал допросы и признания вышеупомянутого Шале, касающиеся тайного заговора против короля и государства, после чего генеральный прокурор, комиссары, депутаты судилища объявляют вышеупомянутого Шале виновным в оскорблении личности короля, возмутителем спокойствия и т, д., поэтому присуждают вышеупомянутого Шале испытать обыкновенные и чрезвычайные пытки, претерпеть снесение головы, а телу его быть разрубленным на четыре части, имение же его конфисковать в пользу короля».

По обнародовании приговора мать несчастного еще энергичнее стала добиваться аудиенции Луи XIII, но он оставался недоступен. Однако она так умоляла, что ей обещали передать королю ее письмо. Вот это письмо, памятник гордости и горя:

«Государь!

Признаюсь, что тот, кто тебя оскорбляет, достоин здешних временных страданий и мук будущей вечной жизни, потому что ты — образ Бога. Но когда Бог обещает прощение всем просящим его с истинным раскаянием, то он тем самым учит царей поступать таким же образом. А если слезы могут переменить постановления небес, то неужели мои не в силах будут возбудить и твоею сожаления, государь? Могущество царей гораздо менее высказывается в правосудии, нежели в милосердии, наказывать менее похвально, нежели миловать. Сколько людей живет на этом свете, которые постыдно лежали бы под землей, если бы Ваше Величество не помиловали их! Государь, ты — король, отец и властелин несчастного преступника, может ли он быть более зол, нежели ты милосерден? Разве не надеяться на твое милосердие не значит оскорблять тебя? Лучший пример для добрых есть милосердие, злые же становятся не лучше, но хитрее и осторожнее вследствие наказания себе подобных.

Ваше Величество! На коленях умоляю Вас даровать жизнь моему сыну и не допустить, чтобы тот, кого я вскормила для Вашей пользы, умер для пользы кого-либо другого, чтобы дитя, которое я гак старательно воспитывала, сделалось причиной печали остатка дней моих и, наконец, чтобы тот, кого я произвела на свет, преждевременно свел меня в могилу. Увы! Зачем он не умер при рождении или от удара, полученного им в Сен-Жане или в какой-либо опасности, которой он подвергался ради Вашего Величества в Мотобане, Монпелье и в других местах; наконец, даже от руки того, кто причинил нам столько огорчений? Сжальтесь над ним, государь, его прошлая неблагодарность выкажет Ваше милосердие в еще более ярком свете. Я Вам дала его восьми лет от роду; он был внуком маршала де Монлюка и президента Жанена. Родные его ежедневно Вам служат, не смея броситься к ногам Вашим, опасаясь разгневать Ваше Величество, однако и они со слезами на глазах, вместе со мной, просят Вас о жизни этого несчастного, будет ли он принужден окончить ее в вечном заточении или в иностранных армиях, неся службу Вашему Величеству. И тем, государь, Вы можете избавить его родных от стыда и потери, удовлетворить правосудие, выказать свое милосердие, принуждая нас все более и более благословлять Вашу благость и вечно молить Бога о здоровье и процветании Вашей царственной особы, в особенности меня, которая является Вашей покорнейшей и послушнейшей слугой и подданной.

Де Монлюк».

Понятно, с каким нетерпением бедная мать ожидала обещанного ответа. Она получила его в тот же день согласно обещанию короля. Он весь был написан его рукой. Тем, кто пожелает видеть логику в противоположность красноречию, ненависть в ответ горести, стоит только прочесть это письмо. Вот оно:

«Г-же де Шале, матери.

Если бы Бог не поставил своими законами вечного пребывания в муках для невиновных, а миловал бы всех просящих прощения, тогда добрые и добродетельные не имели бы никакого преимущества перед злыми, у которых всегда нашлись бы слезы, чтобы изменить постановления небес. Сознаюсь, что я бы.

Охотно простил Вашего сына, если бы Бог, оказавший мне небесную милость тем, что избрав меня здесь на земле своим образом, присовокупил к этому еще и милость, оставленную им единственно для самого себя, а именно — способность вникать в души людей. Ибо тогда, по верным познаниям, почерпнутым мной из этой Небесной милости, я бы пощадил или поразил Вашего сына громом моего правосудия как только бы узнал его истинное или мнимое раскаяние, вследствие которого, однако, Вы и теперь, хотя я не могу безошибочно судить, могли бы получить помилование от моего милосердия, если бы я один был обижен в этом деле. Ибо знайте, что я не строгий и не жестокий король и что объятия моего милосердия всегда открыты для всех, кто с истинным сокрушением о совершенном проступке приходит ко мне смиренно просить прощения в нем. Но, когда я бросаю взгляд на столько миллионов людей, полагающихся на мою бдительность, которым я — верный пастырь и которых Бог отдал на мое попечение как доброму отцу семейства, обязанному также о них заботиться и также руководить ими как собственными детьми, чтобы впоследствии, по окончании этой жизни, отдать о них отчет, этим я Вам достаточно доказываю, что мое могущество гораздо менее выказывается в правосудии, нежели в милосердии и заботе, питаемой мной о моих верноподданных слугах, которые все надеются на мою доброту и которых я хочу спасти от предстоящей гибели справедливым наказанием одного, так как нет вернее того, что иногда строгое наказание одного есть милость для многих. Если я Вам признаюсь, что многие живы из тех, которые давно уже должны лежать под землей и которых я простил, то и Вы должны признаться, что обида их никак не могущая сравниться с гнусным преступлением Вашего сына, сделала их достойными моего помилования. Вы сами можете убедиться в истине моих слов примером некоторых других, совершивших такое же преступление и уличенных в нем, которые, справедливо наказанные, гниют теперь в земле, между тем как если бы они пережили свое нечестивое и преступное предприятие, то корона, венчающая мою главу, была бы теперь причиной бедствий для тех самых, которые привыкли видеть священные лилии цветущими даже среди смут и беспорядков. И эта могущественная держава, так хорошо и так счастливо управляемая и сохраняемая королями, моими предшественниками, была бы растерзана и расторгнута на части незаконными похитителями. Не считайте же меня жестокосерднее искусного хирурга, отнимающего иногда какой-нибудь зараженный и гниющий член, чтобы спасти другие части тела, которые без этого маловажного отнятия стали бы добычей червей. И будьте уверены, что если есть злые, делающиеся хитрее, то много и таких, которых исправляет страх наказания. Итак, встаньте, не просите меня более на коленях за жизнь человека, который хочет отнять ее у того, кого Вы сами называете его отцом и владыкой Франции, его матери и кормилицы. Это рассуждение заставляет меня, моя кузина, сомневаться в том, что Вы кормили и воспитывали его для моей службы, потому что плоды воспитания, данного Вами, выказываются в таком варварском и злом намерении — совершить отцеубийство. Я скорее согласен допустить, чтобы он стал причиной печали остатка Ваших дней, чем несправедливо вознаградить его измену и вероломство гибелью моей собственной особы и всего моего народа, оказывающего мне полное, безусловное повиновение. Я вполне сочувствую Вашему сожалению о том, что он не умер в Сен-Жане, Монтобане или другом месте, которые он старался защищать не для своего законного государя, но для врагов моего имущества, не ради спокойствия моего народа, но ради возмущения его. Впрочем, если это правда, что нет худа без добра, я должен благодарить Бога за то, что могу обеспечить мое государство таким примером, и пусть он будет зеркалом для живущих теперь и для потомства, и пусть он научит их как должно любить короля и верно служить ему, и да будет он страхом для многих других, которые, может быть, с большей отважностью приступили бы к подобному преступлению, если бы этот проступок остался безнаказанным. Вот почему Вы и впредь тщетно будете умолять меня о сострадании, которого у меня более, чем я могу выразить, потому что я желал бы, чтобы эта обида касалась меня одного, иначе бы Вы давно получили прощение, о котором меня умоляете, но Вы сами знаете, что цари, будучи личностями народными, от которых зависит спокойствие государства, не должны ничего дозволять, что бы могло быть упреком их памяти и что они должны быть истинными покровителями правосудия. Итак, мой сан не позволяет мне сносить что-либо, в чем могли бы упрекнуть меня мои верные подданные, и притом я страшился бы, чтобы Бог, царствующий над царями, как цари царствуют над народами, покровительствующий всегда добрым и святым делам и строго наказывающий несправедливость, не потребовал от меня под страхом наказания в вечной жизни отчета за несправедливое дарование временной жизни тому, кто не может ожидать от моего милосердия других обещаний как тех, которые я вам обоим дал в уважение слез, проливаемых вами предо мной. Я переменю приговор суда, смягчая строгость наказания, и буду молиться Всевышнему, чтобы он был милостив и сострадателен к душе Вашего сына настолько, насколько он был жесток и безжалостен к своему государю, а Вам чтобы ниспослал терпение в Вашей скорби, как того желает Ваш добрый король.

Луи».

Это письмо отняло последнюю надежду у м-м де Шале. Оно только смягчало казнь осужденного и уменьшало позор наказания. Оставался кардинал, но м-м де Шале знала, что просить его было бы совершенно бесполезно. Тогда женщина решилась на последнее — она обратилась к палачам.

Мы говорим к палачам, поскольку в то время в Нанте их было двое: один из них, носивший звание государственного палача, приехал вместе с двором, другой был палачом города Нанта. Она, собрав все, что имела в золоте и дорогих вещах, дождалась ночи и, завернувшись в длинное покрывало, отправилась к тому и другому.

Казнь была назначена на следующее утро. Шале отрекся от признаний кардиналу, он громко говорил, что эти признания были продиктованы его эминенцией под условием дарования жизни, наконец, он потребовал очной ставки с Лувиньи, единственным свидетелем обвинения.

В этом не могли отказать. В 7 часов вечера Лувиньи был приведен в темницу и предстал лицом к лицу с Шале. Лувиньи был бледен и дрожал, Шале был тверд как человек, у которого совесть спокойна. Он заклинал Лувиньи именем Бога, перед которым он должен предстать, объявить, доверял ли он ему когда-либо тайну, касающуюся убийства короля и свадьбы королевы с герцогом Анжуйским. Лувиньи смутился и, отказавшись от предыдущих показаний, признался, что ничего такого не слыхал из уст Шале.

— Но каким же образом вы могли узнать о заговоре? — спросил хранитель печатей.

— Будучи на охоте, — отвечал Лувиньи, — я слышал как несколько неизвестных мне людей, одетых в серое платье, говорили за кустом с каким-то придворным о том, о чем я донес г-ну кардиналу.

Шале презрительно улыбнулся и, обратись к хранителю печатей, сказал:

— Теперь, милостивый государь, я готов умереть. — Потом он проговорил, понизив голос:

— А! Кардинал — клятвопреступник, это ты причина моей смерти!

Час казни приближался, но одно странное обстоятельство заставляло предполагать, что казнь будет отложена. Государственный и городской палач оба исчезли, и их с самого рассвета тщетно искали.

Сначала подумали, что это хитрость, употребленная кардиналом, чтобы дать Шале отсрочку, во время которой была бы выпрошена для него отмена казни. Но скоро разнесся слух, что нашелся новый палач и что казнь будет только часом или двумя позже.

Этот новый палач был солдатом, приговоренным к виселице, которому обещано было прощение, если он согласится казнить Шале. Само собой разумеется, как ни ново было ему это ремесло, он не отказался.

В 10 часов все уже было готово к казни. Актуарий пришел предупредить Шале, что ему остается только несколько минут жизни.

Как тяжело молодому, богатому, красивому, потомку одной из лучших фамилий Франции умирать из-за жалкой интриги, умирать жертвой подлой измены! Объявление Шале о приближающейся казни привело его в минутное отчаяние.

В самом деле, несчастный молодой человек казался покинутым всеми. Королева, поставленная в странное положение, не могла сделать ни одной попытки в его пользу. Брат короля удалился в Шатобриан, и о нем ничего не знали. М-м де Шеврез после всевозможных попыток, внушенных ее быстрым, беспокойным умом, удалилась к принцу де Гимене, чтобы не присутствовать при гнусном зрелище смерти ее любовника.

Казалось, все оставили Шале, как вдруг он увидел свою мать, о присутствии которой в Нанте и не подозревал и которая, употребив все возможные усилия, чтобы спасти сына, пришла помочь ему умереть. М-м де Шале была одной из тех женщин, полных в одно и то же время и самопожертвования, и безропотной покорности судьбе. Она сделала все, что только доступно человеческой силе, чтобы оспорить сына у смерти, теперь ей оставалась сопровождать его на эшафот, чтобы поддержать до последней минуты. И с этой целью, выпросив дозволения, она пришла к нему.

Шале бросился в ее объятия и пролил обильные слезы. Но видя в матери столько твердости и мужества, он сам успокоился, поднял голову, отер слезы и сказал: «Я готов».

Вышли из темницы. У дверей его ждал солдат, которому для исполнения его обязанности был дан первый попавшийся меч, взятый у швейцарского солдата.

К месту казни, где возвышался эшафот, Шале шел между священником и матерью. Все сожалели об этом красивом, богато одетом молодом человеке, который был должен пасть под ударом палача, но были пролиты слезы и за эту благородную вдову, облаченную в траур по мужу и сопровождающую своего единственного сына на смерть.

Дойдя до подножия эшафота, она взошла по ступеням его вместе с осужденным. Шале опирался на ее плечо, духовник следовал за ними.

Солдат был бледнее и дрожал более приговоренного. Шале в последний раз поцеловал свою мать, стал на колени перед плахой и произнес короткую молитву, мать, опустившись подле на колени, присоединила к ней и свою. Несколько минут спустя Шале обратился к солдату:

— Бей, — сказал он, — я готов.

Весь дрожа, солдат занес меч и ударил. Шале испустил стон, но приподнял голову — он был ранен в плечо. Неопытный палач нанес удар слишком низко. Обагренный кровью, Шале обменялся с ним несколькими словами, а мать подошла еще раз, чтобы проститься. Потом он опять положил голову на плаху и солдат нанес второй удар. Шале опять вскрикнул, он снова был только ранен.

— К черту этот меч! — сказал солдат. — Он слишком легок, и если мне не дадут что-нибудь другое, я никогда не кончу! — И бросил меч.

Несчастный дополз до коленей своей матери и склонил ей на грудь свою окровавленную и изувеченную голову.

Солдату подали бочарный струг, но не оружия, а руки недоставало палачу.

Шале вновь занял свое место.

Зрители этой ужасной сцены насчитали тридцать два удара. На двадцатом осужденный еще простонал: «Иисус! Мария!».

Когда все было кончено, м-м де Шале встала и, подняв обе руки к небу, произнесла:

— Благодарю тебя, Создатель! Я считала себя только матерью осужденного, но я — мать мученика!

Она просила, чтобы ей отдали труп сына, и просьба ее была исполнена. Кардинал по временам бывал чрезвычайно милостив.

М-м де Шеврез получила приказание не выезжать из Верже, где она в то время находилась. Гастон узнал о смерти Шале за игорным столом и продолжал свое занятие. Королеве был отдан приказ явиться в Совет, где для нее было приготовлено место, на которое она и села. Тогда ей прочли донос Лувиньи и признание Шале. Ее упрекали в желании умертвить короля, чтобы выйти замуж за его брата.

До этой минуты королева молчала, но, выслушав последние обвинения, она встала и удовольствовалась ответом, сопровожденным одной из тех презрительных улыбок, столь привычных для прекрасной испанки:

— Я мало бы выиграла от перемены.

Этот ответ окончательно погубил ее в глазах короля, который до последней минуты своей жизни был уверен, что Шале, королева и брат были в заговоре с целью его умертвить.

Недостойный поступок Лувиньи недолго оставался безнаказанным — год спустя он был убит на дуэли.

Что касается Рошфора, то он имел дерзость возвратиться в Брюссель и даже после казни Шале оставался в своем монастыре, и никто не знал об его участии в судьбе бедняги. Но однажды, поворачивая за угол одной из улиц, он встретил конюшего графа де Шале и в испуге едва успел опустить капюшон на лицо, и потом, боясь быть узнанным, оставил город. И в самом деле вовремя, так как тотчас двери монастыря были заперты, начались розыски, но оказалось поздно — Рошфор, обратясь снова в кавалера, уже скакал по дороге к Парижу и возвратился к кардиналу, гордясь успехом своего дела, которое, по его убеждению, он так благородно исполнил. Вот что значит совесть!

ГЛАВА IV. 1627 — 1628.

О том, что стало с врагами кардинала. — Политические и любовные замыслы Букингема. — Кончина герцогини Орлеанской. — Новые казни. — Милорд Монтегю. — Поручение, данное Лапорту. — Игра в карты. — Осада Ла-Рошели. — Трагическая кончина Букингема. — Печаль королевы. — Анна Австрийская и Вуатюр.

Благодаря любви Букингема, равнодушие короля к Анне Австрийской превратилось в холодность, после дела Шале эта холодность превратилась в антипатию, и далее мы увидим, как антипатия превращается в ненависть.

После рассказанных событий кардинал сделался высшим повелителем. Королевская власть затмилась в день смерти Анри IV и снова явилась в полном блеске только в день совершеннолетия Луи XIV.

Полустолетие, протекшее между двумя этими событиями, было временем царствования любимцев, если только можно назвать любимцами этих двух тиранов своих властелинов.

Королева, иногда посредством Лапорта, иногда стараниями м-м де Шеврез, удалившейся или лучше сказать удаленной в Лотарингию, продолжала сношения с герцогом Букингемом, который все еще находился под воздействием своей рыцарственной любви и не терял надежды, будучи уже почти любимым, сделаться счастливым любовником. Вследствие этого он беспрестанно упрашивал короля Карла I о позволении возвратиться в Париж посланником, в чем король Луи XIII, или вернее кардинал, отказывал с таким же упорством, с каким его просили.

Тогда, не имея возможности приехать представителем дружелюбного государства, Букингем решил явиться неприятелем. Ла-Рошель стала если не причиной, то по крайней мере предлогом для войны.

Букингем, располагавший силами Англии, надеялся вооружить против Франции еще Испанию, Германскую империю и Лотарингию. Конечно, Франция, какой бы она стараниями Анри IV и Ришелье ни была могущественной, не могла бы устоять против этого грозного союза, она принуждена была бы уступить. Тогда Букингем явился бы посредником, и одним из условий мира было бы возвращение герцога Букингема в Париж посланником.

Европа готовилась к войне, Франция — быть преданной мечу и огню, а причиной всему были любовь Букингема и ревность кардинала, поскольку о ревности короля никто и не думал. Луи XIII слишком не любил королеву, особенно после дела Шале, чтобы серьезно ее ревновать.

Очевидно, что всей этой поэме не доставало только Гомера, чтобы сделать из Букингема Париса, из Анны Австрийской — Елену, а из осады Ла-Рошели — осаду Трои. Ла-Рошель была одним из городов, данных гугенотам Анри IV во время обнародования Нантского эдикта, что дало повод Бассомпьеру, который сам был гугенотом, а между тем осаждал город, сказать: «Вы увидите, что мы будем так глупы, что возьмем Ла-Рошель!».

Этот город всегда был для кардинала предметом тревог — он был главным гнездом непокорных, средоточием раздора и мятежей. Давно ли советовали Гастону укрыться в нем?

Принц Анри де Конде был сослан в Венсенн и уже никогда не мог оправиться от этого удара. Правда, Франция выиграла при этом — в продолжение трехлетнего своего заточения принц сошелся со своей женой и имел от нее двух детей: Анну Женевьеву Бурбонскую, известную позднее под именем герцогини де Лонгвиль, и Луи Бурбонского, ставшего впоследствии великим Конде.

Герцог Вандомский и великий приор были арестованы и заточены в замке Амбуаз. Ришелье одно время хотел судить их и казнить, но один сослался на права пэра Франции, а другой — на права Мальтийского ордена, рыцарем которого он был. Тем и кончилось дело, но чтобы лучше следить за побочными сыновьями Анри IV, кардинал велел переместить их в Венсенский замок.

Граф де Суассон, обвиненный перед кардиналом в предложении сил и денег герцогу Анжуйскому, счел за лучшее, не ожидая возвращения короля и его министра, оставить Париж и, под предлогом путешествия ради здоровья, переехал Альпы и поселился в Турине. Кардинал, не будучи в силах выместить свою злобу на его особе, старался уязвить его — он велел написать де Бетюну, французскому посланнику в Риме, чтобы при папском дворе в титуле «его высочества» графу де Суассону было отказано. Но это было тем временем, когда дипломаты были важными сановниками, и де Бетюн отвечал: «Если граф виноват, то его должно.

Судить и наказать, если же невиновен, то будет совершенно напрасным оскорблять, унижая в то же время честь нашей короны. Я согласен лучше оставить свой пост, нежели быть оружием такой низкой мести».

Герцог Анжуйский сделался после брака своего принцем де Домб и де Рош-сюр-Ион, герцогом Орлеанским, Шартрским, де Монпансье и де Шателеро, графом де Блуа и сеньором де Монтаржи, но все эти новые титулы, вместо того, чтобы возвеличить его, унизили, ибо были написаны в брачном контракте кровью Шале. Новый герцог Орлеанский, находясь под постоянным надзором своих приближенных, ненавидимый королем, презираемый дворянством, уже не мог быть опасным для кардинала.

Итак, принц Анри де Конде был обессилен, великий приор и герцог Вандомский — заключены в Венсенский замок, граф де Суассон бежал в Италию, Гастон Орлеанский был обесчещен. Одна Ла-Рошель еще противилась воле Ришелье.

К несчастью, кардиналу не так легко было осудить город, как человека — срыть город труднее, чем снести голову человеку. Кардинал только ждал случая наказать Ла-Рошель, и Букингем доставил ему этот случай.

Букингем, как мы видели, желал войны. Тогдашнюю Францию сравнительно нетрудно было вовлечь в войну — английский министр возбуждал несогласия между Карлом I и мадам Анриеттой так же, как Ришелье поступал с Луи XIII и Анной Австрийской. Следствием этих несогласий было то, что английский король отослал в Париж весь французский двор своей жены, подобно тому как сделал прежде Луи XIII с испанским двором Анны Австрийской, отправив его в Мадрид. Однако, хотя это нарушение одного из условий контракта и оскорбило короля Франции, он не считал это достаточным поводом для разрыва. Тогда Букингем, не дождавшись объявления войны, решил действовать другим способом. Он велел капитанам нескольких английских кораблей захватывать французские купеческие суда и адмиралтейским приговором объявил эти суда законным призом.

Это было серьезным нарушением существовавшего морского права, но Ришелье устремил все свое внимание на Ла-Рошель — он хотел получить двойную выгоду и одним ударом покончить как внутреннюю, так и внешнюю войну. Франция слабо протестовала против действий Карла I, давая понять его любимцу, что к окончательному разрыву могут привести меры более решительные. Тогда Букингем склонил Карла 1 принять сторону французских протестантов и дать им помощь. Жители Ла-Рошели, будучи уверены в покровительстве Англии, послали к Букингему герцога де Субиза и графа Бранкаса. Любимец Карла I сделал для них более, нежели они могли надеяться, и вывел из портов Англии стопарусный флот, и высадился на острове Ре, которым и завладел. Но он не смог взять цитадель Сан-Мартен, геройски защищаемую графом де Туарас с двумястами пятьюдесятью солдатами против двадцати тысяч англичан. Наконец, желание Ришелье осуществилось. Подобно рыбаку, выжидающему удобную минуту, он мог теперь одним неводом захватить англичан и жителей Ла-Рошели — политических и религиозных врагов. Тотчас же было отдано приказание войскам двинуться к Ла-Рошели.

Два события на минуту отвлекли внимание Франции от того важного пункта, на котором оно было сосредоточено. М-ль де Монпансье, сделавшись герцогиней Орлеанской, родила в Нанте дочь, бывшую впоследствии la grande Mademoiselle и с которой мы познакомимся ближе во время Фронды и при дворе Луи XIV. Однако молодая принцесса, на которую Франция возлагала столько надежд, скончалась в родах — брак, обагренный кровью, не получил благословения небес.

Другим событием стала казнь графа де Бутвиля. Этот дворянин, вынужденный укрыться в Нидерландах после двадцати двух дуэлей, оставил Брюссель, вздумав устроить двадцать третью посреди Королевской площади. Он был схвачен и отведен в Бастилию вместе с секундантом, графом де Шапелем, убившим Бюсси д'Амбуаза, своего противника: обоим виновникам отсекли головы, несмотря на заступничество Конде, Монморанси и Ангулемов, и с падением этих двух голов, одна из которых принадлежала к дому Монморанси, французское дворянство, столь щепетильное, всегда готовое драться на дуэли, протестовало уже не одними криками ужаса.

Впрочем, король до некоторой степени успокоил умы, назначив всем им свидание под стенами Ла-Рошели, объявив, что сам будет руководить осадой. Оставим кардинала выказывающим воинственный свой гений, как он уже выказал политический, и проследим маловажное происшествие, показывающее еще одну причину супружеской антипатии, которая между Луи XIII и Анной Австрийской должна была превратиться в ненависть.

Мы уже говорили, что намерение Букингема против Франции, внушенное причиной ничтожной, имело далеко идущие последствия: вооружив против Франции Англию. Букингем намеревался посредством лиги привлечь на сторону Карла I герцогов Лотарингского, Савойского, Баварского и эрцгерцогиню, властвовавшую именем Испании во Фландрии. И чтобы исполнить это намерение, уже подготовленное м-м де Шеврез, сосланной в Лотарингию после процесса Шале, Букингем послал милорда Монтегю, одного из своих самых искусных и надежных поверенных.

Но и Ришелье имел преданных агентов и надежных людей, причем даже между приближенными герцога Букингема. Он узнал о намерениях Букингема как только они были задуманы и сообщил о них королю, не скрыв, что любовь герцога к королеве была единственной причиной всех этих смут. И когда Луи XIII занемог в Виллеруа, по дороге в Ла-Рошель, королева тотчас же поспешила к нему из Парижа. Старшему камергеру короля де Юмьеру был отдан приказ не впускать никого в комнату короля, не испросив разрешения у августейшего больного. Бедный камергер, полагая, что это приказание ни в каком случае не относится к королеве, пропустил ее без доклада. Десять минут спустя Анна Австрийская, вся в слезах, вышла из комнаты своего супруга, а де Юмьер получил приказание оставить двор.

Анна Австрийская возвратилась в Париж в тревоге, угадывая грозу, поднимающуюся со стороны Англии, как вдруг узнала, что поверенный герцога Букингема милорд Монтегю арестован.

Вот как это произошло. Ришелье, не упускавший из вида Портсмут, знал об отъезде Монтегю, который должен был прибыть в Лотарингию и Савойю через Фландрию. Кардинал именем короля отдал приказание де Бурбону, дом которого находился на границах Барруа, где должен был проезжать Монтегю, следить за ним и по возможности арестовать.

Де Бурбон имел сильное желание выслужиться перед кардиналом, поэтому, тотчас же по получении приказа, он принял меры к его исполнению. Де Бурбон велел позвать двух басков, переодеться в слесарных подмастерьев и следовать повсюду за милордом Монтегю, находившемся тогда в Нанси, то ли вблизи, то ли вдали, смотря по обстоятельствам и их усмотрению. Баски исполнили в точности данное им поручение и сопровождали Монтегю все время его путешествия. Когда же он прибыл в Барруа и был недалеко от французской границы, один из них поспешил вперед, чтобы уведомить своего господина. Де Бурбон тотчас же сел на лошадь и в сопровождении десятка своих друзей занял место на дороге, по которой надлежало ехать посланнику Букингема, и арестовал его в то время как тот тешил себя мыслью, что почти достиг цели.

Милорда сопровождали дворянин Окенгем и камердинер, в чемодане которого был найден договор. Пленников отвезли в Бурбон, где они поужинали, а потом — в Куаффи, хорошо укрепленный замок. Поскольку опасались каких-либо действий со стороны герцога Лотарингского, то войска, находившиеся в Бургундии и Шампани, получили приказ окружить Куаффи, а затем сопроводить пленников в Бастилию.

С ужасом услышала королева о взятии под стражу милорда Монтегю — она знала о доверии герцога Букингема к этому дворянину и страшилась, чтобы с ним не было письма к ней от герцога, ибо в том положении, в котором она теперь находилась в отношении к королю, ей предстояло ни более ни менее как быть высланной в Испанию.

Королева узнала, что среди войск, сопровождавших милорда Монтегю, имелся отряд жандармов, и вспомнила, что года два или три назад она доставила место юнкера в этом отряде Лапорту, одному из самых преданных ей людей, как это мы имели случай видеть, когда после событий в Амьене он попал в немилость короля. Королева справилась, где мог находиться Лапорт, и узнала, что он взял отпуск, желая провести время поста в Париже. Итак, сама судьба приблизила его к королеве, которая секретно приняла его в Лувре в 12 часов ночи, и он не был никем узнан.

Анна Австрийская рассказала уже пострадавшему за свою королеву и готовому снова страдать Лапорту об ужасном положении, в котором она находилась.

— Я знаю только вас как человека, которому могла бы ввериться, и вы один в состоянии вывести меня из опасности, которой я подвергаюсь!

Лапорт уверил ее в своей преданности и спросил, чем он может ей это доказать.

— Вот в чем дело, — сказала королева, — надо, чтобы вы тотчас же возвратились в свой отряд и во время сопровождения милорда Монтегю нашли бы удобный случай переговорить с ним и узнать, нет ли чего, касающегося меня, в отнятых у него бумагах, и скажите ему, чтобы он в своих ответах ни под каким видом не произносил моего имени, что его никак не может спасти, а меня погубит!

Лапорт отвечал, что готов умереть за королеву. Анна Австрийская поблагодарила его, назвала своим спасителем,

Отдала ему все находившиеся при ней деньги, и преданный слуга отправился в ту же ночь.

Лапорт прибыл в Куаффи в то самое время как войска выходили из него. Милорд Монтегю ехал верхом на маленькой лошади посреди солдат, по-видимому, свободный, но без шпаги и даже без шпор. Его везли в Париж не только открыто и днем, но лотарингские войска были даже предупреждены, что как только заключенный выедет, будет сделано два пушечных выстрела, чтобы их уведомить об этом. Они, следовательно, могли, если бы захотели, помешать шествию. Пушечные выстрелы раздались, и войска начали готовиться к сражению, но лотарингцы не трогались со своих квартир, и французское войско в девятьсот всадников под предводительством де Бурбона начало свой путь к Парижу.

Приехав в Куаффи, Лапорт занял свое место между товарищами, но так как было известно, что отпуск его еще не кончен, барон де Понтье, знаменосец отряда и приверженец Анны Австрийской, хорошо понял, что причина, понудившая его вернуться в полк, была другая и гораздо более важная, нежели необходимость сопровождать пленника. Он даже дал Лапорту это заметить во время марша, и так как Лапорт знал о преданности барона королеве и понимал, что тот будет ему нужен для сближения с милордом Монтегю, то, не говоря прямо о своем поручении, дал, однако, понять, что подозрения его основательны. Барон, видя, что Лапорт не намерен выдать свой секрет, имел достаточно скромности более не настаивать.

В ближайший же вечер барон удержал Лапорта у себя, не отпуская ночевать на общую квартиру отряда и рассчитывая, что этим даст Лапорту возможность скорее сблизиться с пленником.

В самом деле, чтобы доставить развлечение милорду Монтегю, с которым, несмотря на пленение, обходились как с вельможей, де Бурбон приглашал всякий вечер офицеров для составления ему партии. Лапорт, находившийся в числе офицеров, был также приглашен вместе с другими и никогда не пропускал случая быть на этих собраниях.

Милорд Монтегю, видевший Лапорта во время путешествия герцога Букингема во Францию, сразу узнал его и, считая одним их самых преданных слуг королевы, понял, что он находится тут не без особой причины. Улучив минуту, Монтегю устремил пристальный взгляд на Лапорта и когда тот обернулся в его сторону, они быстро обменялись взглядами, которых никто не заметил, исключая барона де Понтье, окончательно убедившегося, что Лапорт приехал для переговоров с пленником.

Барон де Понтье, чтобы, сколько возможно, конечно, не выказывая этого явно, помочь стараниям преданного слуги, назначил однажды вечером, когда не доставало четвертого для составления партии, Лапорта, который с радостью принял предложенное ему за карточным столом место. Как только он сел, нога его встретила ногу милорда, и это дало ему понять, что Монтегю его узнал. Лапорт, со своей стороны, употребляя то же средство, старался предупредить пленника быть осторожным, а потом, во время разговора, посредством понятным только им фраз, они посоветовали друг другу быть как можно внимательнее.

Действительно, хотя и не было никакой возможности сказать что-нибудь друг другу, но можно было написать. Играя, Лапорт нарочно оставил карандаш, которым записывали призы, а милорд Монтегю спрятал его так, что никто не заметил.

На другой день, когда возобновилась игра, Лапорт снова поместился между пленником и бароном де Понтье; с другой стороны милорда сидел сам де Бурбон. Лапорт умышленно уронил часть колоды на пол. Милорд Монтегю, с обычной своей вежливостью, поспешил нагнуться, чтобы помочь Лапорту исправить неловкость, и вместе с картами поднял записку, которую незаметно спрятал в карман. На другой день милорд Монтегю, всегда отличавшийся предупредительностью, при виде Лапорта подошел к нему и протянул руку. Лапорт поклонился в ответ на такую вежливость и почувствовал, что при пожатии руки милорд передал ответ на вчерашнюю записку.

Ответ был самый успокоительный. Милорд Монтегю утверждал, что не получал от Букингема никаких писем к королеве, что имя ее не упоминается в отнятых у него бумагах, и кончал свою записку уверением, что королева может быть спокойна и что он скорее умрет, нежели скажет или сделает что-либо неприятное для ее величества.

Лапорт, хоть и обладал теперь необходимым, однако все-таки не торопился оставить отряд, продолжая всякий день играть с милордом. Он не мог послать письмо по почте из опасения, как бы оно не было перехвачено, не мог и оставить свой отряд без того, чтобы не возбудить возможных подозрений. Как ни было велико нетерпение Лапорта, однако он медленно приближался к Парижу вместе с конвоем пока, наконец, на страстную пятницу, они не въехали в Париж, и так как в этот же день пленник был препровожден в Бастилию, то Лапорт, окончив свои обязанности относительно милорда, был уже совершенно свободен.

Королева узнала о его возвращении, и ее желание скорей увидеть своего посланника было так сильно, что в день приезда милорда Монтегю, села в карету и велела проехать мимо шествия, где между жандармами увидела Лапорта, в свою очередь заметившего ее и постаравшегося успокоить ее торжествующим знаком.

Тем не менее в течение всего этого дня Анна Австрийская была в большом беспокойстве, и как только настала ночь, Лапорт, как и в первый раз, пробрался в Лувр, где нашел королеву, ожидавшую его с большим нетерпением.

Он начал с того, что подал ей записку милорда Монтегю, которую королева с жадностью перечитала несколько раз, а потом, глубоко вздохнув, сказала:

— Ах, Лапорт! Вот в продолжение уже целого месяца первый раз я вздохнула свободно. Но как же это вы, имея такую драгоценную новость, не могли передать мне это письмо пораньше или сами не привезли его с гораздо большей поспешностью?

Тогда Лапорт сказал, что считал безопаснее для королевы употребить все возможные меры предосторожности. Королева согласилась, что он был прав, действуя максимально осторожно; потом она надавала Лапорту множество обещаний, говоря, что еще никто до сих пор не оказывал ей такой важной услуги как он.

Между тем король и кардинал старались ускорить осаду Ла-Рошели, где день ото дня дела шли все хуже. С самого начала блокады, так хорошо организованной и не допускавшей в город подвоза съестных припасов, в особенности со времени возведения поперек рейда плотины, не дававшей кораблям возможности проникнуть в гавань, город чувствовал недостаток во всем и держался только мужеством, энергией и благоразумием мэра Гитона и примером, который подавали герцогиня де Роган и ее дочь, питавшиеся в продолжение трех месяцев лошадиным мясом и самым малым количеством хлеба. Но не все имели даже лошадиное мясо или хлеб, народ нуждался во всем, и слабые в протестантской вере роптали. Король, извещаемый обо всем, что происходило в городе, старался поддерживать это несогласие, постоянно подавляемое и постоянно возрождавшееся, обещая выгодные условия сдачи города. Магистраты земского суда восставали против мира; проходили собрания со спорами, доходившими до драки, и однажды городской глава и его приверженцы обменялись несколькими кулачными ударами с советниками земского суда.

Спустя короткое время после этой драки, следствием которой было то, что приверженцы короля вынуждены были искать приюта в его стане, от двух до трех сотен мужчин и столько же женщин, не будучи в силах долее переносить страшные лишения, решились оставить город и идти просить хлеба у королевской армии. Осажденные, которых это освобождало от стольких бесполезных желудков, с радостью отворили им ворота, и печальная процессия направилась к королевскому стану, прося у короля милосердия. Но они просили милосердия у того, кому эта добродетель была неизвестна. Он отдал приказание раздеть мужчин донага, а на женщинах оставить одни рубашки, потом солдаты, взяв в руки кнуты, погнали несчастных, как стадо, обратно к городу, недавно ими оставленному и не хотевшему снова принять их. Три дня стояли они в таком положении под стенами родного города, умирая от стужи и голода, обращая мольбы то к друзьям, то к врагам, пока, наконец, самые несчастные, как это всегда случается, не сжалились над ними — ворота отворились и им было позволено снова разделять беды покинутых ими.

Одно время думали, что скоро все кончится. Луи XIII, которого осада томила едва ли не более осажденных, потребовал к себе однажды своего оруженосца Бретона, приказал ему облечься в боевой наряд короля, украшенный лилиями, надеть его ток, взять в руки скипетр и идти в сопровождении двух трубачей объявить в соответствующей форме приказание мэру и городскому совету сдаться.

Вот это приказание:

«Тебе, Гитон, мэру города Ла-Рошель, именем короля, государя, моего и твоего единственного верховного властелина, приказываю немедленно созвать городское собрание, где всякий из моих уст мог услышать то, что я имею объявить вам от имени Его Величества».

Если бы мэр вышел к городским воротам и созвал бы городской совет, то Бретон должен был прочесть второе послание:

«Тебе, Гитон, мэру города Ла-Рошель, всем городским старшинам, пэрам и вообще всем, участвующим в управлении городом, именем моего Государя, моего и вашего единственного властелина, приказываю оставить свою непокорность, отворить перед ним ваши ворота и немедленно показать полное повиновение, должное ему как вашему единственному и естественному властелину. Объявляю вам, что в таком случае он окажет вам свое милосердие и простит вам ваше преступление в вероломстве и возмущении. Напротив, если вы будете упорствовать в вашей жестокости, отказываясь от милосердия такого великого монарха, я именем его объявляю, что нечего уже будет надеяться на его помилование и что вы должны будете ожидать от его оружия справедливого наказания, заслуженного вашими преступлениями, одним словом, тех строгостей, которые такой великий Государь может и должен выказать таким недостойным подданным, как вы!».

Но, несмотря на великолепие одежды королевского оруженосца и на беспрестанно повторяемые звуки труб, ни мэр, ни кто-либо другой не вышел к воротам, даже часовые не отвечали, и Бретон должен был оставить свои прокламации на земле.

Осажденные надеялись на обещание герцога Букингема напасть на неприятельский стан, которое и в самом деле было уже организовано, как вдруг случилось одно из тех неожиданных событий, какие уничтожают человеческие соображения и могут одним ударом спасти или погубить целое государство.

Букингем проводил свой план вторжения во Францию со всей энергией, на какую был способен, преодолевая сильную оппозицию в Англии, не имевшей действительных оснований для войны с Францией. Правда, с тех пор как война была начата, как протестанты увидели, до какой крайности доведены их единоверцы в Ла-Рошели, они стали желать, чтобы какой-нибудь сильный удар заставил короля и кардинала снять осаду. Но Букингем, разбитый на острове Ре, берег свой удар до того времени, когда лига объявит войну. Однако арест милорда Монтегю произвел волнение в лиге, и герцог вынужден был отозвать свой флот, направившийся было к Ла-Рошели; флот возвратился на рейд Портсмута не только ничего не сделав, но даже и не попытавшись что-либо сделать. Причиной тому было то, что Букингем, как мы уже сказали, все поджидал известия о готовности герцогов Лотарингского, Савойского и Баварского, а также эрц-герцогини вторгнуться во Францию.

При появлении флота, причины возврата которого были неизвестны, в Англии поднялся мятеж, народ толпился у отеля Букингема и даже умертвил его доктора. На другой день Букингем велел вывесить объявление, которым извещал, что флот был отозван только потому, что он сам собирается принять предводительство над ним. В ответ послышались угрозы:

— Кто управляет королевством?

— Король.

— Кто управляет королем?

— Герцог.

— Кто управляет герцогом?

— Дьявол…

— Пусть герцог бережется, а не то его постигнет участь его врача!

Эта угроза не обеспокоила Букингема, во-первых, потоку, что он был храбр, а во-вторых, потому, что эти угрозы повторялись так часто, что он привык. Немудрено, что он преспокойно продолжал приготовления к войне, вовсе не заботясь о сбережении своей жизни.

23 августа, когда Букингем после аудиенции, данной им в своем доме в Портсмуте герцогу де Субизу и посланным из Ла-Рошели, вышел из комнаты и обернулся, чтобы сказать что-то герцогу де Фриару, он вдруг почувствовал сильную боль. Увидев бегущего человека, он схватился за грудь, почувствовал рукоятку ножа, вырвал его из раны и закричал:

— О, злодей! Он убил меня!

И в ту же минуту он упал на руки окружающих и умер, не будучи в состоянии произнести ни слова.

Возле него на полу осталась шляпа, а в ней бумага со следующими словами: «Герцог Букингем был врагом королевства, за это я и убил ею».

Тогда во всех окнах раздались крики:

— Держите убийцу! Убийца без шляпы!

Было много гулявших по улице в ожидании выхода герцога, и в этой толпе был только один без шляпы, бледный, но казавшийся совершенно спокойным. Все бросились к нему с криками: «Вот убийца герцога!».

— Да, — ответил он, — я убил его!

Убийца был взят и отведен в суд. Там он признался во всем, говоря, что он хотел спасти королевство смертью того, кто давал королю дурные советы. Впрочем, он все время утверждал, что не имеет сообщников и что не личная ненависть к герцогу побудили его к убийству.

Впоследствии, однако, узнали, что этот человек, будучи лейтенантом, дважды просил у герцога капитанского чина, в котором ему дважды отказали. Имя его было Джон Фельтон; он умер с твердостью фанатика и спокойствием мученика.

Понятно, какое действие произвело известие о смерти Букингема в Европе, а особенно при французском дворе. Когда Анне Австрийской объявили об этом, она едва не лишилась чувств и проронила даже неосторожное замечание: «Это невозможно! Я только что получила письмо от него!».

Но вскоре не осталось никакого сомнения. Ужасная новость была подтверждена Луи XIII по возвращении его в Париж. Он сделал это, впрочем, со всей желчью своего характера, не взяв на себя труд скрыть от жены радость, которую он почувствовал.

Королева, со своей стороны, была столь же откровенна. Она заперлась со своими самыми приближенными, и они были свидетельницами пролитых ею слез. Время, успокоив ее грусть, не могло, однако, изгладить из памяти ее прекрасный образ герцога, который всем пожертвовал для нее и которому эта любовь стоила жизни.

Приближенные королевы, зная, какие нежные воспоминания она сохранила о герцоге Букингеме, часто говорили с ней о нем, и она всегда с удовольствием принимала участие в этих разговорах.

Однажды вечером, когда несчастная королева, сидя у камина, с глазу на глаз разговаривала с Вуатюром, своим любимым поэтом, она, заметив его задумчивость, спросила, о чем он думает. Вуатюр отвечал ей в стихах с легкостью импровизации, характеризующих поэтов того времени:

Je pensais que la destinee.

Apres tant d’injustes rigueurs,

Vous a justement couronnee.

De gloire, d’йclat et d’honneurs,

Mais que vous йtiez plus heureuse.

Lorsque vous йtiez autrefois,

Je ne veux pas dire amoureuse,

La rime le veut toutefois.

Je pensais, car nous autres роиtes.

Nous pensons extravagamment,

Ce que dans l’йclat ощvous кtes,

Vous feriez, si dans ce moment.

Vous avisiez en cette place.

Venir le duc de Bouquinken.

Et lequel serait en disgrвce,

De lui ou du риre Vincent.

Я думал, что судьба,

После стольких несправедливых гонений,

По справедливости увенчала Вас.

Славой, сиянием и почестями;

Но что Вы были счастливее,

Когда Вы некогда были -

Я не хочу сказать: влюблены,

Но этого, однако же, хочет рифма.

Итак, в 1644 году Вуатюр говорил, что прекрасный герцог был бы предпочтен духовнику королевы, то есть шестнадцать лет спустя после убийства.

ГЛАВА V. 1629 — 1638.

Окончание и последствия войны. — Слухи о беременности Анны Австрийской. — Первый ребенок. — Кампанелла. — Рождение Лии XIV. — Общая радость. — Увеселения. — Гороскоп новорожденного. — Обозрение европейских государств.

Политические следствия осады Ла-Рошели известны. Ла-Рошель, осаждаемая кардиналом и доведенная посредством устроенной по его повелению плотины до голода, должна была сдаться 28 октября после одиннадцатимесячной осады.

Что касается частного результата, то он состоял в совершенном разладе между королем и королевой, разладе, который еще более усилился смертью герцога Монморанси, испанской войной 1635 года и тайными сношениями Анны Австрийской с Мирабелем, испанским посланником. Читатель не забыл, что Лапорт был жертвой этих сношений, что он был посажен в Бастилию и что де Шавиньи, объявляя Луи XIII о беременности королевы, испросил для него прощение.

В начале нашего рассказа мы уже упомянули, что во Франции долго не верили этой радостной вести и когда, наконец, она подтвердилась, тысячи странных слухов распространились об этой беременности, ожидаемой так долго. Мы знаем, что эти толки недостойны страниц истории и не даем им никакой веры, но передаем их только для того, чтобы показать, что в изучении истории мы ничем не пренебрегли, что мы равно ознакомились с сочинениями Мезере, Левассера, Даниэля, с остроумными записками Бассомпьера, Таллемана де Рео и Бриенна, с архивами библиотек и с уличными слухами.

Уверяли, что королева вполне была убеждена в том, что не она сама была причиной своего бесплодия потому уже, что еще в 1936 году она почувствовала себя в первый раз беременной. Говорили, что эта первая беременность была удачно скрываема от короля и, быть может, этот первый исчезнувший ребенок есть то самое лицо, которое впоследствии появится под именем «железной маски».

Исчезновение этого младенца, который по тем же толкам был мужского пола, причинило много печали Анне Австрийской как матери, так и королеве. Здоровье Дуй XIII день ото дня становилось хуже, и его величество мог умереть каждую минуту, оставляя вдову и жертву ненависти Ришелье, Анна Австрийская уже имела перед глазами пример такой ненависти — королева Мария Медичи, решившаяся противодействовать кардиналу, была отправлена, несмотря на то, что была матерью царствовавшего Луи XIII, в ссылку и жила в самом несчастном положении в чужой земле.

Правда, сам кардинал казался осужденным на смерть — доктора говорили, что ему уже немного осталось жить. Но он так часто выдавал себя за больного и, как Тиберий, распускал слухи о приближении своих последних минут, что ему перестали верить. Впрочем, был ли кардинал действительно болен и была ли его болезнь действительно смертельна, кто мог сказать, кто умрет прежде — король или кардинал? И если бы Ришелье пережил Луи XIII только шестью месяцами, то и этого времени было бы для него довольно, чтобы навсегда погубить королеву.

Говорили также, что с тех пор, как королева почувствовала свою вторую беременность, она пожелала ею воспользоваться, чтобы уверить Луи XIII в его виновности и заставить его признать плод наследником короны, если это будет сын. Следовательно, сцена, искусно подготовленная, происходившая у м-ль де Лафайет, с которой мы начали историю, была ничем иным, как комедией, в которой король должен был играть роль обманутого мужа.

Утверждения Гито, начальника телохранителей королевы, были причиной этих слухов или, по крайней мере, усиливали их. Гито рассказывал, что мысль ехать ужинать и ночевать в Лувр и в голову не приходила Луи XIII, что еще в продолжение этого достопамятного вечера 5 декабря королева сама посылала два раза в монастырь Благовещения к своему августейшему супругу, который, устав от борьбы и продолжительного сопротивления, склонился, наконец, на ее усиленные просьбы, а особенно на просьбы м-ль де Лафайет. Что касается настоящего отца этих двух детей, то, как мы увидим, он явится впоследствии на сцену. Однако мы повторяем, что все это были только слухи, на которых историк не может основываться, хотя и упоминает о них.

Одно не подлежит сомнению, а именно то, что королева была беременной и что эта беременность радовала всю Фракцию. Но эта радость омрачалась опасением, как бы королева не родила девочку.

Анна Австрийская, предполагая, что у нее родится сын, пожелала найти астролога, который бы в минуту его рождения составил его гороскоп; она обратилась с этой просьбой к королю, поручившему столь важное дело кардиналу, и тот взялся отыскать такого чародея.

Ришелье, веря в астрологию, как это доказывают его записи, вспомнил о Кампанелле, в познаниях которого имел когда-то случай убедиться, но Кампанелла выехал из Франции. Кардинал приказал узнать о его судьбе, и ему сообщили, что Кампанелла схвачен итальянской инквизицией как колдун и сидит в Милане в тюрьме, ожидая приговора. Ришелье имел достаточно влияния — он настоятельно потребовал освобождения Кампанеллы и в этом ему не было отказано. Королеве объявили, что она может быть спокойна, и астролог, который составит гороскоп новорожденного, уже по дороге во Францию.

Наконец настала вожделенная минута. 4 сентября 1638 года в 11 часов вечера королева почувствовала первые боли родов. Она была тогда в Сен-Жермен-ан-Лэ, в павильоне Анри IV, окна которого выходили к воде.

Ожидаемые последствия родов так интересовали парижан, что многие лица, которым нельзя было оставаться в Сен-Жермене или дела удерживали в Париже, в последние дни беременности королевы расставили вестовых по дороге из Парижа в Сен-Жермен для получения самых быстрых и последних известий.

К несчастью, мост Нейльи был сорван и через реку был устроен паром, который перевозил весьма медленно, но жадные искатели новостей, предупредившие изобретение телеграфа, поставили часовых на левом берегу реки, которые сменялись каждые два часа и должны были передавать известия на противоположный берег.

Им было приказано делать отрицательные знаки, если королева еще не разрешилась, стоять смирно, сложив руки крест накрест, если родится дочь и, наконец, подняв шляпы кричать, если королева произведет на свет дофина.

В воскресенье 5 сентября, около 5 часов утра, боли усилились, и г-жа Филандр тотчас уведомила короля, который не спал всю ночь, что его присутствие необходимо. Луи тотчас явился к королеве и дал повеление, чтобы Гастон, принцесса Конде и графиня Суассон пришли в комнату королевы.

В 6 часов принцессы были введены к Анне Австрийской.

В противоречие правилам церемониала, требующим, чтобы в это время комната королевы была наполнена определенными лицами, при Анне Австрийской, кроме короля и лиц, о которых мы упомянули, находилась еще герцогиня Вандомская — в знак особого благоволения Луи XIII разрешил ей присутствовать при родах.

Кроме того, в комнате родильницы находились г-жа Лан-сак, нянька будущего новорожденного, статс-дамы де Сенесей и де Флотт, придворные дамы, две камер-юнгферы, будущая мамка и акушерка г-жа Перонн. В прилежащей к павильону комнате, рядом с той, в которой находилась королева, был специально устроен алтарь, перед которым епископы Льежский, Меосский и Бовеский, по совершении литургии, поочередно, должны были читать молитвы до тех пор, пока королева не разрешится.

С другой стороны, в большом кабинете королевы, также смежном, были собраны: принцесса Гимене, герцогини Тремуйль и де Буйон, г-жи Виль-о-Клерк, де Мортемар, де Лианкур, герцоги Вандомский, Шеврез и Монбазон, г-да де Лианкур, де Виль-о-Клерк, де Брион, де Шавиньи, наконец, архиепископы Бургский, Шалонский, Манский и старшие придворные чины.

Луи XIII с большим беспокойством прохаживался из одной комнаты в другую. Утром в 11 с половиной часов акушерка возвестила, что королева разрешилась и, спустя минуту, среди глубокого молчания и беспокойства, последовавших за этим известием, она воскликнула:

— Радуйтесь, государь! Теперь престол Франции не перейдет в женский род, Бог дал королеве дофина!

Луи XIII тотчас взял младенца из рук акушерки и показал его в окно, крича:

— Сын, господа, сын!

По условленным знакам раздались радостные восклицания, перешли Сену и по живому телеграфу в один миг долетели до Парижа.

Потом Луи XIII, внеся дофина в комнату королем, приказал епископу Меосскому, старшему придворному священнику, немедленно окрестить новорожденного (малым крещением) в присутствии всех принцев, принцесс, герцогов, герцогинь, государственного канцлера и всей придворной свиты. Затем он отправился в часовню старого замка, где с большим торжеством был совершен благодарственный молебен. Наконец, король собственноручно написал длинное письмо к собранию городского парижского магистрата, приложил свою печать и приказал тотчас же отослать.

Празднества, которые король назначил городу в своем письме, превзошли даже его ожидания. Все дворянские дома были иллюминованы большими из белого воска факелами, вставленными в большие медные канделябры. Кроме того, все окна были украшены разноцветными бумажными фонарями, дворяне вывесили на транспарантах свои гербы, а простые горожане нарисовали множество девизов, относившихся к причине праздника. Большой дворцовый колокол не умолкая звонил весь этот и последующий день; то же происходило и на Самаритянской колокольне. Колокола эти звонили в том случае, когда у французской королевы рождался сын, а также в день рождения королей и в час их кончины. В продолжение целого дня, равно как и на другой день, в Арсенале и Бастилии стреляли из всех орудий. Наконец, в тот же день вечером — так как фейерверк не мог быть приготовлен ранее следующих суток — на площади городской ратуши были разложены костры, и каждый приносил вязанку горючего материала, так что был разожжен такой сильный огонь, что на другом берегу Сены можно было читать самую мелкую печать.

По всем улицам были расставлены столы, за которые все садились выпить за здоровье короля, королевы и дофина. Пушечные выстрелы не умолкали и горели веселые огни, зажигаемые жителями в соревновании друг с другом.

Посланники, со своей стороны, соперничали в роскоши и праздновали торжественное событие. В окнах дома венецианского посланника висели гирлянды цветов и искусственных плодов удивительной работы, над которыми красовались фонари и восковые факелы, между тем как большой хор музыкантов, расположившись в торжественной колеснице в шесть лошадей, проезжал по улицам, играя самые веселые песни. Английский посланник дал в саду своего отеля блистательный фейерверк и раздавал вино всему кварталу.

Духовенство также приняло участие в общей радости, и священнослужители наполняли хлебом и вином корзины являвшихся к ним нищих. Иезуиты, везде и всегда одни и те же, преисполненные хвастовства и желания показать себя, вечером 5 и 6 сентября иллюминовали свои дома с наружной стороны тысячами факелов, а 7-го на их дворе был сожжен грандиозный фейерверк с огненным дельфином среди прочих огней, осветивших балет и комедию, которые были представлены учениками иезуитов по этому случаю.

Во время этого счастливого события кардинала не было в Париже, он находился в Сен-Кантене, в Пикардии. Ришелье написал королю поздравительное письмо и предлагал назвать дофина Феодосием, то есть Богоданным.

«Надеюсь, — говорил он в своем письме, — что как он есть Феодосии по дару, который Бог дал Вам в нем, то он будет также Феодосием по великим качествам императоров, это имя носившим». С тем же курьером Ришелье поздравлял королеву, но это письмо было коротко и холодно — «Великая радость, — пишет Ришелье в своем официальном послании, — немногословна».

Между тем, астролог Кампанелла приехал во Францию и был представлен кардиналу, с которым отправился в Париж. Кардинал объяснил астрологу причину, по которой он вызвал его и приказал составить гороскоп дофина, не скрывая ничего, что откроет наука. Тяжелая ответственность легла на бедного ученого, быть может, несколько сомневавшегося в науке, к которой прибегали, поэтому он сначала начал отговариваться, но кардинал настаивал, давая понять, что он недаром освободил его из тюрьмы, и Кампанелла изъявил свою готовность выполнить поручение.

Его представили ко двору и привели к дофину, которого он попросил раздеть донага и внимательно его осмотрел, затем он отправился к себе домой, чтобы составить предсказание.

Все с нетерпением, как и следовало, ожидали последствий наблюдений, но когда увидели, что астролог не только не является ко двору, но и не дает о себе никаких известий, королева, потеряв терпение, сама послала за ним. Кампанелла явился, но объявил, что его наблюдения над телом дофина еще не полны. Дофина снова раздели, астролог снова внимательно осмотрел его и впал в глубокое раздумье. Наконец, упрашиваемый кардиналом, выразил на латинском языке гороскоп в следующих словах:

«Этот младенец будет очень горд и расточителен, как Анри IV; он будет вместе с тем иметь много забот и труда во время своего царствования; царствование его будет продолжительно и в некоторой степени счастливо, но кончина будет несчастной и повлечет беспорядки в религии и государстве».

В то же время астрологом другого рода был составлен еще один гороскоп. Шведский посланник Гроциус писал министру Оксенштерну, спустя несколько дней после рождения Луи XIV:

«Дофин уже переменил трех кормилиц, потому что от него у них не только пропадает молоко, но он еще их кусает. Пусть соседи Франции остерегаются столь раннего хищничества».

28 июля следующего года Авиньонский вице-легат Сфорца, чрезвычайный папский нунций, представил королеве в Сен-Жермене пеленки, окропленные святой водой, которые его святейшество имел обыкновение посылать первенцам французской короны как бы в знак того, что папа признает этих принцев старшими сынами церкви. Сверх того, вице-легат благословил от имени его святейшества дофина и августейшую мать.

Папские пеленки, великолепно вышитые золотом и серебром, лежали в двух ящиках, обитых малиновым бархатом. Ящики были открыты в присутствии самого короля и королевы.

Бросим теперь беглый взгляд на Францию и Европу и посмотрим, какие государи тогда царствовали и какие люди родились или вскоре родятся, чтобы содействовать славе этого дитяти, которое при рождении было названо «богоданным», а через тридцать лет заслужило или, по крайней мере, получило имя Луи Великого.

Перечислим европейские державы. В Австрии царствовал Фердинанд III. Он родился в 1608 году, в один год с Гастоном Орлеанским и, сделавшись в 1625 году королем Венгерским, в 1627-м — королем Богемским, в 1636-м — королем Римским, и будучи, наконец, избран императором, обладал самым большим и могущественным государством на свете. В одной Германии его власть признавали шестьдесят светских властителей, сорок князей духовных, девять курфюрстов, между которыми было три или четыре короля. Сверх того, не считая Испании, которая была ему скорее рабой чем союзницей, ему повиновались Нидерланды, герцогство Миланское и королевство Неаполитанское.

Таким образом, со времени Карла V перевес был на стороне Австрии с могуществом которой не могло сравниться ни одно европейское государство. На это-то могущество и нападал с таким ожесточением кардинал Ришелье, не сделавший ему, однако, того вреда, который мог бы сделать, если бы не был принужден отвлекаться от политических дел ради забот о собственной безопасности.

После Австрии следовала Испания, управляемая старшим поколением дома Австрийского; Испания, которую Карл V возвысил до степени великой нации и Филипп II поддержал на той высоте, на которую поставил отец его; Испания, короли которой, благодаря рудникам Мексики и Потози, считали себя настолько богатыми, что могли бы купить все земли, но не делали этого потому, что были достаточно сильны, чтобы завоевать их. Филипп II еще кое-как в состоянии был поднять ту ужасную тяжесть, которая досталась ему в наследство, но легко было предвидеть, что слабый преемник Филиппа III не снесет этого бремени. Филипп IV, царствовавший в это время, потерял по слабости своей Руссильон, по причине своего тиранства — Каталонию, по нерадению своему лишился и Португалии.

Англия занимала третье место. С этой эпохи она домогалась исключительного господства на морях и хотела играть роль посредника между другими державами. Но чтобы достигнуть этой цели, ей нужно было иметь не такого слабого короля как Карл I и народ, не столь разъединенный как народ трех королевств. Дело, которое Англии нужно было кончить в это время, состояло в той религиозной революции, жертвой которой по прошествии шести лет пал сам Карл I.

Потом следовала Португалия, покоренная в 1580 году Филиппом II и снова завоеванная в 1610 году герцогом Браганцским; Португалия, которая кроме своих европейских владений обладала островами Мадейра, Азорскими, крепостями Танжерской и Карашской, королевствами Конго и Ангола, Эфиопией, Гвинеей, частью Индии и на границах — Китая — городом Макао.

Затем Голландия, которая заслуживает нашего особенного внимания, ибо мы часто будем иметь с ней дело, а ее поражения доставили Луи XIV титул «Великого». Голландия, состоявшая из семи соединенных провинций, богатых пастбищами, но бедных зерновым хлебом, нездоровых и находящихся под постоянной угрозой затопления, от которого ее защищают плотины, и заслужившая название Северной Венеции из-за своих болот, каналов и мостов; Голландия, которую полувековая свобода и трудолюбие поставили в ряд второстепенных наций и которая, если не остановить ее быстрого возвышения, сделается первостепенной; Голландия, это новая Финикия, соперница Италии по торговле, опасная для нее своим путем вокруг мыса Доброй Надежды, более удобным для сообщения с Индией, нежели все три караванные дороги, оканчивающиеся в Смирне, Александрии и Константинополе; соперница Англии по мореходству, моряки которой хвалились прозвищем «метельщиков моря» и приняли метлу на свой флаг, не предвидя, что некогда будут наказаны лозами, сорванными с их флага; Голландия, которая, наконец, по положению своему сделалась морской державой и которую принцы Оранские, лучшие генералы тогдашней Европы, сделали воинственной державой.

Далее начинают выходить из-под своих снегов северные народы — датчане, шведы, поляки и русские. Но эти народы, непрерывно воюя между собой, казалось, должны были решить вопрос о первенстве на севере прежде, чем могли заняться вопросами общеевропейской политики. Дания, правда, уже имела своего Христиана IV, Швеция — своих Густава Вазу и Густава-Адольфа, но Польша еще ожидала Яна Собесского, а Россия — Петра I.

По другую сторону континента, на другом горизонте Европы, в то время как северные державы возвышались, а южные падали — Венеция, эта экс-царица Средиземного моря, которой сто лет ранее завидовали все королевства, пораженная в самое сердце открытием Васко да Гамой пути мимо мыса Доброй Надежды, трепетавшая одновременно перед Турцией и Австрией и слабо защищавшая свои сухопутные границы, не походила более на саму себя и стала все более и более клониться к упадку, превратившему ее в самую прекрасную и поэтическую развалину, еще и ныне существующую.

Флоренция была спокойна и богата, но ее великих герцогов уже не было на свете. Из потомков Тиберия тосканского — Козимо I, из внуков Джованни Черной Шайки остался один Фердинанд II. Флоренция, всегда гордая, притязала на звание «Афин Италии», но ее притязания этим и ограничивались. Потомки ее великих художников были не лучше потомков ее великих герцогов — ее поэты, живописцы, скульпторы и архитекторы так же походили на Данте, Андреа дель Сарто и Микельанджело, как ее теперешние великие герцоги походили на Лоренцо и Козимо.

Генуя, как и ее сестра и соперница Венеция, клонилась к упадку. Она уже поставила точку в ряду своих великих людей, уже совершила все свои великие предприятия, и мы увидим, как наследник Андреа Дориа приходит в Версаль просить прощения за то, что продавал порох и ядра алжирцам.

Савойю и считать не для чего — она была раздираема междоусобной войной, и притом господствующая партия была почти вся на стороне Франции.

Швейцария была только, как и теперь, естественной границей между Францией и Италией, она продавала своих солдат принцам, которые были в состоянии их покупать, и славилась той продажной храбростью, которую ее сыны доказали 10 августа и 29 июля.

Таково было состояние Европы. Посмотрим теперь, каково было состояние Франции. Она не занимала еще важного места между европейскими государствами. Анри IV, вероятно, сделал бы ее первой европейской державой, если бы не кинжал Равальяка. Ришелье доставил ей уважение Европы, но кроме Руссильона и Каталонии он мало увеличил ее территорию. Он выиграл сражение при Авейне с имперцами, но потерпел поражение при Корби против испанцев, и неприятельский авангард дошел до Понтуаза. У французов было едва 80 000 войска, а флот, которого при Анри II и Анри IV вовсе не было, начал создаваться только при Ришелье. Луи XIII имел лишь 45 миллионов дохода, то есть почти 100 миллионов нынешней монетой, и со времени Карла V не видели, чтобы 50 000 солдат могли собраться под начальством одного полководца и в одном месте.

Но занятый возвышением Франции, истреблением нарушителей спокойствия государства, унижением принцев крови и аристократических фамилий, которые несмотря на подавление их еще Луи XI, поддерживали беспрерывные междоусобные войны, кардинал вовсе не имел времени подумать о делах второстепенных, которые если и не составляют величие народа, то служат возвышению народного благосостояния. Большие проезжие дороги, не говоря уже о проселочных, забытые правительством, были почти непроходимы и небезопасны в отношении разбойников; узкие, худо вымощенные, грязные улицы Парижа с 6-ти вечера делались собственностью мошенников, воров и разбойников, которых нимало не стесняли фонари, скупо рассеянные по городу, и которых, конечно, не могли обуздать 45 худо оплачиваемых ночных стражей Парижа.

Вообще дух Франции был склонен к бунтам. Принцы крови бунтовали, вельможи бунтовали, и мы сейчас увидим возмущение парламента. Дворянство было проникнуто духом какого-то варварского рыцарства — малейшее обстоятельство подавало повод к дуэли и из каждой дуэли рождались битвы между четырьмя, шестью или даже восемью человеками. Эти битвы, несмотря на запрещение, происходили повсюду: на Королевской площади, против Карм-де-Шоссё, за Шартрё, на Пре-о-Клер и так далее. Но уже Ришелье провел в этом отношении некоторые мероприятия и, подобно Тарквинию Гордому, сбивал головы, бывшие выше других, а если в описываемую нами эпоху оставались еще типы прошедшего века, то это были только герцог Ангулемский, граф Бассомпьер и граф Бельгард. Однако и Бассомпьер уже сидел в Бастилии, а герцог Ангулемский, проведший в ней четыре или пять лет в регентство Марии Медичи, не замедлил возвратиться в нее при правлении Ришелье.

Что же касается судебной власти, того невежества, в которое она впала, то яснее всего это видно по двум процессам — процессу Галигай, которая была сожжена как колдунья в 1617 году, и процессу Урбана Грандье, который был сожжен как колдун в 1634-м.

В литературе Франции также наблюдался застой. Италия открыла блестящий путь человеческому уму: Данте, Петрарка, Ариосто и Тассо один за другим появились на литературном горизонте. Спенсер, Сидней и Шекспир наследовали им в Англии, Гийом да Кастро, Лопе де Вега и Кальдерон — кроме сочинителя или сочинителей романсеро, этой кастильской «Илиады» — процветали в Испании, в то время как во Франции Малерб и Монтень коверкали язык, которым начинал говорить Корнель. Однако и запоздалая проза, и поэзия начинали оживляться во Франции. Корнелю, о котором мы уже упоминали и который в это время дал на сцену свои образцовые произведения — «Сида», «Цинну» и «Полиевкта», было 32 года, Ротру — 29, Бенсераду — 26, Мольеру — 19, Лафонтену — 17, Паскалю — 15, Боссюэ — 11, Лабрюйеру — 6, Расин же скоро должен был родиться. Наконец, девице де Скюдери, готовившей влияние женщин на общество, было не более 31 года, а Нинон и г-же Севинье, завершившим ее дело, соответственно — 21 и 12.

ГЛАВА VI. 1639 — 1643.

Рождение Герцога Анжуйского. — Замечания о сентябре. — Благосклонность к Сен-Мару. — Французская Академия. — Трагедия «Мириам». — Первое представление трагедии «Мириам». — Фонтрайль. — Ла Шене. — Г-н ле Гран. — Анекдот о Сен-Маре. — Фабер. — Страшный заговор. — Отъезд короля на юг Франции. — Болезнь кардинала. — Последние минуты кардинала. — Два суждения об этом министре.

В первые два-три года жизни Луи XIV важными обстоятельствами были: кончина патера Жозефа, о котором мы уже упомянули в начале нашего рассказа, возрастающее расположение короля к Сен-Мару вместо девицы д'Отфор и, наконец, рождение у королевы второго сына, герцога Анжуйского, последовавшее 21 сентября.

Это обстоятельство обращает внимание на то странное влияние, которое месяц сентябрь имел на тогдашний век. Кардинал родился 5 сентября 1585 года, король — 27 сентября 1600-го, королева — 22 сентября 1601-го, дофин — 5 сентября 1638-го, герцог Анжуйский — 21 сентября 1640-го, наконец, Луи XIV умер в сентябре 1715 года.

Вследствие изучения этих обстоятельств ученые пришли к выводу, что и сотворение мира было также в сентябре — это очень обрадовало Луи XIII и служило ему порукой будущего благополучия его государства.

Между тем, хотя королева и не вернула своего прежнего влияния на короля, их отношения сделались лучше, в то время как постоянными угнетениями со стороны кардинала Луи XIII все более и более тяготился, и его расположение к нему стало незаметным образом превращаться в тайную ненависть, чего кардинал при своем проницательном уме не мог не заметить. И то сказать, все окружающие короля были на стороне его высокопреосвященства — слуги, придворные, чиновники и любимцы. Во всем многочисленном придворном штате только трое — де Тревиль, Дезэссар и Гито — твердо держали: два первые — сторону короля, последний — сторону королевы.

Луи XIII снова сблизился с девицей д'Отфор, но это сближение, несмотря на то, что в нем не было ничего предосудительного, могло быть пагубно для кардинала, потому что и королева питала самую искреннюю дружбу к этой фрейлине. Ришелье сумел удалить д'Отфор, как некогда удалил м-ль де Лафайет, и заменил ее молодым аристократом, на которого он мог рассчитывать. Луи XIII, как и всегда, не противился распоряжениям своего министра, ибо для него было как бы все равно — иметь ли у себя фавориток или фаворитов, хотя, по всей вероятности, любовь его к одним была не так прочна, как к другим.

Молодым человеком, представленным королю в качестве нового фаворита, был маркиз Сен-Map, имя которого стало известным благодаря прекрасному роману Альфреда де Виньи.

Ришелье давно уже заметил, что король с особенным Удовольствием разговаривает с этим молодым человеком и, рассчитывая на него, поскольку и маршал д'Эффиа, отец маркиза, был им облагодетельствован, желал доставить ему у короля то место, которое занимал Шале. Этим кардинал как бы желал показать, что одинаковые причины порождают обыкновенно и одинаковые последствия. Итак, Сен-Мар поступил ко двору Луи XIII, но не в качестве гардеробмейстера, каковую должность занимал тогда Лафор, а как главный шталмейстер малой конюшни.

Сен-Map более полутора лет не доверял опасному благорасположению, которое ему оказывали. Он помнил обезглавленного Шале, изгнание Баррадаса и по своей молодости, красоте и богатству мало заботился о приобретении королевского благорасположения, последствия которого могли быть для него крайне опасны. Но Ришелье и судьба влекли его по этому пути, сопротивляться было невозможно. Впрочем, Луи XIII ни к кому не был так расположен, как к Сен-Мару, и при всех громко называл его своим милым другом, не мог быть без него ни одной минуты, так что когда Сен-Мар приехал на осаду города Арраса, король взял с него слово, что тот будет писать ему два раза в день. И если в продолжение суток от Сен-Мара не было письма, то король весь вечер скучал, даже плакал, говоря, что Сен-Map, без сомнения, убит и что он всегда будет сожалеть об этой потере. Между тем, кардинал не переставал питать ненависть к королеве, а со вторыми, удачными родами королевы она еще более усилилась. Поэтому его преосвященство, выстроив себе великолепный кардинальский дворец, кажется, пожелал при освящении своего нового жилища показать новый пример своего мщения королеве.

Известно, что кардинал любил поэзию. В 1635 году он основал Французскую академию, которую Сан-Жермен назвал «птичником Псафона»; благодарные академики превозносили Ришелье выше небес и по его приказанию раскритиковали «Сида». Скажем больше, они велели написать портрет его высокопреосвященства на фоне огромного солнца, от которого расходились сорок лучей, и каждый оканчивался на имени академика.

Кардинал показывал себя большим любителем поэзии и во время своих литературных занятий никого не принимал. Однажды, разговаривая с Демаре, он вдруг спросил:

— В чем, как вы думаете, я нахожу наиболее удовольствия?

— По всей вероятности, — отвечал Демаре, — в том, чтобы сделать Францию счастливее.

— Вы ошибаетесь, — возразил Ришелье, — в сочинении стихов.

Как в этом, так и в других ситуациях, кардинал не любил возражений. Однажды д’Этуаль самым скромным образом заметил кардиналу, что между его стихами, которые его преосвященство сам изволил ему читать, он нашел один тринадцатистопный стих.

— Что за беда, сударь! — отвечал Ришелье. — Мне так было угодно. И будь он одной стопой больше или меньше, это все равно — он у меня пойдет!

Но несмотря на возражение великого министра, этот стих не прошел ему даром — стихи писать не то, что писать законы!

Хорошо ли, худо ли, но кардинал окончил, однако, свою трагедию «Мириам», которую он сочинил при помощи Демаре, и, желая поставить ее на новоселье в своем новом дворце, пригласил короля, королеву и весь двор на представление. Зала, в которой должна была быть представлена трагедия, стоила ему 300 000 экю.

В один и тот же вечер его преосвященство должен был одержать две победы — одну над королевой, то есть отомстить ей за все прошедшее, другую — над слушателями, то есть получить единодушные похвалы за свою трагедию. В пьесе было много сатиры и едких намеков, направленных против Анны Австрийской, осуждались и ее отношения к Испании, и ее любовь к Букингему. Поэтому следующие стихи не могли не обратить на себя внимания:

Та, которая вам кажется небесным светилом,

Есть пагубное светило моей семьи,

И, может быть, для государства…

Далее король говорил опять:

Внутри, Акаст, различными путями.

Все царству моему стараются вредить:

Волнуют мой народ, я окружен врагами,

То явно, то тайком, хотят меня убить.

Мало того, когда Мириам была обвинена в преступлениях против государства, она сама обвинила себя в другом преступлении, и видя, как все ее оставляют, говорит своей наперстнице:

Преступной чувствуя себя, влюбившись в иностранца,

А он, в любви своей, погубит наше государство.

Все эти стихи сопровождались громкими рукоплесканиями. Кардинал, восхищенный успехом своей трагедии и мщением, был вне себя от радости — он то и дело высовывался из своей ложи для того, чтобы себе самому аплодировать или водворить тишину, дабы зрители не проронили ни одного слова из прекраснейших мест его пьесы. Что касается Анны Австрийской, то можно себе представить, как она себя чувствовала!

Пьеса была посвящена королю академиков Демаре, который взял на себя ответственность за ее содержание. Король принял посвящение; правда, в то же время он отказался принять посвящение ему «Полиевкта», чтобы не платить Корнелю то, что Моторон заплатил за посвящение ему «Цинны», то есть двухсот пистолей. Вследствие этого «Полиевкт» был посвящен королеве.

Сен-Map вместе с Фонтрайлем присутствовали па представлении. Они оба сидели в ложе короля, много между собой разговаривали и мало слушали. За такое невнимание кардинал возымел недоверчивость к одному и поклялся отомстить другому.

Спустя некоторое время, Фонтрайль, Рювиньи и несколько других дворян находились в приемной кардинала, в Рюэле, ожидая какого-то иностранного посланника. Ришелье вышел из своей комнаты, чтобы встретить важного гостя, и, увидя Фонтрайля, который не только был некрасив, по еще имел сзади и спереди горбы, сказал ему:

— Посторонитесь, не стойте на виду, г-н Фонтрайль! Посланник не за тем ведь приехал во Францию, чтобы смотреть на уродов!

Фонтрайль заскрежетал зубами и удалился, не ответив.

— Ах, злодей! — говорил он про себя. — Ты мне вонзил нож в сердце, но, будь спокоен, при малейшем удобном случае я отомщу тебе!

С этой минуты единственным желанием Фонтрайля было отомстить кардиналу, и дерзкое, безрассудное слово Ришелье отозвалось ему ровно через год в ужасном заговоре, какого до сих пор не бывало.

Фоитрайль был в числе лучших друзей Сен-Мара. Он дал ему понять, что для него стыдно служить шпионом кардиналу и обманывать короля, который осыпал его ласками и благодеяниями. Сен-Map не любил короля и принимал его дружбу, пожалуй, с некоторым отвращением, но он был честолюбив и видел, что против кардинала составляется заговор. Поэтому Сен-Map не удержался и принял в нем участие.

Фавориту надоело быть подчиненным и он попросил себе место обер-шталмейстера, которое король ему дал, несмотря на сопротивление Ришелье. Но прежде чем Сен-Мар получил новое назначение, кардинал узнал об этом от первого камердинера его величества Ла Шене, который был шпионом его преосвященства.

Министр, желая в самом начале помешать успеху Сен-Мара, поспешил приехать в Лувр, чтобы принести на него жалобу. Луи XIII советовал Сен-Мару никому не говорить о будущем своем назначении, о котором знали только он и Ла Шене. Сен-Мар клялся, что никому ничего не говорил, обвинял Ла Шене и просил выгнать его из дворца. В то время король ни в чем не отказывал своему фавориту — Ла Шене с бесчестием был выгнан и отправился жаловаться кардиналу, который с ужасом увидел, до чего дошла власть нового любимца.

Желающие знать, как Сен-Мар достиг этого могущества, могут почерпнуть подробные сведения из записок Таллемана де Рео. Впрочем, Сен-Мар был странный фаворит и вечно ссорился со своим государем, ибо, исключая кардинала, Сен-Мар любил все, что ненавидел Луи XIII и ненавидел то, что тот любил.

Между тем, представление трагедии «Мириам», как можно было видеть, отнюдь не сблизило, или лучше сказать, не помирило королеву и кардинала. Имея после двух родов уже более силы и влияния, она уговорила герцога Орлеанского — этого вечного заговорщика и изменника своим соучастникам — попытаться предпринять что-нибудь против Ришелье. Ободряемый Фонтрайлем и ослепленный любовью короля, Сен-Мар желал сделаться главой заговора, ибо полагал, что и сам Луи XIII рано или поздно согласится принять участие в заговоре.

В то время готовились к войне с Испанией. Каталония желала присоединиться к Франции, чтобы доказать, что Франция может рассчитывать на Арагон и Валенсию. Генерал Ламот-Худанкур прислал к кардиналу курьера по имени Лавалле для уведомления об этом обстоятельстве. Кардинал ответил, что через два или три месяца он сам вместе с королем приедет в Испанию.

Вследствие этого обещания, которое он действительно намеревался исполнять, кардинал потребовал к себе в августе 1641 года адмирала Брезе, приказал ему немедленно вооружить корабли, стоящие в гавани Бреста, и вести их через Гибралтар к Барселоне, между тем как король отправился сухим путем на Перпиньян. И так как Ришелье назначил эту экспедицию на конец января, то адмиралу нельзя было терять время и он обещал в течение недели выехать из Парижа.

Получив приказания кардинала, адмирал Брезе должен был представиться с ними королю. Пользуясь своим высоким званием, он явился прямо в кабинет его величества. Король стоял у окна и так горячо разговаривал с Сен-Маром, что ни тот, ни другой не заметили присутствия адмирала. Поэтому последний, хотя и против своего желания, услышал часть разговора — Сен-Map изливал свой гнев на кардинала, упрекал его в различных преступлениях, и король, казалось, не защищал своего первого министра.

Брезе не знал, что и делать, но добрый гений вдохновил его, и он молча, затаив дух, вышел из королевского кабинета, не будучи замечен. Брезе был одним из самых преданных кардиналу людей, но он был также и честным человеком. Что ему было делать? Пересказать министру содержание разговора выглядело бы шпионством, а умолчать об услышанном значило изменить дружбе. Тогда он решил воспользоваться первым случаем, чтобы как-нибудь поссориться с Сен-Маром, вызвать его на дуэль, убить его и тем все покончить. Однако случаю было угодно распорядиться иначе: в продолжение четырех или пяти дней адмирал ни разу не встретился с обер-шталмейстером.

Прошло еще два дня, а Брезе безуспешно искал случая встретиться с Сен-Маром. Недельный срок кончился и нужно было выезжать в Брест. При встрече кардинал напомнил Брезе о времени отъезда, тот попросил отсрочки еще на два дня; прошли и эти дни, а молодой адмирал все не выезжал из Парижа. Наконец, заметив холодное обращение с ним кардинала и не зная, что делать, он обратился к Нуайе и все ему рассказал.

— Хорошо, — сказал Нуайе, — вы не отправляйтесь ни сегодня, ни завтра.

— А если кардинал будет сердиться на то, что я ему не повинуюсь? — с некоторым замешательством спросил адмирал.

— Если кардинал будет сердиться, — заявил Нуайе, — я все беру на себя.

Полагаясь на это обещание, Брезе остался. На другой день кардинал, увидев его, сказал с ласковой улыбкой:

— Вы хорошо сделали, г-н адмирал, что взяли отсрочку, и что вы остались. Теперь можете ехать в Брест и будьте спокойны, я не забываю ни моих друзей, ни моих врагов!

Адмирал Брезе уехал, а Ришелье стал еще более внимательно следить за Сен-Маром, сильная привязанность короля к которому тревожила его все больше.

Между тем заговор развивался. Фонтрайль, переодевшись в капуцина, поехал в Испанию, чтобы лично представить испанскому королю договор, в который с ним хотели вступить Гастон Орлеанский, королева, де Буйон и Сен-Мар. Любимец Луи XIII по гордости своей думал, что никто не может поколебать королевского к нему расположения, но ошибался — настал черный день и для него. Король потерял к нему любовь и вот по какому случаю.

Авраам Фабер, впоследствии ставший маршалом Франции, служил тогда капитаном в королевской гвардии, и король был о нем очень хорошего мнения. Уверяют даже, что однажды Луи XIII, вспомнив, каким образом он освободился от маршала д'Анкра, признался Фаберу в намерении умертвить кардинала, давая понять, что исполнение замысла он хочет поручить ему. Фабер, как говорили, покачал головой и отвечал:

— Государь, я не Витри.

— Кто же вы? — спросил король.

— Государь, я — Авраам Фабер, слуга ваш на все другое, но не на убийство.

— Хорошо, — резюмировал Луи XIII, — я хотел только вас испытать, Фабер, я вижу, что вы благородный человек, и благодарю вас за это. Благородные люди со дня на день встречаются все реже.

Однако Фабер, несмотря на смелость своего ответа, не потерял хорошего к себе отношения короля. Однажды он разговаривал с его величеством об осадах и сражениях, а Сен-Map, будучи молод, храбр и предприимчив, во многих мнениях не соглашался с Фабером и довольно дерзко ему противоречил. Этот спор гордости со знанием наскучил королю, и желая прекратить его Луи XIII сказал:

— Послушайте, г-н Ле Гран (так звали Сен-Мара со времени получения звания обер-шталмейстера), вы не правы… Странно, человек, который ничего никогда не видел, хочет спорить с опытным в своем деле.

— Ваше величество, — отвечал удивленный Сен-Мар, как бы гневаясь на то, что король не захотел принять его сторону, — на свете есть много вещей, которые с помощью рассудка и воспитания можно знать, даже не видев их.

Затем, сделав королю легкий поклон, Сен-Мар направился прочь и проходя мимо Фабера, сказал:

— Благодарю вас, г-н Фабер, я не забуду того, чем вам обязан.

Король не расслышал последних слов своего фаворита. Проводив его глазами и оставшись наедине с Фабером, он спросил:

— Что сказал вам этот ветреник?

— Ничего, ваше величество, — отвечал капитан.

— А мне послышалось, что он позволил себе какую-то дерзость.

— Кто же смеет говорить дерзость в присутствии вашего величества.., притом, я бы их не стерпел.

— А знаете ли, Фабер, — продолжил король после некоторого молчания, — я хочу сказать вам все.

— Мне, ваше величество? — удивился капитан.

— Да, вам, как человеку честному.., знаете ли, мне этот Ле Гран надоел.., ужасно надоел!

— Ле Гран? — капитан несколько растерялся.

— Ну да, Фабер, Ле Гран мне в тягость, вот уже полгода, как он мне опротивел.

Фабер вытаращил глаза.

— Но, ваше величество, — сказал он после минутного молчания, — все знают, что г-н Ле Гран пользуется особенным благорасположением вашего величества.

— Да, — продолжал король, — да, это заключают из того, что он остается при мне, когда все уходят, но он остается совсем не для того, чтобы разговаривать со мной наедине, нет, Фабер, совсем не то — он уходит в гардеробную читать Ариосто. Мне кажется, никто не может лучше меня знать, что он значит в моем доме, не так ли? Итак, я вам говорю, что нет на свете человека, который имел бы так мало благодарности и был так склонен к порокам, как Сен-Map. Он иногда по целым часам заставляет меня ожидать себя в карете, между тем как сам гоняется за хорошенькими Марион Делорм или Ла Шомеро. Он меня разоряет, Фабер, государственные доходы не в состоянии покрывать его издержки. Знаете ли вы, что в настоящее время у него до трехсот пар одних сапог?

В тот же день Фабер известил кардинала о положении, в котором Сен-Map находился при короле. Ришелье не хотел этому верить, он три или четыре раза заставил капитана повторить разговор его с королем, спрашивая, были ли то собственные слова его величества. Вполне полагаясь на честность Фабера и не сомневаясь в его донесении, но видя, что Сен-Map, несмотря на охлаждение короля, остается совершенно спокойным, кардинал подозревал, что какой-нибудь заговор поддерживает эту власть обер-шталмейстера. И он не ошибался — Сен-Map, потеряв расположение короля, был поддерживаем королевой и герцогом Орлеанским. К тому же, договор был уже принят в Мадриде, и Фонтрайль возвратился в Париж с лестными обещаниями испанского короля.

Спустя несколько дней после этого события де Ту пришел к Фаберу, своему приятелю, чтобы склонить его на сторону Сен-Мара, но при первых же словах Фабер его остановил:

— Милостивый государь, я знаю о Сен-Маре многое, чего вам не могу сказать. И прошу вас, не говорите мне о нем.

— В таком случае, — предложил де Ту, — поговорим о чем-нибудь другом?

— Пожалуй, но только не о делах государственных, ибо предупреждаю вас, что перескажу об этом кардиналу.

— Ах! Боже мой! — воскликнул де Ту. — Какое же добро сделал вам его высокопреосвященство, что вы сделались таким его другом? Он даже не дал вам гвардейской роты, вы ее купили!

— А вам не стыдно, — возразил Фабер, — угождать мальчику, который только вышел из пажей? Берегитесь, де Ту! Не встречайтесь с ним более, ибо, поверьте мне, он ведет вас по худой дороге!

Не говоря более ни слова, Фабер распрощался с де Ту, который по нерешительности своего характера пришел в большое недоумение и удивление.

Между тем пришло время отъезда, о котором Ришелье говорил адмиралу Брезе. Король выехал из Сен-Жермена 27 февраля 1642 года. В Лионе он остановился, чтобы отслужить благодарственный молебен за Сен-Кампенскую победу, которую граф Гебриан одержал над генералом Ламбуа. Выходя из церкви по окончании молебна, отслуженного кардиналом, король встретил депутацию жителей Барселоны, которые приглашали его в свой город.

Все шло как нельзя лучше: победами графа Гебриана кардинал наносил удары империи, при помощи Ламот-Худанкура он порабощал Испанию.

Король и кардинал отправились в дальнейший путь через Вьенну, Валенсию, Ним, Монпелье и Нарбонну. В Нарбонне Фонтрайль присоединился ко двору. Он вез с собой договор, заключенный между ним и герцогом Оливаресом; договор был подписан чужими именами: Фонтрайль подписался как Клермон, герцог Оливарес — как дон Гаспар Гусман. Этот договор привел Сен-Мара в совершенный восторг. Он получил также блистательные обещания письменно или устно от Гастона. Здоровье короля было так слабо, что, казалось, не долго оставалось ожидать смерти. Гастон, в этом случае, обязывался разделить регентство с Сен-Маром, поэтому бывший любимец короля был более чем спокоен и весел, что немало тревожило кардинала.

Уезжая в Нарбонну, король имел целью завоевание Руссильона и окончание осады Перпиньяна. Но здесь с кардиналом случилось чрезвычайное — у него образовался сильный нарыв на руке, и одержимый лихорадкой и с трудом перенося боль он объявил, что не может ехать далее. Король остался еще на несколько дней в Нарбонне, ожидая что кардиналу сделается лучше, однако болезнь усиливалась, и король, чтобы не терять напрасно времени, решился ехать в лагерь без своего министра.

Между тем кардинал, оставшийся в Нарбонне, тем более беспокоился о своей болезни, что она давала Сен-Мару, его врагу, возможность снова сблизиться с королем. Он догадывался, что какой-то ужасный заговор составлен против него, а следовательно и против Франции, и в то время, когда требовалась вся его энергия, весь его гений, как нарочно, сильная лихорадка удерживала его в постели, вдали от короля, вдали от осады, вдали от государственных дел. К довершению несчастья, врачи объявили кардиналу, что морской воздух ему вреден и если он останется в Нарбонне, то болезнь может усилиться. Ришелье вынужден отправиться в Прованс; он выехал из Нарбонны в столь отчаянном состоянии, что перед отъездом велел призвать к себе нотариуса и продиктовал ему свое духовное завещание.

В то время как кардинал отправился искать лучшего климата в Арле и Тарасконе, король, на котором снова лежала ответственность за все дела королевства, чувствовал себя не в силах заниматься в одно и то же время войной и политикой. Поэтому, думая, что Ришелье еще в Нарбонне, он отправился 10 июня в этот город в сопровождении своих приближенных, между которыми находились также Сен-Мар и Фонтрайль.

Но вот что произошло в то время, как король возвращался в Нарбонну — так, по крайней мере, рассказывает Шарпантье, главный секретарь кардинала.

Ришелье, отправляясь в Тараскон, остановился за несколько лье до этого города на одной станции для отдыха. Не успел еще кардинал войти в комнату, как ему доложили о приезде испанского курьера с весьма важными известиями и что курьер требует аудиенции у его высокопреосвященства. Шарпантье представил курьера кардиналу, и тот вручил письмо.

При чтении этого письма кардинал сделался еще бледнее и сильная дрожь пробежала по всему его телу. Он приказал всем удалиться, кроме Шарпантье, и когда они остались одни, попросил:

— Г-н Шарпантье, прикажите принести мне бульону, я чувствую себя совершенно расстроенным. Когда принесли бульон, Ришелье сказал:

— Заприте дверь на ключ. — И еще раз перечитал депешу. Передавая ее Шарпантье, он приказал:

— Теперь ваша очередь. Прочтите ее и снимите с нее копию.

То, что Ришелье дал прочитать своему секретарю, было договором испанского короля с заговорщиками. По снятии копии его преосвященство попросил к себе де Шавиньи, того самого, который три года тому назад известил короля о беременности королевы.

— Г-н де Шавиньи, — сказал Ришелье, — возьмите с собой Нуайе и поезжайте с этой бумагой к его величеству. Найдите его, где бы он ни был. Король скажет вам, что это вздор, но вы настаивайте на аресте Ле Грана. И скажите, что если депеша ложная, то всегда будет время вернуть ему свободу, а между тем, если неприятель вступит в Шампань и герцог Орлеанский овладеет Седаном, то тогда помочь беде будет труднее.

Де Шавиньи тоже прочитал депешу, которую ему следовало отдать королю и, взяв с собой Нуайе, немедленно отправился в путь. Посланные нашли короля в Тарасконе. В то время как король разговаривал со своими придворными, между которыми находились и Сен-Map с Фонтрайлем, ему доложили о приезде двух государственных секретарей. Король, догадываясь, что они приехали от кардинала, тотчас же попросил их к себе в кабинет.

Фонтрайль не мог не догадаться о причине, по которой явились к королю де Шавинье и Нуайе. Видя, что конференция между ними и королем затягивается, он отвел в сторону Сен-Мара и шепотом сказал ему:

— Послушайте, Ле Гран, мне кажется, дела приобрели худой оборот! Не лучше ли нам бежать?

— Ба! — отвечал Сен-Map. — Какой вы глупец, любезный Фонтрайль!

— Милостивый государь, — возразил ему Фонтрайль, — если вам отрубят голову, вы, по вашему высокому росту, еще останетесь красивым и стройным человеком, а я, по правде сказать, слишком мал и не могу так легко рисковать головой, как вы… Итак, я ваш покорный слуга. — С этими словами Фонтрайль поклонился и уехал.

Что кардинал думал, то действительно и случилось. Король раскричался, рассердился и отослал де Шавиньи обратно к кардиналу, говоря, что только при другом, безусловном доказательстве он может решиться посадить в тюрьму Ле Грана и что все это ничего более, как интриги кардинала против несчастного юноши.

Де Шавиньи возвратился к министру и через несколько дней привез королю подлинник испанского договора.

Когда де Шавиньи вошел, Луи XIII разговаривал с Сен-Маром. Де Шавиньи подошел к королю, будто явился с обыкновенным визитом, без особой надобности, но, разговаривая с королем, тихонько потянул его за полу платья, что делал тогда, когда ему надо было сообщить королю нечто особенное. Луи XIII тотчас повел его в свой кабинет.

Сен-Map пришел на этот раз в некоторое беспокойство и хотел последовать за королем и де Шавиньи, но тот значительным тоном заявил ему:

— Г-н Ле Гран, мне нужно кое-что сказать его величеству!

Сен-Map посмотрел на короля и заметил, что его величество бросил на него свойственный ему суровый взгляд. Предчувствуя свою погибель, он устремился к себе, чтобы взять деньги и бежать, но не успел он войти в свою комнату, как к главным дверям дома, занимаемого двором, были поставлены солдаты. Ему едва удалось выйти через заднюю дверь в сопровождении своего камердинера Беле, который скрыл его в доме одного мещанина, дочь которого он любил. Камердинер выдумал какой-то предлог, чтобы склонить хозяина и его дочь, не знавших Сен-Мара, спрятать его у себя дома.

Вечером Сен-Map приказал одному из своих слуг посмотреть, не отворены ли где-нибудь городские ворота, через которые он мог бы выйти из Нарбонны. По лености или от страха, но лакей не выполнил данного ему поручения и донес своему господину, что все ворота заперты. Лакей солгал, потому как в эту ночь было приказано не запирать те ворота, через которые ожидали въезда маршала Ла Мейльере со свитой. Итак, Сен-Мару суждено было остаться в Нарбонне.

На другой день утром мещанин, выйдя из дома к обедне, услышал, что при звуке труб на перекрестках объявляют о поиске беглеца и что тот, кто выдаст Ле Грана, получит в награду 100 золотых экю, кто же скроет его, будет предан смерти.

— Эге, — сказал про себя мещанин, — не о том ли господине идет речь, что скрывается у меня? — И с этими словами, подойдя к одному из глашатаев, попросил его прочитать ему приметы беглеца. Он сразу узнал, что человек, скрывающийся в его доме, тот самый, которого разыскивают, поэтому он тут же объявил об этом и повел за собой стражу, которая арестовала Ле Грана.

Подробности процесса и смерти Сен-Мара так известны, что мы даже не будем здесь о них говорить. Скажем только, что де Ту, как предсказал ему Фабер, был на дурной дороге, однако же прошел благородно по ней до конца и в пятницу 12 сентября взошел на тот же эшафот, на котором умер его друг Сен-Map — он не захотел ни изменить, ни расстаться с ним.

Но кардиналу недолго оставалось наслаждаться своим торжеством. Возвращаясь в Париж, он велел нести себя на знаменитых своих носилках, перед которыми распадались стены и сокрушались дома. В Рюэле ему сделалось лучше и он потребовал, чтобы врач его де Жюиф прорезал ему нарыв. Врач повиновался, но объявил в тот же день академику Жаку Эспри, что его высокопреосвященство долго жить не будет. Ссора, происшедшая между королем и кардиналом, по всей вероятности, ускорила кончину последнего. Причиной этой ссоры были капитан мушкетеров де Тревиль, его свояк Дезэссар, Тилльяде и Ла Саль, которых Ришелье считал своими врагами. Он до того докучал королю, что, наконец, трем последним было велено 26 ноября подать в отставку, однако Луи XIII хотел, чтобы их места остались незамещенными. Это желание короля привело кардинала в отчаяние, так как он видел, что все ожидают его скорой кончины, и когда она последует, Дезэссар, Тилльяде и Ла Саль тотчас же вступят вновь в свои должности. Тогда он напал на Тревиля, которого король тоже отстаивал и послал ему отставку 1 декабря, объявив в то же время через своего адъютанта, чтобы он не отчаивался и продолжал рассчитывать на благорасположение к нему короля, что он посылается в Италию на самый непродолжительный срок. Тревиль уехал в тот же день, и король сказал Шавиньи и Нуайе, что он удаляет этих четырех вернейших своих слуг только в угоду кардиналу, чтобы не ссориться с ним в те немногие дни, которые тому осталось прожить на свете.

Слова эти были переданы кардиналу и так сильно на него подействовали, что боль в боку усилилась и пришлось прибегнуть к помощи врачей, которые дважды пускали ему кровь.

1 декабря, в тот самый день, когда Тревиль получил отставку и уверения короля, что отставка будет непродолжительна, кардиналу сделалось, по-видимому, лучше, но к 3 часам пополудни лихорадка усилилась. В следующую ночь кардинал находился в таком же состоянии, несмотря на то, что были сделаны еще два кровопускания.

Во время болезни кардинала при нем находились его ближайшие родственники и близкие друзья; маршалы Брезе, Ла Мейльере и г-жа д'Эгийон также не отходила от кардинала.

2 декабря утром составился консилиум. К двум часам пополудни его величество, которому напомнили, что грешно питать ненависть к умирающему, приехал навестить кардинала и вошел к нему в сопровождении Вилькье и нескольких адъютантов. Ришелье, увидев подходящего к постели короля, немного приподнялся.

— Государь, — сказал он, — я знаю, что мне пришла пора отправиться в вечный, бессрочный отпуск, но я умираю с той радостной мыслью, что всю жизнь посвятил на благо и пользу отечества, что возвысил королевство вашего величества на ту степень славы, на которой оно теперь находится, что все враги ваши уничтожены. В благодарность за мои заслуги, прошу вас, государь, не оставить без покровительства моих родственников. Я оставлю государству после себя много людей, весьма способных, сведущих и указываю именно на Нуайе, де Шавиньи и кардинала Мазарини.

— Будьте спокойны, г-н кардинал, — ответил король, — ваши рекомендации для меня священны, но я надеюсь еще не скоро употребить их.

При этих словах кардиналу была поднесена чашка с бульоном. Король взял ее с подноса и подал кардиналу, затем, под предлогом, что дальнейший разговор может беспокоить больного, он вышел из комнаты, и заметно было, что проходя через галерею и глядя на картины, которые вскоре должны были ему принадлежать, ибо в своем завещании Ришелье отказывал свой дворец дофину, он весело улыбался, несмотря на то, что с ним шли приятели больного — маршал Брезе и граф д'Аркур — которые проводили его до Лувра и которым он сказал, что не выйдет из дворца, пока кардинал не умрет.

Увидев вернувшегося д'Аркура, кардинал протянул ему руку и произнес печально:

— Ах, д'Аркур, вы лишитесь во мне доброго и истинного друга.

Эти слова сильно подействовали на графа, который, как ни были крепки его нервы, не мог удержаться и горько заплакал.

Потом, обращаясь к г-же д'Эгийон, больной сказал:

— Милая племянница, я хочу, чтобы после моей смерти вы… — И при этих словах он понизил голос, и так как г-жа д'Эгийон была у его изголовья, никто не слышал, что он сказал, видели только, как она со слезами на глазах вышла из комнаты.

Тогда, подозвав к себе двух врачей, постоянно находившихся поблизости, Ришелье спросил:

— Господа, я спокойно жду смерти, но скажите мне, прошу вас, сколько времени остается мне еще жить?

Врачи с беспокойством посмотрели друг на друга и один из них отвечал:

— Ваше высокопреосвященство, Бог, который знает, как вы необходимы для блага Франции, не захочет, по благости своей, так скоро прекратить вашу жизнь.

— Хорошо, — согласился кардинал. — Позовите ко мне Шико.

Шико был частным врачом короля. Это был весьма ученый человек, и кардинал питал к нему большое доверие. Как только Шико показался в дверях, больной спросил:

— Шико, я вас прошу не как врача, а как друга, сказать мне откровенно, сколько остается мне еще жить?

— Вы меня извините, — отвечал Шико, — если я вам скажу правду?

— Для того-то я вас и просил к себе, — заметил Ришелье, — ибо к вам одному имею доверенность.

Шико пощупал пульс больного и немного подумав отвечал:

— Г-н кардинал, через двадцать четыре часа вы или выздоровеете или умрете.

— Благодарю, — прошептал Ришелье, — вот ответ, которого я желал. — И он сделал Шико знак, что хочет остаться один.

К вечеру лихорадка значительно усилилась и пришлось еще два раза сделать кровопускание. В полночь Ришелье пожелал причаститься. Когда священник приходской церкви св. Евстафия вошел со святыми дарами и поставил их вместе с Распятием на стол, специально для того приготовленный, кардинал сказал:

— Вот судья, который скоро будет меня судить. Молю его от всего сердца осудить меня, если я когда-либо имел намерением что-нибудь другое, кроме блага религии и государства.

Больной причастился, а в 3 часа был соборован. Со смирением отрекаясь от гордости, бывшей опорой всей его жизни, он обратился к своему духовнику:

— Отец мой, говорите со мной как с великим грешником и обращайтесь со мной как с самым последним из ваших прихожан.

Священник велел кардиналу прочитать «Отче наш» и «Верую», что тот исполнил с большим благоговением, целуя Распятие, которое держал в руках. Все думали, что он немедленно скончается, так безнадежно было его положение. Г-же д’Эгийон сделалось дурно, и она вынуждена была уехать к себе, где ей пустили кровь.

На другой день, 3 декабря, положение больного сделалось еще хуже и видя, что нет никакой надежды на выздоровление, врачи перестали давать лекарства. После 11 часов по городу разнесся слух о кончине кардинала, а в 4 часа пополудни король вторично приехал в кардинальский дворец и к крайнему своему удивлению, быть может и к неудовольствию, увидел, что больному сделалось немного лучше. Некто Лефевр, врач из города Труа в Шампани, дал кардиналу проглотить пилюлю, которая так спасительно подействовала. Его величество оставался при больном около часа, изъявляя сильную печаль, и удалился не с такой радостью как в первый раз.

Ночь кардинал провел спокойно, лихорадка уменьшилась, так что все думали уже о выздоровлении. Лекарство, принятое около 8 часов утра и значительно облегчившее состояние больного, еще более увеличило надежды приверженцев кардинала, но сам Ришелье не верил своему мнимому выздоровлению и около полудня отвечал пажу, присланному королевой узнать о его здоровье:

— Скажите ее величеству, что если она имеет причины на меня гневаться, то я умоляю ее во всем простить меня.

Едва паж вышел из комнаты, как кардинал почувствовал приближение смерти, и обратившись к г-же д'Эгийон, невнятно проговорил:

— Племянница, мне очень худо, я умираю и прошу вас, удалитесь. Ваша печаль терзает мое сердце, не присутствуйте при моей кончине…

Герцогиня хотела что-то сказать, но кардинал сделал столь умоляющий знак рукой, что она тотчас вышла. Едва она закрыла за собой дверь, как кардинал впал в беспамятство, уронил голову на подушку и перешел в вечность.

Так умер, на 58 году жизни, в своем дворце и почти на глазах короля, который ничему так во все продолжение своего царствования не радовался, как этой смерти, Жан Арман дю Плесси кардинал Ришелье.

Как о всяком человеке, который держал в своих руках кормило правления, так и о кардинале Ришелье существует два суждения: суждение современников и суждение потомства. Скажем сначала о первом:

«Кардинал, — говорил Монтрезор, — имел много хороших и много дурных качеств. Он был умен, но ум его не превышал обыкновенного. Не будучи знатоком изящного, он безотчетно любил все хорошее и никогда не мог отличить достоинств в произведениях ума. Он всегда завидовал тем, кого видел в славе и почестях. Он питал вражду ко всем великим людям, какого бы звания они ни были, и все, кто сталкивался с ним враждебно, должны были почувствовать силу его мщения. Люди, которых он не мог осудить на смерть, провели жизнь в изгнании. В продолжение его правления беспрестанно составлялись заговоры против его жизни, в которых иногда участвовал и сам король, но кардинал всегда торжествовал над ненавистью своих врагов. Наконец, кардинал — на катафалке, оплакиваемый немногими, ненавидимый почти всеми и рассматриваемый толпой только зевак, которые теснятся во дворце его».

Перейдем теперь к рассмотрению суждений потомства. Кардинал Ришелье, живший почти на равном расстоянии во времени между Луи XI, целью которого было сокрушить феодализм, и Национальным конвентом, который уничтожил аристократию, имел, кажется, подобно им, свое кровавое назначение. Могущество вельмож, ослабленное Луи XII и Франсуа I, совершенно пало при Ришелье, приготовив своим падением безмятежное, неограниченное и деспотическое царствование Луи XIV, который напрасно искал вельмож и находил только придворных. Постоянные смуты, тревожившие более двух столетий Францию, прекратились в правление Ришелье. Гизы, которые простирали руку к скипетру Анри III, принцы Конде, занесшие ногу на первую ступень трона Анри IV, Гастон, примеривавший на своей голове корону Луи XIII, обратились почти в ничто при Ришелье. Все, что вступало в борьбу с железной волей кардинала, разбивалось как хрупкое стекло. Однажды Луи XIII, уступая просьбам своей матери, обещал ревнивой и мстительной флорентинке лишить кардинала своей милости. Тогда собрался совет, членами которого были Марильяк, герцог де Гиз и маршал Бассомпьер; Марильяк предлагал убить Ришелье, герцог де Гиз — отправить в ссылку, Бассомпьер — заключить его в тюрьму, и каждый из них подвергся той участи, которую готовил кардиналу: Бассомпьер был посажен в Бастилию, герцог де Гиз — изгнан из Франции, Марильяк кончил жизнь на эшафоте, а сама королева Мария Медичи, которая хотела лишить его королевской милости, впала в немилость и умерла в Кельне в безвестности и нищете. И что замечательно, всю эту борьбу кардинал выдержал не для себя, а для Франции, и враги, над которыми он торжествовал, были не только его врагами, но и врагами королевства. Если Ришелье заставил короля вести жизнь скучную, несчастную и уединенную, если мало-помалу лишил его друзей, любимиц и семейства, то это было необходимо для того, чтобы эти друзья, любимицы и семейство не высасывали соки умирающего государства, которое чтобы не погибнуть имело нужду в его эгоизме, ибо не одну только внутреннюю борьбу вела Франция, к ней, по несчастью, присоединились еще и войны внешние. Все эти вельможи, которых он истреблял, принцы крови, которых он изгонял, все эти незаконнорожденные дети королей, которых он заключил в тюрьмы, призывали во Францию иноплеменников, и те, спеша на призыв, вторгались с трех сторон в королевство: англичане через Гиень, испанцы через Руссильон, имперцы через Артуа. Он прогнал англичан, отняв у них остров Ре и осадив Ла-Рошель, усмирил имперцев, отклонив Баварию от союза с ними, разорвав заговор их с Данией и посеяв раздоры в католической германской лиге, смирил Испанию, основав в ее тылу новое Португальское королевство, которое некогда Филипп 11 обратил в провинцию, а герцог Браганцский теперь сделал снова самостоятельным государством. Средства его, конечно, были коварны или жестоки, но результат был велик. Шале пал, но он был в заговоре с Лотарингией и Испанией; Монморанси пал, но Монморанси вступил во Францию с оружием в руках; пал и Сен-Map, но он призывал иноплеменников в королевство. Может быть, без этой внутренней борьбы и удался бы тот обширный план, который впоследствии возобновили Луи XIV и Наполеон. Ришелье хотел от Нидерландов присоединить земли до самого Антверпена и Мехельна, он придумывал средство отнять у Испании Франш-Конте, присоединил Руссильон к Франции. Будучи сначала простым монахом, он силой своего гения сделался не только великим политиком, но и великим полководцем. И когда пала Ла-Рошель вследствие планов, перед которыми преклонились Шомберг, маршал Бассомпьер и герцог Ангулемский, он сказал королю: «Государь, я не пророк, но уверяю ваше величество, что если вы соблаговолите последовать моему совету, то даруете мир Италии в мае, покорите гугенотов Лангедока в июле и возвратитесь в свою резиденцию в августе». И каждое из этих предсказаний исполнилось в свое время, так что Луи XIII поклялся всегда следовать советам Ришелье. Наконец, пробил последний час этого великого человека, который, по словам Монтескье, заставил своего государя играть вторую роль в своей монархии, но первую в Европе, унизил короля, но возвеличил его царствование, укротил бунты так, что потомки составлявших Лигу могли только составить Фронду, подобно тому, как после царствования Наполеона потомки Вандеи 93 года могли составить лишь Вандею 1832 года.

ГЛАВА VII. 1643.

Вступление Мазарини в Совет. — Благосклонность к Нуайе. — Бассомпьер выходит из Бастилии. — Бренные останки королевы-матери. — Болезнь короля. — Объявление регентства. — Крещение дофина. — Последние минуты Луи XIII. — Пророческий сон Луи XIII. — Кончина Луи XIII. — Суждение об этом государе.

После кончины кардинала, события столь приятного для короля, последний, желая в одно и то же время сдержать обещания, данные умирающему министру и самому себе, возвратил де Тревилю, Дезэссару, Ла Саллю и Тилльяде их дипломы капитанов гвардии и мушкетеров, сделал Мазарини членом Государственного совета и возымел такую доверенность к Нуайе, что когда ему говорили, будто в совете можно заниматься делами без этого министра, он отвечал:

— Нет, нет, подождем нашего старичка, без него мы ничего путного не сделаем.

Спустя несколько дней маршал Витри, граф Крамайль и маршал Бассомпьер вышли из Бастилии. Бассомпьер содержался в ней двенадцать лет и потому нет ничего удивительного в том, что он нашел во всем большие перемены как в моде, которой он был страстным поклонником, так и в облике Парижа, где имя его было так известно. Входя в Лувр, он сказал:

— Меня наиболее удивило такое множество карет на улицах, что я мог бы возвратиться из Бастилии во дворец по их крышам. Что же касается людей и лошадей, то я их совсем не узнал, потому что мужчины были без бороды, а лошади без хвоста.

Впрочем, Бассомпьер остался тем, кем был — прямодушным, умным и насмешливым. Но ум во Франции переменился вскоре, как переменились улицы и физиономии.

В это время случилось другое событие — перенесение бренных останков королевы Марин Медичи, этой несчастной жертвы ненависти Ришелье, который имел над Луи XIII такую власть, что не позволял сыну оказывать помощь своей матери. Она умерла в Кельне, в доме Рубенса, своего живописца, где жила с одной бедной компаньонкой, забытая всеми, и если у нее были деньги, то этим она была обязана сострадательности курфюрста. Она просила, чтобы после ее смерти ее тело перенесли в королевский склеп в Сен-Дени, но покуда Ришелье был жив, желание ее не было исполнено, и тело королевы оставляли гнить в той комнате, в которой она скончалась. Наконец, король вспомнил, что у него была мать и послал одного сановника перевезти ее бренные, заслуживающие уважения останки, и предать их земле в королевском склепе в Сен-Дени.

В Кельне отслужили панихиду, на которой присутствовало около четырех тысяч бедняков. По окончании богослужения обитые черным бархатом дроги тронулись по дороге во Францию, останавливаясь во всех городах, и местное духовенство совершало панихиды по высокой покойнице, без внесения, однако, гроба в церкви, поскольку в церемониале указывалось, что гроб может быть поставлен только в последнем жилище королей. Наконец, на двадцатый день траурная процессия прибыла в Сен-Дени.

В то время велись большие приготовления к новой кампании, но здоровье короля было так слабо, что никто не верил в войну. Казалось, умерший Ришелье, который господствовал над Луи XIII, зовет его за собой в могилу. Уже в конце февраля король опасно заболел воспалением желудка, от которого он стал было поправляться, и в первый день апреля встал с постели и провел весь день в рисовании карикатур, что стало в последнее время его любимейшим занятием. То же было и на второй день.

На третий король пожелал погулять в галерее. Сувре, первый камергер, и адъютант Шаро вели его под руки, между тем как дежурный камер-лакей Дюбуа нес стул, на который король через каждые десять шагов садился. Это было последней прогулкой Луи XIII, в последующие дни он только изредка вставал с постели, едва передвигаясь от слабости. Так продолжалось до 19 апреля.

На другой день, проведя дурно ночь, он сказал окружающим:

— Я плохо себя чувствую и вижу, что силы мои начинают уменьшаться. Ночью я просил Бога, чтобы он сократил время моей болезни. — Затем, обращаясь к Бувару, своему медику, которого мы уже видели у смертного одра кардинала, продолжил:

— Бувар, вы знаете, что я давно опасаюсь этой болезни, и я вас просил, даже принуждал сказать мне ваше мнение.

— Точно так, государь, — отвечал Бувар.

— А так как вы не захотели дать мне ответ, — продолжал король. — Я смог заключить, что болезнь моя неизлечима. Итак, я вижу, что мне надобно умереть, и сегодня утром я просил к себе епископа Меосского и моего духовника причастить меня, в чем они до сих пор отказывали.

В два часа пополудни король пожелал встать с постели, приказал посадить себя в большое глубокое кресло и отворить окно, чтобы, как он сказал, взглянуть на свое последнее пристанище, Сен-Дени, которое было хорошо видно из нового Сен-Жерменского замка, где находился король.

Каждый вечер королю читали Жития святых и какую-нибудь другую духовную книгу, что делали Лука, его секретарь или медик Шико. В этот вечер король попросил почитать размышления о смерти, содержащиеся в Новом Завете, и видя, что Лука не скоро находит соответствующее место, взял книгу сам, тотчас нашел искомую главу и чтение продолжалось до полуночи.

В понедельник 20 апреля Луи XIII в присутствии герцога Орлеанского, принца Конде и всех должностных объявил королеву регентшей. Королева стояла у кровати своего супруга и во все время его речи не переставала плакать.

Ночь 21 король провел еще хуже. Многие придворные приходили осведомиться о его здоровье, и когда Дюбуа открыл занавес постели, чтобы переменить белье, король взглянул на себя с ужасом и не мог удержаться:

— Господи, Боже мой! Как я похудел! — Потом, протянув руку к Понти, сказал:

— Посмотри, Понти, вот рука, державшая скипетр, рука короля Франции! Не правда ли, ее можно назвать рукой самой смерти?!

В этот же день совершено торжество крещения дофина, имевшего от роду четыре с половиной года. Король просил, чтобы ему дали имя Луи и назначил крестным отцом кардинала Мазарини, а крестной матерью — принцессу Шарлотту Маргариту Монморанси, мать великого Конде. Церемония проходила в часовне старого Сен-Жерменского замка в присутствии королевы, а юный принц имел на себе великолепную одежду, которую ему прислал в подарок папа Урбан. Когда после обряда крещения принесли маленького дофина к королю, тот, несмотря на свою слабость, взял его на руки, посадил на свою постель и как бы желая удостовериться, исполнено ли его желание, спросил малютку:

— Как зовут тебя, дитя мое?

— Луи XIV, — бойко отвечал дофин.

— Нет еще, мой сын, нет еще, — сказал Луи XIII, — но молись Богу, чтобы это скорее случилось.

На другой день королю сделалось еще хуже и врачи советовали ему причаститься. По желанию его величества известили королеву, чтобы она могла присутствовать на церемонии и привести детей, которых король пожелал благословить.

По окончании церемонии король спросил Бувара:

— Как вы думаете, Бувар, доживу ли я до сегодняшней ночи?

Бувар отвечал, что он вполне убежден в милости Божьей и его величество проживет гораздо более.

На следующий день король соборовался и так как после церемонии солнечные лучи вдруг показались из-за туч и ярко осветили комнату, то он взглянул на окно и видя, что Понти нечаянно встал перед окном, сказал ему:

— Эх. Понти, не отнимай у меня того, чего не в состоянии мне дать.

Понти не понял этой фразы, не понял, что хотел король сказать, и потому продолжал стоять на том же месте, пока де Тресм не дал понять, что король желает в последний раз видеть небесное светило.

На другой день Луи XIII было немного лучше, и он приказал Ниеру, своему первому гардеробмейстеру, принести лютню и аккомпанировать ему. Король запел с Сави, Мартеном, Камфором и Фордонаном арии, сочиненные им на переложенные Годо псалмы Давида. Королева, услышав пение, поспешила к королю и наравне с прочими обрадовалась, что королю стало легче.

В последующие дни королю было попеременно то лучше, то хуже. Наконец, 6 мая болезнь его величества снова усилилась, и на другой день он сделался столь безнадежен, что сказал Шико:

— Когда же я получу приятное известие, что мне надо к Всевышнему?

8 и 9 мая болезнь не ослабевала, а 9-го король так затих, что врачи стали шуметь в комнате, чтобы его разбудить, но старания их были безуспешными. Тогда они велели духовнику Дине разбудить короля. Отец Дине подошел к изголовью кровати и прокричал:

— Государь! Ваше величество! Слышите ли вы меня? Проснитесь, вы уже давно ничего не изволите кушать, все боятся, чтобы этот продолжительный сон слишком вас не ослабил!

Король проснулся и в совершенной памяти сказал:

— Я слышу вас, отец мой, и не осуждаю вас за то, что вы сделали, но те, кто заставил вас действовать таким образом, знают, что я не сплю но ночам. Теперь же, когда я несколько заснул, они будят меня! — Потом, обращаясь к лейб-медику, сказал:

— Неужели вы думаете, что я боюсь смерти? Не думайте этого, ибо, даже если мне суждено сейчас умереть, я готов. — Потом спросил духовника:

— Разве настал час моей смерти?.. В таком случае, исповедуйте меня и помолитесь Богу за мою душу.

На другой день король почувствовал себя хуже и когда, против его воли, потребовали, чтобы он покушал немного жидкого желе для поддержания сил, он запротестовал:

— Господа, дайте же мне спокойно умереть!

В тот же день около 4 часов утра дофин пришел навестить отца, но король спал. Занавес кровати был открыт и можно было увидеть, как лицо умирающего уже обезображено смертью. Камер-лакей Дюбуа подошел к маленькому принцу и сказал:

— Ваше высочество, поглядите хорошенько, как почивает король, чтобы когда вы вырастете, могли вспомнить о родителе.

Потом, когда дофин испуганными глазами посмотрел на отца, Дюбуа, державший дофина на руках, передал его г-же Лансак, гувернантке, которая хотела было унести его, как Дюбуа вдруг спросил у ребенка:

— Хорошо ли вы видели вашего папеньку, ваше высочество, и вспомните ли вы его?

— Да, — отвечал мальчик, — у него рот открыт и глаза закатились…

— Ваше высочество, желали ли бы вы быть королем? — спросил тогда камер-лакей.

— О, конечно, нет, — отвечал дофин.

— А если ваш папенька умрет?

— Если папенька умрет, то и я брошусь в могилу, — сказал дофин.

— Не говорите ему обо всем этом больше, — попросила г-жа Лансак, — он вот уже два раза говорит то же самое, и если случится ожидаемое нами несчастье, то надобно будет очень за ним смотреть и не отходить от него ни на шаг.

Около 6 часов вечера король проснулся.

— Ах, какой славный сон я видел! — воскликнул он, обращаясь к Анри Бурбону, стоявшему у его кровати.

— Какой же, государь? — спросил принц.

— Я видел во сне, будто ваш сын, герцог Энгиенский, вступил в сражение с неприятелем. Сражение было продолжительным и упорным, победа долго колебалась, после кровопролитной борьбы мы одержали верх и оставили за собой поле битвы.

Это был пророческий сон, так как несколько дней спустя герцог Энгиенский торжествовал при Рокруа.

В понедельник 11 мая король был в отчаянном положении, очень страдал и не мог ничего есть. Весь день прошел в его жалобах и в слезах присутствующих. 13 мая врачи, осмотрев больного и посчитав пульс, объявили, что его величество едва ли доживет до завтра.

— Благодарение Богу! — сказал тогда король. — Я думаю, что мне пора проститься с вами.

Он начал прощание с королевы, которую нежно обнял и с которой говорил довольно долго, но о чем, никто не слышал. Потом очередь дошла до дофина и герцога Орлеанского, которых он обнял несколько раз. После того епископы Меосский, Льежский, отцы Вантадур, Дине и Венсан стали в проходе за кроватью и уже не выходили оттуда. Спустя некоторое время король потребовал к себе Бувара:

— Прощупайте мой пульс и скажите ваше мнение.

— Государь, — отвечал Бувар, — мне кажется… Бог скоро освободит вас навсегда от ваших страданий.., ибо я не чувствую более биения пульса.

Король поднял глаза к небу и громко произнес:

— Боже великий! Прими меня в лоно твое! Потом, обращаясь к присутствующим, он сказал:

— Помолитесь Богу, господа. — Увидев стоящего перед ним епископа Меосского, король продолжил:

— Вы, конечно, знаете, когда нужно будет читать отходные молитвы. Я уже заранее отметил те страницы, на которых они находятся.

Через несколько минут король впал в предсмертное беспамятство, и епископ Меосский начал читать молитвы.

Король ничего более не говорил, ничего более не слышал, и все признаки жизни мало-помалу исчезали. Наконец, в 2 часа и три четверти пополудни Луи XIII испустил последний дух после почти 33 лет царствования.

О Луи XIII не было, как о кардинале Ришелье, двух мнений, и суд потомства не уничтожил суда его современников. Луи XIII, которого называли «Справедливым» не по причине его исключительного правосудия, а потому, как говорят одни, что он родился под знаком Весов, или, как говорят другие, что кардинал не хотел, чтобы его называли Луи «Косноязычным» — Луи XIII был, как это вы могли видеть, довольно жалким человеком и очень посредственным государем, хотя, как и все Бурбоны, он отличался минутной отвагой и остротой в ответах. Зато в нем в высшей степени был развит свойственный всем Бурбонам порок, который составляет королевскую добродетель — неблагодарность. Сверх того, Луи XIII был скуп, жесток и мелочен. Читатель помнит, как он отказался от посвящения ему «Полиевкта» потому только, что поскупился наградить Корнеля. После смерти Ришелье он прекратил выплату пенсий ученым, писателям и даже академикам, говоря: «Кардинала уже нет в живых, нам нет нужды более в этих людях, которые годны были только на то, чтобы петь ему хвалу!» Однажды, в Сен-Жермене, он хотел посмотреть штат своего дома и королевской рукой вычеркнул из списка молочный суп, который генеральше Коке подавали каждое утро. Потом, когда он увидел, что Ла Врильер, бывший, впрочем, в большой милости, велел подавать себе отдельно бисквиты, заметил ему при первой же встрече: «Ага, Врильер, вы, кажется, очень любите бисквиты!», вычеркнул из списка бисквиты так же, как вычеркнул молочный суп генеральши.

Правда, Луи XIII показывал замечательные примеры великодушия. Хоронили одного из лакеев, которого он очень любил, и по своему обыкновению Луи XIII сам пожелал посмотреть счет издержкам, употребленным на лечение лакея. Увидев, что в счете, между прочим, значится тарелка студня, он воскликнул: «Ах, я бы хотел, чтобы он съел шесть порций этого студня, лишь бы только остался жив!» Но довольно о скупости. Мы сказали также, что Луи XIII был жесток. Первым примером его жестокости было умерщвление маршала д'Анкра и казнь его жены Элеоноры Галигай. Впоследствии, при осаде Монтобана, находясь в замке, он хладнокровно смотрел на опасно раненых гугенотов, лежащих в сухом рву и с нетерпением ожидающих медицинской помощи, которую им позабыли прислать. Несчастные умирали от голода и открытые части их тел, покрытых ранами, были пожираемы мухами. Они корчились и кричали от невыносимой боли. Луи XIII не дал им никакой помощи и даже не позволил другим это сделать, напротив, он с удовольствием смотрел на их предсмертные мучения и, подозвав к себе графа Ла Рош-Гюйона, чтобы вместе наслаждаться зрелищем, сказал: «Граф, придите посмотреть, как кривляются и гримасничают эти храбрецы». Позднее, когда Ла Рош-Гюйон захворал и был уже при смерти, Луи XIII послал спросить о его здоровье. «Мне худо, — отвечал граф, — скажите королю, что если он желает позабавиться, то пусть поспешит, так как я уже начинаю гримасничать!».

Известно также, как сильно был привязан Луи XIII к Сен-Мару, однако он не только не пощадил его, но в день смерти, в тот самый час, когда должны были казнить его экс-любимца, король посмотрел на стенные часы и, сверяя их с карманными, сказал: «В тот час Ле Гран, вероятно, делает скверную гримасу». Вот и вся надгробная речь, которую заслужил несчастный молодой человек от короля, который так его любил и доказательства чего, как мы видели, доходили иногда до смешного.

Довольно о жестокости. Мы сказали также, что Луи XIII был мелочен. В самом деле, он знал только одно настоящее удовольствие, а именно, охоту, а так как он не мог быть ежедневно на охоте, то приходилось иногда делать и что-нибудь другое. При холодном, меланхолическом и скучном настроении духа нелегко было выбрать подходящий род развлечений, поэтому нельзя пересчитать все ремесла, которыми он постоянно занимался: он сучил нитки, отливал пушки, вытачивал луки, ковал пищали, чеканил монету и прочее. Герцог Ангулемский, внук Карла IX, занимавшийся вместе с Луи XIII этим последним «искусством», говорил ему: «Государь, нам бы следовало заключить между собой договор, чтобы я не дал вам случая разориться, показывая перед вашими глазами, как заменяют золото серебром, а вы бы воспрепятствовали мне быть повешенным!».

Кроме того, Луи XIII был хорошим садовником — умел ранее обыкновенного вырастить зеленый горошек, который посылал продавать на рынок. Один придворный по имени Монторон, не зная, что это горох короля, купил несколько фунтов, заплатив очень дорого, и принес в подарок Луи XIII, который был очень доволен, имея и горох и деньги за него.

Мало уметь вырастить горох, надобно было уметь и приготовить его, поэтому сделавшись садовником Луи XIII сделался также и поваром. В особенности, он имел некоторое время страсть к шпигованию и пользовался шпиговальными иглами, которые ему приносил конюх Жорж.

А однажды им овладела страсть к бритью. Он собрал всех своих офицеров и сбрил им бороды, оставив на подбородке только маленький клочок волос, который заслужил прозвище «королевского».

Последним его ремеслом было выделывание оконных рам. Вместе с Нуайе он по несколько часов в день проводил за этим занятием, между тем как все думали, будто король и министр работают для блага Франции!

Сверх того Луи XIII был довольно хорошим музыкантом. Когда кардинал умер, он попросил Мирона, своего казначея, сочинить по этому случаю стихи. Мирон принес ему следующее рондо:

Его уж больше нет, убрался кардинал!

Конечно, дом его в нем много потерял.

Но многие от всей души развеселились,

Что от него совсем освободились.

Всю жизнь свою родство обогащал,

Он хищность, брак, обман употреблял.

Но время то прошло: его уж больше нет.

Без страха сесть в тюрьму пусть всякий рассуждает -

В гробу свинцовом тот уж почивает.

Кто горестью других себя здесь утешал.

И бронзовый король, когда он проезжал.

Чрез мост, как бы сказал, глядя на всех, в ответ:

«Я с вами радуюсь: его уж больше нет».

Король нашел рондо очень забавным и переложил его на музыку, показав себя как всегда и мелочным, и жестоким, и неблагодарным.

Одна из эпитафий Луи XIII заканчивается стихами:

В нем было много доблестей лакейских,

Но королевской — ни одной.

ГЛАВА VIII. 1643 — 1644.

Происхождение Мазарини. — Мнение о нем кардинала Ришелье. — Первый политический опыт. — Предсказание посланника. — Борьба партий. — Самый честный человек в королевстве. — Распоряжение королевы. — Декларация парламента. — Соперники обнаруживаются. — Мазарини и камердинер королевы. — Записная книжка.

С этой главой мы вступаем в новый период. Если его знаменовал Ришелье, то теперь па сцену выходит другой. Скажем, что это был за человек.

Джулио Мазарини, по-французски — Жюль Мазарин, был сыном Пьетро Мазарини, родившегося в Палермо, и Гортензни Буфалини, происходившей из довольно хорошего дома Читта-де-Кастелло. Сам он родился в Писчине, что г. Абруццо, 14 июля 1602 года и был крещен в церкви св. Сильвестра Римского.

Молодость Джулио Мазарини мало известна. Говорили, что он учился в Риме, потом с аббатом Джеронимо Колонна переехал в Испанию. Там в течение трех лет он слушал лекции в Алькальском и Саламанкском университетах, наконец, в 1622 году возвратился в Рим, в то время, когда иезуиты по случаю причтения к лику святых основателя их ордена хотели представить трагедию, что они обыкновенно делали при каких-либо особенных обстоятельствах. Жизнь нового святого стала содержанием пьесы, а юный Мазарини играл, при общих рукоплесканиях, роль Игнатия Лойолы.

Это было хорошим предзнаменованием для человека, который собирался стать дипломатом. Мазарини тогда было двадцать лет, он поступил на службу к кардиналу Бентиволио, но в каком качестве — неизвестно. Его враги говорили, что он служил лакеем. Как бы то ни было, но Бентиволио скоро открыл в нем большие способности и однажды, отправившись с молодым человеком к кардиналу-племяннику, то есть к кардиналу Барберини, он сказал последнему:

— Милостивый государь, я многим обязан вашей знаменитой фамилии, но я полагаю совершенно расплатиться с вами, если отдам этого молодого человека.

Барберини с удивлением посмотрел на того, кого таким лестным образом рекомендовали.

— Благодарю вас за подарок, — сказал он. — Могу ли спросить, как зовут этого человека, как скоро вы оставляете мне его с такой рекомендацией?

— Джулио Мазарини, — отвечал кардинал Бентиволио.

— Но если он таков, как вы мне говорите, — поинтересовался недоверчиво прелат, — то зачем же вы отдаете его мне?

— Я отдаю его потому, что недостоин держать его у себя.

— Ну, хорошо, — сказал кардинал-племянник, — я принимаю его. Но на что, скажите мне, он способен?

— На все, — коротко ответил Бентиволио.

— В таком случае, — заметил Барберини, — будет недурно, если мы пошлем его с кардиналом Джинетти в Ломбардию.

Эта рекомендация открыла Мазарини путь к успеху. Ему дали несколько поручений, которые он исполнил довольно успешно и которые начали его возвышение. Наконец, в 1629 году, когда Луи XIII силой оружия вынудил герцога Савойского отделиться от испанцев, кардинал Сакетти, бывший в Турине папским представителем, возвратился в Рим и поручил Мазарини, получившему титул интернунция, приступить к переговорам о заключении мира.

Новые обязанности, возложенные на молодого дипломата, доставили ему случай ко многим путешествиям, из которых одно сделалось источником его счастья. Он приехал в Лион в 1630 году, был представлен Луи XIII, находившемуся тогда в этом городе, и более двух часов разговаривал с кардиналом Ришелье, который был так доволен этим разговором, в котором хитрый итальянец раскрыл свой ум и тонкость своих взглядов, что, выходя, сказал:

— Я говорил с самым великим государственным человеком, какого я когда-либо встречал.

Понятно, что Ришелье, имея о Мазарини такое хорошее мнение, желал его к себе привязать. Мазарини возвратился в Италию совершенно преданным интересам Франции. Несмотря на все свои старания, Мазарини не смог заключить мира: испанцы осадили Казале, французы подали помощь этой крепости, и война продолжалась. Мазарини, переезжая из одного лагеря в другой, сумел заключить перемирие на шесть недель. Потом, по истечении этого срока, так как все его попытки заключить мир оказались бесполезными и французские войска снова приступили к активным действиям, он бросился к маршалу Шомбергу, уговаривая прекратить военные приготовления. Но Шомберг, надежде на победу, предлагает условия практически неприемлемые. Мазарини не отчаивается, скачет к испанцам, стоящим уже под ружьем, обращается к их предводителю, преувеличивает силы Франции, показывает невыгоды позиции испанцев, получает от него согласие на предложение Шомберга и скачет снова к французским войскам, крича: Мир! Мир!» Но французские солдаты, как и их главнокомандующий, желали сражения и на крики Мазарини отвечают: «Нет мира!» и с этими криками начинают перестрелку. Но посредник не боится опасности, держа в руках шляпу, он проезжает под градом пуль, не переставая кричать: «Мир! Мир!», останавливается перед Шомбергом, удивленным, что ему предлагают до сражения больше, чем он мог требовать после победы, и маршал соглашается на мир. Через два часа предварительные пункты мира, утвержденного в следующем году в Шераско, были подписаны прямо на поле сражения.

Желает ли кто знать, что думал в это время о Мазарини венецианский посланник Сегредо? Вот выписка из одной его депеши венецианскому правительству:

«Джулио Мазарини, светлейший господин, приятен и красив, учтив и ловок, бесстрастен и неутомим, осторожен и умен, предусмотрителен и скрытен, хитер и красноречив, убедителен и находчив. Одним словом, он обладает всеми качествами, которые необходимы искусным посредникам. Его первый опыт есть опыт мастерский — кто с таким блеском вступает в свет, будет, без сомнения, играть в нем важную и видную роль. Будучи силен, молод и крепко сложен, он будет долго наслаждаться в будущем почестями и ему недостает только богатства, чтобы шагнуть дальше».

Венецианцы могли быть хорошими пророками в подобных случаях, поскольку вместе с флорентинцами еще сохраняли традиции тонких политиков. В свое время Луи XI вызвал двоих из них во Францию, чтобы научиться у них тиранству. В 1634 году предсказание посланника исполнилось: Ришелье, желавший иметь Мазарини при своей особе, дал ему титул вице-легата в Авиньоне. В 1639 году он был послан в Савойю в звании чрезвычайного посланника: наконец, 16 декабря 1641 года его возвели в кардиналы, а на следующий год, 25 декабря, Луи XIII собственными руками возложил на его голову кардинальскую шапку.

Читатель, вероятно, помнит, что умирая, Ришелье рекомендовал Луи XIII трех человек — де Шавиньи, Нуайе и Мазарини. Но мы видели также, что Луи XIII не долго царствовал после смерти кардинала.

Ришелье умер 4 декабря 1642 года, а 19 апреля 1643 года король слег в постель, с которой уже почти не вставал.

Исполняя волю умершего Ришелье, как это было и при его жизни, король назначил королеве-регентше Совет, председателем которого был поставлен принц Конде, а членами назначены кардинал Мазарини, канцлер Сегье, главный интендант Бутилье и государственный секретарь де Шавиньи.

Что касается герцога Орлеанского, которому Луи XIII простил все его возмущения, но не забыл их, то он был сделан генерал-наместником при малолетнем короле и зависел от регентши и Совета. Правда, умирая, король также мало доверял своей супруге, как и своему брату. В последние дни жизни Луи XIII де Шавиньи говорил ему о его прежних подозрениях в отношении Анны Австрийской по поводу заговора Шале и уверял, что королева вовсе не была причастна к этому делу, на что король отвечал: «В положении, в каком я теперь нахожусь, я должен ее простить, но я не должен ей верить».

Действительно, за несколько дней до смерти короля случилось, почти что на его глазах, происшествие, которое очень его раздражило и увеличило тягость его болезни, показав будущее, как при свете молнии.

25 апреля король был соборован, и все почитали его, как некогда Тиберия, мертвым. Тогда, среди всеобщего смятения, все частные интересы вышли наружу. В это время двор разделялся на две главные партии — на партию Вандомов и партию Ла Мейльере.

Скажем несколько слов об этой распре, последствия которой отразятся на дальнейших событиях. Припомним, что Вандом был когда-то губернатором Бретани, что великий приор, брат его, приехал за ним, чтобы отправиться вместе к королю. Мы рассказали уже, как оба брата были арестованы и отправлены в венсеннскую тюрьму. Кардинал Ришелье тогда принял на себя управление Бретанью, а умирая, передал его маршалу Ла Мейльере. Однако фамилия Ван-домов не признавала этой передачи, и герцог Бофор, красивый, отважный, надменный молодой человек, надеясь на помощь королевы, торжественно объявил, что после смерти короля он добром или силой сделается губернатором Бретани, которая была отнята у его отца.

Когда подумали, что после соборования король умер, обе партии, разделявшие двор, немедленно сомкнулись под знаменами своих предводителей. Маршал Ла Мейльере призвал из Парижа всех своих друзей, герцог Бофор собрал на помощь всех своих, герцог Орлеанский окружил себя своими приятелями.

Эти три партии, ибо брат короля всегда был главой какой-нибудь партия, имели такой грозный вид, что призванная королем королева, боясь столкновения, подозвала к себе герцога Бофора и приветствуя его как «самого честного человека в королевстве», поручила ему охрану нового замка, в котором жили будущий король и его брат, герцог Анжуйский. Таким образом, герцог Бофор, в течение целого дня начальствуя над многочисленным отрядом телохранителей, разыгрывал роль защитника детей умирающего короля. Это благосклонное внимание, естественно, оскорбило двух человек — герцога Орлеанского, который, кажется, должен был привыкнуть к недоверчивости, и принца Конде, который заслуживал ее не больше.

Подобная сцена произошла и после смерти короля. Едва Луп XIII закрыл навеки глаза, каждый из присутствовавших при его кончине удалился, и только трое, удерживаемые придворным этикетом в траурной комнате, оставались при трупе, который надлежало освидетельствовать. Освидетельствование должны были произвести один принц, один коронный чиновник и один камергер. Шарль Амедей Савойский, герцог Немурский, маршал Витри и маркиз Сувре оказали эту последнюю честь смертным останкам своего государя.

В это время королева также оставила новый замок, где лежало тело ее супруга, и отправилась к дофину в старый замок, отстоящий от первого не более чем на триста шагов. Прибыв в замок, Анна Австрийская, которая, желая договориться относительно своего регентства с герцогом Орлеанским, попросила его через герцога Бофора приехать к ней и облегчить ее горе своим присутствием. Его высочество поспешил исполнить желание королевы, но когда принц Конде захотел его сопровождать, то Бофор заметил, что он имеет приказание никого не впускать к королеве, кроме герцога Орлеанского.

— Ну хорошо, милостивый государь, — сказал принц, — но скажите ее величеству, что если она хотела отдать такое приказание, то могла это сделать через начальника своих телохранителей, а не через вас, который не имеет на то никаких прав.

— Милостивый государь, — отвечал Бофор, — я сделал то, что приказала мне королева, и никто во всей Франции не в состоянии запретить мне делать то, что сама королева приказывает мне делать!

Конде, будучи первым принцем крови и важным лицом в государстве, очень обиделся такому резкому ответу герцога Бофора, и с этой минуты оба возненавидели друг друга Об этой ненависти мы поговорим позже и увидим ее пагубные последствия.

Во время свидания королева обо всем договорилась с герцогом Орлеанским. Впрочем, Анна Австрийская заезжала в старый замок для того, чтобы только повидаться со своим шурином и взять сына. В этот же день она возвратилась в Париж и со всем двором переехала в Лувр.

Три дня спустя королева отменила все распоряжения покойного короля, относившиеся к управлению государством. Парламент объявил ее регентшей королевства с тем, чтобы она заботилась о воспитании особы его величества и управляла всеми делами государства, в то время как герцог Орлеанский, его дядя, будет генерал-наместником во всех провинциях королевства и председателем Государственного совета в подчинении у королевы. Во время его отсутствия эти права передаются принцу Конде, также под властью королевы. Кроме того, королеве предоставляется право назначать, по своему усмотрению, членов Совета для обсуждения государственных дел, и ей не вменяется в обязанность подчиняться решению большинства голосов.

Последняя статья, очевидно, уничтожила все меры короля учинить опеку над Анной Австрийской и вместо того, чтобы подчинить королеву Совету, она поставила Совет в совершенную от себя зависимость.

Ни Мазарини, ни де Шавиньи не присутствовали при провозглашении декларации парламента, что сразу же заметили и стали смотреть на них как на людей, впавших в немилость королевы. Итак, из трех человек, рекомендованных Луи XIII умирающим Ришелье, Нуайе уже при жизни короля отказался от государственных дел, два других также должны были вскоре сойти со сцены, а вместе с ними должно было исчезнуть и то влияние кардинала, которое так долго тяготело над рабом его Луи XIII.

Мазарини и де Шавиньи многие возненавидели за то, что они оба хотели стать наследниками Ришелье, но слишком поторопились с этой ненавистью. Анна Австрийская наследовала от своего супруга искусство притворяться — эту непохвальную, но необходимую добродетель королей. Мы увидим, как все обманулись насчет Мазарини, ибо в то время, как все думали, что он собирается возвратиться в Италию, он, совершенно спокойный, обедал вместе с де Шавиньи, своим другом и товарищем по несчастью, у командора Сувре, того самого, имя которого было уже однажды произнесено в нашем историческом рассказе по поводу заговора Шале и герцога Орлеанского против жизни кардинала Ришелье.

Дружба межу Мазарини и де Шавиньи не была чем-то новым. Со времени приезда во Францию, Мазарини весьма коротко сошелся с Бутилье, который был в весьма большом почете у Ришелье, и с де Шавиньи, который считался его сыном. Оба они поддерживали Мазарини сколько возможно и даже уверяли, что только по бесконечным просьбам де Шавиньи у Ришелье Мазарини получил кардинальскую шапку.

Итак, двое друзей, поклявшихся разделить и горе и радость, обедали у Сувре, а после обеда сели играть в карты. Вдруг дверь отворилась и в комнату вошел Беринген. Увидев первого камердинера королевы, Мазарини догадался, что тот пришел именно к нему, поэтому он, передав свои карты Ботрю, повел Берингена в другую комнату, не обращая внимания на пытливые взгляды де Шавиньи.

— Милостивый государь, — начал Беринген, — я пришел к вам с хорошим известием.

— С каким? — спросил со свойственным ему хладнокровием Мазарини.

— С тем, что ее величество вовсе не так худо к вам расположена, как все думают! — продолжил Беринген.

— А что же заставляет вас делать такие приятные для меня предположения, г-н Беринген? — поинтересовался Мазарини, улыбаясь.

— Разговор, который мне случилось услышать между ее величеством и г-ном Бриенном, в котором она высказалась, что согласно с мнением г-на Бриенна намерена сделать вас первым министром.

Против ожидания вестника улыбка на губах кардинала исчезла, лицо его приняло вновь хладнокровное выражение. Бесстрастный, но сосредоточенный взор проник, казалось, в самую глубину сердца посланного.

— А вы действительно слышали этот разговор?

— Да, сударь.

— И что же говорил Бриенн?

— Он говорил ее величеству, что ей очень необходим хороший первый министр, а лучше вашего преосвященства нет никого, поскольку вы не только сведущи в делах, но и душевно преданы королеве.

— Стало быть, Бриенн ручался за мою преданность?

— Он утверждал, что такая великая милость тронет ваше преосвященство, и вы из благодарности будете служить ее величеству, нашей государыне, верой и правдой.

— Что же отвечала королева? — спросил Мазарини.

— Ее величество опасается, что ваше преосвященство не пожелает принять ее предложение.

Мазарини снова улыбнулся.

— Благодарю вас, Беринген, — сказал он, — и верьте,

Что при первом же случае я вспомню об услуге, которую вы мне оказали, принеся эту приятную для меня новость. — И он сделал шаг, чтобы вернуться к игре.

— Разве это все, что вашему преосвященству угодно.

Было мне сказать? — спросил камергер.

— Что же вы хотите, чтобы я еще вам сказал? — изобразил удивление Мазарини. — Вы объявили, что подслушали разговор королевы с Бриенном, в котором она выказала свое ко мне расположение. За это я должен поблагодарить вас и я вас благодарю.

Беринген понял, что Мазарини, боясь, вероятно, вдаться в обман, решил быть осторожным в своих словах. Он знал наверняка, какой великой милостью будет пользоваться хитрый итальянец и предчувствовал, что с завтрашнего дня найдется много желающих сделаться поклонниками нового министра, поэтому, не теряя времени, он решил высказаться перед кардиналом.

— Послушайте, г-н кардинал, — сказал он, — я буду откровенен с вами. Я пришел к вам не по собственному желанию.

— А! — воскликнул Мазарини. — Так от чьего же имени?

— Я пришел к вашему преосвященству от имени королевы.

Глаза будущего министра заблистали радостью.

— Тогда другое дело, — сказал он, — говорите, любезный Беринген, говорите!

Беринген сообщил Мазарини, что он не слыхал разговора королевы с Бриенном, но она сама пересказала ему его.

— В таком случае, — заметил Мазарини, — сама королева послала вас ко мне?

— Точно так, — отвечал Беринген.

— И вы говорите мне правду?

— Слово дворянина! Королева желает знать, может ли она на вас положиться и если она вас поддержит, то поддержите ли вы ее?

При этих словах, перейдя от недоверчивости к совершенному доверию, Мазарини сказал:

— Отправьтесь к ее величеству и скажите ей, что я без всяких условий вручаю свою судьбу в ее руки. Я отказываюсь от всех выгод и преимуществ, которые король предоставил мне в своей декларации. Правда, мне не легко это сделать без ведома г-на де Шавиньи, ибо наши интересы достаточно общи, но я смею надеяться, что ее величество сохранит мою тайну так, как я, со своей стороны, свято сохраню ее.

— Милостивый государь, — отвечал Беринген, — у меня худая память и я боюсь забыть то, что вы просите передать ее величеству. Я спрошу бумаги, перо и чернила, и вы потрудитесь изложить свою речь письменно.

— Не нужно, — сказал Мазарини, — если мы попросим перо и бумагу, де Шавиньи сообразит, что между нами происходит какое-нибудь важное совещание, а не простой разговор.

— В таком случае, — предложил Беринген, вынимая из кармана записную книжку и предлагая ее вместе с карандашом кардиналу, — напишите здесь.

Отказаться было нельзя. Мазарини взял записную книжку, карандаш и написал:

«Я буду всегда повиноваться воле королевы. Я отказываюсь теперь от всего моего сердца от выгод, которые мне предоставила декларация, и я безусловно вверяю свои интересы великодушию ее величества.

Писано и подписано моей рукой.

Вашего величества всенижайший, всепокорнейший, вернейший подданный и признателънейший слуга.

Джулио Мазарини».

Мазарини отдал Берингену записную книжку. Тот, прочитав заявление его преосвященства, покачал головой.

— Что так, — спросил Мазарини, — разве вы находите, любезный г-н Беринген, что в этой записке я не все сказал?

— Напротив, — ответил Беринген, — она написана очень умно, но я бы дорого заплатил и королева, я думаю, также, если бы эта записка была написана пером, а не карандашом. Вы знаете, милостивый государь, карандаш скоро стирается.

— Скажите ее величеству, — возразил кардинал, — что я напишу ей чернилами на бумаге, на пергаменте, на стали, на чем ей будет угодно и, если это будет нужно, готов подписаться даже своей кровью.

— Прибавьте это к вашей записке, — предложил Беринген, который любил совершать дела по совести, — место еще есть.

Мазарини исполнил желание Берингена, и тот, весьма довольный успехом возложенного на него поручения, отправился с запиской в Лувр.

Королева разговаривала с Бриенном, когда вошел Беринген. Граф Бриенн из вежливости хотел удалиться, по королева его задержала. Прочитав с радостью написанное кардиналом, она отдала записную книжку на сохранение Бриенну, который, заметив, что кроме записи Мазарини, в ней написано много чего другою, хотел возвратить ее Берингену, чтобы тот вырвал или стер написанное им, по Беринген отказался принять книжку обратно, тогда в присутствии королевы граф запечатал эту книжку и, возвратясь к себе домой, запер ее в ящик, в котором она оставалась до тех пор, пока королева не попросила ее, то есть когда была обнародована декларация парламента, которую Мазарини всячески отвергал, будучи уверен, что выиграет много больше.

В день обнародования декларации принц Конде, которого королева хотела сблизить с кардиналом, возвратил записную книжку Мазарини и от имени королевы вручил ему патент, по которому Анна Австрийская не только возвратила кардиналу место, которого он лишился, но и назначила председателем Совета.

Тогда, при виде такого неожиданного благорасположения, возобновились слухи, будто уже с 1635 года кардинал был любовником королевы. Таким образом, этими слухами которые позже Анна Австрийская, к несчастью, подтвердила своими поступками, объяснилось чудесное рождение Луи XIV после двадцатидвухлетнего ее бесплодия. Таким образом объясняется, быть может, и таинственность «Железной маски».

ГЛАВА IX. 1643 — 1644.

Герцог Энгиенский. — Принц Анри Конде. — Шарлотта Монморанси. — Балет и Анри IV. — Последняя любовь Беарнца. — Король, переодетый в почтальона. — Гассион. — Лаферте-Сенсктер. — Дон Франческа Мело. — Битва при Рокруа.

Все эти великие перемены совершились в течение пяти дней. На шестой узнали о победе при Рокруа, предсказанной Луи XIII на смертном одре.

Да позволено нам будет сказать несколько слов о молодом победителе, который будет играть столь важную роль во всех общественных и частных делах времен регентства.

Герцог Энгиенский, который вскоре будет известен как великий Конде, был сыном Анри Бурбона, принца Конде, которого называли просто принцем. Этот принц был лицом довольно маловажным и известен более тем, что во время регентства Анны Австрийской пять или шесть раз продавал, по обстоятельствам, свою подчиненность. Его упрекали в двух недостатках: во-первых, в излишней скупости, во-вторых, в недостатке храбрости. На эти два обвинения он отвечал, что маркиз Ростан был еще скупее, а герцог Ван-дом еще трусливее — лучшего оправдания он не находил. Принц был обвиняем, кроме того, в пороке, довольно общем для эпохи — после десяти лет супружества с прекрасной Шарлоттой Монморанси он не имел еще детей, однако, к счастью для Франции, был посажен в Венсенский замок. Мы знаем уже, что жена его последовала за ним и что во время этого заточения родились герцогиня Лонгвиль и герцог Энгиенский.

Шарлотта Монморанси была в пятнадцать лет так хороша собой, что Анри IV влюбился в нее до безумия, и даже думали, что она стала причиной войны, которую король перед тем как его убили намеревался начать во Фландрии. Бассомпьер был также влюблен в нее страстно. В своих записках он, между прочим, говорит: «На всем свете не было такой красоты, такой очаровательной грации и такого совершенства, какими обладала девица Шарлотта Монморанси». Бассомпьер даже хотел на ней жениться, но Анри IV просил его отказаться от этого брака. Бедный король, которому было 55 лет, был влюблен, как юноша. И вот каким образом пробудилась в нем эта страсть.

Это случилось в начале 1609 года. Королева Мария Медичи вознамерилась устроить у себя домашний балет, участвовать в котором пригласила красивейших особ двора, и, следовательно, в их числе находилась принцесса Монморанси, которой тогда было около четырнадцати лет. Однако, по случаю этого балета король и королева сильно поссорились, так как Анри IV хотел, чтобы в нем участвовала г-жа де Море, но королева этому воспротивилась. С другой стороны, королева хотела, чтобы в балете танцевала г-жа Вердеронн, а король решительно на это не соглашался.

Каждый имел на то свои причины, однако Мария Медичи, упрямая и настойчивая в своих желаниях, настояла на своем. Побежденный капризами своей супруги, Анри IV вздумал отомстить ей тем, что решил не присутствовать на репетициях этого противного балета. Тем не менее репетиции шли своим порядком, и так как на репетицию надобно было проходить мимо кабинета короля, то он велел крепко запирать двери, чтобы даже не видеть актеров несчастного праздника.

В один прекрасный день, когда забыли принять указанную предосторожность, король услышал шум в коридоре и верный своему мщению с поспешностью подошел к дверям, чтобы затворить их. На беду влюбчивого беарнца, по коридору в это время проходила м-ль Монморанси. Анри IV остолбенел от такого совершенства и, забыв данную клятву, подобно тому как он забывал множество других клятв, гораздо более важных, не запер дверей, но после некоторой нерешительности побежал вослед за хорошенькой принцессой и явился на репетицию. Между тем, хорошенькие актрисы, повторявшие свои роли в балетных костюмах, заняли свои места. Они были одеты нимфами и танцевали, держа в руках позолоченные стрелы. В то время как Анри IV показался в дверях, принцесса Монморанси, случайно, первой вышла к нему навстречу и подняла свою стрелу таким грациозным движением, что король был поражен в самое сердце.

С того времени дверь кабинета Анри IV не запиралась и его величество, которому теперь было все равно, будет г-жа Море участвовать в балете или нет, дозволил королеве делать все, что она хочет. Тогда-то Анри IV упросил Бассомпьера отказаться от супружества с прекрасной Шарлоттой и вознамерился выдать ее за принца, на которого мог бы впоследствии рассчитывать.

Принц, разумеется, с радостью согласился на такую женитьбу, поскольку имел тогда не более 10 000 ливров дохода. Коннетабль Монморанси, который счел великой честью породниться с принцем крови, назначил в приданое своей дочери 100 000 экю, а король, со своей стороны, подарил молодым имения, некогда конфискованные у герцога Монморанси. Таким образом земли Шантильи, Монморанси, Экуан и Валери перешли во владение дома Конде. Король думал, что принц не будет ревнивым мужем, а вышло наоборот — он держал красавицу-жену взаперти и так смотрел за ней, что влюбленному беарнцу не было возможности даже увидеть ее. Однажды, впрочем, убежденная письмом короля и соглашаясь на неоднократные просьбы она показалась ему вечером в окне с распущенными волосами между двумя факелами. Шарлотта была так прекрасна в своем неглиже, что Анри IV от удовольствия сделалось дурно, а она воскликнула:

— Господи! Неужели бедный король совсем сошел с ума!

Но это еще не псе. Король хотел иметь ее портрет и поручил Фердинанду, одному из лучших художников, сделать его. Бассомпьер, сделавшись наперсником короля с того времени как перестал быть соперником, ждал, пока художник окончит работу, и как только портрет был готов, понес его королю со всей поспешностью, так что из опасения, как бы краски не стерлись за недостатком лака, портрет натерли свежим коровьим маслом. Портрет весьма неплохо переда-па л оригинал, и Анри IV при получении его от радости наделал много глупостей, не свойственных ни летам его, пи положению.

Но неожиданное несчастье постигло запоздалую любовь короля. Однажды ему сказали, что принц, сделавшись еще ревнивее, увез жену в замок Мюре, расположенный близ Суассона. Король пришел в отчаяние и стал еще более энергично преследовать принцессу, всячески стараясь увидеться с ней наедине. Однажды он узнал, что де Треньи, сосед принца Конде по замку Мюре, пригласил принца и принцессу на обед. Анри тотчас переоделся почтальоном, залепил один глаз пластырем и поскакал на лошади на ту дорогу, по которой они должны были ехать, успев вовремя. Хотя принц не обратил внимания на почтальона, прекрасная Шарлотта тотчас узнала короля.

Однако принц узнал об этой новой выходке монарха и усилил присмотр за женой. Тогда принцесса, побуждаемая своими родственниками, а в особенности отцом, коннетаблем, решилась подписать прошение о разводе. Узнав об этом и не желая возвращать приданое, принц уехал с женой в Брюссель. Но и здесь супруги не избежали преследования — маркиз Кевр, посланник в Нидерландах, получил приказание похитить прекрасную Шарлотту; уведомленный вовремя, принц отправился в Милан.

В это время, собираясь в поход, Анри IV был убит, и принц возвратился в Париж, однако Мария Медичи, устав от его беспрестанных интриг, в одно прекрасное утро велела Теминю арестовать его и отправить в Венсенн. Он находился в заточении три года и, к общему удивлению, принцесса добровольно последовала за своим мужем в тюрьму. Мы уже говорили, что во время заточения у принцессы родились дочь и сын, который получил титул герцога Энгиенского.

Этот молодой человек, был столь же храбр и неустрашим, сколь отец его труслив, и хотя а битве при Рокруа ему было не более 22 лет, он уже пользовался большим уважением в войске.

Под его начальством служили Гассион, Лаферте-Сенсктер, л’Опиталь, д’Эспенан и Сиро де Вито. Гассион, который был впоследствии маршалом Франции, умер холостым, говоря, что жизнь человеческая не стоит того, чтобы передавать ее другому. Это был один из храбрейших офицеров, и Ришелье называл его не иначе как «Война». Генерал дон Франческо Мелло дал ему более поэтическое имя — «Лев Франции».

Лаферте-Сенектер был внуком того самого Франсуа Сенектера, который защищал Мец в то время как Карл IV его осаждал, и которому герцог де Гиз, запертый вместе с ним в Меце, посвятил следующий куплет:

Да, Сенектер в войне бывал.

Он в Мец со шпагою въезжал,

Но шпагу он не обнажал.

Маршал л’Опиталь был тем самым дю Галлье, братом Витри, который убил маршала д’Анкра и о котором Лозьер, младший брат Теминя, открыто говорил: «Не поручат ли и мне убить кого-нибудь изменнически, чтобы попасть в маршалы Франции подобно Витри?» д’Эспенан и Сиро были храбрыми воинами, неоднократно доказавшими свое мужество.

Неприятельская армия под командой дона Франческо Мелло, в подчинении которого были генерал Бек и граф Фуэнте, состояла из 28 000 человек. Под командой герцога Энгиенского было 15 000 пехоты и 7000 конницы.

За два дня до сражения герцог вместе с известием о смерти короля получил приказание не начинать никакого решительного дела. Но молодой генерал мало думал, об этом приказании, так как Франческо Мелло объявил, что возьмет Рокруа в три дня, а через неделю явится под стенами Парижа. Герцог Энгиенский поспешил преградить ему путь.

Рокруа лежит в долине, окруженной лесом и болотом, куда нельзя вступить иначе, как через длинные и затруднительные проходы, исключая движение со стороны Шампани, где надо было бы пройти четверть лье лесом и пустошами. Эта долина, пересеченная ручьем, может вместить две армии до 30 000 каждая, но надо было добраться до долины.

А Франческо Мелло занял в ней выгодную позицию и имел в своих руках все проходы, к ней ведущие.

Накануне собрался военный совет. Маршал л’Опиталь, которого назначили ментором молодого генерала, вместе с Лаферте-Сенектером и д’Эспенаном был того мнения, что нужно ограничиться введением в крепость подкрепления, но Гассион и Сиро высказались за принуждение неприятеля снять осаду, с чем согласился и герцог. Решено было взять силой главный проход, который ведет в долину.

18 мая герцог Энгиенский выстроил войска в две линии, взял на себя командование первой, вторую поручил маршалу л’Опиталю, Гассиона сделал начальником авангарда, Сиро — резерва.

На рассвете французская армия появилась на входе в дефиле, который Гассион нашел плохо оберегаемым неприятелем. Дон Франческо не ожидал такого смелого наступления, и дефиле после незначительного сопротивления было взято. Французы вошли в долину, где герцог Энгиенский тотчас расположил их к битве на холме, примкнув правое крыло к лесу, а левое к болоту. Против французской армии также на небольшом возвышении, стояла испанская армия; армии были разделены небольшой лощиной, которая была опасной для той армии, которая решится на нападение.

Увидев французскую армию, дон Франческо послал генералу Беку, командовавшему шеститысячным корпусом, стоявшим в одном переходе от лагеря, приказание — не теряя времени идти к нему на помощь.

Главнокомандующий испанскими войсками выстроил свою армию в том же порядке, что и французы. Сам принял командование правым крылом, левое предоставил герцогу Альбукерку, а старику-генералу Фуэнте поручил начальство над старой испанской пехотой, чья храбрость и мужество были известны по всей Европе. Эта пехотная дивизия составляла резерв испанской армии; граф Фуэнте, восьмидесятилетний подагрик, не мог уже сидеть на лошади и его носили на носилках.

В шесть часов вечера французы окончили свои перестроения, и тотчас началась сильная канонада, которая очень вредила французам, ибо неприятельская артиллерия превосходила числом орудий и занимала лучшую позицию. Тогда герцог Энгиенский приказал идти в атаку, но в это время неожиданное обстоятельство заставило герцога обратить внимание в другую сторону.

Лаферте-Сенектер, командовавший левым крылом под началом маршала л’Опиталя, видя, что сражение начинается, хотел воспользоваться отлучкой последнего — л’Опиталь был вызван к герцогу за приказаниями, — чтобы приобрести одному славу освободителя Рокруа, перед которым он находился. Итак, вместо того, чтобы ожидать распоряжений, он со своей кавалерией и пятью батальонами пехоты перешел болото и подступил к городу, открыв неприятелю левое крыло, так что испанцы получили возможность окружить остальную часть французской армии. Франческо Мелло как искусный генерал немедленно воспользовался ошибкой противника — он двинул вперед всю свою линию, чтобы отрезать Лаферте-Сенектера и его кавалерию от прочей армии, но герцог Энгиенский в одну минуту все увидел и, заметив ошибку Лаферте-Сенектера, тотчас остановил свои колонны.

Лаферте-Сенектер получил приказание возвратиться на свое место, которое он столь безрассудно оставил. Лаферте заслуживал строгого наказания за самовольство, но поскольку большой беды не случилось, он отделался лишь строгим выговором и, признав ошибку, поклялся поправить ее на другой день, хотя бы это стоило ему жизни.

Весь оставшийся день обе армии простояли в принятой ими позиции, чтобы на следующий день быть готовыми к сражению. Каждый спал с оружием в руках, а на следующее утро герцог Энгиенский, который, без сомнения, лег поздно, спал таким крепким сном, что его с трудом разбудили.

Плутарх рассказывает подобное об Александре Македонском. Победители при Арбеллах и Рокруа были почти в одних летах, а в таком раннем возрасте сон, после некоторой усталости, есть первая потребность.

Проснувшись, герцог тотчас сел на коня. Перемены в позициях не было, он узнал лишь, что дон Франческо ночью поставил засаду из 1000 человек мушкетеров в лесу, простиравшемся до разделявшей армии лощины. Герцог понял, что мушкетеры поставлены в лесу для того, чтобы во время сражения ударить во фланг французам, и приказал идти на них; испанцы в одну минуту разбежались, оставив в руках французов множество пленных и оружия. Тогда герцог приказал Гассиону пройти через лес с пехотой правого крыла, а сам с кавалерией, разгоряченной первой победой, хотел атаковать с фронта тех, на которых Гассион должен был напасть с фланга.

Герцог Альбукерк, командовавший левым крылом, не зная, что мушкетеры в лесу потерпели поражение, спокойно ожидал, когда они начнут атаку. Каково же было его удивление, когда он увидел, что французская кавалерия, предводительствуемая самим герцогом Энгиенским, идет на него в стройном порядке. Одновременно герцог Альбукерк увидел и фланговую атаку Гассиона; отрядив немедленно восемь эскадронов против Гассиона, он с остальными войсками твердо ожидал принца. Но двойное нападение было произведено так энергично, что пехота его была разбита кавалерией герцога Энгиенского, а кавалерия отражена пехотой Гассиона. Герцог Альбукерк употребил псе средства чтобы собрать своих воинов, но испанцы обратились в бегство, преследуемые кавалерией и поражаемые пулями пехоты.

На правом крыле победа французов была решительной, но не то было на левом, где испанцы на рапных сражались с французами. Маршал л’Опиталь повел свою кавалерию галопом, так что в самый момент нападения на неприятеля лошади были измучены и ряды расстроены, поэтому дону Франческо стоило сделать только один шаг вперед, чтобы заставить французов отступить. Испанская кавалерия, ободренная успехом, бросилась на пехоту Лаферте-Сепектера и произвела в ее рядах большой беспорядок. Мелло воспользовался этим и в свою очередь, под личным своим командованием, атаковал ее с такой силой, что Лаферте, пораженный двумя пулями, был взят в плен со всей своей артиллерией. В то же время маршал л‘Опиталь, собравший снова свою кавалерию, был ранен пулей, которая раздробила ему руку. Видя во всем неудачи и не зная о победе герцога Энгиенского, офицеры французской армии стали смотреть на сражение как па потерянное и предложили Сиро де Вито начать отступление. Однако Сиро отвечал:

— Вы ошибаетесь, господа, сражение не проиграно — неприятель не имел еще дела с Сиро и его товарищами! — И вместо того, чтобы бить отбой, он скомандовал «Вперед!» и бросился со своим резервом на неприятеля. Мелло, считая себя уже победителем, вдруг увидел, к крайнему своему удивлению, живую стену. Одновременно герцог Энгиенский, узнав, что левое его крыло почти разбито, поспешил со своей кавалерией на помощь и с криками «Франция! Франция!» напал на Мелло с тыла.

Испанский полководец, теснимый с двух сторон, сделался жертвой собственной победы. Будучи атакован с фронта генералом Сиро, принцем, ударившим как молния, и с фланга Гассионом, который, видя, что левое крыло испанцев разбито совершенно, двинулся, чтобы разбить и правое, Мелло был вынужден не только кинуть взятых в плен французов и их артиллерию, но и оставить в руках неприятеля часть своей артиллерии. Войско испанцев бросилось в бегство, и сам дон Франческо Мелло, наконец, последовал за ними.

У испанцев оставался резерв, эта старая и страшная пехота, которая раздвигалась, чтобы дать действовать артиллерии, и потом опять смыкалась перед ней. В этом резерве было 6000 человек и 18 орудий. Надо было разбить этот резерв прежде, нежели Альбукерк устроит правое крыло, а Мелло левое, и особенно, прежде чем подойдет генерал Бек со своим корпусом. Поэтому принц, вместо того чтобы преследовать беглецов, соединил все свои силы против пехоты резерва, которая, стоя неподвижно и угрюмо, как живой редут, не принимала еще никакого участия в сражении.

Гассион с частью кавалерии был послан, чтобы воспрепятствовать Беку прийти на поле сражения, а принц со всем своим остальным войском, идя в первой линии со шпагой в руке, бросился на испанскую пехоту. Генерал Фуэнте, дав принцу подойти к себе на расстояние пятидесяти шагов, вдруг дал команду расступиться, 18 орудий дали залп и произвели страшное опустошение во французских рядах, которые в беспорядке отступали. По команде принца, при виде его хладнокровия, атакующая колонна опять выстроилась и вторично бросилась в атаку, но была отражена тем же залпом из орудий. Три раза французы бросались на испанскую пехоту и на третий раз завязался рукопашный бой. Тогда предоставленная себе, лишенная поддержки артиллерии, атакуемая со всех сторон, сомкнутая до сих пор масса начала рассыпаться и вскоре, сбитая с позиции, она рассеялась, оставив на поле битвы 2000 убитыми, в том числе старого генерала Фуэнте, который, весь покрытый ранами, упал со своих носилок.

В это время возвратился Гассион — генерал Бек не дождался его и отступил с остальным войском. Он подскакал во главе своей кавалерии к принцу Энгиенскому и спросил, нет ли еще какого дела. Однако, оставалось только сосчитать убитых и собрать пленных. Принц обнял Гассиона, который так хорошо ему содействовал, и обещал ему маршальский жезл.

Число убитых испанцев достигало 9000, в плен было взято около 7000; кроме того, французы завладели 24 пушками и 30 знаменами.

Сам дон Франческо Мелло был взят в плен, но ему удалось убежать. Убегая, он оставил в руках преследователей свой маршальский жезл, который был принесен герцогу Энгиенскому в то время, как он, сидя на лошади и держа в руках шляпу, смотрел на труп старого графа Фуэнте, покрытый одиннадцатью ранами.

После некоторого размышления герцог сказал:

— Если бы я не победил, я бы желал умереть такой же благородной смертью, как тот, кого я вижу перед собой мертвым!

На другой день герцог Энгиенский вступил в Рокруа.

Слух о неожиданном успехе герцога Энгиенского скоро распространился по Парижу. Победа, предсказанная за пять дней на смертном одре королем и выигранная в тот самый день, когда Луи XIII опустили в могилу, казалась парижанам даром Промысла Божьего. Поэтому Франция, встречая зарю нового царствования, гордилась и радовалась этой победе. Королева, страдания которой были всем известны и которой все желали счастья в будущем, была приветствуема восклицаниями народа повсюду, где бы ни показывалась, и Гонди — этот вечно ничем не довольный человек — подойдя к ней, сказал:

— В это время неприлично ни одному благородному человеку быть не в ладах с двором.

Но принцы с неудовольствием смотрели на то высокое положение, которое занял Мазарини при королеве-регентше.

ГЛАВА X. 1643 — 1644.

Положение Анны Австрийской. — Возвращение из ссылки. — Выходка г-жи де Шеврез. — Принцесса Конде. — Великодушие кардинала Мазарини. — Г-жа д'Отфор. — Неудовольствие возрастает. — Герцог де Бофор. — Партия Важных. — Два письма. — Ссора между герцогиней де Монбазон и принцессой Конде. — Удовлетворение. — Немилость к г-же де Шеврез. — Заговор против Мазарини. — Арест герцога де Бофора. — Бегство г-жи де Шеврез. — Г-жа д'Отфор и королева. — Конец интриг Важных.

Хотя королева Анна Австрийская наследовала власть естественным порядком вещей, она находилась в несколько ложном положении как всякий угнетенный, угнетение которого вдруг прекращается, уступая место почти неограниченной власти. Те, кто страдал из-за нее, а их было много, полагали, что если они разделяли ее угнетение, то имеют теперь право разделить ее власть. Но вознаграждение требовательных друзей должно было произвести большое замешательство в политике, которая не вдруг изменяется с лицами. Правительственная машина, заведенная кардиналом Ришелье, действовала при Луи XIII так же, как и при жизни кардинала, и при Анне Австрийской должна была, хотя бы поначалу, идти так же.

По обыкновению, все достигшие власти с помощью какой-нибудь партии, должны прежде всего рассориться с этой партией — так велики бывают их требования. Доказательством тому служат Октавиан, Анри IV и Луи-Филипп. Вот почему неблагодарность составляет королевскую добродетель.

Впрочем, положение Анны Австрийской не было совсем таково, как положение этих великих основателей династий: Октавиан основал империю, Анри IV заменил угасший род, а Луи-Филипп отстранил династию, которая устарела, истощилась, но продолжала существовать. Анна Австрийская просто наследовала власть, не сделав, собственно, никакого усилия, чтобы достигнуть того, чем она была, и никто ей в этом не содействовал. Следовательно, она должна была просто вознаградить своих приверженцев за личную к ней привязанность.

Изгнанная Ришелье, г-жа д'Отфор была вызвана из ссылки и снова получила звание статс-дамы королевы. Маркиза Сенессей, жившая подобно г-же д’Отфор в изгнании, возвратилась ко двору и снова заняла свое почетное место. Лапорт, сидевший за королеву в тюрьме и освобожденный по ее просьбе в тот самый день, когда де Шавиньи известил короля о ее беременности, но остававшийся изгнанником в Сомюре, был призван в Париж и сделан первым камердинером юного короля. Наконец, г-жа де Шеврез, которую декларацией Луи XIII не велено было пускать в королевство во все время ведения войны и даже после заключения мира, получила извещение, что запрещения сняты и она может возвратиться во Францию.

Только маркиз Шатонеф был обижен. Десять лет он содержался арестантом в Ангулеме за участие в заговоре королевы и герцога Орлеанского, но вместо того, чтобы с торжеством возвратиться ко двору, как все ожидали, он лишь получил позволение удалиться в один из своих загородных домов, какой он выберет по своему желанию. Люди непроницательные дивились этому полувозвращению, но знавшие более тотчас вспомнили, что маркиз Шатонеф был председателем комиссии, которая осудила герцога Монморанси на смерть, и что Монморанси был шурином принцу и дядей герцогу Энгиенскому. Следовательно, в то время как принц уступал свои права королеве, а герцог Энгиенский спас Францию при Рокруа, нельзя было поставить их лицом к лицу с человеком, который способствовал отсечению на эшафоте головы их родственника.

Великие несправедливости всегда имеют какую-нибудь причину, которая, как бы маловажна ни была, достаточно их оправдывает. И потому была минута, как всегда в начале царствования, в которую все были почти довольны, и в которую благоразумные, вместо того, чтобы гадать о будущем, ожидали дальнейшего. Возвращение г-жи де Шеврез особенно выказало характер королевы.

Фаворитку ожидали со дня на день. Двадцать лет она была другом королевы, десять лет — преследуема за нее. Изгнанная из Франции под угрозой тюрьмы, она убежала переодетая в мужское платье, которое, нужно заметить, ока носила с таким же вкусом, как и женское, и подобно Ганнибалу, искавшему повсюду врагов Риму, она искала во всех европейских государствах врагов кардиналу Ришелье.

Приезд г-жи де Шеврез наделал много шума. Она выехала из Брюсселя в сопровождении двадцати карет и въехала во Францию с торжеством, как королева. Вспоминая, конечно, свое прежнее влияние на Анну Австрийскую в дни ее любовных похождений и несчастий, она воображала себя единственной и настоящей правительницей Франции и потому, в радостном расположении духа, спешила возвратиться в Париж. За три дня до приезда в столицу она была встречена принцем Марсильяком, который явился в намерении предупредить ее насчет положения дел.

— Королева, — сказал он, — сделалась серьезной и набожной, она не та, что была прежде, поэтому подумайте о том, как сочетать ваше поведение с известием, которое я счел долгом сообщить вам.

— Хорошо, — отвечала г-жа де Шеврез как женщина, твердо уверенная в себе, и продолжала свой путь не останавливаясь. Проездом через Санли она захватила с собой мужа и приехала в Лувр.

Королева тотчас ее приняла и, по-видимому, виделась с ней с большим удовольствием, но этот прием, в котором все заметили некоторую принужденность, был далеко не таков, какого ожидала г-жа де Шеврез. Кроме того, что королева, как и говорил принц Марсильяк, была серьезна и набожна, при ней находилась принцесса Шарлотта Монморанси, прежняя соперница г-жи де Шеврез, которая в свои пятьдесят с лишком лет не сделалась нисколько снисходительнее к другим и которая заранее наговорила ее величеству на старинную подругу, остававшуюся, как говорит г-жа Моттвиль, при том же расположении к кокетству и тщеславию, которые составляют дурную сторону сорокапятилетнего возраста.

Как и вообще все изгнанники, г-жа де Шеврез, возвратясь во Францию, забыла о времени и полагала найти все в том же виде, как было прежде. На самом же деле изменились не только личные, но и политические пристрастия королевы: первые — от влияния людей, вторые — от влияния событий. Г-жа де Шеврез знала любовь Анны Австрийской к ее брату, любовь не лишенную, быть может, политического интереса, и ее глубокую преданность Испании, которой она не раз готова была жертвовать благом Франции. Но Анна Австрийская не была более той бессильной и гонимой женщиной, которая участвовала в заговорах герцога Орлеанского, теперь она — мать короля, регентша Франции. Чтобы быть доброй сестрой, ей нужно было стать дурной матерью, чтобы остаться испанкой, надо было стать дурной француженкой.

Г-жа де Шеврез не знала этой истины и потому осталась недовольной приемом королевы, не понимая, что по сношениям своим с Фландрией, Лотарингией и Испанией она сделалась в свою очередь врагом государства. Но если г-жа де Шеврез вела свою политику открыто, то теперь она имела дело с человеком совершенно противоположных правил. В тот самый день, как она была принята королевой — через два часа после того, как она от нее вышла — ей доложили, что кардинал Мазарини желает ее видеть. Это ободрило г-жу де Шеврез — если министр первым делает ей визит, значит она не утратила своего могущества; если он является к ней с поклоном, значит он нуждается в ее помощи. И г-жа де Шеврез приняла бывшего слугу кардинала Бентиволио с важностью королевы.

Мазарини вошел в комнату, вежливо и почтительно поклонился г-же де Шеврез и во все время разговора был неимоверно любезен. Узнав о ее приезде, он тотчас поспешил, как он сам выразился, исполнить свой долг и засвидетельствовать ей свое почтение. Мало того, он знает, что г-же де Шеврез после столь дорогой и продолжительной поездки нужны деньги, и поэтому он принес ей 50 000 золотых экю, которые просит принять в виде займа.

Г-жа де Шеврез при такой услужливости со стороны Мазарини еще более уверилась в своем могуществе и, сделав горничной знак удалиться, объявила кардиналу, что примет эти деньги только на известных условиях — она желала знать, до какой степени она имеет значение. Хитрый итальянец согласился их выслушать, будучи уверен, что всегда сможет остановить ее, если захочет. Г-жа де Шеврез потребовала удовлетворить герцога Вандома, возвратив ему управление Бретанью.

Мазарини отвечал, что Бретань нельзя отнять у маршала Ла Мейльере, которому ее отдал кардинал Ришелье, но взамен может предложить Вандому управление Адмиралтейством, отняв его у Брезе, которого не так опасно обидеть, как маршала.

Министр показал свою готовность служить, против этого ничего нельзя было возразить и г-жа де Шеврез выразила свое удовольствие. Потом она потребовала, чтобы герцогу д’Эпернону возвратили звание генерал-инспектора пехоты и наместничество в Гиени. Инспекторство было в распоряжении Мазарини, и он тотчас же согласился возвратить его; что же касается наместничества, то несмотря на то, что губернатором ее уже был граф д'Аркур, министр обещал сделать все от него зависящее, чтобы убедить графа отказаться от этого звания.

Ободренная двумя уступками Мазарини, г-жа де Шеврез приступила к более серьезному делу, состоящему в том, чтобы отнять у Сегье его звание канцлера и отдать это звание маркизу Шатонефу. Но тут кончилась услужливость кардинала. Мы сказали уже что препятствовало маркизу Шатонефу возвратиться ко двору, тем не менее Мазарини обещал г-же де Шеврез употребить все свое влияние и убедить королеву исполнить это требование, как он обещал исполнить два первых. Однако после этого Мазарини увидел в г-же де Шеврез своего будущего врага.

В продолжение некоторого времени г-жа де Шеврез могла еще обманываться относительно доброго отношения к себе министра, но, не зная об искренней дружбе, которая существовала между королевой и Мазарини, она никогда не упускала случая каждый раз как виделась с королевой сказать острое словцо насчет кардинала. Поэтому королева стала все более чувствовать к ней неприязнь. А так как, с другой стороны, герцог Вандом тщетно просил, чтобы при Адмиралтействе, которое ему было отдано, осталось также и право оснастки кораблей, которое от него отделили, так как потом граф д'Аркур не захотел уступить в пользу герцога д’Эпернона губернаторства и, наконец, министр ясно сказал, что просимое, для маркиза Шатонефа невозможно, то г-жа де Шеврез решилась искать себе опоры в герцоге де Бофоре. Когда же последний обещал содействовать ее интересам, то она посчитала себя достаточно сильной, чтобы сделаться главой партии и открыто объявить себя врагом Мазарини.

Со своей стороны г-жа д’Отфор, которую после г-жи де Шеврез королева более всего любила и которой она в день провозглашения регентшей написала собственной рукой: «Приезжайте, мой любезный друг, я умираю от нетерпения обнять Вас», пользовалась не большим расположением. Д'Отфор воображала, что никогда не лишится благосклонности Анны Австрийской, благосклонности, которую она приобрела потерей милостей к себе короля, и потому, по самонадеянности или по гордости, она не боялась того подводного камня, от столкновения с которым погибло столько счастливцев, и, порицая выбор, сделанный королевой, смело высказывала свои мнения о кардинале. Тогда регентша дала ей знать через Берингена и девицу де Бомон, что она должна перестать говорить худо о кардинале, поскольку это все равно, что злословить саму королеву, которая его избрала.

Между тем, ко двору приехал человек, который также мог иметь право требовать благорасположения королевы по причине опасности, которой из-за нее подвергался. Это был друг Сен-Мара, тот самый Фонтрайль, который бежал под предлогом, что не хочет терять свою голову не потому, что он ее жалеет, но потому, что когда ее отрубят, то, смотря на него спереди, все будут видеть его горб, который, по милости головы, нельзя было видеть иначе, как смотря на него сзади. Но против своего ожидания Фонтрайль был встречен холодно — королева только позднее вспомнила, что он был тем самым человеком, который секретно был послан в Мадрид для подписания договора, отдававшего Францию во власть Испании. Фонтрайль рассчитывал на влияние герцога Орлеанского, но герцог, который не совсем еще опомнился от своей борьбы с кардиналом Ришелье, держался со своим новым фаворитом аббатом Ла Ривьером в стороне и, как казалось в то время, отошел от политических интриг.

С другой стороны, два человека, игравшие такую важную роль во время Луи XIII и которым за их услуги кардинал Мазарини обещал оставить их должности, неожиданно впали в немилость. Мы говорим о де Шавиньи и Бути лье.

Просим читателей вспомнить о том вечере, когда Беринген пришел к Мазарини, игравшему в карты с де Шавиньи у командора Сувре, объявить, что королева делает его споим первым министром. Мазарини, несмотря па дружеские условия, заключенные им с де Шавиньи, принял, как мы видели, предложение Берингена, не заботясь, по-видимому, о выгодах своего товарища. Де Шавиньи напомни.'., с упреком кардиналу о взаимных обязательствах, по Мазарини защищал себя слабо, что произвело между ними отчуждение. В скором времени де Шавиньи узнал, что должность Бутилье, его отца, управлявшего министерством финансов, была по желанию Мазарини отдана Байелю и д'Аво. Тогда он не захотел более оставаться под влиянием человека, предавшего старую дружбу, и подал прошение об отставке, которое и было принято. Далее де Шавиньи с разрешения регентши продал свою должность Бриенну, который и занял его место в Совете в качестве статс-секретаря.

Все эти недовольные лица, начиная с г-жи д’Отфор и кончая де Шавиньи, столпились около герцога де Бофора, который с того времени, как королева назвала его «самым честным человеком королевства» и вверила охрану Луи XIV и его брата, возмечтал о будущем своем положении, но лишился его в пользу принца Конде. К тому же, герцог де Бофор был влюблен в тещу г-жи де Шеврез, г-жу Монбазон, которая была и моложе, и красивее своей невестки: наконец, мы помним, что герцог Бофор обещал г-же де Шеврез не отделять ее интересов от своих.

Скажем несколько слов об этом руководителе партии, игравшем столь важную роль во время Фронды и достигшем такой популярности, что история сохранила за ним прозвище «базарного короля», данного ему парижанами.

Франсуа Вандом, герцог де Бофор, второй сын Сезара герцога Вандома, незаконного сына Анри IV и Габриэль д’Эстре, был красивым, даже женоподобным молодым человеком, походившим со своими длинными белокурыми волосами скорее на англичанина. Бесконечно храбрый и всегда готовый на самые отважные предприятия, но без настоящего воспитания и грубый в речах, он имел все качества, противоположные герцогу Орлеанскому, который будучи весьма учен и красноречив, никогда не отваживался ни на какие предприятия, а если и решался на них, то действовал трусливо. Поэтому на счет этих двух принцев были сочинены следующие стихи:

Бофор в сраженьи ужасает,

Его боится в битве всяк:

Когда ж о чем-то рассуждает,

То смысла не ищи никак.

Бофор, умевший средь сражении.

Столь славу громкую стяжать,

Уж лучше пусто без рассуждений.

Изволит шпагу обнажать.

Коль нам полезным быть желает,

Пусть не надеется па речь;

Сим даром он не обладает,

Возьмется лучше пусть за меч.

Когда Гастон наш рассуждает,

Не затрудняется в словах.

Зачем Бофор умом хромает?

Зачем Гастон труслив в боях?

Скажем более, часто в разговоре герцог де Бофор употреблял одно слово вместо другого — об одном человеке, получившем контузию, он сказал «конфузил»; однажды, встретив г-жу Гриньан в трауре, он сказал об этом: «Я видел сегодня г-жу Гриньан, она имела очень печальный вид», но вместо lugubre (печальный), он сказал lubrique (похотливый). Поэтому и г-жа Гриньан, со своей стороны, описывая одного немецкого вельможу, заметила: «Он очень похож на герцога де Бофора, только лучше его говорит по-французски».

С каждым днем партия, не сговариваясь признавшая герцога де Бофора своим главой и состоявшая, как говорил позднее кардинал Рец, «из четырех или пяти меланхоликов, которые думали только о глупостях», все более усиливалась. Де Бофор ничем не пренебрегал, чтобы заставить о себе думать, как об умном и опытном заговорщике. «Совещания производились не к месту», пишет все тот же кардинал Рец, а «свидания назначались без цели», даже охоты имели нечто таинственное. По этой причине народ, почти всегда точный в своих выражениях, назвал заговорщиков «партией Важных». Недоставало только случая, чтобы этой партии можно было показать себя, и случай не замедлил представиться. Однажды вечером, когда у г-жи Монбазон собралось много гостей, в числе которых имелось несколько важных лиц, служанка, проходя через зал, нашла на полу два письма, которые тотчас отнесла своей госпоже. Письма имели любовное содержание, но не были подписаны. С их содержанием нас знакомит в своих записках принцесса Монпансье.

I.

«Я более сожалела о Вашей перемене в отношении ко мне, если бы считала себя недостойной продолжения нашей любви. Признаюсь, что пока я считала любовь Вашу истинной и пламенной, моя любовь приносила Вам в жертву все, чего Вы желали, теперь не ожидайте от меня ничего более, кроме почтения, которым я буду обязана Вашей скромности. Я слишком горда, чтобы разделять страсть, которой Вы так часто клялись.., и в наказание за небрежность, которую Вы оказывали нашим свиданиям, я прерываю с Вами всякие отношения. Прошу Вас не приходить ко мне более, поскольку я не имею более власти от Вас этою требовать!».

II.

«Что же Вы думаете после столь продолжительного молчания? Разве Вы не знаете, что та самая гордость, которая сделала меня чувствительной к нашей прошедшей любви, запрещает мне сносить ее притворное продолжение? Вы говорите, что мои подозрения и мое неровное с Вами обращение делают Вас несчастным человеком. Уверяю Вас, что я нисколько этому не верю, хотя и не могу отрицать того, что Вы истинно меня любили, равно как и Вы должны сознаться, что достойно вознаграждены за то моим к Вам уважением. В этом отношении мы оба правы, и я останусь к Вам столь же благосклонной впоследствии, если Ваше отношение будет соответствовать моим намерениям. Вы найдете их не слишком неосновательными, если действительно питаете ко мне страсть, и препятствия видеть меня еще более усилят ее, вместо того, чтобы ослабить. Я страдаю от того, что невольно люблю, а Вы — от того, что слишком любите. Если верить Вам, то мы переменимся: я найду спокойствие, исполняя свою обязанность, а Вы должны перестать меня любить, чтобы сделаться свободным. Я не обращаю внимания на то, что забываю, как Вы провели со мной зиму и что я говорю с Вами также откровенно, как я это делала прежде. Надеюсь, что и для Вас это будет хорошо и что я не буду сожалеть о том, что решила об этом более не думать. Я не буду выходить из дома три или четыре дня подряд, и меня можно будет видеть только вечером, вы знаете, почему».

Письма не оставляли сомнений в том, в каких отношениях состояли адресат и адресант; впрочем, они не были подписаны. Прочитав письма, г-жа Монбазон стала утверждать, что они написаны г-жой Лонгвиль, с которой она была в большой вражде, и что Колиньи, ухаживавший за ней, выронил их из кармана.

Г-жа Лонгвиль, о которой мы уже говорили, но которую мы в первый раз выводим на сцену, это та самая Анна Женевьева де Бурбон, родившаяся, как и герцог Энгиенский, во время заточения принца Конде в Венсенском замке. Подобно своей матери, Шарлотте Монморанси, она считалась одной из красивейших и умнейших женщин, а дом ее привлекал самых образованных людей, о чем пишет, например, Вуатюр в своих письмах. Но несмотря на красоту, ум, богатство и титулы, она была несчастна, так как по желанию отца была выдана замуж за старика, которого ненавидела и который, по странной игре случая, был без ума влюблен в г-жу Монбазон, что еще более усиливало вражду между этими двумя женщинами.

Несмотря на огромное число поклонников, чем она была особенно обязана, как говорят современники, своим бирюзовым глазам, г-жа Лонгвиль вела себя очень умно — никто не мог сказать о ней ничего худого. Поэтому обвинение г-жи Лонгвиль произвело фурор. Красотой, умом и равнодушием г-жа Лонгвиль нажила себе много врагов и завистников, которые сами, быть может, и не верили клевете, но кричали громко и всячески распространяли нелепую молву. Наконец, после всех других, как это обыкновенно бывает, узнала о клевете сама г-жа Лонгвиль. Зная свою невиновность и будучи убеждена, что нелепость обвинения обнаружится сама собой, г-жа Лонгвиль не захотела оправдываться, но принцесса, ее мать, женщина гордая и высокомерная, не оставила клевету без внимания и просила королеву наказать г-жу Монбазон за оскорбление принцессы крови.

Королева имела много причин быть на стороне принцессы — она ненавидела Монбазон и уже теряла терпение от требований герцога де Бофора, ее обожателя. Более того, кардинал едва ли не каждый день возбуждал ее против партии Важных, главой которой был де Бофор. С другой стороны, г-жа Лонгвиль была сестрой победителя при Рокруа, так что имели значение голос принца и шпага его сына. Королева обещала принцессе доставить примерное Удовлетворение.

В это время г-жа Лонгвиль, бывшая в начале беременности, удалилась, с целью дать пройти слухам, в одну из своих деревень, Ла-Барр, находившуюся в нескольких лье от Парижа, а королева, желая публично доказать свое к ней расположение, приехала с визитом и во время этого визита повторила свое обещание, данное принцессе, доставить полное удовлетворение за дерзкое оскорбление чести.

Весь двор, ожидавший только случая, чтобы действовать за или против Мазарини, воспользовался случаем и разделился на две партии. Женщины в большинстве приняли сторону принцессы и ее дочери, мужчины встали за г-жу Монбазон, и в самый день посещения королевой г-жи Лонгвиль г-жа Монбазон в пику королеве имела удовольствие принимать у себя с визитом четырнадцать принцев.

Между тем, королева сдержала свое слово и приказала г-же Монбазон извиниться перед г-жой Лонгвиль. Г-жа Моттвиль со всеми подробностями рассказывает в своих записках о прениях, происходивших в тот вечер, когда сочинялось извинение. Кардинал написал его собственной рукой и потом утверждал, что ему легче было составить условия знаменитого мирного договора в Шераско. Всякое слово в нем было оспариваемо самой королевой в пользу г-жи Лонгвиль и г-жой де Шеврез в пользу г-жи Монбазон. Наконец, «извинительный акт-> был готов, но недостаточно было придумать выражения для извинения — когда текст был прочитан г-же Монбазон, она наотрез отказалась его произнести и покорилась только приказанию королевы. А Мазарини про себя смеялся, видя, как его враги гибнут в частной ссоре, и мнимый посредник не упускал случая уронить их еще более в глазах королевы.

Несмотря на приказание Анны Австрийской, переговоры насчет примирения продолжались еще несколько дней. Наконец, было решено, что принцесса даст вечер, на котором будет присутствовать весь двор, что туда же приедет г-жа Монбазон со всеми своими друзьями и подругами и последует примирение.

Действительно, в назначенный час г-жа Монбазон в блистательном наряде поступью королевы вошла к принцессе, которая стояла в ожидании ее, но не сделала ни шагу навстречу, чтобы все видели вынужденность поведения г-жи Монбазон и что извинение, которое она должна произнести, есть извинение вынужденное. Подойдя к принцессе, г-жа Монбазон развернула лист бумаги, прикрепленный к вееру, и прочла следующее:

«Милостивая государыня! Я явилась сюда для того, чтобы уверить Вас, что я совершенно невинна в той клевете, в которой меня обвиняют. Ни один честный человек не может решиться на подобную клевету. Если бы я сделала такую ошибку, то подверглась бы наказанию, к которому королеве угодно было меня присудить, и я бы никогда не показалась в свете и не просила бы у Вас прощения. Покорно прошу верить, что я никогда не забуду того уважения, которым я Вам обязана, и всегда буду иметь высокое мнение о непорочности и достоинстве г-жи Лонгвиль».

Принцесса отвечала:

— Милостивая государыня, я охотно верю вашему уверению, что вы не принимали никакого участия в клевете, которая распространилась. Я слишком уважаю данное мне королевой повеление и потому не могу иметь ни малейшего сомнения по этому предмету.

Удовлетворение было дано, но, как видно, не вполне. Потому принцесса в тот же вечер попросила у королевы позволения не бывать более там, где будет герцогиня Монбазон, на что королева охотно согласилась. Однако, нелегко было исполнить такое намерение, поскольку обе особы принадлежали к двум знатнейшим домам Франции и, естественно, должны были почти каждый день находиться в сношениях между собой. Действительно, вскоре последовало новое столкновение и вот по какому случаю.

Г-жа де Шеврез пригласила королеву на ужин, который давала в ее честь в Рейнарском саду, расположенном в Тюильри. Королева хотела привести с собой принцессу, будучи уверена, что после случившегося и после предостережения, сделанного г-же Монбазон, г-жа де Шеврез не осмелится посадить свою свекровь за тот же стол, за которым будет сидеть королева. Принцесса отказывалась, предвидя возможные осложнения, однако Анна Австрийская уговорила ее.

Первое лицо, которое Анна Австрийская встретила при входе в Рейнарский сад, была г-жа Монбазон, великолепно разодетая и собиравшаяся хозяйничать за ужином, тогда принцесса попросила королеву позволить ей удалиться без шума, но королева не согласилась, говоря, что, поскольку она приехала по ее приглашению, то королева берет на себя труд все уладить. В самом деле, Анна Австрийская полагала, что лучше всего будет предложить г-же Монбазон Удалиться под предлогом внезапного недомогания, но Монбазон отказалась повиноваться воле королевы. Тогда принцесса снова просила королеву позволить ей удалиться, но королева, оскорбленная ослушанием, не захотела, чтобы принцесса уехала одна и, отказавшись от ужина, возвратилась с ней в Лувр. На другой день г-жа Монбазон получила приказ оставить службу при дворе и удалиться на житье в один из своих загородных домов. На этот раз она уже не осмелилась ослушаться приказания Анны Австрийской.

Герцог де Бофор, ее приверженец, был весьма огорчен этим изгнанием. Зная, что причиной удаления г-жи Монбазон были не столько происки фамилии Конде, сколько старания Мазарини, он решился вместе со своими сторонниками отомстить кардиналу. Но будучи откровенен до грубости, он не способен был играть роль заговорщика, даже сердился на королеву, не отвечал на ее вопросы, а если и отвечал, то неохотно, и своей невежливостью подавлял в ней то чувство дружбы, которое она старалась еще сохранить к нему.

Между тем, заговор оформился, был уже назначен день для его исполнения. Мазарини, приглашенный на обед в Мезон, должен был выехать из Дувра в сопровождении небольшой свиты, и приготовлены были солдаты, чтобы схватить его. Все было готово, говорит г-жа Моттвиль, но одно непредвиденное обстоятельство помешало делу. Герцог Орлеанский приехал в Аувр в то самое время, когда кардинал садился в карету, и Мазарини пригласил его ехать вместе на обед. Герцог принял приглашение, сел в карету кардинала и оба отправились в Мезон. Присутствие герцога Орлеанского помешало исполнению преступного замысла.

Через несколько дней заговорщики как будто бы условились застрелить его из окна, мимо которого он должен был пройти, отправляясь к королеве. Но уже накануне кардинал был предупрежден об этом, так что заговорщики и на этот раз не удалось достичь своей цели.

На другой день все в Лувре говорили об этом действительном или предполагаемом дерзком предприятии. Королева, весьма боявшаяся за кардинала, подошла к г-же Моттвиль с пылающими от гнева глазами и сказала ей:

— Вы увидите, Моттвиль, что не пройдет и двое суток, как я отомщу за шутки, которые позволяют себе со мной эти злые люди!

На другой день, вечером, после того как хотели убить Мазарини, герцог де Бофор, вернувшись с охоты, отправился в Лувр. На дворцовой лестнице он встретил герцогиню де Гиз, мать молодого герцога Лотарингского и герцогиню Вандом, свою мать. Они провели почти весь день у королевы и были свидетельницами всеобщего смятения, произведенного известием о неудавшемся намерении заговорщиков убить кардинала. Заметив, какое участие принимала в этом королева, и, быть может, услышав сказанное ею г-же Моттвиль, они советовали де Бофору воротиться, говоря, что в продолжение всего дня в Лувре шел разговор именно о нем и что королева открыто перед всеми называла его руководителем заговора, так что ему следует удалиться на несколько дней в Анэ. Но герцог де Бофор не слушал советов своей матери и герцогини де Гиз, и так как они настаивали, чтобы он не шел далее, поскольку рискует жизнью, то он с гордостью сказал:

— Они не посмеют!

— Увы, мой милый сын! — отвечала мать. — Подобный ответ и при подобных обстоятельствах дал герцог де Гиз, и в тот же вечер был убит.

Но герцог де Бофор только смеялся над их опасениями и пошел вверх по лестнице. За три дня перед тем королева прогуливалась в Венсеннском лесу, где де Шавиньи давал ей великолепный ужин. Герцог де Бофор приехал также и нашел королеву очень веселой и весьма ласковой. И накануне еще он разговаривал с ней и ничто не обнаруживало перемены в ее расположении к нему. Поэтому он смело вошел к королеве и нашел ее в большом кабинете, где она с самой очаровательной улыбкой приняла его и приветливо задала несколько вопросов насчет его охоты, показавших, что она ничего не имеет против него. В это время вошел Мазарини. Королева встретила его также с улыбкой и протянула руку, потом, как бы вспомнив, что ей нужно сообщить ему что-то важное, сказала:

— Ах, да! Пойдите-ка за мной. — И увела кардинала в другую комнату.

После ухода королевы де Бофор также собрался уходить, но на пороге его встретил Гито, начальник телохранителей ее величества и загородил дорогу.

— Что это значит, г-н Гито? — спросил удивленно герцог.

— Прошу вас, милостивый государь, меня извинить, — отвечал Гито, — но именем короля и королевы я имею приказание вас арестовать. Не угодно ли вам будет следовать за мной?

— Почему же нет, сударь, — сказал герцог, — но это меня удивляет. — Потом, обращаясь к г-жам де Шеврез и д’Отфор, разговаривавшим в малом кабинете, он добавил:

— Вы видите, сударыни, королева приказала взять у меня шпагу.

При этих словах отчасти ироническая, отчасти угрожающая улыбка пробежала по его губам, ибо он вспомнил, что лет семнадцать тому назад отец его, герцог Вандом, был арестован по приказанию короля таким же образом и что король также дружески разговаривал с ним об удовольствиях охоты, как королева беседовала с ним самим.

В эту минуту герцогу де Бофору сопротивляться было бесполезно, поэтому он последовал за Гито в его комнату, которая на эту ночь должна была послужить ему тюрьмой. Войдя в комнату, де Бофор попросил ужин, покушал с большим аппетитом и лег спать, а так как устал на охоте, то заснул немедленно.

В тот же вечер слух об аресте герцога де Бофора распространился по всему городу, и г-жа Вандом, его мать, и г-жа Немур, его сестра, тотчас приехали в Лувр, чтобы броситься к ногам королевы и просить ее помиловать герцога. Но королева заперлась с кардиналом и отказалась принять их.

На другой день де Бофор был отправлен в Венсенский замок, где ему дали в услужение лакея и повара. Оба эти служителя были не из его дома, а от двора, и хотя де Бофор просил, чтобы ему дали его собственных слуг, и г-жа Моттвиль взялась представить эту просьбу, сама королева отвечала, что на это согласиться нельзя, поскольку это не принято.

Одновременно отцу и матери герцога де Бофора и его брату, герцогу Меркёру, человеку спокойного характера, который никогда не вмешивался в заговоры, дано было приказание немедленно выехать из Парижа. Герцог Вандом, отец де Бофора, чтобы выиграть время, послал сказать Анне Австрийской, что очень болен, но вместо ответа ее величество прислала ему свои собственные носилки. Вандом понял, что после такого внимания со стороны регентши ему нельзя более оставаться в Париже и в тот же день выехал со всем семейством.

Г-жа де Шеврез не без сожаления смотрела на ссылку и заточение своих друзей. Она отправилась к королеве и заметила ей, что те, которых она от себя удаляет, страдали за нее и, следовательно, имеют право на признательность, но королева холодным, даже презрительным тоном попросила свою прежнюю фаворитку ни во что не вмешиваться и предоставить ей управлять делами государства как она сама желает, и советовала г-же де Шеврез весело жить в Париже, не вступать ни в какие интриги и наслаждаться во время регентства тем спокойствием, которого она не могла найти при покойном короле. Но г-жа де Шеврез не могла жить спокойно, она на то и родилась, чтобы жить интригами и волнениями, поэтому она не приняла советов королевы, более того, она стала упрекать Анну Австрийскую, за что и получила от нее приказание возвратиться в Тур, куда, читатель вероятно помнит, она была сослана в царствование Луи XIII. Г-жа де Шеврез повиновалась, но спустя некоторое время стало известно, что она вместе с дочерью оставила Тур, и они, переодевшись в мужское платье, уехали в Англию.

Из всех прежних приятельниц королевы при дворе оставались только маркиза Сенессей и г-жа д'Отфор, которой королева писала, когда та находилась в изгнании в Мане: «Приезжайте, мой любезный друг, я умираю от нетерпения обнять Вас». Но та же участь ожидала и этих двух особ. Прежнее благорасположение королевы также мало-помалу стало переходить в равнодушие и холодность.

В Париже начали дурно говорить о кардинале и королеве, и все те, кто оставались еще приверженцами Анны Австрийской, с огорчением должны были выслушивать дерзкие мнения, которые зазвучали особенно громко со времени изгнания врагов нового министра. Несколько лиц решились просить г-жу д'Отфор — о влиянии которой думали более, чем это было на самом деле — представить королеве все это. Так как эта просьба согласовывалась с тайными желаниями самой г-жи д’Отфор, то она воспользовалась первым же случаем, чтобы высказать королеве все, что у ней было на сердце. Анна Австрийская со вниманием выслушала ее, и, казалось, даже была довольна ее откровенностью, но на другой день г-жа д’Отфор заметила по тону и обращению с ней королевы, что напрасно она отважилась на такой смелый и необдуманный поступок.

Некоторое время спустя один дворянин, служивший при королеве, родом из Бретании и называвшийся дю Недо, попросил г-жу д’Отфор выхлопотать ему у королевы какую-то милость. Г-жа д’Отфор, полагаясь на дружбу ее величества, охотно подала его просьбу регентше, которая приняла ее, пообещав прочитать и если можно исполнить.

Прошло несколько дней, а королева не давала ответа на просьбу дю Недо, а г-жа д’Отфор не решилась тревожить ее. Однажды вечером, около полуночи, когда все придворные дамы удалились, г-жа д’Отфор, раздевая королеву, напомнила ей о просьбе, которую подала несколько дней назад от одного дворянина, состоящего на службе при дворе. Королева, казалось, забыла и о дворянине, и о его просьбе, и о рекомендации, которая ее сопровождала. Это невнимание так оскорбило г-жу д’Отфор, что она заплакала.

— Это что такое? — с нетерпением спросила королева.

— Мне хотелось бы дать вашему величеству один совет, — отвечала г-жа д’Отфор, — но я не смею.

— Мне кажется, — сказала королева, — тут нечего бояться, если вы или кто-нибудь другой посоветуете мне что-либо хорошее. Но, сказать по правде, мне эти советы начинают надоедать!

— Однако позвольте мне, — продолжала г-жа д’Отфор, — дать вам еще один. Обещаю, что это будет последний.

— Ну, говорите, какой?

— Я бы посоветовала вам, государыня, — решилась г-жа д’Отфор, — вспомнить о том, что случилось с покойной королевой Марией Медичи. Сделавшись жертвой ненависти кардинала и возвратясь после продолжительного изгнания в Париж, она оказалась неблагодарной по отношению к тем, кто служил ей во время беды. Следствием этого было то, что при вторичной ссылке она была оставлена всеми и если кто и принимал в ней участие, то она все-таки умерла с голоду!

Совет г-жи д’Отфор был смел, даже дерзок. Королева вспыхнула и повторив, что советы ей докучают, бросилась на свою постель, приказала закрыть занавески кровати и не говорить более ни слова.

При этом приказании г-жа д'Отфор бросилась перед королевой на колени, скрестила руки и стала призывать Бога в свидетели, что она говорила для пользы и славы королевы, но Анна Австрийская ничего не отвечала, и г-жа д’Отфор, привыкшая к немилости, вышла из комнаты королевы с убеждением, что она теперь впала в полную немилость государыни. И действительно, на следующий день Анна Австрийская послала ей сказать, чтобы она удалилась, забрав с собой девицу д'Эскар, свою сестру.

Что же касается маркизы Сенессей, то она быстрее других поняла, в чем дело. Она просила, чтобы ее сделали герцогиней — кардинал отклонил просьбу другими обещаниями; она просила, чтобы ее малолетним детям дали титул принцев по имени де Фуа, которое они имели, но и в этом ей было отказано. Однако она оставалась при дворе, но теперь без всякого влияния.

Таким образом развалился заговор Важных и в несколько дней обрушились планы и рассеялись надежды заговорщиков, глава оказался в тюрьме, сообщники рассеялись. Мазарини остался всемогущим повелителем короля, королевы и всей Франции.

ГЛАВА XI. 1643 — 1644.

Возвращение герцога Энгиенского. — Герцог де Гиз. — Двадцатилетний архиепископ. — Его шалости. — Его гордость. — Его любовницы. — Пастырское посещение. — Настоятельница монастыря Авенэ. — Архиепископ в изгнании. — Архиепископ становится воином. — Его бракосочетания. — Его поединок с Колиньи. — Страсть к дуэлям.

В это время в Париж прибыл победитель при Рокруа. Кардинал считал его дружбу столь важной для себя, что, скрывая истинные намерения и демонстрируя дружбу, он последовательно исходатайствовал у королевы публичное удовлетворение принцессы, потом арест герцога и герцогини Вандом и герцога Меркёра, удаление герцогини де Шеврез и ссылку г-жи д'Отфор, наконец, отрешение графа де ла Шартра от должности главного начальника швейцарцев.

Герцог Энгиенский, по всей вероятности, нашел удовлетворение, данное г-жой Монбазон, неравносильным оскорблению, нанесенному его сестре. Зная, что и герцог де Бофор участвовал в этом оскорблении, он хотел с ним рассчитаться. Однако желание это не могло исполниться, ибо по приезде своем в Париж он узнал, что де Бофор арестован. Следовательно, не оставалось ни одного врага, перед которым бы первый принц крови мог обнажить свою шпагу, поэтому он решил отыграться на второстепенных обидчиках.

Читатель, вероятно, припомнит, что имя графа Колиньи, внука адмирала Колиньи, убитого в Варфоломеевскую ночь, было замешано в эту историю. Говорили, что письма, которые приписали герцогине Лонгвиль, выпали из его кармана. Таким образом, когда Колиньи узнал, что герцог Энгиенский за отсутствием равного противника отказывается от личного мщения, он, побуждаемый герцогиней Лонгвиль, просил у него позволения вызвать на дуэль герцога де I иза, который открыто принимал сторону герцогини Монбазон, и, как говорили, заменил в ее сердце арестованного герцога де Бофора.

Этот герцог де Гиз был внуком великого Гиза, как граф Колиньи был внуком великого Колиньи; он был одним из самых храбрых вельмож и одним из эксцентричных людей при дворе, если это слово можно применить к тому времени. Скажем несколько слов об этом человеке, игравшем при дворе довольно странную роль.

Анри Лотарингский, герцог де Гиз, граф д’Е, принц Жуанвильский, пэр Франции и обер-камергер двора родился в Блуа 4 апреля 1614 года; в описываемое время ему было 29 лет.

Назначенный с детства к духовному званию, принц еще в колыбели получил четыре первых аббатства Франции и на шестнадцатом году был уже архиепископом Реймеским. Но, обладая несметными богатствами и будучи с ранней юности обласкан разного рода почестями, он неохотно исполнял свои религиозные обязанности. Он начал шататься по улицам Парижа в светском платье, и аббат Гонди, встретив его однажды в коротеньком плаще и при шпаге, сказал:

— Вот маленький прелат, принадлежащий к весьма воинственной церкви!

В самом деле, г-н Реймс, как его тогда называли, был красивым мужчиной, с орлиным носом, выразительным взглядом и прекрасными аристократическими манерами. Надобно полагать, что он действительно производил впечатление, поскольку строгая г-жа Моттвиль, очень порицавшая его любовные похождения, не могла удержаться, чтобы не сказать: «Поневоле согласишься, что эта фамилия происходит от Карла Великого, потому что тот, кого мы видим в настоящее время, очень походит на паладина и героя рыцарских времен».

Более всего препятствовал молодому принцу гоняться за удовольствиями светской жизни сам Ришелье, который, не теряя из виду потомков великих и знатных фамилий, наблюдал за ним. И всякий раз как принц приезжал в Париж, кардинал призывал его к себе и так обстоятельно расспрашивал о новостях его архиепископства, что бедный прелат чувствовал необходимость возвратиться в свою епархию, как ни хотелось ему пожить при дворе. Правда, он утешал.

Себя в изгнании дружбой г-жи Жуаез, муж которой Робер Жуаез, владетель Сен-Ламберта, был наместником короля в Шампани. Принадлежавший к знатному дому, этот Робер был, впрочем, мужем старинных нравов и смотрел на эти вещи, как смотрели на них при Анри IV — он брал с любовников своей жены деньги и проживал их открыто с распутными женщинами.

Любовная связь архиепископа с г-жой Жуаез сопровождалась забавными эпизодами. Однажды ее горничная попросила для своего брата приход, и принц согласился, но с условием, что поскольку приход дан именно ей, то она должна одеть платье каноника. И в продолжение почти трех месяцев архиепископство имело назидательное удовольствие видеть, как архиепископ прогуливается в своей карете не только с г-жой Жуаез, но и с ее горничной, одетой каноником.

К несчастью для любовниц г-на Реймса, он был весьма влюбчив и непостоянен. Уверяя г-жу Жуаез, что он ее обожает, принц, время от времени, единственно ради любовных приключений, предпринимал путешествия в Париж. Однажды г-жа Жуаез обратила внимание, что он возвратился в желтых чулках; это не было обыкновенным цветом архиепископских чулков, но он продолжал их носить, и г-жа Жуаез постаралась узнать причину этой странности. Выяснилось, наконец, что во время последнего пребывания в Париже принц увидел в Бурбонском отеле знаменитую актрису Лавильер, которая играла трагические роли, и, влюбившись в нее, велел выяснить, какой цвет она любит более всего. Когда молодой архиепископ узнал, что желтый, то, объявив себя ее рыцарем, принял этот цвет и сдержал слово.

Несмотря на все свои шалости, г-н Реймс весьма гордился своим происхождением, хотя был младшим из братьев. При вставании он приказывал самым благородным прелатам подавать себе сорочку; восемь или десять епископов, чтобы не навлечь на себя его неудовольствия, подчинились этому королевскому церемониалу, но когда однажды это предложили аббату Гонди, он под предлогом, что хочет погреть сорочку, уронил ее в огонь, а когда принесли другую, аббата уже не было, и в этот день высокородный архиепископ был вынужден одеться при помощи своего камердинера.

В описываемую нами эпоху во Франции было три принцессы Гонзаго — дочери Карла Гонзаго, герцога Неверского и Мантуанского. Старшая, Луиза-Мария, воспитывалась у герцогини Лонгвиль; ее звали принцесса Мария. Гастон Орлеанский любил ее и хотел на ней жениться, но королева-мать решительно воспротивилась этому браку. В Марию Гонзаго был впоследствии влюблен несчастный Сен-Map, а замуж ей суждено было выйти за Владислава VII, короля Польского. Второй была Анна Гонзаго Клевская, названная впоследствии принцессой Палатинской. И, наконец, третья, Бенедикта Гонзаго Клевская, была настоятельницей в монастыре Авенэ в Шампани, почему звалась г-жой Авенэ.

Г-н Реймс влюбился в г-жу Авенэ заочно, единственно потому, что у нее, как он слышал, были прекрасные руки. Ему, высокому прелату, был открыт свободный вход во все монастыри, более того, посещение монастырей было обязанностью его высокого сана. Г-н Реймс объявил, что до него дошли слухи о многих злоупотреблениях в монастырях, а посему необходимо объехать все свое архиепископство. Однако этот объезд не имел для принца другой цели, как, не возбуждая подозрений, познакомиться к г-жой Авенэ и удостовериться, в самом ли деле у настоятельницы такие прелестные ручки, как о том говорили.

Г-н Реймс до прибытия в Авенэ заехал в несколько монастырей и изумил сопровождавших его великих викариев строгостью предписываемых им правил и красноречивым негодованием против злоупотреблений. Таким образом, он доехал до монастыря в Авенэ, предшествуемый молвой о его ужасной строгости, и монахини с трепетом отворили ему ворота, сама настоятельница вышла навстречу, но, увидев красивого восемнадцатилетнего архиепископа, она инстинктивно успокоилась.

Г-н Реймс начал свое посещение с той же строгостью, какую демонстрировал при посещении других монастырей — расспросил обо всем, о часах церковной службы и ее продолжительности, о наказаниях, которым подвергаются монахини за нарушение правил. Потом объявил, что имеет несколько вопросов непосредственно к настоятельнице и попросил отвести его в комнату, где можно было бы поговорить с настоятельницей наедине. Бедная настоятельница, за которой, быть может, и водились какие-нибудь грешки, провела его в свою комнату.

Красавец архиепископ тщательно затворил за собой дверь и подошел к смущенной молодой настоятельнице.

— Боже! Что вам от меня угодно? — спросила аббатисса.

— Взгляните на меня, — попросил архиепископ. Настоятельница со страхом подняла на него глаза.

— Какие чудные глаза! — сказал прелат. — Мне говорили правду.

— Но, ваше преосвященство, — удивилась аббатисса, — что вам до моих глаз?

— Покажите мне ваши руки, — продолжал архиепископ. Настоятельница протянула к нему свои дрожащие руки.

— Какие прелестные ручки! — воскликнул он. — Молва нисколько не преувеличила истины.

— Но, милостивый государь, что вам до моих рук? Прелат схватил одну из этих рук и поцеловал ее.

— Ваше преосвященство, что это значит? — слегка улыбнулась настоятельница.

— Разве вы не понимаете, любезная сестрица, — отвечал г-н Реймс, — что услышав о вашей красоте я в вас влюбился, что оставил мою резиденцию только для того, чтобы сказать вам об этом, что посредством маленькой хитрости я устроил это свидание, что свидание усилило мою страсть, что я люблю вас до безумия?! — При этих словах он бросился к ногам настоятельницы, которая за минуту до этого сама была готова упасть к его ногам.

Хотя молодая настоятельница, которой было не более девятнадцати лет, не ожидала такого объяснения в любви, однако же она испугалась его менее, чем ожидаемого допроса. В общем, они условились не продолжать далее разговор, чтобы не возбудить подозрений, но что на следующий день она, переодевшись молочницей, выйдет из монастыря через потайную дверь, а архиепископ, со своей стороны, переодевшись в крестьянина, будет ждать ее. Таким образом в продолжение двух недель они могли ежедневно видеться друг с другом.

Во время пребывания г-на Реймса в окрестностях Авенэйского аббатства к г-же Авенэ приехала ее сестра Анна Гонзаго, которая была моложе двумя годами. Несмотря на свою новую и романтическую любовь, де Гиз, как только ее увидел, стал ухаживать и за ней. К несчастью, в это время его отец, герцог Шарль Лотарингский, присоединившийся к партизанам покинувшей Францию Марии Медичи и старавшийся безуспешно возмутить Прованс, был вынужден удалиться в Италию, куда вызвал трех своих сыновей.

Во время пребывания в Италии наш архиепископ познакомился с языком и обычаями страны, что послужило ему на пользу впоследствии, особенно во время покорения им Неаполитанского королевства. Но молодому прелату скоро наскучила однообразная и скучная жизнь изгнанника, и после нескольких лет пребывания в Тоскане он отправился в Германию, поступил на службу в императорские войска и отличился такой отчаянной, даже рыцарской храбростью, что мальтийские рыцари родом из Прованса, вознамерившись покорить остров Сан-Доминго, избрали Анри Лотарингского споим предводителем. Бывший прелат принял это предложение, но, несмотря на свое изгнание, ему не хотелось браться за это дело без согласия кардинала Ришелье, который, впрочем, отказал ему в своем согласии.

Между тем, два старших брата Анри Лотарингского умерли, и он стал хлопотать о дозволении вернуться ко двору в Париж. Получив это позволение, он, как единственный наследник имени Гиз, решил по возвращении в Париж наделать столько глупостей, что кардинал Ришелье должен был бы отнять у него архиепископство.

Де Гизу нетрудно было исполнить свое намерение, и мы видели, что еще до отъезда в Италию он показал успехи в шалостях. Итак, он начал с того, на чем остановился, и случай ему удивительно благоприятствовал, ибо он опять встретился с принцессой Анной, которая еще более похорошела и была расположена любить его не менее прежнего. Сестра ее, настоятельница в Авенэ, к этому времени умерла. «Эти молодые люди, — утверждает принцесса Монпансье, — любили друг друга как в романах. Реймс уверил принцессу Анну, что хотя он и архиепископ, но в силу особенного папского разрешения он имеет право вступить в супружество. 11ринцесса поверила или притворилась, что верит ему, и один реймеский каноник обвенчал их в часовне отеля Невер». Спустя некоторое время, когда принцессу Анну стали уверять в недействительности ее странного брака, она спросила у каноника, их венчавшего:

— Не правда ли, сударь, что де Гиз мне муж?

— Право сударыня, — отвечал ей простак, — я не могу вас в этом уверять, но наверное могу сказать, что обстоятельства имеют такой вид, что он как будто и действительно ваш супруг.

Подошло время заговора графа Суассона. Наш архиепископ имел слишком беспокойный характер, чтобы не воспользоваться этим случаем для новых приключений, но после Марфейского сражения, в котором победитель погиб таким непостижимым образом, Анри Лотарингский удалился в Седан, а затем переехал во Фландрию, где во второй раз поступил на службу в имперские войска. Принцесса Анна, переодевшись в мужское платье, поехала, чтобы соединиться с возлюбленным, но прибыв на границу узнала, что наш архиепископ уже вступил во второй брак, женившись на Онорате Глим, дочери Жофруа Гримбергского, вдове Альберта-Максимилиана Геннена, графа Бюссю. Пораженная известием, принцесса Анна немедленно возвратилась в Париж.

Что касается новобрачного, объявленного виновным в оскорблении величества в 1641 году, то он преспокойно дождался смерти кардинала Ришелье и Луи XIII, а также возвращения всех прав регентшей и разрешения вернуться во Францию. Анри Лотарингский не заставил напоминать себе об этом два раза, но, не афишируя это приятное известие и не предупредив графиню Боссю, как в свое время принцессу Анну, в одно прекрасное утро уехал из Брюсселя. Впрочем, он был внимателен к новой своей супруге, и оставил ей письмо, в котором писал, что «хотел избавить ее от горестного прощания, но как скоро устроит в Париже приличный для нее лом, то напишет, чтобы она к нему приехала». Спустя немного времени графиня Боссю получила ожидаемое письмо, которым Анри Лотарингский уведомлял ее, что хотя он искренне уверен, что на ней женился, но по возвращении во Францию многие ученейшие богословы убедили его в незаконности этого брака, и он был вынужден им поверить.

Де Гиз приехал в Париж в то самое время, когда происходила ссора г-жи Монбазон и г-жи Лонгвиль и он, как мы знаем, принял сторону г-жи Монбазон, любовником которой он вскоре стал. Тогда-то герцог Энгиенский позволил графу Морису Колиньи вызвать герцога де Гиза на дуэль.

Колиньи взял в секунданты Эстрада, который впоследствии стал маршалом Франции, и поручил ему поехать к герцогу Гизу с вызовом. Однако Эстрад, бывший родственником Колиньи и не хотевший, чтобы тот дрался едва только оправившись после продолжительной болезни, сказал, что де Гиз вовсе не участвовал в оскорблении, нанесенном г-же Лонгвиль, и если де Гиз подтвердит это, то надо считать Колиньи удовлетворенным.

— Нет, не в этом дело, — отвечал Колиньи. — Ступай и скажи герцогу, что я хочу драться с ним на Королевской.

Площади.

Герцог де Гиз не отказался от вызова, и дуэль состоялась через несколько дней. Г-жа Лонгвиль приехала к старой герцогине де Роган, дом которой окнами выходил на эту площадь, чтобы видеть поединок. Четыре противника встретились на середине Королевской площади — двое пришли с одной стороны и двое с другой. Секундантом герцога де Гиза был Бридье.

— Милостивый государь, — сказал герцог де Гиз, подходя с обнаженной шпагой к Колиньи, — сегодня мы решим старинный спор между нашими домами и покажем, чем отличается кровь Гизов от крови Колиньи.

При этих словах противники скрестили шпаги. Через несколько минут Колиньи, получив раны в плечо и грудь, упал. Тогда герцог де Гиз приставил к его горлу шпагу и потребовал, чтобы тот сдался. Колиньи отдал герцогу свою шпагу.

Между тем Эстрад, со своей стороны, довел Бридье до такого состояния, что тот не мог более сражаться.

Колиньи через несколько месяцев, хотя и начал было поправляться, умер от раны. Судьбой определено было, что дом Гизов должен быть пагубен для дома Колиньи.

Герцогиня Лонгвиль в поражении своего защитника потеряла все выгоды победы над г-жой Монбазон, и по этому случаю была написана песня, которую ее брату, герцогу Энгиенскому, до возвращения в армию часто приходилось слышать на улицах Парижа:

Отрите Вы свои прекрасные глаза,

Прелестная Лонгвиль, зачем Вам сокрушаться?

Пусть взоров не мрачит горячая слеза,

Здоровье Колиньи уж стало улучшаться.

И если он желал еще на свете жить.

То нет, не Вам его за это хулить, конечно.

Ведь только для того, чтоб вечно Вас любить.

Он, бедный, хочет жить на этом свете вечно.

Прибавим, что на этой же самой Королевской площади и по такой же почти ничтожной причине, пятнадцать лет тому назад г-да Бутвиль, де Шапель и ла Берт дрались с г-дами Бевроном, Бюсси д’Амбуазом и Шоке. Читатель, вероятно, не забыл, что Бутвиль и де Шапель поплатились головой за нарушение указа кардинала Ришелье.

Что же касается герцога де Гиза, то правительство за дуэль его даже не побеспокоило, и эта безнаказанность сделалась сигналом к возобновлению поединков, уничтоженных железной рукой министра Луи XIII. Ришелье основывал строгость своего запрещения дуэлей на подсчете, сделанном в марте 1607 года г-ном Ломени, который сосчитал, что со времени восшествия на престол Анри IV в 1589 году число убитых на дуэлях достигло 4000 дворян и составило почти 220 человек в год.

ГЛАВА XII. 1643 — 1644.

Двор переезжает из Лувра в Пале Рояль. — Детство Луи XIV. — «Почетные дети». — Воспитание молодого короля. — Уроки его камердинера. — Ненависть короля к Мазарини. — Гардероб короля. — Скупость кардинала-министра. — Портрет Мазарини, написанный Ларошфуко.

Королева Анна Австрийская со своими сыновьями Луи XIV и герцогом Анжуйским 7 октября 1643 года оставила Лувр и переехала в Кардинальский дворец. По предложению маркиза Прувиля, оберквартирмейстера королевского дома, который сказал Анне Австрийской, что королю неприлично жить в доме подданного, надпись, красовавшаяся над бывшим дворцом Ришелье, была снята и сделана другая — Palais Royal. Это было известной неблагодарностью по отношению к памяти того, кто завещал дворец в подарок своему монарху, подарок драгоценный, если верить стихам Корнеля:

Нет редкости во всей Подсолнечной такой, Что можно было бы сравнить с чертогом кардинала. В нем видим пышный град, волшебною рукой Воздвигнутый из недр старинного канала. Невольно нам придет на ум, что те чертоги Жилищем выбрали иль короли, иль боги.

Действительно, Кардинальский дворец был вначале обыкновенным отелем, находившимся на окраине Парижа, у основания городской стены. В 1629 году новый дворец был выстроен на месте отелей Рамбуйе и Меркер, купленных кардиналом, и потом увеличивался вместе с растущим богатством Ришелье. Будучи могущественнее короля, кардинал хотел и жить великолепнее своего государя. Поэтому городская стена была сломана, ров зарыт, а сад по ликвидации всего, что мешало его правильным очертаниям, был разбит до самых лугов, по которым впоследствии были проведены улицы Нев-де-пети-Шам и Ла-Вивьенн. Кроме того, Ришелье проложил новую улицу, носившую его имя: она шла прямо от его дворца к его ферме Ла-Гранж-Бательер, расположенной у подножия Монмартра. Все эти приобретения, включая отель Сильери, который он купил для того, чтобы сломать, стоили кардиналу 816 618 ливров, что составляет на нынешнюю французскую монету 4 000 000 франков.

Когда г-жа д'Эгийоп, племянница Ришелье, увидела, что сняли надпись, свидетельствовавшую, что это восьмое чудо света было построено ее дядей, она подала королеве прошение, в котором умоляла ее величество восстановить ее, «Нехорошо, — писала она, — наносить обиду покойникам, поскольку они не могут отплатить за обиду. Поставив на свое место надпись, которую Ваше Величество приказали снять, Вы почтите память кардинала Ришелье и обессмертите его имя».

Королева, тронутая справедливой просьбой, согласилась восстановить прежнюю надпись, но привычка взяла верх, и название Пале Рояль, данное дворцу по причине жительства в нем молодого короля, пережило прежнее — Пале Кардиналь.

Луи XIV, имевший тогда от роду пять лет, поместился в комнате Ришелье. Это была небольшая, но удобно расположенная комната между Галереей знаменитых людей, занимавшей левый флигель второго этажа, и галереей вдоль флигеля переднего двора, которую Филипп де Шампень, любимый живописец его высокопреосвященства, украсил множеством прекрасных произведений своей талантливой кисти, имеющих предметом изображения замечательные события из жизни кардинала.

Комнаты, занятые королевой-регентшей, были гораздо просторнее и великолепнее. Неудовлетворенная тем, что в них сделал Ришелье, она прибавила много роскоши к интерьерам и без того богатым, поручив это своему архитектору Лемерсье и художнику Вуэ, почитавшему себя первым живописцем Европы.

В ее кабинете, считавшемся парижским чудом, находились: одна картина Леонардо да Винчи, «Рождество Девы Марии» Андреа дель Сарто, «Эней, спасающий Анхиза» Аннибале Каррачи, «Бегство в Египет» Гвидо Рени, «Святой Иоанн» Рафаэля, две картины Николя Пуссена, «Эммаусские богомольцы» Паоло Веронезе. Кабинет был устроен еще Ришелье, а Анна Австрийская добавила к нему ванную, образную и галерею. Все, что вкус времени мог произвести изящного, как-то: цветы, вензеля и аллегории, — было рассеяно по золотому полю стен ванной комнаты. Образная была украшена картинами Филиппа де Шампеня, Симона Вуэ и Бурдона Стеллы, представлявшими важнейшие события из жизни пресвятой Богородицы; эта комната освещалась окном, рама которого была украшена серебром. Галерея, потолок которой был расписан Вуэ, а пол сделан по рисункам Масе, регентшей была определена для заседаний Совета; здесь были арестованы в 1650 году принцы Конде, Конти и герцог Лонгвиль. Комнаты королевы выходили окнами в сад, который тогда не имел вида правильности, которым он теперь характеризуется. В нем имелось место для игры в кегли, а также манеж и два пруда: Круглый, осененный леском, и Принцский, куда маленький Луи XIV однажды упал и чуть было не утонул.

Мазарини также переехал в Пале Кардиналь. Отведенные ему комнаты выходили на улицу де-Бонз-Анфап, при дверях этой комнаты, как и при всех прочих, стояли часовые.

Луи XIV до семилетнего возраста находился под надзором женщин; кардинал наблюдал за его воспитанием; г-н де Вильруа был гувернером, де Бомон — учителем, а Лапорт, оставивший о детстве короля очень любопытные записки, был его главным камердинером.

Кроме «Французской газеты», публиковавшей сообщения о времяпрепровождении и официальных выходах юного короля, первые сведения, которые мы имеем, сообщены Луи-Анри Ломени, сыном того графа Бриенна, который был назначен государственным секретарем на место де Шавиньи.

Родившись в 1636 году, он на восьмом году был уже представлен отцом королю в качестве «почетного ребенка»; представление было совершено в галерее, увешанной портретами королей Франции. Представлялись также маленький маркиз ла Шартр Куален, племянник канцлера Сегье, Вивонн, впоследствии маршал Франции, и граф дю Плесси-Прален с братом.

Г-жа ла Салль, камер-юнгферша королевы, назначенная состоять при короле, приняла представленных мальчиков под барабанный бой в товарищи его величеству, сама командовала ротой «почетных детей», число которых было уже значительно. Г-жа ла Салль держала в руке пику, из-под ее накрахмаленной и тщательно выглаженной косынки виднелся офицерский значок, на голове была мужская шляпа с черными перьями, а на боку висела шпага. Каждому вновь представляемому ребенку она давала в руки маленькое ружье, которое они принимали, прикладывая правую руку к шляпе, потом целовала каждого в лоб, благословляла и, наконец, вела на учение, которое производилось раз в день.

Хотя королю еще приходилось подтирать слюни, однако же он уже находил большое удовольствие в упражнении с ружьем. Все его развлечения имели воинственный характер, и он беспрестанно барабанил то по столам, то по стеклам, а как скоро ручки его смогли держать барабанные палочки, он велел дать барабан такой же, какой употреблялся в роте швейцарцев, и бил по нему без устали.

Маневры «почетных детей» были прекращены на несколько дней ввиду событий, о которых мы выше рассказали и которые привели весь двор в беспокойство, но после переезда королевы в Пале Кардиналь маневры возобновились с большим размахом, с той лишь разницей, что при той же командирше г-же ла Салль ими завидовала уже не г-жа Аансак, а маркиза Сенессей.

Король и «почетные дети» делали иногда друг другу маленькие подарки. Бриенн рассказывает, что он, между прочим, подарил королю маленькую золотую пушку, ящичек с хирургическими инструментами, вес которого был в несколько гранов, и маленькую агатовую шпагу, украшенную золотом и рубинами. В ответ король хотел однажды подарить Бриенну свой лук, из которого сам любил пострелять, а когда протянул руку, чтобы забрать его назад у маленького графа, то г-жа Сенессей сказала:

— Государь, то, что короли дают, не берут уже назад, а дарят навсегда.

Тогда король дал знак Бриенну подойти к себе и сказал:

— Возьмите себе этот лук, Бриенн. Я бы желал, чтобы это было что-нибудь позначительнее, но каков он ни есть, я вам его дарю от всего моего сердца.

Само собой разумеется, что эти слова, в которых уже чувствуется некоторая торжественность, были подсказаны ему гувернанткой. Бриенн взял себе лук. Этот подарок стал тем драгоценнее, что был произведением рук Луи XIII, который, как мы уже говорили, любил подчас заниматься столярным и слесарным ремеслом.

В 1645 году, то есть когда Луи XIV пошел восьмой год, он вышел из-под надзора женщин, а гувернер, помощник его и камер-лакеи вступили в свои должности.

Эта перемена очень удивила юного короля, и не видя более при себе своих добрых прислужниц, он напрасно молил Лапорта рассказывать ему волшебные сказки, которыми женщины имели обыкновение его усыплять.

Лапорт тогда сказал королеве, что если ей угодно будет позволить ему, он вместо волшебных сказок будет каждый вечер читать его величеству какую-нибудь хорошую книгу и.

В его памяти всегда останется что-нибудь из прочитанного. Лапорт взял у учителя короля Бомона «Историю Франции» Мезере и каждый вечер прочитывал юному монарху по одной главе. Против всякого ожидания король с удовольствием слушал чтение, хотел подражать Карлу Великому, Луи Святому и Франсуа I и очень сердился, когда ему говорили, что он будет вторым Луи Ленивым.

Но Лапорт в скором времени узнал, что исторические чтения не понравились кардиналу Мазарини. Однажды вечером король лежал в постели, и Лапорт, сидя перед ним в халате, читал о Гуго Капете, его высокопреосвященство, желая избежать разговоров с многочисленными просителями, вошел в комнату короля, чтобы отсюда пройти на свою половину. Луи XIV, увидев входящего Мазарини, притворился спящим. Кардинал подошел к Лапорту и вполголоса спросил, какую книгу он читает, и после ответа, что это «История Франции», вышел, пожимая плечами, с поспешностью из комнаты, не сказав ни слова, и предоставил Лапорту самому угадать причину столь поспешного ухода. На другой день министр говорил во всеуслышание, что вероятно наставник короля обувает ему ноги, поскольку лакей Лапорт его учит истории.

Впрочем, Лапорт давал своему государю не только уроки истории. Однажды, заметив, что король в играх слишком увлекается ролью лакея, он сел в его кресло и надел шляпу. Луи XIV, как ни был мал, нашел это столь неприличным, что побежал жаловаться к королеве. Королева тотчас велела позвать к себе Лапорта и спросила, зачем он надевал шляпу и садился в присутствии короля.

— Государыня, — отвечал Лапорт, — так как его величество исправляет мою должность, то справедливость требует, чтобы я занялся его делами. — Этот урок подействовал на короля, и с того дня он навсегда отказался от роли лакея.

Мы сказали, что когда Мазарини вошел в комнату короля, то король притворился спящим. Это показывает, что странное отвращение к кардиналу король питал уже в детстве. Неприязнь короля не ограничивалась только его высокопреосвященством, она распространялась и на его фамилию. Каждый вечер маленький король показывал свое отношение к Мазарини, ибо когда он ложился спать, то первый камер-лакей подавал подсвечник с двумя зажженными свечами тому из «почетных детей», которого королю угодно было оставить при себе, и каждый вечер король запрещал Лапорту подавать подсвечник Манчини, племяннику кардинала, в будущем храброму и вообще отличному молодому человеку, убитому в сражении при Сент-Антуанской заставе.

Однажды в Компьене король, увидев кардинала проходящим с большей свитой по террасе замка, отвернулся и сказал так громко, что дворянин Дюплесси его услышал: «Вот идет турецкий султан». Дюплесси передал эти слова королеве, которая призвала к себе мальчика, сильно побранила его и хотела заставить признаться, кто из его служителей дал это прозвище кардиналу, понимая, что ребенок не мог сам его выдумать. Но король, несмотря на угрозы, отвечал, что ни от кого он этих слов не слышал и что придумал это сам.

В другой раз, когда король, находясь в Сен-Жермене, сидел в своем маленьком кабинете старого замка, его второй камердинер Шамарант, определенный на эту должность самим кардиналом, сказал ему, что кардинал, выйдя от королевы, направляется в опочивальню короля и будет присутствовать при его отходе ко сну. Это было необычно, поскольку кардинал не имел обыкновения оказывать подобное внимание королю, но Луи XIV не отвечал ни слова. Шамарант, удивленный этим молчанием, и желавший объяснить его, посмотрел сначала на Дюмона, помощника гувернера его величества, потом на Лапорта, наконец, на комнатного мальчика. Лапорт, считавший Шамаранта шпионом и опасавшийся, как бы ни подумали, будто он настраивает молодого короля против кардинала, повторил слова Шамаранта и заметил его величеству, что если ему нечего делать более в кабинете, то он должен теперь идти спать, чтобы не заставлять его высокопреосвященство долго дожидаться в его опочивальне. Но король, притворяясь, будто ничего не слышит, оставался неподвижным и не отвечал. Кардинал, прождав в опочивальне более получаса, соскучился и вышел через маленькую дверь в коридор. Когда он выходил, шпоры и шпаги людей его свиты произвели такой шум, что король решился, наконец, проговорить:

— Г-н кардинал всегда производит большой шум там, где проходит. Надобно полагать, что свита его состоит по крайней мере из пятисот человек.

Спустя несколько дней, в том же месте и в тот же час, король, идя из своего кабинета, чтобы лечь в постель, увидел в проходе одного чиновника по имени Буа-Ферме, принадлежащего к свите его преосвященства, и сказал Ниеру и Лапорту:

— А! Г-н кардинал еще у маменьки, раз я вижу Буа-Ферме. Неужели он всегда ожидает его таким образом?

— Да, государь, — отвечал Ниер, — но, кроме Буа-Ферме, еще один ждет кардинала на лестнице и двое в коридоре.

— Так они у него стоят на каждом шагу! — с иронией заметил Луи XIV.

Правда, если бы даже эта неприязнь и не была инстинктивной и если бы она не была, что еще вероятнее, внушена королю людьми, его окружающими, то естественным образом она могла родиться из-за того, что Мазарини почти совсем не заботился об удовольствиях для ребенка-короля, напротив, он лишал его не только вещей для игр и забав, но и не давал даже исправных предметов первой необходимости.

Каждый год королю давалось обыкновенно двенадцать пар суконного платья и два халата — один для лета и другой для зимы, но Мазарини, не следуя этому обычаю и находя его дорогостоящим, назначил королю шесть пар суконного платья на целые три года, так что бедный король вынужден был ходить в заплатах. Что касается халатов, то кардинал отпускал их в гардероб его величества с такой же экономией: король должен был довольствоваться одним на два года.

Однажды Луи XIV вздумалось ехать купаться в Конфлан. Лапорт тотчас сделал нужные распоряжения, и его величеству была подана карета, в которой он должен был ехать с прислугой и гардеробом. Но когда Лапорт, намеревавшийся сесть прежде других, увидел, что кожа занавесок для ног оторвана, да и вся карета находится в таком плачевном состоянии, что не выдержит поездки, какой бы короткой она ни была, то он не замедлил доложить королю о невозможности поездки, сказав даже, что самые ничтожные жители Конфлана будут смеяться. Король подумал было, что Лапорт преувеличивает, но сам убедился в плохом состоянии кареты. Видя такую непочтительность к своей особе — можно ли было требовать, чтобы он сел в такую карету — король вспыхнул от гнева и в тот же вечер пожаловался королеве на его высокопреосвященство и на министра финансов де Мезона. После этой жалобы для короля было сделано пять новых карет.

Надо заметить, что скупость Мазарини, о чем мы еще будем иметь случай говорить, не относилась только к вещам короля, но распространялась и на все нужды двора, что производило, без сомнения, беспорядки по всему придворному ведомству. Например, если король, выстроивший впоследствии Версаль, нуждался в лишней паре суконного платья или не имел для себя приличной кареты и халата, то дамы, состоявшие в свите Анны Австрийской, не имели во дворце стола и часто вынуждены были голодать. Согласно запискам г-жи Моттвиль, после ужина королевы они без всякого порядка ели оставшиеся кушанья, вытираясь той самой салфеткой, которой королева, поднимаясь из-за стола, вытирала свои руки.

Публичные празднества и представления ко двору устраивались не лучше — гнусное скряжничество кардинала во все впивалось своими когтями. В 1645 году, в день подписания свадебного договора Марии Гонзаго (о ней мы говорили в связи с любовными проделками архиепископа Реймеского), королева принимала в Фонтенбло польских послов. Она дала им богатый ужин или, по крайней мере, таково было ее намерение. Но вечером, пишет г-жа Моттвиль, доложили королеве, что между чинами придворной кухни случился спор по поводу отсутствия за ужином первого блюда. Кроме того, когда одетые в роскошные платья послы выходили из дворца, им пришлось идти до главной лестницы впотьмах. Королева очень сердилась, узнав об этих беспорядках.

Мы распространились об этих мелочах потому, что они показывают состояние финансов королевства и нравы при дворе, а также нарождающуюся ненависть Луи XIV, с самого раннего детства сопротивлявшегося министерской тирании, под гнетом которой его отец провел всю свою жизнь.

Что же касается Мазарини, который до совершеннолетия короля будет играть главную роль, то мы приведем здесь описание его личности, сделанное графом Ларошфуко, и предоставим дальнейшему оценить его справедливость.

«Мазарини был человеком большого ума, трудолюбивым, вкрадчивым и хитрым; характер его был гибким и непостоянным, можно сказать даже, что он вовсе его не имел, ибо, по обстоятельствам, принимал всевозможные характеры. Он умел уклоняться от докучливости тех, кто просил у него милостей, лаская их надеждой получить большие. Он имел свои маленькие расчеты даже в больших предначертаниях и в противоположность кардиналу Ришелье, который был одорен смелым умом, но робким сердцем, кардинал Мазарини имел более смелости в сердце, нежели в уме. Он скрывал свою гордость и скупость под притворной умеренностью, он говорил, что ничего не желает лично для себя и поскольку все его родственники находятся в Италии, то он считает своими родственниками всех верноподданных королевы и, осыпая их благодеяниями, заботится о ее величии и безопасности». Мы уже видели, как он следовал этому!

ГЛАВА XIII. 1644 — 1646.

Бунт «Туазе». — Секта янсенистов. — Первое представление трагедии «Родогуна». — Второе супружество Гастона Орлеанского. — Свадьба принцессы Марии Гонзаго. — Празднества при дворе. — Опера «La Folle supposee». — Поход во Фландрию. — Герцог Бельгард. — Бассомпьер. — Анри IV и Бассомпьер. — Полупистоли. — Остроумие Бассомпьера. — Анекдоты о Бассомпьере. — Кончина Бассомпьера и его портрет.

Год 1643, с которого началось новое царствование, был богат событиями: смерть короля; победа, одержанная сыном первого принца крови; возрастающее могущество первого министра; подавление смут, происходивших в государстве; арест и заключение в тюрьму внука Анри IV; уничтожение заговора «Важных» и изгнание заговорщиков; поддержание политики в том направлении, которое дал ей за двадцать лет кардинал Ришелье; наконец, возведение в маршальское достоинство Тюренна и Гассиона.

В последующие за тем годы начинают водворяться тишина и спокойствие. Успехи в войне переменчивы: французы почти выиграли сражение с имперцами при Фрейбурге и овладели Гравелином, но проиграли битву при Лериде и сняли осаду Таррагоны. В Риме умирает папа Урбан VIII и Иннокентий X занимает его место; наконец, английская королева Генриетта Французская — в то время, как ее сестра Елизавета умирает на испанском тропе — оставляет свой трон, колеблемый пуританами, и ищет себе убежища во Франции.

Итак, начнем историю 1644 года. Этот год был замечателен тремя событиями: «бунтом Туазе», началом янсенизма и первым представлением трагедии «Родогуна». Скажем несколько слов о каждом из этих трех событий.

Жители Парижа, рассказывает в своих записках г-жа Моттвнль, вздумали бунтовать из-за того, что правительство хотело наложить на дома известные подати. Расскажем подробнее о причине этого бунта.

По законам королевства запрещалось строиться в предместьях Парижа, но известно, что французский народ мало уважает как старинные, так и новые постановления правительства. Поэтому на запрещенных участках земли выстроилось большое количество зданий всякого рода, а Мазарини смотрел на работы со свойственной ему лукавой улыбкой, поскольку в этом нарушении закона он видел возможность, под предлогом наказания, наложить на строителей денежное взыскание. Полиции было дано приказание измерить в каждом предместье места, занятые вновь возведенными зданиями, но эта мера произвела в народе небольшое возмущение, известное как «бунт Туазе» (название происходит от французской меры «туаз»). Оно, впрочем, не имело другого последствия кроме того, что королеве пришлось возвратиться из Рюэля, где она веселилась, в Париж, и что парламент столицы получил новый повод к жалобам на действия двора.

О янсенизме — секте, наделавшей столько шума во Франции и впоследствии так сильно беспокоившей Луи XIV и г-жу де Ментенон — нужно начать рассказ чуть пораньше, чтобы дать читателю понятие об этом предмете.

Во Франции был человек, известный строгостью нравов и своим остроумием — аббат Сен-Сиран. Ришелье, понимая, что можно сделать из подобной личности, если она отдастся во власть какого-нибудь человека или идеи, предложил ему епископство, которое тот, однако, не принял. Это возбудило в кардинале удивление, к которому вскоре присоединился и гнев.

Гастон, брат Луи XIII, оставшись вдовцом после того, как принцесса Монпансье (дочь герцогини де Гиз) умерла при родах, оставив дочь, которая, как мы увидим, будет играть во время Фронды роль более важную, чем ее отец, Гастон, говорим мы, вступил во второй брак с принцессой Лотарингской. Ришелье, против воли которого этот брак состоялся, хотел его расторгнуть, и все духовенство Франции, покоряясь деспотизму, объявило брак не имеющим законной силы. Один аббат, Сен-Сиран, утверждал, что брак действителен. Это было слишком, и Ришелье велел арестовать Сен-Сирана, не захотевшего принимать его благодеяния и покоряться его воле. Арест последовал 14 мая 1638 года, после чего Сен-Сиран был заключен в Венсенский замок.

А 6 мая в Бельгии умер друг аббата Сен-Сирана Корнелий Янсен, епископ Эйпернский. Этот прелат оставил после себя книгу, над которой трудился всю свою жизнь и которая называлась «Августин». В ней говорилось о Божественной благодати — предмете, о котором по декрету папы Урбана VIII не позволялось писать — поэтому книга была сразу запрещена, но несмотря на запрещение она быстро распространилась по Франции, хотя, понятно, встретила в ней и много противников. Сен-Сиран поручил Антонию Арно, младшему из двадцати сыновей адвоката Арно, защищать ее.

Однажды утром Антоний Арно получил от королевы повеление ехать в Рим и дать самому Святому Отцу отчет в своих действиях. Это повеление тем более смутило всех, что его никто не ожидал, и Арно, не желая повиноваться, скрылся. Между тем, Университет и Сорбонна, членом которых он был, послали депутатов к королеве просить об отмене повеления, данного г-ну Арно.

В то же время парламент, готовившийся все более и более к возмущению, пошел дальше — он объявил канцлеру, что по законам галликанской церкви нельзя судить француза за его религиозные убеждения вне Франции и вследствие этого полагает Антония Арно невиновным в неподчинении приказу его величества.

Таким образом, вопрос получил особенную важность, поскольку из богословского сделался политическим. Анна Австрийская была вынуждена уступить, и королевский кабинет объявил, что ее величество не может отменить своего повеления публично, поскольку это будет противно достоинству монарха, но она принимает ходатайство парламента не только по этому частному делу Антония Арно, но и в других подобных имеющих впредь случиться делах. С этого времени те, кто взял сторону сочинения «Августин», стали называться янсенистами.

Представление трагедии «Родогуна», одного из замечательных произведений Корнеля, закончило 1644 год. Если верить рассуждениям, предшествующим этой пьесе, то это — одно из любимейших произведений поэта. Эти рассуждения любопытны простосердечным удивлением, которое сам автор высказывает по отношению к своей трагедии.

«В ней есть все, — говорит он, — изящество предмета, новизна вымысла, сила стихов, легкость выражения, основательность суждений, пыл страстей, нежность любви и все это так удачно соединено, что один акт превосходит другой, второй выше первого, третий выше второго, а последний превосходит все прочие. Предмет ее составляет происшествие одно, великое и целиком: продолжительность действия немного больше времени, какое нужно для представления трагедии; содержание самое блистательное, какое только можно себе представить, и единство места соответствует определению в 3-ем моем рассуждении и тому, что я требовал для театра».

Фрерона и Жоффруа тогда еще не было, и потому публика, надо полагать, была согласна с мнением Корнеля.

Следующий, 1645 год, начался арестом президента Барильона и сражением при Нордлингене, которое выиграли совместными силами герцог Энгиенский и маршал Тюренн. Затем последовало бракосочетание принцессы Марии Гонзаго с королем Польским. Празднества, данные по этому случаю, тем более занимали парижан, что представляли собой совершенно новый вид зрелища. Торжественный въезд в Париж чрезвычайных послов состоялся 29 октября.

Палатин Познанский и епископ Вармийский были избраны представителями Владислава VII при совершении заочного бракосочетания принцессы Марии. Герцог д’Эльбеф с двенадцатью придворными сановниками, с каретами короля, герцога Орлеанского и кардинала был послан королевой для встречи их у заставы Сент-Антуан.

Свита послов состояла, во-первых, из роты пеших гвардейцев, одетых в платье красного и желтого цвета с большими застежками, под командой богато одетых офицеров верхом на превосходных лошадях. Одежда их состояла из весьма красивой турецкой куртки, поверх которой был накинут большой плащ с длинными рукавами, свешивавшимися на одну сторону лошади; куртки и плащи были украшены рубиновыми пуговицами, алмазными застежками и вышиты жемчугом.

За пешей ротой следовали два эскадрона кавалерии; кавалеристы были одеты так же как и пехотинцы, но материя их одежд была подороже, а лошадиная сбруя украшена драгоценными камнями. За двумя эскадронами следовали французские академисты, то есть смотрители манежа, которые, говорит г-жа Моттвиль, «чтобы сделать честь чужестранцам и бесчестие Франции, ехали впереди них». А их лошади, убранные лентами и перьями, казались плохими и бедными в сравнении с польскими, покрытыми парчевыми чепраками, унизанными драгоценными камнями. Впрочем и королевские кареты производили не лучший эффект в сравнении с каретами послов, которые на всех тех местах, где на французских было железо, имели массивное серебро. За кавалерией следовали польские вельможи, одетые в золотую и серебряную парчу, каждый со своей свитой и дворней; платья их были так дороги и красивы, цвета так живы и ярки и по их одежде струился такой дождь алмазов, что придворные дамы были в восторге и говорили друг другу, что ничего подобного не видели. Правда, кое-кто сравнивал этот въезд с въездом герцога Букингема, но с того времени прошло уже двадцать лет и современные щеголи или на нем не присутствовали, или забыли его.

Каждый из польских магнатов сопровождался ради почета французским вельможей. Еще большее удивление возбудилось в зрителях, когда появились сами чрезвычайные послы, впереди которых ехал сьер Берлиц, обыкновенно вводивший послов. Вармийский епископ, одетый в мантию из тафты фиолетового цвета, в шляпе, с которой свисала золотая лента, унизанная алмазами, ехал по правую сторону сьера Берлица, по левую — Познанский палатин, одетый в платье из золотой парчи, богато украшенной драгоценными камнями; его сабля, кинжал и стремена были унизаны бирюзой, рубинами и алмазами, а лошадь покрыта чепраком из золотой ткани и подкована четырьмя золотыми подковами, специально слабо прикрепленными, чтобы они могли отвалиться при въезде.

Таким образом они проехали через весь город; народ стоял на улицах, знатные особы глядели из окон, а король и королева ждали поезд на балконе Пале Кардиналь. К сожалению, они не смогли увидеть это зрелище, поскольку наступила ночь, а улицы в то время не освещались. Впрочем, досадовали равно обе стороны, так как если король и королева были лишены удовольствия видеть послов и их свиту, то последние досадовали, что французы не видели их пышный поезд, и поэтому очень жаловались на отсутствие факелов во время шествия. Когда камер-юнкер Лианкур пришел их приветствовать, они попросили разрешения королевы явиться на первую аудиенцию таким же порядком', как они въезжали в город, на что, разумеется, немедленно последовало согласие. На все время пребывания в Париже им был отдан отель Вандом, в котором никто не жил по причине изгнания его владельцев.

6 ноября 164э года совершилось бракосочетание принцессы Марии Гонзаго. Епископ Вармийский отслужил обедню и совершил обряд, соединивший принцессу с королем Польским, которого представлял палатин граф Опалинский.

7 и 8 ноября были посвящены празднествам, 7-го король распорядился представить две комедии — французскую и итальянскую — в Пале Рояль, в той самой зале, в которой Ришелье мстил королеве своей трагедией «Мириам».

На другой день, вечером, состоялся бал. По словам одного из современных писателей, «король Луи XIV с грацией, обнаруживавшейся во всех его движениях, взял за руку новую королеву Польши и по мосту, устроенному специально, повел ее из ложи на сцену театра. Здесь его величество открыл полонез, в котором приняло участие большинство принцев, принцесс, придворных дам и кавалеров. Окончив полонез, король с той же грацией и с тем же величественным видом проводил молодую королеву в ее ложу и, возвратись на сцену театра, сел рядом с герцогом Анжуйским, чтобы смотреть, как танцуют другие. Танцы эти открыл герцог Энгиенский, такой же ловкий танцор как и искусный полководец; продолжали же их другие дамы и кавалеры. Во второй раз король танцевал вместе с герцогом Анжуйским, своим братом, и так красиво и ловко, что все восхищались, глядя на двух молодых принцев».

Королева была очень благосклонна к принцессе Марии, обращаясь с ней как с дочерью; она назначила ей от себя приданое в 700 000 экю, а во время бала во всем уступала ей первенство. Это великодушие королевы было тем замечательнее, что служило отчасти упреком кардиналу Мазарини за его скупость, по милости которого, как мы видели, во время ужина, данного польским посланникам в Фонтенбло, первое блюдо не подавалось, а после ужина послам пришлось выходить из дворца по неосвещенным галереям.

Принцесса Мария отправилась в Польшу к своему августейшему супругу в сопровождении вдовы маршала Гебриана, которой оказали эту честь за смерть ее мужа, погибшего два года тому назад в Ротвейле.

1645 год окончился введением во Франции нового вида театральных зрелищ. Кардинал Мазарини пригласил во дворец весь двор на вечер 14 декабря в залу Малый Бурбон. Там актеры, прибывшие из Италии, представили в присутствии короля и королевы драму с пением под названием «La Folle supposee», с машинами, переменами декораций, танцами — чего прежде во Франции никогда не бывало. Пьесу написал Джулио Строцци, декорации, машины и превращения оформил Джакомо Горелли, танцы поставил Джованни Баттиста Бальби. Это было первой оперой, поставленной во Франции. Кардинал Ришелье одарил Францию трагедией и комедией, кардинал Мазарини — оперой, то есть каждый — согласно своему характеру.

Начало 1646 года ознаменовалось, как говорилось, первой кампанией короля. Нужно было отомстить Фландрии за несчастья французов в Италии. В Лианкуре был собран совет, на котором герцог Орлеанский, кардинал Мазарини и маршал Гассион составили план кампании. Затем было объявлено, что весь двор переселяется на границу Пикардии — этим средством придворные превращались в воинов.

Луи XIV не было тогда и восьми лет. Понятно, что королева, как мать, не хотела терять его из вида, поэтому военные квартиры не располагались далее Амьена. Между тем, как армия выступила на осаду Кортрика, первый поход юного воина закончился и он возвратился в Париж, где вскоре было получено известие о взятии Кортрика и пропето по этому поводу в церквях торжественное «Тебе Бога хвалим».

Надо сказать, что в новом веке и при новом дворе оставались еще представители прошедшего времени — герцог Бельгард, маршал Бассомпьер и герцог Ангулемский. Двое первых умерли в этом году. Ракан говорил, что Бельгарду приписывали три качества, которых он на самом деле не имел — первое, что он был трусом, второе, что он был дамским угодником, третье, что он был чрезвычайно щедрым.

Против первого обвинения его достаточно защитил в своих записках герцог Ангулемский, незаконнорожденный сын Шарля IX, ибо, описывая сражение при Арке, он пишет; «К числу тех, кто наиболее отличился мужеством, нужно отнести обершталмейстера Бельгарда, который с храбростью соединял такую скромность и в обращении с людьми был так приветлив, что никто более него не выказывал спокойствия в сражении и любезности при дворе». Однажды, увидев рыцаря, украшенного перьями, который вызывал всех стреляться на пистолетах из любви к женщинам, Бельгард, любимый прекрасным полом, отнес вызов к себе и немедленно выехал навстречу на красивом испанском жеребце по кличке Фрегуц. Он смело напал на рыцаря; тот, не соразмерив расстояния, выстрелил и промахнулся, а Бельгард, приблизившись, раздробил ему левую руку; несчастный, поворотив лошадь, искал спасения в бегстве.

Что он угождал дамам, объясняется его успехами при дворе Анри III, которые доставляла ему красивая наружность. Известно что отвечал один придворный того времени, которого упрекали в карьере более медленной, чем карьера Бельгарда:

— Что удивительного, — заявил он, — в этом, его, слава Богу, порядочно подталкивают.

Но если при Анри 111 Бельгард не считался большим волокитой, то при Анри IV он был достаточно пристрастен к женщинам. Он так открыто выставлял себя соперником Беарнца у Габриэль д’Эстре, что Анри IV не смел даже назвать Вандома, сына этой своей любовницы, Александром, боясь, как бы его не стали называть Александром Великим, ибо Бельгарда по должности великого конюшего называли просто «великим».

Известно, что в то самое время, когда Габриэль д’Эстре герцогиня де Бофор была отравлена ядом, Анри IV имел намерение на ней жениться, а это очень беспокоило его друзей. Поэтому однажды граф Прален, который наиболее противился этому браку, взялся доставить королю вернейшее средство удостовериться, что она изменяет ему с Бельгардом. Однажды ночью, когда двор находился в Фонтенбло, он разбудил короля и предложил убедиться в справедливости обвинения. Анри IV пошел вслед за Праленом не говоря ни слова, но, подойдя к дверям ее комнаты, воскликнул:

— Нет, о, нет! Это слишком огорчит бедную герцогиню! — И, воротившись к себе, лег спать.

Несмотря на старость, герцог Бельгард весьма ухаживал за Анной Австрийской в то время, как герцог Букингем приезжал во Францию, и так привлек внимание королевы, что она уже ни на кого не смотрела. По этому случаю Вуатюр посвятил Бельгарду следующий куплет:

Рожерова звезда не светит уж средь Лувра,

Известно это всем и всякий говорил.

Что нежный пастушок, приехавший из Дувра,

Собой ее затмил.

Кардинал Ришелье сослал Бельгарда в Сен-Фаржо, где тому пришлось провести восемь или девять лет. По смерти кардинала он возвратился из ссылки в Париж, где и умер, имея от роду 83 года.

Что касается маршала Бассомпьера, который тринадцатью или четырнадцатью годами был моложе Бельгарда, то можно сказать, что это был настоящий тип вельможи XVI века. Отчасти он был для короля Анри IV тем же, чем Люин для Луи XIII.

Франсуа Бассомпьер родился в Лотарингии 12 апреля 1579 года. С его фамилией связана довольно странная история, имеющая явно немецкое происхождение. Вот она в том самом виде, в каком ее представил сам маршал в своих записках.

Жил был некто граф Оржвилье, которому однажды по возвращении с охоты пришла фантазия войти в комнату, находившуюся над главными воротами его замка и давно не отпиравшуюся. Он нашел в ней женщину, лежавшую на кровати превосходной работы и застланной удивительно тонким бельем. Женщина была удивительно красивой, и так как она спала или притворялась спящей, то он остался в комнате.

Прекрасная незнакомка не рассердилась на графа за то, что он ее потревожил, напротив, она обещала являться в этой комнате каждый понедельник, а это случилось именно в понедельник, но требовала, чтобы это оставалось тайной и предупреждала, что если кто-нибудь узнает об их любви, то он навсегда ее потеряет.

Связь продолжалась пятнадцать лет, а красавица оставалась молодой и прелестной. Но на земле нет прочного счастья, и счастье графа кончилось, как все кончается на этом свете! Граф тщательно хранил тайну, но графиня, заметившая, что каждый понедельник ее муж уходит куда-то на ночлег, решила, наконец, узнать в чем дело. Она подстерегла его, увидела, как он вошел в известную комнату, велела сделать к двери другой ключ и, дождавшись следующего понедельника, сама вошла в комнату и увидела графа с соперницей. Графиня не захотела разбудить графа, но сняв свой ночной чепец, положила его на виду в ногах постели и вышла без шума.

Фея — красавица была, несомненно, феей, проснувшись, громко вскрикнула, увидев чепец. Проснулся и граф и узнал чепец своей супруги. Тогда фея, обливаясь слезами, сказала, что все кончено, что они не будут видеться более никогда, так как судьба повелевает ей удалиться от графа. Но так как у графа были три дочери, то она подарила ему три талисмана, которые были драгоценнее самого богатого приданого, так как каждый талисман обещал счастье тому семейству, которое будет им обладать, и, напротив, если кто-нибудь похитит талисман, то подвергнется всевозможным несчастьям. Обняв графа в последний раз, фея исчезла.

Тремя талисманами, оставленными феей, были бокал, кольцо и ложка.

Граф выдал замуж своих дочерей и каждой дал по имению и талисману. Старшая вышла замуж за г-на де Круа, получила бокал и имение Фенестранж; вторая — за г-на де Сальма, получила кольцо и землю Фислинг; третья сделалась супругой Бассомпьера, получила ложку и землю Оржвилье. Талисманы хранились в трех аббатствах, пока дети сестер были маленькими; в Нивеле хранился талисман де Круа, в Ремиркуре — талисман Сальма, в Эпинале — талисман Бассомпьера.

Однажды г-н де Панж, зная эту историю, похитил кольцо у де Сальма во время пирушки и надел себе на палец. Тогда сбылось предсказание феи. Де Панж, имевший прекрасную жену, трех красавиц дочерей, вышедших замуж и любивших своих мужей, и кроме прочего 40 000 ливров годового дохода, по возвращении из Испании, куда он ездил сватать своему государю дочь короля Филиппа II, нашел свое имение разоренным, дочерей — оставленных мужьями, а жену — беременной от иезуита. Де Панж умер от горя, но перед смертью сознался в воровстве и отослал кольцо его владельцу.

Маркиза д’Арве из дома де Круа, показывая однажды бокал, уронила его и он разбился вдребезги. Маркиза собрала осколки и положила их в футляр, сказав: «Если я не могу иметь его целым, сберегу, по крайней мере, его осколки». На другой день, открыв футляр, она нашла бокал снова целым.

Бассомпьер, как мы сказали, обладал ложкой, и так как в то время все очень верили всяким чудесам, то счастье, сопровождавшее его как на войне, так и в любви, объясняли этим талисманом. Впрочем, Бассомпьер был одним из самых умных, самых страстных в отношении к женщинам и самых благородных вельмож своего времени.

Однажды, когда Бассомпьер играл в карты с Анри IV, заметили, что некоторое количество полупистолей положено на стол вместо пистолей.

— Государь, — сказал Бассомпьер, — это вы положили эти полупистоли?

— Черт возьми! — воскликнул король. — Да это вы, клянусь вам, а не я!

Бассомпьер, не говоря ни слова, взял со стола деньги,

Подошел к окну и выбросил их находившейся во дворе прислуге. Возвратясь к столу, он вынул из кармана кошелек, высыпал на стол пистоли и сел на свое место.

— Вот как! — заметила Мария Медичи. — Бассомпьер представляет из себя короля, а король Бассомпьера!

— Это правда, мой дружок, — отвечал Анри IV на ухо своей супруге, — а вам, вероятно, хочется, чтобы он был королем?.. Что же! Тогда у вас будет муж моложе меня!

Бассомпьер был не только хорошим игроком, но постоянно счастливым в игре и так как он любил играть по-крупному, то каждый раз выигрывал у герцога де Гиза до 50 000 экю. Однажды супруга герцога предложила Бассомпьеру пожизненный пенсион в 10 000 экю с тем, чтобы он не играл более с ее мужем.

— Ах, сударыня, — отвечал Бассомпьер, — я от этого много потеряю!

Анри IV, несмотря на то, что ревновал Бассомпьера к своей супруге, очень любил и уважал его, поэтому, вероятно из ревности, отправил посланником в Мадрид. По возвращении в Париж посланник говорил, что имел торжественный въезд в испанскую столицу на муле, которого ему выслал испанский король.

— О, как было бы любопытно, — заметил Беарнец, — посмотреть на осла, сидящего на муле!

— Очень любопытно, ваше величество, — согласился Бассомпьер, — но вы забываете, государь, что я, как посланник, представлял собой вашу особу.

Чувствительность не составляла характерной черты графа Бассомпьера. Однажды, когда он одевался, чтобы ехать на балет, ему сообщили, что его мать умерла.

— Вы ошибаетесь, — холодно сказал он, — она не должна умереть ранее окончания балета.

Этот стоицизм тем замечательнее, что танцы были единственным телесным упражнением, которым Бассомпьер не овладел в совершенстве. По этому поводу герцог Анри II Монморанси, тот самый, которому отрубили голову в Тулузе, однажды посмеялся над ним на бале.

— Правда, — заметил Бассомпьер, — что у вас в ногах ума больше, нежели у меня, зато у меня в голове его больше, нежели у вас!

— Если у меня нет особой остроты в словах, зато у меня есть острая шпага, — отвечал герцог.

— Да, я это знаю, — сказал Бассомпьер, — ее вам передал великий Ан.

Бассомпьер обыграл одинаковое звучание слов Anne (Анн — одно из имен герцога Монморанси) и ane (осел). Противники пошли было драться, но их остановили.

В то время, когда герцог де Гиз хотел вступить в заговор против двора, герцог Вандом сказал графу Бассомпьеру:

— Вы, как обожатель сестры герцога де Гиза, герцогини Конти, без сомнения, возьмете его сторону.

— О, это ничего не значит! — отвечал Бассомпьер. — Я был любовником всех ваших тетушек, однако же из этого не следует заключать, что я люблю вас!

Уверяют, что Бассомпьер был столь же счастлив в любви к супруге Анри IV, как и в любви ко всем его фавориткам. Однажды король спросил его, какую должность при дворе он всего более желал бы получить.

— Должность обер-тафельдекера, государь, — отвечал он.

— Почему же? — поинтересовался Анри IV.

— Да потому, что он накрывает для короля, — сказал Бассомпьер, обыгрывая смысл предлога pour — и «для», и «вместо», и «за».

Когда Бассомпьер купил Шайо, чтобы принимать там двор, вдовствующая королева вместе со всеми статс-дамами приехала посетить его и внимательно осмотрела дом.

— Граф, — заметила она, — зачем вы купили этот дом? Он обойдется недешево!

— Государыня, — отвечал Бассомпьер, — я почти немец. Для меня это значит жить не в деревне, но в предместье Парижа, а я так люблю Париж, что никогда не хотел бы с ним расстаться.

— Но этот дом хорош, чтобы привозить сюда куртизанок, — сказала королева.

— Государыня, я и буду их сюда привозить, но бьюсь об заклад, что когда вы делаете мне честь вашим посещением, вы привозите их еще больше.

— Так, по вашему мнению, Бассомпьер, — засмеялась королева, — все женщины негодяйки и нет ни одной порядочной?

— Государыня, таких женщин много, — возразил граф.

— Ну, а я? — королева пристально посмотрела на него.

— О, вы, — сказал Бассомпьер, делая глубокий поклон, — это другое дело, вы — королева!

Королева-мать упрекала Бассомпьера за любовь к столице, говоря ему о Париже и Сен-Жермене:

— А я так люблю эти два города, что желала бы иметь одну ногу в Париже, а другую в Сен-Жермене!

— В таком случае, — заметил Бассомпьер, — я желал бы жить в Нантере. — Нантер, как известно, находится посередине между двумя этими городами.

Граф, будучи большим дамским угодником, был при этом и весьма вежливым. Один из его лакеев, увидев однажды даму, шедшую по двору Лувра, которой никто не нес шлейф ее платья, подбежал сам, говоря себе: «Пусть никто не скажет, что лакей графа Бассомпьера, видя даму в затруднении, не явился к ней на помощь!» И он нес шлейф дамы до самого верха лестницы. Этой дамой была г-жа де ла Сюз; она рассказала эту историю графу, который немедленно пожаловал лакея в камер-лакеи.

Думают, что Бассомпьер был женат на принцессе Конти. Во всяком случае он имел от нее сына по имени Латур-Бассомпьер, которого держал при себе. Этот сынок был весь в отца; будучи секундантом на одной дуэли, он имел своим противником человека, лишившегося некогда правой руки и действовавшего левой; Латур-Бассомпьер привязал себе правую руку, хотя ему и говорили, что его противник имел время научиться владеть левой; действительно, оба дрались левыми руками, и Латур-Бассомпьер ранил своего противника.

За некоторое время до заточения в Бастилию, Бассомпьер встретился с герцогом Ларошфуко, который выкрасил себе волосы и бороду.

— Бассомпьер, — сказал герцог, давно не видевший графа, — как вы потолстели, поседели!

— А вы, — сказал Бассомпьер, — вы также переменились — окрасились, вымазались, как будто помолодели!

Входя арестантом в Бастилию, Бассомпьер дал обет не бриться до выхода на свободу, но, встретившись в тюрьме с г-жой де Гравель, изменил своему обещанию, которому в течение целого года оставался верен.

Вместе с Бассомпьером в Бастилии находились и другие арестанты, которые, утешая себя надеждой, предсказывали время своего освобождения. Один говорил, меня выпустят тогда-то, другой тогда-то, Бассомпьер же говорил:

— А я выйду тогда, когда выйдет дю Трамбле!

Дю Трамбле был комендантом Бастилии. Он получил это место от Ришелье, и потому должен был, по всей вероятности, его лишиться, когда кардинал умрет или впадет в немилость. Так что, когда Ришелье опасно заболел, дю Трамбле навестил Бассомпьера.

— Я пришел к вам, граф, — заявил он, — сказать, что его высокопреосвященство умирает, и, мне кажется, вам недолго здесь оставаться.

— И вам также, г-н дю Трамбле! — отвечал Бассомпьер, верный самому себе.

Однако, и после смерти кардинала дю Трамбле оставался комендантом Бастилии, а Бассомпьеру предложили свободу, но тогда он сам не захотел выйти из тюрьмы.

— Я государственный человек, — говорил он, — верный слуга короля, а со мной так поступили! Я не выйду из Бастилии до тех пор, пока сам король не придет ко мне просить об этом. Притом мне нечем жить!

— Ба! — сказал ему маркиз Сен-Люк. — Послушайте меня, выходите лучше отсюда! А со временем, если вам захочется, вы снова можете здесь поселиться.

Получив свободу, Бассомпьер вступил в свою прежнюю должность полковника швейцарцев. Тогда стол его сделался таким же роскошным, как и прежде, и даваемые им обеды и ужины считались наилучшими после придворных.

Хотя Бассомпьеру было уже 64 года, это был еще ловкий и приятный мужчина, все такой же, как и в дни молодости, умевший вовремя сказать острое словцо. Г-н Мареско, которого посылали в Рим выхлопотать кардинальскую шапку для милостыне-раздавателя королевы г-на Бове, не достигнув цели своего посольства, явился ко двору с сильным насморком.

— Это неудивительно, — сказал Бассомпьер, — он приехал из Рима без шапки!

Сохранив крепкое здоровье, он ел всегда много, даже неумеренно, но никогда не жаловался на расстройство желудка. Однажды, после роскошного обеда у г-на д'Эмери, он заболел, но, пролежав в постели десять дней, поправился, и тогда медик королевы Ивелен, его пользовавший, имея необходимость ехать в Париж, уговорил отправиться вместе. Прибыв в Провен, Бассомпьер остановился на ночлег в лучшей гостинице, и ночью, во время сна, умер без страданий. Тело его было перевезено в Шайо, в его дом, а потом предано земле.

Смерть этого человека, как говорит г-жа Моттвиль, занимавшего столь важное место в начале этого столетия, не произвела большого впечатления при дворе. Его ум и манеры устарели, то есть так как все прежние важные лица уже сошли с политической сцены, то этот важный вельможа, остававшийся еще в живых, мешал новому поколению знатных дворян, представителем и образцом которых был тогда герцог Энгиенский. Впрочем, вот что говорит г-жа Моттвиль о Бассомпьере.

«Об этом вельможе, которого так любил Анри IV, которому так покровительствовала Мария Медичи, которому все так удивлялись и так хвалили в юности, в наше время не жалели. Он сохранил еще некоторые остатки своей красоты, был утонченно вежлив, обязателен и щедр. Но молодые люди не могли его терпеть. Они говорили, что он более не в моде, что он слишком часто рассказывает басни, что он всегда говорит о себе и своем времени. Некоторые из них были к нему так несправедливы, что насмехались даже над тем, что он давал им роскошные обеды, когда ему самому не на что было иной раз пообедать. Кроме недостатков, которые не без оснований ему приписывали, ему вменяли как порок и то, что он любил нравиться, что он щегольски одевался и что, принадлежа ко двору, при котором господствовала вежливость и уважение к дамам он продолжал жить при дворе, где мужчины как бы стыдным считали быть вежливыми с дамами и при котором честолюбие и скупость сходили за лучшие добродетели важных особ и благороднейших людей века. А между тем, несмотря на то, что Бассомпьер был стар, старость его стоила больше молодости самых отличных и вежливых людей нашего времени».

Около этого времени скончался принц Конде, про которого можно сказать только то, что он был отцом герцога Энгиенского, называемого с этого времени, в свою очередь, принцем Конде или просто принцем.

ГЛАВА XIV. 1647 — 1648.

Очерк военных действий. — Мазаньело в Неаполе. — Герцог де Гиз желает стать Неаполитанским королем. — Любовь де Гиза к м-ль де Пон. — Шелковый чулок. — Склянка с лекарством. — Белый попугай. — Ученые собаки. — Успехи де Гиза в Неаполе. — Падение де Гиза. — Спокойствие во Франции. — Племянницы и племянники Мазарини. — Поль де Ганди. — Племянница булавочницы. — Ганди восстанавливает против себя Ришелье. — Путешествие Гонди в Италию — Игра в шары. — Ганди представляется Луи XIII. Ганди становится коадъютором. — Его щедрость. — Бунт по случаю новых налогов. — Новые указы. — Сопротивление должностных лиц.

Между тем время шло, война продолжалась за границей, а вражда между регентшей и парламентом все более усиливалась. Голландские Соединенные провинции, подстрекаемые Испанией, отделились от Франции. Принц Конде занял в Испании место графа д'Аркура, но несмотря на храбрость солдат, которых он повел на приступ Лериды, он был отражен неприятелем; маршал Гассион был ранен при Лане и умер от ран; наконец, Неаполь взбунтовался по призывам Мазаньело, рыбака из Амальфи, который 25 лет был лаццарони, три дня королем, 24 часа сумасшедшим и, наконец, убит теми, кто был его сотоварищами в рыболовстве, королевской власти и сумасбродстве, Тотчас все мелкие принцы Италии стали домогаться короны, упавшей с головы лаццарони; к ней протянул свою руку и наш старый знакомый герцог де Гиз, которого мы на время потеряли из виду, но о котором, с разрешения читателя, поговорим снова, чтобы увидеть его новые шалости, не менее любопытные, чем нам уже известные.

Влюбившись сначала в настоятельницу монастыря в Авенэ, потом в ее сестру, принцессу Анну, женившись сначала на последней в Невере, а затем на графине Боссю в Брюсселе, обожая некоторое время герцогиню Монбазон, наш экс-архиепископ окончательно влюбился в м-ль де Пон.

Прелестная и умная, м-ль де Пон принадлежала к свите королевы. У нее была хорошего рисунка стройная талия и приятное выражение лица, слишком, быть может, румяного, но то, что модницам того времени, сообщавшим свежесть своему лицу посредством румян, казалось недостатком, в глазах де Гиза было достоинством, и потому он не замедлил объясниться ей в любви. Честолюбивая девушка, видя в этом объяснении средство вступить в связь с последней ветвью владетельного дома, дала понять принцу, что она недолго останется равнодушной к его страсти, если эта страсть будет доказана на деле.

Герцог де Гиз в своей жизни столько раз давал доказательства своей любви, что другой на его месте давно бы истощился в средствах к их изобретению, но воображение принца не могло в этом затрудняться. Прежде всего он обещал девице де Пон на ней жениться.

— Извините, герцог, — заявила хорошенькая де Пон, — но носится слух, что у вас уже есть две жены.., а мне, признаюсь, вовсе не хочется попасть в сераль.

— Относительно этого, — отвечал герцог, — вы напрасно беспокоитесь. Когда вы скажете мне, что вы меня любите, я тотчас поеду в Рим и получу от святого отца буллу об отмене моих прежних браков.

— Дайте мне доказательство вашей любви, — повторила де Пон, — тогда я вам скажу, люблю ли вас.

Первым доказательством любви, которое принц дал девице де Пон, было похищение шелкового чулка, снятого ею с ноги, который он вместо пера носил на своей шляпе. Эта новая мода произвела шум при дворе, и все сбегались к окнам, чтобы поглядеть на де Гиза, когда он проходил или проезжал мимо какого-нибудь дома. Но принц нимало этим не стеснялся и в продолжение восьми дней продолжал пресерьезно носить это странное украшение на своей шляпе.

Уже это было очевидным доказательством сумасбродства, но взыскательная м-ль де Пон не удовольствовалась этим и потребовала нового. Де Гиз, разумеется, счел для себя долгом представить новые доказательства.

Двор находился в Фонтенбло, и герцог де Гиз, чтобы не разлучаться с м-ль де Пон, тоже отправился в Фонтенбло. К сожалению, де Пон захворала и не выходила из своей комнаты. Герцог почти безвыходно стоял на лестнице и поручал всем, кто имел право войти в комнату красавицы, сказать ей, что он ее покорный слуга.

В числе поднимавшихся по лестнице по направлению к дверям м-ль де Пон де Гиз увидел одного аптекарского ученика. Он подошел к юному аптекарю и поинтересовался, что тот несет под своим передником. Мальчик показал склянку с какой-то темной жидкостью и отвечал, что это лекарство для г-жи де Пон.

Принц вынул пистоль, дал его мальчику и забрал лекарство.

— А ты, любезный, — сказал он, — ступай назад в аптеку и попроси приготовить еще точно такую же микстуру.

— Но, — удивился мальчик, — что же я скажу теперь г-же де Пон? Она давно уже ждет лекарство!

— Скажи ей, мой милый, — отвечал де Гиз, выпив зараз всю микстуру, — что так как она нездорова, то и я чувствую себя больным, ибо, если половина меня самого больна, то и другая не может быть здоровой!

С этими словами принц ушел в свою комнату, где от сильных колик должен был просидеть целый день, но при каждом приступе он громко, во всеуслышание, поздравлял себя с тем, что терпит ту же боль, какую должна терпеть его возлюбленная.

М-ль де Пон была очень тронута, но не побеждена, и потребовала третьего доказательства.

Однажды она изъявила желание иметь белого попугая. Не успела она выразить свое желание, как герцог де Гиз пустился бегать по Парижу, чтобы достать требуемую птицу, но это оказалось нелегким делом. Тогда при звуке труб он объявил на всех перекрестках, что даст 100 пистолей тому, кто доставит ему птицу. В продолжение недели герцог бегал по всем птичьим рядам, по всем фиглярам и содержателям зверинцев, но напрасно — после всех трудов он смог достать попугая белого, но с желтой головой.

— Сударыня, — сказал он м-ль де Пон, — я в отчаянии, так как плохо исполнил ваше желание, но не угодно ли вам будет прогуляться в Кур-ла-Рен — вы увидите там зрелище, которое, надеюсь, вас позабавит.

М-ль де Пон села в карету с м-ль де Сен-Мегрен, своей подругой, и герцогом де Гизом. Приехав в Кур-ла-Рен, де Пон увидела по обеим сторонам несметное число ученых собак. Де Гиз собрал в этом месте ученых четвероногих со всех концов столицы и все они плясали исключительно для одной м-ль де Пон, обязавшись в этот день не плясать даже для великих монархов Европы! Их было около 2000!

М-ль де Пон не могла устоять против такого доказательства любви, она протянула принцу свою руку и произнесла давно им ожидаемое: «Я вас люблю». Герцог едва не умер от радости. Не сказав никому ни слова о том, что желает просить у папы разводную, он отправился на другой же день в Рим, взяв с м-ль де Пон торжественную клятву в вечной любви.

Герцог де Гиз приехал в Рим случайно в то время, когда Мазаньело был свергнут с престола и Неаполитанский трон остался вакантным. Он подумал, что приобретение короны стало бы важным дополнением к тем доказательствам, которые он уже представил своей возлюбленной. Припомнив, что Иоланта Анжуйская, дочь неаполитанского короля Ренэ, была замужем за одним из его предков, он, со свойственной его характеру смелой решительностью, немедленно написал предводителям бунтовщиков:

«Герцог де Гиз, в жилах которого течет неаполитанская кровь, находится в Риме и предлагает вам свои услуги».

В то же время он послал ко двору Франции курьера с письмами на имя короля, королевы, герцога Орлеанского и кардинала Мазарини. Он извещал всех, что поскольку вице королевство Неаполитанское вакантно, то он намерен овладеть его престолом и нанести тем самым урон политике Испании, с которой Франция вела в то время войну. В депеше к брату он объяснял подробнее свои намерения и давал ему наставления относительно условий, какие брат от его имени должен заключить с французским двором.

Однако во Франции все считали герцога де Гиза сумасбродом и намерения его глупостью. Герцог де Гиз имел в качестве денежного обеспечения лишь 4000 экю золотом и армию, состоящую из шести дворян, приверженцев его дома, но он владел шпагой своего предка Франсуа, а в груди носил сердце своего деда Анри. 11 ноября он выехал из Рима на рыбачьей лодке и через восемь дней писал кардиналу Мазарини:

«Ваше высокопреосвященство!

Я успешно окончил мои дела, теперь я герцог Неаполитанской республики, но я нашел здесь во всем такой беспорядок и неурядицу, что без посторонней помощи мне будет трудно удержаться».

Мазарини оставил письмо без внимания, а через два месяца де Гиз был уже испанским пленником в Капуе.

В это время парижские жители дали двору занятие, и столь неожиданное, что кардинал Рец написал в своих исторических записках:

«Тот, кто в это время сказал бы, что может случиться какое-нибудь возмущение в государстве, был бы сочтен за сумасшедшего не только в простом народе, но и такими людьми как д'Эстре, Сенектер, то есть умнейшими людьми королевства».

Генерал-адвокат Талон был такого же мнения, ибо он также писал:

«Потому ли, что устали говорить о публичных делах или слышать противоречия в суждениях о них, или умы ослабели от размышлений о выгодах, но только во всем господствует у нас величайшее спокойствие».

Событием, на которое двор обратил тогда все свое внимание, стала болезнь короля Луи XIV и его брата, герцога Анжуйского, захворавших оспой в Фонтенбло.

Г-жа Моттвиль, правда, пишет, что один из умнейших людей, хорошо знакомый с придворными делами, говорил ей тогда, что он предвидит большие возмущения в государстве, но этого человека утверждает кардинал Рец без сомнения, считали сумасшедшим, и никто не обращал ни малейшего внимания на его предсказания.

Напротив, все, по-видимому, так хорошо уладилось, что Мазарини, видя себя утвердившимся во Франции, решился даже вызвать из Италии свою фамилию. У Мазарини было тогда семь племянниц и два племянника, и он рассчитывал соединить их родством с самыми знатными домами королевства. Назовем этих родственников: во-первых Лаура и Анна-Мария Мартиноцци, дочери его сестры Маргариты, бывшей замужем за графом Джеронимо Мартиноцци, потом Лаура-Виттория, Олимпия, Мария, Гортензия и Мария-Анна Манчини; два племянника — молодой Манчини, которого Луи XIV, будучи еще ребенком, ненавидел так, что не мог терпеть, как мы видели, чтобы Лапорт подавал ему подсвечник, и Филипп-Джулиано Манчини, который впоследствии наследовал часть имений кардинала и, между прочим, герцогство Неверское с условием принять кроме своего имени имя Мазарини.

Все Манчини были детьми Джеронимы Мазарини, второй сестры кардинала, которая была замужем за Михаэлем-Лоренцо Манчини, римским бароном. У этого барона, правда, было девять человек детей, но мы будем говорить только о тех, кто сыграл более или менее значительную роль в нашей истории.

Итак, 11 сентября 1647 года три из этих молодых девушек и один из племянников приехали в Париж в сопровождении г-жи Ножан, которая по распоряжению кардинала поехала встретить их в Фонтенбло. В тот же день вечером королева захотела их видеть, и они прибыли в Пале Рояль. Мазарини, притворно выказывая совершенное равнодушие, ушел к себе, выходя в одну дверь, в то время как они входили в другую, однако все догадывались, что кардинал не без цели выписал их из Италии, и приверженцы кардинала, а их было много, так засуетились около замечательных родственников, что герцог Орлеанский, подойдя к разговаривавшим г-же Моттвиль и аббату ла Ривьеру, сказал свойственным ему насмешливым тоном:

— Вот сколько собралось около этих маленьких барышень! Я не ручаюсь за из жизни, их могут, право, раздавить или задушить одними взглядами!

Маршал Вильруа, подойдя к ним и не зная, что сказал герцог Орлеанский, в свою очередь заметил:

— Гм! Эти девочки в настоящее время небогаты, но у них скоро будут великолепные замки, хорошие ежегодные доходы, много драгоценных камней, роскошной серебряной посуды и, быть может, великие почести. Что касается мальчика, то ему еще расти и расти, и он, быть может, увидит роскошь и богатство только в живописи.

Маршал Вильруа никогда не считался колдуном, а между тем случилось именно то, что он предсказал.

Виттория Манчини вышла замуж за герцога Вандома, внука Анри IV, Олимпия стала супругой графа Суассона, Мария, едва не ставшая королевой Франции, сочеталась с неаполитанским коннетаблем Лоренцо Колонна, а молодой человек, как известно, был убит в сражении у заставы Сент-Антуан.

Между тем, девушки после ласкового приема у королевы отправились к дяде, который принял их довольно сухо, продолжая свою лицемерную игру. За шесть месяцев до этого Мазарини, показывая одному из своих друзей бюсты, выписанные им из Италии, сказал:

— Вот единственные мои родственники, которым я позволю жить во Франции.

Правда, неделю спустя после приезда девочек в Париж Мазарини, представляя их принцессе Анне Колонна, говорил:

— Вы видите, сударыня, этих маленьких девочек? Старшей нет еще 12 лет, двум другим — нет 8-ми, этой нет еще 9-ти, но уже первые лица королевства изъявили предварительное согласие вступить с ними в брак!

Две другие сестры Манчини, Джулия Манчини и Анна Мартиноцци должны были присоединиться к ним позднее. Одна из этих сестер, Гортензия, только родилась, другой, Марии-Анны еще не было на свете. Гортензия вышла впоследствии замуж за сына маршала ла Мейльере, генерал-фельдцейхмейстера, Мария-Анна — за Готфрида де ла Тур, герцога Буйонского. Старшая из двух сестер Мартиноцци вышла замуж за одного из герцогов Моденских, младшая, Анна-Мария, стала супругой принца Конти, брата великого Конде.

Итак, предсказание маршала Вильруа оправдалось, но он не предвидел, что Олимпия Манчини родит знаменитого принца Евгения, который приведет Францию на край гибели, что Виттория Манчини станет матерью герцога Вандома, который спасет Францию, поддержит корону на голове Луи XIV, а корону Испании возложит на голову короля Филиппа V.

В это время начал обретать известность человек, который впоследствии сыграет весьма важную роль, и потому считаем не лишним, прежде чем выведем его на сцену, набросать в нескольких словах его портрет.

Жан-Франсуа-Поль де Гонди родился в 1611 году в одной старинной итальянской фамилии, переселившейся во Францию. Так как он имел двух старших братьев, то предназначался в духовное звание и 31 декабря 1627 года был посвящен в каноники церкви Парижской Богоматери. Позднее ему дали аббатство Бюзе, но так как «Бюзе» несколько напоминало «бгоз» (сарыч, фигурально — глупец), то он взял себе имя аббата Реца.

Духовное направление, данное родителями, приводило бедного аббата в отчаяние, поскольку он был склонен скорее к светской, рассеянной жизни. Поэтому, в надежде, что за добрую дуэль ему велят снять рясу, он попросил однажды брата графини Мор, Аттичи, взять его в секунданты при первом же случае, когда ему придется обнажить свою шпагу, а так как Аттичи обнажал ее часто, то аббату Гонди ждать пришлось недолго. В одно прекрасное утро Аттичи пришел к нему и попросил от его имени вызвать на дуэль прапорщика телохранителей по имени Мельвиль, который, со своей стороны, взял в секунданты родственника маршала Бассомпьера, умершего впоследствии в чине генерал-майора имперского войска. Четыре противника сошлись за францисканским монастырем в венсенском лесу и дрались сперва на шпагах, а затем на пистолетах. Аббат Гонди ранил Бассомпьера шпагой в бедро и пулей в руку, но несмотря на это последний, будучи старше и сильнее, сумел обезоружить аббата. Тогда они развели своих друзей, которые также ранили друг друга. Дуэль действительно наделала много шума, однако не произвела того, на что рассчитывал аббат. Обер-прокурор начал было преследовать его в судебном порядке, но по просьбе.

Родственников прекратил дело, и аббат Гонди после своей первой дуэли остался в рясе.

Первый поединок не дал желаемого, и аббат очень скоро решился искать другого. Случай не замедлил представиться — аббат ухаживал за г-жой дю Шатле, но эта дама, находясь в связи с графом д'Аркуром, обращалась с Гонди как со школяром и, не имея возможности ответить даме, аббат принялся за графа. Встретившись с графом в театре, аббат вызвал его; битва была назначена на другое утро за предместьем Сен-Марсель, и в ней аббат был не так счастлив, как в первой. Граф д'Аркур, получив удар шпагой, которая только оцарапала ему грудь, повалил противника на землю и непременно одержал бы верх, но выронил свою шпагу. Тогда лежавший под ним аббат, укоротив шпагу, держал противника крепко и тот не мог выполнить своего намерения. Таким образом они боролись, но не могли причинить друг другу вреда, пока граф не сказал:

— Встанем, неблагородно драться кулаками, как мы это делаем! Вы прекрасный молодой человек, я вас уважаю и не стыжусь сказать, что не подавал вам никакого повода ссориться со мной!

Тем все и кончилось, и так как дело шло о чести г-жи Шатле, то эта дуэль не только не могла нанести ей бесчестия, но даже осталась неизвестной. Так что и после второй дуэли аббат остался в рясе.

Через некоторое время аббат снова обратился с просьбой к своему отцу Филиппу-Эммануилу Гонди, бывшему начальнику галерного флота, освободить его от духовного звания, но так как тот имел в виду архиепископство Парижское, находившееся уже под управлением одного из членов его фамилии, то из этого ничего не вышло. Аббату оставалось только его обыкновенное средство, и он решился искать нового случая подраться.

Без всякой основательной причины аббат поссорился с Праленом; местом дуэли был избран Булонский лес; Меланкур был секундантом Гонди, кавалер дю Плесси — Пралена. Дрались на шпагах, и аббат был тяжело ранен в грудь, а Прален в руку, но они продолжали сражаться, пока секунданты не развели их. Аббат привел с собой свидетелей в надежде на тяжбу, однако судьбы своей не минуешь, и Гонди даже после третьей дуэли оставался в рясе.

Несмотря на неудачи, аббат стремился к своей цели. Однажды он поехал на оленью охоту в Фонтенбло со сворой собак г-на Сувре. На обратном пути его лошади устали, и чтобы поскорее вернуться в Париж аббат взял почтовых лошадей. По прибытии в Жювизи он велел оседлать своим седлом лучшую лошадь, какая только была у смотрителя станции, но в это же время прибыл из Парижа кавалерийский капитан по имени Контено, тоже на почтовых и также торопясь велел конюху снять с лошади седло аббата и пристроить свое. Аббат, подойдя, сказал, что эта лошадь приготовлена для него, но Контено, по-видимому не любивший замечаний, ответил оплеухой и разбил Гонди лицо в кровь. Аббат тотчас обнажил шпагу. Контено сделал то же, и схватка началась. При втором или третьем нападении Контено поскользнулся и, желая поддержать себя, ударился рукой о заостренный кусок дерева, выронив шпагу. Вместо того, чтобы воспользоваться обстоятельством, доставлявшим верную победу, аббат отступил на два шага и попросил Контено поднять оружие, что тот и сделал, но взял свою шпагу за клинок и попросил у Гонди прощения, в чем аббат не смог отказать. Ясно, что и через эту дуэль ему не суждено было расстаться с рясой.

Бедный аббат, не зная, что еще придумать, решил взять открыто любовницу и поручил камердинеру найти для него хорошенькую девушку, которая согласилась бы быть у него на содержании. Камердинер пустился на поиски и нашел у одной булавочницы девочку 14 лет удивительной красоты, ее племянницу. Камердинер сторговался с доброй женщиной за 150 пистолей. Посмотрев на девочку, аббат одобрил выбор лакея, тот нанял дом в Исси и поместил при ней свою родную сестру.

На другой же день аббат, найдя девочку весьма красивой, сделал ей визит, но нашел ее в слезах, и первое свидание прошло в утешении бедняжки, хотя и без успеха. На следующий день аббат опять был у нее, надеясь быть счастливее, но нашел ее в еще большем отчаянии, нежели накануне. Наконец, на третий день она стала говорить с аббатом так кротко, так умно, что он устыдился своего поступка, на который было решился, и, посадив несчастную в свою карету, немедленно отвез ее к своей тетке г-же де Меньеле, которой рассказал обо всем. Г-жа де Меньеле поместила девочку в монастырь, в котором она лет через десять умерла. С этого момента аббат убедился, что ему суждено носить рясу и твердо на это решился.

В это время он писал историю заговора Фиески, законченную им на 19-м году жизни. Г-н де Лозьер, которому он дал ее прочитать, отдал ее, в свою очередь, Буароберу, а последний — кардиналу Ришелье. Кардинал прочитал историю, не выпуская из рук, и, окончив чтение, сказал в присутствии маршалов д'Эстре и Сенектера: «Вот опасная голова!» Аббат узнал об этом, и так как он видел, что никто не постарался оправдать его в мыслях кардинала Ришелье, то нашел кратчайшую дорогу утвердить кардинала в этих мыслях, присоединившись к его врагу, графу Суассону.

Ненависть кардинала Ришелье, еще более усилившаяся связью аббата с графом Суассоном, побудила родственников отправить героя в Италию. Гонди начал путешествие с Венеции; приехав в этот город, он принялся ухаживать за сеньорой Вендрамин, одной из красивейших и знатнейших дам, но поскольку ее всегда окружала толпа обожателей и муж ее был очень ревнив, то французский посланник в Венеции де Малье, видя, что рекомендованный ему аббат рискует быть убитым, приказал ему выехать из Венеции. Аббат поехал в Рим.

Не успел Гонди прожить в Риме и недели, как с ним случилось приключение, слух о котором дошел до Парижа. Однажды, когда он играл в шары близ развалин Терм Антонина, князь Шемберг, имперский посланник, велел передать ему приказание удалиться. Аббат отвечал посланному, что ежели бы его сиятельство попросил бы повежливее, то он повиновался бы беспрекословно, но поскольку тот вздумал приказывать, он считает себя обязанным объявить, что ни от кого, кроме французского посланника, приказаний не примет. Тогда князь Шемберг через начальника своих гайдуков велел передать аббату, что ему лучше повиноваться и оставить игру, а не то его заставят силой. Однако вместо того, чтобы повиноваться, аббат бросился на посланного со шпагой в руке, грозя проколоть насквозь. От страха ли или из презрения к людям, которых имел при себе аббат, князь Шемберг удалился.

Пробыв год в Италии, аббат Гонди возвратился во Францию и снова сблизился с графом Суассоном. Заговор против кардинала Ришелье, одним из главных участников которого был Гонди и предводителями — даже в Бастилии — маршалы Витри, Бассомпьер и граф Крамель, должен раскрыться во всем при первом успехе графа Суассона, который открыто поднял знамя восстания.

В Париже узнали о победе графа Суассона при Марфе и почти одновременно — о смерти графа, убитого в минуту торжества среди сообщников. Никто не знал, каким образом и кем он был убит, знали лишь, что нашли его труп с головой, простреленной пулей. Одни утверждали, что это Ришелье велел его убить, другие предполагали нечаянный выстрел. Как бы то ни было, известие об этой смерти расстроило заговор и Гонди, рассчитывавший на этот раз точно отделаться от рясы, увидел, что он теперь более, чем прежде, привязан к духовному званию.

После кончины кардинала Ришелье аббат Гонди был представлен Луи XIII своим дядей Жаном-Франсуа Гонди, архиепископом Парижским. Король принял его очень ласково, напомнил ему благородное его поведение в отношении племянницы булавочницы и на дуэли с Контено, хваля за оба случая. Это ободрило аббата и внушило ему смелость просить парижского коадъюторства, однако он получил его только через год, во время регентства Анны Австрийской. Тогда аббат, вероятно готовя ту роль, которую ему надлежало вскоре играть, стал искать народной любви, щедрой рукой раздавая милостыню. Он сам рассказывает, что с марта по август он издержал на раздачу милостыни 3d 000 экю. Г-н Моранжи как-то ему заметил, что такие издержки несоразмерны с его богатством.

— Ба! — отвечал новый коадъютор. — У меня свои расчеты, Цезарь в мои годы был должен в шесть раз больше меня.

Если предположить, что аббат говорил правду, то у него в то время было почти 8 000 000 долга. Эти слова донесли Мазарини, что еще более утвердило его в том мнении, какое он мог иметь об аббате Гонди.

В таком положении находились люди и дела, когда в начале января 1648 года парижский народ взбунтовался по поводу издания нового тарифа. Собралось около восьмисот человек купцов и выбрали десять депутатов, которые отправились в Люксембургский дворец к герцогу Орлеанскому, вошли в его комнаты и просили заступиться за парижское купечество, объявляя, что будучи поддерживаемы парламентом, они не потерпят, чтобы их разоряли старыми налогами, которые становятся все больше, и новыми, которые изобретаются почти ежедневно.

Герцог Орлеанский, захваченный врасплох, пообещал им некоторые облегчения и отпустил с фразой, которую, как говорит г-жа Моттвиль, имеют обыкновение употреблять принцы:

— Хорошо, мы увидим!

На другой день мятежники собрались скова, отправились ко дворцу, вошли в него силой и, встретив президента Торе, сына министра финансов д'Эмери, стали на него кричать, называя сыном тирана и угрожая побоями. При помощи своих друзей он сумел вырваться из их рук.

На следующий день мятежники с тем же нахальством окружили Матье Моле. Они обступили его, как накануне президента Торе, и грозили сорвать на нем то зло, какое хотят им сделать. Однако Моле отвечал, что если они не замолчат и не начнут повиноваться королевской воле, то он велит поставить на площадях виселицы и немедленно повесить всех зачинщиков бунта. Мятежники на это.

Отвечали, что ежели поставят виселицы, то на них скорее следует повесить несправедливых судей, которые из раболепства перед двором отвергают их справедливые требования.

Пока это происходило, к бунтовщикам подоспело подкрепление со стороны рекетмейстеров. Мазарини, по своей скупости, думал прежде всего о том, как беспрестанно, со всего и всеми возможными средствами собирать деньги — он увеличил состав рекетмейстерского комитета двенадцатью новыми чиновниками, но они, купив свои должности весьма дорого, сообразили, что определение новых лиц поведет, разумеется, к тому, что цена на эти должности упадет и если им вздумается их продавать, то они не получат уже и тех денег, которые они сами за них заплатили. Вследствие этого они отказались принимать прошения и тяжбы от частных лиц и дали друг другу клятву не допускать увеличения их штата и сопротивляться всем преследованиям двора и что если вследствие неподчинения кто-нибудь из них лишится своего места, то они сделают складчину и заплатят ему то, что он за него заплатил.

С этим они отправились к кардиналу Мазарини и один из них по имени Гомен говорил с кардиналом от имени всех тех дерзко, что тот немало удивился. В тот же день у королевы собрался Совет. Д'Эмери объяснил свое положение — он, как министр финансов, имеет против себя весь народ. Послали за первым президентом и некоторыми вельможами, состоящими при особе короля. Шумное и продолжительное совещание ничем не кончилось, и принц с кардиналом отправились ужинать к герцогу Орлеанскому.

В последовавшую ночь в разных частях Парижа раздавались выстрелы. Гражданский губернатор был послан узнать происхождение этих выстрелов, но граждане отвечали, что они пробовали свое оружие, чтобы знать его годность, а если министр будет продолжать их стеснять, то они последуют примеру неаполитанцев.

Читатель, вероятно, помнит, что за несколько дней до этого весть о бунте в Неаполе дошла до Парижа. В это же самое время, невесть откуда взявшиеся люди бегали из дома в дом, советуя гражданам запастись порохом, пулями и хлебом. В воздухе ощущался запах бунта, столь странный в это время, когда возмущения были редки, и столь заметный для тех, кто хоть раз это испытал. То, о чем мы рассказываем, происходило в ночь с пятницы на субботу.

Утром королева, отправляясь по обыкновению к обедне в собор Парижской Богоматери, была провожаема до самой церкви сотнями женщин, которые во все горло кричали, прося ее о правосудии, и чтобы разжалобить становились на колени, но жандармы, сопровождавшие королеву, препятствовали им в этом, а ее величество гордо и высокомерно шла мимо, не обращая на женщин никакого внимания.

После полудня Совет был снова собран и на нем постановили твердо стоять на своем. Собрали людей, состоявших при особе короля, для того, чтобы дать им приказание поддерживать власть. К вечеру повелено было гвардейским полкам быть наготове, везде расставили часовых, а по всем кварталам столицы — караулы. На маршала Шомберга — того самого, который был женат на девице д’Отфор, бывшей фаворитке королевы, так жестоко лишенной благоволения с того времени, как королева стала регентшей — было возложено расставить швейцарцев, и в эту ночь Париж превратился в обширный лагерь. Это сходство с лагерем усиливалось тем, что выстрелы звучали чаще и на большем пространстве, чем в предыдущую ночь, и каждую минуту можно было ожидать всеобщей схватки.

На другой день волнения продолжались. Вид солдат, расставленных по улицам, до крайности раздражал народ. Граждане завладели колокольнями трех церквей улицы Сен-Дени, в которой показались гвардейцы. Купеческий старшина явился в Пале Рояль и объявил королеве и министру Мазарини, что весь Париж готов взяться за оружие. На это ему отвечали, что солдаты расставлены по улицам только для того, чтобы охранять короля, когда он направится в собор Парижской Богоматери отслужить молебен и принести Господу благодарение за свое выздоровление. Действительно, сразу после его проезда все войска были убраны.

На другой день король прибыл в парламент. Уведомленный лишь накануне, канцлер произнес длинную речь, представил в ней нужды государства, необходимость того, чтобы народ доставил средства для покрытия издержек войны, посредством которой только и можно достичь прочного мира, говорил в сильных выражениях о королевской власти и старался доказать, что основным законом государства должно быть безусловное повиновение подданных своему государю.

Обер-прокурор отвечал на эту речь сильно и резко. Он просил королеву не забыть, когда она будет в своей образной, стоя на коленях, молить Бога о милосердии, что ее подданные также стояли перед ней на коленях, умоляя ее о милосердии; напомнил королеве, что она управляет людьми свободными, а не рабами, что в этих людях, постоянно угнетаемых, разоряемых, разграбляемых новыми постановлениями, не осталось более ничего, кроме их душ и что эти души не могут быть проданы с публичного торга, подобно их имуществу; наконец, он присовокупил, что победы и трофеи, столь высоко ценимые, суть, конечно, славные и лестные лавры для королевства, но они не доставляют народу ни одной из тех вещей, так ему нужных, то есть ни хлеба, ни одежды.

Результатом заседания в парламенте было то, что король предложил пять или шесть новых указов, которые оказались еще строже прежних. На другой день собрались палаты для рассмотрения указов, предложенных накануне его величеством. Королева отдала приказание депутатам собраться в ее дворце; палаты повиновались и выслали депутацию. Регентша резко осудила действия палат и спросила, не думает ли парламент рассуждать о тех делах, которые решены и скреплены в присутствии самого короля.

Депутаты отвечали:

— Государыня, парламент полагает, что он имеет на это право, он учрежден, чтобы служить народу защитой против чрезмерных требований двора.

Королева разгневалась и объявила, что отныне все указы и повеления короля исполняются без всякого изменения в их содержании.

На следующий день королева потребовала к себе рекетмейстеров и приняла их еще хуже, нежели депутатов палат. Она сказала:

— Смешно, право, что вам пришла в голову мысль пожелать ограничить власть короля. Я докажу вам, что могу устанавливать или уничтожать должности, какие мне угодно, и в доказательство этого, знайте, я отрешаю всех вас от ваших должностей!

Но эта речь, вместо того, чтобы испугать рекетмейстеров, казалось, придала им новую смелость и они приняли ее с насмешкой, одни с сомнением покачивали головами, другие стали между собой шептаться. Затем рекетмейстеры удалились с поклоном, который не обещал ничего хорошего.

«Они видели, пишет г-жа Моттвиль, что в воздухе носятся тучи и что для двора наступило неблагоприятное время».

На другой день, вместо того, чтобы повиноваться приказаниям королевы, они явились в полном составе в парламент и объявили о своем несогласии на внесение в протокол указа, к ним относящегося. Париж созрел для бунта. Недоставало лишь вождя. Обратим наши взоры на Венсенн, откуда этот вождь явился.

ГЛАВА XV. 1648.

Бегство герцога де Бофора. — Принцесса де Монпансье и принц Уэльский. — Проект бракосочетания принцессы и императора. — Принцесса де Монпансье и эрцгерцог. — Коадъютор появляется вновь. — Победа при Лапе. — Коадъютор и Мазарини. — Благодарственный молебен. — Беспокойство народа. — Арест Брусселя. — Бунт. — Коадъютор усмиряет мятежников. — Политическая комедия. — Гнев королевы. — Испуг губернатора. — Поручение коадъютору. — Коадъютор спасает маршала ла Мейлъере. — Опасность, которой он сам подвергается. — Коадъютор вновь отправляется во дворец. — Ответ королевы. — Коадъютор перед народом. — Мятежники расходятся по домам.

Читатель вероятно помнит, что герцог де Бофор был арестован и отправлен в замок Венсенн. Порученный надзору де Шавиньи, своего личного врага, он сидел в тюрьме уже пять лет, как вдруг распространился слух, что некий астролог по имени Гуазель предсказал, что в Духов день Бофор освободится из тюрьмы. Слух дошел до кардинала Мазарини и причинил ему некоторое беспокойство; он велел вызвать временного смотрителя Венсенского замка ла Раме, чтобы узнать от него, возможно ли бегство. Смотритель сообщил кардиналу, что герцог постоянно находится под присмотром офицера и семи-восьми солдат, которые от него ни на шаг не отлучаются; что прислуживают де Бофору королевские слуги и он не имеет при себе ни одного своего лакея, а сверх того состоит под главным надзором де Шавиньи. Кардинал приказал ла Раме смотреть еще строже за де Бофором, и ла Раме, удаляясь, говорил себе, что де Бофору нужно стать очень маленькой птичкой, чтобы улететь из башни замка, окна которой имели весьма частую решетку. А Мазарини, успокоенный этими подробностями, перестал думать о предсказании астролога.

Между тем, единственной мыслью де Бофора было бежать. Не имея при себе ни одного своего лакея, он обращался то к одному, то к другому стражу тюрьмы с просьбой тайно выпустить его, но как ни были соблазнительны обещания де Бофора, стражи не соглашались. Тогда герцог обратился к лакею самого ла Раме Вогримону. Тот принял предложение, притворился больным, чтобы иметь право отлучиться из тюрьмы и, спрятав в карман записку, написанную герцогом своему управляющему, немедленно отправился к последнему за получением от него суммы, которая была наградой за измену. Управляющий герцога, узнав о намерениях своего господина, уведомил его друзей и просил их быть готовыми подать, в случае нужды, помощь. Подкуплен был также повар замка, который пообещал спрятать в первый же пирог на стол герцога веревочную лестницу и два кинжала.

Вогримон, сообщив все герцогу, взял с него клятву, что тот не только возьмет его с собой при побеге из тюрьмы, но и во всех опасных случаях позволит ему спасаться первому.

Накануне Духова дня к столу де Бофора был подан пирог. Так как за обедом герцог ел мало и к ночи мог проголодаться, то пирог оставили в его комнате. Ночью герцог встал, разрезал пирог и вынул из него не только веревочную лестницу, но и два кинжала, моток крепких веревок и деревянный кляп.

На другой день, то есть в день Сошествия Святого Духа, герцог, не желая вставать с постели, притворился больным и отдал свой кошелек стражам, чтобы они выпили за его здоровье. Стражи испросили позволения ла Раме, который разрешил им пить за здоровье герцога, поскольку при нем он останется сам. Стражи ушли.

Герцог де Бофор, оставшись с ла Раме один на один, встал с кровати, начал одеваться и попросил смотрителя помочь ему. Когда де Бофор оделся и стал расчесывать свои длинные волосы, вошел Вогримон и они обменялись условными знаками. Потом герцог выхватил из-за пояса кинжал, приставил его к горлу смотрителя, грозя убить, если только он пикнет, а лакей всунул в его рот кляп. Затем они связали смотрителю руки и ноги серебряным с золотой вышивкой шарфом герцога, положили его на пол и выбежали из комнаты, крепко заперев за собой дверь. Выйдя на галерею, окна которой находились прямо над рвом, они прикрепили веревочную лестницу к одному из окон и приготовились спускаться. Де Бофор собрался было начать спуск, но Вогримон остановил его, сказав:

— Вы забыли, господин, наш уговор! Вам ничего не будет, если вас поймают, когда вы будете спускаться в ров — посадят обратно в тюрьму и все! А если поймают меня, то мне плохо придется, пожалуй, и виселицы не миновать. Так что прошу позволить мне спуститься первому, как вы обещали!

— Ты прав! — отвечал герцог. — Ну, ступай же! Вогримон не заставил просить себя дважды, вылез из окна и стал спускаться по лестнице, но так как он был толст и тяжел, то в пяти или шести туазах от земли лестница порвалась и он упал в ров. Герцог, не теряя времени, тотчас полез вслед за ним и дойдя до разрыва, скатился по валу и таким образом очутился на дне рва здоровым и невредимым, где нашел Вогримона лежащим без памяти от сильного ушиба. В это самое время на другой стороне рва показались пять или шесть приверженцев герцога, которые бросили беглецам веревку. И на этот раз лакей, чтобы быть уверенным в спасении, просил его вытащить из рва первым. Герцог помог ему завязать веревку повыше живота, а его сподвижники вытащили лакея наверх в весьма плохом состоянии, чему причиной было не только падение, но и подъем, поскольку ослабев, он не мог помогать себе руками и ногами и веревка его основательно придушила. Де Бофор был вытащен вторым и удачно. Вогримона посадили на одну лошадь, герцог сел на другую и все поскакали к заставе Ножан, шлагбаум которой он приказал немедленно поднять. За заставой стоял отряд в 50 всадников, к которым герцог подскакал вне себя от радости освобождения. Скоро де Бофор был уже далеко от Венсенского замка.

Женщина и маленький мальчик, собиравшие в поле травки, видели побег, но ожидавшие герцога люди их припугнули, так что они только смотрели, как двое спускаются по веревочной лестнице. Едва герцог со своими помощниками скрылся, как женщина побежала рассказать мужу обо всем виденном, а тот поднял тревогу. Но в башне замка никто не хотел верить бегству герцога, и вестника назвали полоумным. Послушав, однако, и его жену, стражи, еще не допившие за здоровье герцога, решились, наконец, пойти в комнату пленника. Там они нашли смотрителя лежащим на полу со связанными руками и ногами и кляпом во рту; возле смотрителя лежали два кинжала, его шпага, эфес которой был завязан, и сломанная трость.

Первым делом стражи вынули изо рта ла Раме кляп, и тот рассказал, как все произошло. Надо сказать, что ла Раме не слишком поверили и думали, будто он сам помогал герцогу бежать и предложил себя связать дабы отвести подозрения, вследствие чего до расследования он был посажен в тюрьму. В дальнейшем его признали невиновным, но он получил приказание продать свою должность, отчего потерпел убыток почти на 600 экю. Со своей стороны, Бофор, когда узнал о несчастии, постигшем смотрителя, немедленно заплатил ему эту сумму.

Известие о бегстве герцога Бофора из тюрьмы произвело при дворе различные впечатления. Королева, казалось, мало обеспокоилась этим, а кардинал даже посмеивался, говоря, что г-н Бофор поступил совершенно правильно, и он сам бы поступил на его месте так же, с той только разницей, что не дожидался бы так долго. И действительно, мог ли кто бояться герцога, когда все при дворе знали об отсутствии у него денег и укрепленных мест. Все были заняты сопротивлением парламента и волнениями парижан, но никто не думал о войне, а сверх того, в это время французский двор был занят одним весьма важным событием.

Читатель, вероятно, помнит о вынужденной женитьбе Гастона Орлеанского на девице де Гиз во время процесса Шале и смерти принцессы, разрешившейся от бремени девочкой, ставшей герцогиней де Монпансье. Эта девочка росла сначала под опекой королевы, которая заботилась о ней больше, чем отец Гастон, однако потом, обнаружив характер надменный и независимый, она совершенно вышла из-под опеки этих двух лиц.

Первым принцем, за ней ухаживавшим, был молодой принц Уэльский, бежавший вместе с матерью во Францию, между тем как его отец, Карл I, боролся за свой трон с парламентом и за свою голову с Кромвелем.

Принц Уэльский везде старался встречаться с герцогиней де Монпансье, а когда она приезжала с визитом к английской королеве, встречал ее при выходе из кареты и провожал обратно и всегда со шляпой в руке, какова бы ни была погода. Более того, когда однажды герцогиня де Монпансье собиралась ехать к г-же Шуази, жене канцлера герцога Орлеанского, английская королева, которой, без сомнения, хотелось союза между молодыми людьми, сама приехала к герцогине и сама ее причесала, в то время как принц Уэльский держал свечу. В этот день принц носил портупею алого, белого и черного цветов и такого же цвета лентами была прикреплена драгоценная корона герцогини. Выходя из кареты у дома г-жи Шуази, герцогиня де Монпансье увидела, что принц Уэльский уже ожидает ее, а после того как весь вечер был занят ею, он опять встретил ее у подъезда Люксембургского дворца, где она жила с отцом. Эти ухаживания позволяли ожидать будущего бракосочетания английского принца с герцогиней де Монпансье.

Но не так смотрел на это Мазарини. В это время — 1646 и 1647 годы — дела в Англии шли к тому, что вероятным наследием принца Уэльского могло стать только мщение и попытки вновь овладеть престолом. В это время заговорили о бракосочетании герцогини с императором Максимилианом, лишившимся недавно своей первой супруги — потому ли что действительно было сделано такое предложение с его стороны или слух распространялся с намерением под благовидным предлогом устранить принца.

Герцогиня де Монпансье была честолюбива, и хотя император был вдвое старше ее, она с явным удовольствием приняла известие об этом возможном браке. Молодой принц Уэльский, понимая, что император, несмотря на возраст и некрасоту, возьмет верх над ним, юным и прекрасным, но не имеющем трона принцем, отступил и оставил поле своему именитому сопернику.

Этого только и хотели при французском дворе, и вскоре перестали, по крайней мере официально, говорить об этом браке. Это стало причиной великого горя для м-ль де Монпансье, если верить тому, что она говорит по этому поводу в своих записках.

«Кардинал Мазарини часто говорил мне, что выдаст меня замуж за императора, и хотя он ничего для этого не делал, беспрестанно уверял меня в своих стараниях. Аббат ла Ривьер, считавший счастьем мне угождать, также уверял, что поговорит об этом с моим отцом и кардиналом. Только впоследствии я узнала, что все это делалось для того, чтобы меня потешить, а мой отец однажды сказал: „Я узнал, что предложение вступить в брак с австрийским императором вам было приятно, и если это так, то я буду способствовать этому всеми силами, но я убежден, вы не будете счастливы в Австрии — там живут по-испански, притом же император старше меня самого. Мне кажется, что это предложение вовсе не так уж для вас заманчиво, и я думаю, что вы были бы счастливы только в Англии, если дела там поправятся, или в Савойе“. Я отвечала ему, что желала бы выйти за императора и этот выбор мой собственный, что я просила кардинала и ла Ривьера принять участие в моем намерении, что речь не идет о молодом и любезном человеке и я всегда думала более о положении в свете, нежели о собственной особе. Однако, мои просьбы не тронули никого из тех, от кого зависел успех этого дела, и мне досталось от всего лишь неудовольствие слышать, как об этом еще долго толковали».

В то время как герцогиня де Монпансье начала догадываться, что, быть может, отец ее, не имеющий собственного состояния и управляющий огромными имениями своей дочери, из-за собственной выгоды не желает выдать ее замуж. Виллармон — человек прекраснейших и благороднейших правил, капитан гвардии и друг одного из приверженцев герцогини по имени Сожон — был взят во Фландрии в плен генералом Пикколомини, который после нескольких месяцев неволи позволил ему под честное слово вернуться во Францию. На прощание генерал дал в его честь обед, и так как чужестранцы любят поговорить о своей отчизне, то Виллармон свел разговор на французский двор, стал говорить о герцогине де Монпансье, хвалить ее характер и красоту.

— Да, да, — сказал Пикколомини, — мы знаем ее по крайней мере понаслышке и были бы счастливы иметь такую принцессу у себя.

Это мнение человека, близкого эрцгерцогу Леопольду, показалось более чем предложением. По этой причине Виллармон передал их Сожону, которому они закружили голову, и с этой минуты он только и думал о браке герцогини с эрцгерцогом.

Сначала эти мало достоверные известия не произвели на герцогиню де Монпансье большого впечатления, поскольку она не переставала мечтать о браке с императором, но через несколько месяцев разнесся слух, что император женится на эрцгерцогине Тирольской, и герцогиня с досады стала охотнее слушать Сожона. До чего эта интрига дошла неизвестно, ибо герцогиня, все знавшая, от всего отпиралась, но однажды утром Сожон был арестован, а к вечеру заговорили шепотом, что эрцгерцог намерен похитить герцогиню.

А согласна ли была сама герцогиня на это похищение? В этом перестали сомневаться, когда узнали, что она содержится под караулом в своих комнатах и что ей велено на другой день явиться перед королевой, кардиналом и герцогом Орлеанским.

Можно представить себе, какое впечатление производили эти слухи при дворе, где сама королева подавала пример набожности! И хотя коадъютор уже дважды приходил к королеве и кардиналу с известием, что волнения в народе с каждым днем усиливаются, королева была так занята делом герцогини де Монпансье, что ни на нее, ни на кардинала слова коадъютора не произвели того впечатления, которого заслуживали.

Дело в том, что королева и Мазарини, смотревшие или старавшиеся смотреть на вещи не с той точки зрения, с какой надлежало на них смотреть не считали коадъютора столь важным лицом, которым он начал делаться на самом деле. И правда, с первого взгляда в его особе было нечто грубое: это был маленький, плохо сложенный человек, ничего не умевший делать руками, невзрачный и писавший так, что невозможно было разобрать, к тому же настолько близорукий, что когда он однажды назначил свидание своему родственнику Дюквильи, также очень близорукому, то они прогуливались на месте встречи более четверти часа, не замечая друг друга, и разошлись бы, если бы случайно не столкнулись на пороге двери, весьма друг другом недовольные.

Между тем парламент продолжал свои прения, и два человека — Пьер Бруссель, советник уголовной палаты, и Бланмениль, начальник следственной комиссии — более всех противились указаниям правительства, а по мере того как они навлекали на себя королевскую немилость, они естественно возвышались во мнении народа. Но между противниками произошел род перемирия, ибо в это время взоры всех обратились на границу. Принц Конде поехал в армию и можно было предвидеть по расположению враждующих армий, что решительное дело не замедлит завязаться.

Исход этого дела произвел бы большое влияние на умы: если бы принц Конде проиграл сражение, то двор, нуждаясь в деньгах и людях для продолжения войны, вынужден был бы отдаться в руки парламента, в случае же победы двор мог бы занять совсем иную позицию.

Итак, та и другая сторона с нетерпением ожидали вестей. 23 августа приехал в Париж из Арраса человек, который объявил кардиналу, что в день его отъезда пушечные выстрелы раздавались ежеминутно и, следовательно, началось решительное сражение. Это важное известие сделалось обнадеживающим, когда он присовокупил, что не видел дезертиров и раненых.

Это известие пришло в Париж в 8 часов утра. Кардинал немедленно послал за маршалом Вильруа и приказал разбудить ее величество, чтобы сообщить новость. Хотя в рассказе приезжего не было ничего определенного, однако вероятность победы была достаточной, чтобы вызвать при дворе радость, тем более что все чувствовали необходимость победы.

Прошел день, а между тем другого известия не приходило и двор начал уже сомневаться в успехе, и только в полночь прибыл граф Шатийон, посланный от имени принца Конде прямо с поля сражения. Неприятель, совершенно разбитый, оставил 9 000 убитых, обоз, часть артиллерии и обратился в бегство — французская армия при Лане одержала решительную победу над сильным неприятелем.

Всем очень хотелось знать, какое впечатление произвело это известие на королевское окружение, а еще более на коадъютора, известного своей антипатией к кардиналу и его партии. За три-четыре дня до этого он явился к королеве и сообщил, что умы начинают все более волноваться, но кардинал Мазарини перебил его краткой басней.

— Г-н коадъютор, — сказал министр со своей хитрой улыбкой и тем итальянским выговором, от которого он так и не отучился, — в те времена, когда звери разговаривали, один волк с клятвой уверял стадо овец, что он защитит их от других волков, если каждое утро из стада будет приходить одна овца зализывать раны, которые он…

Коадъютор, догадываясь о конце притчи, прервал министра глубоким поклоном и удалился. Теперь беспокойный аббат, приняв, как он сам сознавался, некоторые меры, пожелал узнать, какое действие произвела на двор победа при Лане.

На другой день, то есть 24 августа, коадъютор снова явился во дворец, желая в столь важном случае судить о деле по собственному впечатлению. Он застал королеву почти без ума от радости — так она была довольна известием, привезенным графом Шатийоном, но кардинал, умея более управлять собой, сохранял свой обыкновенный вид и, подходя к коадъютору, с какой-то особенной благосклонностью, чего давно не было, сказал:

— Г-н коадъютор, я вдвойне радуюсь счастливому известию, которое мы получили с границы. Во-первых, оно служит для блага Франции, во-вторых, теперь можно показать г-дам членам парламента, как мы воспользуемся этой победой.

Эти слова были произнесены министром с таким простодушием, что коадъютор, который вообще-то не был доверчив по отношению к кардиналу, вышел из дворца с полным убеждением, что хитрый Мазарини говорил, что думал. Поэтому на другой день, в день Луи Святого, он говорил проповедь о том, что король должен заботиться о больших городах, а города должны быть королю за это обязаны.

Благодарственный молебен по поводу победы при Лапе был назначен на 26 августа. По заведенному порядку гвардейцы были расставлены от Пале Рояля до собора Парижской Богоматери. Когда же король вошел в храм, гвардию выстроили в три батальона на площадях Дофина и Королевской. Народ, удивляясь этим солдатам в полном вооружении, чего прежде при церемониях никогда не было, стал подозревать какую-нибудь затею против него и его защитников.

И действительно, г-н Коммин, один из четырех капитанов гвардии, получил приказ арестовать президентов Бланмениля и Шартопа, а также советника Брусселя. Поскольку из трех означенных лиц Бруссель был лицом если не самым важным, то самым популярным и уважаемым народом, то Коммин решил лично арестовать его, поручив двум из своих отправиться к Бланменилю и Шартону. Коммин, ожидая последних указаний, стоял у дверей церкви, когда королева, выходя, сделала ему знак подойти.

— Ступайте, — сказала она вполголоса. — И да поможет вам Бог!

Коммин поклонился и собрался было исполнять приказ, как к нему подошел государственный секретарь Телье и, желая ободрить, бросил:

— Смелее! Не робейте! Все готово, они у себя!

Коммин отвечал, что ожидает только возвращения одного из своих подчиненных, которому он дал некоторые предварительные указания, чтобы приступить к делу, и оставался со своим отрядом гвардейцев перед собором. Но, поскольку было обыкновенным, что телохранители всегда следовали за королем, эта позиция Коммина возбудила в уже недоверчивом народе некоторое беспокойство и прохожие начали собираться в кружки, обсуждать происходящее и ждать дальнейшего, Коммин принял некоторые меры предосторожности для устранения подозрений. Причиной промедлений было то, что он, посадив пажа и офицера в свою карету, велел им в сопровождении четырех гвардейцев ехать к дому Брусселя и когда он, Коммин, покажется на улице, подъехать к воротам дома советника с открытыми дверцами кареты. Когда время для исполнения приказаний прошло, Коммин, оставив свою команду, один направился к дому Брусселя. Увидев его, карета выполнила маневр, а Коммин подъехал к дому и стал стучать в дверь. Мальчик-слуга, ничего не подозревая, отворил дверь. Коммин оставил у входа двух гвардейцев, а с другими двумя вошел вовнутрь. Он застал советника за столом, оканчивающим обед вместе со всем семейством. Можно представить, какое впечатление произвело на сидевших за столом появление гвардейского капитана! Женщины вскочили, Бруссель не поднялся.

— Милостивый государь! — начал Коммин. — Я имею королевское предписание взять вас — вот оно, вы даже можете его прочитать. Для вас и для меня будет лучше, если вы не будете мешкать и тотчас отправитесь со мной.

— Но, позвольте узнать, — возразил Бруссель, — за какое преступление король меня арестует?

— Вы понимаете, г-н Бруссель, — отвечал Коммин, подходя к советнику, — что не капитану гвардии осведомляться о подобном, чем занимаются другие. Я имею приказ вас арестовать и я вас арестую! — При этих словах он протянул к Брусселю руку с намерением взять его, так как знал, что ему не следовало терять время.

Но в этот самый момент старая служанка, видя, как пришли арестовывать ее господина, бросилась к окну, выходившему на улицу, и начала что есть силы кричать:

— Караул! На помощь! Моего господина берут! На помощь!

Потом, заметив, что ее крики услышали и соседи начали суетиться, она бросилась к дверям, загородила их собой, продолжая кричать:

— Нет, вы не увезете г-на советника, мы не отдадим его вам! Караул! На помощь!

Служанка подняла такую тревогу, что когда Коммин сошел со своим арестантом с лестницы, и когда Брусселя, влекомого силой, начали вталкивать в карету, она была уже окружена двумя десятками человек, которые пытались обрезать постромки и воспрепятствовать отъезду.

Коммин видел, что необходимо было действовать решительнее. Он бросился на толпу, которая отступила, но не разбежалась. Коммин возвратился к карете, сел в нее, захлопнул дверцы и приказал кучеру ехать, а четырем гвардейцам идти впереди, чтобы прокладывать дорогу.

Однако не успели они продвинуться и на двадцать шагов, как увидели растянутые поперек дороги цепи. Пришлось поворачивать карету, чтобы ехать по другой улице, но тут не обошлось без драки. Поскольку в то время народ еще не привык к уличным стычкам и очень боялся солдат, особенно гвардейцев, которых уважали более других, поскольку они всегда сопровождали короля, то поначалу сопротивление было слабым, и карета смогла выехать на набережную, где волнение стало разрастаться.

Люди, находившиеся у Брусселя, подстрекаемые старой служанкой, рассеялись по улицам, крича: «К нам! На помощь!» В гвардейцев начали бросать камнями, лошади останавливались на каждом шагу. Увидев просвет в толпе, Коммин приказал кучеру гнать галопом, но как только карета набрала скорость, под колесо попал большой камень и она опрокинулась. Раздались громкие крики, и народ, подобно стае хищных птиц, налетел на опрокинутую карету. Коммин уже думал, что погиб, однако, выскочив из дверей, он заметил блеск ружей роты гвардейцев, шедших к месту беспорядков. Он обнажил шпагу и, став на карету, чтобы его могли видеть издали, закричал: «Ко мне, товарищи! На помощь!» Гвардейцы, узнав своего начальника, беглым шагом пустились к нему, разогнали народ и окружили опрокинутую карету, у которой, как оказалось, было сломано колесо и уже перерезана упряжь. Коммин заметил другую карету — сидевшие в ней остановились, чтобы посмотреть на инцидент. Капитан шепнул гвардейскому сержанту и тот с десятью солдатами бросился к этой карете, принудил седоков выйти и привел ее к Коммину. Тогда на глазах народа, едва сдерживаемого в отдалении солдатами и все более свирепеющего, вытащили Брусселя из сломанной кареты и пересадили в другую, которая направилась к Пале Роялю. Карета Коммина была разломана народом на куски.

Арест Брусселя последовал, по-видимому, в недобрый час, так как при въезде на улицу Сент-Оноре реквизированная карета также сломалась. Народ, видя, что ему представляется возможность употребить последнее усилие, снова бросился на гвардейцев, так что пришлось отгонять его прикладами ружей и тесаками, причем появились раненые. Пролитая кровь не испугала бунтовщиков, но увеличила их ярость: со всех сторон послышались угрозы, горожане стали выходить из своих домов с алебардами, послышались выстрелы из ружей, и один гвардеец был ранен. В эту минуту, к счастью Коммина, появилась карета, посланная его дядей Гито. Коммин бросился в нее, таща за собой арестанта, и лошади взяли в галоп. Они приехали к заднему фасаду Тюильри, где ожидали свежие лошади, и, отделавшись, наконец, от толпы, пустились вовсю в Сен-Жермен, откуда арестанта должны были препроводить в Седан.

В то же самое время Бланмениль и Шартон были отправлены в Венсенн.

Понятно, что после смятения, вызванного арестом «старичка Брусселя», как его называли современные писатели, Париж не мог успокоиться — слух о нем будил вначале печаль, потом начал возбуждать ярость. Все как будто лишились кто отца, кто брата, кто друга или покровителя, и все вдруг поднялись. Мятеж распространился быстро, все бегали, кричали, торговцы запирали лавки, соседи спрашивали друг друга, есть ли оружие, и те, кто его имел, снабжали неимевших пиками, алебардами, ружьями. Коадъютор, обедавший с тремя канониками собора Парижской Богоматери — Шапленом, Гомбервилем и Пло, спросил о причине смятения и узнал, что королева, выходя из церкви, приказала арестовать Брусселя, Бланмениля и Шартона. Это известие весьма встревожило коадъютора, и он, не снимая даже облачения, в котором служил обедню, вышел из дома. Не успел он дойти до площади Нового рынка как был окружен многочисленной толпой — народ узнал его и стал требовать освобождения Брусселя. Коадъютор выбрался из толпы и встав на тумбу объявил, что идет в Лувр просить королеву о снисхождении. Около Нового моста он встретился с маршалом ла Мейльере, возглавлявшим отряд гвардейцев, и хотя маршал видел пока только мальчишек, которые бросали в них камни, он чувствовал себя в затруднении, поскольку понимал, что гроза готова уже разразиться. Коадъютор и маршал по-приятельски поздоровались; маршал рассказал подробно о том, что знал, коадъютор же сообщил, что идет в Пале Рояль поговорить с королевой. Маршал решил ехать вместе с ним, собираясь ничего не скрывать от королевы и министра. Во время переезда от Нового моста до Пале Рояли они сопровождались огромной толпой, неистово кричавшей:

— Брусселя нам! Брусселя! Брусселя!

Прибыв во дворец, коадъютор и маршал нашли королеву в ее большом кабинете вместе с герцогом Орлеанским, кардиналом Мазарини, герцогом Лонгвилем, маршалом Вильруа, аббатом ла Ривьером, г-ном Ножаном Ботрю и капитаном гвардии Гито. Ее величество приняла коадъютора ни ласково, ни сухо, ибо она была слишком горда, чтобы раскаиваться в том, что сделала. А кардинал, казалось, забыл, что говорил накануне.

— Ваше величество, — заявил коадъютор, — я пришел, чтобы, по моей обязанности, получить от вас приказания и споспешествовать всем, что только в моей власти, спокойствию вашего величества.

Королева наклонением головы выразила согласие, но поскольку г-жа ла Ривьер и Ножан Ботрю позволили заметить, что этот бунт не стоит внимания по своей маловажности, то она не сочла нужным изъявить коадъютору особенной благодарности за его предложения. Маршал ла Мейльере рассердился на достаточно безрассудные насмешки царедворцев, которые не знали или не хотели знать всей серьезности положения, и начал говорить королеве об опасности, угрожающей столице, причем ссылался на коадъютора. А тот, бывший свидетелем сцены на площади Нового рынка, не имел причин скрывать истину и высказал ее вполне, уверяя, что волнение в народе сильно и что, по всей вероятности, оно будет сильнее и опаснее. Тут кардинал улыбнулся презрительно, а королева с гневом сказала:

— Г-н коадъютор, думать о бунте, значит бунтовать! Это все сказки, которые любят рассказывать те, кто благоприятствует народным волнениям! Но, будьте спокойны, власть королевы сумеет восстановить порядок!

Кардинал, видя, что королева зашла слишком далеко и коадъютор переменился в лице от последних слов регентши, в свою очередь сказал с притворной лаской:

— Государыня! Желательно, чтобы все говорили с таким чистосердечием как г-н коадъютор, который беспокоится за свою паству, опасается за благосостояние города, беспокоится о власти нашего величества. Я вполне уверен, впрочем, что опасность не так велика, как он ее себе представляет, но я также верю, что она показалась ему такой, какой он ее описывает, и он говорит от чистой совести.

Королева поняла сказанное кардиналом, поэтому она переменила тон и поблагодарила коадъютора, который, притворяясь, что верит ей, отвечал глубоким поклоном. Ла Ривьер пожал плечами и сказал на ухо Ботрю:

— Вот что значит не быть здесь день и ночь! Коадъютор ведь неглуп, кажется, а поверил сказанному королевой.

Дело, однако, было в том, что все, находившиеся в кабинете королевы, играли комедию: государыня притворялась спокойной, пылая гневом; кардинал делал вид, что ничего.

Не боится, но внутренне трепетал; коадъютор изображал легковерного, а таковым вовсе не был; герцог Орлеанский казался озабоченным, будучи в этом случае так же беспечен, как и в других; герцог Лонгвиль казался опечаленным, в душе радуясь; маршал Вильруа обнаружил поначалу веселость, но минуту спустя уронил слезу по поводу гибели государства; наконец, Ножан Ботрю, чтобы потешить королеву, передразнивал старую служанку Брусселя, изображая, как она воодушевляла народ, хотя должен был понимать, что на сей раз за комедией может последовать трагедия. Один аббат ла Ривьер был твердо убежден, что все это возмущение не более как нечто скоропреходящее.

Это притворство заразило даже маршала ла Мейльере, который пришел с коадъютором для того, чтобы высказать истину, но, видя на всех лицах истинное или притворное спокойствие, устыдился собственной трусости и принял вид храбреца. Как раз в это время в кабинет ее величества вошел подполковник гвардии с донесением, что народ все более и более ожесточается и угрожает нападением на солдат, и маршал, выйдя из себя, вместо того, чтобы вернуться к своему первоначальному мнению, стал просить о начальстве над всеми четырьмя батальонами гвардии, а также над всеми придворными и солдатами, которых встретит по дороге, уверяя, что с этими силами он легко рассеет взбунтовавшуюся чернь. Королева, любившая крутые меры по своей природе, немедленно согласилась на это предложение, но поскольку действовать таким образом было все-таки опасно, то комедия кончилась, и лишь маршал и королева остались при своем мнении, хотя и их жар несколько остыл.

Вдруг в комнату с бледным, встревоженным лицом вошел канцлер Сегье, и королева не могла удержаться и не спросить:

— Г-н канцлер, что случилось?

Хотя канцлер и не привык говорить правду, на сей раз он обуздал свою привычку и объявил, что народ очень бунтует, а так как у страха глаза велики, то изобразил виденное страшнее, чем это было на самом деле. Канцлер настроил всех более миролюбиво, но вошел г-н Сантерр. Будучи столь же спокоен, сколь канцлер был встревожен, он начал уверять, что горячность в народе остывает, что народ вовсе не брался за оружие, как думали вначале, и что при некотором терпении все уладится.

Ободренные придворные опять склонились к мнению маршала и королевы, состоявшему в употреблении силы. Однако, во всех этих колебаниях терялось драгоценное время, в котором, можно думать, заключалось спасение. Старый Гито, не отличавшийся большим умом, но известный королеве как преданнейший слуга, заговорил своим хриплым голосом о том, что так или иначе, а надобно приступить к делу, что только дуракам и злонамеренным людям простительно спать при таком положении дел.

— Позвольте, однако, спросить, — резко сказал Мазарини, обращаясь к Гито, которого не любил, — в чем же состоит ваше мнение?

— Мое мнение, — отвечал Гито, — состоит в том, что этого плута Брусселя надо отдать живого или мертвого.

— Г-н коадъютор, — продолжал Мазарини, — а вы что скажете о предложении г-на Гито?

— Я думаю, г-н кардинал, — пошел в атаку Гонди, — что во мнении капитан есть и хорошая и худая стороны. Я думаю, нужно возвратить Брусселя, но живым, а не мертвым!

— Возвратить! — воскликнула королева. — Возвратить Брусселя этим канальям, которые его требуют? Нет, я лучше соглашусь задушить его собственными руками и не только его, прибавила она, протянув руки к коадъютору, — но и тех, кто…

При этой выходке кардинал наклонился к уху королевы, и она опустила руки, слегка улыбнувшись.

— Как это глупо, — сказала она, — что я так разгорячилась. Простите меня, г-н коадъютор!

В это время вошел гражданский губернатор Парижа г-н Дре д’Обре с такой смертной бледностью на лице, что, как говорил потом коадъютор, в итальянском театре не представляют страх так хорошо и наивно, и стал рассказывать о том, что с ним произошло по дороге от его дома до Пале Рояля — об угрозах мятежников и о том, что, по его мнению, этот день не пройдет без всеобщего восстания в городе. Страх заразителен, ужас губернатора, выражавшийся в его бледности, телодвижениях и дрожащем голосе, овладел присутствующими. Мятежная толпа представилась грозным зрелищем уже не только кардиналу, но и королеве. Тут все пришли к выводу, что дело требует серьезного рассмотрения, составили наскоро Совет, в котором каждому было предложено высказать свое мнение.

Коадъютор, маршалы Вильруа и ла Мейльере поддержали предложение Гито освободить Брусселя; к ним присоединился и Мазарини, но прибавил, что вернуть советника ранее завтрашнего утра нельзя, поскольку он находится уже достаточно далеко от Парижа. Понятно, что этим кардинал.

Хотел выиграть время — если народ не перестанет бунтовать, ему отдадут Брусселя, но ежели он рассеется, можно будет, конечно, принять более крутые меры к обузданию его и одновременно забыть об обещании. Кроме того, Мазарини предложил коадъютору самому сообщить народу это доброе известие, поскольку от него народ примет это лучше, как от своего некоторым образом депутата. Коадъютор, однако, ясно видел расставляемые ему сети и потребовал письменного обещания, хотя такое было с его стороны дерзостью. Тогда ла Мейльере увел коадъютора под утверждения царедворцев, что слово королевы стоит больше всех письменных обещаний.

Однако не таково было мнение коадъютора, который понимал, что ему грозит потерять народную любовь, ибо он может стать орудием обмана. Он хотел было даже воротиться, но королева уже вышла, а Гастон Орлеанский, тихонько подталкивая его обеими руками, говорил самым ласковым голосом:

— Ступайте, г-н коадъютор, ступайте спасать государство!

Солдаты королевской гвардии подхватили коадъютора на руки и снесли до самых ворот Пале Рояля, приговаривая:

— Идите, идите!

Коадъютор вышел на улицу и был окружен толпой, через которую старался пробраться, благословляя народ, но не того от него ждали, и послышались крики: «Брусселя! Брусселя! Верните Брусселя!» Коадъютор решил ничего не обещать, ибо понимал, что обещания скорее всего не будут исполнены и потому только продолжал благославлять народ, однако в это время маршал ла Мейльере во главе отряда легкой гвардейской кавалерии подъехал к толпе с обнаженной шпагой и закричал:

— Да здравствует король! Свободу Брусселю!

Но так как мятежники увидели обнаженную шпагу, а в шуме не расслышали его последних слов, то жест и выкрики не только не успокоили, но еще более воспламенили толпу. Послышался крик: «К оружию!», а один из толпы даже бросился с саблей на маршала, который убил его выстрелом из пистолета. Крики перешли в рев и все бросились к оружию.

Народ, проводивший коадъютора до самого Пале Рояля и ожидавший у ворот его выхода, шел с ним или, лучше сказать, нес его до самого Трагуарского перекрестка, где он увидел маршала ла Мейльере, вступившего в бой с многочисленной толпой, которая перегородила дорогу и на огонь его кавалерии отвечала сильной ружейной пальбой. Тогда коадъютор, надеясь, что противники уважат его достоинство в пастырской одежде, бросился между ними, рассчитывая остановить кровопролитие, Действительно, маршал, который оказался в затруднительном положении, с радостью воспользовался предлогом и приказал прекратить стрельбу, и граждане, со своей стороны, также остановились, довольствуясь тем, что остались на занимаемой позиции на перекрестке. Но десятка три человек, которые или не знали еще о перемирии, или не хотели его признать, вышли с алебардами из улицы Де-Прувер и устремились на кавалеристов. Они ранили пистолетным выстрелом Фонтрайля в руку, прибили одного из пажей, несших сутану коадъютора, и сшибли с ног его самого камнем, который попал ему пониже уха. В тот момент, когда он встал на одно колено, аптекарский ученик, один из самых отчаянных бунтовщиков, навел дуло своего ружья прямо в голову коадъютора, но прелат, не потеряв присутствия духа, схватил рукой дуло ружья и произнес:

— Ах ты, несчастный! Если бы это увидел твой отец!

Молодой человек не понял смысла обращенных к нему слов и думая, что собрался ненароком убить одного из знакомых своего отца, посмотрел на жертву внимательно и вдруг заметил священническое облачение.

— Боже мой! — воскликнул он. — Уж не коадъютор ли вы?

— Именно так, — отвечал прелат, — и ты хотел убить друга, думая, что убиваешь врага!

Мятежник, осознав свою ошибку, помог коадъютору подняться на ноги и громко закричал:

— Да здравствует коадъютор!

Все ответили тем же дружным криком и засуетились вокруг коадъютора. Между тем маршал, воспользовавшись суматохой, выбрался из толпы и устремился во дворец.

Коадъютор, увлекая за собой народ, отправился на Торговую площадь, где, как он говорит, нашел всех торговцев вооруженными. Однако надобно было объясниться, так как мятежники видели вход и выход коадъютора из дворца и желали знать ответ королевы. Коадъютор, не будучи уверен в истинности обещания королевы, объявил, что решительного ответа еще не получал и пойдет в Пале Рояль во второй раз. Предложение было принято с радостными восклицаниями, и он тем же путем отправился во дворец, сопровождаемый более чем 40 000 человек.

У заставы Сержантов он повстречался с маршалом ла Мейльере, который в благодарность за освобождение из рук мятежников бросился к нему на шею и крепко обнял, говоря:

— Я, дурак и безумец, чуть было не погубил отечество, а вы.., вы его спасли! Пойдем, поговорим откровенно с королевой о положении дел и сделаем представление, чтобы при совершеннолетии короля эта зараза государства, эти бессовестные льстецы, которые заставляют королеву верить, что происходящее не имеет никакой важности, были повешены! — И сойдя с лошади, маршал взял коадъютора за руку, а придя во дворец, он подвел коадъютора к королеве и, показывая на него, сказал ее величеству:

— Вот, государыня, тот, кому я обязан жизнью и которого вы, ваше величество, должны поблагодарить за спасение вашей гвардии! И, быть может, вашего дворца!

Королева улыбнулась так, что коадъютор не мог не заметить насмешки, но не показывая вида, что оскорбился, прервал маршала и, почтительно поклонившись, сказал:

— Государыня, речь идет не обо мне, а об обезоруженном и покорном Париже, который готов повергнуться к стопам вашего величества!

— Париж очень виноват и непокорен! — отвечала Анна Австрийская с краской гнева на лице. — Но, с другой стороны, если как меня уверяли, он был столь мятежным, каким образом он в такое короткое время мог успокоиться?

Маршал ла Мейльере понял мысль королевы и заметил:

— Видя, как вас обманывают, государыня, благомысленный человек обязан сказать правду. И я скажу ее — если вы, ваше величество, не прикажете сегодня же освободить Брусселя, то завтра камня на камне не останется в Париже, поверьте мне!

Коадъютор хотел подтвердить эти слова, но королева прервала их презрительным смехом и отрезала:

— Идите отдыхать, г-н коадъютор, вы сегодня столько трудились, что, думаю, немало устали и вам не грех отдохнуть.

Что можно было сказать в ответ? Коадъютор со злобой в сердце вышел из дворца, поклявшись отомстить за невнимание к его заслугам. Каким образом, он еще не знал, ибо события еще не определились с той степенью ясности, чтобы он мог на что-нибудь решиться.

На улице, у дворцовых ворот, коадъютора дожидалась бесчисленна толпа, которая заставила его подняться на империал поданной кареты дать отчет о происшедшем в Пале Рояле. Коадъютор объявил, что на уверения, данные им королеве в том, что народ готов положить оружие и разойтись по домам, если ему возвратят арестованных, королева положительно обещала освободить их из тюрьмы.

Это обещание показалось народу недостаточным и два часа назад он скорее всего этим бы не удовлетворился, но приближалось время ужина. «Это обстоятельство, — говорит кардинал Рец, — может показаться смешным, но между тем оно не подлежит сомнению, и я заметил, что в Париже во время народных возмущений самые горячие головы не хотят прозевать у себя дома ужин». Ввиду этого обстоятельства парижский народ разошелся по домам, и коадъютор смог спокойно вернуться к себе, где сразу лег в постель и приказал пустить ему кровь, дабы избегнуть последствий, которые могли бы случиться от полученного им в голову удара камнем.

Мы, впрочем, не расстаемся еще с коадъютором, поскольку в событиях, о которых пойдет далее рассказ, он будет главным действующим лицом.

ГЛАВА XVI. 1648.

Коадъютор и его приятели. — Совещание. — Честолюбие Гонди. — Приготовления к междуусобной войне. — Распоряжения коадъютора. — Бунт. — Баррикады. — Предположения двора. — Члены парламента предстают перед королевой. — Опасности для депутатов. — Новая депутация в Пале Рояле. — Королева освобождает Брусселя. — Тревоги двора. — Торжество Брусселя. — Указ парламента. — Снятие баррикад. — Стихи против фрондеров.

Коадъютор вернулся домой недовольный и расстроенный душой более, чем телом, хотя и распорядился о кровопускании. Теперь он уже не сомневался в том, что был игрушкой в руках Мазарини и королевы, что они толкали его вперед с намерением не исполнить ни одного из тех.

Обещаний, которые через него давали парижскому народу, предполагая, что коадъютор потеряет любовь Парижа, добытую такими усилиями и деньгами.

Во время этих размышлений пришел граф Монтрезор, этот вечно недовольный человек, который участвовал вместе с Сен-Маром в заговоре против Ришелье и с коадъютором против Мазарини.

— Ну что, любезнейший, — пошутил входя в комнату Монтрезор, — ведь вы совершили сегодня славную кампанию!

— Разве? — спросил коадъютор.

— Разумеется! — заявил Монтрезор. — Что, скажете мне, выиграли вы вашими сегодняшними двумя представлениями королеве?

— Я этим выиграл то, — отвечал коадъютор, выходя из себя, поскольку слова графа очень хорошо соответствовали тому, что он сам себе говорил, — я выиграл то, что доказал королеве свою благодарность за достоинство коадъютора, которое она изволила мне дать.

— Так вы думаете, — спросил, засмеявшись Монтрезор, — что королева вами довольна?

— Надеюсь, — коротко ответил коадъютор.

— Ну, нет! Разуверьтесь, приятель, ибо сегодня она сказала своим статс-дамам де Навайль и де Моттвиль, что хотя вам вовсе не следовало возмущать народ, вы сделали все для этого, что только от вас зависело!

Это замечание полностью соответствовало происходившему в душе коадъютора, и хотя он с сомнением покачал головой, граф Монтрезор ясно видел, что удар нанесен верно. На помощь к нему подоспел маркиз Лег, капитан гвардии герцога Орлеанского и один из вернейших друзей коадъютора.

— А, прошу пожаловать, г-н маркиз! — приветствовал его коадъютор. — Знаете ли, что мне сказал сейчас граф Монтрезор?

— Право, нет, — отвечал маркиз, — не знаю.

— Он сказал, что при дворе надо мной смеются и думают, будто все, что я сегодня делал, было только комедией, целью которой было возмутить народ!

— Ну что же, — сухо заметил Лег, — Монтрезор прав.

— Можете ли вы представить мне какие-нибудь доказательства этому? — спросил коадъютор, чувствуя, как гнев начинает волновать его кровь.

— Я приехал к вам прямо с ужина у королевы, — отвечал Лег.

— Ну, что же вы там видели? Что слышали? — быстро спросил коадъютор.

— Я там видел, — стал говорить маркиз, — людей, весьма радующихся тому, что дела приняли лучший, нежели они ожидали, оборот. Слышал я там и множество едких насмешек над каким-то коадъютором, который хотел взбунтовать народ, и не успев в этом притворился раненым, хотя ничего подобного с ним не случилось, который, выходя из дома, рассчитывал, что ему будут рукоплескать, как в театре на представлении трагедий Расина, а вернулся домой освистанный, как фарс Буаробера. Наконец, этот самый коадъютор, о котором я вам говорю, составлял предмет всех разговоров и в продолжение целых двух часов был осыпаем утонченными насмешками Ботрю, колкостями ла Ривьера, сопровождаемыми ложным состраданием кардинала и громким смехом королевы.

— Г-н коадъютор, — сказал Монтрезор, — разве вы не читали известное сочинение «Заговор Фиески», которое было написано лет пятнадцать тому назад одним моим знакомым, аббатом Гонди?

— Читал, граф, — отвечал коадъютор, — и вы знаете, что Фиески — мой любимый герой, но я нигде не читал, что Фиески был обязан своим титулом графа Лаванья дожу, против которого он возмутился.

— Хорошо, — сказал Монтрезор, поднимаясь, — засните сегодня с этими прекрасными чувствами, а завтра, пожалуй, вы пробудитесь в Бастилии.

— А что вы об этом думаете, Лег? — спросил коадъютор маркиза.

— Я, — отвечал тот, — совершенно согласен с графом и если бы был на вашем месте, то после всего, что слышал, клянусь вам, или бы решился на открытое сопротивление, или непременно бежал и не в эту ночь, а сию же минуту!

Дверь отворилась в третий раз, и граф д'Аржанте, который прежде служил у графа Суассона и у него познакомился с аббатом Гонди, вошел в комнату с бледным и встревоженным лицом.

— Вы пропали! — обратился он к коадъютору, не дав тому н рта раскрыть. — Маршал ла Мейльере послал меня сказать вам, что он не знает, какой бес овладел Пале Роялем! При дворе говорят, будто это вы затеяли бунт и всеми силами поддерживаете его, и как ни защищал вас маршал, его никто не слушал и, быть может, в эту же ночь против вас будут приняты самые насильственные меры!

— Какие же? — поинтересовался коадъютор.

— Послушайте же, — снова начал д'Аржанте, — все это пока только предположения, но со временем скрытые намерения могут быть исполнены. Это говорят в Лувре, и ла Мейльере поручил мне вам передать, что вы должны быть арестованы и отправлены в Кампер-Корантен, Бруссель — отправлен в Гавр-де-Грас, и на рассвете канцлер закроет парламент и удалит его в Монтаржи.

— Ну! — в один голос воскликнули Монтрезор и Лег. — Что вы скажете на это?

— Народ не допустит этого! — твердо заявил коадъютор.

— Народ! — повторил граф д'Аржанте. — А где, вы думаете, народ теперь находится?

— Разве он не на улицах? — удивился прелат.

— Как же! — вскричал граф. — Что кардинал и королева предполагали, то и случилось — ночь прекратила мятеж, народ разошелся по домам. Маршал ла Мейльере, которого посылали узнать, в каком положении Париж, вернулся и объявил, что в этот час из всей многочисленной толпы, наводнявшей улицы и переулки, осталось не более сотни, что огни везде потушены, так что ежели кто-нибудь приехал издалека, то он и не заподозрит о происходившем днем.

— Так это, любезный мой д'Аржанте, — спросил коадъютор, — маршал и поручил вам мне сообщить?

— Да, — отвечал граф, — чтобы вы подумали о своей безопасности, г-н коадъютор.

— А маршал Вильруа ничего не говорил? — поинтересовался коадъютор.

— Ну, да! Он не посмел, — улыбнулся граф, — вы же знаете, какой он трус! Но он пожал мне руку так, что я в нем, в общем, не сомневаюсь. Однако повторяю вам, что теперь нет ни души на улицах, все спокойно в Париже и завтра повесят, кого захотят!

— Ну что? — сказал Монтрезор. — Не то же и я говорил?

Тогда маркиз Лег более других стал сожалеть о поведении коадъютора в этот день, поведении, говорил он, о котором сожалели его друзья и которое погубило как его самого, так и их.

Коадъютор холодно выслушал сожаления и насмешки друзей, а когда они кончили, подытожил:

— Послушайте, господа! Дайте мне подумать четверть часа, а там я докажу вам, что мы можем внушить к себе и другое чувство, во всяком случае, не сожаление. — Затем коадъютор попросил всех уйти в другую комнату и остался один.

Потому ли, что коадъютор читал Плутарха, или потому, что написал «Заговор Фиески», он всю свою жизнь домогался сделаться главой партии. Теперь он достиг этой цели и в его руках было все, чтобы иметь успех. Он позвал своего камердинера и послал его к полковнику Мирону, надзирателю квартала Сен-Жермен л'Оксерруа, прося его тотчас к нему приехать.

В это время на городских часах просило полночь. Коадъютор отворил окно и стал смотреть на улицу. Ночь была тихой и ясной, царствовала глубокая тишина, огни в домах, как и говорил д'Аржанте, гасли один за другим.

По завершении четверти часа Монтрезор, Лег и д'Аржанте вошли в комнату коадъютора и застали его у окна.

— Ну, что же! — сказал д'Аржанте. — Четверть часа прошла!

— Да, — отвечал коадъютор, — я знаю.

— О чем же вы думаете? — заволновался граф.

— Я думаю, — отвечал коадъютор спокойно, закрывая окно, — что завтра к полудню Париж будет в наших руках.

Лица, которым он неожиданно поверил эту странную тайну, громко рассмеялись, предполагая, что удар камнем в голову лишил бедного прелата рассудка.

В это самое время вошел слуга вместе с полковником Мироном. Коадъютор дал лакею другое письмо на имя аудитора счетной палаты по имени Леспине, который был надзирателем квартала Св. Евстахия. Этот Леспине был старым знакомым коадъютора и они вместе участвовали в заговоре графа Суассона. Лакей тотчас вышел, чтобы отнести письмо.

Мирон, без сомнения, заранее знал о намерениях коадъютора, ибо вовсе не был удивлен тем, что его подняли в такой поздний час. Коадъютор рассказал ему обо всем случившемся и оба, удалившись в особую комнату, разговаривали между собой с полчаса о средствах и мерах, которые им теперь было необходимо предпринять. По окончании беседы Мирон простился с коадъютором и его друзьями и удалился, однако через несколько минут вернулся в сопровождении человека, принадлежащего к простому сословию.

Этот человек был братом повара Мирона. Будучи за некоторое время до этого приговорен к виселице и вырвавшись из рук правосудия, он, чтобы не быть пойманным, выходил только по ночам. Мирон, выйдя от коадъютора, с ним встретился, а тот, узнав полковника, рассказал такие интересные вещи о том, что их в настоящее время занимало, что Мирон попросил его пройти вместе с ним к коадъютору.

Этот привыкший шататься по ночам человек заметил у ворот дома полковника двух офицеров, разговаривавших между собой. Притаившись, он смог подслушать их разговор. Офицеры — поручик Рюбантель и полковник Ванн — рассуждали о том, как бы поискуснее ворваться к Мирону, чтобы застать его врасплох, как Брусселя, и обдумывали, где лучше расставить гвардейцев, жандармов и отряд легкой кавалерии, чтобы иметь в своей власти все кварталы города от Нового моста до Пале Рояля.

Брат повара рассудил, что нельзя терять время, пробрался в дом Мирона с тем, чтобы уведомить его о вражеских затеях, но узнав, что Мирона дома нет, а за ним приходили от коадъютора, отправился к дому архиепископа в надежде встретиться с полковником, что и произошло. — Хорошо! — сказал коадъютор. — Мы не знали только, где именно они намеревались расставить войска, теперь мы это знаем. Распорядитесь же так, как мы договорились, мой любезный Мирон, но, прошу вас, ради Бога, не плошайте — теперь каждая минута дорога!

Мирон поклонился и вышел — коадъютор отдавал приказания как главнокомандующий перед битвой.

Оставшись с друзьями, коадъютор спросил, не хотят ли они ему помогать, и после нескольких минут раздумья они приняли предложение. Монтрезор и Лег устремились к своим приятелям, а д'Ажанте, будучи хорошо знаком с Луи де Креваном кавалером д'Юмьером — будущим маршалом Франции, находившимся с рекрутами в Париже, обещал привести от него человек 20 молодцов. Условились также о местах, где должны были действовать Монтрезор и Лег; д'Аржанте, как самый смелый и решительный, получил назначение находиться при Нельской заставе, ибо упомянутый бродяга слышал, как Рюбантель и Ванн два раза произнесли это название.

В это время Мирон, согласно договоренности, уже принимал меры предосторожности, сам размещая уважаемых, одетых в черные плащи и без оружия, граждан во всех тех местах, где должны были стоять войска. В продолжение двух часов Мирон развил бурную деятельность и расставил от Нового моста до Пале Рояля более 400 человек, причем организовал это, как пишет коадъютор, «тихо и весьма осторожно».

Леспине получил от Гонди приказание быть готовым овладеть заставой Сержантов, чтобы устроить там баррикаду против королевских гвардейцев. Очевидно, что план был разработан заранее.

Отдав приказания, подобно герцогу Энгиенскому накануне битвы при Рокруа, коадъютор лег в постель с тем, чтобы поспать до тех пор, пока его не разбудят. В 6 утра к нему вошел секретарь Мирона с известием, что во время ночи войска не показывались и видели лишь кавалеристов, проезжавших по улицам, чтобы узнать, очевидно, много ли народа, и, увидев, что мало, галопом вернулись в Пале Рояль.

Но если в этом пункте все пока было спокойно, то по деятельности канцелярии государственного канцлера, где часто отправлялись и возвращались посыльные, можно было предположить, что здесь что-то затевается против парижского народа.

В 7 утра второй вестник Мирона пришел известить, что канцлер со всеми чиновниками магистрата направился ко дворцу. В это же время курьер графа д'Аржанте донес о движении двух рот гвардейцев к Нельской заставе.

Наступила решительная минута, и коадъютор велел всем сказать, что пусть каждый действует по данным ему инструкциям.

Через четверть часа по шуму, дошедшему до архиепископского дома, его хозяин узнал, что его приказания исполняются в точности. Монтрезор и Лег, находясь у Нового моста, при содействии людей Мирона призвали народ к оружию. Леспине, со своей стороны, овладел заставой Сержантов, а д'Аржанте, переодетый каменщиком, напал со своими людьми на швейцарцев, причем было убито до тридцати солдат, а остальные разбежались, оставив свой штандарт в руках нападавших.

Тройная атака подняла во всем городе тревогу, мятеж, как пожар, быстро распространился от центра Парижа до самых отдаленных окраин. Все взялись за оружие, даже женщины и дети, в самое короткое время было выстроено более тысячи двухсот баррикад. Канцлер Сегье, теснимый со всех сторон, видя перед собой многочисленную толпу мятежников, словно выраставших из-под земли, с трудом смог укрыться, провожаемый неистовыми проклятиями и угрозами, в отеле д'О, находившемся на набережной Дез-Огюстен, близ моста св. Михаила. И едва затворилась за ним дверь, как народ с яростью бросился к отелю и выломал ее. Несчастный канцлер спрятался вместе с братом, епископом Миосским, в маленьком кабинете, дверь которого искусно была скрыта обоями. Хорошо понимая, что жизнь его находится в опасности, что если его найдут, то изрубят в куски, он встал на колени перед своим братом-епископом и начал исповедь, ожидая с минуты на минуту смерти. Однако же он не был найден, народ удовольствовался разоблачением отеля — корыстолюбие взяло верх над мщением, и бунтовщики, вытаскивая мебель и всякие ценности на улицу, забыли о потайном кабинете, где укрылись канцлер и епископ Меосский.

Все это время у королевы совещались — присутствовали все принцессы и между ними бедная королева Английская, которая, оставив королевство свое в революционном состоянии, приехала просить приюта в другом королевстве, теперь не менее возмущенном. Что касается кардинала, то он, имея при себя аббата ла Ривьера и нескольких вельмож двора, которых считал вернейшими своими приверженцами, занимался делами в маленьком кабинете ее величества. В это время приехал во дворец человек, которого едва спасшийся канцлер Сегье прислал уведомить королеву и кардинала о своем положении. Королева немедленно вызвала маршала ла Мейльере и приказала идти на помощь к канцлеру; без промедления маршал, взяв с собой жандармов и несколько человек легкой кавалерии, отправился к отелю д'О.

А во дворце расспрашивали посланника о положении дел. Он сказал, что Париж взбунтовался, что поперек всех улиц натянуты цепи, что на каждом шагу встречаются баррикады, защищаемые народом, что мятежники, не переставая требовать освобождения Брусселя, изо всей силы кричат: «Да здравствуют королева и коадъютор!» Королева, внимательно выслушав этого человека, пошла с ним в кабинет к Мазарини, чтобы тот повторил ему все, что сказал ранее, и между королевой и министром тут же было решено послать кого-нибудь к коадъютору.

Маршал ла Мейльере не без труда добрался до отеля д'О. Пожилая женщина, остававшаяся одна во всем доме, повела его к кабинету, где скрывался канцлер Сегье. Маршал окружил бедного канцлера своим конвоем и пешком отправился вместе с ним в Пале Рояль, но не успели они сделать и нескольких шагов, как навстречу попалась герцогиня Сюлли, дочь канцлера, которая, узнав о случившемся, поехала в карете его искать. Канцлер с братом сели в карету и окруженные солдатами маршала помчались к Пале Роялю. Когда, миновав Новый мост, карета ехала мимо площади Дофинэ, находившийся в засадах и вооруженный ружьями народ открыл по конвою сильный огонь. Адъютант короля, всегда находившийся в свите канцлера, был убит и вместе с ним один гвардеец и несколько солдат. Герцогиня Сюлли, прикрывшая собой отца, была поражена пулей в руку, к счастью на излете, и она была только контужена. Наконец, поезд добрался до дворца, и при виде раненой герцогини Сюлли, дрожащего от страха канцлера, епископа Меосского, бывшего не в лучшем состоянии, настроение двора приобрело более серьезное направление.

Вскоре возвратился курьер, посланный к коадъютору. Этот посланный, служивший казначеем в собственном ее величестве кабинете, застал коадъютора дома, и тот объявил, что, не имея никакого влияния на народ, может только изъявить королеве и кардиналу свое сожаление по поводу сопротивления народа власти королевы. Было, однако, ясно, что этот ответ был ничем иным, как уверткой, поскольку все доказывало его теперешнее исключительное, более чем когда-либо, влияние на парижский народ.

В это время королеве доложили, что парламент, собравшийся в этот день очень рано, подписав приговор Ком-мину, поручику королевской гвардии, исполнившему приказ о вчерашних арестах, и запретив впредь под страхом смертной казни всем военным исполнять подобные распоряжения, приближается в полном составе и в парадных мундирах к Пале Роялю. Шествие парламента выглядело триумфом: перед ними опускались цепи, разбирались баррикады и звучали призывы: «Брусселя! Брусселя!».

Через некоторое время доложили, что члены парламента прибыли к главному входу во дворец. Королева была вне себя от гнева, но не могла запретить им войти и дала на это свое разрешение. Минуту спустя появилась депутация во главе с первым президентом и президентом де Месмом, тогда как остальные члены парламента остались во дворе.

Президент собрался было произнести речь, но королева, встав со своего места, сама подошла к нему и сказала:

— Не странно ли это и не стыдно ли вам, господа, что при жизни покойной королевы вы безо всякого негодования смотрели на арест и заключение в тюрьму принца, а ныне, из-за этого негодяя Брусселя, вы и ваш народ поднимаете такую тревогу, что потомство с ужасом посмотрит на ничтожную причину беспорядков, и король, мой сын, со временем вынужден будет отомстить вам за это!

Президент, дав королеве закончить, ответил:

— Осмелюсь заметить вам, государыня, что теперь не время упреков и что при том положении, в котором находится народ, нужно думать о том, как его успокоить. Что же касается меня, — прибавил он, — то я полагаю, государыня, вы должны отпустить арестанта по собственной вашей воле, в противном случае его у вас возьмут силой, что, без сомнения, причинит вам величайшее огорчение.

— Вы можете, — возразила королева, — смотреть на это дело таким образом, я смотрю на него совсем иначе! Я бы унизила королевскую власть, если бы оставила без наказания человека, который так дерзко ее оскорбляет.

— Итак, это ваше последнее слово, государыня, — спросил президент, — и вы решительно отказываетесь исполнить то, о чем вас просят?

— Да, — отвечала королева, — пока у меня будут просить подобным образом. По кротости моего правления вы должны были бы видеть, каковы мои намерения. Прибавлю, что лично я, быть может, и простила бы его, но вы сами, господа, знаете, что коронованным лицам вменяется в обязанность держать свой народ в некотором страхе!

С этими словами королева повернулась и ушла в кабинет, где находился Мазарини. Президент послал просить ее уделить им еще несколько минут, но королева не вернулась, а вместо нее вышел канцлер, сказавший членам парламента, что если они в будущем будут выказывать более повиновения воле короля, то и королева, со своей стороны, готова оказывать им все зависящие от нее милости.

Президент попросил объяснить этот ответ. Тогда канцлер объявил, что если парламент согласится впредь не собираться сам по себе для рассмотрения государственных дел и не будет контролировать королевские указы, то королева возвратит им арестованных.

Депутаты вышли из дворца, объявив, что они рассмотрят эти предложения. Парламент двинулся обратно в том же порядке, и так как он ничего не говорил народу относительно освобождения Брусселя, то, понятно, народ, вместо радостных восклицаний и доказательств своей поддержки, с которыми провожал его ко дворцу, выказывал теперь известную сдержанность. У заставы Сержантов, где находилась первая баррикада, народ начал роптать, требуя свободы Брусселю, но первый президент успокоил толпу, сказав, что королева обещала удовлетворить желание народа. У второй баррикады повторилась та же сцена, и президент смирил мятежников тем же ответом, но у Трагуарского Креста парижане не поверили словам президента, началось смятение, а один поварский ученик, поддерживаемый двумя сотнями людей, бросился на президента и, приставив к его груди алебарду, закричал:

— Изменник! Так вот ты как для нас стараешься! Возвратись сейчас же во дворец и, если не хочешь быть убитым, приведи к нам Брусселя! А если не его, то Мазарини!

При этой угрозе члены парламента испугались, пять или шесть заседателей вместе с двадцатью советниками скрылись в толпе, лишь первый президент не потерял присутствия духа, хотя более других подвергался опасности, и, собрав оставшихся при нем чиновников парламента, медленно, с подобающей его званию важностью, направился опять к Пале Роялю.

При дворе скоро узнали о том, что случилось с президентом и его коллегами. Шум же от возмущения был слышен даже в комнатах королевы, все слышали также крики и угрозы, сопровождавшие возвращающихся во дворец депутатов парламента. Теперь депутаты встретили в королеве более готовности их выслушать, а придворные дамы, став перед ней на колени, умоляли ее не противиться народным требованиям. Королева смягчилась.

— Итак, господа, — сказала она, — рассудите сами, как нужно теперь лучше действовать.

Парламент собрался для совещания в большой галерее, и через час первый президент от имени всего собрания, изъявив готовность верой и правдой служить королю, дал отчет совещанию парламентариев. Совещанием было решено отложить заседания парламента до дня св. Жана — очевидно, это соглашение было не миром, но перемирием, но обстоятельства были таковы, что правительница не могла уже ничего предписывать, и потому она удовольствовалась заявлением первого президента и подписала приказ освободить советника Брусселя из тюрьмы. За ним немедленно была послана карета от двора.

Теперь члены парламента с торжеством вышли из дворца, а королева не могла не почувствовать унижения.

Народ ожидал парламент, чтобы получить отчет о вторичном представлении королеве. Президент отвечал, что имеет приказ ее величества выпустить Брусселя из тюрьмы, а когда народ не поверил этому, племянник арестованного показал всем бумагу, объявив, что завтра к 8 часам утра Бруссель будет в Париже. Это смягчило несколько гнев мятежников, но так как они боялись обмана, что имело место накануне, то решили остаться вооруженными всю ночь и, если завтра к 10 утра Бруссель не будет возвращен, разнести, не оставив камня на камне, Пале Рояль и на развалинах повесить Мазарини.

Дворец был объят ужасом. Граждане стреляли постоянно, и весь шум заставлял опасаться страшного кровопролития. Бунтовщики близко подходили ко дворцу, так что пришлось расставить вокруг него часовых в десяти шагах один от другого. Королева не смогла заснуть всю ночь, а для министра народные угрозы не были тайной, поэтому он не раздевался и постоянно был готов сесть на лошадь. Один караул стоял у ворот его дома, другой — в комнатах, а кавалерийский полк ожидал кардинала в Булонском лесу, чтобы сопровождать его в случае необходимости выехать из Парижа. Один итальянец, состоявший на службе у кардинала, сказал на следующий день г-же Моттвиль, что даже за владение французским королевством он не захотел бы провести еще ночь, подобную той, какую он провел со своим господином.

На следующий день всякие бесчинства усилились. Мятежники громко кричали, что пошлют за герцогом де Бофором и сделают его своим предводителем. Пробило 9 часов — Бруссель не появлялся, мятежники распалялись, бунт распространился по всему городу, королева и Мазарини собирались уже бежать. Наконец, в 10 часов угрозы и проклятия сменились восторженными криками — прибыл Бруссель. Народ понес Брусселя на руках, разрывая протянутые через улицы цепи и круша баррикады. Советник был принесен в собор Парижской Богоматери, где было пропето «Тебе Бога хвалим». Однако Бруссель, смущаясь тем, что стал причиной такого возмущения и беспорядка, не дождался окончания молебна, украдкой вышел через маленькую дверь и побежал домой, удивленный народной любовью, о которой до сих пор и не подозревал.

Действительно властитель города, парламент, имея в своей власти короля, королеву и министра, издал следующий указ:

«Парламент в общем своем заседании сего числа, выслушав городского голову относительно данных ему приказаний вследствие бунта, происходившего третьего дня, вчера и сегодня утром, выслушав также королевского генерал-прокурора и приказав, чтобы все цепи и баррикады, устроенные гражданами, были убраны, предписывает всем разойтись по своим домам и возвратиться к своим прежним занятиям. Дано парламентом 28 августа».

Через два часа баррикады были уничтожены, цепи сняты, лавки и магазины открыты, и Париж казался таким спокойным, словно все, что совсем недавно происходило, было только сном.

За несколько дней до этого Мазарини заявил, что члены парламента суть не что иное, как школьники, которые швыряют камнями (frondent) в парижские каналы и которые разбегаются во все стороны, как только увидят гражданского губернатора, и снова собираются, когда он удалится. Эта острота очень оскорбила парламентариев, а поутру, в день баррикад, советник Барильон публично исполнил следующий куплет одной модной песенки:

Сегодня поутру.

Дует ветер из Фронды;

Я думаю, он.

Грозит Мазарини.

Сегодня поутру.

Дует ветер из Фронды.

Куплет был весьма удачен, и если сторонников двора называли «мазаринистами», то приверженцев парламента стали именовать «фрондерами». Коадъютор и его друзья, которые, как мы видели, организовали мятеж, приняли это наименование и стали носить на шляпах тесьму в виде пращи. Слово «Фронда» вошло в моду — в булочных стали печь булки a la Fronde, появились a la Fronde шарфы, платки, перчатки. Имя, под которым возмущение должно было быть внесено в летописи, нашлось.

ГЛАВА XVII. 1648 — 1649.

Двор выезжает в Рюэль. — Победы и рана принца Конде. — Конде вызывают в Париж. — Принц и бесноватый. — Дерзкое предложение парламента. — Указ королевы. — Слухи о предположении кардинала жениться на королеве. — Влияние Конде. — Двор возвращается в Париж. — Парламент снова поднимается против Мазарини. — Совет принца Конде. — Двор собирается в Сен-Жермен. — «Королева пьет!» — Отъезд двора в Сен-Жермен. — Страх парижан. — Письмо короля. — Указ парламента. — Начало междоусобной войны.

Трехдневный бунт и все за ним последовавшее сделали для королевы пребывание в Париже невыносимым, и при первом удобном случае она пожелала оставить его. Под предлогом подновления и переделок в Пале Рояле король, королева, герцог Анжуйский, у которого только прошла оспа, и еще не оправившийся от испуга кардинал Мазарини удалились в Рюэль, поскольку Сен-Жермен был в это время занят английской королевой Генриеттой.

В иных обстоятельствах это не показалось бы странным. Был месяц сентябрь, и почему бы королю, королеве и принцу не иметь желания провести несколько дней за городом. Однако их отъезд имел вид бегства. В 6 утра король сам сел в карету и поехал с кардиналом за Парижскую заставу, а королева, как говорит г-жа Моттвиль, желая показать, что имеет более других мужества, оставалась некоторое время в городе, съездила в монастырь францисканцев на исповедь, посетила в Валь-де-Грасе своих добрых монахинь, простилась с ними и только затем выехала в Рюэль.

Герцог Орлеанский остался в столице для сношений с парламентом в случае каких-нибудь новых осложнений. Этот герцог, казалось, давно и навсегда утративший всякое значение, снова становился могущественным лицом, выказывая присущие ему гордость и честолюбие. Он являлся наместником королевства и поэтому располагал некоторой властью, а так как он всегда доставлял королеве некоторое беспокойство, то она вознамерилась противопоставить ему принца Конде.

Принц Конде продолжал торжествовать на полях битв. Разбив неприятеля при Лане, он взял город Фюрнес, но был ранен в бедро, что дало повод вызвать его в Париж. Ожидая приезда принца, королева, желая, без сомнения, отомстить за бунт, следствием которого было вынужденное освобождение Брусселя и Бланмениля, снова сослала старого маркиза Шатонефа и арестовала де Шавиньи — первого за то, что он принимал участие в политических беспорядках, второго за то, что будучи в дружеских отношениях со многими членами парламента он возмущал их своими советами. Впрочем, настоящей причиной была ненависть, которая родилась между де Шавиньи и Мазарини в тот день, когда Беринген объявил последнему о желании королевы сделать его своим первым министром.

Эти два события были на слуху в день приезда принца Конде. Парламент не без опасения смотрел на этого человека, который на двадцать восьмом году жизни имел репутацию первого полководца в Европе; кроме того, он имел вес при дворе и состоял во главе общества «петиметров» (щеголей), заменивших семнадцать придворных кавалеров времени Луи XIII; мало того, принц Конде способствовал аресту герцога де Бофора, которому народ был предан только потому, что тот был преследуем, а это характерно для периодов, когда народ недоволен правительством. Словом, это был человек придворный, одаренный большим умом и решительностью, сведущий в политике, знаток истории, философии и математики, наконец, человек, который никогда ничего не боялся.

Во время возвращения принца Конде в Париж с ним случилось одно приключение, молва о котором его опередила и которое весьма занимало двор. Проезжая Бургундию, принц услышал об одном очень известном бесноватом и захотел увидеть его. Принца привели к одержимому и сказали, что ежели он хочет видеть его в припадке бешенства, то стоит только дотронуться до него четками. Принц решил попробовать, тем более, что у него имелся ковчежец с мощами, освященными самим папой. Что касается бесноватого, то ему не сообщили, какое знатное лицо удостаивает его своим посещением.

Принц был введен в комнату и нашел бесноватого довольно спокойным. Конде сделал знак, что хочет посмотреть, как бесноватый придет в ярость, и, вынув из кармана своего жилета руку со сжатым кулаком, положил ее на голову пациента. Тот начал страшно гримасничать, кривляться и метаться а принц, доведя исступление до крайней степени, раскрыл ладонь и показал, что он коснулся не мощами а своими карманными часами. Вид часов до того раззадорил больного, что тот бросился на принца с намерением задушить, однако принц, отступив и подняв свою трость, сказал:

— Г-н черт! Мне давно уже хотелось тебя видеть, но предупреждаю, что если ты до меня дотронешься, то я разобью сосуд, который стоит на окне, и заставлю тебя из него выйти! — Бесноватый внезапно успокоился и более не сумасбродствовал.

Герцог Орлеанский, со своей стороны, с неудовольствием смотрел на приезд принца в Париж, поскольку тот был его соперником не только в политике, но и в любви — принц был влюблен в м-ль Вежан, за которой герцог ухаживал и встречал взаимность. Позднее мы расскажем, чем эта любовь кончилась.

Принц приехал в Париж 20 сентября, два дня спустя после изгнания маркиза Шатонефа и ареста де Шавиньи, поэтому он нашел Париж взволнованным и узнал, что парламент собрался, намереваясь освободить де Шавиньи из тюремного замка подобно тому, как освободил Брусселя и Бланмениля.

Через два дня по приезде принц отправился в Рюэль представиться королеве. В парламенте в этот день собрание было очень бурным. Президент Виоль, приверженец де Шавиньи, известил собрание об изгнании маркиза Шатонефа, задержании де Шавиньи, выезде короля из города, возвращении принца Конде и скором прибытии войск. Тогда президент Бланмениль заявил, что все это имеет причиной одного чуждого Франции человека, и все беды прекратятся только тогда, когда этот человек будет подведен под указ, изданный в 1617 году после смерти маршала д’Анкра, которым воспрещалось всякому иностранцу иметь в королевстве должности, духовные места с доходами, почести, достоинства и управление делами. Ни одно до сих пор нападение не направлялось так прямо против Мазарини как это, так смело и решительно выраженное в словах Бланмениля. Оно немедленно стало известно в Рюэле.

На другой день в парламент пришли два письма — одно от герцога Орлеанского, другое от принца Конде; в этих письмах парламент приглашался на конференцию в Сен-Жермен. Вместо одной конференции состоялось две. Члены парламента в количестве 21 отправились в Сен-Жермен, куда поехали также герцог Орлеанский и принц Конде. Результатом конференций было издание 4 октября указа, подписанного королевой, кардиналом, принцами и канцлером:

«Ни один чиновник королевской службы не может быть лишен своего места или звания по тайному королевскому повелению. Всякое арестованное правительственное лицо будет через 24 часа представлено в суд. То же самое относится и ко всем вообще подданным короля, если только не нужны будут доказательства — в таком случае задержание виновного не может продолжаться более 6 месяцев».

Этот указ имел ту особенность, что был подписан двумя принцами, из которых одного несколько раз ссылали, по поводу чего парламент никогда не изъявлял своего неудовольствия, а отец другого просидел три года в Венсенне, на что парламент, восставший сначала против ареста Брусселя, Бланмениля и Шартона, а потом против ссылки маркиза Шатонефа и ареста де Шавиньи, никогда не возражал. Что же касается отношения этого указа к правам двора, то г-жа Моттвиль прямо называет его убийственным для королевской власти. Прибавим, что де Шавиньи, который был уже отправлен в Гавр, получил свободу, ограниченную повелением жить в принадлежащих ему поместьях.

Эта победа показала силу парламента и дала понять Мазарини все его бессилие и как мало, несмотря на все старания, он укоренился во Франции, если так легко было применить к нему закон против иностранцев. К этому же времени, по всей вероятности, надобно отнести событие, которое некоторые историки считают вымышленным, но в действительности которого уверяет нас принцесса Палатинская — вторая супруга герцога Анжуйского и мать регента — мы имеем в виду тайное бракосочетание королевы и кардинала. Вот, что она говорит:

«Королева-мать, вдова Луи XIII, не довольствуясь тем, что любила кардинала Мазарини, вышла, наконец, за него замуж. Он не был священником и следовательно ему ничто не могло препятствовать ко вступлению в брак. Добрая королева ужасно докучала ему и он грубо обходился с ней. Вообще в то время тайные браки были в моде».

Что касается этого брака, то теперь известны все его обстоятельства, а тайный ход, которым кардинал по ночам приходил к королеве, можно и сегодня увидеть в Пале Рояле. Дело, как говорят, дошло до того, что она сама к нему приходила, а он заявлял:

— Что еще надобно от меня этой женщине?

Старая ла Бове, первая камер-юнгферша королевы, знала об этом браке, и Анна Австрийская вынуждена была угождать ей во всем. Немудрено, что большое влияние г-жи Бове было предметом удивления придворных.

Послушайте, что пишет о ней Данжо, человек официальный, так сказать «Монитор» того времени:

«Это была женщина, которую самые знатные вельможи долгое время уважали и которая несмотря на то, что была уже старой, весьма некрасивой, продолжала время от времени появляться при дворе в великолепном наряде, словно великосветская модница, и была принимаема с почтением до самой смерти».

Прибавим, что ла Бове была не только наперсницей королевы-матери, но и первой любовницей короля Луи XIV.

Мазарини, несмотря на опору в королеве, причины которой скоро стали известны не только при дворе, но и в городе, что доказывают современные памфлеты, в особенности те, что известны под названиями «La pure verite cachee», «Qu as-tu vu a la cour?» и «La vieille amoureuse», хотел найти себе и другие опоры.

Два принца, как мы уже сказали, заняли свои места при дворе: герцог Орлеанский, если не старый, то по крайней мере утративший в бесполезных заговорах свои силы и принц Конде, молодой, прославившийся победами над неприятелем и мирным договором, который вскоре должен был подписан. Надо было выбрать между ними и Мазарини не колебался, предпочтя принца Конде. Это обнаружилось, когда герцог Орлеанский ходатайствовал о пожаловании своему фавориту аббату ла Ривьеру кардинальского сана, в то время как Мазарини просил его для принца Конти, брата принца Конде. Герцог Орлеанский остался этим очень недоволен, начал шуметь, кричать, сердиться, даже угрожать, но всем было известно, что Гастон всегда был более опасен для своих друзей, нежели врагов.

Два новых события еще более усилили влияние принца Конде при дворе — возвращение, по совету принца, короля из Рюэля в Париж и известие о мире, заключенном с Австрией, после чего «Французская газета» объявила, что «французы могут впредь спокойно поить своих лошадей в Рейне». Из этого видно, что граница по Рейну — этой естественной границе Франции — уже тогда составляла спорный вопрос между империей и Францией.

Между тем, Луи XIV подрастал и показывал себя тем, кем должен был стать со временем. Когда ему сообщили о победе над австрийцами при Лане, он с иронией сказал:

— Ага! Вот это уже не заставит смеяться г-д членов парламента!

Уже в юности Луи XIV всегда огорчался, когда нападали на его королевскую власть. Так однажды в его присутствии несколько придворных разговаривали между собой о неограниченной власти турецких султанов, показывая это на ряде примеров.

— Хорошо! — заметил юный король. — Вот что называется царствовать!

— Да, государь, — подхватил маршал д'Эстре, — но два или три этих властелина были в мое время убиты.

Маршал Вильруа, который тоже слышал слова короля и ответ маршала д'Эстре, обратившись к нему, сказал:

— Благодарю вас, сударь, вы говорили как должно говорить королям, а не так, как говорят им их придворные!

Однажды Луи XIV, увидев входящего к нему принца Конде, встал, снял с головы шляпу и начал с ним беседу. Было ли это сделано из вежливости, хотел ли король показать, что признает заслуги визитера, но эта вежливость, как оскорбление придворного этикета, расстроила Лапорта, который стал просить наставника и помощника наставника короля сказать питомцу о необходимости надеть шляпу, но ни тот, ни другой не обращали на него внимания. Тогда Лапорт взял шляпу, которую Луи XIV положил на стул, и подал ее монарху.

— Государь, — сказал тогда принца Конде, — Лапорт прав! Когда вы, ваше величество, с нами говорите, то вам не стоит снимать шляпу, вы и без того оказываете честь, когда кланяетесь.

В это время Конде казался очень преданным королю. По возвращении в Париж он первым делом осведомился у Лапорта, умен и великодушен ли король, и на утвердительный ответ воскликнул:

— Тем лучше! Вы меня радуете, ибо нет чести повиноваться государю злому, нет удовольствия повиноваться глупцу!

Такого же мнения был и кардинал Мазарини, который заметил маршалу Граммону, из лести говорившему министру о его нескончаемом могуществе:

— Ах, сударь! Вы не знаете его величество! В нем качеств на четырех королей и одного честного человека, уверяю вас!

Этот самый маршал Граммон, став на сторону Фронды, заявил впоследствии Луи XIV:

— В то время как мы служили вашему величеству против кардинала Мазарини… — что чрезвычайно рассмешило короля.

Наступил день св. Жана, и парламент снова начал свои совещания, обсуждая, как противостоять двору. Один за другим против кардинала выходили памфлеты — что ни день появлялась новая «Мазаринада». Министр поначалу над ними смеялся и однажды произнес свою, ставшую потом знаменитой, фразу: «Они поют, за это после заплатят». Наконец, вместо песенок появилось большое, наделавшее много шума, сочинение «Просьба трех сословий провинции Иль-де-Франс парламенту Парижа» — одна из самых едких сатир, направленных против Мазарини.

«Он — сицилианец, подданный испанского короля, и происходит из простого звания: он был простым слугой в Риме, участником самых гнусных действий; он потворствовал обманам, шалостям и интригам; он был принят во Франции как шпион; своим влиянием на королеву он управлял в продолжение шести лет всеми делами государства, к великому стыду королевского дома и всеобщему смеху других наций. Он лишал милостей, отправлял в ссылку, заключал в тюрьмы принцев, государственных должностных лиц, членов парламента, знатных вельмож, наконец, вернейших слуг короля. Он окружил себя изменниками, лихоимцами, нечестивцами и безбожниками; взял на себя обязанность быть воспитателем короля, чтобы дать ему воспитание по своему усмотрению; он испортил и без того уже не слишком строгую нравственность при дворе введением в моду азартной игры и картежных домов; не один раз он нарушал правосудие, грабил и расхищал финансы, издерживал на три года вперед государственные доходы. Он наполнил тюрьмы двадцатью тремя тысячами человек, из которых пять тысяч умерли на первом году заточения. Хотя он издерживал ежегодно 1 20 000 000 франков, он не платил жалованья военным чинам, не давал пенсий и не отпускал денег на поддержку крепостей; наконец, он делился этими огромными суммами со своими друзьями, вывозя большую часть денег за пределы королевства векселями, чистой монетой и драгоценными камнями».

В другое время этот пасквиль, хотя его содержание было отчасти справедливо, не имел бы особой важности, но на этот раз он так соответствовал расположению народного духа и неудовольствию парламента, что сделался предметом розыска. Автор памфлета остался неизвестным, но типографщик был открыт и осужден на вечную ссылку приговором суда Шатле.

Однако оставалось непонятным — король ли управляет парламентом или парламент управляет королем? Двор решил помириться с герцогом Орлеанским, что было нетрудно. Аббата ла Ривьера сделали государственным секретарем, дали право заседать в Государственном совете и обещали кардинальскую шапку.

Аббат ла Ривьер, который вполне изучил характер своего покровителя принца Орлеанского и знал, что от него нечего ожидать в то время, когда надо обнаружить некоторую энергию, сам сделался посредником примирения, заключенного перед праздником Рождества Христова.

Собран был Совет, на котором было решено, с чего начать. Конде доказал, что он действительно имеет влияние, ибо из всех мнений, поданных на Совете, его одержало верх. Мнение это было скорее мнением человека решительного, нежели государственного, и состояло в том, чтобы перевезти короля в Сен-Жермен, воспрепятствовать подвозу в Париж хлеба и заморить голодом столицу. Тогда парижане начнут негодовать на парламент, как на первопричину беспорядков, а парламент сочтет за счастье получить от двора прощение.

Быть может, кардинал в глубине души и не считал этот план наилучшим, но мысль о нем подал могущественнейший человек королевства, он понравился импульсивному характеру королевы и поэтому был принят. Условились хранить глубокое молчание — с герцога Орлеанского было взято обещание ничего не говорить ни жене, ни дочери, Конде дал слово не выдавать тайну ни матери, ни своему брату, принцу Конти, ни сестре, герцогине Лонгвиль. Время отъезда было назначено на ночь с 5 на 6 января.

Время, остававшееся до приведения плана принца Конде в действие, было употреблено на то, чтобы сосредоточить около Парижа войска численностью до 8000 человек. Передвижения войск очень обеспокоили жителей Парижа, и хотя никто не знал, в чем дело, на всех напал страх, какая-то безотчетная боязнь, что обыкновенно бывает накануне великих событий. Низшие слои народа не могли оставаться в своих жилищах и, шатаясь по улицам, спрашивали друг друга, нет ли каких новых известий, и все ожидали чего-нибудь неожиданного. Даже двор был в некоторой нерешительности и то давал приказания, то отменял их. Но, как мы знаем, никто не имел положительных сведений о решениях Совета, кроме королевы, герцога Орлеанского, принца Конде, кардинала Мазарини и маршала Граммона.

5 января прошло в еще большем беспокойстве, хотя ничего особенного в этот день не случилось. Вечером принцы и министры по обыкновению съехались к королеве, но оставались у нее недолго — маршал Граммон, имея обычай давать большой ужин накануне Крещения, пригласил всех придворных к себе. Королева, оставшись одна, отправилась в свой кабинет, где находились под присмотром г-жи де ла Тремуй король и его брат герцог Анжуйский.

Братья играли между собой; королева, взяв стул, села перед столом, облокотилась на него и стала на них смотреть. Вскоре вошла г-жа Моттвиль и встала позади стула королевы, которая, задав несколько вопросов, снова любовалась детьми. Г-жа де ла Тремуй знаком предложила г-же Моттвиль подойти и тихонько прошептала:

— Знаете ли, какие носятся слухи? Говорят, королева в эту ночь уезжает отсюда!

Моттвиль не поверила и пожала плечами, но как ни тихо говорила де ла Тремуй, королева, обратившись к ней, спросила, о чем речь. Тогда де ла Тремуй громко повторила сказанное г-же Моттвиль. Анна Австрийская расхохоталась.

— Преглупая, право, эта страна! — сказала она. — Не знают уже, что и выдумать! Объявляю, завтра я хочу провести день в Валь-де-Грасе.

Герцог Анжуйский, которого уносили в это время спать, услышал, что сказала королева и не хотел уйти до тех пор, пока мать не пообещала взять его туда вместе с собой. После того как герцога унесли, королева обратилась к оставшимся:

— Ну, младший мой сын отправился спать, теперь, чтобы развлечь короля, давайте, если угодно, вынимать из пирога боб. Позовите Брежи и велите подать пирог.

Желание королевы было исполнено, пирог принесен и г-жа Брежи разрезала пирог на шесть равных частей — для короля, королевы, г-жи де ла Тремуй, г-жи Моттвиль, для себя и последний во имя Пресвятой Богородицы.

Каждый скушал свою долю, не найдя искомого: понятно, что боб оказался в куске для Богородицы. Тогда король вынул из него боб и отдал матери, сделав ее таким образом «бобовой королевой», а она, возымев желание повеселиться, велела принести бутылку «Иппокраса». Дамы не замедлили налить себе по рюмке и сделав по несколько глотков упросили королеву попробовать приятного напитка, чтобы иметь удовольствие закричать: «Ура! Королева пьет!».

Затем заговорили об обеде, который через два дня должен был дать Вилькье, командир одного из гвардейских полков. Королева назвала фамилии тех дам, которым она позволяет быть на обеде, и присовокупила, что не мешало бы позвать и скрипачей принца Конде. Наконец, приказав позвать Лапорта, она велела ему увести короля и уложить его спать. Тогда г-жа де ла Тремуй первая стала смеяться над своей глупой мыслью, будто королева хочет уехать из Парижа.

Около 11 вечера, когда королеве надо было уже раздеваться, она велела позвать к себе Берингена, своего обер-шталмейстера, который не замедлил явиться. Королева отвела его в сторону и несколько минут шепотом разговаривала с ним, отдавая распоряжения насчет королевских карет. Опасаясь подозрений, она, возвратившись к дамам, сообщила им, что говорила с Берингеном относительно воспомоществования некоторым бедным. Дамы охотно поверили, ни в чем больше не сомневаясь. Потом королева разделась и ушла в спальню, а дамы, пожелав ей доброй ночи, собрались уходить и встретили в дверях Коммина и Вилькье, которые также ничего не знали.

По выходе дам из дворца, ворота Пале Рояля были заперты, а королева позвала к себе Бове и велела себя снова одеть. После этого Коммин и Вилькье, которым было велено ждать ее, вошли к ней в комнату и получили соответствующие указания. За ними вошел маршал Вильруа, который, как и другие, не был предуведомлен и которому только теперь королева объявила о своем намерении выехать из Парижа. Маршал занялся необходимыми для отъезда короля и королевы приготовлениями, приказав не будить последнего до 3 часов утра.

В 3 часа разбудили короля и его брата, наскоро одели и посадили в карету, которая уже стояла у ворот. Через несколько минут к ним присоединилась и королева в сопровождении г-жи Бове, г-д Коммина и Вилькье, спустившихся по маленькой тайной лестнице, что вела в сад из комнат ее величества. Кареты поехали и остановились в Куре, где был назначен сбор. Вскоре приехал герцог Орлеанский с супругой, за ним — принцесса, их дочь, за которой был послан Коммин; потом прибыли принцы Конде и Конти с принцессой. Герцогиня Лонгвиль отказалась ехать по причине беременности. В свою очередь, приехали девицы Манчини, родственницы Мазарини, за которыми к маркизе Сенессей, где они находились, был послан специальный курьер. Сам кардинал приехал последним — он играл в эту ночь в карты, и так как был страстным игроком и выигрывал, то его с большим трудом смогли уговорить оставить игру и ехать в Кур, где ждала королева.

Итак, в самое короткое время в Кур съехалось до 20 карет, вместивших по крайней мере 150 человек. Причина такого многочисленного съезда заключалась в том, что приятели тех, кто устремился из Парижа, будучи уведомлены, не захотели остаться в городе, где, как предполагали, произойдут большие беспорядки. Надо сказать, что все беглецы, за исключением посвященных в тайну, были объяты сильным страхом, они словно бежали из города, который неприятель собирается взять приступом.

Королева немало удивилась, когда увидела, что принцесса приехала без герцогини Лонгвиль, но поскольку не могла знать причину, ее в Париже удерживающую, то удовольствовалась извинением, которое принцесса сделала от ее имени. Затем, видя, что все особы королевского дома в сборе, королева отдала приказ об отъезде.

По приезде в Сен-Жермен началась неразбериха. В то время королевскую мебель постоянно перевозили из одного замка в другой, и Сен-Жермен, в котором двор никогда не жил зимой, был совершенно размеблирован. Боясь дать повод к подозрениям, кардинал не решился меблировать замок — туда были посланы лишь две кровати, из которых одну отдали королю, вторую — королеве; нашлись еще две походные кровати, их отдали герцогу Анжуйскому и герцогу Орлеанскому, герцогиня же Орлеанская и дочь легли спать на соломе. А поскольку оставалось снабдить постелями еще 150 человек, то в одну минуту, пишет г-жа Моттвиль, солома сделалась такой редкостью, что ее нельзя было достать ни за какие деньги.

К 5 часам утра известие о бегстве короля стало распространяться по Парижу и навело на всех большой страх, правда боялись, не зная чего. С 6 утра улицы уже были запружены народом, который волновался и кричал. Тогда все близкие ко двору собрались было бежать, но парижане предупреждали их желания, заперев городские ворота и протянув поперек улиц цепи. Канцлер Сегье сумел бежать, переодевшись в капуцина; г-жа Бриенн переоделась монахиней, г-н Бриенн и его брат — школярами с книгами под мышкой, а Бриенн-отец, который вместе со своим родственником аббатом Эскаладье хотел силой проложить себе дорогу, был вынужден стрелять из пистолета, причем аббат получил в бедро удар алебардой.

Парижский народ волновался, не имея цели. Говорили, будто королева велела осадить Париж; говорили, что жителей хотят заморить голодом, а город сжечь. Но поскольку никто не знал ничего определенно, то страх все более увеличивался. Наконец, на имя Думы и городских старшин было получено письмо, подписанное королем; с него были сняты копии, быстро разошедшиеся по городу. Вот это письмо:

«Любезные наши граждане!

Находясь вынужденным с крайним неудовольствием в эту ночь выехать из нашего доброго города Парижа, чтобы не сделаться жертвой опасных намерений какого-нибудь чиновника нашего парламента, который, вступив в сношения с врагами государства и после того, как во многих случаях противодействовали нашей власти и употребляли во ало нашу доброту, дошли до того даже, что замышляли овладеть нашей особой, мы соблаговолили, согласно с мнением нашей матушки, сообщить вам о нашей решимости и приказать вам употребить все зависящие от вас меры, дабы воспрепятствовать произойти в означенном нашем городе чему-нибудь такому, что могло бы нарушить его спокойствие или повредить ходу государственных дел, уверяя вас, что все добрые граждане и жители города, как мы надеемся, будут продолжать исполнять обязанности добрых и верных подданных, как они это делали доселе. Предполагая уведомить вас через несколько дней о последствиях нашей решимости и между тем полагаясь на вашу верность и на усердие в нашей службе, мы не намерены говорить вам на этот раз подробнее и яснее.

Дано в Париже 5 января 1649 года. Подписано: Луи».

7 января капитан одного из гвардейских полков привез из Лилля королевский указ, которым запрещалось во всех высших присутственных местах продолжать заседания, а парламенту повелевалось немедля удалиться в Монтаржи. Парламент отказался принять к исполнению этот указ, объявив, что он издан от имени короля теми людьми, которые его окружают и подают дурные советы. После такого ответа королева запретила окружающим Париж деревням доставлять в город хлеб, вино и скот, и намерение двора сделалось очевидным — заморить Париж голодом. Парламент решил, что нужно послать к королеве депутацию и просить помиловать народ. Депутация прибыла в Сен-Жермен, но не была принята, о чем депутаты, возвратившись в Париж, донесли парламенту, который, в свою очередь и как бы в ответ на письмо короля, издал следующий декрет:

«Сего дня…

Так как кардинал Мазарини есть главный виновник всех беспорядков в государстве и несчастий в настоящее время, то Парламент объявляет его нарушителем общественного спокойствия, врагом короля и государства и повелевает ему сегодня же удалиться от двора, а через восемь дней выехать из пределов королевства. По истечении означенного срока парламент повелевает всем подданым короля преследовать его, запрещает кому бы то ни было его принимать; приказывает, кроме того, произвести в сем городе для означенной цели набор воинов в достаточном числе и сделать распоряжения относительно безопасности города как внутри, так и вне оного, а также снабжения конвоем лиц, подвозящих припасы с той целью, дабы оные свободно и безопасно могли быть провозимы и доставляемы. Настоящий указ имеет быть прочтен, опубликован и вывешен напоказ во всех местах, где сие признается нужным, а дабы никто незнанием оного не отговаривался, предписываем городским старшинам и головам блюсти об исполнении оного.

Подписано: Гюйэ».

Это имя было слишком незначительно и мало известно по сравнению с именем Луи, которым был подписан королевский указ, поэтому декрет парламента рассмешил двор. Однако веселость эта скоро прекратилась по получении трех известий: герцог д’Эльбеф и принц Конти оставили Сен-Жермен и возвратились в Париж; герцог Буйонский объявил себя на стороне парламента; герцогиня Лонгвиль приехала в Городскую думу и объявила, что в случае чего жители Парижа могут рассчитывать на герцога Лонгвиля, ее мужа, и принца Марсильяка, который, как известно, был ее обожателем.

Таким образом, междоусобная война сделалась неизбежной, и не только между королем и народом, но и между принцами крови.

ГЛАВА XVIII. 1649.

Несколько слов о герцоге д’Эльбефе, герцоге Буйонском, принце Конти, коадъюторе и герцогине де Лонгвиль. — Почему они были недовольны. — Отношения Гонди с герцогиней Лонгвиль. — Коадъютор Гонди на площади Нового рынка. — Визит де Бриссака к Гонди. — Герцог д'Эльбеф. — Герцог противодействует коадъютору. — Прибытие в Париж принца Конти. — Недоверие народа к фамилии Конде. — Принцы в парламенте. — Борьба между принцем Конти и герцогом д'Эльбефом. — Интриги коадъютора. — Герцогиня де Лонгвиль и герцогиня Буйонская в Думе. — Принц Конти объявляется главнокомандующим войск парламента.

Скажем несколько слов о предводителях, которых народ себе избрал, или, точнее, которые сами себя избрали.

Шарль Лотарингский, герцог д’Эльбеф, был женат на Катрин-Анриетте, узаконенной дочери Анри IV и Габриэль д’Эстре. Он был относительно бедным и более известным своим младшим братом герцогом д’Аркуром, нежели сам по себе. Он был недоволен, поскольку Лотарингский дом всегда был чем-нибудь недоволен, притом принцы этого дома не пользовались большим уважением при дворе, и принцы дома Конде, которых называли messeigneurs, не называли даже messieurs принцев Лотарингского дома. Герцог Энгиенский, говоря о них, никогда не называл их иначе как Гизами.

Герцог Буйонский имел лучшую репутацию, нежели герцог д'Эльбеф, и как военный и как политик. При жизни Луи XIII он был, если читатель помнит, замешан в деле Сен-Мара, а так как он был тогда владельным принцем Седана, то выпутался только тем, что отдал свой город. По смерти кардинала Ришелье и Луи XI11 он пытался снова его себе вернуть, но без успеха; в возмещение ему было обещано денежное вознаграждение, но оно не выплачивалось, и он понимал, что над ним разве что не смеются. Так что и герцог Буйонский имел причины быть недовольным.

Принц Конти был недоволен, во-первых, потому, что в то время вообще все младшие братья были всегда недовольны, а во-вторых, потому, что он был горбат, а его брат хорошо сложен; наконец, потому, что его решили сделать духовным лицом и надели на него кардинальскую шапку, которая произвела большую распрю между принцем Конде и герцогом Орлеанским, а между тем ему более хотелось носить серую шляпу с белым пером и черный бархатный кафтан, нежели красную скуфью и кардинальскую шапку.

Герцогиня Лонгвиль тоже была недовольна, но почему, рассказать будет труднее. Иногда причины женских неудовольствий бывают так странны, что история — эта большая смиренница, которая должна бы ходить подобно истине всегда нагой, и которая, напротив, большей частью ходит в покрывалах как римская матрона — ничего о них даже не говорит, а потому, чтобы узнать истинную причину чего-либо, приходится прибегать к летописям или к уличным толкам. Итак, мы только повторим, что говорили тогда о причинах, по которым герцогиня Лонгвиль принадлежала к партии «недовольных».

Герцогиня Лонгвиль, говорили, была недовольна потому, что, к крайнему удивлению всех, страстно любила принца Конде, своего родного брата, и когда он начал ухаживать за м-ль де Вежан, она приняла эту любовь как измену и тем более возненавидела его, поскольку, не смея никому признаться в своих горестях, скучала и плакала до того, что желчь разлилась по всему ее телу. И тогда она влюбилась в другого своего брата — принца Конти. Однако женщина не может удовлетвориться только платонической, хотя бы и страстной, любовью, и Лонгвиль полюбила еще принца Марсильяка, Франсуа де Ларошфуко VI, автора «Максим».

Герцог Лонгвиль, человек светский, как говорит кардинал Рец, любил более всего начало, а не исход всякого дела, и был недоволен потому, что жена его была недовольна.

Но был еще человек, некто, о котором мы на некоторое время перестали рассказывать, и который был недоволен куда более, нежели лица, только что названные. Мы говорим о коадъюторе.

Действительно, после памятного дня баррикад он несколько утратил свое значение. Бруссель и Бланмениль получили свободу, что было знаменем бунта. Правда, коадъютор был приглашен ко двору, обласкан королевой и даже несколько раз обнимаем самим кардиналом, но в этой ласке он не мог видеть ничего доброго. Поэтому он, хотя и не показывал особой деятельности, но продолжал поддерживать свое влияние на народ, свои дружеские отношения с парламентом и связи с должностными лицами в парижских кварталах, будучи уверен, что ежели случится что, то не обойдутся без него.

В самом деле, в тот день, когда король выехал из Парижа, коадъютор был разбужен курьером королевы, тем самым казначеем, которого она любила посылать с поручениями. Курьер привез собственноручное письмо Анны Австрийской, приглашающее коадъютора приехать в Сен-Жермен. Прелат ответствовал, что не преминет исполнить желание ее величества, но тут вдруг появился бледный как смерть Бланмениль. Он пришел сообщить будто король приближается ко дворцу с 8000 конницей, что было одним из странных слухов, распространившихся по городу после отъезда короля. Коадъютор заметил, что король вовсе и не думал подходить ко дворцу с 8000 конников, а, напротив, бежал из Парижа со своей гвардией. Бланмениль побежал с этой новостью к своим товарищам, а коадъютор немедленно отправился в отель Конде к герцогине Лонгвиль.

Так как он был большим приятелем герцога Лонгвиля и так как Лонгвиль — пишет сам коадъютор — был тогда в плохих отношениях со своей женой, то он некоторое время не виделся с ней, но, предвидя всякое и зная, что может иметь в ней нужду, он снова начал посещать герцогиню, найдя ее очень сердитой на двор и, в особенности, на своего брата, принца Конде. Коадъютор выяснял, не имеет ли она какой-нибудь власти над другим своим братом, на что герцогиня отвечала заверениями, что она может делать с ним все. Это подходило коадъютору, ибо он желал противопоставить принцу Конде кого-либо. Этот другой должен был быть тенью действительного главы партии и действовать по указаниям коадъютора. Он заранее предупредил герцогиню Лонгвиль быть готовой ко всяким неожиданностям, советовал вызвать мужа в Париж и ни под каким предлогом не выезжать из столицы. Герцогиня на все согласилась и осталась в городе, но Конде почти насильно увез принца Конти, а герцог Ларошфуко поехал, чтобы привезти его назад; герцог Лонгвиль находился в Нормандии, где был губернатором, но он прислал письмо, в котором уведомлял, что 6-го он будет в Париже.

Герцогиня была очень неспокойна и спрашивала коадъютора о причинах шума и суматохи на улицах. Действительно, в тот день весь город был в смятении — чернь овладела воротами Сент-Оноре. Коадъютор велел одному из своих приверженцев охранять ворота Конференции, а к вечеру члены парламента вынуждены были собраться на совещание.

Г-жа Лонгвиль и коадъютор договорились вслед за герцогом Ларошфуко послать в Сен-Жермен Сент-Ибаля, одного из друзей коадъютора, чтобы уговорить принца Конти вернуться в Париж, и Сент-Ибаль отправился переодетый, неузнаваемый ни для мятежников, ни для мазаринистов.

Коадъютор мог бы также как-нибудь добраться до королевы, согласно ее желанию, но у него были другие намерения — он решил выехать открыто, чтобы его задержали. Он приказал заложить карету, простился со своими у ворот и громко крикнул кучеру:

— В Сен-Жермен!

Это был лучший способ остаться в городе. Действительно, в конце улицы Нев-Нотр-Дам один дровяник по имени Бюиссон взбунтовал народ, побил лакея коадъютора, согнал с козел кучера и объявил, что карета далее не поедет. В минуту карета была опрокинута, колеса сняты, а.

Торговки Нового рынка сделали род носилок, на которые посадили коадъютора, и к его великой радости с триумфом понесли домой. Он написал тотчас два письма — одно королеве, другое кардиналу, в которых объявил, что к крайнему сожалению он не может никак выехать, так как встретил сопротивление народа. Конечно, ни королева, пи кардинал не поверили, и их ненависть к крамольному прелату еще более усилилась.

Прошло три дня, но ни Ларошфуко, ни Сент-Ибаль не возвращались, более того, стало известно, что герцог Лонгвиль, узнав по дороге, что двор находится в Сен-Жермене, отправился к королеве. Его намерения были неизвестны.

Коадъютор попал в затруднительное положение. Он отвечал герцогу Буйонскому за содействие принца Конти и герцога Лонгвиля, а между тем, о Конти не было никаких известий, о Лонгвиле же известия были даже неблагоприятные. Одно непредвиденное обстоятельство поставило коадъютора в еще более сложное положение.

9 января около часу дня к коадъютору приехал герцог де Бриссак. Герцог был женат на одной из двоюродных сестер Гонди, но они виделись редко, поэтому хозяин спросил:

— Какому счастливому случаю я обязан Вашему посещению?

— А вот, видите ли, — отвечал де Бриссак, — сегодня утром я убедился, что принадлежу к той же партии, к которой принадлежите вы, и поскольку вы мне двоюродный брат, я пришел просить принять меня в число защитников парламента.

— Не Лонгвиль ли послал вас сюда? — поинтересовался прелат.

— К чему этот вопрос? — удивился гость.

— К тому, — заметил хозяин, — что по вашей жене вы также приходитесь двоюродным братом герцогу, как и мне.

— Нет, я пришел по собственной воле, — возразил де Бриссак, — от себя самого. Я недоволен маршалом ла Мей-льере и хочу присоединиться к противоположной партии. Если бы он был на вашей стороне, я был бы на стороне двора.

— Ну, в таком случае, пойдемте со мной, — пригласил коадъютор.

— Вы собираетесь идти?

— Да.

— А куда же мы пойдем? — спросил де Бриссак.

— В парламент, — ответил коадъютор. — Взгляните в окно, не запряжены ли мои лошади.

Де Бриссак выглянул в окно и вскрикнул от удивления.

— Что случилось? — повернулся к нему коадъютор.

— д’Эльбеф и с ним три его сына!

— д’Эльбеф? — удивился коадъютор. — А я думал, что он с королевой в Сен-Жермене.

— Правда, он был там, — засмеялся де Бриссак, — по не найдя себе обеда в Сен-Жермене, но вероятно, приехал искать ужин в Париже.

— Так вы его уже видели? — Коадъютор внимательно посмотрел на Бриссака.

— Да, — отвечал тот, — мы вместе ехали от моста Нейи, где я его встретил, до Трагуарского креста, где я с ним расстался. Всю дорогу он клялся мне, что он во Фронде будет действовать лучше, нежели его двоюродный брат де Майенн действовал в Лиге.

Никакое посещение не могло причинить большего беспокойства коадъютору, несколько смешавшемуся. Он никому не смел открыть соглашении с принцем Копти и герцогом Лонгвилем, боясь, как бы их не арестовали в Сен-Жермене, если они еще не арестованы. С другой стороны, герцог Буйонский объявил, что до тех пор ничего не предпримет, пока не увидится в Париже с принцем Конти, соответственно, маршал ла Мотт-Худанкур — пока не увидит герцога Лонгвиля. К тому же, надо было иметь в виду, что д'Эльбеф, который пользовался расположением парижского народа, вообще приверженного принцам Лотарингского дома, мог стать его предводителем и разрушить все планы коадъютора. Чтобы выиграть время, он решился уверить д'Эльбефа, что готов содействовать его интересам.

Вошел герцог д’Эльбеф в сопровождении троих сыновей и объявил, что он со своими детьми оставил двор с намерением вступиться за парламент и, зная о влиянии коадъютора на народ Парижа, счел необходимым сделать ему визит первым. За такой откровенностью последовало множество льстивых фраз и комплиментов, к которым сыновья герцога время от времени примешивали и свои. Коадъютор отвечал очень вежливо и, наконец, поинтересовался намерениями герцога.

— Я думаю, — отвечал д'Эльбеф, — теперь же отправиться в Думу и предложить свои услуги г-дам старшинам Парижа. Не правда ли, г-н коадъютор, вы согласны с моим мнением?

— Однако, — возразил тот, — мне кажется, что вы, принц, сделали бы лучше, если бы подождали до завтра и предложили свои услуги общему заседанию палат.

— Хорошо! — сказал д’Эльбеф. — Я сделаю, как вы говорите — я решил следовать вашим советам. — С этими словами он и его сыновья вышли.

Едва они вышли, как коадъютор, заметивший улыбку, которой обменялся отец со своими сыновьями, приказал одному из своих лакеев проследить за д’Эльбефом и узнать, куда он направится.

Что коадъютор предполагал, произошло — герцог д'Эльбеф отправился прямо в Думу. Ни коадъютор герцога, ни герцог коадъютора не могли обмануть. Прелат тотчас приступил к делу и с чего бы ему было начинать как не с интриг, которые составляли его стихию. Он написал Фурнье, первому городскому старшине, который был его приятелем, чтобы тот поостерегся и не допустил посылки д’Эльбефа от Думы в парламент, в противном случае трудно было бы бороться с такой рекомендацией. Потом коадъютор написал тем из парижских священников, которые были ему наиболее преданны, предлагая пробуждать в прихожанах подозрения против герцога д’Эльбефа, готового на все за деньги и большого приятеля аббата ла Ривьера. Наконец, коадъютор сам вышел из дома около 7 вечера и почти всю ночь посещал знакомых ему членов парламента, но не с тем намерением, чтобы поговорить о принце Конти или герцоге Лонгвиле, что могло бы их скомпрометировать, но напомнить о неблагонадежности герцога д'Эльбефа, а также сообщить об оскорблении герцогом парламента, поскольку он явился сначала в Думу, присутственное место низшей инстанции, тогда как он, коадъютор, советовал ему обратиться прямо к парламенту.

Так бегал коадъютор по Парижу, будучи твердо уверен, что и герцог д'Эльбеф, со своей стороны, не теряет врем;; напрасно. Возвратившись домой, он, изнеможенный, бросился на постель с твердым намерением с завтрашнего утра начать открыто действовать против д'Эльбефа. С этими мыслями Гонди начал было засыпать, как вдруг услышал стук в дверь и послал лакея узнать, в чем дело. Вдруг, без Доклада, в комнату поспешно вошел кавалер ла Шез, один из приверженцев герцога Лонгвиля.

— Скорее, милостивый государь, скорее! — восклицал он. — Вставайте! Принц Конти и герцог Лонгвиль находятся у заставы Сент-Оноре! Народ кричит, что они изменники и не хочет пускать их в Париж!

Коадъютор вскрикнул от радости и соскочил с постели — этого известия он уже три дня как ожидал с нетерпением. В одну минуту он оделся, крича закладывать карету, сел в нее вместе с ла Шезом и устремился к советнику Брусселю, которого взял с собой, а затем, предшествуемый скороходами с факелами в руках, прибыл к заставе Сент-Оноре, где действительно находились Конти и Лонгвиль, верхом уехавшие из Сен-Жермена. Тут коадъютор убедился в разумности мысли взять с собой Брусселя — народ так боялся принца Конде, что все, находившиеся с ним в какой-нибудь связи, возбуждали в высшей степени его недоверие, и лишь когда коадъютор и Бруссель не только взяли на себя ответственность, но уверили, что принц и герцог приехали защищать Париж, цепи, заграждавшие проезд, были сняты. Конти и Лонгвиль сели в карету коадъютора и все вместе, сопровождаемые радостными криками, поехали в отель Лонгвиль, куда прибыли на рассвете. Поручив герцогине поддерживать у вновь прибывших добрые намерения, коадъютор немедленно отправился к герцогу д’Эльбефу — недоверчивость, которую внушал принц Конти, казалось, налагала на него обязанность действовать таким образом. Коадъютор хотел предложить герцогу д’Эльбефу присоединиться к Конти и Лонгвилю, однако оказалось, что герцог уже уехал в парламент.

Теперь нельзя было терять времени, коадъютор и без того уже много его потерял, поэтому, вернувшись в карету, он велел как можно скорее ехать к дому Лонгвиля, чтобы тотчас заставить его и принца явиться в парламент. Однако Конти, чувствуя себя очень усталым, давно уже был в постели, а герцог Лонгвиль, который вообще не любил торопиться, отвечал, что время терпит. Отчаявшийся коадъютор сам стал будить принца, но напрасно, на того напал такой крепкий сон, что его не удавалось расшевелить. Коадъютор готов был сойти с ума, когда увидел, что люди, вокруг которых он так хлопотал и которые, наконец, после столь долгого ожидания прибыли в Париж, медлят явиться в парламент. Но тут герцогиня Лонгвиль вошла в комнату и объявила, что парламент закрыл свое заседание и что герцог д’Эльбеф пошел со своими сыновьями в Думу, чтобы принять присягу.

Казалось, случаи был потерян. Решили, что принц Конти явится в парламент на второе заседание, которое назначалось на 3 часа пополудни. Коадъютор поехал домой, пообещав потом заехать за принцем. Дома, не желая терять нескольких оставшихся часов, он разослал от себя людей и велел им кричать по городу: «Да здравствует принц Конти!».

Что касалось его самого, то он в этом не нуждался, имея расположение народа. Кроме того, коадъютор написал письма ко всем начальникам кварталов, извещая, что принц Конти в Париже и предлагая убеждать народ, что только этот принц заботится о его выгодах. В заключение он поручил своему секретарю Марильи, пописывавшему иногда стишки, сочинить куплеты на герцога д'Эльбефа и его сыновей. Коадъютор знал свою паству и был уверен, что смешное понравится парижанам. К часу коадъютор закончил свои хлопоты — надо было ехать за принцем Конти.

На сей раз принц был готов ехать. Он сел в карету коадъютора, сопровождаемую только свитой прелата, впрочем, большой и заметной издали. Они приехали в парламент раньше д’Эльбефа. При входе их со всех сторон раздались крики «Да здравствует коадъютор!», но крики «Да здравствует принц Конти!» были так редки, что принц видел — это кричат только расставленные коадъютором. Через несколько минут крики слились в общий, уже мало понятный, отмечая прибытие герцога д’Эльбефа, который среди радостного возбуждения пробирался к парламенту. Его сопровождала вся городская стража, с самого утра окружившая своего начальника.

Входя на лестницу, д’Эльбеф приказал страже стать у дверей большой залы. Коадъютор, опасавшийся, как бы д’Эльбеф не предпринял чего-нибудь против покровительствуемого им принца, приказал и своему конвою стать при дверях. Тогда Конти подошел к занявшим свои места членам парламента и довольно твердым голосом произнес:

— Милостивые государи! Узнав в Сен-Жермене о пагубных советах, внушаемых королеве, я в своем звании принца крови счел своей обязанностью воспротивиться им и приехал сюда предложить свои услуги.

Тут же выступил вперед д’Эльбеф.

— Милостивые государи! — начал он, а свою очередь придав своему голосу некоторую важность. — Я знаю, что обязан принцу Конти почтением и уважением, но мне кажется, что он приехал несколько поздно. Я сделал первый шаг, я первым представился вашему обществу и вы вручили мне генеральский жезл! Я его не выпущу из рук!

Парламент, не имея, как и народ, особого доверия к принцу Конти, загремел рукоплесканиями. Конти хотел было снова говорить, но шум и волнение помешали ему. Коадъютор, видя, что не время настаивать и дело может принять для принца худой оборот, отвел его назад, делая знак оставить поле сражения.

Д'Эльбеф, воспользовавшись победой, говорил, витийствовал, сулил золотые горы и добился того, что парламент издал постановление, запрещавшее королевским войскам приближаться к Парижу на 20 лье, д’Эльбеф вышел из парламента в сиянии триумфа. А Копти с трудом мог выбраться, так что коадъютору пришлось идти впереди, раздвигая толпу, которая была скорее враждебна, нежели дружелюбна. Казалось, дела шли совсем худо, но с коадъютором не так легко было справиться. Народная любовь, говорил он себе, издавна приобретенная и поддерживаемая, если она имела время укорениться, непременно заглушит эти слабые цветы народного расположения, что случайно иногда распускаются. И довольно спокойно ожидал результата мер, им принятых, впрочем, случай ему в том немало благоприятствовал.

Придя к герцогине Лонгвиль, коадъютор нашел у нее капитана Наваррского полка Кенсеро, который его ждал. Он был прислан г-жой Ледигьер и принес копию с письма д’Эльбефа аббату ла Ривьеру, написанного час спустя после прибытия в Париж принца Конти и герцога Лонгвиля. В существовавших обстоятельствах эта копия была для коадъютора настоящим сокровищем. Вот фраза из этого письма:

«Скажите королеве и государю, что этот дьявол коадъютор делает все здесь во вред правит с льстец и что дня через два я не буду иметь здесь никакой власти, но если они дадут мне средства, то я им докажу, что прибыл в Париж не с такими дурными намерениями, как они полагают».

Коадъютор дал время герцогине Лонгвиль и принцу Конти прочесть письмо и потом поспешно отправился показывать его всем, требуя от удостоившихся такой с его стороны доверенности не говорить об этом никому ни слова, но разрешая снимать копии. Таким образом, коадъютор мог быть уверен, что к вечеру весь Париж об этом узнает. Си возвратился домой около 10 часов и нашел у себя более 150 писем: от приходских священников и квартальных офицеров, действовавших на прихожан и свои команды. Расположение умов становилось для принца Конти более благоприятным. Оставалось сделать д'Эльбефа смешным в глазах народа и тогда он пропал. Это было делом Мариньи, которому было поручено сочинить триолет. Вот этот триолет:

Д’Эльбеф с своими сыновьями.

Наделали у пас чудес;

Они от них в восторге сами,

Д'Эльбеф с своими сыновьями.

Потомство скажет вместе с нами;

Считая за рассказы грез.

Д'Эльбеф с своими сыновьями.

Наделали у нас чудес.

Это было то, что нужно. Распространив эти стихи по городу, коадъютор был уверен, что их дополнят, и не ошибся, как мы это увидим. Он велел сделать сотню копий, разбросать их по улицам и наклеить на перекрестках.

В это время стало известно, что королевские войска заняли Шарантон. Д'Эльбеф был так занят защитой себя самого, что и не думал о защите Парижа. Эта оплошность была для него весьма некстати тогда, когда по рукам ходили копии его письма к аббату Ривьеру. Легко можно догадаться, что коадъютор не преминул извлечь для себя пользу из этого обстоятельства, тихо всякому говоря, что ежели ищут доказательства согласия д’Эльбефа с двором, то оно налицо.

В полночь герцог Лонгвиль и маршал ла Мотт-Худанкур зашли за коадъютором и все трое отправились к герцогу Буйонскому, который еще ни в чем не принимал участия и был в постели по причине подагры. Поначалу герцог колебался, но когда коадъютор объяснил свой план, принял его сторону. В продолжение совещания все занятия на следующий день были распределены, и заговорщики разошлись по своим домам.

На другой день, 1 1 января, в 10 утра принц Конти, герцог Лонгвиль и коадъютор выехали из отеля Лонгвиль в парадной карете герцогини. Коадъютор сидел у дверец кареты, дабы все могли его видеть — по крикам народа можно было узнать о перемене, которая, благодаря стараниям приходских священников и квартальных офицеров, совершилась в народе. Крики «Да здравствует принц Конти!» раздавались со всех сторон и так как к стихам триолета придумали и мотив, то в народе уже распевали его с продолжением:

Д’Эльбеф и сыновья храбрятся.

На Королевской площади.

Ужасно чванятся, гордятся,

Д’Эльбеф и сыновья храбрятся.

Случись же им с врагом сражаться,

То храбрости от них не жди;

Д'Эльбеф и сыновья храбрятся.

На королевской площади.

Таким образом, уличные стихотворцы, не теряя времени, ответили на триолет поэта-секретаря и уже упрекали д’Эльбефа за Шарантон.

В сопровождении народа коадъютор со своими друзьями приехал к палате парламента к окончанию заседания. Принц Конти снова представился парламенту и снова предложил свои услуги. После принца вышел герцог Лонгвиль, который как губернатор Нормандии предложил городу Парижу помощь от городов Руана, Каена и Дьеппа, а парламенту — опору своей провинции, прибавив, что он просит палаты, в доказательство верности его союза с ними, принять в городскую Думу как залог его жену и дитя, которое она скоро должна родить. Это предложение, доказывавшее искренность герцога, было с восторгом принято всем собранием.

В это время герцог Буйонский, которого вели под руки два кавалера знатнейших фамилий Франции, вошел в залу собрания и заняв с Лонгвилем место ниже принца Конти, объявил парламенту, что он пришел предложить свои услуги и с радостью готов служить под начальством такого великого принца как принц Конти. Герцог Буйонский считался видным полководцем, храбрость его не подвергалась сомнению, ум его был всем известен, поэтому его речь имела большой успех. Тут герцог д’Эльбеф вспомнил, что пора ему вступиться за себя, выступил вперед и повторил вчерашнее, то есть отказался отдать кому-либо порученное ему начальство.

Во время речи д'Эльбефа вошел маршал ла Мотт-Худанкур и занял место ниже герцога Буйонского. Он почти повторил то, что говорил герцог Буйонский, то есть, что готов служить под начальством принца Конти. Он был человеком небольшого ума, но отличным воином, его имя было в большой чести между военными и составляло славу для той стороны, за которую он решил выступить. Поэтому его появление окончательно склонило умы в пользу принца Конти.

Первой мыслью президента Моле, который, собственно говоря, не желал зла двору, было желание, используя эту борьбу, ослабить обе стороны, и он предложил оставить дело нерешенным и обсудить его в следующем заседании. Но президент де Месм, будучи дальновиднее, наклонясь к его уху, сказал:

— Вы шутите, милостивый государь, они, быть может, уладят дело между собой в ущерб нашей власти. Разве вы не видите, что д’Эльбеф остался в дураках и эти люди господствуют в Париже?

Одновременно президент ле Куанье, бывший на стороне коадъютора, возвысил голос:

— Милостивые государи! Дело это надобно бы закончить до обеда, хотя бы нам пришлось обедать в полночь. Выслушаем этих господ порознь, пусть они сообщат нам свои намерения и тогда мы увидим, чьи предложения полезнее для государства.

Совет был принят, ле Куанье попросил войти г-д Конти и Лонгвиля в одну комнату, а г-д Новиона, Бельевра и герцога д'Эльбефа — в другую. Однако, Новион и Бельевр, равно как и сам ле Куанье, были совершенно на стороне принца Конти. Коадъютор сразу понял положение вещей, увидел, что он здесь более не нужен и его присутствие будет полезнее в другом месте. Он бросился из палаты, поехал к герцогиням Лонгвиль и Буйон, забрал их вместе с детьми и привез в городскую Думу. Молва о предложении Лонгвиля уже распространилась по городу, и этот приезд был похож на триумф. Герцогиня Лонгвиль, несмотря на недавно перенесенную оспу, была тогда во всем блеске красоты, герцогиня Буйонская была также прекрасна, и они поднимались по лестнице Думы, держа на руках детей. Остановившись на последней ступени, они обернулись к площади, заполненной народом, и, показывая своих детей, сказали:

— Парижане! Герцог Лонгвиль и герцог Буйонский вверяют вам то, что у них есть драгоценнейшего в мире — своих жен и своих детей!

Громкие восклицания были ответом на эти слова. В то время как герцогини обращались к народу, коадъютор бросал из окна в толпу золото. 10 000 ливров было брошено, и энтузиазм дошел до бешенства. Народ клялся пожертвовать в случае нужды жизнью за принца Конти, герцога Лонгвиля и герцога Буйонского. Герцогини благодарили народ, делали вид, будто отирают слезы благодарности и, наконец, вошли в зал Думы, но их преследовали такими неистовыми криками, что им пришлось показаться в окнах.

Коадъютор, оставив дам наслаждаться своим триумфом, отправился в палату заседаний в сопровождении толпы вооруженных и невооруженных, которые так шумели, что можно было подумать, будто весь Париж идет за ним. Начальник телохранителей герцога д'Эльбефа, все видевший и все понявший и будучи уверен, что дело герцога приняло худой оборот, поспешил уведомить его об этом. Бедный герцог д'Эльбеф потерял бодрость духа; осознав поражение, он изъявил покорность и заявил, что готов, как герцог Буйонский и маршал ла Мотт-Худапкур, служить под командованием принца Контии. Все трое тут же были назначены лейтенантами при генералиссимусе парламента принце Конти. Герцог д'Эльбеф попросил и получил разрешение, в возмещение за отказ от верховного командования, нанести решительный удар по Бастилии и принудить ее к сдаче, что и исполнил в тот же день. Бастилия вовсе не имела намерения сопротивляться; дю Трамбле получил обеспечение на всю жизнь и позволение в три дня вывезти свое имущество.

В то время как д'Эльбеф занимался Бастилией, маркиз Нуармутье, маркиз де ла Буле и маркиз Лег с пятьюстами кавалеристами сделали набег на Шарантон. Мазаринисты пытались сопротивляться, но их вытеснили, и в 7 часов вечера кавалеристы, пахнущие порохом первой победы, пришли в городскую Думу возвестить о своем успехе. Вокруг герцогинь Лонгвиль и Буйон собралось большое общество, они позволили победителям войти к ним в полном вооружении — это была странная смесь голубых шарфов, блестящих ружей и сабель, скрипичных звуков, раздававшихся в Думе, и звуков труб на площади. Возникла атмосфера какого-то рыцарства, существующая разве что в романах, по этой причине Нуармутье, большой любитель «Астреи» г-на д'Юрфо, не мог удержаться и сравнил герцогиню Лонгвиль с Галатеей, осажденной в Марсильи Линдамором.

Можно сказать, в Париже возник новый, своеобразный двор, а король, королева и кардинал Мазарини, уединившись о Сен-Жермене, обитая в замке без мебели и ложась спать на соломе, составляли странный контраст с г-дами Конти, Лонгвилем, Буйоном, коадъютором и обеими герцогинями.

ГЛАВА XIX. 1649.

Конде принимает сторону двора. — Приезд де Бофора в Париж. — История юного Танкреда Рогана. — Меры фрондеров. — Бедность английской королевы. — Граф д’Аркур, — Поручение графу. — Успехи парижан. — «Первое послание к коринфянам». — Смерть Танкреда Рогана. — Конде берет Шарантон. — Дело при Виль-Жюифе. — Миролюбие двора. — Частные сделки. — Мирный договор. — Конец первой междоусобицы. — Революция в Англии.

В Сен-Жермене все были объяты страхом, когда узнали обо всем, происходившем в Париже, а так как принц Конде был в Шарантоне, то опасались еще того, как бы он не стал действовать заодно с принцем Конти и герцогиней Лонгвиль. Однако вышло совсем другое — Конде явился к королеве взбешенным своими братом и сестрой. Он взял за руку нищего с большим горбом, просившего милостыню у ворот дворца, и привел с собой.

— Смотрите, государыня, — сказал принц, указывая на горбуна, — таков полководец у парижан!

Эта шутка заставила королеву рассмеяться, а веселый тон и презрительность, с которой Конде говорил о мятежниках, несколько успокоили двор. Фрондеры, со своей стороны, отвечали куплетами, и когда в Париже узнали о гневе принца Конде на принца Конти и о приготовлениях к сражению, то сочинили следующий куплет:

Какой, Конде, ты славы ждешь,

Когда оружьем верх возьмешь.

Ты над парламентом с купцами?

Лишь мать свою ты оскорбишь,

Победу одержав над нами -

Родного брата победишь!

Надо отдать справедливость, мазаринисты также не отставали в сатирах. В течение этой странной войны было сочинено песенок едва ли не больше, чем сделано выстрелов. На куплет против принца Конде мазаринисты отвечали куплетом против герцога Буконского:

Великий ваш храбрец Буйон.

Подагрой иногда страдает:

Как дикий лев отважен он,

Великий ваш храбрец Буйон.

Но чтоб напасть на батальон,

Когда врага сразить желает,

Великий ваш храбрец Буйон.

Подагрой тотчас же страдает.

Короче, эпиграмма стала оружием, и если раны, ею наносимые, смертельны не были, то были весьма болезненны, от них особенно страдали женщины. Любители скандального чтения могут прочитать собрание сатир и эпиграмм, составленное г-ном Морпа и состоящее из 44 томов.

Между тек в Париж прибыл новый искатель генеральства, герцог де Бофор, который со времени бегства из Венсенской тюрьмы шатался по герцогству Вандом, а теперь явился, чтобы принять участие в мятеже. Прибытие его наделало много шума и Париже, народ которого, как известно, его уважал и любил. Коадъютор готовился к встрече с де Бофором, а тот предварительно послал к нему Монтрезора с предложением союза. Понятно, что это был союз лисицы с бульдогом — с одной стороны хитрость, с другой — сила. Коадъютор, понимая, что герцог Буйонский является для принца Конти тем же, чем маршал ла Мотт для герцога Лонгвиля и чем герцог д'Эльбеф является для самого себя, решил иметь для поддержки со стороны военных своего генерала и выбрал де Бофора.

В день прибытия коадъютор возил де Бофора по улицам Парижа, что стало триумфом для герцога. Коадъютор провозглашал его имя, показывал его народу и расхваливал. На улицах Сен-Дени и Сен-Мартен возбуждение достигло степени ажиотажа: мужчины кричали «Да здравствует Бофор!», женщины бросались целовать руки. Особенный энтузиазм обнаруживали торговки, и когда герцог прибыл в их квартал, то ему пришлось выйти из кареты и дать им возможность осыпать себя поцелуями. Мало того, одна из торговок, имея хорошенькую семнадцатилетнюю дочь, подвела ее к де Бофору и торжественно объявила, что ее семейство сочло бы для себя величайшей честью, если бы он удостоил сделать ее матерью. Герцог отвечал возбужденной матери, что стоит только привести свою дочь к вечеру в его отель и он сделает все возможное, исполняя ее желание. Рошфор, рассказавший этот анекдот, уверяет, что и та, и другая возвратились на другой день домой вполне удовлетворенными.

Когда в Сен-Жермене узнали об этом торжественном приеме, то в насмешку назвали герцога де Бофора «королем базара», и это прозвище за ним так и осталось.

Тогда в Париж один за другим приезжали принцы, желавшие принять участие в войне против двора, и дворяне, желавшие служить под их предводительством. В числе своих защитников парламент имел уже принца Коптя, герцога Лонгвиля, герцога д'Эльбефа, герцога Буйонского, герцога де Шевреза, маршала ла Мотт-Худавкура, герцога де Бриссака, герцога де Люина, маркиза Витри, принца Марсильяка, маркиза Нуармутье, маркиза де ла Буле, графа Фиеска, графа Мора, маркиза Лега, графа Мата, маркиза Фоссеза, графа Монтрезора, маркиза д'Алигра и юного прекрасного Танкреда де Рогана, который по определению парламента должен был именоваться просто Танкредом.

Трогательная история этого молодого человека составляет один из любопытных и поэтических эпизодов этой странной войны. Скажем об этом несколько слов.

Бабушкой его была Катрин Партене-Субиз; противник Анри IV, она написала на него одну из любопытнейших сатир и никак не хотела, чтобы сын ее был герцогом, беспрестанно повторяя поговорку Роганов: «Королем я быть не могу, принцем не хочу, я — де Роган!».

Однако, что ни говорила, ни делала Катрин Партене-Субиз, сын ее стал все-таки герцогом, а что было в то время еще унизительнее для знатной фамилии — он сделался автором. Правда, решив быть писателем, он остался невеждой, как это было прилично всякому аристократу. В описании своего путешествия по Италии, изданном Луи Эльзевиром в 1649 году в Амстердаме, он приписывает «Пандекты» Цицерону, что заставило Таллемана де Рео сказать: «Вот что значит не показывать свои сочинения какому-нибудь добросовестному человеку!».

Герцог де Роган был женат на Маргарите Бетюн-Сюлли, родившей во время этого брака сына Танкреда. Герцогиня де Роган была очень мила, имела множество любовников и между ними г-на Кандаля, которого поссорила сначала с герцогом д'Эперноном, его отцом, затем с Луи XIII и, наконец, сделала гугенотом. Поэтому г-н Кандаль нередко говаривал:

— Верно герцогиня де Роган околдовала меня, раз поссорила с отцом и королем! Тысячу раз она была мне неверна, а между тем я не могу от нее отказаться!

Герцогиня де Роган, отправившись жить в Венецию, куда последовал и Кандаль, почувствовала себя беременной. Так как весьма вероятно было, что герцог де Роган не захочет признать своим имеющего родиться ребенка для чего имелись весьма основательные причины, то герцогиня немедленно возвратилась в Париж. Через некоторое время прибыл и Кандаль. Де Роган родила сына; мальчик был окрещен под именем Танкред Лебон и отдан повивальной бабке, г-же Милье. Надо сказать, что Лебоном звали любимого камердинера г-на Кандаля.

Кроме сына герцогиня де Роган родила позднее дочь, которая, следуя по стопам матери, в двенадцать лет сделалась любовницей г-на Рювиньи. Горничная рассказала ей как-то историю ее матери и, между прочим, о рождении Танкреда. М-ль Роган передала это своему любовнику, а тот, посоветовавшись с юристами, выяснил, что поскольку младенец родился в законном браке, то если он докажет свое рождение, то будет иметь право на фамилию и имение своего отца. М-ль Роган и г-н Рювиньи, желая устранить возможного наследника, решили похитить Танкреда и укрыть его в таком месте, где его никто бы не нашел.

Младенец находился в это время в Нормандии у некоего ла Местери, метрдотеля г-жи де Роган. Заговорщики сообщили свой замысел доброму приятелю Анри де Тайльеферу, который взялся за его исполнение, поехал в Нормандию, выломал дверь у ла Местери, похитил малютку и увез в Голландию, где оставил у своего брата, пехотного капитана, состоявшего на голландской службе. Капитан взял Танкреда к себе как дитя низкого происхождения и воспитывал из человеколюбия.

Прошло семь или восемь лет, в продолжение которых м-ль де Роган вышла замуж за г-на Шабо, принявшего имя де Роган, которое без этого угасло бы в лице Анри II, герцога де Рогана, убитого 13 апреля 1638 года в Рейнфельдском сражении.

По смерти мужа герцогине де Роган очень хотелось вывести в люди бедного своего Танкреда, но она не знала, куда он пропал и тщетно его искала. К счастью, г-жа Шабо-Роган, которая все боялась, как бы Танкред не отыскался, спросила совета у г-жи де Ту. По нескромности или по побуждению совести де Ту открыла тайну королеве, та пересказала об этом г-же Лансак, которая, в свою очередь, передала все герцогине де Роган. Только в 1645 году герцогиня узнала, что сын ее жив и нашла, наконец, где он находится. Она сразу послала в Голландию своего камердинера с приказом привезти сына во что бы то ни стало. Когда камердинер объявил молодому человеку цель своего прибытия, тот заметил:

— Я очень хорошо знаю, что имею благородное происхождение, ибо помню, что, будучи ребенком, я много раз ездил в карете с гербами.

Камердинер и юный Танкред прибыли в Париж. Герцогиня де Роган, будучи в то время в очень плохих отношениях со своей дочерью и зятем, подала в парламент прошение, в котором заявляла, что Танкред есть ее сын, которого она была вынуждена скрывать из страха, как бы кардинал Ришелье не вздумал преследовать в нем последнюю мужскую ветвь последнего протестантского главы. Интересно, что на голове молодого человека, покрытой густыми черными волосами, торчал пучок белых волос, точно такой же, как у самого де Рогана. Однако этого было недостаточно, чтобы признать его наследником имени и имущества Роганов. Потребовалось свидетельство о крещении и выяснилось то, что Танкред был крещен под фамилией Лебона. К тому же принц Конде, бывший тогда в силе, принял сторону г-жи Шабо-Роган, которая содействовала его любовной связи с м-ль де Вежан, а так как судьи были большей частью католики, то принцу не составило труда восстановить их против герцогини де Роган н ее сына. Посему, когда определением тайного совета поведено было это дело перенести в главную палату, соединенную с палатой законодательной, а потом в палату уголовную, герцогиня де Роган по рекомендации своих советников не явилась в суд ходатайствовать о предоставлении Танкреду всех исключений, зависящих от его несовершеннолетия. Определение прошло без защитительной речи, и Танкреду Лебону было запрещено принять фамилию Роган.

Это стало страшным ударом для бедного молодого человека — лучше ему было бы оставаться в неизвестности, чем выходить в свет, где обнаружилась постыдность его рождения! А Танкред был юношей с горячим, пылким сердцем и большим умом, гордый на вид, хотя и маленького роста, что было естественно, поскольку и мать, и отец не отличались большим ростом. Поэтому при первом же случае юный Танкред бросился в тревоги и шум мира в надежде заслужить славу, которая дала бы ему право домогаться фамилии своих предков.

— Принц, — говорил он, — победил меня в парламенте, но пусть мы встретимся на большой Шарантонской дороге, тогда увидим, кто из нас двоих уступит дорогу!

Однажды ему заметили, что он слишком изнуряет себя, не опуская оружия ни днем, ни ночью, и принимает чересчур деятельное участие во всех стычках.

— Образ жизни, который я веду, — отвечал он, — нисколько не мешает мне предаваться сну во всякое время. Если я сам не приобрету каких-нибудь заслуг, то вы увидите, что весь свет будет обо мне одного мнения с парламентом.

Не правда ли, читатель, что этот прекрасный юный Танкред, которого мы скоро увидим на смертном одре, заслуживает небольшого отступления?

Благодаря мерам, принятым парламентом, парижане были готовы почти без опаски идти навстречу всем опасностям. Королевская армия состояла из семи или восьми тысяч человек пехоты, между тем как созданная в Париже милиция насчитывала до 60 000, и она смело могла занимать Шарантон, Ланьи, Корбейль, Пуасси и Понтуаэ. Однако, прежде чем к этому приступить, организовали продовольствование столицы: крестьяне близлежащих земель в надежде на барыш привезли в Париж все, что было у них из съестных припасов, которые вместе с небольшими подвозами мимо королевской армии оказались достаточными для пропитания города. Кроме того, во исполнение определения парламента против Мазарини в казну было изъято все его движимое и недвижимое имущество, так же как и доходы с церковных имуществ, ему подвластных, и словно бы для того, чтобы показать двору свою состоятельность, парламент выдал 40 000 ливров английской королеве, жившей в Лувре и уже около полугода едва не умиравшей с голоду. Действительно за несколько дней до отъезда короля коадъютор был с визитом у английской королевы, которая попросила его пройти в комнату дочери и, указывая ему на нее, сказала:

— Вы видите, г-н коадъютор, она не совсем здорова и не может встать с постели по причине холода.

Эта внучка Анри Великого, «бедная Генриетта», как называла ее мать, которая не могла встать с постели за недостатком дров, которые экономил за ее счет кардинал Мазарини, стала впоследствии супругой герцога Анжуйского, брата Луи XIV.

В это же время двор потерпел неудачу в Испании. Двор пригласил графа д'Аркура, младшего брата герцога д’Эльбефа, прозванного «младший с жемчужиной» из-за жемчужины, которую он носил в ухе. Граф пользовался общим уважением как полководец, успешно воевал в Италии, он заменил маршала ла Мотт-Худанкура в Испании. Некогда в частном бою он сражался с Бутзилем и одержал верх. Вследствие этого кардинал Ришель обратил на него свой взор и однажды пригласил к себе во дворец. Д'Аркур, понимая серьезность этого приглашения, не без некоторых опасений явился во дворец кардинала. И в самом деле, кардинал принял его с самым суровым лицом.

— Граф, сказал он, — королю угодно, чтобы вы удалились из королевства.

— Готов повиноваться, ваше преосвященство, — отвечал граф д'Аркур.

— Да, — уточнил Ришелье, улыбаясь, — но как командующий морскими силами.

Д’Аркур вышел от кардинала главнокомандующим флотом, который был тогда незначительным, но, сверх всякого ожидания, он сумел снова овладеть островами св. Гонория и св. Маргариты. По смерти Сен-Мара королева вручила графу должность обер-шталмейстера, в которой он очень нуждался, поскольку его старший брат герцог д'Эльбеф всегда был без денег, а он, как младший брат, нуждался еще более. Впрочем, при всей своей храбрости он позволял водить себя за нос всякому встречному бездельнику, что позволило однажды кардиналу Ришелье, когда однажды ему предложили графа д'Аркура для какого-то поручения, сказать:

— Надобно бы сначала узнать, согласится ли его аптекарь, чтобы граф принял на себя это дело.

На сей раз граф д'Аркур имел поручение овладеть Руаном во имя короля и заменить герцога Лонгвиля в его губернаторстве. Но парламент Руана, подстрекаемый герцогом Лонгвилем, последовал примеру парижского и запер перед графом городские ворота, а так как тот прибыл без денег и солдат — единственных рычагов, которыми отворяются или разбираются ворота в крепостях, то ему пришлось вернуться без успеха.

События ободрили парижан, и они начали делать вылазки с развернутыми знаменами, на которых было написано: «Мы ищем короля!» При первой вылазке, сделанной с этим девизом, было взято стадо свиней и торжественно приведено в город, что немало всех потешило.

Парижане, поскольку не проходило дня без стычек, мало-помалу приучались к войне. Герцог де Бофор вышел с отрядом пехоты и кавалерии, намереваясь вступить в сражение с маршалом Граммоном, но вернулся назад, говоря, что маршал отказался принять сражение, и это было принято за успех. Правда, этот сомнительный успех очень скоро был оплачен неудачей, которую испытывал кавалер Севинье, командовавший полком, сформированным архиепископом Коринфским. Поражение новобранцев было полным, и это дело запомнилось как «Первое послание к коринфянам». В свою очередь, герцог д'Эльбеф занял оставленный принцем Конде Шарантон и велел привезти туда пушки. Вся эта война походила на карточную игру, в которой выигрыш и проигрыш обыкновенно меняются. Маркиз Витри был атакован близ Венсенна двумя эскадронами немецкой кавалерии, было убито человек двадцать, и он был вынужден отступить, оставив среди пленных смертельно раненного Танкреда Рогана. Молодой человек не изменил себе — чувствуя себя смертельно раненным, он не сказал, кто он такой, и говорил только по-голландски. Поскольку было очевидно, что погиб человек знатный, его труп был выставлен и опознан. Так умер сирота, воспитанный вне родительского дома, а г-жа де Роган получила известие о его смерти в Ромонтенс, куда она удалилась.

Подобная война должна была показаться победителю при Рокруа и Лане очень пустой и утомительной, и он решил положить ей конец. Конде допустил укрепление Шарантона, дал поместить там трехтысячный гарнизон, привезти артиллерию, намереваясь теперь им овладеть.

7 февраля г-н Шанле, начальствовавший над Шарантоном, был уведомлен, что герцог Орлеанский и принц Конде идут на него с семью пли восьмью тысячами пехоты, четырьмя тысячами кавалерии и довольно значительной артиллерией. У герцога Буйонского, как всегда страдавшего от подагры, собрался совет. Герцог Буйонский, полагая крепость неприступной, высказался за то, чтобы Шанле удалился, оставив лишь небольшой отряд для обороны Шанле. Герцог д’Эльбеф, симпатизировавший этому военачальнику и желавший доставить ему случай отличиться, был другого мнения, к которому присоединились герцог де Бофор и маршал ла Мотт. Поэтому Шанле получил приказ держаться, и на помощь ему начали собирать войско. Однако, хотя сбор начался в 11 вечера, отряд был готов выступить лишь в 8 утра, что было уже поздно — с рассветом принц Конде приступил к осаде Шарантона. При первых выстрелах был смертельно ранен пулей Гаспар Колиньи, герцог Шатийонскнй, брат того, который умер от раны, полученной от герцога де Гиза во время дуэли па Королевской площади. Принц Конде занял его место и со свойственным пылом бросился на ретрашементы; Шанле был убит и ретрашементы взяты. Герцог Шатийон умер на другой день, держа в руках присланный ему королевой маршальский жезл.

Воспользовавшись тем, что внимание всех было привлечено к сражению, маршал Нуармутье отделился с 4000 ка-г-глеристоз и незаметным образом вышел из Парижа, направляясь навстречу обозу с различным провиантом из Этампа.

Так как на другой день Нуармутье в Париж не вернулся, то герцог де Бофор и маршал ла Мотт во главе нескольких сот человек пехоты и кавалерии отправились к нему. На равнине Виль-Жюиф они увидели маршала Граммона, с Z000 французской и швейцарской гвардии и 2000 конницы. Конницей командовал Шарль Бово де Нерлье, одни из храбрейших офицеров королевской армии. Он энергично л : г, ко а ал корпус де Бофора, но при самом начале схватки был убит наповал, что не помешало сражению продолжиться с большим ожесточением. На герцога де Бофора лично напал некто по имени Бриоль и яростно выбил у него шпагу, однако подоспел ла Мотт и мазаринисты были вынуждены отступить. Тем временем показался транспорт; маршал не пожелал преследовать неприятеля, говоря, что неприятельские полчища потерпят сильное поражение уже тем, что он приведет этот транспорт в Париж. И действительно, транспорт вошел в город в сопровождении почти 100 000 человек, которые вышли с оружием в руках при первом слухе, что герцог де Бофор вступил в сражение с неприятелем.

12 февраля начальник заставы Сент-Оноре дал знать парламенту, что герольд, сопровождаемый двумя трубачами, желает явиться в парламент с тремя письмами — парламенту, принцу Конти и городской Думе. При этом известии в заседании произошло сильное волнение, но советник Бруссель, побуждаемый коадъютором, поднялся и заявил, что герольдов посылают обыкновенно или к себе равным, или к врагам, а так как парламент не равен королю и не считает себя его врагом, то он не может принять герольда. Как ни хитро это было придумано, но принято было с восторгом; положили послать королю депутацию и узнать, что именно угодно его величеству сообщить парламенту. Герольд был отослан обратно с просьбой королю об охранительной грамоте для имеющей явиться к нему депутации. На следующий день к 10 утра грамота была прислана и депутация отправилась в путь. В то время как депутаты двигались по дороге к Сен-Жермену, г-н де Фламаран посетил принца Марсильяка, который, получив рану в стычке при Бри-Конт-Робере, всем говорил, что эта глупая война ему ужасно надоела. Фламарану было поручено от имени аббата ла Ривьера сделать несколько секретных предложений вождям бунтовщиков.

Принцу Конти предлагалось стать членом Совета и обещалась крепость в Шампани с тем, однако, что он уступит аббату ла Ривьеру право на кардинальское звание, которого тот домогался. Это последнее могло бы быть первым, поскольку принцу Конти давно хотелось сложить с себя звание духовного лица.

Герцогу Лонгвилю, который должен был прийти из Руана с вспомогательным корпусом, предлагалось, если только он замедлит с этой помощью, кроме принадлежащих ему провинций еще управление Пон-де-л'Аршем и должность при дворе. Герцогу Буйонскому было обещано решительно кончить в его пользу давно тянущееся дело о выкупе Седана.

Все эти предложения и ласковый прием, который королева оказала депутатам, а также приезд испанского посланника с предложением посредничества эрцгерцога Леопольда, который уже не с кардиналом желал договариваться, но с парламентом, остановили на время военные действия. В продолжение перемирия положено было ввозить в Париж по 100 бочек зернового хлеба каждый день, а конференциям проходить в Рюэле.

Через три дня конференции открылись. Во время конференций парламент получил два важных известия: во-первых, что герцог Лонгвиль идет из Руана в Париж десятитысячным корпусом, во-вторых, что Тюренн объявил себя сторонником парламента. Эти известия были чрезвычайно важны, поэтому уполномоченным тотчас отправили письмо с рекомендацией не поддаваться и стоять твердо на своих требованиях, но последние, видя, что герцог Орлеанский раздражен, что принц Конде грозит, что народ и парламент разгорячены, что Испания готова воспользоваться междоусобицей, решили окончить все побыстрее. 13 марта были оговорены следующие статьи мира:

1. Все военные действия прекратить как с той, так и с другой стороны, все заставы открыть и восстановить сообщения.

2. Парламенту отправиться для заседания в Сен-Жермен.

3. Палатам не иметь в текущем году собраний, кроме тех случаев, когда понадобится определить таксу на рыночный товар или определить чиновников на королевскую службу.

4. Опубликовать объявление о намерении короля исполнить все, что было написано в декларациях июля и октября 1648 года.

5. Считать все указы парламента, вышедшие со времени отъезда короля, утратившими силу.

6. То же самое отнести и к тайным королевским повелениям и декларациям, изданным по поводу последних событий.

7. Распустить войска, которые были собраны по праву власти, присвоенной парламентом и Парижем.

8. Король приказывает своим войскам отступить из окрестностей Парижа.

9. Всем жителям Парижа положить оружие.

10. Депутата эрцгерцога отослать назад без ответа.

11. Движимое имущество возвратить частным лицам, а Арсенал и Бастилию — королю.

12. В этом и следующем году король может занимать с уплатой 12 % суммы, ему потребные.

13. Принц Конти и все взявшие оружие не лишатся своего имущества и удержат за собой свои звания и должности, если объявят — герцог Лонгвиль в течение 10 дней, а прочие в 4 дня, — что согласны на этот договор; ежели они на него не согласятся, городские власти не станут более принимать никакого участия в их интересах.

14. Король возвратится в Париж, когда ему позволят это дела государства.

Эти общие условия мирного договора встретили небольшое сопротивление и по той только причине, что составлены были поспешно и кое-кто не успел включить в него свои частные условия. Поэтому, в тот день, когда их читали, в парламенте зашумели и решено было послать вторую депутацию для исходатайствования выгод для военачальников — принца Конти, герцога д’Эльбефа, герцога Буйонского, герцога де Бофора, герцога Лонгвиля и маршала ла Мотт-Худанкура. Надо было выхлопотать что-нибудь и для маршала Тюренна, который, хотя и поздно, принял сторону парламента.

И здесь обнаружилось обстоятельство, показывающее нравы того времени — в общий договор были включены частные условия и обсуждались они публично. Выпишем их:

«Принц Конти получает Дамвилье; герцог д'Эльбеф — уплату сумм, которые он должен своей жене, и 100 000 ливров для старшего сына; герцог де Бофор — вернуться ко двору, совершенное прощение помогавшим ему бежать из тюрьмы, возвращение пенсионов его отца, герцога Ван-дома и компенсацию за его дома и замки, разрушенные по повелению парламента Бретани; герцог Буйонский — владения, равноценные тому, во что будет оценен Седан, вознаграждение за лишение княжества и титул принца; герцог Лонгвиль — губернаторство Пон-де-л'Арш; маршал ла Мотт-Худанкур — 200 000 ливров, кроме других милостей, которые король соблаговолит ему даровать. Наконец, маршал Тюренн должен будет получить, по удалению наемного немецкого войска, назначение, соответствующее его званию и заслугам».

С новыми условиями заключение мира не встретило более никаких затруднений, и 5 апреля был с великим торжеством отслужен благодарственный молебен в соборе Парижской Богоматери, куда прибыли как представители отсутствующего королевского дома французские гвардейцы и швейцарцы короля Луи XIV.

Так окончилось первое действие этой, с позволения сказать, шутовской войны, в которой каждый явил себя ниже того, чем был, в продолжение которой едва ли не самым важным событием стали роды временной королевы, герцогини Лонгвиль. Во время своего пребывания в городской Думе герцогиня родила сына, воспринятого при крещении купеческим головой и получившего имя Шарль-Париж-Орлеан. Нечего сказать, очень странное сочетание!

Правда, одновременно с этими достаточно ничтожными событиями в 70 лье от Парижа произошла серьезная революция. 30 января 1649 года голову короля Карла I Стюарта, павшую на эшафоте Уайтхолла, поднял и показал английскому народу, как голову злодея, палач с закрытым лицом, имя которого осталось неизвестным. В сочинениях тогдашних французских писателей нет почти ничего об этой великой катастрофе — так много шума произвели 900 памфлетов, появившихся во время войны парламента с королем! Правда, пример, потерянный для современников, не был потерян для потомства. Спустя 144 года Национальный Конвент ответил тем же английскому парламенту, показав, в свою очередь, французскому народу голову Луи XVI.

ГЛАВА XX. 1649 — 1650.

Герцог Орлеанский возвращается в Париж. — Предположение родственного союза между домами Вандом и Мазарини. — Успех неприятеля. — Королева с сыновьями, Мазарини и принцем Конде уезжает в Компъен. — Намерения Конде. — Он ссорится с Мазарини. — Два типографа. — Репе Дюплесси. — Мажринисты и фрондеры. — Прерванный ужин. — Визиты некоторых особ к королеве. — Успех герцога д'Аркура. — Возвращение двора в Париж. — Радость народа. — Новая ссора между Конде и Мазарини. — Дело о табуретах. — Негодование и месть принца Конде. — Герцогиня де Шеврез и Мазарини. — Герцогиня де Шеврез и коадъютор Гонди. — Свидание Гонди с королевой. — Его дружеский разговор с Мазарини. — Опасные условия для принца Конде. — Отчаяние герцога Орлеанского. — Герцогиня де Шеврез утешает герцога Орлеанского. — Герцог вступает в заговор против принца Конде. — Конде является к королеве. — Арест Конде, Конти и де Лонгвиля. — Последствия ареста.

Королева, нимало не торопясь с возвращением в Париж, где на нее и ее министра сочинялись самые дерзкие пасквили, оставалась в Сен-Жермене, и только герцог Орлеанский вернулся в Люксембургский дворец — обыкновенное свое местопребывание.

Хотя военные действия прекратились, все оставалось почти в том же положении. Герцог де Бофор продолжал быть «базарным королем»; герцогиня Лонгвиль переехала со своим двором из здания Думы в свой отель, и принц Конде, сблизившись с ней, иногда навещал ее, а она с каждым его посещением приобретала над ним ту власть, которую имела прежде; герцогиня де Шеврез возвратилась в отель Люин и, восполняя свою увядшую красоту красотой дочери, которая была тогда во цвете лет, дозволяла коадъютору обращаться с ней почти как с любовницей; сам коадъютор, единственный из всех для себя ничего не выпросивший у короля, оставался человеком вполне популярным. Одним словом Фрондой занимались теперь более прежнего только потому, что она составляла теперь более чем партию, она сделалась модой.

Между тем разнесся слух, что герцог Вандом, который благодаря договору был вызван из ссылки, имеет намерение вступить в родственную связь с домом кардинала. Говорили, что герцог Меркер, старший его сын, женится на Викторин Манчини, старшей из трех сестер, и это казалось всем вероятным. Исполнялось предсказание герцога Вильруа о судьбе трех маленьких девочек, приехавших в 1647 году из Италии.

В это время неприятель, воспользовавшись тем, что королевские войска собрались под Парижем, дабы отомстить за поражение при Лаке, завладел Эйперном и Сен-Венаном. Тогда королева объявила, что оставляет Сен-Жермен вместе со своими двумя сыновьями, переночует в Шантийи и продолжит свой путь к границе. Известно уже, что тогда было границей Франции для короля и королевы — они остановились в Компьене. Кардинал и принц Конде поехал); далее до Ла-Фера, чтобы произвести смотр войскам, отправляющимся во Фландрию. Здесь советы, которые принц Конде получил во время своих посещений герцогини Лонгвиль, принесли свои плоды.

Принц, как мы уже говорили, был человеком храбрым, большого ума и пылкого воображения и, соответственно, непостоянен, гонялся за славой и почестями, но они быстро теряли цену, коль скоро он их достигал. 27 лет от роду он заслужил уже титул великого полководца и по своим военным подвигам соперничал со славным Тюренном, но не довольствовался этим, ему хотелось быть не только храбрым полководцем, но и первым политиком и вступить в борьбу с Мазарини, что, конечно, принц делал более по внушению герцогини Лонгвиль, которая ясно показала ему его положение. И действительно, принцу не приходилось быть довольным, поскольку все воевавшие с двором были теперь в милости у королевы; он же, верно ей служивший, ничего не получил, ему даже отказали в кардинальской шапке, которую он с таким усердием старался возложить на голову своего брата.

Мало того, этот меньший брат, убогий по природе, мало понимающий в военных и политических делах, получил, благодаря своему имени, звание генералиссимуса войск Парижа. Было время, когда он собственно царствовал вместе с тремя или четырьмя другими в столице Франции. Что сделал бы на его месте принц Конде, человек воинственный, человек гениальный? Он господствовал бы один, и, быть может, сделался бы королем!

Сближение Вандемон с Мазарини также немало беспокоило принца. Герцог де Бофор, не так прославившийся на поле сражения, но храбрый и любимый народом, домогался того места, которое занимал Конде. Если к достижению этой цели и встречались препятствия, то Виктория Манчини имела возможность их устранить.

Так что во время своего пребывания в Компьене Конде был в дурном расположении духа, по приезде в Ла-Фер он принял вид еще более пасмурный. Мазарини начал терять терпение от требований великого полководца. Конде искал случая поссориться с министром и поссорился.

Граф д’Аркур, наследовавший маршалу ла Мотту в командовании Испанской армией, был назначен вместо Конде главнокомандующим войск, отправлявшихся во Фландрию, л принц удалился в свою провинцию Бургундию недовольный всем — и людьми, и делами: делами, поскольку они становились мелочными людьми, поскольку эти дела делали их слишком великими.

Между тем памфлеты и пасквили продолжали распространяться; над теми, что были написаны против Мазарини, все смеялись, и никто, как правило, их не порицал, но сочиненные против короля или королевы вызывали беспокойство и не все решались их публично читать. В это время два типографа отпечатали две брошюры, в которых неизвестные авторы отзывались о королеве так, что высшие власти содрогнулись.

История сохранила имя одного из этих типографов — Марло, и название напечатанной им брошюры — «Страж постели королевы». Ла Турнель арестовал обоих преступников и они были приговорены к повешению. Первому уже надели на шею веревку, как он вдруг начал кричать, что его, как и его товарища, осудили на смерть за стихи против Мазарини. Народ, окруживший место казни, подхватил эти слова, бросился к виселице и с триумфом освободил их из рук властей.

Однако демонстрации фрондеров чрезвычайно досаждали сторонникам кардинала, которые во время отсутствия патрона возвратились в Париж. В их числе был маркиз Жарзе, назначенный капитаном телохранителей короля в 1648 году. Это был один из умнейших придворных, соперник в красном слове Анжевена, принца Гимене и Ботрю. Он решил бороться со склонностью тогдашних умов к возмущению и захотел приучить парижский народ к имени Мазарини, внушавшему большинству сильное отвращение. Несколько молодых людей, принадлежавших подобно ему к партии петиметров, главой которой был принц, с ним сговорились.

Среди них были герцог Кандаль, Луи Шарль Гастон, де Ногаре, ла Валетт, Бутвиль, Франсуа Анри Монморанси, Жак де Стюер и еще несколько молодых сумасбродов знатных фамилий, как-то: Маникан, Рювиньи, Сувре, Рошшуар, Виновиль, обнаруживавшие в своих пажеских шалостях храбрость, которую, впрочем, они всегда были готовы показать и перед лицом неприятеля. Вследствие указанных намерений все те, кого мы назвали, в надежде на поддержку своих друзей и приятелей, взяли привычку прогуливаться по несколько человек в Тюильрийском саду, где было тогда в моде собираться по вечерам лицам высшего круга, громко разговаривая между собой, осыпая похвалами Мазарини и насмехаясь над фрондерами.

Поначалу эти шумные прогулки считали тем, чем они были на самом деле, то есть безрассудными демонстрациями, не имеющими ни целей, ни особенной важности. Однажды вечером, когда Жарзе шел со своими приятелями по аллее, им навстречу двигался, также вместе с друзьями, герцог де Бофор. Шагов за двадцать герцог де Бофор, то ли не желая столкнуться с мазаринистами, то ли ему действительно нужно было переговорить с молодым советником, которого он заметил в боковой аллее, сойдя с главной аллеи, подошел к советнику, взял его под руку и разговаривал с ним до тех пор, пока Жарзе и его товарищи, перед которыми таким образом расчистилась дорога, не прошли мимо. Немного надо, чтобы воспламенить гордость этих молодых голов, и Жарзе, который был любимцем всех хорошеньких женщин, стал рассказывать повсюду, что в Тюильрийском саду фрондеры уступили дорогу ему и его друзьям. М-ль де Шеврез, которая принимала особенное участие в том, что относилось к чести воинственного прелата, узнав об этом, не замедлила ему все передать.

Коадъютор, который был рад случаю завязать дело с Мазарини, вмиг переместился из отеля Люин в свой дом и пригласил к себе по весьма, как он говорил, важному делу герцога де Бофора, маршала ла Мотта, г-д Ре, Витри и Фонтрайля. Все эти лица съехались к коадъютору и провели часть ночи в совещании.

На другой день Жарзе и его друзья собрались поужинать у Ренара, содержателя известного в то время ресторана близ Тюильрийского сада. В числе двенадцати человек, взяв с собой музыкантов, они собирались пить за здоровье кардинала Мазарини и танцевать. Садясь за стол, они обратили внимание на то, что их только одиннадцать — оказалось, отсутствует командор Сувре. Пока они выясняли друг у друга о возможной причине его отсутствия, в комнату вошел лакей и подал Жарзе письмо, в котором ему и его товарищам рекомендовалось удалиться, поскольку против них затевается что-то недоброе. Действительно, командор Сувре потому не приехал на ужин, что был предупрежден об опасности своей племянницей, м-ль де Тусси, предупрежденной в свою очередь маршалом ла Моттом, который был в нее влюблен и впоследствии на ней женился.

Однако собравшаяся у Ренара молодежь не обратила никакого внимания на предупреждение, тем более, что командор Сувре не объяснял, в чем дело, и все решили смело встретить опасность, какой бы она ни была. Ждать пришлось недолго — едва сели за стол, как вошел герцог де Бофор в сопровождении герцога Реца, герцога де Бриссака, маршала ла Мотта, графа Фиеска, Фонтрайля и около 50 дворян со своими лакеями. Собравшиеся за столом поняли теперь, в чем дело.

Герцог де Бофор подошел к компании, сделав сопровождавшим его дворянам знак окружить стол. Поскольку де Бофор был внуком Анри IV, двое из компании встали, чтобы ответить на поклон, который тот сделал, входя в комнату. Это были Рювиньи и Рошшуар, более известный как командор Жаре; прочие остались на своих местах.

Герцог с презрением посмотрел на маркиза Жарзе и его друзей.

— Господа, — начал он, — вы, кажется, очень рано ужинаете !

— Не слишком рано, милостивый государь, — сухо отвечал Жарзе.

— Есть у вас музыканты? — спросил Бофор.

— Нет, ваша светлость, — ответил Рошшуар, — мы их наняли, но они еще не пришли.

— Тем хуже, — заявил герцог, — ибо я пришел с намерением заставить вас потанцевать! — С этими словами Бофор подошел к столу ближе и, схватив рукой за край скатерти, так сильно ее дернул, что все, бывшее на столе, упало на пол и на сидевших.

Мазаринисты вскочили в бешенстве и потребовали свои шпаги. Герцог Кандаль первый подбежал к одному из своих пажей, выхватил у него шпагу и бросился обратно, громко вызывая на дуэль герцога де Бофора, своего двоюродного брата, напоминая, что он имеет на это право как внук Анри IV. Однако герцог де Бофор отвечал, что желает драться с Жарзе, чтобы научить его быть впредь осторожнее в своих речах. Минута была напряженной; Жарзе, как человек храбрый, конечно, ответил бы на вызов, если бы у де Бофора была шпага, а поскольку ее у него не было, то Жарзе решил, что де Бофор хочет только нанести ему оскорбление, и по настоятельным просьбам своих друзей удалился.

Поле сражения осталось за де Бофором, но Кандаль не довольствовался объяснениями своего двоюродного брата и настаивал на дуэли, предлагая встретиться утром следующего дня. Де Бофор же продолжал отказываться, говоря, что желает драться именно с маркизом Жарзе.

Инцидент, казалось, должен был расстроить брак герцога Меркера с Викторией Манчини. Досадуя на поражение своих приверженцев, которым пришлось оставить Париж, кардинал объявил, что не выдаст племянницу за брата человека, питающего к нему ненависть. Пожалуй, это было странно, что при заключении брачного союза между домом Мазарини и домом Вандома, то есть между родственниками слуги кардинала Бентиволио и потомками соперника Анри IV. Мазарини грозил взять свое слово назад!

Между тем, королева, несмотря на особенное отвращение к принцу Конде, поняла, что не может пока обойтись без него, и написала в Бургундию очень ласковое письмо. Принц поехал в Компьен, и королева с нетерпением ожидала его приезда, чтобы договориться относительно своего возвращения в Париж.

Коадъютор решил присвоить себе заслугу этого возвращения, необходимость которого он сам ясно видел. Он приехал в Компьен, вышел из кареты у подъезда дворца и поднялся по лестнице. На последней ее ступени, как он сам рассказывает, встретил какого-то маленького человека, одетого в черное платье, который всунул ему в руку записку. Коадъютор взглянул на текст — «Если Вы представитесь королю, Вам не миновать беды.» — положил записку в карман и вошел во дворец.

Королева приняла прелата очень ласково и убедительно просила его согласиться на свидание с кардиналом, но коадъютор, желая сохранить всю свою популярность у парижан, отказался. Королева несколько рассердилась; коадъютор дал ей время высказать неудовольствие и вежливо заметил, что если он примирится с кардиналом, то лишится своего влияния и не будет в состоянии сделать для нее что-либо.

Через несколько дней после этого посещения герцогине де Шеврез было позволено представиться королеве. Герцогиня со своими связями все еще была важной приятельницей и тайным врагом королевы, однако она боялась, как бы с ней не случилось какой-либо неприятности в дороге, и решилась ехать только тогда, когда первый президент клятвенно заверил, что с ней ничего плохого не случится. Действительно, она вернулась потом в Париж в целости и сохранности. Королева приняла ее, хотя не обняла, как это бывало раньше.

На другой день была очередь принца Конти. Он приехал в Компьен под предлогом повидаться со своим братом. Кардинал, словно нечаянно, встретился с ним у последнего и пригласил к себе на обед.

Вдруг пришло известие, что герцог д'Аркур перешел Шельду между Бушеном и Валансьеном и обратил в бегство неприятельскую кавалерию в количестве 8000 всадников. Хотя эта победа вовсе не могла сравниться с победами при Рокруа и Лане, это все-таки была победа, и королева решила ею воспользоваться и возвратиться в Париж. Приезд королевы в Париж после шестимесячного отсутствия состоялся 18 числа.

«Возвращение короля в столицу, — пишет г-жа Моттвиль, — было истинным чудом для парижан и великой победой для министра. Никогда народ не сопровождал такими густыми толпами карету короля, и казалось, по этой всеобщей радости, что прошедшее забыто. Мазарини, к которому многие питали ненависть, был с принцем у дверей кареты, и все встречавшие королевский поезд так внимательно на него смотрели, что можно было подумать, будто бы они его никогда раньше не видели. Все показывали на кардинала пальцами и говорили друг другу: „Вот Мазарин!“ Народ, столпившийся до такой степени, что остановил королевский поезд, благословлял короля и королеву, высказывался благосклонно по отношению к кардиналу. Одни говорили, что он хорош собой, другие протягивали ему руки и уверяли, что очень его любят и уважают, что будут пить за его здоровье. Наконец, после того как королева приехала во дворец, народ в знак благодарности зажег по всему городу огни и благословлял Мазарини, который возвратил ему короля».

Г-жа Моттвиль прибавляет, что в этот день Мазарини велел раздать деньги простому народу, а некоторые писатели утверждают, что министр, несмотря на скупость, истратил 100 000 ливров, чтобы достойно оформить этот торжественный въезд.

Было ли это выражение народной радости истинным или притворным, но прискорбно то, что королева приняла радостные восклицания, которыми приветствовали ее возвращение, за одобрение того, что она сделала.

Вечером у королевы состоялся большой съезд. Когда кардинал ушел, чтобы, как он сам сказал, немного отдохнуть, герцог Орлеанский ввел через малые комнаты герцога де Бофора. Бофор всячески постарался доказать, что он всегда останется верным слугой ее величества, королева уверяла, что она все забыла, и они расстались, нисколько не поверив друг другу. Свидание состоялось в той самой комнате, в которой семь лет назад герцог де Бофор был арестован.

На другой день можно было думать, что королева не уезжала из Парижа. Однако, очевидно, все эти примирения были весьма поверхностны, оставаясь глубоко отравленными. Конде же более чем когда-либо обнаруживал свое неудовольствие; он полагал, что за все расплатился, доставив, согласно обещанию, короля в Париж, и постоянно грезил отъездом. Более всего ему представлялось неприятным предстоящее бракосочетание герцога Меркера с Викторией Манчини; он также знал, что королева секретно принимала де Бофора, видел, что министр готов осыпать всеми милостями Вандомов, к которым сам питал ненависть, между тем как, несмотря на его просьбы, мужу его сестры, герцогу Лонгвилю, не давали обещанного договором губернаторства Пон-де-л'Арш. Наконец, однажды вечером, когда он с особой настойчивостью упрашивал кардинала исполнить просьбу его сестры, последний, против своего обыкновения, отвечал довольно грубо.

— Вы, ваше высокопреосвященство, желаете, как видно, войны? — с гневом спросил принц.

— Я ее не желаю, — ответил министр, — но если вы, принц, ее мне объявите, то я постараюсь ее выдержать.

Конде взял свою шляпу и со свойственной ему насмешливой улыбкой уронил:

— Прощайте, Марс! — И почтительно поклонившись, вышел.

Слово было сказано, его услышали, и на другой день кардинала называли не Мазарини, но «бог Марс».

Все полагали, что на сей раз принц окончательно поссорился с министром, и наиболее ревностные приверженцы Фронды стали записываться у принца Конде, но герцог Орлеанский, который не прекращал своих ходатайств о возведении аббата ла Ривьера в кардинальское звание, по-видимому, помирил их. Одним из главных условий примирения было дарование принцессе Марсильяк и г-же де Пон с, и раза табурета». Принц не мог удержаться, чтобы не сделать смешную гримасу, когда узнал, что Мазарини согласился оказать подруге герцогини Лонгвиль и супруге ее любезника столь великую милость. В значении этой гримасы никто не сомневался.

Однако, это право было делом чрезвычайно важным. Хотя читателю оно может показаться и не заслуживающим особого внимания, оно, тем не менее, стало причиной маленькой революции при дворе. Правила этикета требовали, чтобы правом пользоваться табуретом королевы могли только жены и дочери герцогов или пэров, имеющих на свое звание диплом. Сестре герцога де Рогана Анри IV предоставил это право более потому, что она была его родственницей, и по этому поводу много гневались и роптали. Со своей стороны Луи XIII дал это право дочерям Буйонского дома, поскольку они происходили от владетельных принцев. Анна Австрийская в начале своего регентства дала «право табурета» графине Флейкс, дочери маркизы Сенессей потому, что графиня Флейкс приходилась ей родней. Но жена принца Марсильяка и г-жа де Пон, вдова Франсуа-Александра д'Альбера не могли иметь никакого права на это. Дворянство восстало против таких домогательств, произошло несколько собраний, одно из которых — у маркиза Монгла, гардеробмейстера ее величества — торжественно подписало свою протестацию. Все это стало для принца Конде новым поводом к недовольству королевой, ибо она, желая показать, что действует по принуждению, позволила самым приверженным к себе лицам принять участие в оппозиции, которая вскоре приобрела столь важное значение, что королева объявила принцу о необходимости уступить перед всеобщим неудовольствием. Четыре маршала были посланы объявить собранию дворянства, что королева лишает принцессу Марсильяк и г-жу де Пон этой милости. Случай отомстить не замедлил представиться, и принц Конде с радостью им воспользовался. Герцог Ришелье, сын племянника великого Ришелье, влюбился в г-жу де Пон, которую королева так легко лишила «права табурета». На эту любовь при дворе смотрели неблагосклонно, так как связь герцога Ришелье, бывшего тогда губернатором в Гавре, с г-жой де Пон стала важным политическим обстоятельством: г-жа де Пон была искренней приятельницей герцогини Лонгвиль, а герцогиня Лонгвиль имела через своего мужа очень большое влияние в Нормандии. Принц Конде желал как можно скорее соединить влюбленных узами брака, хотя все смотрели на это как на дело невозможное. Конде отвез вдову де Пон и ее обожателя в дом герцогини Лонгвиль в Три, где они и были обвенчаны, а после обряда Конде уговорил герцога Ришелье немедленно ехать в Гавр, чтобы тотчас же принять вверенный ему город. Потом принц Конде возвратился ко двору и стал перед всеми хвастать, что герцог Лонгвиль владеет теперь в Нормандии еще одной крепостью.

Этот удар жестоко поразил королеву и кардинала, которые уже давно с трудом переносили проделки принца. Они окончательно расстроились, когда 1 января 1650 года герцогиня де Шеврез, которая, казалось, снова входила в милость, приехала поздравить королеву с Новым годом. Кардинал был у королевы, а когда герцогиня собралась уходить, он подошел к ней, и, подводя к окну, спросил:

— Сударыня, я вас сейчас слушал, вы всеми силами старались доказать ее величеству свою преданность?

— Да, г-н кардинал, — ответила де Шеврез, — я действительно ей предана.

— Если это так, — вопрошал Мазарини, — то почему же вы не представляете ей своих друзей?

— Отчего я не представляю своих друзей? — удивилась де Шеврез. — Потому, что она теперь более не королева!

— А кто же она? — спросил с видом некоторого удивления кардинал.

— Всепокорнейшая слуга принца Конде! — заявила герцогиня.

— Ах, Боже мой, сударыня! — ответил кардинал. — Королева делает то, что может! Если бы удалось положиться на некоторых известных людей, то многое можно было бы сделать, но вам, я думаю, известно, что герцог де Бофор находится в руках герцогини де Монбазон, герцогиня де Монбазон — в руках Альфреда Виньоля, а коадъютор…

— В руках моей дочери, не так ли? — прервала его де Шеврез.

Мазарини засмеялся.

— Хорошо, — продолжала герцогиня де Шеврез, — я вам отвечу и за нее, и за него.

— В таком случае, — подытожил кардинал, — не передавайте никому нашего разговора и сегодня же вечером приезжайте сюда опять.

Разумеется, вечером г-жа де Шеврез была во дворце. Читателю уже известна страсть этой женщины к интригам, а живя в уединении, она долгое время вынуждена была отдыхать и если занималась интригами, то ничтожными и недостойными ее искусства. Поэтому она очень обрадовалась, когда королева открыла ей свое желание арестовать одновременно принцев Конде и Конти и герцога Лонгвиля. Королеву, как потом говорила сама де Шеврез, удерживало только то, что она не знала, намерен ли коадъютор противодействовать этому аресту и захочет ли герцог Орлеанский — без которого ничего нельзя было сделать — умолчать об этом не перед принцем, но перед своим приятелем аббатом ла Ривьерой, который постоянно старался поддерживать хорошие отношения между принцем Конде и герцогом Орлеанским. Герцогиня де Шеврез, подумав немного, поручилась королеве за все.

Однако уговорить коадъютора содействовать готовящемуся аресту было делом весьма трудным и следовало заняться этим в первую очередь. Королева дала герцогине письмо следующего содержания:

«Я не могу думать, несмотря на прошедшее и настоящее, что г-н коадъютор мне не предан. Я прошу его приехать ко мне по одному делу, но чтобы об этом никто не знал, кроме герцогини де Шеврез и ее дочери. Эти женщины будут порукой в его безопасности.

Анна».

Герцогиня де Шеврез поспешно возвратилась домой вместе с дочерью, которая сопровождала ее в Пале Рояль. Дома ее дожидался коадъютор, и она тотчас приступила к исполнению возложенного на нее поручения, спросив, не намерен ли прелат помириться с кардиналом Мазарини. М-ль де Шеврез, нарочно уронив свой платок, пожала руку прелата, давая понять, что вопрос задан не так просто. Коадъютор немного подумал и сделал головой знак, что не согласен, поскольку подобного рода предложения делались ему и прежде, но он также отказывался, а однажды узнал из достоверных источников, что благорасположение к нему королевы не что иное, как западня, что в один прекрасный день в комнате королевы скрывался за ширмами маршал Граммон, чтобы донести принцу, как эти фрондеры, на которых он рассчитывает, отказываются от милостей двора как лисица в басне отказывается от винограда, который не может достать.

— Сударыня, — сказал коадъютор после минутного молчания, — я не откажусь исполнить то, что вы мне сейчас предложили, если вы мне принесете записку, писанную рукой королевы, и если вы мне поручитесь за все.

— Именно так! — ответила де Шеврез. — Я отвечаю за все и вот письмо от ее величества. — И она вручила коадъютору письмо.

Гонди прочитал его, взял перо и написал в ответ следующее:

«В моей жизни не было ни одной минуты, в которую я бы не желал быть преданнейшим слугой Вашего Величества. Я буду весьма счастлив, если умру, служа Вам, Государыня, и заботясь о Вашей безопасности. Я готов быть везде, где Вы мне прикажете.

Гонди».

Коадъютор завернул письмо Анны Австрийской в свою записку, чтобы продемонстрировать свое доверие, и отдал герцогине, которая на другой же день отнесла ответ королеве. В этот же день коадъютор получил следующую маленькую записку от де Шеврез:

«Господин коадъютор!

Будьте сегодня в полночь у монастыря Сент-Оноре».

В означенное время коадъютор был на месте; через несколько минут к нему подошел человек, в котором он узнал пажа королевы Габури.

— Идите за мной, — сказал паж, — вас ожидают. Коадъютор последовал за своим проводником по тайной.

Лестнице, приведшей его прямо в образную королевы, где обыкновенно проходили секретные совещания и решались важные политические вопросы, и хотя она была украшена образами, в ней, нужно сказать правду, молились мало. Королева приняла коадъютора как принимают человека, в котором очень нуждаются, и из нескольких произнесенных ею слов он мог понять, что она говорит откровенно и чистосердечно.

Они разговаривали более получаса, когда вошел Мазарини. Кардинал был еще любезнее — войдя в образную, он попросил у королевы позволения отступить от правил придворного этикета, чтобы обнять в ее присутствии человека, которого он столько же любит, сколько уважает, и с этими словами бросился в объятия коадъютора. Потом, сделав несколько шагов назад и приветливо глядя на прелата, сказал:

— Теперь я только об одном сожалею, зачем я не могу мою кардинальскую шапку возложить на вашу голову своими собственными руками!

— Милостивый государь, — отвечал Гонди, — для меня есть нечто важнее кардинальной скуфьи! Исполнение того, чего я бы хотел, доставило бы мне гораздо более удовольствия, скажу вам правду, даже если бы сама королева возложила на мою голову папскую корону.

— Что же это такое? — спросил Мазарини.

— Приобретение важного и значительного места, — сказал Гонди, — важного и значительного места одному из моих друзей, на которого я мог бы надеяться, который мог бы защитить меня, когда разгневанный принц выйдет из тюрьмы. Это, скажу откровенно, успокоило бы меня больше, чем если бы мне предложили десять кардинальских шапок!

— Ну, а это важное и значительное место, — спросил кардинал, — что же вы подумали о нем? Какое же оно?

— В начале регентства, — отвечал коадъютор, — ваше высокопреосвященство изволит, вероятно, помнить, глазное командование морскими силами Франции было обещано Вандомам — дайте это звание герцогу де Бофору, и я ваш покорный слуга.

— То есть, гм, гм! — забормотал Мазарини. — То есть, эта должность была обещана.., герцогу Вандому, а после него его старшему сыну, герцогу Меркеру.

— Милостивый государь! — сказал Гонди, — или я ошибаюсь, или действительно в настоящее время имеется в виду родственный союз, который будет для него лучше всех интендантств на свете.

Кардинал улыбнулся и посмотрел на королеву.

— Хорошо, — подытожил он, — мы посмотрим и, если вам угодно, при вторичном свидании обсудим дело еще раз.

В итоге второго и третьего совещаний было решено, что герцог Вандом останется главным начальником на флоте, а де Бофор, второй его сын, займет после его смерти эту должность; что маркиз Нуаомутье получит в управление Шарльвиль и Монт-Олимп; что герцог де Бриссак будет сделан губернатором Анжу; что маркиз Лег станет начальником конвоя герцога Орлеанского; наконец, кавалер де Севинье получит в награду 22 000 ливров.

Теперь королева смело могла быть уверена, что может без всякого затруднения приступить к аресту принца Конде, принца Конти и герцога Лонгвиля — для Марии Медичи стоило не так дорого заставить Темина и его двух сыновей арестовать их отца. Оставался герцог Орлеанский, которому нужно было помешать проговориться перед своим фаворитом аббатом ла Ривьером. Однако герцогиня де Шеврез вызвалась позаботиться и об этом.

Кроме фаворитов и жены, которую он похитил и на которой женился против воли короля, герцог Орлеанский имел иногда любовниц. В их числе у герцога была одна по имени де Сойон, фрейлина его супруги, страстно им любимая. К несчастью, в одно прекрасное утро красавица убежала и заключилась в кармелитском монастыре, из которого ни посулы, ни угрозы герцога не могли принудить ее выйти. Гастон обратился к королеве и кардиналу, которым тогда не было никакого резона ему угождать, и они отказались, объявив, что ни воля короля, ни власть министра не могут отменить обет, а м-ль де Сойон, по всему, дала обет нерушимый. Герцог был в отчаянии, и де Шеврез, посетившая его в это время, обещала ему открыть, кто был причиной бегства его любовницы, а если он поклянется святым Евангелием, что сохранит в тайне все ею сказанное, то м-ль де Сойон выйдет из монастыря. Герцог поклялся и, надо сказать, что во всей Франции не было человека, который так любил клясться. Тогда герцогиня рассказала ему о заговоре, который составили против него аббат ла Ривьер и жена принца Конде — ла Ривьер из ревности к м-ль де Сойон, принцесса — из опасения, как бы при дворе не воспользовались влиянием этой девушки и не поссорили герцога Орлеанского с ее мужем. Его высочество потребовал доказательств, и герцогиня де Шеврез немедленно предоставила их. Печаль герцога обратилась в гнев, тогда де Шеврез вручила герцогине записку, в которой м-ль де Сойон объявляла, что согласна выйти из монастыря, если королева пообещает защитить ее от врагов — аббата ла Ривьера и принцессы Конде. Гнев герцога перешел в бешенство, а де Шеврез всячески старалась его успокоить и просила позволения принять это дело на себя; принц снова поклялся сохранить тайну. Хотя он не имел обыкновения исполнять свои клятвы, на сей раз сдержал слово и продолжал быть ласковым и обходительным с принцем Конде, его женой и аббатом ла Ривьером.

Арест принца Конде, его брата и шурина назначался на 18 января и должен был совершиться, когда все трое отправятся в Совет. Накануне этого дня герцог Орлеанский прислал уведомление, что по причине болезни он присутствовать не может. Утром того же дня принц Конде ездил с визитом к кардиналу и застал его занятым разговором с камердинером герцога Лонгвиля Приоло, которого просил сказать господину, чтобы тот непременно явился завтра в Совет. При виде принца кардинал почтительно ему поклонился и хотел прервать разговор, но Конде, сделав знак не беспокоиться, подошел к камину. Около камина стоял стол, за которым государственный секретарь писал что-то и при приближении принца спрятал бумаги — то были как раз приказы арестовать принца и других.

Погостив у Мазарини, принц отправился обедать к своей матери, которую нашел в крайнем беспокойстве. Принцесса ездила утром с визитом к королеве и по предоставленному ей праву прошла прямо в опочивальню. Королева, представляясь больной, лежала в постели, но по наружности казалась совершенно здоровой. Она приняла принцессу Конде, свою старую приятельницу, с каким-то замешательством, и принцесса, припоминая, что видела королеву в почти таком же состоянии в день ареста де Бофора, советовала сыну быть во всем как можно осторожнее Принц улыбнулся, вынул.

Из кармана письмо и, подавая матери, сказал:

— Мне кажется, вы ошибаетесь, матушка, я видел вчера королеву и она была со мной чрезвычайно ласкова, а вот письмо, которое я получил третьего дня от кардинала.

Принцесса взяла письмо и прочитала его — оно вполне обнадеживало принца. Вот оно:

«Я обещаю принцу, согласно воли короля и по приказанию королевы-регентши, никогда не забывать о его интересах и всегда им содействовать. Я прошу Его Высочество считать меня своим покорным слугой и удостоить меня своим покровительством, которое я постараюсь заслужить со всей покорностью, какую Его Высочество может от меня требовать. Это письмо я подписываю в присутствии Ее Величества и по ее приказанию.

Кардинал Мазарини».

Принцесса возвратила письмо сыну и покачала головой, предчувствуя, что несчастье скоро посетит ее семейство.

— Послушайте, сын мой, — сказала она, — не я одна такого мнения. Принц Марсильяк, который, как вам известно, знает о многом, говорил мне несколько дней тому назад. «Постарайтесь, если можете, чтобы три принца никогда не были вместе в Совете. Я сказал вам то, что мне хотелось вам сказать, и повторяю, будьте внимательны!».

Таким образом, материнская любовь внушила почтенной принцессе те же предчувствия, какие эта любовь внушила в свое время герцогине Вандом. Однако просьбы ни той, ни другой во внимание приняты не были.

Принцесса захотела, опередив сына, увидеться с королевой и под предлогом справиться о ее здоровье отправилась в Пале Рояль. Через четверть часа после ее прихода в комнату королевы вошел Конде. Королева продолжала лежать в постели, приказав лишь задернуть занавески, может быть для того, чтобы на лице ее нельзя было бы заметить тень беспокойства. В проходе, отделяющем кровать от стены, стояла мать принца Конде. Принц подошел к королеве и вступил с ней в разговор; Анна Австрийская была чрезвычайно ласкова и приветливо отвечала на все вопросы, что заставляло думать, будто она более чем расположена к принцу. Собираясь уходить, Конде почтительно поклонился королеве и подошел к матери. Та протянула ему руку, которую он с почтением поцеловал и, простившись, вышел из комнаты королевы. Это стало последним прощанием несчастной матери с сыном, ибо она умерла во время его заточения.

Пройдя несколько комнат, Конде встретился с кардиналом, который с приветливой улыбкой проткнул ему руку. В это время к ним подошел герцог Лонгвиль, а спустя несколько минут не замедлил явиться и принц Конти. Тогда кардинал, видя, что все трое собрались вместе, позвал шталмейстера и сказал ему:

— Пойдите, уведомите королеву, что г-да Конде, Конти и Лонгвиль приехали, что «все готово» и она может пожаловать в Совет.

Эти слова были условной формулой между кардиналом и королевой. Шталмейстер отправился в комнату ее Величества. Между тем, приехал аббат ла Ривьер.

— Извините меня, господа, — сказал кардинал, мне необходимо поговорить с г-ном ла Ривьером об одном важном деле. Прошу вас, идите в Совет, а я скоро буду.

Принцы вошли в галерею — принц Конде первый, за ним принц Конти и затем герцог Лонгвиль. За ними вошли министры.

Узнав о приезде принцев королева отпустила от себя принцессу Конде, сказав, что должна встать с постели и идти па Совет. Принцесса поклонилась королеве и вышла — она в последний раз видела Анну Австрийскую.

Мазарини, со своей стороны, занимал аббата ла Ривьера самым странным образом. Он показывал ему куски красной материи различного качества и оттенков, чтобы тот выбрал наиболее подходящий для мантии к тому времени, когда его произведут в кардиналы. Читатель знает, что Мазарини еще два года назад ходатайствовал о кардинальском достоинстве для аббата. Ла Ривьер выбрал себе кусок самого прекрасного алого цвета и в то время, как он похваливал эту материю, в галерее послышался шум. Мазарини лукаво улыбнулся и, взяв аббата за руку, сказал с некоторой иронией:

— Г-н аббат, знаете ли вы, что сейчас происходит в галерее?

— Нет, ваше высокопреосвященство, — отвечал тот.

— Ну так я вам скажу, что, — продолжил кардинал. — Г-д Конде, Конти и Лонгвиля берут под арест.

Ла Ривьер сделался бледен как полотно и, роняя материю, которая ему так понравилась, спросил:

— А знает ли герцог Орлеанский об этом?

— Он уже более двух недель знает об этом, — снова улыбнулся Мазарини, — и охотно тому содействует.

— Как! — воскликнул аббат. — Герцог знал об этом аресте две недели назад и ничего не сказал мне? Я пропал!

В галерее в это время происходило то, что сказал Мазарини. Пока принц разговаривал с графом д’Аво, беспрестанно поглядывая на дверь, в которую должна была сойти королева, дверь эта отворилась и показался старик Гито. Принц очень любил Гито и, полагая, что тот пришел просить о какой-нибудь милости, оставил графа и пошел навстречу начальнику телохранителей королевы.

— Мой добрый Гито! — приветствовал принц старика. — Вам что-нибудь от меня угодно?

— Мне от вас угодно, — отвечал Гито, — то, что я имею приказ, ваша светлость, арестовать вас, вашего брата и вашего шурина!

— Меня, Гито! — воскликнул принц. — Вы имеете приказ меня арестовать?

— Да, милостивый государь! — сказал Гито, с некоторым замешательством протягивая руку к шпаге принца.

— Именем Бога прошу вас, Гито, — Конде сделал шаг назад, — возвратитесь к королеве и скажите, что я умоляю позволить мне с ней увидеться и поговорить!

— Милостивейший государь, — печально произнес Гито, — уверяю вас, это пи к чему не приведет, но, пожалуй, извольте, я сделаю по-вашему и пойду. — С этими словами Гито поклонился принцу и отправился к королеве.

— Господа! — обратился принц Конде к окружающим, ничего не слышавшим, поскольку они с Гито говорили вполголоса. — Господа, знаете ли, что со мной случилось?

— Нет, — ответил граф д’Аво, — но, судя по вашему виду, надо думать, случилось что-нибудь особенное.

— Да, особенное! — воскликнул принц. — Королева приказала арестовать меня, тебя, Конти, и вас, Лонгвиль!

Присутствующие вскрикнули от удивления,

— Это вас так же удивляет, как и меня, не правда ли, господа? — продолжал Конде, — Будучи всегда верным и честным слугой короля, я думал найти себе защиту и покровительство в королеве, а в кардинале дружбу! — Потом, обратившись к стоявшим возле него канцлеру Сегье и графу Сервьену, он прибавил:

— Г-н канцлер, прошу вас пойти к королеве и сказать ей от моего имени, что у нее нет более верного слуги, чем я. А вас, граф Сервьен, я попрошу пойти с таким же извещением к кардиналу.

Оба поклонились принцу и довольные возможности удалиться, не вернулись. Вместо них в галерее появился Гито.

— Ну, что? — спросил принц нетерпеливо.

— Я ничего не мог сделать для вашего высочества, — отвечал Гито. — Королева положительно желает, чтобы вы были арестованы!

— Ну, если так, — сказал принц, — то надобно повиноваться! — И он отдал свою шпагу Гито, в то время как принц Конти передавал свою Коммину, а Лонгвиль — Креси.

— Куда вы меня ведете? — обратился принц к Гито. — Пожалуйста, только в такое место, где не было бы холодно. Я уже довольно намерзся в лагере, а холод вредит моему здоровью.

— Мне приказано, — ответил Гито, — отвезти ваше высочество в Венсенский замок.

— Ну, так отправимся туда, — согласился принц. — Потом, обратившись к компании, он продолжил:

— До свиданья, господа! Хотя я и арестант, не забывайте меня! Обнимите же меня, Бриенн, мы ведь двоюродные братья!

Это был тот самый граф Бриенн, о котором мы уже говорили, когда Беринген пришел предложить Мазарини от имени Анны Австрийской место первого министра. Гито отворил дверь и двенадцать гвардейцев, ожидавших за дверями, окружили принца, в то время как Гито отправился доложить королеве, что приказание ее исполнено. Коммин, приняв начальство над конвоем, повел арестованных к дверям потайной лестницы.

— Однако! — сказал принц, видя за отворенной дверью совершенно темный коридор. — Так вот, куда нас ведут! Это походит на дело в Блуа!

— Вы ошибаетесь, ваше высочество, — возразил Коммин, — я честный человек! Если бы речь шла о подобном поручении, то выбрали бы кого-нибудь другого.

— Ну, хорошо, — ответил принц, — я доверяю вашим словам. — И он первым вошел в коридор, подавая пример. Принц Конти, который во время ареста не произнес ни одного слова и казался равнодушным, последовал за ним. Герцог Лонгвиль шел последним, но так как у него болела нога и он с трудом мог идти, то Коммин приказал двум солдатам взять его под руки. Таким образом дошли до ворот, выходящих на улицу Ришелье, где их уже дожидался Гито. Принц Конде был шагов на десять впереди.

— Послушайте, Гито, — обратился он к начальнику телохранителей, — понимаете ли вы хоть что-нибудь в том, что со мной делают?

— Нет, ваше высочество, — ответил Гито, — но я прошу вас только не гневаться на меня. Королева приказала мне вас арестовать и я, как начальник ее конвоя, не мог не выполнить приказания.

— Это правда, — сказал принц, — дайте руку! Я на вас не сержусь.

В это время подошли другие арестанты, и Гито приказал отворить ворота. Карета была готова, а в десяти шагах Миоссан с дивизионом жандармов ждал команды к выезду и, не зная, кто именно будут арестанты, был крайне удивлен, когда увидел принца Конде, принца Конти и герцога Лонгвиля. Арестантов посадили в карету. Гито поручил надзор за ними Коммину и Миоссану, потом возвратился в Пале Рояль, а карета помчалась по дороге в Венсенн. Однако дорога эта была очень разбита — арестованных не хотели везти по большой дороге, и карета опрокинулась. Принц Конде со свойственной ему ловкостью выскочил из экипажа прежде, чем он повалился. Миоссан, полагая, что принц собирается бежать, поспешно бросился к нему.

— Ваша светлость! — воскликнул он. — Прошу вас!

— Ну что вы, Миоссан! Я вовсе не намерен бежать! — заметил Конде. — Однако случай хорош, и вы в вашей жизни подобного, быть может, не встретите!

— Не искушайте меня, ваша светлость! — взмолился Миоссан. — Клянусь вам, что имею к вам величайшее почтение, но вы сами понимаете, что прежде всего мне следует повиноваться королю и королеве!

— Разумеется, — ответил принц, — потому сядем опять в карету. — Однако, прикажите кучеру ехать осторожнее, чтобы он нас снова не вывалил!

Карету подняли, арестанты снова сели в нее и Коммин, который очень боялся, как бы они вдруг от него не убежали, приказал кучеру ехать еще быстрее.

— Да, да, да, еще быстрее! — рассмеялся Конде. — О, Коммин! Не бойтесь ничего, никто не подаст мне помощь, ибо никто не знает, что мы арестованы. Скажите мне только, прошу вас, в чем состоит мое преступление?

— Ваше преступление, государь мой, — ответил Коммин, — походит, мне кажется, на преступление Германика, который сделался подозрительным императору Тиберию потому только, что был слишком уважаем, любим и слишком велик.

Карета с еще большей скоростью поехала по дороге к Венсенну. У ворот замка Миоссан подошел к принцу, чтобы проститься. Теперь только Конде показался несколько встревоженным.

— Миоссан, — сказал он с некоторой грустью, — благодарю вас! Скажите королеве, что несмотря на эту несправедливость, я всегда готов быть ее покорным слугой.

Принцы и герцог вошли в замок. Так как арестантов не ждали, то ни комнат, ни постелей им приготовлено не было. Коммин, который должен был оставаться при принцах неделю, нашел карты и очи вчетвером проиграли всю ночь. В продолжение этой подели Коммин постоянно находился при принце, и он частенько потом говаривал, что благодаря уму и образованию принца это время в Венсенской тюрьме было приятнейшим периодом в его жизни.

Расставаясь, Коммин спросил принцев, не желают ли они каких-нибудь книг.

— Да, — отвечал принц Конти, — я желаю «Подражайте Иисусу Христу».

— А вы, ваша светлость? — обратился Коммин к Конде.

— Я, — заявил принц, — желаю подражание герцогу де Бофору.

Читатель, вероятно, помнит, что семь лет назад герцог де Бофор бежал из этого самого замка.

Принц и Коммин расстались со слезами на глазах, что было несколько удивительно, так как прежде — пишет г-жа Моттвиль — они не отличались нежными чувствами.

Все данные двором обещания были исполнены: герцог Вандом сделан начальником флота; Нуармутье — губернатором Шарльвиля и Монт-Олимпа; де Бриссак — губернатором Анжу; Лег — начальником телохранителей; Севинье получил свои 22 000 ливров. А м-ль де Сойон вышла из монастыря и была сделана камер-фрейлиной королевы, что позволило ей оставаться в девицах. Только аббат ла Ривьер не получил кардинальской шапки, что было для него тем прискорбнее, что он, как уже знает читатель, выбрал для нее материю.

Таким образом совершилось великое событие, вследствие которого дела приняли совершенно новый оборот: могущество одних лиц сменилось влиянием других, а королевская власть нашла себе опору в людях, которые в течение семи лет восставали против нее. Более того, когда слух об аресте принцев разошелся по Парижу, многие радовались, а гонимый, презираемый и ненавидимый народом Мазарини с каждым днем становился все более популярным. Если, говорилось в народе, его высокопреосвященство сделался популярным, то это по весьма простой причине — он перестал быть «Мазареном». Действительно, кардинал стал фрондером!

ГЛАВА XXI. 1650.

Герцогиня де Лонгвиль в Нормандии. — Приключения герцогини. — Герцогиня приезжает в Голландию. — Бегство герцогини Буйонской и новый ее арест. — Супруга принца Конде в Бордо. — Вдовствующая принцесса и герцог Орлеанский. — Тюренн заключает договор с испанцами. — Тревоги двора. — Двор уезжает в Компьен. — Партия недовольных в Бордо. — Поход против Бордо. — Жестокость королевы. — Удовлетворение жителей Бордо. — Казнь барона Каноля. — Окончание войны на юге. — Визит принцессы Конде к королеве. — Слово герцога Ларошфуко. — Успехи маршала Тюренна во главе испанцев. — Коадъютор присоединяется к партии принцев. — Условия союза. — Принца Конде переводят из тюрьмы в тюрьму. — Поход Мазарини. — Кончина вдовствующей принцессы Конде. — Указ парламента. — Кардинал возвращается в Париж. — Несколько слов о герцоге Ангулемском.

Итак, принц Конде спас Францию при Рокруа, при Нордлингене, при Лане, поддержал королевскую власть в Сен-Жермене и Шарантоне, наконец, с торжеством привез короля в Париж. Пока кардинал был признателен принцу, он встречал повсюду препятствия и неприятности и потому задумал вдруг изменить тому, кому был обязан всем. Измена совершилась к общей народной радости, и народ наградил министра за его бесчестный поступок тем, что дал ему свою приверженность. Это если не извиняет, то по крайней мере объясняет низости и бесчестные поступки некоторых государственных людей этой эпохи.

Однако удаление принцев и герцога было недостаточно — оставалась герцогиня Лонгвиль. Узнав, что ее муж и братья арестованы, герцогиня удалилась в Руан, в Нормандию, на которую могла рассчитывать. Королева, со своей стороны, объявила, что едет со своими сыновьями в Руан. Нормандия, которая год тому назад поднялась по голосу герцогини Лонгвиль, хотя снова слышала тот же голос, осталась на сей раз спокойной. Лонгвиль оставила Руан, куда вслед за ней приехала королева, и отправилась в Гавр. Она рассчитывала найти опору в герцоге Ришелье, который ее ходатайством стал губернатором Гавра, но тот запер перед ней городские ворота; впрочем, и герцог сам вскоре оказался вынужден покинуть этот город. Лонгвиль устремилась в Дьепп. Королева, назначив графа д'Аркура губернатором Нормандии, послала против герцогини несколько полков под командованием Плесси-Бельевра. Лонгвиль вовсе не ожидала, что замок, где она укрылась, будет осажден, и когда узнала, что войско приближается, боясь быть выданной комендантом г-ном де Монтиньи, вышла через задние ворота и в сопровождении нескольких мужчин и женщин, оставшихся ей верными, сделала два лье пешком, чтобы дойти до Пурвильской гавани, где ее ожидало судно, которое она на всякий случай приказала нанять. Когда герцогиня пришла на пристань, ветер так разгулялся, что моряки никак не решались пуститься в плавание и советовали ей остаться на берегу. Однако герцогиня Лонгвиль не столько боялась бури, сколько попасть в руки королевы, поэтому она приказала готовиться к отплытию, а так как по причине сильного волнения судно не могло подойти ближе к берегу, то один из матросов взял ее на руки, чтобы отнести на борт. Не прошел он и двадцати шагов, как сильная волна их накрыла. Все подумали, что герцогиня погибла, так как, падая, матрос ее выронил, однако ей успели подать помощь и вытащить на берег. Герцогиня скоро оправилась и хотела сделать новую попытку подняться на корабль, но на этот раз матросы решительно отказались выполнить ее желание. Тогда нашли лошадей и герцогиня со всей свитой всю ночь ехала вдоль берега.

На другой день приехали к владетелю земли Ко, который принял герцогиню Лонгвиль очень почтительно и охотно согласился спрятать ее у себя в доме. Здесь она узнала, что шкипер нанятого судна принадлежал к партии кардинала и если бы она попала на корабль, то была бы выдана врагам.

Наконец, она послала в Гавр, подкупила капитана одного английского корабля и против воли оставляя Францию, сошла вскоре на берег Голландии, где принц Оранский и его супруга приняли ее как бежавшую королеву.

Между тем кампания в Нормандии закончилась: все коменданты крепостей и замков поспешили изъявить готовность к повиновению. Королева устремилась в Бургундию, где произошло то же, что и в Нормандии: замок Дижон сдался по первому требованию, Бельгард почти не сопротивлялся, герцога Вандома сделали губернатором Бургундии, как д’Аркура — губернатором Нормандии. За всем тем королева, король и герцог Анжуйский вернулись в Париж.

Перед отъездом королева отдала приказание арестовать герцогиню Буйонскую, муж которой, будучи приятелем Конти и Лонгвиля, после ареста их отправился к Тюренну, полагая, что на него можно рассчитывать. Итак, герцогиня была арестована, но дочь ее была свободна. Однажды вечером м-ль де Буйон пришла повидаться с матерью, однако вскоре вышла и, говоря, что застала ее спящей, попросила часового посветить ей. Часовой, ничего не подозревая, взял свечу и пошел впереди м-ль де Буйон, тогда как мать незаметно шла сзади. Дойдя до коридора, м-ль де Буйон пошла дальше, а герцогиня вышла на лестницу, спустилась вниз и заперлась в подвале, куда, по возвращении часового на место, не замедлила явиться и ее дочь. Тогда с помощью друзей, бросивших им веревки, мать и дочь выбрались из подвала и скрылись в одном частном доме, ожидая случая оставить Париж. К несчастью, в день отъезда у молодой герцогини началась оспа, а мать не захотела с ней расстаться. Между тем, полиция узнала о месте их пребывания, арестовала и отправила обеих в Бастилию.

Принцесса, супруга принца Конде, была счастливее. Ее было приказано арестовать в Шантийи и держать под строгим надзором. Однако она была предупреждена, поэтому велела лечь в свою постель одной из служанок и, пока занимались арестом заместительницы, бежала вместе со своим сыном, герцогом Энгиенским, в Монтрон, небольшой городок, занятый сторонниками принца Конде. В Монтроне она задержалась только для отдыха, поскольку городок не смог бы выдержать правильную осаду, и отправилась в Бордо, о котором знали, что он весьма недоволен управлением герцога д'Эпернона, его губернатора, и состоял в разладе и с парламентом, и с магистратом. Получив об этом известие двор приказал маршалу ла Мейльере отправиться в Пуату и принять начальство над тамошними войсками.

Кроме этих дам, была еще одна женщина, которая также решила сопротивляться — это была мать, у которой отняли двух ее сыновей. Вдовствующая принцесса, дочь старого коннетабля, родная сестра герцога Монморанси, обезглавленного в Тулузе, последний предмет романтической любви Анри IV, и, наконец, мать великого Конде, женщина, которую королева ласкала, отдав приказ об аресте ее сына, решилась на то, на что другая бы не осмелилась — она решила искать правосудия у парламента, требуя защиты того, которому Франция была обязана блистательными победами. В то время как королева находилась еще в Бургундии, вдовствующая принцесса Конде, укрывавшаяся доселе в Париже, явилась вместе с герцогиней де Шатийон в парламент и стала требовать или осудить ее сыновей, если они виновны, или даровать им свободу, если за ними нет преступлений. На другой день члены парламента собрались для обсуждения поставленного вопроса и решили, что принцесса будет жить н безопасности у председателя счетной палаты г-на Лагранжа, а они пошлют депутатов к герцогу Орлеанскому просить его приехать в парламент, поскольку в отсутствие короля, королевы и кардинала он заведовал делами всех присутственных мест.

Герцог Орлеанский отвечал депутатам, что принцесса Конде имеет королевский приказ ехать в Бурус, но если он л этого не желает, то ей, по крайней мере, следует сделать вид, что она готова повиноваться, уехать куда-нибудь поблизости от Парижа и ожидать возвращения короля и королевы в столицу, которое состоится через два-три дня. Этот ответ вывел парламент из затруднения. Принцессе пришлось повиноваться, и она в тот же вечер уехала в Берни, откуда король, действительно возвратившийся вскоре, приказал ей ехать в Валери. Вдовствующая принцесса, потеряв всякую надежду повиновалась, но вследствие усталости и нездоровья была вынуждена остановиться в Анжервиле.

Герцогиня Лонгвиль встретилась с Тюренном в Стенэ, где они заключили договор с испанцами. Тюренн собрал войска эрцгерцога, которые находились в Пикардии и послу взятия крепости Кателе приступили к осаде города Гиза. Но этот город защищался так, что через восемнадцать дней испанцам пришлось снять осаду. Тюренн сформировал за счет испанской казны небольшую армию, увеличил ее остатками дижонского и бельгардского гарнизонов и с присоединением к нему г-д Бутвиля, Калиньи, Дюра, Рошфора, Та-ванна, Персана, ла Муссе, ла Сюза, Сент-Ибаля, Гито, Майльи, Фуа и Граммона она приняла довольно грозный вид.

Поэтому двор отправился в Компьен, а кардинал уехал в Сен-Кантен для совещания с кардиналом Дюплесси о средствах к сопротивлению Тюренну. Здесь стало известно, что дела в Гиени принимают дурной оборот. Действительно, из Монтрона принцесса Конде вступила в сношения с принцем Марсильяком, который по смерти отца принял титул герцога Ларошфуко, и герцогом Буйонским, склонившим на свою сторону Тюренна и выпустившем воззвание к дворянству Оверни и Пуату. Дворянство собрало около 2500 войска. 14 мая принцесса с сыном, герцогом Энгиенским, прибыла в Мориак, где они были встречены с воодушевлением и клятвой не оставлять оружие до тех пор, пока арестованные принцы не будут освобождены.

В Бордо принцесса с сыном отправилась по Дордону на барке, войско следовало по берегу с развернутыми знаменами и при звуках труб. После нескольких стычек с неприятелем все прибыли в Кутра, где узнали, что Бордо готов принять принцессу и ее сына, как на то и рассчитывали, с тем, однако, условием, что войско, их сопровождавшее, которое показалось городскому магистрату слишком многочисленным, осталось вне города. Условие было принято, и принцесса въехала в Бордо при возгласах: «Да здравствует принц Конде! Да здравствует герцог Энгиенский! Да здравствует принцесса!» В то время как принцесса с сыном въезжали в одни ворота, посланец от двора въезжал в другие. Принцессу уведомили, что этот посланник находится в большой опасности, что народ разорвет его, если никто не заступится. Рассуждали несколько минут — не лучше ли будет предоставить несчастному бежать, дабы дать двору понятие о настроениях в Гиени, но сострадание взяло верх и принцесса Конде велела объявить, что она просит пощадить этого человека — его пощадили.

Парламент объявил, что он рад приезду принцессы в город и она может безопасно в нем жить, но с условием не предпринимать ничего против короля. В ответ двор опубликовал декларацию всем парламентам Франции, в которой герцогиня Лонгвиль, герцог Буйонский, виконт Тюренн и герцог Ларошфуко объявлялись виновными в оскорблении величества.

Вскоре с юга стали приходить известия все более неблагоприятные. Принцесса Конде возобновила в Бордо сцены, происходившие в парижской Думе. Как и герцогиня Лонгвиль она играла роль королевы, принимала испанских послов, заключала с ними договоры, отказывалась принимать письма от маршала ла Мейльере, обращалась через парламент Бордо к парламенту Парижа, поручила герцогам Ларошфуко и Буйонскому, находившимся за стенами города, занять в самом городе два важнейших пункта.

В это время пришло известие, что испанцы сняли осаду города Гиза, и двор несколько успокоился, решив теперь идти против принцессы, как прежде предпринимал поход против герцогини Лонгвиль. Герцог Орлеанский был назначен генералом-наместником королевства по эту сторону Луары, а король, королева и кардинал отправились в путь, оглядываясь, правда, с таким же беспокойством, с каким глядели вперед. Следствием медлительности было то, что на переход от Парижа до Либурна понадобился почти месяц, а между тем придворная газета объявляла, будто поход совершается большими переходами. Первым делом королевы по прибытии в Либурн были строгости, за что последовало жестокое возмездие.

В двух лье от Бордо находился городок Вайр с небольшим замком, комендантом которого был некто Ришон. Королева приказала взять крепость, и Ришон, бывший собственно не военным, а камердинером герцога Ларошфуко, не мог долго держаться. Вайр был взят, и совет присудил повесить Ришона за то, что он осмелился сопротивляться королю, не будучи дворянином. Об этой казни, последовавшей в Либурне, повествует Бриенн, сын графа Бриенна, о котором мы уже говорили. Этот сын лежал тогда в оспе, а казнь послужила ему развлечением. «Я имел удовольствие, — пишет он, — смотреть из окон, как казнили бунтовщика».

Казнь, бывшая для Бриенна «развлечением» заставила жителей Бордо сильно за себя опасаться. Она предвещала жестокости, и многие уже заговорили о мире, тогда предводители партии принцев решили одним жестоким поступком привести народ в положение взбунтовавшегося против законной власти. Для этой цели задумано было повесить одного офицера из роялистов, которых много было взято в плен во время набегов, сделанных бордосцами. Выбор пал на барона Канолля, майора Навайльского полка — красивого и храброго офицера, жившего в Бордо под честное слово и принимаемого в лучших домах города. Барон был в гостях у одной дамы, за которой ухаживал, и спокойно играл в карты, когда посланные за ним объявили, что его вызывают на военный совет. В совете председательствовали принцесса и герцог Энгиенский, то есть женщина и ребенок; барона Канолля единогласно осудили на смерть.

Только с большим трудом смогли довести несчастного до виселицы — народ желал растерзать жертву. Стража довела осужденного до места казни, и она совершилась. Офицер шел на казнь с хладнокровием и преданностью воле Божьей.

С этого времени в Бордо никто более не говорил о сдаче. Смертный приговор над Каноллем был одобрен депутатами парламента, синдиками и всеми офицерами гражданских рот.

Началась осада Бордо, которая, если верить рассказу Бриенна, произвела страшное впечатление на Луи XIV, которому тогда не было и 12 лет. Однажды, когда юный король был на берегу Дордона, где хотел посмотреть, как объезжают восьмерку лошадей для королевы, один придворный служитель подошел к нему и, видя, что тот задумался и смотрит в противоположную сторону, а не на объезжаемых лошадей, вдруг заметил, что король плачет. Тогда Бриенн взял его за руку и, целуя ее, сказал:

— Что с вами, ваше величество? Мне кажется, вы плачете!

— Тише! — ответил король. — Молчите! Я не хочу, чтобы кто-нибудь видел мои слезы, но будьте спокойны, я не всегда буду ребенком и эти бездельники бордосцы заплатят мне впоследствии за все, Бриенн! Придет время, я накажу их! — Эти слова, в особенности чувства, ими выраженные, казались странными в таком маленьком ребенке.

Война короля с бордосцами должна была окончиться так, как оканчивались подобные войны — королеве наскучило осаждать, а городу надоело быть осажденным. После многих чудес храбрости, которые со стороны двора показали маршал ла Мейльере, маркизы Рокелор и Сен-Мегрен, а со стороны принцессы герцоги Буйонский и Ларошфуко, из Парижа прибыли условия мира.

Первый принц крови и первое присутственное место в королевстве имели, особенно в совокупности, слишком большой вес и поэтому условий отвергнуть не смели. Содержание мирного договора было следующим: 1) жителям города Бордо дается полная амнистия; 2) принцессе Конде позволено удалиться в один из своих домов, в который она пожелает; 3) герцоги Ларошфуко и Буйонский снова возвращаются в милость и могут быть спокойны за свою жизнь и имущество; 4) герцогу д'Эпернону не быть более губернатором в Бордо, так как жители города не довольны его управлением. Сверх того, принцесса должна была немедленно выехать из Бордо, куда намеревалась въехать королева, чтобы, в свою очередь, распоряжаться в продолжение одних суток мятежным городом.

Действительно, принцесса отправилась на своей маленькой галере в Кутра, где ей повелено было остановиться на несколько дней, но на середине пути она встретила судно маршала ла Мейльере, которое приближалось, чтобы салютовать. Внезапная мысль мелькнула в уме принцессы, и она объявила маршалу, что едет в Бург засвидетельствовать почтение королеве и только тогда поедет в Кутра, когда удостоится этой чести. Маршал увидел в этом предложении средство все закончить без посредников — этих политических адвокатов, которые вместо того, чтобы разъяснить дело, обыкновенно его более запутывают. Он тотчас вернулся в Бург и в присутствии всех объявил, что принцесса едет в Бург и желает повергнуться к стопам королевы, на что испрашивает предварительное позволение. Сначала королева не соглашалась принять принцессу, говоря, что для нее нет удобного помещения, но маршал, решив исполнить желание принцессы, отвечал, что принцесса согласится провести ночь на своей галере, а ее величество сможет ее принять в своем доме. Тогда королева согласилась на свидание.

На берегу стоял посланный от Анны Австрийской, который объявил принцессе, что королева просит ее к себе; с посланным была супруга маршала ла Мейльере, чтобы сопроводить ее к королеве.

Между тем, королева поспешно направила курьера к кардиналу, назначившему свидание герцогу Буйонскому. Кардинал не замедлил вернуться к королеве, и едва они успели обговорить между собой дальнейшие действия, как дверь отворилась и принцесса Конде вошла в комнату. Главным пунктом соглашения между королевой и кардиналом был отказ от освобождения принцев. А вошедшая принцесса бросилась к ногам королевы, держа за руку герцога Энгиенского, и стала настойчиво просить об освобождении мужа. Королева кротко подняла ее и свидание кончилось тем, что принцессе было отказано. Кардинал же пригласил герцогов Буйонского и Ларошфуко отужинать вместе с ним и, поскольку приглашение было принято, повез их в своей карете. Когда лошади тронулись с места, кардинал начал вдруг смеяться.

— Что это? — удивился герцог Буйонский. — Что заставляет вас так смеяться, г-н кардинал?

— Я вспомнил сейчас об одном деле, — отвечал министр. — Кто бы мог подумать еще восемь дней назад, что мы втроем будем сидеть в одной карете!

— Увы! — заметил Ларошфуко. — Чего во Франции не случается!

Вероятно, это убеждение, что во Франции все может случиться, и заставило герцога Ларошфуко написать свои отчаянные «Максимы».

Через два дня после того, как принцесса Конде оставила Бордо, где она господствовала в продолжение четырех месяцев, королева торжественно въехала в него в сопровождении короля, герцога Анжуйского, принцессы Монпансье, дочери герцога Орлеанского, кардинала Мазарини, маршала ла Мейльере и всего двора. Однако, в то время, когда королева торжествовала в Бордо, маршал Тюренн не оставался бездеятельным, хотя между ним и испанцами, у которых он тогда состоял на жалованьи, происходили некоторые трения. Тюренн хотел идти прямо на Париж, чтобы освободить принца Конде, испанцы же, не имея особенного желания содействовать освобождению того, кто не раз наносил им поражения, хотели занять как можно более места в Пикардии и Шампани, а Венсенн оставить в совершенном покое. Наконец, маршал Тюренн, получив согласие делать все, что захочет, взял после трехнедельной осады ла Капель, Вервен, Шато-Порсен, Ретель, Нешатель-сюр-Энь и Фиасс. Маршал Дюплесси, который здесь защищал Францию, вынужден был запереться в Реймсе. Тогда Тюренн увидел, что его смелое намерение ему удается, и однажды утром распространился слух, что выстрелы испанцев слышны уже в Даммартене, то есть в 10 лье от Парижа. Страх был так велик, что принцев не решились оставить в Венсенне и перевезли их в замок Маркусси в 6 лье от Парижа и находящийся позади рек Сены и Марны. Замок принадлежал графу д'Антрагу. По совершении этого перемещения оставалось исполнить одно весьма важное дело — достать денег. После долгих совещаний в парламенте, где, как говорит адвокат Омер Талон, «было высказано много разнородных мнений», назначили особую палату для сбора податей с откупщиков; кроме того, принудили владельцев земель и домов платить за год вперед следующие с них подати. Этой мерой была приобретена сумма небольшая, зато появилась надежда на большую впоследствии. Герцог Орлеанский помог парламенту общим наложением податей на сумму в 60 000 ливров.

Парламент не пожелал, однако, чтобы ответственность за такое тяжкое пожертвование лежала на нем одном и изложил причину, к этому его принудившую. Но причиной всему был кардинал Мазарини, который удалил короля, королеву и двор, а равно и войско на 150 лье от Парижа, чтобы вести войну с городом, имевшим свой собственный парламент! Поэтому между парламентами Парижа и Бордо начались частые сношения.

Парламент Бордо представил просьбу об освобождении принцев; парижский парламент, получив просьбу, начал внимательно рассматривать дело о принцах несмотря на противодействие герцога Орлеанского, который при мысли об освобождении принца Конде был готов умереть от страха.

Опять составилась партия недовольных — из фрондеров, ничего не получивших, и из мазаринистов, отданных в жертву. Коадъютор Гонди, которому пришлось не однажды сносить обиды от Мазарини, сделался главой партии. Герцог де Бофор, который, казалось, должен был быть доволен расположением к нему двора, предпочел, однако, народную любовь. Он одно время даже беспокоился насчет народной любви, но случившееся с ним небольшое происшествие доказало, что эти тревоги напрасны. Однажды ночью его карета без него проезжала по улицам Парижа и была остановлена вооруженными людьми, и один из свиты герцога был убит. Это было неудивительно, ибо в то время мошенников и воров было достаточно, и они только и делали, что нападали, в особенности по ночам, на проезжих и прохожих. Однако это ночное происшествие молва не замедлила обратить в политическое — стали обвинять Мазарини в желании убить герцога де Бофора, на кардинала посыпались ругательства и проклятия, но так как поэзия не смогла их достаточно выразить, то понадобилась помощь ее сестры, живописи, и через три дня не осталось ни одного угла, ни одного перекрестка, ни одной площади, где Мазарини не был бы изображен повешенным на виселице.

15 ноября 1650 года, когда стены были еще усеяны наскоро намалеванными картинками, двор возвратился в столицу. Перемирие, которое было заключено в Бордо между королевой и принцессой Конде, между кардиналом и герцогом Буйонским и Ларошфуко и по смыслу статей которого все было сделано в пользу мятежников, кроме свободы для принцев, несколько угомонило фрондеров. Не желая оставаться в бездействии, партия фрондеров представила кардиналу прошение сделать коадъютора кардиналом; переданная через герцогиню де Шеврез эта просьба была отвергнута королевой.

Герцог Орлеанский, которому его трусливый характер сообщал вид глубокого политика, подоспел на помощь к де Шеврез, и королева тогда отвечала, что представит просьбу на рассмотрение Совета и по ней будет сделано то, что рассудит Совет. Это тоже было способом отказа, теперь от имени Государственного Совета, который тогда составляли граф Сервьен, государственный секретарь Летелье и новый канцлер маркиз Шатонеф — все заклятые враги коадъютора. Коадъютор имел много причин быть недовольным, во-первых, потому, что кардинал по смерти английского короля Карла I худо принял графа Монтроза, который ради своего короля совершил столько чудесных дел в Шотландии, во-вторых, потому, что королева отказала Гонди в просимой.

Им у нее амнистии для некоторых частных лиц во время первой смуты, освобожденных парламентом в продолжение Фронды и боявшихся, как бы их не начали преследовать снова. Гонди говорил об этой амнистии с кардиналом в кабинете ее величества, и кардинал, показывая на фрондерскую кокарду на своей шляпе, отвечал:

— Я тем более согласен на эту амнистию!

Однако через восемь дней кардинал снял кокарду со своей шляпы, забыл обещания и приказал произвести следствие над теми, кто оказывал сопротивление королевской власти.

Третьей причиной неудовольствия коадъютора был отказ в возведении его в сан кардинала, хотя опять-таки сам Мазарини хотел однажды снять с себя свою скуфью и надеть ее на голову коадъютора. Видя, что и это обещание не исполняется, Гонди еще более противопоставил себя кардиналу, но он не был человеком, который бы только питал ненависть, он решил нанести удар своему противнику и с этой целью присоединился к партии принцев, где предводителями были три женщины.

Этими женщинами были г-жа Род, вдова, побочная дочь кардинала Луи Лотарингского, принцесса Анна Гонзаго, та самая, которая долгое время считала себя женой герцога де Гиза, но вышла замуж за брата курфюрста и которую по этой причине называли принцессой Палатинской, и, наконец, м-ль де Шеврез. Известно, что м-ль де Шеврез вместе со своей матерью хлопотала у коадъютора об аресте принцев Конде, Конти и герцога Лонгвиля, а каким образом она сделалась теперь главой партии, действующей за принцев, читатель сейчас узнает.

Другими видными членами этой партии были герцог Немурский, президент Виоль и полковник карабинеров Исаак д'Арно. Герцог Орлеанский также некоторым образом содействовал этой партии, надеясь тем самым защитить себя от гнева Конде, когда тот будет в конце концов освобожден. Этот добрый принц принимал участие во всех заговорах, вступал во все партии, но всегда всем изменял, поэтому трудно сказать, чему надобно удивляться более, легкомыслию, с которым он вступал во все общества, или легкомыслию тех, кто соглашался его к себе принимать.

Коадъютор вступил через г-жу Род и м-ль де Шеврез в сношения с принцессой Палатинской. На первом же совещании было решено: Мазарини низвергнуть, принцев освободить из тюрьмы, коадъютора сделать кардиналом, м-ль де Шеврез выдать замуж за принца Конти. Чтобы придать договору более важности, стоило присоединить ко всем подписям подпись герцога Орлеанского. Поскольку он колебался, то ему дали в руки перо, положили перед ним бумагу, и он волей-неволей подписал договор.

Примерно в это время кардинал, чтобы быть более спокойным относительно принцев, приказал перевезти их из замка Маркусси в Гавр, назначив исполнителем приказа графа д'Аркура, назначенного вместо герцога Лонгвиля губернатором Нормандии. Принцы, сидя в тюрьме, сохраняли свои характеры: Конде не переставал острить и петь песни, Конти вздыхал и молился, Лонгвиль скучал и жаловался на судьбу. В тот день, когда пустились в дорогу, принц Кокнде написал на своего начальника конвоя стихи, которые оп пел ему во время всей дороги. Вот эти вирши:

Сей низенький и толстый человек,

В истории герой столь знаменитый,

Великий этот граф д'Аркур, навек.

За подвиги весь славою покрытый,

Кто помогал Казалю, взял Туренн,

Чем стал он ныне?

Чем стал он ныне?

В помощники к себе его взял Мазарен.

Надо сказать, что тюрьма доставила принцу Конде очень большую популярность. Ученые и писатели принимали в его судьбе участие, Корнель, Сарразен, Сегре, Скаррон и м-ль де Скюдери повсюду славили его. Спустя несколько дней после отъезда Конде из Венсенна, м-ль де Скюдери, приехавшая как бы на поклонение в тюрьму победителю при Рокруа и Лане, — это было в моде в ту эпоху — увидев цветы, которые принц развлечения ради поливал сам, написала на стене следующее четверостишие:

Взирая на цветы, что воин знаменитый.

Победоносною рукою поливал,

Припомни, Аполлон сам стены созидал,

И не дивись, что Марс любил, весь славою покрытый.

Между тем, после похода в Гиень кардинал начал привыкать к войне. Вместо того, чтобы оставаться в Париже, где строили козни его внутренние враги, он отправился в Шампань к маршалу Дюплесси, намеревавшемуся снова брать город Ретель. Не успел, однако, Мазарини отъехать от Парижа, как враждебные действия против него приобрели открытый характер. Принцесса Конде написала прошение о том, чтобы принцы были освобождены если не из тюрьмы, то от судебного приговора и перевезены в Лувр, где бы королевский чиновник мог над ними надзирать. Прошение было направлено в парламент.

Тут был случай высказаться герцогу Орлеанскому, но, как известно, его королевское высочество очень не любил оказываться впереди и притворялся больным.

В это время в Париж пришло известке о смерти вдовствующей принцессы Конде. Она умерла, не простившись со своими детьми, не прижав их в последний раз к сердцу. Пожелавшие воспользоваться этой кончиной, говорили, что она умерла от горестей и тоски, что причиной было заточение сыновей и зятя принцессы. Парламент взялся за рассмотрение прошения принцессы Конде несмотря на отсутствие герцога Орлеанского и был готов уже обвинить министра по всех частных и общественных бедах Франции, как вдруг прибыл курьер с известием, что Ретель взят снова, что Дюплесси одержал решительную победу над Тюренном, опоздавшим с помощью городу. Это мешало планам коадъютора, но он был настойчив и на другой день утром, когда членам парламента было предложено ехать в собор на благодарственный молебен, Гонди энергично выступил в поддержку прошения принцессы и заявил, что нужно воспользоваться победами на границе и водворить мир в столице, а для этого необходимо даровать принцам свободу. Исходя из этого, парламент 30 декабря издал указ, которым дело принцев представлялось королю и королеве с просьбой об их освобождении.

На другой день кардинал, который, наконец, принял во внимание, что в его отсутствие заговоры приобретают открытый характер, вернулся в столицу. С этим возвращением окончились все столь разнообразные события 1650 года, в течение которого умер герцог Ангулемский, в котором, как в Бельгарде и Бассомпьере, мы видели один из типов прошедшего XVI века. Скажем еще несколько слов об этом герцоге.

Шарль Валуа, герцог Ангулемский, был сыном Шарля IX и Марии Туше. Он умер на 78-м году и жил в царствование пяти королей — Шарля IX, Анри III, Анри IV, Луи XIII и Лун XIV.

Шарль I X перед своей смертью рекомендовал его Анри III, и тот очень любил его. Герцог Ангулемский, предназначенный с детства быть рыцарем Мальтийского ордена и получивший в 1587 году аббатство Шез-Дье, не только находился при последних минутах своего высокого покровителя, но и оставил нам в своих записках самое лучшее описание этих минут, которое мы имеем.

Катрин Медичи завещала ему графства Овернь и Лораге. Герцог звался графом д'Овернь до того времени, пока Маргарита Валуа, первая супруга Анри IV, которую монарх пожелал со временем от себя удалить, нарушила с помощью парламента завещание Катрин Медичи и отдала оба владения дофину Луи.

К этому времени герцог Ангулемский сидел в Бастилии за то, что в 1602 году вступил в заговор с Бироном. В начале 1603 года он был освобожден, но уже в 1604-м снова там оказался за заговор маркизы Верней, любовницы Анри IV, которая была герцогу единоутробной сестрой. Правда, на этот раз герцог был приговорен к смерти, но Анри IV смягчил наказание, заменив его пожизненным заключением, хотя, надо сказать, в то время не было обыкновения заключать пожизненно знатных особ.

В 1616 году герцог Ангулемский получил свободу и через три года был назначен шефом всей кавалерии Франции, а в 1628 году мы видели его главнокомандующим армией при Ла-Рошели.

После осады Ла-Рошели герцог Ангулемский получил возможность заняться своими делами и снова принялся за работу, к которой некогда склонял Анри IV, то есть за изготовление фальшивой монеты. Впрочем, он сам этим не занимался, считая это слишком низким для своего положения, но довольствовался подачей советов. Однажды Луи XIII спросил его, сколько выгоды приносит это «благородное ремесло». Оказалось, герцог не был так доверчив по отношению к сыну, как к отцу и отвечал:

— Государь, я не знаю, что вы хотите этим сказать, но я отдал внаймы в моем замке Гробуа небольшую комнату одному господину по имени Мерлен. За это помещение он платит мне в месяц 4000 экю, а что он в ней делает, я не буду знать до тех пор, пока он не перестанет платить аккуратно.

Луи XIII, будучи не более доверчив, нежели герцог, обеспокоился и распорядился произвести обыск в Гробуа. Мерлен едва успел выскочить из окна, услышав шум. В комнате жандармы нашли печи, тигели, перегонные кубы, однако герцог Ангулемский объявил, что вовсе не знает, для чего могли служить инструменты такой странной формы. Тем дело и кончилось.

Бегство Мерлена, однако, значительно уменьшило доходы герцога, поэтому, когда его люди просили жалованье, он говорил:

— Право, друзья мои, вы и сами можете позаботиться о себе — четыре улицы примыкают к отелю герцога Ангулемского, так что вы живете на хорошем месте и пользуйтесь случаем, если хотите!

Дом герцога находился на улице Паве в Маре и, начиная с этого времени, после 7 вечера зимой и 10 летом проходить мимо этого дома сделалось весьма опасно.

Впрочем Бастилия внушила сыну Шарля IX большое почтение к кардиналу Ришелье, который так легко заключал всех в эту тюрьму, поэтому он стал ревностным приверженцем этого министра. Однажды, отдавая под начальство герцога корпус, Ришелье сказал:

— Милостивый государь, король вверяет вам этот корпус, но желает, чтобы вы, как возможно более удерживались от воровства.

— Г-н кардинал, — отвечал герцог, — то, что вы говорите, трудно исполнить, но, впрочем, чтобы угодить его величеству, с моей стороны будет сделано все возможное!

В 1664 году, то есть когда герцогу Ангулемскому было 70 лет, он, несмотря на дряхлость и жестокую подагру, женился на молоденькой и хорошенькой девушке Франсуазе де Наргонн, которую в 1670 году оставил вдовой. Франсуаза, как гласит предание, прожила на свете до 15 августа 1715 года и представляет единственный, быть может, пример в новейшей истории, что невестка умерла через 141 год после своего тестя.

Теперь предположим, что герцог Ангулемский был бы законным, а не побочным сыном Шарля IX, тогда ни Анри III, ни Анри IV, ни Луи XIII, ни Луи XIV не быть королями. Что было бы тогда с Францией? Какую перемену в свете произвел бы этот прямой наследник дома Валуа? Есть пропасти, в которые взглянуть страшно и куда взору человеческому не стоит смотреть!

ГЛАВА XXII. 1651.

Интриги Мазарини. — Отказ м-ль де Монпансье. — Верность Гастона. — Жалобы парламента. — Обвинение коадъютора. — Его речь. — Двору грозит новая буря. — Герцог Орлеанский и Мазарини. — Меры герцога Орлеанского. — Буря против кардинала. — Мнение г-жи де Шеврез. — Отъезд Мазарини. — Совет коадъютора. — Нерешительность герцога Орлеанского. — Смятение в Париже. — Народ в Пале Рояле. — Освобождение принцев. — Приезд принца Конде в Париж. — Отступление коадъютора. — Требования принца. — Коадъютор и королева. — Заключение условий. — Совершеннолетие короля.

Когда кардинал возвратился в Париж, то стоило ему только поговорить с королевой и бросить беглый взгляд на дела, чтобы понять, как много он потерял за время отсутствия. Переговоры, о которых мы говорили в предыдущей главе, не остались тайной, и слухи не замедлили распространиться по Парижу. Кардинал увидел себя вдруг лишенным опоры у тех, на кого мог надеяться. Всего более кардинал рассчитывал на герцога Орлеанского, но тот, за недостатком другой силы, обладал силой упрямства и выказывал себя то больным, то сердитым, то просто недовольным. Кардинал встал перед необходимостью принятия решительных мер.

М-ль де Нейон, фрейлина королевы, та самая, которую мы увидим при дворе Луи XIV под именем герцогини Навайль, отправилась к принцессе де Монпансье, дочери герцога Орлеанского. Читатель уже знаком с этой принцессой хотя бы по поводу предполагаемого ее бракосочетания с императором Австрийским. М-ль де Нейон имела поручение от имени Мазарини предложить принцессе выйти замуж за короля с тем условием, что она будет препятствовать своему отцу присоединиться к партии принцев.

Герцогиня Орлеанская, дочь герцога Гастона, которую называли la grande Mademoiselle, поскольку она родилась от первого его брака с м-ль де Гиз, прославилась особенно тем, что будучи принцессой крови, обладая несметным богатством и красивой наружностью, всю свою жизнь собиралась выйти замуж, но не выходила. Правда, в день, когда она родилась, один астролог составил ее гороскоп и предсказал, что она останется девицей.

Принцесса де Монпансье не слишком верила в искренность предложения, сделанного м-ль де Нейон, и, зная, что король несколькими годами моложе ее, она, при всем желании сделаться королевой Франции, объявила фрейлине ее величества, что этот брак невозможен.

— Невозможен? — удивилась Нейон. — Вы говорите, ваше королевское высочество, что этот брак невозможен?

— Да, — засмеялась принцесса, — я очень сожалею об этом, но «мы» дали слово и хотим его сдержать!

— Э! Боже мой! — сказала Нейон. — Сделайтесь сначала королевой, а потом вы освободите принцев из тюрьмы! Этот ответ, несмотря на всю его рассудительность, не подействовал на принцессу и она опять упустила случай сменить герцогскую корону на корону королевскую.

Отказ очень обеспокоил кардинала, оставалось предположить, что герцог Орлеанский уже очень далеко зашел в своих обязательствах перед противной Мазарини стороной, если его нельзя было обольстить таким предложением. Его высокопреосвященство накануне праздника Богоявления пригласил на обед короля, королеву и принца Орлеанского. Во время пиршества кардиналу показалось, что Гастон снова желает присоединиться к его партии, ибо герцог начал насмехаться над фрондерами. Кардинал воспользовался этим, начал смеяться и шутить над Фрондой, а придворные, которых Мазарини также пригласил, развеселились до того, что, как пишет г-жа Моттвиль, юного короля пришлось вывести в другую комнату, чтобы ему не пришлось слушать слишком вольные разговоры и песенки.

Кавалер де Гиз был, между прочим, одним из наиболее шумных и, провозглашая тосты за здоровье королевы, которая была несколько нездорова, он предложил для скорейшего ее выздоровления выбросить коадъютора из окна при первом же его появлении в Лувре. Это были только шутки, но, дойдя до того, против кого они направлялись, они произвели действия. Когда коадъютор узнал, что было сказано на его счет в присутствии королевы, он решил как можно скорее опрокинуть кардинала и употребил все свое влияние, чтобы побудить парламент к действиям. Герцог Орлеанский в первый раз остался верным партии, к которой присоединился, и это шестинедельное его постоянство было для его приверженцев чудом.

Любопытным представляется также то, что принцы знали обо всем, в Париже происходившем, и они сами деятельно приискивали средства к своему освобождению. С ними переписывались посредством двойных луидоров, внутрь которых вкладывалось письмо. Прошло более месяца, но парламент все еще не получил ответа на прошение, направленное к королеве. Наконец, 4 декабря во время общего собрания его членов прибыл курьер от регентши с известием, что ее величество предлагает парламенту послать к ней в Пале Рояль депутацию.

Депутация прибыла тотчас же. Первый президент, глава депутации, заговорил первый и вместо того, чтобы ожидать от королевы объяснения причин, по которым королева потребовала к себе парламентских чинов, начал свою речь жалобой от имени всех на то, что до сих пор не было ответа на прошение от 30 октября. Королева отвечала, что маршал Граммон выехал в Гавр с приказанием освободить заключенных, если они дадут клятву более не беспокоить государство.

Этот ответ представлялся некоторым образом отговоркой, поэтому депутаты настаивали на более положительном ответе. Королева послала их министру юстиции, который вместо ответа стал обвинять коадъютора, но так как у него тогда был кашель и он только с трудом мог говорить, то президент попросил выразить обвинение в письменном виде. Обвинение было написано заранее, а министр, показывая его депутатам, забыл, что на нем сделаны заметки собственной рукой королевы. В обвинении, между прочим, говорилось, «что все донесения, которые коадъютор сделал парламенту, были ложны и им выдуманы; „что он лгал“ (эти три слова были написаны рукой королевы); что это злой, опасный человек, который дает пагубные советы герцогу Орлеанскому; что ему отказали в кардинальской шапке; что он хвастал перед всеми, будто зажжет королевство с четырех сторон, что будет иметь под своим начальством 100 000 преданных людей, что размозжит головы тем, кто пожелает тушить этот пожар».

Чтение этой записки произвело, очевидно, большой эффект, а смертельная борьба между Мазарини и Гонди стала единственным исходом. Оскорбленный обвинением, коадъютор явился в парламент и заявил свое мнение.

— Милостивые государи! — восклицал он. — Если бы уважение, питаемое мной к тем, кто излагает такие мнения, не удерживало меня, то я бы возмутился, почему вы не уничтожили эту оскорбительную бумагу, которая была только что прочитана в нарушение всех норм этого собрания! Я думаю, что они считали этот пасквиль, который есть ничто иное, как выражение гнева кардинала Мазарини, недостойным ни их, ни меня! Они не обманулись, господа! Я отвечу словами одного древнего писателя: «В самые трудные для республики времена я не убежал из города, во времена счастливые я ничего для себя не требовал, в отчаянные я ничего не боялся!» Прошу у вас извинения, что этим я несколько удалился от предмета нашего разговора, и возвращаюсь к нему. Мое мнение, милостивые государи, заключается в том, что нужно упросить короля немедленно послать приказ об освобождении принцев, равным образом опубликовать декларацию об их невиновности и удалить от особы короля кардинала Мазарини. Я также думаю, что мы сегодня должны принять решение собраться в понедельник, чтобы рассмотреть ответ, который королеве заблагорассудится дать направленным к ней депутатам. — Речь коадъютора была принята с воодушевлением, предложение одобрено и принято единогласно.

Между тем, королева послала Бриенна сказать герцогу Орлеанскому, что желает с ним говорить, но тот, будучи под властью коадъютора, отвечал, что готов быть с ней в прежних отношениях только если принцы будут освобождены и если она удалит от себя кардинала. Гроза шла со всех сторон — от королевской фамилии, от дворянства, от народа, однако королева не устрашилась и отвечала, что охотно выпустит принцев из тюрьмы, но предварительно нужно принять меры для безопасности государства; что же касается Мазарини, то она намерена оставить его в своем Совете до тех пор, пока его служба будет полезной для короля, а парламенту нет дела до того, кого она выбирает себе в министры.

В этот же день герцог Орлеанский отправился в Пале Рояль, несмотря на советы друзей, которые опасались чего-нибудь плохого. Гастон, чувствуя себя в это время как-то особенно храбрым, не захотел слушать советы и в первый раз решился явиться лицом к лицу со своими политическими противниками.

Увидев принца, Мазарини подбежал к нему и начал оправдываться, но принялся за дело худо, поскольку напал на де Бофора и коадъютора, которые были тогда советниками принца, и на парламент, в котором заключалась вся его сила. Кардинал сравнил герцога де Бофора с Кромвелем, коадъютора — с Ферфаксом, парламент — с палатой лордов, приговорившей к смерти Карла I, но герцог Орлеанский перебил его, заявив, что поскольку де Бофор и коадъютор его друзья, то он не позволит говорить о них плохо, а на парламент всегда надобно смотреть как на высшее государственное учреждение, что принцам всегда было хорошо, когда они слушались его рекомендаций и не сопротивлялись его власти. С этими словами герцог вышел из Пале Рояля.

На другой день он послал за маршалом Вильруа, государственным секретарем Летелье и приказал им передать королеве, что крайне недоволен кардиналом, что кардинал вчера дерзко говорил с ним, что он требует за это удовлетворения и настаивает на его удалении, в противном случае он, герцог Орлеанский, не займет в Совете свое место до тех пор, пока кардинал не перестанет быть его членом; сверх того Гастон приказал маршалу заботиться о безопасности короля, указав на то, что маршал подчиняется только ему — генералу-наместнику королевства; государственный секретарь получил приказание не отправлять никаких бумаг без ведома принца, а надзиратели городских кварталов — приказ иметь ради службы королю оружие в готовности и не исполнять ничьих приказаний, кроме как от него.

На другой день коадъютор явился в парламент: от имени герцога Орлеанского. Он известил о происходившем вчера в Пале Рояле, сообщил о том, что кардинал был дерзким перед особой его королевского высочества, привел смелые сравнения Бофора с Кромвелем, коадъютора с Ферфаксом, парламента с палатой английских лордов. Парламент взволновался, прозвучали предложения самых строгих мер. Советник Кулон предложил послать депутацию к королеве с требованием немедленного удаления кардинала; президент Виоль предложил вызвать кардинала в парламент и заставить его объясниться; прозвучали даже требования ареста Мазарини, но не решили ничего, так как хотели решить сразу все, и при возгласах «Да здравствует король!» и «Долой Мазарини!» собрание стало расходиться.

От парламента лозунги разбежались по городу. Королева не ожидала такой бури, Пале Рояль охватил страх. Кардиналу предлагали искать какое-нибудь укрепленное место, а маркизы д'Омон, д’Окенкур, ла Форте-Сантерр и г-н д’Этамп показали себя верными тому, кому были обязаны своими маршальскими жезлами и предложили ввести в Париж войска, разместить их вокруг Пале Рояля и твердо стоять против герцога Орлеанского. Однако все это показалось слишком отважным королеве, а в особенности Мазарини.

В это время герцогиня де Шеврез приехала в Пале Рояль. Никто не знал об ее договорах с коадъютором и у нее, как и у всех прочих, спрашивали совета, как поступить. Герцогиня предложила Мазарини удалиться из Парижа на время и дать пройти грозе, а она пока попытается примирить его с герцогом Орлеанским и если принцы будут освобождены, то она положительно берется уговорить его королевское высочество восстановить хорошие отношения с министром.

Этот совет, который посчитали дружеским и основательным, хотя в действительности он был достаточно коварным, приняли, и Мазарини решился вечером уехать из Парижа, отправиться в Гавр и освободить принцев. Он получил от королевы секретный приказ на имя смотрителя, в котором предписывалось повиноваться кардиналу.

Никто не знал о намечающемся отъезде Мазарини. Вечером кардинал пришел по обыкновению к королеве и в присутствии придворных разговаривал с ней довольно долго — ни в ней, ни в нем не было видно какой-нибудь неуверенности ни в лице, ни в голосе, а в это время взбунтовавшийся народ на улицах Парижа выкрикивал:

— К оружию!

В 10 вечера Мазарини вышел от королевы и вернулся к себе, где переоделся в красный камзол, надел серые штаны, шляпу с пером и, выйдя из Пале Рояля в сопровождении двух чиновников своей свиты, отправился к заставе Ришелье, где его ожидали лошади. Через два часа Мазарини был уже в Сен-Жермене, где намеревался ночевать. Королева в это время, будучи в кругу придворных, сохраняла свойственное ей спокойствие, искусно скрывая то, что знала.

Однако коадъютор получил сообщение о бегстве кардинала от г-д Гемене и Бетюна и тотчас отправился к герцогу Орлеанскому, у которого застал множество придворных. Заметим, что в этот момент очевидного торжества возникали и некоторые опасения — не имеет ли королева намерения отправиться вместе с королем вслед за кардиналом? Этого опасался коадъютор, может быть и герцог Орлеанский думал так же, но не собирался принимать какие-нибудь меры, ибо если бы королева и король уехали из Парижа, то он остался бы единственным и почти законным властителем города и кто знает, не исполнилось бы то, о чем он, быть может, не признаваясь вполне и себе, мечтал всю свою жизнь? И на третий день, когда коадъютор начал засыпать в своей постели, он был разбужен ординарцем герцога Орлеанского с известием, что его королевское высочество просит его к себе. Коадъютор проворно спрыгнул с постели, и пока он одевался в комнату вошел паж с запиской от м-ль де Шеврез, где было несколько слов:

«Приезжайте как можно скорее в Люксембургский дворец, но будьте осмотрительны во время дороги!».

Коадъютор, садясь в карету, приказал ехать к герцогу. Уже в передней он встретил м-ль де Шеврез, которая с нетерпением ожидала его приезда.

— А, наконец-то вы! — воскликнула она. — А маменька моя нездорова и не может выезжать, она послала меня сообщить его королевскому высочеству, что король намерен сегодня выехать из Парижа. Он лег спать как обыкновенно, теперь же его подняли и, говорят, опять одели.

— От надежного ли человека получили вы это известие? — осведомился коадъютор.

— От маршала д’Омона и маршала д’Альбера, — отвечала м-ль де Шеврез, — поэтому я тотчас побежала к принцу и разбудила его, а его первыми словами было: «Позовите ко мне коадъютора!».

— Пойдемте же к нему! — сказал на это Гонди. — Зачем мы будем терять время напрасно!

Они застали герцога в спальне его супруги.

— А! Любезнейший Гонди! — обрадовался герцог Орлеанский, увидев входящего коадъютора. — А ведь вы правду говорили, и что теперь мы будем делать?

— Ваше высочество, — отвечал Гонди, — нам теперь остается только овладеть всеми заставами Парижа!

Эта мера показалась герцогу Орлеанскому слишком насильственной и единственно, чего мог добиться от него коадъютор, то это послать начальника швейцарской роты г-на де Суша к королеве и попросить ее подумать о возможных последствиях ее выезда из столицы.

— Этого будет достаточно, — уверял герцог, не желая принимать более энергичные меры, — а когда королева увидит, что ее намерения известны, то побоится привести их в исполнение!

Герцогиня, досадуя на нерешительность мужа, велела принести чернильницу из ее кабинета, взяла большой лист бумаги и, лежа в постели, написала следующее:

«Г-ну коадъютору повелевается вооруженной силой воспрепятствовать приверженцам кардинала Мазарини увезти короля из Парижа.

Маргарита Лотарингская».

Однако герцог вырвал сей приказ из рук жены и, прочтя, бросил на пол — герцогиня, между тем, сказала на ухо м-ль де Шеврез:

— Прошу тебя, любезная моя племянница, всю имеющуюся у тебя над коадъютором власть употребить на то, чтобы он сам сделал все необходимое, завтра я отвечаю за герцога.

М-ль де Шеврез исполнила приказание, и коадъютор, которому нужно было только это обещание и который обошелся бы и без него, поспешно удалился. Герцог Орлеанский закричал вслед:

— Гонди, не забудьте, прошу вас, я ни за что на свете не намерен ссориться с парламентом!

А м-ль де Шеврез, провожая коадъютора, заметила:

— Дядюшка, я боюсь, чтобы вы не поссорились из-за своей твердости так же, как вы поссорились со мной из-за некоторой нерешительности.

Вернувшись к себе коадъютор немедленно написал письмо герцогу де Бофору, прося его как можно скорее приехать в отель Монбазон, в то время как м-ль де Шеврез поехала будить маршала ла Мотта. Не прошло и полчаса как в Париже вновь поднялось возмущение — приверженцы принцев ходили по городу, крича: «К оружию!», наконец, толпа бросилась к Пале Роялю. Королева подумала, что герцог Орлеанский обо всем узнал, и у нее хотят забрать короля, который действительно был одет и готов к отъезду. Регентша велела ему раздеться и лечь в постель, что и сама намеревалась сделать, но в это время прибежал один из офицеров с донесением, что народ взбунтовался, опасаясь бегства королевы и короля, и непременно желает видеть его величество. Часовые во дворце также спрашивали приказаний, поскольку люди столпились у Пале Рояля и грозились снести решетки ограды.

В этот тревожный момент явился посланник герцога Орлеанского. Его провели к королеве.

— Ваше величество, — обратился де Суш к регентше, — я пришел от имени его королевского высочества просить вас прекратить беспорядки. Герцогу со всех сторон доносят, будто вы намереваетесь сегодня ночью выехать из Парижа, взяв с собой короля. Его высочество уведомляет вас, государыня, что парижане этого не допустят!

— Скажите г-ну герцогу, — отвечала королева, — что не я, а он — причина всего этого волнения, и не мне, а ему следует прекратить беспорядки в городе! Что же касается опасений насчет отъезда короля, то они ложны — король и его брат преспокойно спят в своих постелях! Я тоже собиралась лечь, однако шум на улице и суматоха во дворце заставили Меня отложить это намерение. Впрочем, — сказала регентша, — если хотите удостовериться, пройдите со мной к королю и сами убедитесь в том, что я вам говорю.

С этими словами королева повела де Суша в комнату короля и разрешила ему самому поднять занавески у кровати. Король действительно лежал в постели, но на самом деле только притворялся спящим.

— Теперь, — приказала регентша, — возвратитесь к тому, кто вас послал, и расскажите о том, что видели!

Между тем, шум на улицах все усиливался, все громче звучали крики: «Короля! Короля! Мы хотим видеть короля!», и Анна Австрийская внезапно переменила решение. И обратилась к де Сушу:

— Сойдите вниз и прикажите от моего имени открыть ворота и двери — то, что видели вы, должны увидеть все! Предупредите только, что король спит и попросите шуметь как можно менее.

Де Суш передал приказание королевы дворцовой страже и ее просьбу народу. Ворота и двери были отворены и многочисленная толпа бросилась в Пале Рояль, однако как только народ приблизился к комнате короля, предводители, вспомнив, что король спит, распорядились не шуметь, и все пошли на цыпочках, затаив дыхание. В миг спальня короля наполнилась народом, и разъяренные люди, только что собиравшиеся разнести ограду и сделавшие бы это непременно, если бы ворота не открыли, с благоговением и любовью шли мимо постели короля, не смея открыть занавесок. Королева подняла их сама, и, видя короля спящим, мятежники становились на колени и молили Бога сохранить им этого прекрасного юношу. На самом деле Луи XIV не спал и, притворяясь спящим, клялся отомстить когда-нибудь парижскому народу.

Процессия продолжалась до 3 утра. Кардинал в это время ехал по дороге к Гавру, время от времени останавливаясь, поскольку все еще надеялся, что король и королева к нему присоединятся. Однако догнавший его курьер рассказал о происходившем в Париже ночью и объявил, что королеве нет никакой возможности выехать.

15 января пришло известие, что принцы выпущены из тюрьмы. Мазарини сам отворил им двери, надеясь, без сомнения, этим великодушным поступком снова помириться с Конде, но тот, зная от своих парижских корреспондентов, что кардинал действует отнюдь не по собственному желанию, а по настоянию герцога Орлеанского и парламента, гордо поблагодарил экс-министра «за внимание» и дабы продемонстрировать не особенное желание освободиться поскорее, пригласил его на обед в тюрьму.

16 числа узнали, что принцы приближаются к Парижу, и герцог Орлеанский вместе с коадъютором и де Бофором поехали навстречу по дороге Сен-Дени. На полдороги они встретились и принцы пересели в карету герцога Орлеанского. От Сен-Дени до Парижа карете пришлось ехать шагом среди великого скопления народа и въезд в город совершился при всеобщем ликовании. Королева, король и герцог Анжуйский оставались в Пале Рояле; герцог де Бофор и коадъютор, полагая свое присутствие не совсем приятным королеве, отправились каждый по своим делам: де Бофор — охранять заставу Сент-Оноре, Гонди — к вечерне в церковь.

Иезуитов; принц Конде нанес визит в Пале Рояль и, как отмечает в своих записках герцог Ларушфуко, был принят королевой «весьма ласково и с приличествующим его званию почтением».

Кардинал тем временем доехал до Брюля, маленького городка курфюршества Кельнского. На другой день после его отъезда парламент издал указ, в котором благодарил королеву за изгнание Мазарини и просил издать декларацию, исключающую из королевского Совета всякого иностранца и всякое лицо, которое «присягнуло в верности другим государям». Королева поспешила с опубликованием соответствующей декларации, отнимающей у коадъютора возможность быть в составе Совета и стать кардиналом, поскольку в этом случае ему пришлось бы присягнуть папе Римскому.

Месяц спустя президент Виоль объявил, что принц Конде не соглашается на брак м-ль де Шеврез с принцем Конти. Причину этого отказа нужно видеть в том влиянии, какое герцогиня Лонгвиль имела на своего брата — она боялась, что если он женится на дочери герцогини де Шеврез, то будет связан женой по рукам и ногам и предан во власть ее любовника коадъютора.

Тогда же уволили маркиза Шатонефа и на место министра юстиции назначили заклятого врага Гонди — президента Моле. Несмотря на то, что коадъютор так много содействовал миру, на нем хотели, однако, отыграться за войну. Ho он не мог долго оставаться в ложном положении, зная свою силу и умение вести интригу. Гонди решил отсутствием наказать двор и удалиться в свое епископство для чего, придя к герцогу Орлеанскому, объявил ему, что поскольку он имел честь помочь герцогу в двух делах, более других близких его сердцу — в удалении Мазарини и возвращении принцев в Париж — то не позволит ли герцог ему возвратиться к занятиям прелата и, поскольку Великий пост на исходе, удалиться в монастырь Пресвятой Богородицы для принесения Богу раскаяния в своих делах. Как ни был герцог Орлеанский скрытен, он не смог не обнаружить удовольствия при этом предложении, поскольку после победы коадъютор оставался весьма беспокойным союзником. Подав руку и прижав его к сердцу, Гастон поклялся, что вовек не забудет его услуг, рассчитывая наконец отвязаться от коадъютора. От герцога Орлеанского Гонди пошел проститься с принцем в отель Конде. Герцогиня Лонгвиль и принцесса Палатинская не обратили особого внимания на самоудаление коадъютора; принц Конти засмеялся, когда услышал о его намерении «удалиться от всех дел», и, прощаясь сказал: «До свидания, мой добрый отец-пустынник!», а принц Конде, угадывая последствия этого «балетного па», очень удивился.

Вечером того же дня, делая вид, что желает посвятить себя целиком служению Богу, Гонди заключился в монастырь Пресвятой Богородицы и по всей видимости решил не вмешиваться более ни в какие политические дела». Впрочем днем он занимался только своими религиозными обязанностями в окружении каноников и священников, а ночью отправлялся в отель герцогини де Шеврез. В отеле Конде и Пале Рояле посмеивались над побежденным, и поскольку затворник велел для развлечения сделать на одном из окон своего дома садок для птиц, то Ножан Ботрю, придворный весельчак, заметил: «Теперь можно быть спокойным, раз у коадъютора ныне только две заботы — спасаться и посвистывать, чтобы заставить петь коноплянок!» Эта острота произвела французскую пословицу «siffler les linottes».

Освободившись от коадъютора, принц Конде принялся за исполнение своих намерений. Ему было обещано губернаторство в Гиени, отнятое у герцога д'Эпернона, и должность коменданта цитадели Блей на место герцога Ларошфуко; кроме того, он просил сделать принца Конти губернатором Прованса. И поскольку он уже владел Клермоном, Стенэ, Бельгардом, Дижоном и Монтроном, а герцог Лонгвиль не терял из виду своей прежней должности губернатора Нормандии, то исполнение просьб Конде сделало бы его выше подданного, это означало дать честолюбцу средства для борьбы, которая могла кончиться падением королевской власти.

Мазарини, переписываясь в изгнании с королевой о всех государственных делах, со страхом смотрел на домогательства принца Конде, который во всем хотел действовать один, без помощи друзей, что ясно показывало его стремление к независимости.

В таком положении находились дела, когда однажды вечером, около часу ночи, виконт д'Отель, брат маршала Дюплесси, один из самых доверенных лиц королевы и ярый приверженец Мазарини, вошел в комнату коадъютора и, бросаясь ему на шею, воскликнул:

— Здравствуйте, г-н министр!

Коадъютор с интересом посмотрел на виконта и полюбопытствовал, не сошел ли тот с ума.

— Я вовсе не сумасшедший! — отвечал д'Отель. — В моей карете, стоящей у вашего подъезда, сидит человек, который готов подтвердить, что я в полном разуме.

— А кто эта особа, которая берет на себя такую ответственность? — спросил, улыбаясь, Гонди.

— Маршал Дюплесси, мой брат, — сказал виконт. Коадъютор стал внимательнее.

— Послушайте, — продолжал виконт, — и взвесьте каждое мое слово. Ее величество приказала мне ехать к вам и Объявить, что поручает себя, своего сына и корону вашей охране! — И он сообщил о письме кардинала королеве, в котором говорилось, что присоединение Прованса к почти потерянной для короны Гиени обеспечит королеву в глазах ее сына, и тот, когда повзрослеет, будет смотреть на нее как на виновницу упадка государства.

Коадъютор слушал во все уши. Вдруг дверь отворилась и быстрыми шагами вошел маршал Дюплесси. Поклонившись, он бросил на стол письмо и сказал:

— Это вам, г-н Гонди, прочтите!

Письмо было от кардинала, в нем говорилось:

«Вы знаете, Государыня, что главный мой враг, какого я только имею, — коадъютор, но лучше употребить его в Ваших делах, нежели чем заключить мир с принцем на тех условиях, какие он предлагает. Сделайте Гонди кардиналом, дайте ему мое место, поместите его в моих комнатах.., быть может он будет более расположен к герцогу Орлеанскому, нежели к Вашему Величеству… Герцог, впрочем, не желает государству гибели, в сущности он не имеет злых намерений… Одним словом, Государыня, лучше всем пожертвовать, чем согласиться на требования принца, поскольку если он это получит, останется только привезти его в Реймс».

Прочитав письмо, в котором кардинал просил королеву сделать вместо себя кардиналом, Гонди пожал плечами и заметил, что и без всякого интереса он готов быть верным слугой королевы. Понимая, что скромность коадъютора исходит из его недостаточной уверенности в собственной безопасности, маршал предложил:

— Вам нужно повидаться с королевой? — И так как Гонди молчал, он прибавил:

— Лично повидаться?

Гонди продолжал молчать, тогда маршал вручил ему письмо от Анны Австрийской.

— Вот, — сказал он, — прочитайте и подумайте, можете ли вы довериться этому.

Письмо обещало совершенную безопасность коадъютору, если он явится в Пале Рояль. Гонди взял письмо, прочитал его, почтительно поцеловал и, подойдя к свече, сжег. Когда от бумаги остался лишь пепел, коадъютор протянул руку Дюплесси и сказал:

— Когда вы можете отвезти меня к королеве? Я готов повиноваться.

Коадъютору было предложено на другой день, в полночь, ожидать у монастыря Сент-Оноре. Это было повторением того, о чем мы уже рассказывали, только вместо пажа коадъютор встретил Дюплесси. Он повел его в образную, куда через полчаса пришли королева, и они остались наедине. Следствием этого и двух других свиданий было установление нескольких статей относительно кардинала Мазарини, министра, маркиза Шатонефа, герцогини де Шеврез и коадъютора Гонди. Вот содержание этих статей:

«Чтобы не лишиться доверия народа, коадъютор без всяких опасений может выступать против кардинала Мазарини как в парламенте, так и вне оного. Маркиз Шатонеф и герцогиня де Шеврез будут демонстрировать плохие отношения с коадъютором, ведя переговоры с кардиналом, сохраняя милость королевы и положение в народе. Г-жа де Шеврез, г-да Шатонеф и Гонди будут стараться отвлечь герцога Орлеанского от участия в делах принца Конде, сохраняя с ним хорошие отношения. Маркиз Шатонеф назначается первым министром и хранителем государственной печати. Маркиз ла Вьевиль назначается министром финансов, заплатив кардиналу 400 000 ливров. Мазарини получает от короля формальное обязательство относительно пожалования коадъютору сана кардинала и звания государственного министра; исполнение этого будет зависеть от коадъютора, который должен содействовать интересам кардинала Мазарини. Кардинал вознаградит всех, кто помогал успеху настоящих переговоров. Г-н Манчини получает герцогство Иеверское или Ретель и женится на дочери герцогини де Шеврез. Кардинал будет противодействовать герцогу де Бофору в попытках войти в доверие короля и королевы и всегда будет смотреть на него как на своего врага. Кардинал уполномочивает г-д Шатонефа и Гонди и г-жу де Шеврез войти в доверие к королеве и сам будет им во всем доверять, если они сдержат свои обещания и останутся верными его интересам. Постановляется также, что нет более речи о происходившем до, во время и после парижской войны, а настоящий союз направляется против принцев. Наконец, кардинал обещает не ставить герцога Орлеанского в известность о содержании настоящего договора, а также обо всем, что будет обсуждаться на последующих конференциях».

Мы распространились об этих подробностях, чтобы показать, каким странным образом устраивались в это время общественные дела и как мало обращалось внимания на народ, к которому они, однако, наиболее относились. Любопытно также, что королева, чье регентство уже кончалось, направила в парламент декларации, в которых излагались причины вечного изгнания кардинала Мазарини из королевства и принц Конде объявлялся невиновным во всем ему инкриминировавшемся. 5 сентября эти декларации были внесены в роспись, а на следующий Луи XIV достиг совершеннолетия. В этот день маркиз Жевр, командир гвардейского корпуса, обер-церемониймейстеры и церемониймейстеры, полковник конвоя его величества де Рео осмотрели здание парламента, провели разные приготовления к имеющей быть 7-го торжественной церемонии объявления королем о своем совершеннолетии.

Утром 7-го двор выехал из Пале Рояля, предшествуемый трубачами. После эскадрона легкой кавалерии, после чинов городской Думы, за которыми шел сам городской старшина, после 200 представителей дворянства Франции, после губернаторов провинций, кавалеров различных орденов, камер-юнкеров, камергеров и обер-камергеров двора, после королевских трубачей, одетых в голубые бархатные кафтаны, за которыми ехали на покрытых богатыми попонами лошадях шесть герольдов с жезлами, по двое в ряд торжественно продвигались маршалы; далее ехал граф д'Аркур, обер-шталмейстер двора, имевший на перевязи шпагу короля в ножнах голубого бархата с золотыми лилиями, одетый в камзол и панталоны, расшитые золотом и серебром; за ним следовали пажи, обер-лакеи и камердинеры в богатых костюмах и с убранными перьями разных цветов шляпами в руках; далее ехали телохранители его величества, затем гоффурьеры и гофмаршалы, обер-церемониймейстер и, наконец, сам король Луи XIV. Юный король выделялся своим великолепным платьем, богато расшитым золотом, парчой и драгоценными камнями. Кроме того, он был так высок ростом, что на вид ему было много больше, чем его 14 лет. У Сен-Шапель его величество встретил епископ Байе, который приветствовал короля речью, выслушанной с глубоким вниманием. Затем епископ повел короля на хоры, откуда тот прослушал обедню. Из Сен-Шапель король направился в парламент и при входе произнес следующее:

— Милостивые государи! Я прибыл в мой парламент объявить, что, согласно законам моего государства, я хочу сам принять бразды правления и надеюсь на вашу готовность быть всегда мне верными слугами. Мой канцлер расскажет вам с большей подробностью о моих намерениях.

Следуя этому, поднялся канцлер и произнес длинную речь, в которой как можно красноречивее он постарался исполнить возложенное на него королем поручение. По окончании этой речи заговорила королева:

— Государь, вот уже девятый год как я взяла на свою ответственность ваше воспитание и управление государством. Богу было угодно благословить мои труды и сохранить вашу особу, столь драгоценную для меня и всех ваших верноподданных. Ныне закон королевства призывает вас к управлению этой монархией и я с большим удовольствием передаю вам ту власть, которая была мне дана, и надеюсь, что с Божьей помощью вы будете печься во все время вашего царствования о благоденствии и счастье Франции.

Его величество отвечал:

— Государыня, благодарю вас за заботы и попечение, которые вам было угодно принять на себя по моему воспитанию и управлению моим королевством. Я прошу вас продолжать давать мне добрые советы и желаю, чтобы после меня вы были президентом моего Совета.

После этих слов королева поднялась со своего места и, подойдя к сыну, почтительно ему поклонилась, а король тоже встал навстречу и нежно обнял ее. Затем они вернулись на свои места. Тогда к королю подошел герцог Анжуйский, преклонил колено, поцеловал руку брата и поклялся ему в верности. Примеру последовали герцог Орлеанский, принц Конти и другие принцы, вслед за ними канцлер, герцоги и пэры, духовные лица, маршалы Франции и все прочие присутствующие также поднялись и присягнули в верности королю.

Однако все заметили отсутствие принца Конде, а скоро распространился слух, будто принц в прошедшую ночь срочно выехал из Парижа. Не было ли это сделано им для того, чтобы не присягать королю в верности? Впрочем, несмотря на это угрожающее отсутствие, возвращение его.

Величества в Пале Рояль было торжественным, а народ сопровождал его радостными восклицаниями: «Да здравствует король!» Торжество продолжалось всю ночь среди зажженных на всех улицах огней.

ГЛАВА XXIII.

Общество того времени. — Женщины, пользовавшиеся влиянием. — Марион Делорм. — Несколько анекдотов. — Министр финансов д'Эмери. — Президент де Шеври, — Клод Килье. — Смерть Марион Делорм. — Нинон де Ланкло. — Ее отец. — Сент-Этьен. — Рарей. — Кулон. — На какие классы разделяла Нинон своих обожателей. — Г-жа де Шуази. — Ее общество. — М-ль де Скюдери. — Ее воспитание. — Ее бедность. — Первые се сочинения. — «Субботние хроники». — Маркиза Рамбулье. — Ее дом. — Голубой зал. — Доброта маркизы Рамбулье. — Как она определяла дружбу. — Епископ Аизьеский и утесы сада Рамбулье. — Грибы графа де Гиша. — Семейство маркизы Рамбулье. — Хорошенькая Жюли. — Г-н Пизани. — М-ль Поле. — Г-н Г расе. — Вуатюр.

Бросим теперь беглый взгляд на французское общество и посмотрим, какой вид имело оно в первой половине XVII столетия.

Мы определим характер эпохи пятью женщинами разного состояния и темперамента. Надо сказать, что некоторым образом именно они подготовили влияние женщины на новейшее общество. До них женщины были главным образом лишь любовницами, то есть «царицами-невольницами», и именно таковы Диана де Пуатье, г-жа д’Этамп и Габриэль д'Эстре. Вся их власть зависела от их красоты, и если они переставали нравиться своим венценосным любовникам, то исчезало и их влияние.

Эти пять женщин — Марион Делором и Нинон Ланкло, нечто вроде наших современных «камелий», г-жа де Шуази — светская женщина, м-ль де Скюдери — женщина-писательница и маркиза Рамбулье — знатная дама.

Марион Делорм родилась в Шалон-сюр-Марн и в описываемое нами время ей было около 35; она находилась во всем блеске своей красоты. Дочь богатого отца, который оставил ей в приданое 25 000 экю, она могла легко выйти замуж, но увлеклась соблазнами мира. Ее первым любовником стал Дебарро, сын министра финансов при Анри IV. Марион еще жила у своего отца, когда Дебарро целую неделю прятался в дровяном чулане, а возлюбленная посещала его ежедневно и носила ему покушать. Однако скоро принужденность надоела и она бежала из отцовского дома, став с этого времени уже не Мари, но Марион.

В скором времени Дебарро надоел Марион и его место занял Рувиль, зять графа Бюсси-Рабютена, который дрался из-за нее на дуэли с ла Ферте-Сенектером. Рувилю наследовал Миоссан, вовсе за ней не ухаживавший, зато она сама за ним ухаживала — тот, который отвез принца Конде в Венсеннскую тюрьму. Затем был Арно, потом — несчастный Сен-Map, де Шатийон, де Бриссак. Эти последние были любовниками «по сердцу», а кроме этого имелись любовники «по политике», «по деньгам» и к четвертому разряду принадлежали «услужливые кавалеры».

Страсть к большим тратам и желание помогать родственникам, имение которых было расстроено, заставляло ее принимать любовников «по деньгам»; ее казначеями были министр финансов д'Эмери и президент де Шеври. Д'Эмери был сыном лионского банкира Партичелли, и когда он обанкротился, сын принял это новое имя и носил его до смерти. Кардинал Ришелье нашел в нем много прекрасных качеств и предложил Луи XIII сделать его министром финансов, говоря, что д’Эмери имеет особенный дар налагать подати и пошлины. Король задумался.

— д’Эмери? д’Эмери? — повторял он. — Я не знаю такого, но определите его скорее на это место, г-н кардинал, ибо мне говорили, будто Партичелли, этот известный плут, домогается того же. Поскольку я знаю, что он интриган, то боюсь, как бы он к нам не приехал и нам не было бы досады!

— О! — отвечал кардинал. — Опасаться нечего, ваше величество, этот Партичелли, о котором вы говорите, повешен.

— В добрый час! — сказал король. — Раз вы отвечаете за д'Эмери, то назначайте его министром.

Д’Эмери был определен. Будучи послан в Лангедок, он в качестве управляющего министерством финансов приказал уничтожить пенсион в 100 000 ливров, который штаты Лангедока давали герцогу де Монморанси. Такое распоряжение окончательно настроило герцога против двора и он решил стать участником бунта, стоившего ему жизни. Принцесса Конде очень ненавидела д'Эмери, видя в нем убийцу своего брата.

Д’Эмери не давал Марион денег, поскольку она их от него не принимала, зато он указывал ей на возможность для афер. Прочие любовники «за деньги» делали ей подарки; при условиях, с ней заключаемых, определялось известное количество серебра, поэтому, утверждает де Рео, у нее после смерти нашли только нарядов более чем на 20 000 экю.

Что касается Шарля Дюре, сеньора де Шеври, называвшегося обыкновенно президентом де Шеври, то он тоже был оригиналом, правда, в другом роде; он был племянником знаменитого Дюре, лейб-медика Шарля IX, Анри III и Марии Медичи. Дюре имел обыкновение говорить: «Если человек обманет меня один раз, то да проклянет его Бог! Если же обманет меня два раза, то проклянет его Бог вместе со мной! Если же — три раза, то пусть Бог проклянет меня одного!».

История не знает, относил ли Шарль Дюре это к женщинам, кажется, нет, поскольку он был в числе тех, кто содержал прекрасную Марион. Шалостями и умением ловко танцевать он проложил себе дорогу ко двору, и Анри IV и Сюлли очень его любили. Как хороший танцор он придумал фигуры того самого балета, во время исполнения которого король почувствовал в своем сердце неодолимую страсть к Шарлотте Монморанси. Впоследствии ходатайством маршала д'Анкра он стал министром финансов. Когда маршал был убит, казалось, Дюре должен был пасть, но он удержался, подарив м-ль ла Кленшан, которую содержал брат Люиня Брантес, 2000 экю; этот Брантес сделался впоследствии герцогом Люксембургским.

Президент де Шеври умер от операции, сделанной для излечения каменной болезни, и на него сочинили следующую эпиграмму:

Лежит здесь тот, кто век покоя для себя не знал,

Кто с детства своего налогами питался;

Субсидий, пошлин он и податей алкал.

Ну, словом, он всю жизнь мытарством пресыщался.

И трапезу свою всегда он приправлял.

Взысканий со своих собратьев ближних соком;

Говядины на грош заместо фунта брал.

Прохожий! Берегись, гнушайся сим пороком!

За то, что взятками он страшно наживался,

От страшной каменной болезни он скончался.

К разряду «услужливых кавалеров» принадлежал Клод Киллье, автор поэмы «La Callipedie». Киллье пришлось удалиться в Рим, где он долгое время служил секретарем при маршале д’Эстре; после смерти Ришелье он вернулся в Париж и в скором времени стал покорнейшим слугой Марион Делорм, от которой ему удалось получить все, кроме того, чего домогался особенно!

Несмотря на особенности существования, Марион пользовалась уважением, и к ней съезжались все знатнейшие особы двора. Пользуясь этим, она однажды приехала к президенту де Месму и стала просить за своего брата Бея, посаженного в тюрьму за долги. Президент был очарован, он приложил руку к сердцу и сказал Марион:

— Как это, сударыня! Я столько лет прожил на свете, а мне ни разу не удавалось вас видеть! — И он проводил ее до самых дверей, посадил в карету и надел шляпу только тогда, когда она уехала. А Бей был выпущен из тюрьмы в тот же день.

Марион умерла на 39 году, сохранив еще свою красоту. Причиной смерти стала большая доза антимония, которую она приняла, почувствовав себя в пятый или шестой раз беременной. Хотя она хворала только три дня, она исповедовалась более десяти раз, постоянно находя в себе какой-нибудь грех, о котором забыла сказать священнику. Кончина Марион Делорм произвела большое впечатление в Париже, и среди прочего было сочинено следующее четверостишие:

Бедняжка Марион Делорм, Сокровище столь редких форм! Куда твоя краса девалась? В плен гробу мрачному досталась.

Нинон де Ланкло была пятью годами моложе Марион Делорм. Нинон — дочь одного туренского дворянина, служившего при герцоге д'Эльбефе — была еще очень юной, когда ее отец был вынужден оставить Францию из-за того, что он убил вызванного на дуэль барона Шабана в то время, когда тот еще только выходил из своей кареты. В отсутствие отца Нинон выросла, однако смотрела на жизнь с философской точки зрения, как и он. Она была умной и рассудительной, хорошо играла на лютне и превосходно танцевала, особенно сарабанду. Первым ее обожателем стал Сент-Этьен, выступавший в качестве жениха, однако он скоро перестал думать об этом, поскольку понял, что жениться на Нинон вовсе бесполезно.

Вскоре в Нинон влюбился де Рарей. Будучи недовольна первым своим обожателем, она не решалась, однако, принимать второго в своем доме и встречалась с ним где-нибудь на стороне. Это не понравилось Сент-Этьену, и он вовсе оставил Нинон. Тут подвернулся советник Кулон, который предложил ее матери взять девушку на содержание в 500 ливров ежемесячно. С этого времени м-ль де Ланкло оставила свои шалости, отдав вполне сердце богатому содержателю, и именно теперь сменила имя Анна на Нинон.

После Кулона у м-ль де Ланкло было еще несколько поклонников, которых она, как и Марион Делорм, разделяла на классы. Одних она любила «за красоту», других — «за деньги», третьих — как «вежливых и услужливых кавалеров»; четвертый класс составляли любовники «по политике».

В это время Нинон жила в роскоши — дом ее был одним из лучших по своему убранству в Париже. Она принимала у себя лучшее общество столицы и в этом соперничала с Марион. Поскольку Нинон де Ланкло прожила 90 лет, то есть почти все время царствования Луи XIV, то мы еще будем иметь случай говорить о ней и в связи с ее кончиной в 1706 году.

Г-жа де Шуази была женой письмоводителя герцога Орлеанского и вошла в такую моду и так нравилась кардиналу Мазарини, что он, приехав однажды к маршалу д'Эстре, у которого собралось большое общество, позволил себе выразиться следующим образом:

— Как! Вы здесь веселитесь, а между тем м-м де Шуази здесь нет! Что касается меня, то я полагаю собрание неполным, если отсутствует она!

Де Шуази знала о своем влиянии и гордилась им, что осмеяно в следующем четверостишии:

Ужасно Шуази как занята собою:

Она себя как королеву чтит,

Когда лакеев и больших господ толпою.

Бывает дом ее набит.

В самом деле, ее салон был местом свидания важнейших особ двора, а принцесса де Монпансье в своих «Записках», г-жа Брежи в своих «Портретах», г-н Сегре в своих «Развлечениях принцессы Орелии» и г-н Сомез в своем «Словаре ученых женщин» с большой похвалой отзывались о м-м де Шуази. Когда Луи XIV был еще ребенком, она позволила себе заявить ему:

— Государь, если вы желаете стать великим королем, вам нужно чаще беседовать с г-ном Мазарини; но если вы желаете быть вежливым светским человеком, вам надобно почаще разговаривать со мной.

Луи XIV не забывал этого и так как не раз слышал комплименты по поводу изящества своей речи, то он обыкновенно отвечал:

— Не удивительно! Я — ученик г-жи де Шуази, это она научила меня красноречию.

Г-жа де Шуази была матерью странного аббата Шуази, который оставил нам записки о себе, историю Луи XIV и историю м-ль де Лавальер. Половину жизни аббат носил женское платье и под именем г-жи Санси старался внушать к себе любовь; в летописях того времени говорится, что это ему иногда удавалось, и вероятно, что г-н Луве избрал его одним из героев своего романа о Фобласе.

К г-же де Шуази съезжалось иногда так много гостей, что она взяла привычку весьма свободно с ними обращаться. Тем, кто наводил на нее скуку, она говорила прямо:

— Вы мне не нравитесь. Когда я к вам привыкну, то дам знать об этом.

Если собиралось слишком большое общество, она могла сказать:

— Господа, нас здесь слишком много! Не слышно, что один говорит другому, так что решите сами, кому из вас удалиться!

Однажды граф Русси, с которым г-жа де Шуази виделась накануне, постучался к ней в дверь. Хозяйка выглянула в окно, узнала гостя и заявила ему:

— Граф, я виделась с вами вчера и довольно! Сегодня я имею дело с этим господином. — И она указала на молодого, лет 15-ти, человека, стоявшего рядом с ней.

Правда, если верить тогдашним эпиграммам, г-жа де Шуази учила еще кое-чему другому, кроме искусства говорить «приятно». Вот одна из эпиграмм, написанная, быть может, одним из тех недовольных посетителей, которых она бесцеремонно выпроваживала:

Не знаю, то, быть может, сказки,

Мадмуазель де Роган, говорят,

Умеет славно делать глазки.

А кто бы в этом был бы виноват.

Не скажет де Нивель? Нивель об этом знает.

Де Шуази ее тому ведь обучает.

Что еще сказать о г-же де Шуази? Разве то, что она состояла в постоянной переписке с польской королевой Марией Гонзаго, с принцессой Савойской, с Христиной Французской, Христиной Шведской и многими немецкими принцессами.

Мадален де Скюдери родилась в 1687 году в Гавре.

Она была дочерью одного сицилийца, поступившего в чине капитана на службу Анжуйскому дому. Ее брат, Жорж Скюдери, писал:

Отец мой с честью капитаном.

Когда-то Франции служил,

А я направлен к высшим планам,

Хочу быть больше, чем он был.

Хотя брат и сестра в продолжение 47 лет жили не расставаясь, поговорим сначала только о м-ль Скюдери. Она была высока ростом, худощава, смугла лицом. Писательница рассказывает, каким образом она сделалась охотницей до романов и как сама начала их сочинять.

Однажды, будучи еще маленькой девочкой, она читала книгу любовного содержания, но ее духовник дон Габриэль отнял книгу и, побранив за чтение романа, пообещал принести другую, нравственное содержание которой могло бы принести пользу. Действительно, на другой день он принес то, что обещал, однако м-ль Скюдери крайне удивилась, когда начала читать книгу куда более неназидательную, а все вольные места были отмечены. При первой же встрече с духовником девочка сердечно его поблагодарила, сказав, что отныне просит его выбирать книги для ее библиотеки. Потом она подала монаху его книгу, открытую на одной из отмеченных страниц, что смутило наставника и он начал клясться, говоря об ошибке. Полагая духовника виновным, м-ль Скюдери заключила с ним договор — он должен был сказать матери, что ее дочь может читать все желаемое, поскольку достаточно умна и рассудительна. С этого времени м-ль Скюдери позволено было читать все, что ей захочется и она этим воспользовалась. Руанский советник г-н Сарро доставлял девушке достаточное количество романов, чем и докончил ее литературное образование.

М-ль Скюдери и ее брат были преследуемы фортуной, и она частенько говорила: «С тех пор, как случилось несчастье в нашем доме…» Так, один из их друзей готов был уже передать им 10 000 экю, которые их отец давал ему в долг и на которые не имелось никаких гарантий, кроме честного слова, но в один прекрасный день в Турнеле погода неожиданно испортилась, налетели тучи, загремел гром и этот человек, прогуливавшийся в числе других около пятисот граждан, был убит молнией, а брат и сестра лишились денег.

Маркиза Рамбулье сжалилась тогда над беднягами и выхлопотала Жоржу место начальника Нотр-Дам-де-ла-Гард в Марселе. Место было уже обещано кардиналом Мазарини, и дело почти устроилось, но наш старый знакомец Бриенн вдруг пишет маркизе, что не стоит давать эту должность поэту, который сочинял пьесы для Бургонского отеля — театра, часто стоявшего в оппозиции к кардиналу. Маркиза Рамбулье отвечала, что читала в книгах о Сципионе Африканском, также писавшем комедии, но бывшем все-таки отличным полководцем. Бриенн, по-видимому, не знал что ответить и без дальнейших затруднений отдал распоряжение об определении Жоржа Скюдери на означенную должность.

Вместе с братом м-ль Скюдери приехала в Марсель и там написала свои «Речи знаменитых женщин» и «Знаменитого Басса». Хотя она была талантливее брата, но не будучи еще известной свои первые сочинения писательница выпустила под именем Жоржа Скюдери, в том числе «Кира Великого» и «Клелию». Эти сочинения, в особенности «Кир», имели большой успех, чему причиной были главным образом удачные портреты некоторых современных лиц, в которых они, к радости или досаде, могли себя узнать: г-жа Таллеман названа Клеокритой, м-ль Робино — Дорализой, Конрад — мудрым Клеодамасом, м-ль Конрар — умной Иберизой, Телиссон — Герминием; что касается м-ль Скюдери, то она звалась скромно — Сафо.

Спустя некоторое время Жорж, лишившись места в Марселе, вместе с сестрой возвратился в Париж и друзья поспешили их утешить подарками. Сестра герцогини де Шеврез прислала часы, украшенные драгоценными камнями, г-жа Дюплесси-Генего — мебель для комнаты, а герцогиня Лонгвиль — свой портрет в рамке с бриллиантами стоимостью более 1200 экю. Порядочный доход приносили книги, выходившие теперь под именем м-ль Скюдери, и она покупала себе тюльпаны. К счастью для сестры, брату вздумалось однажды пойти против Мазарини, он был сослан в Нормандию и это подняло реноме м-ль Скюдери, которая стала жить открытым домом, собирая каждые семь дней ученейших людей и любителей просвещения. Время на этих вечерах, по словам самой писательницы, проходило очень весело, в сочинении стихов и прозы. Г-н Пелиссон составил сборник сочиненного на этих вечерах, названный «Субботние хроники»; в рукописи он был дополнен примечаниями Пелиссона и м-ль Скюдери. Писательница изобрела также остроумную карту «Тандрского королевства», имевшую большой успех не только в Париже, но и во всей Франции.

— Перейдем теперь к маркизе Рамбулье. Катрин де Вивонн, известная в литературе как маркиза Рамбулье, хотя как таковая ничего особенного не написала,'была дочерью Жана де Вивонна, маркиза Пизани, и Джулии Савелли, происходившей из знатной римской фамилии, к которой принадлежали папы Гонорий III и Гонорий IV.

Джулия Савелли, обучившая дочь итальянскому и французскому языкам, была в большом почете при дворе Анри IV. Когда Мария Медичи въезжала во Францию, король послал навстречу в Марсель маркизу Пизани и герцогиню де Гиз.

В 12 лет м-ль Пизани вышла замуж за маркиза Рамбулье, а в 20 перестала посещать собрания в Лувре, говоря, что не находит в этих собраниях для себя ничего занимательного. Однако, когда за несколько дней до кончины Анри IV пожелал надеть корону на голову Марии Медичи, г-жа Рамбулье была назначена в числе прочих придворных дам участвовать в церемонии.

Маркиз Рамбулье продал в 1606 году свой старый, доставшийся по наследству, отель г-ну Дюфреню; Дюфрень, заплатив 34 000 ливров, перепродал отель за 30 000 кардиналу Ришелье, который велел его сломать и выстроить на этом месте Пале Кардиналь. В конце 1614 года маркиза Рамбулье решила выстроить себе новый великолепный отель, которому суждено было стать европейской достопримечательностью.

Маркиза, в свою очередь, велела сломать дом своего отца на улице Сен-Тома-дю-Лувр и сама нарисовала план новой постройки, поскольку осталась недовольной представленными планами. Маркиза долго думала, а однажды вечером, задумавшись, она вдруг воскликнула: «Скорее! Скорее! Бумаги! Я нашла то, что искала!» И быстро сделала рисунки наружного и внутреннего решений отеля и притом с таким вкусом, что Мария Медичи — уроженка страны, славившейся прекрасными дворцами и отличными архитекторами» — во время строительства Люксембургского дворца послала своих работников к маркизе Рамбулье за советами и планом ее отеля.

«Действительно, — пишет один из современников маркизы, — у маркизы Рамбулье научились делать лестницы сбоку, не посередине дома ради анфилады, высокие потолки, окна и двери большие и широкие визави». Маркиза Рамбулье была также первой, которая решила одну из своих парадных комнат не в обыкновенном красном или темном, но в голубом цвете, что и прославило ее как «Голубую залу». Эта зала, столь известная по сочинениям Вуатюра, была, по свидетельству г-на Савара в «Древностях Парижа», обставлена голубой бархатной мебелью, украшенной золотом и серебром.

Здесь принимала «Артениса» своих гостей. Окна от потолка до пола делали комнату открытой в пространство, давали возможность наслаждаться воздухом и видом прекрасного сада на участке, принадлежавшем богадельне Кэнз-Ван. Маркиза добилась разрешения сделать площадь перед окнами своего дома, посеять там траву и посадить смоковницы, поэтому она гордилась тем, что из окна кабинета своего парижского дома может видеть, как косят траву. Но однажды утром она лишилась этого удовольствия — сосед маркизы, г-н де Шеврез, приказал выстроить здание для хранения старой мебели и одежды и таким образом загородил прекрасный вид. Маркиз Рамбулье послал предупредить де Шеврез, что будет на него жаловаться.

— О, боже мой! Боже мой! — посетовал г-н де Шеврез. — Это правда, совершенная правда! Да, маркиз Рамбулье — мой друг, мой хороший сосед! Он даже спас мне в одном случае жизнь! Но куда же мне девать мою мебель, мои платья?

Заметьте, читатель, что г-н де Шеврез, тот самый, который заказал себе однажды 15 карет сразу, чтобы выбрать лучшую, имел в своем отеле 40 совершенно пустых комнат, когда вздумал строить кладовую для своего гардероба и мебели. Поэтому один современный писатель, бывший в хороших отношениях с маркизой Рамбулье, с негодованием заметил: «Можно ли поверить, что найдется такой человек и притом рыцарь знатного происхождения, который, не имея уважения к великой Артенисе, лишил ее кабинет одной из его прелестей!» Действительно, г-н де Шеврез считал себя потомком Готфрида Буйонского, которого одно время относили к числу храбрейших рыцарей.

Маркиза Рамбулье по образованности и широте интересов действительно имела право называться умнейшей женщиной. Она было хотела даже научиться латыни для того только, чтобы прочесть Вергилия и других классиков в подлиннике, но болезнь помешала, и вместо латинского маркиза принялась за изучение испанского. В похвалу маркизе Рамбулье нужно сказать и то, что в эпоху, когда женщины почти не писали, — только с г-жи Севинье начинается литературная слава прекрасного пола — она писала прекрасные письма. Кроме того, обладая предобрым сердцем, маркиза самым высоким удовольствием полагала помогать бедным, посылая деньги и провизию, и делала это так, чтобы никто, даже бедные, в судьбе которых она принимала участие, не знали, чье добродетельное сердце о них печется.

«Уверяют, — говорила маркиза Рамбулье, — что помогать бедным составляет удовольствие для царей, скажу более, я думаю, что это приятно и Богу». Один из великих французских поэтов выразил эту мысль несколько иначе прекраснейшим стихом, какой когда-либо был написан:

«Qui donne aux pauvres prete a Dieu»,

То есть:

«Кто бедным помогает, тот одолжает Бога».

Г-жа Рамбулье считала дружбу одним из самых высоких чувств, и Арно д'Андильи, считавший себя знатоком по этой части, предложил ей однажды уроки в науке дружбы и для начала поинтересовался, как она ее понимает?

— Дружба есть готовность пожертвовать всеми своими выгодами и интересами для пользы своих друзей, — ответила маркиза.

— Это значит, — спросил д'Андильи, — что ради, скажем, одного из ваших друзей вы согласились бы потерпеть большой убыток?

— Не только для одного, — ответила маркиза, — и не только из моих друзей, но ради всякого честного и хорошего человека, если бы даже я его не знала.

— Если вы, сударыня, так понимаете дружбу, — подытожил д'Андильи, — то нет необходимости давать вам уроки и нет смысла учить вас тому, что вы и сами превосходно знаете.

Однажды маркиза Рамбулье продемонстрировала ярко свои правила этики. Она принимала у себя кардинала Лавалета и принцессу Конде, которым Ришелье не совсем доверял, и по сей причине прислал к маркизе отца Жозефа предложить свою дружбу и все выгоды, с которыми таковая сопряжена, если маркиза согласится давать ему отчет обо всех разговорах, которые происходят в ее доме.

— Отец мой! — ответила маркиза капуцину. — Скажите его преосвященству, что я слишком его уважаю, чтобы позволить кому-либо говорить о нем плохо в моем присутствии. — И отец Жозеф не смог добиться другого ответа.

Маркиза Рамбулье всегда говорила, что терпеть не может волокит и не любит, когда мужчины за ней ухаживают. В этом отношении она питала особенное презрение к лицам духовного звания и говорила:

— Я скорее соглашусь умереть, нежели взять в обожатели лицо духовного звания, поэтому очень рада жить в Париже, а не Риме, в котором так долго жила моя мать, поскольку, как бы я себя хорошо ни вела, меня не преминули сделать любовницей какого-нибудь кардинала, а это было бы очень печально!

Однако маркиза поддерживала знакомство со священнослужителями, в частности, с епископом Лизьеским, которому однажды даже показала весьма забавное зрелище, когда тот навестил ее в Рамбулье. В этот день после непродолжительного разговора маркиза предложила епископу прогуляться с ней в парке, в конце которого имелось несколько утесов, укрытых сенью больших ветвистых деревьев. Уже издали епископ заметил нечто необычное между деревьями, когда же они подошли к утесам, то увидели группу нимф. Это были девушки отеля Рамбулье во главе с м-ль Рамбулье, сидевшие на утесах в виде ундин, дриад и наяд и составлявшие едва ли не самое очаровательное зрелище, которое только можно представить. Епископ остался в восхищении и смотрел жадно на полунагих красавиц, а впоследствии, встречаясь с маркизой, всегда интересовался тем, что нового на утесах Рамбулье.

Нельзя, однако, сказать что все сюрпризы, которые маркиза Рамбулье любила иногда делать своим гостям, были грациозны. Граф Гиш, большой охотник до грибов, приехав однажды в Рамбулье и поев любимого кушанья досыта, почувствовал себя несколько тягостно и лег спать ранее обыкновенного. Г-н Шодебон, один из постоянных посетителей отеля, вынул из чемодана графа все платья, забрал также и то, что тот с себя снял, и отправился с этим к дамам, которые заузили все одежды на два-три вершка, а по окончании операции Шодебон вернул все на свои места.

На другой день граф Гиш проснулся пораньше и решил прогуляться до завтрака, однако, одеваясь, не мог застегнуть на себе ни одного камзола. В этот момент зашел Шодебон с приглашением к завтраку, говоря, что дамы уже ждут. Граф рассказал о своем критическом положении, и Шодебон не замедлил дать совет:

— Чем же вы затрудняетесь, граф? Если ваши новые платья вам узки, то, надеюсь, ваш старый камзол подойдет.

Де Гиш вздохнул и велел лакею принести вчерашний камзол, но когда он стал его надевать, то камзол оказался теснее прочих.

— Что за чудо! — воскликнул с притворным недоумением Шодебон. — Не от вчерашних ли грибов вы так пополнели? Вы, как я заметил, поели их досыта.

— Как так? — спросил граф де Гиш.

— Ну, — начал городить Шодебон, — разве вы не знаете, что лес Рамбулье полон ядовитых грибов, и надо быть хорошим знатоком, чтобы уметь отличить хорошие от плохих. Повар, вероятно, ошибся и вы стали жертвой его нерадения!

— Гм! — забормотал испуганный граф, — это очень возможно, я всю ночь спал плохо, да и теперь чувствую себя нехорошо.

— Черт возьми! — воскликнул Шодебон. — Надо сказать всем и постараться скорее помочь! — И открыв дверь, он поднял тревогу, так что через несколько минут все гости отеля во главе с хозяйкой собрались в комнате де Гиша, который сидел в большом кресле с самым жалким видом, готовый расхвораться не на шутку. Послали за доктором, который будучи предупрежден, пощупал у больного пульс, покачал головой, как бы не имея особой надежды на выздоровление больного, и приказав графу лечь в постель, ушел прописать ему лекарство.

Все дамы вышли вслед за врачом, а де Гиш, поддерживаемый Шодебоном и лакеем, дотащился до постели, лег и, чувствуя себя все хуже и хуже, потребовал священника. Лакей немедленно отправился за ним, а когда Шодебон собрался уходить, то граф стал просить его остаться, сказав, что не хочет умирать в одиночестве. Лакей вернулся без священника.

— Ну, что же? — спросил умирающий. — Где же священник?

Однако лакей подал своему господину сложенный вчетверо лист бумаги.

— Прочтите, пожалуйста, любезнейший Шодебон, — попросил де Гиш, — мои глаза что-то ослабли и я ничего не вижу.

Шодебон, скрывая смех, прочел вслух:

«Рецепт для графа де Гиша.

Возьмите ножницы и распорите ваши платья».

Граф понял, что с ним сыграли шутку и счастливый избавлением от смертельного страха послал тотчас же уведомить о том, что он долее не нуждается ни в священнике, ни в докторе.

Следствием этой шутки было, однако, довольно странное происшествие. Несколько дней спустя маркиза Рамбулье, ее дочь и Шодебон, весело вспоминая о насмешке над графом де Гишем, в свою очередь покушали грибов действительно негодных и все трое непременно бы умерли, если бы им не была оказана немедленная и энергичная помощь.

У маркизы Рамбулье было семеро детей. Старшая дочь — г-жа Монтозье, вторая — г-жа д'Иер, сын — г-н Пизани, второй сын умер на восьмом году жизни; тремя последними детьми были г-жа Сент-Этьенн и г-жа Пизани, которые как и г-жа д'Иер, стали монахинями; наконец — Клара-Анжелика д'Анженн, первая жена графа Гриньяна.

Г-жа Монтозье до замужества звалась Юлия-Люсиль д'Анженн. Женщина редкой красоты, она имела множество обожателей, к числу которых принадлежали маркиз Монтозье и его младший брат де Салль. Приехав в Париж, Монтозье пожелал представиться г-же Рамбулье, для чего обратился к жене Жана-Альфреда д’Обри, состоявшей в дружеских отношениях с семейством маркизы. Обращаясь к советнице со своей просьбой, маркиз допустил какую-то стилистическую неточность.

— О! — воскликнула советница. — Разве можно представить маркизе человека, который не умеет хорошо говорить по-французски? Научитесь сначала говорить, г-н провинциал, и тогда я вас представлю! — Она действительно решилась представить г-на Монтозье в доме маркизы Рамбулье не прежде трех месяцев, в течение которых она сама давала ему уроки правильной речи.

Познакомившись с маркизой, Монтозье немедленно объявил себя поклонником ее дочери и стал просить ее руки. Маркиза, считая себя искусной ворожеей, в особенности в угадывании судьбы человека по линиям на ладони, попросила предварительно показать руку. Бросив беглый взгляд на ладонь, маркиза воскликнула:

— Ах, нет, нет! Я ни за что не выдам за вас мою дочь! Я вижу по вашей руке, что вы убьете женщину! — И сколько Монтозье ни настаивал, он не мог получить другого ответа.

М-ль Рамбулье также была большой охотницей до гаданий. Однажды она вышла с м-ль де Бурбон, впоследствии женой герцога де Лонгвиля, на балкон и стала забавляться угадыванием имен прохожих.

— Я готова держать пари, — говорила м-ль Рамбулье, — что этого прохожего крестьянина зовут Жаном. — И девушки тотчас сделали ему знак подойти.

— Послушай, — сказали они, — ведь тебя зовут Жан, не правда ли?

— Да, милостивые сударыни, но у меня есть и другое имя. К вашим услугам! — И низко поклонившись, крестьянин ушел.

Однако возвратимся к маркизу Монтозье. Храбрый, отличившийся во многих сражениях офицер и удачливый любовник он также имел дар предсказывать будущее. После долгого и бесполезного ухаживанния за м-ль Рамбулье он собрался на войну, и, прощаясь с ней, в ответ на «До свидания!» со вздохом сказал:

— Нет, не до свидания, прощайте!

— Почему вы так говорите? — слегка удивилась м-ль Рамбулье.

— Потому что я на этой войне буду убит! — еще раз вздохнул маркиз. — А мой брат будет счастливее меня и женится на вас.

Друзья посмеивались над этим пророчеством, но через три месяца узнали, что Монтозье был убит камнем в голову. Причем, он умер не сразу, ему хотели сделать операцию на черепе, но раненый отказался, заявив, что и без него на свете много дураков.

Прибавим, что маркиз Монтозье первым начал носить парик, и впоследствии это вошло в моду. Де Салль, младший брат, став маркизом Монтозье, действительно ухаживал за м-ль Рамбулье целых 12 лет, но устрашенный отказом, сделанным его брату, до тех пор не решался объявить о своем намерении, пока не получил чин генерал-майора и место губернатора в Эльзасе. За четыре года до свадьбы он подарил м-ль Рамбулье знаменитую, наделавшую много шума «Гирлянду Юлии».

Скажем несколько слов об этом. «Гирлянда Юлии» была ничем иным, как великолепным альбомом, на каждой странице которого был нарисован цветок и написаны стихи, принадлежавшие самым известным тогда любителям литературы и посвященные м-ль Рамбулье. Манускрипт был продан в 1784 году английскому книготорговцу Пейну за 14 510 франков.

Когда м-ль Рамбулье выходила за робкого маркиза замуж, ей было уже 38 лет. Их венчал епископ Грасский Годо, старый знакомый и друг семейства Рамбулье, бывший также одним из ревностнейших поклонников м-ль Рамбулье, по каковой причине, а также из-за маленького роста, получивший прозвище «карлика принцессы Юлии».

Оставим новобрачных наслаждаться их медовым месяцем, доставшимся ценой двенадцатилетнего испытания, и перейдем к г-ну Пизани. В детстве он был чрезвычайно ленив и, несмотря на увещевания своего гувернера Шавароша, вовсе не хотел учиться, даже просто читать. Будучи мал ростом и некрасив, юноша боялся, как бы его не сделали духовным лицом, поскольку очень хотел стать военным.

Пизани было уже 20 лет, а между тем он все еще не определился. Наконец его желание исполнилось — он побывал во всех кампаниях при герцоге Энгиенском и показал себя хорошим офицером. Однако ему не было суждено долго прожить, и 3 августа 1645 года, в битве при Нордлингене, он был убит, а маршал Граммон, в отряде которого он тогда состоял, приказал с почестями похоронить своего храброго сослуживца.

Нам остается сказать еще несколько слов о другой дочери маркизы Рамбулье, Кларе-Анжелике д'Анженн. Она также была весьма ученой дамой, как и ее сестра — тогда этих женщин называли «precieuses». Один дворянин из Ксентонжуа, большой приятель маркиза Монтозье, говорил, что пока м-ль Клара находится в доме своей матери, он не осмелится ступить в него ногой, поскольку до него дошли слухи, будто ученая девица всегда падает в обморок, когда слышит какую-нибудь не правильность в речи, а друг маркиза не считал себя «хорошо» образованным. М-ль Рамбулье стала графиней Гриньян, когда Мольер поставил в 1659 году свою комедию «Les Presieuses ridicules» («Смешные жеманницы»); она присутствовала на первом представлении пьесы, и узнавшая ее публика обратила на нее пристальное внимание.

Мы оставили наших новобрачных наслаждаться медовым месяцем, обратимся же опять к ним и посмотрим, что с ними происходит. Спустя некоторое время маркиза разрешилась от бремени — честь и слава маркизу Монтозье! — двумя сыновьями и дочерью. Мальчики жили недолго, а девочка стала подобно матери и бабушке чудом природы. Едва отнятая от груди, она оказалась предметом общего удивления и получила место между учеными женщинами отеля Рамбулье. Однажды, когда ей было пять лет, она взяла маленький стульчик, села возле бабушки и, протянув ручку, сказала:

— А что, бабушка, поговорим-ка о государственных делах! Мне ведь с сегодняшнего дня пошел шестой год, я уже не маленькая! — Надо заметить, что во времена Фронды и старый, и малый любили поговорить о политике, хотя многие понимали в ней не много больше пятилетней внучки маркизы.

Расскажем еще один анекдот об этой умной девочке.

Однажды герцог Немурский, бывший тогда архиепископом в Реймсе, сказал ей, что хочет на ней жениться.

— Смотрите за вашим архиепископством, — отвечала мадемуазель, — пасите лучше свое стадо, оно лучше меня!

Г-н Годо однажды спросил девочку:

— А давно ли, сударыня, ваша кукла отнята от груди?

— А вы? — в свою очередь спросила та.

— Как, я? — удивился епископ.

— Без сомнения, я могу вас об этом спросить, поскольку вы ростом не выше моей куклы.

Не приходится удивляться, что это производило фурор, когда умные люди — каковы были м-ль Поле, г-да Годо и Вуатюр — рассказывали об этом в обществе.

Анжелика Поле родилась в конце XVI века и была известна в ученом обществе отеля Рамбулье под именем «Парфении». Она была дочерью Шарля Поле, секретаря кабинета его величества. Хорошенькая, живая и бойкая девушка с тонкой талией, она отлично танцевала, умела играть на лютне и так превосходно пела, что однажды, когда она пела, сидя у ручья, то на другой день, как утверждали некоторые, на этом месте нашли двух соловьев, которые, ее услышав, умерли от ревности. Впрочем, у девицы Поле был один недостаток — ее волосы были слишком светлы, даже с рыжим оттенком, что несколько отнимало в ее прелести, а Вуатюр, которого в отеле звали «Валерий», называл ее не иначе как «львицей».

Когда м-ль Поле уезжала в Мезьер, Саразен сочинил по этому случаю следующее:

Прекрасная львица, царица зверей!

Кто лютости жертвой из нас был твоей?

Никто! Нам опасен твоих взор очей;

В Мезьерских долинах теперь ты витаешь.

И их освещаешь.

Собою, как светом небесных лучей.

М-ль Поле танцевала в том знаменитом балете, который стал причиной любви Анри IV к прелестной Шарлотте Монморанси. У Анжелики, как всякой умной и хорошенькой девушки, было много обожателей: во-первых, за ней ухаживал сам король Анри IV, потом его сын, герцог Вандом, потом де Гиз, потом его брат де Шеврез, потом кавалер де Гиз. Однажды кавалер шел к м-ль Поле и ему подали записку, в которой барон Люц вызывал его на дуэль. Кавалер уже имел дуэль с отцом этого барона и убил его; сына постигла та же участь.

Кавалеру де Гизу наследовали Бельгард, Монморанси и де Терм, который был до того ревнив, что избил палкой рекетмейстера Понтуа за то, что тот осмелился заявить ему о своем намерении жениться на прекрасной Анжелике Поле.

Маркиза Рамбулье, увидев м-ль Поле в придворном балете, очень ее полюбила и желала с ней подружиться, однако ввиду не совсем хорошего поведения не решалась принимать ее у себя. По прошествии некоторого времени прекрасная львица уехала в Шатийон и более не было слышно толков о ее поведении. Маркиза увидела в этом желание распрощаться с прошлым и исправиться и после многих просьб г-жи Клермон решилась, наконец, принять ее у себя в отеле. С этого времени Анжелика укрепилась в добродетели, что, однако, не мешало ей иметь поклонников, но это были уже не фавориты, а мученики — она позволяла себя любить, «но только не так, как прежде». В скором времени маркиза так подружилась с Анжеликой, что делала для нее даже вечера в своем отеле, и постепенно та сделалась душой отеля Рамбулье. Г-жа Клермон, которая взяла ее к себе жить и всегда ездившая с ней вместе в Рамбулье, часто говорила маркизе:

— Эта девица имеет столько талантов, что ею надобно очень дорожить! Как она играет, как танцует, поет и говорит — просто прелесть! Да вы, впрочем, знаете это и без меня, маркиза!

Г-н Годо познакомился с маркизой Рамбулье через м-ль Поле и г-жу Клермон. Антуан Годо, которого звали также г-н Грасс, поскольку он был епископом этого города, происходил из известной семьи Дре. Бойкий, веселый прелат, готовый всегда отпустить острое словцо, пошутить, побалагурить, он, несмотря на невзрачную наружность, был большим волокитой и любил ухаживать за хорошенькими женщинами.

Сочинение молитв, в особенности «Бенедикте» (послеобеденных), доставило ему уважение кардинала Лавалетта, а стихами он снискал благорасположение кардинала Ришелье. Годо сочинил для великого министра оду, которую тот нашел не только хорошо написанной, но и превосходно прочитанной, так что каждый раз, когда Ришелье хотел похвалить чтение хороших стихов, то всегда говорил:

— И Годо лучше бы не прочитал!

До того, как Годо по милости кардинала Ришелье стал епископом в Грассе и Вансе, он был небогат и занимался почти постоянно литературой — он переводил с иностранных языков, писал истории, биографии, а в особенности.

Молитвы. Молитвы Годо писал для всех возрастов и всех сословий, достаточно назвать одну из них: «Молитва за прокурора, а в случае нужды и за стряпчего». Годо близко сошелся с маркизой Рамбулье, приобрел благорасположение всего общества, и именно в знак особенного благоволения м-ль Рамбулье позволила ему называться «карликом принцессы Юлии».

Епископ Грасс был всегда чуток по отношению к друзьям, и когда м-ль Поле умерла в Гаскони, Годо, находясь тогда в Провансе, приехал в Гасконь с намерением посетить г-жу Клермон и утешить ее в потере той, которую она так любила.

Что касается Вуатюра, который как Годо и м-ль Поле пользовался вниманием общества отеля Рамбулье, то он был сыном амьенского виноторговца и прославился, когда еще учился в школе. Несмотря на ум и разносторонние дарования, он долго не был вхож в знатные дома и если, наконец, стал принимаем в аристократическом обществе, то этим был обязан Шодебону, который, познакомившись с ним и послушав его, сказал:

— Милостивый государь, вы — очень милый и любезный молодой человек и вам вовсе не следует общаться с мещанами! Я берусь вывести вас в люди, представив в лучших обществах столицы.

Вуатюр ничего другого и не желал и с благодарностью принял предложение. Вечером того же дня Шодебон говорил о нем с маркизой Рамбулье, а через несколько дней состоялось представление молодого человека в отеле. В скором времени Вуатюр сделался человеком светским и начал ухаживать за знатными дамами, например за маркизой де Сабле и г-жой де Лож. Он до того возгордился удачами в сердечных делах, что даже осмелился, под новым своим именем Валерий, ухаживать за прекрасной Юлией, к которой оставался неравнодушным всю жизнь.

Принц Конде говорил о Вуатюре:

— По правде, если бы Вуатюр был дворянином, не было бы никакой возможности терпеть его в обществе! — Действительно, он бывал порой до того невежлив, даже груб, что, например, явившись к принцессе Конде в галошах, без особых церемоний снимал их прямо перед ней. Друзья приписывали подобное рассеянности Вуатюра, однако это было системой, принципиальной позицией — делать в присутствии знатных дам все, что вздумается, и говорить все, что придет в голову. Мы уже упомянули о стихах, которые он импровизировал перед Анной Австрийской и в которых откровенно говорил об ее отношениях с Букингемом. Миоссан, впоследствии маршал Альбер, часто посещал отель Рамбулье и, хотя он был очень неглуп, выражался так, что порой было трудно понять, о чем он говорит. Однажды, когда Миоссан рассказал в кругу маркизы какую-то длинную историю, Вуатюр заметил:

— Вы говорили целый час, но, клянусь вам, я не понял ничего из того, что вы говорили!

— Ах, г-н Вуатюр, — засмеялся Миоссан, — пощадите хоть немного ваших друзей!

— Милостивый государь! — возразил Вуатюр. — Я уже давно имею честь принадлежать к числу ваших друзей, но так как вы меня не щадите, то это, наконец, выводит меня из терпения!

Однажды, когда Вуатюр прогуливался среди публики вместе с маркизом Пизани и г-ном Арно, забавляясь отгадыванием по лицу сословия того или иного, в карете проехал некто в черном тафтяном платье и зеленых чулках. Вуатюр предложил:

— Бьюсь об заклад, что это — советник палаты вспоможений!

Пизани и Арно приняли заклад с условием, что Вуатюр сам спросит у человека, кто он. Вуатюр вышел из кареты и остановил проезжающего.

— Извините, милостивый государь, — обратился он к седоку, — я бился об заклад, что вы — советник палаты вспоможений, и мне хочется знать, не ошибся ли я.

— Милостивый государь, — хладнокровно ответил незнакомец, — смело всегда бейтесь об заклад, что вы — глупец, и вы никогда не проиграете.

Вуатюр со стыдом вернулся к друзьям.

— Ну что? — вскричали они. — Угадал ли ты, кто он?

— Не знаю, — мрачно ответил Вуатюр, — но знаю, что он угадал, кто я.

Вуатюру приходили порой в голову весьма странные идеи. Однажды у маркизы Рамбулье началась лихорадка, и об этом узнал Вуатюр. Прогуливаясь и думая, какой сюрприз можно было бы предложить больной, он увидел двух мужиков с медведем. «А, теперь я знаю, как вылечить маркизу!» — воскликнул Вуатюр и с этими словами повел мужиков с собой в отель Рамбулье. В это время больная сидела у камина и согревалась. Вдруг она услышала позади себя тяжелое дыхание и обернувшись, увидела над собой две страшные морды. Маркиза едва не умерла от страха, однако, как и говорил доктор, лихорадка прекратилась.

Надо сказать, что свое выздоровление маркиза нескоро простила Вуатюру.

Никто не знал жены Вуатюра и однажды граф Гиш, известный нам любовью к грибам, спросил его об этом. Тот, притворяясь, будто не слышит, ничего не ответил. Неделю спустя Вуатюр, выйдя около часу ночи из отеля Рамбулье, отправился к графу и звонил, пока не вышел слуга.

— Граф дома? — спросил Вуатюр.

— Дома, но он изволит почивать, — ответил слуга.

— А давно ли он лег? — продолжал спрашивать гость.

— Часа два тому назад и теперь крепко спит, — было ответом.

— Все равно! Впусти! — заявил Вуатюр. — Мне очень нужно его видеть! — Слуга знал Вуатюра и послушался.

— Как, это вы, Вуатюр! — пробурчал граф де Гиш, просыпаясь и с видом некоторого неудовольствия. — Что же вам от меня нужно в такой поздний час?

— А вам что? — пресерьезно ответил Вуатюр. — Вы спрашивали меня, граф, с неделю тому назад, не женат ли я? Так я пришел сообщить, что я женат.

— Ах, черт возьми! — воскликнул граф. — Вы же мешаете мне спать! Прощайте!

— Милостивый государь! — отвечал Вуатюр. — Зная, какое участие вы принимаете в моих делишках, я, будучи женат, не мог далее откладывать сообщение об этом, иначе вы могли бы счесть меня неблагодарным!

Понятно, такими манерами и выходками Вуатюр частенько набивался на ссору и потому имел за свою жизнь дуэлей не меньше, чем самые заядлые дуэлянты. Первую свою дуэль он имел на рассвете с президентом Гомо; вторую — вечером, с ле Бреде-ла-Костом из-за ссоры во время игры в карты; третью — на рассвете в Брюсселе с каким-то испанцем; четвертую — ночью при факелах в саду отеля Рамбулье с Шаварошем, гувернером маркиза Пизани. Во время последней Вуатюр получил удар шпагой в бедро, причем к ним уже бежали, чтобы остановить схватку, но, с одной стороны, поздно, поскольку Вуатюр был уже ранен, а с другой стороны, рано, поскольку успели спасти Шавароша, которого лакей Вуатюра приготовился сзади проткнуть шпагой. Когда об этом рассказали маркизе, она очень рассердилась:

— Эти два старых дурака сделали бы лучше, если бы вместо шпаг взяли бы в руки молитвенники! — В самом деле, Вуатюр и Шаварош были в возрасте под пятьдесят и оба имели почетные титулы аббатов.

Вуатюр был невысок ростом, но хорошо сложен и одевался всегда со вкусом, будучи весьма кокетлив. В 78-м своем письме к одной из любовниц он описывает себя так: «Рост мой на два или три пальца ниже среднего; голова довольно красивая с густыми, седыми волосами: глаза кроткие, но немного блуждающие; лицо, в общем, довольно глуповатое». Преобладающими страстями Вуатюра были женщины и карты, но последние, с возрастом, он предпочитал первым. Ему случалось во время игры менять белье, так он увлекался, и он приходил в бешенство, когда расстраивалась составившаяся партия.

Однажды вечером г-н Арно привез к маркизе Рамбулье маленького Боссюэ, о котором Таллеман де Рео говорит, что он с десяти лет начал проповедывать. Талант ребенка, ставшего впоследствии великим Боссюэ, показался обществу таким необыкновенным, что весь вечер прошел в слушании его речей. Для Вуатюра, который собирался провести вечер за картами, а не в проповедях, это показалось весьма скучным, поэтому, когда спросили его мнение о маленьком Боссюэ, он ответил:

— Никогда, право, я не видел, чтобы кто-либо проповедывал так рано и так поздно!

Однажды, после серьезного разговора с маркизой Рамбулье о вреде карточной игре, Вуатюр дал клятву более не играть и восемь дней твердо держался, а по истечении их, не в силах сопротивляться своей страсти, отправился к коадъютору за разрешением от клятвы. В комнате, через которую надо было пройти, чтобы попасть к Гонди, именно в этот момент составлялась партия и поскольку за одним из столов не хватало партнера, то маркиз Лег пригласил Вуатюра занять вакансию.

— Подождите минуту, — попросил Вуатюр, — я дал клятву не играть более и пришел просить коадъютора разрешить меня от этого.

— Ба! — заметил маркиз. — Разве это не все равно — сейчас ли он разрешит вас от клятвы, или после? А между тем, пока вы будете об этом толковать, другой может занять ваше место!

Убежденный этим доводом, Вуатюр сел играть и проиграл 300 пистолей за один вечер. В страшной досаде он забыл попросить коадъютора о разрешении от клятвы и никогда о том более не думал.

Вуатюр умер скоропостижно на 50-м году. Он воздерживался от вина и вместо крепких напитков всегда пил воду, поэтому на одной пирушке паж герцога Орлеанского Бло написал следующее:

Что ж, Вуатюр! Скажи, на что же ты годишься?

Уйди отсюда прочь! Что здесь тебе зевать!

С отцом своим ведь ты вовеки не сравнишься:

Вина не мастер ты ни пить, ни продавать.

Через несколько дней по смерти Вуатюра Блеранкур, прочитав некоторые его сочинения, с удивлением сказал маркизе Рамбулье:

— А знаете ли, сударыня, Вуатюр был умным человеком!

— В самом деле? — в свою очередь удивилась маркиза, — Вы нам сообщаете новость! Не думаете ли вы, что он был принят в лучших домах Парижа только по причине красивой талии и благородной осанки?

Старая маркиза Рамбулье умерла в 1665 году, и хотя маркиз и маркиза Монтозье ей наследовали, а состарившись, приобрели в обществе ученых отеля Рамбулье титулы «умного Меналида» и «умной Меналиды», отель лишь сохранил имя своей создательницы. Прибавим, что Мольер в «Мизантропе» изобразил в Альцесте маркиза Монтозье. Теперь обратимся к театру.

ГЛАВА XXIV.

Начало французского театра. — Бургонский отель. — Театр Маре. — Положение актеров. — Голтье Гаргиль. — Анри Легран. — Гро-Гипом. — Бельроз. — Ла Бопре. — Ла Вальот. — Мондори. — Бельроз. — Барон 1-й. — Д'Оржемон. — Флоридор. — М-ль Барон. — Дуэль между двумя актрисами. — Бежары. — Мольер. — Драматические писатели. — Скюдери. — Кальпренед. — Тристан л Эрмит. — Ла Сер. — Буа-робер. — Колете. — Скаррон. — Ротру. — Корнель.

Пять женщин, о которых мы говорили, приняв общество XVII века в его колыбели, сделали это общество изящнейшим на свете.

Мы перейдем теперь от общества к театру и дополним литературную картину эпохи портретами некоторых великих людей, которых современники оценили очень высоко, но потомство слишком унижает.

Театральные представления обрели некоторое значение только при кардинале Ришелье, а до этого порядочные женщины не ездили в театр. В то время существовали только два театра «Бургонский отель» и «Маре». Не имея для представлений костюмов, актеры брали платье напрокат в Лоскутном ряду и играли, как правило, очень плохо. Некто Аньян был первым порядочным актером, заслуживающим некоторой похвалы; после него можно назвать Валерана, бывшего актером и директором своей труппы. Артисты не имели определенного содержания и каждый вечер разделяли, согласно положению в труппе, деньги, которые Валеран, например, собирал сам у дверей театра. По мнению современников комедианты были почти все без исключения плутами и мошенниками, а их жены вели жизнь самую распутную.

Первым, ведшим сколько-нибудь приличную жизнь, был Гуго-Герю, переименовавший себя в Голтье Гаргиля; в 1597 году он дебютировал в труппе театра Маре. Скапен, знаменитый тогда итальянский актер, говорил, что во всей Италии нельзя найти актера лучше Голтье Гаргиля.

Анри Легран явился несколько позднее: он называл себя Бельвилем в высокой комедии и Тюрлюпеном в фарсе. Драматическое поприще этого актера было одним из самых продолжительных, какие только были — он играл на сцене 55 лет. Он был первым после Голтье Гаргиля актером, который жил прилично и богато, имея изящно меблированную квартиру, а до него комедианты никогда не имели порядочного жилья, жили кто где, на чердаке или в подвале словно цыгане или нищие.

В это же время театр Маре завербовал себе Робера Ге-рена, переименовавшегося в Гро-Гийома и перешедшего позже в Бургонский отель. Гро-Гийом звался также ле Фарине, поскольку на сцене он не носил, как это было принято, маску, но покрывал лицо мукой.

В таком состоянии находился театр во Франции, когда кардинал Ришелье обратил на него внимание. В Бургонском отеле он заметил Пьера Лемесье, переименовавшегося в Бельроза и сыгравшего в 1639 году роль Цинны. Вместе с Бельрозом играли ла Бопре и ла Вальот. Первая играла в трагедиях Корнеля, жаль только, что она мало ценила талант этого писателя! Она писала: «Корнель очень нас обидел — прежде нам продавали пьесы за три экю и сочиняли их за одну ночь. К этому все привыкли и мы получали большие выгоды. В настоящее же время пьесы г-на Корнеля обходятся нам очень дорого и приносят куда менее выгоды». Что касается м-ль ла Вальот, то о ней можно сказать только, что она была хороша собой и в нее многие влюблялись, в том числе аббат д'Армантьер, который был влюблен до того, что когда актриса умерла, он купил се голову у могильщика и несколько лет сохранял в своей комнате «милый череп». Примерно в это время начал обретать известность Мондори. Сын судьи из Оверни, он служил в Париже у одного прокурора, очень театр любившего и настоятельно его молодому человеку рекомендовавшего, утверждая, что стоит в выходные дни посещать театр, что обойдется недорого и лучше, нежели шататься по улицам и повесничать с друзьями или женщинами. Однако молодой Мондори до того пристрастился к театру, что стал актером, а вскоре и руководителем труппы, состоявшей из него, Ленуара и его жены, игравших прежде в труппе герцога Орлеанского, и, наконец, Лавильера — посредственного автора но хорошего актера, и его жены, той самой, в честь которой влюбленный реймсский архиепископ де Гиз носил желтые чулки. Граф Белен, известный волокита, влюбился в жену Ленуара и, не зная, чем ей угодить, заказывал Оскару Мере пьесы с условием, чтобы в них обязательно имелась роль для этой актрисы. Покровительствуя труппе, граф Белен упросил маркизу Рамбулье позволить Мондори поставить в ее отеле пьесу Мере «Виргиния»; представление состоялось в 1631 году в присутствии кардинала ла Валета, который до того остался доволен Мондори, что назначил ему пожизненную пенсию.

Мондори заметил кардинал Ришелье, который взял под свое покровительство театр Маре, где актер был директором. Однако, в 1634 году король Луи XIII, который не столько в больших, сколько в маленьких делах любил противоречить кардиналу и, желая сыграть шутку с его высокопреосвященством, перевел Ленуара и его жену в Бургонский отель. Тогда Мондори ангажировал для своей драматической труппы нового актера по имени Барон и, удвоив старания, продолжал поддерживать славу своего театра, которой много способствовала постановка трагедии Тристана л Эрмита «Марианна», продержавшейся на сцене почти сто лет и соперничавшей в успехе с «Сидом» Корнеля. Роль Ирода в «Марианне» стала триумфом для Мондори; однажды во время монолога Ирода с Мондори случился апоплексический удар и он не смог доиграть пьесу, хотя кардинал Ришелье настаивал. По этому поводу принц Гимене изрек: «Homo non peri it, sed periit artifex» — «Человек еще жив, но артист умер».

Несмотря на свою немочь, Мондори оказал своему театру еще одну услугу, выписал для него Бельроза, прекрасного актера, который, правда, оставался в театре недолго, так как поссорился с Демаре и тот ударил его тростью; Бельроз не осмелился ответить любимцу кардинала, но оставил театр, поступил на военную службу артиллерийским комиссаром и был убит.

Кардинал, давно имевший намерение составить из двух трупп одну, пригласил всех играть в своем театре. Барон, Лавильер с мужем и Жоделе представляли труппу Бургонского отеля, д’Оржемон, Флоридор и ла Бопре защищали честь театра Маре, для которого писал великий Корнель.

По мнению современников д'Оржемон был лучше Бельроза, который по словам Таллемана де Рео «был вечно нарумяненным комедиантом, всегда искавшим, куда положить свою шляпу, чтобы не испортить украшающие ее перья». Что касается Барона, то ему удавались роли угрюмого и задумчивого человека, преследуемого несчастьями. И кончил он свою жизнь неожиданно странно — играя дона Диего, артист уколол себе шпагой ногу и умер от воспаления. Барон имел от своей жены 16 детей, в том числе знаменитого Барона 2-го, который с удивительным успехом играл впоследствии первые роли и в трагедии, и в комедии. А м-ль Барон была не только отличной актрисой, но и очень красивой женщиной. Когда 7 сентября 1662 года она умерла, то газета «Историческая муза» опубликовала посвященные ей стихи, где актриса называлась «славной», «украшением сцены», «идолом Парижа» и так далее.

Примерно в это время в театре Маре случилось одно любопытное происшествие, которое могло бы окончиться трагически. Актриса ла Бопре, старея и естественно становясь капризнее, повздорила однажды с молоденькой соперницей, которая старалась не остаться в долгу.

— Хорошо, — сказала ла Бопре, — я вижу, сударыня, что вам угодно воспользоваться сценой, которую нам сейчас придется играть вместе и вместо игры драться не на шутку!

В этом фарсе две женщины вызывали друг друга на дуэль, и ла Бопре взяла две шпаги с незащищенными концами. Соперница, ничего не ожидая, получила удар в шею и облилась кровью, но для ла Бопре этого было мало, она бросилась за раненой, собираясь ее убить. Сбежавшиеся актеры остановили дуэль, а ее жертва поклялась никогда более не играть вместе с ла Бопре.

Бельроз, управлявший Бургонским отелем, сделался вдруг богомолом и пожелал сложить с себя звание директора театра и удалиться от света. Флоридор, который тогда работал в театре Маре, купил директорство за 20 000 ливров, что стало первой продажей такого рода. О самом Флоридоре сожалели мало, как о не очень талантливом актере, но с ним в Бургонский отель перешли лучшие артисты.

Примерно в это время Магдалина Бежар и Жакоб Бе-жар присоединились к Мольеру, желая составить новую драматическую труппу под названием «Знаменитый театр». Бежар был тогда в зените славы, а Мольер, славы же ради оставивший Сорбонну, был еще малоизвестен, сочиняя без особого успеха пьесы и с некоторым успехом исполняя роли шутов. Пьеса Мольера «Ветренник» была поставлена только в 1653 году в Лионе, «Досада влюбленного» — в 1654-м в Безьере. 20 февраля 1662 года Мольер женился на сестре Магдалины Елизавете Бежар, в которую был уже давно влюблен.

Перейдем теперь к писателям, которые усердно старались расширить репертуар театра. Успехи французского театра можно разделить на три периода: от Этьенна Жоделя до Робера Гарнье, то есть от 1521 до 1573 года; от Робера Гарнье до Александра Гарди (1573 — 1630); от Александра Гарди до Пьера Корнеля (1630 — 1670). Поскольку мы в нашем рассказе оказались в середине третьего периода, то его мы рассмотрим, чем дополним картину французского общества второй половины XVII века.

Физиономию времени олицетворяли: Жорж Скюдери, Буаробер, Демаре, Кальпренед, Мере, Тристан л'Эрмит, Дюрие, Пюже де ла Сер, Колете, Бойе, Скаррон, Сирано де Бержерак, Ротру и, наконец, Корнель. Поговорим о важнейших из них.

Жорж Скюдери умом и талантом надел.ал много шума в первой половине века. Ему было под тридцать, когда в 1629 году он поставил свою первую трагикомедию «Лидамон и Лидиас» или «Сходство», основанную на романе «Астрея»; в 1631 году за ней последовала трагикомедия «Наказанный обманщик или Северная история». Скюдери так возгордился успехом этих пьес, что заказал свой портрет, гравированный на меди, со следующей надписью: «Как стихотворец и как воин лаврового венка достоин». Критика, естественно, предложила другое: «Как поэт и самохвал достоин палок, не похвал».

Можно представить себе гнев Скюдери, но автор остался неизвестным и избежал мщения. Надо сказать, что Жорж Скюдери утверждал, будто также хорошо владеет шпагой, как и пером, написав об этом в предисловии к собственным сочинениям:

«Я нисколько не затрудняюсь объявить свое мнение, что никто из умерших и никто из живых не имеют в себе ничего такого, что могло бы сравниться с силами этого великого гения, а если между последними найдется какой-нибудь сумасброд, который подумает, что я оскорбляю его мнимую славу, то, желая показать ему, что я столько же его боюсь, сколько уважаю, хочу, чтобы он знал мое имя — Жорж Скюдери». — Мы выписали эти строки как яркую характеристику человека и времени.

Когда после долгих хлопот Скюдери получил место коменданта замка Нотр-Дам-де-ла-Гард, помогавшая ему в этом маркиза Рамбулье заметила:

— Этот человек не захотел бы, конечно, быть военачальником в поле! Я воображаю, что мыслями он теперь вознесся до небес и с презрением смотрит вокруг себя!

Скюдери недолго оставался в этой должности, хотя после него ее никто не занял, что отразилось в следующих стихах:

Весьма легко там управлять,

Где вместо стражников довольно.

Швейцарца с алебардой грозной.

На дверях намалевать.

Несмотря на служебные обязанности, Скюдери не переставал заниматься литературой и написал для театра одну за другой пьесы «Великодушный вассал», «Комедия в комедии», «Орант», «Пдкидыш», «Переодетый принц», «Смерть Цезаря», «Дидона», «Щедрый любовник», «Несчастная любовь», «Евдокия», «Андромира», «Ибрагим и Арминий». Однако Скюдери был не только литератором, но и политиком — как сторонник принца Конде он оказался вынужденным удалиться в Нормандию, когда принц восстал против двора. Гордость Скюдери не заключалась в одних лишь словах, и в противоположность многим поэтам того времени, известным своими низкими, даже грязными, поступками, он был человеком благородным.

Скюдери собирался посвятить своего «Алариха» королеве Христине и получить за это золотую цепь в 1000 пистолей, однако пока поэму печатали, граф Делагарди, покровитель Жоржа Скюдери, впал в немилость королевы Христины и она потребовала вычеркнуть имя графа из предисловия к поэме.

— Передайте королеве, — заявил автор посланному королевы для переговоров об этом важном деле, — что если бы даже она вздумала подарить мне цепь, такую же тяжелую, как та, о которой говорится в «Истории инков», то я все равно не исполню ее требований!

Ответ не понравился Христине, и она не подарила обещанную цепь, а поэт не получил благодарности и от графа Делагарди, который еще питал надежды снова войти в милость. Скюдери упрекают в том, что он, по приказанию кардинала Ришелье, написал критический разбор «Сида», но прочитавший сочинения Скюдери простит ему это, ибо он просто нашел «Сида» весьма посредственной трагедией.

Труды Скюдери были оценены, и он стал членом Французской академии. Однако, довольно о нем, поговорим теперь о Буаробере. По смерти кардинала Ришелье, писатель хотел подружиться с Мазарини, но тот не обнаружил особой благосклонности. Тогда Буаробер объявил себя приверженцем Гонди, около которого собрались все наиболее умные люди, ненавидевшие кардинала. По непостоянству характера Буаробер, состоя в партии коадъютора, время от времени сочинял на него и его друзей вольные стишки. Поэт полагал, что Гонди не знает и однажды пригласил коадъютора на обед. Тот разговаривал с ним как всегда ласково, а после непродолжительного разговора вдруг спросил:

— Что же вы не покажете мне стихи, которые вы написали на меня и моих товарищей? Хотелось бы мне их прочесть! — Испуганный Буаробер ответил, что вовсе их не помнит.

Буаробер сочинил для театра пьесы «Соперники», «Два Алкандра», «Пален», «Три Оронта», «Коронование Дария», «Целомудренная Дидона», «Неизвестная» и «Великодушные враги». Ни одна из них не заслуживает особенного внимания, однако Буаробер был причислен к Академии, как и Колете, о котором мы скажем несколько слов.

Колете был сыном смотрителя замка и женился на служанке своего отца. Эта служанка, Мария Прюнель, была небогата и некрасива и жила в Рюнжи, в трех лье от Парижа. Однажды Колете сообщили, что его жена опасно захворала, поэт тотчас отправился из Парижа в Рюнжи и чтобы не терять время напрасно сочинил по дороге эпитафию для супруги, а так как он приехал в деревню с незаконченной работой, то стоял на крыльце, пока не сочинил последний стих. Впрочем, жена выздоровела, и эпитафия ожидала применения шесть лет.

От экс-служанки, которую Колете назвал Брюнель, подобно тому как Бартоло из Сюзанетты сделал Розинетту, поэт имел сына, осмеянного в первой сатире Буало.

После смерти Прюнель-Брюнель Колете женился на служанке своей жены, которой чуть было не пришлось похоронить поэта: во время одной прогулки ему на голову упал карниз старого дома. У лежавшего без чувств Колете нашли в кармане эпитафию для самого себя:

Лежит здесь Колете.

Чтоб оценить его.

И прозу и стихи его хоть раз прочтите,

А если мнением других вы дорожите.

Прочтите написавших про пего.

Эпитафии Колете служили, так сказать, патентами на долгую жизнь, однако если он не умер от удара карнизом, то долгое время болел. Когда поэт встал с постели, слегла его жена, и поскольку она умерла, он, надо думать, опоздал на этот раз с эпитафией. Будучи падок до служанок, Колете попросил руки служанки своего брата и та, конечно, не поспесивилась. Третья жена Колете была по крайней мере умна и недурна собой, и поэт даже поссорился с братом из-за того, что тот не захотел считать ее родственницей как бывшую служанку. Чтобы простить самому себе эту третью женитьбу на «простой» женщине, Колете пожелал обессмертить имя своей новой супруги — Клодин Ленен, посвящая ей большую часть своих сочинений и даже приписывая некоторые ее авторству.

Колете до того увлекся этим, что, заболев смертельно, он написал стихи, которые его жена должна была опубликовать на другой день после его кончины и в которых говорилось, что она более не пишет. Обман, впрочем, был открыт и отмечен Лафонтеном в соответствующей эпиграмме.

К сожалению, после кончины Колете бедная Клодин дошла до того, что просила милостыню в отдаленных аллеях Люксембургского сада, стала пьяницей и умерла раньше своей старушки-матери.

Колете был одним из пяти авторов, которых кардинал Ришелье заставлял работать над своими трагедиями. Впрочем, поэт и сам написал несколько пьес для театра, между которыми нужно признать самой замечательной «Сименду или Д5е жертвы», а когда он однажды читал Ришелье свое стихотворение «Монолог в Тюильри», кардинал пришел в такой восторг, что достал из письменного стола 50 пистолей и, вручая их поэту, сказал:

— Возьмите это, г-н Колете, и не читайте мне более этих стихов, ибо если все остальное равносильно, то, уверяю вас, король не будет в состоянии вам за них заплатить! — Однако мы не знаем, действительно ли Ришелье нашел стихи прекрасными или только хотел избавиться ценой 50 пистолей от скуки слушать продолжение.

Тристан л Эрмит, полагавший себя потомком знаменитого Петра л'Эрмита (Пустынника), проповедовавшего крестовые походы, был автором известной трагедии «Марианна». Эта трагедия вышла в свет одновременно с «Сидом» Корнеля и публика не знала, какой отдать предпочтение. Кроме «Марианны» л'Эрмит написал трагедии «Пантей», «Падение Фаэтона», «Глупость мудреца», «Смерть Сенеки», «Домашние несчастия Константина Великого», «Паразит»; последняя трагедия «Осман» была поставлена после смерти автора.

Л Эрмит, как и Скюдери, был человеком воинственным, и в 13 лет ему пришлось бежать из родного города за убийство солдата. Несмотря на театральные успехи он жил в нищете, поскольку вовсе не умел льстить, а кроме того был азартным игроком, которого можно было встретить во всех картежных домах, днем — за игрой, а ночью — по причине отсутствия ночлега. Один из приятелей упрекнул поэта за подобный образ жизни и передал нам его ответ:

— Предоставьте поэтам жить в их фантазиях! — ответил Тристан л'Эрмит. — Разве вы не знаете, что они любят жить на свободе? И что вам до того, что они плохо одеты? Были бы хороши их стихи!

Кроме л'Эрмита был у Корнеля и другой соперник — Пюже де ла Сер, впоследствии забытый, но в свое время прославившийся трагедией в прозе «Тома Морус». Эта пьеса имела такой успех, что перед вторым ее представлением были выломаны двери театра и задавлено четыре капельдинера, вздумавших сопротивляться нашествию желающих. А поэтому, когда в присутствии де ла Сера начали хвалить «Сида», он заметил:

— Я с удовольствием уступлю место г-ну Корнелю, но только в том случае, если на представлении хоть одной его пьесы будет убито не четыре, а пять привратников!

Однажды ла Сер написал эпитафию на смерть короля Густава-Адольфа.

— Однако, — сказал ему приятель, — вы говорите в своей эпитафии, что король отдал свою душу Богу?

— Конечно, — ответил поэт, — почему же нет?

— Но Густав-Адольф был еретиком! — уточнил приятель.

— Я написал, — заявил ла Сер, — что он отдал свою душу Богу, но я не говорил, что Богу угодно было сделать с душой этого еретика.

Кроме «Томы Моруса» ла Сер написал еще «Опустошение Карфагена», «Климена или торжество добродетели», «Тезей или узнанный принц». Однако оставим ла Сера с его театральным успехом и перейдем к Кальпренеду, который подписывал свои романы и пьесы «Готье де Гост, кавалер, владетель Кальпренеда, Тулгу, Сен-Жан-де-Ливе и Ватмениля». Его первая трагедия «Смерть Митридата» была поставлена в 1633 году и имела огромный успех. Автор находился за кулисами, когда к нему подошел приятель со словами:

— Ну, видите, друг мой Кальпренед, — какой успех? Слышите, аплодисментам конца нет! Браво! Браво!

— Однако, — отвечал автор, — не говорите много об этом! Если мой отец узнает, что я заделался литератором, то непременно лишит меня наследства!

— Неужели, — удивился приятель. — Да от чего же?

— Отец мой не хочет, чтобы я был писателем, ему это не нравится… — На этих словах разговор прекратился, так как публика требовала понравившегося автора.

Прогуливаясь однажды с Саразеном, секретарем герцога Лонгвиля, Кальпренед увидел вдруг человека, на которого имел причины гневаться.

— Ах, я несчастный! — воскликнул он. — Я дал клятву убить этого негодяя при первой же встрече!

— Так что же! — удивился Саразен. — Вот как раз случай!

— Но им нельзя воспользоваться! — сказал Кальпренед. — Как раз сегодня утром я был на исповеди и мой духовник взял с меня обещание не торопиться! — Однако на самом деле Кальпренед был действительно храбрым человеком. Его шурин де Брок, имевший с ним процесс о наследстве, пригласил его к себе. При выходе из дома на поэта напали сразу четверо и сбили его с ног, но он моментально поднялся и, не пытаясь бежать, прислонился к стене и стал лицом перед противниками. Проходившие мимо Свиньяк, дворянин из Лимузена, и отставной гвардейский капитан Вильер-Куртен, увидев, как поэт сопротивляется четырем негодяям, подали помощь и обратили нападавших в бегство.

Кальпренед женился по литературной любви. Одна молодая вдова, увлекшись чтением его романов и имея достаточное состояние, объявила, что согласна выйти за него замуж с условием — Кальпренед обязуется закончить роман «Клеопатра», который бросил по причине ссоры с книгопродавцами. Условие было внесено в свадебный контракт. Как и жена Колете, жена Кальпренеда издавала стихи с той лишь разницей, что писала их сама, в том числе одно очень умное о вкусах и нравах своего времени.

Кроме романов «Кассандра», «Клеопатра», «Фарамон» и трагедии «Митридат», Кальпренед поставил на сцене «Брадаманта», «Жанну Английскую», «Кровавую жертву» и «Графа Эссекского».

Обратимся теперь к Скаррону, которого тогда называли «маленьким Скарроном» или «Скарроном безногим». Поль Скаррон, ставший известным не столько благодаря таланту, сколько удивительному богатству той, что стала его вдовой, был сыном советника верхней палаты, прозванного Скарроном-апостолом, поскольку постоянно ссылался на изречения апостола Павла. Поль Скаррон был недурен собой, разбирался в литературе и светских удовольствиях, отлично танцевал, как вдруг его увидели несчастным, убогим, едва передвигающимся, с трудом владеющим руками и языком, который он, однако, с большими усилиями старался употреблять с пользой. Происхождение недуга доподлинно неизвестно, одни говорят, что причиной стало лекарство, данное каким-то шарлатаном, другие утверждают, что, спасаясь от взбунтовавшейся черни в Мане, где он служил каноником, он бросился в холодную воду и она привела к параличу. Сам Скаррон в послании к г-же д'Отфор объясняет это падением с лошади, но он сохранил свой веселый характер несмотря на увечье, и куда бы его не приносили, он везде шутил, а при каждой встрече с аббатом Жиро просил найти невесту, но не слишком хорошего поведения, в частности для того, чтобы в трудную минуту излить на нее всю досаду. Надо сказать, что аббат действительно рекомендовал Скаррону несколько женщин такого сорта, но женился он все-таки на другой.

Скаррон стал не только благодетелем комедии, написав «Жоделё» и «Забавного наследника», не только любимцем коадъютора, которому посвятил свой «Комический роман», но и большим приятелем всех знатнейших лиц в Париже. Кроме комедий Скаррон сочинил и две пьесы — «Дон Жафе Армянский» и «Сторож над самим собой».

Как Скаррон предшествовал Мольеру, так Ротру стал предшественником Корнеля. И хотя Ротру был моложе Корнеля только несколькими годами, он опередил его и в комедии, и в трагедии; в комедии — «Кольцом забвения», в трагикомедии — «Клеаженором и Дористеей», в трагедии — «Умирающим Геркулесом». Поэтому Корнель называл Ротру своим отцом и наставником. А чтобы не быть свергнутым с пьедестала, Ротру после представления своей «Вдовы» поторопился, по нашему мнению рано, уступить первенство своему сопернику — это был человек, готовый на самопожертвование и мало заботившийся о славе.

Ротру был готов пожертвовать не только славой, но и жизнью. В то время, как он служил заседателем уголовного суда в Дре, опасная повальная болезнь поразила город — в день умирало до 30 человек. Мэр умер, губернатор бежал, а Ротру заменил обоих. В это время его брат, живший в Париже, прислал письмо, в котором убедительно просил Ротру приехать к нему, но тот отвечал, что его присутствие необходимо в управляемой им области и он останется до тех пор, пока будет считать это необходимым.

Богу угодно было наградить прекрасную жизнь этого человека спокойной, тихой смертью с венком поэта на голове и пальмой праведника в руке.

Что касается Пьера Корнеля, о нем можно сказать, что как автор «Сида», «Горация» и «Цинны» он во всех отношениях был счастливым. Париж восторгался его сочинениями, рассмотренными Академией, Ротру был другом, Кальпренед, Буаробер и Скюдери — врагами. Жизнь Корнель посвятил трудам, слава которых осталась нерушимой и для отдаленных поколений.

С первым театральным периодом отошла в тень народная литература, со вторым — на французскую сцену пришел итальянский и испанский дух. В скором времени придет подражание греческим и латинским классикам, и Корнеля станут называть «старым римлянином», хотя скорее он был старым кастильцем. Корнель смог бы написать «Фарсальскую битву», но никак не «Энеиду»; впрочем, Лукан был родом из Кордовы.

ГЛАВА XXV. 1652.

Совершеннолетие короля. — Барбоны. — Внутреннее и внешнее положение Франции. — Герцог Орлеанский. — Принц Конде. — Мазарини. — Коадъютор. — Дочь герцога Орлеанского. — Кардинал возвращается во Францию. — Голова Мазарини оценена. — Маршал Тюренн предлагает свои услуги королю. — Двор отправляется в Орлеан. — М-ль де Монпансье объявляет войну двору и берет Орлеан.

Луи XIV достиг совершеннолетия. Подобно своему отцу он был крайне непостоянен и от полной зависимости мог перейти к самому необузданному деспотизму, но в противоположность Луи XIII, начавшему царствование решительными мерами и впавшему в политическое бессилие, из которого выходил лишь вспышками, Луи XIV только постепенно достигал мощи воли, ставшей отличительной чертой его правления. После торжественного акта совершеннолетия королевством по-прежнему правила Анна Австрийская, направляемая кардиналом Мазарини, сохранившим влияние и в изгнании.

Король обнародовал три указа: против хулителей святого имени Божия, против дуэлей и о невиновности принца Конде. Примечательно, что принц не стал дожидаться указов, поскольку намеревался повторить то, за что его только что простили.

Следствием первого заседания короля в парламенте стали некоторые перемены в Государственном совете: маркиз Шатонеф снова занял место главноуправляющего делами Совета, чего давно домогался; право прикладывать королевскую печать к бумагам было отнято у президента Моле и передано Шатонефу; де Лавьевиль, который 27 лет тому назад отворил двери Совета молодому Ришелье, не зная, что этим ускоряет свой выход из него, стал министром финансов. Правда, случилось это по протекции его сына, любовника принцессы Палатинской, зато де Лавьевиль показал себя хорошим экономом при принятии министерства — он распорядился выдать из Государственного казначейства 400 000 ливров на государственные расходы не королю, а королеве. Самым молодым советником из этих трех был президент Моле, которому было только 67, поэтому троицу называли «барбонами», то есть «старикашками».

Во Франции все было спокойно, хотя каждый понимал хорошо, что это могло продолжаться недолго, что имеет место лишь мирное время между двумя междоусобными войнами.

На границах с Нидерландами два корпуса приносили более вреда соотечественникам, нежели испанцам: один, под командой маршала д'Омона, был на стороне короля, другой, предводительствуемый Со-Таванном, — на стороне принца Конде; первый сделал несколько переходов без особых результатов, второй оставался на месте и грозил нейтралитетом. Маршал ла Ферте-Сенектер находился в Лотарингии с другим корпусом и, не имея такого подозрительного союзника как Со-Таванн, действовал увереннее и взял Миркур, Водврож и Шатте. Конечно, успехи эти были незначительны, но они не грозили государству.

Франко-итальянская армия также занимала почетную выжидательную позицию. Испанский король был в это время занят Каталонией, поэтому губернатор Милана маркиз де Карасен довольствовался лишь угрозами Пьемонту, не присоединяя к угрозам действий.

Испанская армия была поручена графу Маршену, который был выпущен из тюрьмы в одно время с принцами и сделан не только командующим, но и вице-королем. Подобные превращения тогда особенно не удивляли и случались нередко. Маршен немедленно отправился в Каталонию и заперся в Барселоне, осаждаемой с суши маркизом Мортаром, а с моря доном Хуаном Австрийским.

В южной Франции стояли по разным местам корпуса, служившие маршалу ла Мейльере и герцогу д’Эпернону в последней кампании; люди не остыли здесь еще от междоусобицы и были не прочь развязать ее снова в надежде получить еще кое-какие выгоды.

Наконец, надо сказать, что настоящего флота у Франции тогда не было и в этом отношении Испания, Англия и Голландия имели определенное преимущество.

Оставим на время военные дела в стороне и обратимся к действующим лицам.

Герцог Гастон Орлеанский, пребывая в обычной своей бездеятельности, продолжал играть роль недовольного. Чем более он старел, тем очевиднее становилось его бессилие, которое всегда препятствовало ему в достижении целей. Он был почти в ссоре с коадъютором, не помирившись вполне с принцем Конде, и не доверял парламенту, который, в свою очередь, не имел причин ему доверять; Гастон придумывал всякие ходы ради брака принцессы де Монпансье с королем, но когда наступала минута решений, отступал, отрекался от своих обещаний, словно боялся этого союза. Пожалуй, единственное, в чем он был откровенен теперь, так это в ненависти к Мазарини.

Принц Конде уехал, как мы уже говорили, ночью накануне обнародования декларации о совершеннолетии короля Луи XIV. Из Парижа принц отправился прямо в Три, где находился герцог Лонгвиль, надеясь снова увлечь его.

Но почтенный старик отказался от чести, предлагаемой шурином. Далее принц поехал в Эссон с намерением взять с собой герцогов Ларошфуко и Немурского; один день он ожидал в Ожервиль-ла-Ривьере письма от герцога Орлеанского, но не дождался; далее приехал в Бурж, где встретился с советником парламента, который предложил ему подождать пока не соберется общий совет государственных чинов. Принц всего более на свете не любил спокойного ожидания и с презрением отверг предложение советника, добрался до Монтрона и, оставив здесь принца Конти и герцога Немурского, продолжил свой путь вместе со своим советником Лене в Бордо.

Если Бордо взбунтовался по призыву принцессы Конде и герцога Энгиенского, то принца Конде, как первого зачинщика бунтов и героя-победителя, город встретил восторженно. Бордо стал центром мятежа. Приехали принцесса Конде с сыном, а вслед за ними и герцогиня Лонгвиль, которая поначалу укрылась в монастыре. Губернатор Буржа граф Фуко дю Дуаньон, имевший в своем распоряжении весь берег от Ла-Рошели до Ройона, объявил себя на стороне принца; старый маршал де ла Форс и его друзья из Гиени прибыли предложить принцу свои услуги; герцог Ришелье привел в Бордо рекрутов из Сентонжа и Ониса; принц Тарентский, занимавший Тейебур-на-Шаранте, прислал сказать, что готов к услугам принца. Наконец, ожидали прибытия графа Маршена, обещавшего оставить свое вице-королевство и присоединиться со своими, готовыми взбунтоваться по первому слову полками. Кроме того, советник Лене поехал в Мадрид для переговоров с испанским двором.

Положение принца было самым выигрышным.

Кардинал Мазарини, которого народ продолжал ненавидеть, находился в Брюэле и получил указ, изданный парламентом, подписанный королем и скрепленный королевой, который объявлял его изменником, человеком вредным и неспособным к службе и исключал на будущее время всех иностранцев из участия в государственных делах. Хотя Мазарини написал трогательное письмо по поводу указа, на самом деле указ его нимало не беспокоил и он состоял в регулярной переписке с Анной Австрийской. Несмотря на все декларации, Мазарини был готов вернуться во Францию и небольшая армия, собранная для этого, только ожидала приказа выступить. Это войско сформировалось в Люттихе и на берегах Рейна, и чтобы его организовать, Мазарини продал все свои ценности.

Коадъютор Гонди, хотя и исполнял данные королеве обещания, казалось, совершенно удалился от дел. Через несколько дней после акта совершеннолетия король позвал его к себе и вручил публично документ о назначении Гонди кардиналом. Не слишком доверяясь, коадъютор послал нарочного в Рим к аббату Шарье, которому поручил ходатайствовать за себя. Столь желаемое и почти полученное кардинальское звание, а также роман с м-ль де Шеврез переполняли счастьем Гонди, делившегося между политикой и любовью.

Принцесса де Монпансье, на которую никто не обращал внимания по причине немилости королевы, все искала себе жениха, но никак не находила. Сначала она как будто собиралась за принца Уэльского, потом за императора Австрийского, затем за эрцгерцога Леопольда, наконец, пошли разговоры о бракосочетании с Луи XIV. Последнее наиболее льстило честолюбию принцессы, поэтому она принялась подогревать отца и толкать его на бунт — бунт значительный, который бы устрашил короля и двор.

Мы показали читателю действующих лиц, теперь обратимся к событиям. В Париже о прибытии принца Конде в Бордо узнали с такой же радостью, с какой принимали в свое время в парламенте. Двор же решил предпринять против Конде поход, подобный тому, который за несколько месяцев до этого был совершен против его жены. Постановили также двигаться по той же дороге, по какой проехал Конде, чтобы уничтожить то впечатление, которое принц мог после себя оставить. Король объявил поход и 2 октября выехал из Фонтенбло, оставив Париж еще 27 сентября. Первый шаг был удачен — Бурж сдался почти без сопротивления, и принц Конти и герцог Немурский, не смея оставаться в Монтроне, отъехали в Бордо к Конде.

Двор пробыл в Бурже 17 дней, потом продолжил путь, двигаясь на Пуатье. И в то самое время, когда начались столкновения между герцогом д'Аркуром, главнокомандующим армией короля, и г-дами Ларошфуко и де Тарантом, командующими армией принца, пришло известие, что кардинал Мазарини в сопровождении 6000 солдат возвращается во Францию.

Нужно заметить, что кардинал двигался медленно через Гюн, Динан, Буйон и Седан, где де Фабер принял его чрезвычайно любезно, поскольку был предъявлен паспорт, присланный королевой. Из Седана во главе шеститысячной армии, имея через плечо шарф зеленого цвета — этот цвет был присвоен его дому — кардинал проехал Ла-Мез, Ретель и отправился далее по Шампани в сопровождении двух маршалов — маркиза Окенкура и маркиза ла Ферте-Сенектера.

Известие об этом заставило парижан забыть и междоусобную войну и войну внешнюю, про армию Конде и испанцев. Члены парламента собрались на заседание, и хотя было прочитано письмо короля с просьбой нимало не беспокоиться о путешествии его высокопреосвященства, поскольку кардинал достаточным образом объявил королеве о своих намерениях, поспешили составить против изгнанника обвинительный акт в дополнение к ранее изданному указу. Было объявлено, что так как кардинал и его сподвижники поступили вопреки королевскому указу, то с этой минуты их надобно считать возмутителями, заслуживающими преследования; что библиотека и все движимое имущество подлежит продаже; что не менее 150 000 ливров получит тот, кто доставит Мазарини живым или мертвым.

Коадъютор хотел было защитить своего нового союзника, но, боясь потерять в этой буре всю свою популярность, он ограничился заявлением, что его духовное звание не позволяет ему присутствовать при решении вопроса о жизни человека, и покинул парламент.

За несколько дней до этого аналогичные декларации были приняты против принца Конде, принца Конти, герцогини Лонгвиль, герцогов Ларошфуко и Немурского, но вторая заставила забыть о первой.

Если судить по жестокости мер, то можно думать, будто Мазарини был единственным опасным врагом, единственным противником, которого очень важно сразить. Богатейшая библиотека Мазарини была продана с аукциона частями, хотя один библиограф по имени Виолет объявил, что желает купить ее целиком и дает за нее 45 000 ливров.

Тем временем кардинал продолжал свой путь, двигаясь, как это становилось известно, через Эперне, Арси-сюр-Об и Понсюр-Ион, и спустя месяц после того как ступил ногой на землю Франции, где несмотря на грозные декларации парижского парламента, не встретил никакого сопротивления, то есть, 30 января, въехал в Пуатье в карете короля, который сам выехал к нему навстречу.

Известие об этом произвело в Париже большое впечатление и более всего на герцога Орлеанского, который по крайней мере один раз, казалось, пожелал остаться верным своей ненависти — ненависти к Мазарини. Принц Конде узнал о негодовании Гастона и, желая им воспользоваться, послал к нему графа Фиеска для заключения союзного договора; кроме того, граф повез письмо от Конде м-ль де Монпансье, дочери герцога.

Принцесса Орлеанская всячески старалась уговорить мужа не подписывать договор, но ненависть герцога пересилила волю жены, под властью которой он обычно находился, и договор был подписан. В нем герцог клятвенно обещал присоединить войска, которыми располагает, к силам, собираемым герцогом Немурским во Фландрии, а также всячески помогать Конде в борьбе с Мазарини.

Договорившись с отцом, граф Фиеск занялся дочерью и вручил м-ль де Монпансье письмо следующего содержания:

«Милостивая государыня!

Я с величайшей радостью узнал о Вашем ко мне расположении и всей душой желал бы доказать Вам свою признательность. Покорно прошу Вас верить всему, что граф Фиеск скажет Вам от моего имени, и быть уверенной, что никто на свете не любит и не уважает Вас, милостивая государыня, более…

Луи де Бурбон».

Граф имел сказать от имени Конде, что тот желает видеть ее королевой Франции. Принцесса с удовольствием приняла сообщение и в свою очередь попросила графа передать, что и она считает себя одним из вернейших друзей принца Конде и ничему не будет так рада, как тому, что принц примет участие в ее интересах. Случай показать верность обещаниям не замедлил представиться. Произошло несколько незначительных стычек между армиями короля и принца. Король лично присутствовал при осаде Пуатье, защищаемого герцогом де Роганом, и поскольку король ожидал подкреплений, де Роган сдался, что было большим успехом для юного полководца, ожидавшего упорного сопротивления. Между тем, при дворе узнали о возрастающем сопротивлении парламента Мазарини и новом договоре дяди короля с принцем Конде. Ввиду отсутствия двора Париж был предоставлен парламенту и герцогу Орлеанскому в полное распоряжение, поэтому необходимо было вернуться в столицу и как можно скорее. Принятие решения ускорялось тем, что Тюренн пришел предложить свои услуги Мазарини в то самое время, когда у него обедал король.

Двинулись в обратный поход. После трехдневной стоянки в Блуа, во время которой король сосредоточил свои войска в Божанси, пришло известие, что герцог Немурский входит в пределы Франции во главе испанского корпуса и, соединившись с герцогом де Бофором, намеревался идти на королевскую армию. В подобных обстоятельствах весьма важно было знать, на чьей стороне объявит себя Орлеан, куда и отправили послов. Городские власти ответили, что намерены следовать политике Конде и будут стоять за герцога Орлеанского, своего сюзерена.

Читатель уже знает характер герцога. Как ни хотелось его королевскому высочеству остаться в стороне, ответ Орлеана заставлял его объявить себя сторонником Конде. Гастон очень хотел бы, чтобы Орлеан от своего имени запер ворота перед королем, взяв ответственность на себя, и послал к ним графов Фиеска и Граммона уговорить поступить именно так. Но орлеанцы отвечали, что не решатся ни на какой отважный поступок против особы его величества, если сам герцог Орлеанский их не ободрит. Именно с этим ответом посланцы возвратились к герцогу.

Приходилось решаться. Город Орлеан был важным стратегическим пунктом и необходимо было постараться удержать его, поэтому все приближенные герцога стали уговаривать его ехать в Орлеан немедленно. Гастон согласился и в тот же день, послав герцогу де Бофору и герцогу Немурскому просьбу прислать к нему в Этамп несколько сот человек конвоя, объявил, что его отъезд последует на другой день, в понедельник Страстной недели Великого поста.

Накануне м-ль де Монпансье намеревалась поехать в кармелитский монастырь Сен-Дени, чтобы провести там в молитве всю Страстную неделю, но, узнав о предстоящей поездке отца, она приехала к нему в Люксембургский дворец, чтобы проститься, и застала его в самом дурном расположении духа. Гастон горько сетовал, что если он оставит Париж, то все кончится очень плохо, что хотел бы навсегда удалиться от дел и жить в своем замке в Блуа, что завидует счастью людей, которым не приходится вмешиваться в чужие проблемы. М-ль де Монпансье привыкла к этим жалобам, в которых обычно испарялся последний остаток энергии герцога, она понимала, что в этом деле ее отец останется тем же, чем был во всех прежних делах, требовавших его личного участия, то есть человеком нерешительным. М-ль де Монпансье не ошибалась — с приближением решительной минуты герцог становился все нерешительнее. Наконец, часов в 8 вечера, она простилась с отцом, вполне убежденная, что нет никакой надежды вновь пробудить в нем энергию действия.

В то время как принцесса выходила от герцога, граф де Шавиньи — смертельный враг Мазарини — остановил ее и вполголоса сказал:

— Вот, сударыня, дело, которое будет лучше всех ваших прежних дел, если его исполнить. Принц Конде будет вам чрезвычайно обязан.

— А что же? — спросила принцесса.

— Ехать в Орлеан вместо отца! — коротко ответил де Шавиньи.

Принцесса де Монпансье, характер которой был настолько же предприимчив, насколько характер ее отца труслив, уже подумывала об этом и поэтому с радостью приняла предложение.

— Я согласна! — воскликнула она. — Позаботьтесь только у его высочества о распоряжении, а я этой же ночью поеду.

— Очень хорошо, принцесса, — обрадовался де Шавиньи, — я это сделаю!

Возвратясь к себе, м-дь де Монпансье села за стол и приказала подать ужин. Хотя ее голова была занята очень серьезными мыслями, она кушала с аппетитом, но прислушивалась к малейшему шуму и беспрестанно поглядывала на дверь. Вскоре доложили о приезде графа Таванна, главнокомандующего армией принца Конде. Граф вошел в комнату, и, пренебрегая этикетом в силу важности дела, подошел к принцессе.

— Мы очень счастливы, сударыня, — сказал он ей на ухо, — вы поедете в Орлеан и герцог де Роган придет вам сказать об этом от имени его высочества.

Действительно, через несколько минут де Роган вошел с ожидаемым распоряжением. В тот же вечер принцесса де Монпансье пригласила графа и графиню Фиеск и г-жу де Фронтенак сопровождать ее в Орлеан; де Роган вызвался сам. Затем принцесса отдала распоряжения относительно экипажа и вещей.

На другой день утром она отслужила в монастырской церкви молебен и отправилась в Люксембургский дворец, где Гастон, весьма довольный тем, что ему никуда не нужно ехать, объявил, что уже послал в Орлеан маркиза Фламарена известить о скором прибытии его дочери.

В час отъезда принцесса пришла проститься с отцом, который сказал ей:

— Прощай, моя любезная дочь! Отправляйся в Орлеан, там увидишь епископа д'Элбена, который расскажет о положении города. Прими во внимание также то, что посоветуют тебе г-да Фиеск и Граммон — они пробыли в Орлеане довольно долго и знают, что надобно делать. Более всего старайся препятствовать переходу армии короля через Луару. Вот и все, что я хотел тебе сказать.

Принцесса поклонилась и поспешно вышла, боясь, как бы отец не взял назад своего поручения. Однако опасаться не приходилось — герцог остался бесконечно рад тому, что отделался так легко, и послал вслед за дочерью конвой из офицера, двух унтер-офицеров, шести гвардейцев и шести швейцарцев и потом стоял у окна, пока мог видеть ее.

Выезжая из Шартра, принцесса встретилась с де Бофором, который дальнейший путь проделал возле дверей ее кареты. В нескольких лье от Шартра ее поджидал конвой из 50 кавалеристов под командой де Валона, генерал-майора армии и его высочества, и по выезде из долины Ла-Бос м-ль де Монпансье, желая показать себя достойной положения главы экспедиции, пересела на лошадь и поехала впереди войска.

Вскоре представился случай начать военные действия. Курьер, посланный с важными бумагами, был задержан неприятелем, так же как и два других, отправленных вслед. Один из этих курьеров вез письмо из Орлеана на имя его королевского высочества с сообщением о том, что король уведомил орлеанцев официально о своем намерении после ночи в Клери прибыть в Орлеан, куда он уже направил свой совет. Надо было опередить короля, и принцесса поехала не останавливаясь. В Тури ее радостно приветствовал герцог Немурский и объявил, что отныне военный совет будет собираться только перед ней — его президентом. Военный совет был собран, и воинственная принцесса довела до его сведения мнения отца о необходимости воспрепятствовать неприятелю перейти Лауру, во исполнение чего тотчас же были предприняты надлежащие меры.

Ранним утром следующего дня путь был продолжен. В Артенё м-ль де Монпансье встретилась с маркизом Фламареном, который сообщил ей важную новость — находясь между двух огней, граждане Орлеана бояться показаться в глазах короля слишком мятежными, но не хотят показать себя непослушными и перед дочерью их сюзерена, поэтому просят ее остановиться на время в Артене и притвориться больной, а они примут короля, и когда тот выедет из города, отворят перед ней ворота, приняв принцессу с подобающими ее сану почестями. Принцесса, желая показать, что насколько отец ее слаб и бесхарактерен, настолько же она решительна, объявила, что не принимает предложения и едет прямо в Орлеан. Сев в карету, она приказала конвою двигаться отдельно, а сама направилась в город в сопровождении только данного ей отцом сопровождения.

Известия поступали все более неприятные, но они мало действовали на принцессу. То доносили, что власти Орлеана окончательно решили запереть перед ней ворота, то утвер ждали, будто король уже в городе и овладел им. Однако м-ль де Монпансье ничего не хотела слушать и продолжала ехать вперед, отвечая всем, что ежели она попадется в плен говорящим на том же языке, как и она, то ей окажут почтение, на которое она по своему рождению имеет право.

Принцесса выслала вперед Прадина, командира конвоя, данного ей герцогом Орлеанским. Прадин направился в Орлеан, а принцесса, в ожидании ответа, остановилась на расстоянии двух лье от города. Прадин вернулся и сообщил, что власти Орлеана умоляют ее остановиться, в противном случае они будут вынуждены не пустить ее в город. Кроме того, Прадин узнал, что «господа орлеанцы» собрались на заседание, поскольку министр юстиции и члены королевского совета стояли уже у городских ворот, противоположных тем, через которые намеревалась въехать принцесса, и требовали их впустить. М-ль де Монпансье устремилась вперед и в 11 часов утра была уже у Баньерских ворот, но они оказались заперты и не отворились по ее требованию. Тогда она отправилась в гостиницу, где решила подождать развития событий и куда губернатор Орлеана г-н Сурди, не имевший реальной власти, прислал ей конфеты. Как ни приятно было внимание со стороны губернатора, м-ль де Монпансье не отказалась от своих намерений и, несмотря на советы своей свиты, около 3 часов дня отправилась гулять по краю городского рва.

Не успела она сделать и нескольких шагов, как горожане бросились на вал и поднялся крик: «Да здравствует король! Да здравствуют принцы! Долой Мазарини!» При виде такой демонстрации принцесса подошла к краю рва и обратилась к народу:

— Слушайте меня, добрые люди! Бегите в городскую думу и, если вы хотите видеть меня ближе, потребуйте отворить для меня ворота города! — При этих словах народ заволновался сильнее, однако продолжал кричать все то же самое: «Да здравствует король! Да здравствуют принцы! Долой Мазарини!».

Принцесса продолжала свою прогулку, хотя окружающие советовали вернуться в гостиницу, и дошла до того места вала, против которого находились ворота, охраняемые караулом. Увидев ее, солдаты выстроились и взяли ружья на караул. Принцесса хотела воспользоваться этим отданием чести и крикнула офицеру, требуя открыть ворота, но тот показал знаками, что у него нет ключей.

— Тогда надо ворота выломать, — воскликнула принцесса. — Вы должны слушаться меня, я — дочь вашего господина!

Видя, что караульные остались на своих местах, принцесса, по своей природе вообще нетерпеливая, рассердилась и начала выкрикивать угрозы. Ее свита несколько удивилась этому странному безрассудству.

— Как это можно, ваше величество, — говорили приближенные в один голос, — грозить людям, чье доброе расположение вам так нужно?

— Ба! — отвечала де Монпансье. — Это только проба — я хочу знать, чем больше выиграю — угрозами или дружбой.

Графиня Фиеск и г-жа де Фронтенак с удивлением посмотрели друг на друга, потом графиня подошла к принцессе.

— Чтобы действовать так, ваше высочество, — сказала она, — нужно быть очень уверенной, и надо думать, эта ваша уверенность на чем-то основана, чего вашему высочеству не угодно было нам до сих пор сообщить?

— Да, да, — отвечала принцесса, — я уверена и вот почему. Перед отъездом из Парижа я пригласила в свой кабинет маркиза Вилена, одного из лучших астрологов, и он мне сказал: «Все, что вы предпримете в среду 27 марта с часу пополудни до пятницы, вам удастся, и вы совершите необыкновенное!» Это предсказание в письменном виде у меня в кармане, и я верю в науку маркиза! Необыкновенное, которого я ожидаю, будет сегодня, и я или выломаю ворота, или меня увидят на стенах города!

Дамы засмеялись, таким забавным показался им монолог принцессы. Однако м-ль де Монпансье продолжала свою прогулку и оказалась, наконец, на берегу, где лодочники, которых в Орлеане всегда было достаточно, в один голос начали предлагать свои услуги. Принцесса обратилась к ним с приветливой речью и попросила перевезти ее к воротам Фо, выходящим прямо к воде.

— С удовольствием, — отвечал самый бойкий, — но зачем так далеко? Если вашему высочеству будет угодно приказать, мы выломаем ближайшие ворота!

В ответ принцесса стала горстями бросать лодочникам деньги и торопить их с исполнением этой идеи, а потом сама, дабы воодушевить партизан, побив ноги о камни и исколов руки о терновник, поднялась на небольшой курган, откуда они могли ее видеть. Свита тревожилась о безопасности принцессы и настойчиво рекомендовала сойти вниз, но она заставила всех замолчать.

Поначалу де Монпансье не хотела посылать на помощь лодочникам своих людей к воротам Брюлё, над которыми отважные уже ревностно трудились. Из свиты только один кавалерист родом из Орлеана попросил позволения участвовать в атаке ворот и, принцесса согласилась, поскольку кавалерист говорил, что его узнают, и это будет полезно. Вскоре принесли донесение, что работа идет успешно, и храбрая девушка, послав на помощь одного из своих унтер-офицеров и конюха, сама направилась вслед за ними.

Набережная прерывалась между тем мостом, где находилась принцесса, и воротами, река подходила к стенам, поэтому были подведены две небольшие барки, которые послужили для принцессы мостом. На берег она поднялась по лесенке, одна из ступеней которой оказалась сломанной, но ничто не могло остановить отважную девицу. Добравшись до ворот, принцесса отослала свою свиту, чтобы продемонстрировать властям Орлеана, как она входит в город с совершенным доверием и без телохранителей.

Когда принцесса подошла к воротам, лодочники еще более рьяно взялись за дело, причем горожане помогали изнутри. Привратная стража с оружием в руках оставалась в качестве зрителя, не помогая, но и не мешая выламывать ворота.

Наконец, две толстенные доски посередине ворот вывалились, и камердинер, взяв принцессу на руки, просунул ее в отверстие. Как только она показалась с другой стороны раздался барабанный бой, а караульный офицер помог принцессе влезть в город.

— Капитан, — сказала она, встав на ноги и протянув ему руку, — сегодняшний день для вас не потерян, вы будете награждены за то, что помогли мне войти!

Едва принцесса пошла дальше, как вновь раздались восклицания: «Да здравствует король! Да здравствуют принцы! Долой Мазарини!», а два человека вынесли из ближайшего дома стул, посадили на него завоевательницу и понесли при общем крике к Городской думе, где все еще решался вопрос — отворить или не отворить принцессе городские ворота. Все бросились к ней навстречу, и так как отважные поступки производят большое впечатление на простой народ, то все восторгались мужеством принцессы и в знак глубочайшего уважения целовали края ее платья.

Через некоторое время, соскучась этим триумфом, принцесса объявила, что будучи здорова ногами желает слезть со стула и идти пешком. При этой просьбе кортеж остановился и дамы свиты принцессы, воспользовавшись случаем, окружили ее. Подоспела рота орлеанских солдат, которые составили авангард конвоя принцессы и с барабанным боем и всевозможными почестями повели ее во дворец, в котором обыкновенно останавливался герцог Орлеанский. На полдороги шествие встретил губернатор, находившийся в затруднительном положении, поскольку посланные им конфеты остались лишь самым слабым выражением его преданности. Позади губернатора шли представители власти, смущенные не менее, и когда они начали говорить нечто несвязное, принцесса остановила их повелительным жестом.

— Господа! — произнесла она. — Вы, я думаю, очень удивлены таким моим въездом в этот город, но я от природы нетерпеливая и мне стало скучно дожидаться у Баньерских ворот. Пройдя вдоль городской стены, я увидела ворота Брюле отворенными и вошла в город. Вы должны радоваться этой моей твердости, ибо она избавляет вас от упреков короля за происшедшее, что касается будущего, то всю ответственность я беру на себя. Я не сказала бы этого в другом городе, но я — в Орлеане, я у себя, я в городе герцога Орлеанского, моего отца!

— Милостивейшая государыня! — ответил мэр. — Мы очень просим ваше высочество извинить нас за ожидание, но мы шли к вам навстречу и собирались открыть ворота!

— Не сомневаюсь в этом, — ответила принцесса де Монпансье, — и, чтобы доказать вам мою уверенность в радости видеть меня в городе, я, как видите, не дала вам пройти и половину пути!

Во дворце принцесса выслушала приветственные речи представителей всех сословий и с этого момента стала распоряжаться в городе — все отдаваемые ею распоряжения приводились в исполнение немедленно.

На другой день в 7 утра принцессу разбудили предложением, что неплохо бы ей прогуляться по улицам Орлеана с тем, чтобы склонить на свою сторону те редкие умы, которые не присоединились к ее партии в первый день.

Король не отказывался от своего намерения въехать в Орлеан, и министр юстиции сделал еще одну попытку пробраться в город с королевским советом. Поэтому принцесса оценила всю важность сделанного ей предложения, и, послав просить к себе мэра и губернатора, вышла из дворца с намерением «погулять» вместе в ними по городу. По всем улицам были натянуты цепи, как это делается в городах, осаждаемых неприятелем, и когда ей предложили их убрать, она отказалась, сказав, что пойдет пешком. Принцесса прошла по главным улицам Орлеана, остановившись только перед Думой, чтобы сказать речь властям города, перед зданием тюрьмы, чтобы выпустить на волю арестантов, и в епископском дворце, чтобы пообедать. И лишь вечером принцесса возвратилась к себе.

Вскоре принцесса получила письмо от герцога де Бофора, который уведомлял, что не смог прибыть вопреки обещанию, так как был очень занят. Бофор, в надежде захватить особу короля, попытался перейти Луару у моста Жерго, но маршал Тюренн блистательным образом заставил его отступить и так храбро защищался, что герцог потерял множество храбрецов, в том числе и барона Сиро де Вито, прославившегося при Рокруа и замечательного тем, что стрелялся на пистолетах с тремя королями — Богемским, Польским, Шведским и последнему даже прострелил шляпу.

Эти известия очень опечалили принцессу. Она написала герцогам Бофору и Немурскому, приглашая для немедленного свидания, и во избежание возможных недоразумений назначила это свидание в гостинице предместья Сен-Венсен. Герцоги не замедлили явиться; приказав всем офицерам, приехавшим в качестве адъютантов, выйти, принцесса осталась с ними наедине, чтобы посоветоваться, с какой стороны повести армию. Герцог Немурский предложил переправить войско у Блуа, герцог де Бофор хотел идти прямо на Монтаржи. Действительно, послав корпус к Монторо, можно было завладеть реками Луара и Иона и перерезать дорогу на Фонтенбло. Оба твердо держались своего мнения и попросили принцессу высказать свое. Она взяла сторону де Бофора, что привело вспыльчивого герцога Немурского в сильный гнев, и, забыв всякое почтение к принцессе, он начал браниться и уверять, будто предложение Бофора имеет целью оставить принца Конде, а он, герцог Немурский, всегда останется верным своему слову и скорее отстанет от партии герцога Орлеанского, нежели пойдет на Монтаржи, как вздумалось герцогу де Бофору. Принцесса старалась доказать, что интересы принца Конде ей дороги, как ее собственные, но герцог Немурский продолжал сердиться и в ответ на все резоны твердил:

— Если пойдут на Монтаржи, я удаляюсь!

— Милостивый государь, — строго заметила принцесса, — если таково ваше намерение, то прошу вас меня об этом уведомить заранее, ибо в нашем положении очень нужно отличать друзей от врагов!

— Именно поэтому, — отвечал герцог Немурский, — мне и хочется сорвать личину с тех ложных друзей, которые обманывают принца Конде и собираются сделать то, что не сделали бы самые его смертельные враги!

— Про кого вы говорите? — с вызовом спросил де Бофор.

— Про вас! — также с вызовом ответил герцог Немурский.

Де Бофор дал герцогу пощечину, который ответил тем же и сорвал с головы противника парик; они обнажили шпаги и тогда принцесса приказала офицеру конвоя отобрать у герцогов шпаги. Однако герцог Немурский не дал своей шпаги, а де Бофор позволил принцессе увести себя в сад и там, встав на колени перед ней, попросил извинения за себя и своего зятя. Угомонив де Бофора, принцесса вернулась в гостиницу с намерением успокоить и другого герцога.

Принцесса долго уговаривала герцога Немурского, рассуждая о том, что подобные ссоры могут привести только к невыгодным для партии последствиям, а враги, как только узнают, обрадуются этому как победе. Герцог оставался непреклонным и грозил противнику местью, но настойчивая принцесса сумела настоять на своем, и герцог обещал попросить у де Бофора прощения и даже с ним обняться, что сделал, правда, самым недружелюбным образом. Хорошо или плохо, но принцессе удалось помирить врагов и, простившись с ними, она возвратилась в город, где народ начинал беспокоиться ее долгому отсутствию. Из своего дворца принцесса написала обоим герцогам, напоминая им об обещании жить в дружбе и согласии и приказывая войску двинуться вперед.

В следующую субботу принцесса получила письмо от отца, написанное в ответ на ее уведомление о взятии Орлеана:

«Любезная моя дочь, Вы не можете себе представить, как велика была моя радость, когда я прочитал Ваше последнее письмо. Вы спасли для меня Орлеан и сохранили мне Париж! Это — всеобщая радость и все говорят, что Ваш поступок достоин внучки Анри Великого, Я не сомневался в Ваших способностях, но Ваши действия в Орлеане показали, что Вы еще более имеете ума, нежели храбрости. Повторяю, что я восхищен всеми вашими действиями, в которых видна любовь не только к славе, но и ко мне, Вашему отцу. Уведомляйте меня впредь о всех важных событиях через своего секретаря по причине, которую знаете.

Гастон».

Эта причина состояла в том, что принцесса де Монпансье писала так неразборчиво, хотя и неплохим слогом, что даже отец не мог читать ее писем.

11 или 12 марта коадъютор Гонди получил, наконец, известие о назначении его кардиналом. Бесконечно желанная и бывшая причиной стольких интриг кардинальская шапка дарована была Гонди определением заседания духовного совета 18 февраля 1652 года.

ГЛАВА XXVI. 1652.

Принц Конде приезжает в армию. — Письма Конде к принцессе де Монпансье. — Состояние королевской армии. — Поединок между королем и его братом. — Жалкое положение двора. — Положение Луи XIV. — История со 100 луидорами. — Общая бедность. — Возвращение м-ль де Монпансье в Париж. — М-ль де Монпансье продолжает быть главой партии. — Подготовка к сражению. — Герцог Орлеанский отказывается действовать. — М-ль де Монпансье идет воевать. — Принцесса в Думе. — Битва при предместье Сент-Антуан. — Принцесса стреляет из пушек Бастилии по королевским войскам. — Отступление армии короля. — Поздравления в Люксембурге.

Второго апреля 1652 года принцесса де Монпансье получила известие, в достоверности которого поначалу сомневалась, хотя давно его ожидала — принц Конде приехал к армии. На другой день племянник г-на Гито, преданный принцу как его дядя королеве, вручил принцессе письмо, которое ее очень успокоило.

«Милостивая государыня, тотчас же по приезде моем к армии я счел первым долгом послать к Вам Гито, чтобы засвидетельствовать Вам мое глубокое почтение и поблагодарить Вас за доказательство Вашего ко мне расположения. Радуюсь вместе с Вами Вашему успеху в Орлеане. Этот поступок принадлежит только Вам и чрезвычайно важен. Почтительнейше прошу принять уверения в том, что я всегда готов быть верным слугой г-на герцога и что истинным желанием моим всегда было и будет доказать Вам, милостивая государыня, что при моем глубоком к Вам почтении и искренней преданности я готов всегда быть Вашим всенижайшим и покорнейшим слугой.

Луи де Бурбон».

Помощь, оказываемая принцем Конде в делах междоусобной войны, заключалась в его собственной личности, ибо он приехал один в сопровождении семи человек свиты, оставив за собой город Ажан почти взбунтовавшимся против него, а все свое семейство в ссорах и разногласиях. Он в семь дней проехал от Бордо до Орлеана, едва не захваченный в Коне капитаном королевской службы, только на полчаса опоздавшим его арестовать. Но как и за Юлием Цезарем, счастье следовало за Конде, где бы он ни появлялся. Уже 8-го принцесса де Монпансье получила от него новое письмо:

«Милостивая государыня, я получаю столько новых доказательств Вашего ко мне расположения, что не нахожу слов, как благодарить и мне остается только уверить Вас, что я готов сделать все ради Вас. Вчера я получил известие, что Мазарини стека я армия перешла реку и разделилась на несколько лагерей. Я немедленно приказал идти в атаку на эти лагеря и мое намерение увенчалось полным успехом. Сначала я разбил три драгунских полка, а потом двинулся прямо на главную позицию генерала Оккенкура, которую тоже разбил. Здесь нам начали было сопротивляться, но с нашей стороны натиск был очень силен.., и мы нанесли им окончательное поражение. После этого мы пошли на маршала Тюренна, но нашли его стоящим на такой выгодной позиции, а наши солдаты так устали и были так обременены добычей, что мы не решились атаковать, обменявшись пушечными выстрелами. Однако вскоре завязалось серьезное дело и Тюренну пришлось отступить. Корпус Оккенкура разбит полностью, весь обоз захвачен и нам досталось до 3000 лошадей, множество пленных, большое количество оружия и различных военных припасов. В этом сражении герцог Немурский показал чудеса и был ранен пулей в бедро, но рана неопасна. Под де Бофором была убита лошадь, но это не помешало ему храбро защищаться. Отличился и Ларошфуко, так же, как Кленшан, Таванн, Валон и все другие генералы; Море кон тужен. Мы потеряли убитыми только 30 человек. Я думаю, вы останетесь очень довольны этим известием и не сомневаетесь в том, что я всегда готов быть, милостивая государыня, вашим всенижайшим и покорнейшим слугой.

Луи де Бурбон».

Письмо очень обрадовало принцессу, в то время как двор пребывал в Жьене в самом жалком положении, ибо города следовали примеру Орлеана и запирали перед ним свои ворота. Поражение маршала Оккенкура произвело сильную тревогу в главной королевской квартире, а армию привело в смущение.

Узнав о приближении войск, королева немедленно распорядилась отправить в Сен-Фаржо все придворные экипажи, которые находились в пяти лье от Жьена по ту сторону Луары. С рассветом все кареты были переполнены дамами и девушками службы ее величества королевы-матери и двигались в таком беспорядке, что если бы Конде удалось разбить Тюренна, то он бы захватил в плен короля со всем его двором. «Все приехали в Сен-Фаржо на ночлег, — пишет Лапорт, — в таком расстройстве, что не знали, ни что они делали, ни что им надо было делать». Из Сен-Фаржо двор отправился сначала в Оксер, затем в Жуаньи, Сон и Монтеро. Во время ретирады, которая очень походила на бегство, распоряжения насчет продовольствия отдавались так плохо, что все в буквальном смысле грабили друг друга. Даже сам король не избежал грабительства — брат графа Брольи увел лошадей из королевской конюшни, а когда Беринген послал де Живри от имени королевы потребовать назад лошадей, де Живри посмеялись в глаза и выгнали его вон.

Из Монтеро двор поехал в Корбель, где произошел странный поединок между королем и его братом. Подробности поединка излагает Лапорт.

«Король хотел, чтобы его брат спал с ним в его комнате, которая была так мала, что на месте, оставляемом двумя кроватями, едва можно было повернуться. Утром, когда братья проснулись, король нечаянно плюнул на постель герцога, который, в свою очередь, плюнул на постель короля; король рассердился и плюнул герцогу в лицо; герцог вскочил на постель короля и начал поливать ее своей мочой; король сделал то же на постель своего брата, а когда все жидкие средства у них истощились, между ними завязалась драка. Услышав шум, я вбежал в комнату, и как я ни уговаривал короля прекратить драку, он меня не слушался, и пришлось позвать генерала Вильруа, который разнял бойцов. Гнев герцога прошел скоро, но король еще долго не мог успокоиться».

После беспрестанных переездов из города в город двор прибыл в Сен-Жермен и здесь стало известно, что парижане снесли все мосты, и это крайне опечалило придворных, поскольку они рассчитывали запастись в Париже провиантом и ни у кого не было денег, разве только, как говорили, у кардинала, но он это отрицал, уверяя, что он беднее самого бедного солдата.

Ближайшей ночью пришло известие о битве при Этампе, в которой армии бунтовщиков пришлось отступить. Вильруа первым узнал об этом и не дождавшись утра прибежал уведомить короля; король вместе с герцогом Анжуйским и Лапортом в ночных колпаках и халатах поскакали на мулах к кардиналу, также застав его спящим, а он, в свою очередь, в аналогичном костюме, опрометью бросился к королеве. Эти мелкие подробности показывают, в каком беспокойстве пребывал тогда двор.

Один анекдот может показать читателю, как мало мог король, хотя считался уже совершеннолетним. Бираг, первый камердинер короля, попросил однажды де Креки, одного из камер-юнкеров высочайшего двора, поговорить с королем о своем двоюродном брате, прапорщике Пикардийского полка, раненом в сражении при Этампе, и просил место поручика в том же полку, так как поручик был убит. Прошло пять или шесть дней, а Бираг не получал ответа, и однажды утром, когда Лапорт одевал короля, де Креки спросил его величество, не угодно ли ему будет вспомнить о просьбе Бирага. Король притворился будто не слышал.

— Ваше величество, — сказал тогда Лапорт, стоя перед ним на коленях и поправляя ему на башмаках банты, — те, кто имеет счастье служит вам, очень несчастливы, если они не могут даже надеяться получить то, что им следует по всей справедливости!

Тогда король, нагнувшись к своему камердинеру, прошептал:

— Это не моя вина, мой любезный Лапорт, я «ему» об этом говорил, но это ни к чему не привело! — Говоря «ему», король имел в виду Мазарини, к которому по-прежнему питал отвращение.

Из Сен-Жермена двор вновь направился в Корбель, а оттуда все поехали осаждать Этамп. Утром, в день отъезда, к Лапорту пришли с вызовом от короля и тот, бросив свой завтрак, поспешил явиться. Вынимая из кармана полную руку червонцев, Луи XIV сказал:

— Возьми, Лапорт, эти 100 луидоров, которые прислал мне министр финансов на мои надобности и для раздачи солдатам, и держи их у себя.

— Почему же, государь, — спросил Лапорт, — вы не хотите держать деньги у себя?

— А потому, — отвечал король, — что у меня очень высокие сапоги, и если я спрячу деньги в карманы, мне ходить будет неловко.

— Но почему же вашему величеству не положить их в карман камзола? — предложил Лапорт.

— И то правда, — согласился юный король, — ты прав, Лапорт! Отдай назад луидоры и они будут у меня.

Однако Луи XIV недолго оставался владельцем означенной суммы, и очень скоро лишился своего сокровища довольно странным образом. Во время пребывания двора в Сен-Жермене главный камердинер Моро заплатил из своего кармана 11 пистолей за перчатки короля, а так как все нуждались в деньгах, то 11 пистолей беспокоили честного служителя. Узнав, что король получил от министра финансов 100 луидоров, Моро попросил Лапорта поговорить с королем о возврате денег и получил обещание исполнить просьбу в тот же день вечером.

Из Корбеля двор отправился на ночлег в Менвиль-Корнюэль, где король поужинал у его высокопреосвященства. В 9 часов вечера Луи XIV вернулся к себе, и Лапорт, раздевая его, сказал:

— Государь! В то время как мы находились в Сен-Жермене, Моро заплатил за ваше величество 11 пистолей, и так как в настоящее время все крайне нуждаются в деньгах, я обещал ему попросить эту сумму у вашего величества.

— Увы! — печально ответил мальчик. — Ты поздно сказал мне об этом, мой любезный Лапорт! У меня нет больше денег!

— На что же вы истратили их, ваше величество? — удивился Лапорт.

— Я их не истратил, — еще грустнее сказал король.

— Вы, вероятно, играли у кардинала в карты? — стал доискиваться причины Лапорт.

— Нет, ты знаешь, что я не так богат, — объяснил король, — чтобы играть в карты.

— Позвольте, позвольте, государь, — Лапорт все понял, — вы не проиграли кардиналу, он просто забрал у вас ваши деньги!

— Да, это правда, — глубоко вздохнул король, — ты теперь сам видишь, что лучше было бы, если бы ты забрал у меня эти деньги еще утром!

Действительно, узнав о необычайном богатстве своего царственного питомца, кардинал волей или неволей отнял у него деньги. Как уже говорилось, двор отправился осаждать Этамп, и Луи XIV в первый раз участвовал в сражении. Несмотря на то, что три или четыре пули просвистели мимо его ушей, он не струсил и не потерял присутствия духа. Когда вечером все прославляли его храбрость, он обратился к Лапорту, находившемуся около него все время:

— Ну, а как ты, Лапорт, ты не трусил?

— Нет, государь, нисколько, — уверенно ответил тот.

— Так ты, значит, храбрец? — заинтересовался король.

— Ваше величество, — улыбнулся Лапорт, — тот всегда храбр, у кого за душой ни копейки!

Луи XIV засмеялся. Дежурный камердинер, герцог Анжуйский и, наверное, кардинал Мазарини поняли эту шутку.

Юный король не мог без сожаления смотреть на больных, изувеченных солдат, которые протягивали к нему руки и просили милостыню, в то время как он не мог достать из кармана ни копейки. Бедность в народе была также ужасна; везде, где проезжал двор, крестьяне бросались с жалобами, прося о защите от грабительства со стороны солдат, разорявших их имущество. К довершению несчастья начался голод, и бедняки умирали ежедневно сотнями. Особенно печальное зрелище представляли умирающие от голода матери с младенцами. Проезжая однажды по мосту в Мелене, король увидел женщину и трех ее детей, лежащих один подле другого. Мать и двое детей были уже мертвы, а третий, которому было не более пяти месяцев, был еще жив и сосал грудь безжизненной матери.

Но было странно, что королева, казавшаяся очень тронутой всеми этими бедствиями, рассуждала о виновниках столь великих несчастий, должных предстать перед Богом, забывая, что в день Страшного суда отчет потребуется и у нее.

К этому времени принцесса де Монпансье, которая жестоко скучала в Орлеане, решила выехать из города. 2 мая, в сопровождении графинь Фиеск и Фронтенак, она выехала и в Бургола-Рен встретилась с принцем Конде, который вместе с герцогом де Бофором, герцогом Тарентским, герцогом де Роганом и всеми знатными лицами Парижа выехал навстречу. Подъехав к ней, принц спешился и почтительно поклонился. Принцесса пригласила Конде в свою карету и поехала в Париж, жители которого, ожидая ее приезда, уже ждали у заставы. Принцессе представился случай повторить некоторым образом свою орлеанскую экспедицию.

Судя по всему, между армиями короля и принца Конде должна была вскоре произойти решительная схватка. Выехав из Мелена, король отправился в Ланьи, где устроил смотр войскам, приведенным маршалом Лаферте-Сенектером из Лотарингии. По окончании смотра король отправился на свою главную квартиру в Сен-Дени, где решено было двинуться на Париж и атаковать армию Конде, стоявшую на берегу Сены между Сюреном и Сен-Клу. Принц Конде рассудил, что позицию, которую он занимал, удержать невозможно, и решил, выступив из своего лагеря ночью, расположиться в Шарантоне. Так как принцесса де Монпансье сыграла в последующем весьма важную роль, то мы будем говорить главным образом о ней.

1 июля 1652 года около половины 10 вечера м-ль де Монпансье услышала барабанный бой и звуки труб. Подбежав к окну и открыв его, она увидела шествие войска принца Конде и простояла до полуночи, погруженная в раздумья и с предчувствием, что завтрашний день станет для нее великим днем. В течение этого вечера к ней заходили друзья и последним заглянул Фламарен, с которым они подружились во время похода на Орлеан.

— А знаете ли вы, любезнейший Фламарен, — спросила принцесса, — о чем я думала, когда вы вошли?

— Право, нет, ваше величество, — ответил тот.

— Я думала о том, — протянула принцесса, — что завтра я совершу такой же для всех неожиданный подвиг, как в Орлеане.

— О! — восхитился Фламарен. — В таком случае вашему высочеству придется быть очень изобретательной!

— Это почему же? — удивилась де Монпансье.

— Да потому, — сказал Фламарен, — что завтра ничего не будет, начались переговоры, и если армии сойдутся, то только для того, чтобы дружески обняться.

— Да, да! — сказала принцесса, — знаю я эти переговоры, слышала о них! Мы весьма глупо сделали, не обратив особенного внимания на свои войска, а Мазарини в продолжение этого времени собрал всех своих сподвижников, так что нам не будет особой выгоды от завтрашнего дня.

— Вы так думаете? — усомнился гость.

— Да! — рассердилась м-ль де Монпансье. — И мне очень хотелось бы, чтобы у вас, одного из зловредных переговорщиков, была завтра вывихнута рука или сломана нога!

— Э, полноте, принцесса! — засмеялся Фламарен, прощаясь с воинственной девицей. — До свидания, до завтра! И мы увидим, кто из нас ошибается — вы или я. — И они расстались очень весело. Что же касается Фламарена, то он был спокоен относительно завтрашнего дня, поскольку ему предсказали, что умрет он с веревкой на шее.

После ухода Фламарена принцесса пошла в спальню, но поспать долго ей не удалось — в 6 утра постучали. Вскочив с постели, принцесса позвала слуг и они ввели в комнату графа Фиеска, посланного принцем Конде к герцогу Орлеанскому с извещением, что атакованный королевской армией между Монмартром и Ла-Шапелем принц отброшен к заставе Сен-Дени, и, беспокоясь о положении герцога, просит его сесть на лошадь и лично принять участие в деле. Гастон, конечно, объявил себя больным, заявил графу, что не встанет с постели и что все может обойтись без его присутствия. Графу Фиеску оставалось надеяться на принцессу и, придя к ней, он стал от имени принца Конде просить о помощи.

Отметим, что в это время супруга принца Конде была очень нездорова, и м-ль де Монпансье — разборчивая невеста, вечно искавшая мужа, — питала в глубине сердца если не желание, то надежду выйти замуж за принца, поэтому она обещала графу сделать все, что он нее будет зависеть. Проворно собравшись, она тщательно оделась и поехала в Люксембургский дворец, где увидела отца прохаживающимся по своему кабинету.

— Ах, ваше высочество! — заметила принцесса герцогу. — То, что я вижу, меня бесконечно радует! А то граф Фиеск был только что у меня и сказал о вашей болезни, что вы даже не можете встать с постели, а я вдруг вижу вас на ногах!

— Граф не ошибся, любезная моя дочь, — отвечал Гастон. — Правда, я не так уж болен, чтобы лежать в постели, но я очень не расположен принимать участие в делах сегодня.

— Однако, если это возможно, — сказала принцесса, — вам лучше сесть на лошадь и посмотреть, в каком положении находятся наши дела, ибо, да позволительно мне будет дать совет своему отцу и сказать, что внимание всего Парижа устремлено на него и сегодняшнее дело самым тесным образом касается его чести!

— Любезнейшая принцесса, — возразил герцог, — я благодарю за совет, но никак не могу ему последовать, так как чувствую себя слишком слабым и я не в состоянии сделать и ста шагов.

— В таком случае, ваше высочество, — рассердилась м-ль де Монпансье, — вы уж лучше совсем ложитесь в постель, чтобы в глазах всех выглядеть действительно больным!

Совет был неплох, но Гастон Орлеанский не последовал ему и демонстрировал совершенное спокойствие, что вывело принцессу из себя и она с иронией заметила:

— Странно, право! Ваше спокойствие можно объяснить разве тем, что вы имеете в кармане выгодный для вас и ваших приверженцев договор с Мазарини!

Герцог ничего не отвечал дочери. В это время пришли де Роган и де Шавиньи, ближайшие друзья Гастона; они сумели убедить его послать вместо себя в Городскую думу дочь, подобно тому, как он послал ее в Орлеан, вследствие чего де Роган получил от герцога письмо, уполномачивающее принцессу де Монпансье вступить в переговоры с руководителем парижской Думы.

Забрав письмо, принцесса тотчас уехала из Люксембургского дворца в сопровождении графа Фиеска, ставшего ее постоянным адъютантом. На улице Дофине им попался навстречу Жарзе, тот самый, что спровоцировал де Бофора на скандал у Ренара. Теперь Жарзе был на стороне Конде, и принц послал его к герцогу Орлеанскому с просьбой пропустить через город войска из Пуасси, ибо, выдержав атаку втрое превосходивших роялистских сил, он очень нуждался в помощи.

Жарзе оставил сражение в самом разгаре будучи ранен пулей, которая ударила в локоть и прошла до кости. Боль была нестерпимой и он очень страдал. Принцесса повезла его вместе с собой в Думу, разъяснив, что не к герцогу следует обращаться, а к парижскому губернатору, к которому она имеет письмо. Улицы, по которым они проезжали, были полны народа, причем почти все вооружились. Народ узнал принцессу де Монпансье, а так как орлеанское дело было еще свежо в памяти, то парижане приветствовали ее возгласами: «Мы с вами, принцесса! Только прикажите, и мы все исполним!».

Принцесса благодарила, говоря, что посоветуется с парижским губернатором, и выражала надежду, что эта готовность сохранится и в будущем. Действительно, если бы принцессе было отказано в том, о чем она намеревалась просить, так расположенный к ней народ остался бы последней надеждой.

Когда приехали к Думе, маршал д'Опиталь, губернатор, и советник Лефевр, городской голова, вышли навстречу принцессе и приветствовали ее краткой речью. В ответ принцесса поблагодарила их, сказала, что отец ее нездоров и вместо себя послал ее, и с этими словами вошла в зал заседаний. Когда все расселись, де Роган представил собранию письмо от его королевского высочества и актуарий прочел его во всеуслышание. В письме говорилось, что герцог Орлеанский передает своей дочери все свои права и всю свою власть.

— Итак, чего же желает его королевское высочество? — позвучал вопрос одного из членов собрания, когда чтение было закончено.

— Он желает исполнения трех указаний! — твердым голосом произнесла м-ль де Монпансье. — Во-первых, все парижане должны взяться за оружие!

— Уже исполнено! — отозвался маршал д'Опиталь.

— Во-вторых, отрядить из городского ополчения 2000 человек и послать их на помощь принцу Конде!

— Этого сделать нельзя, — ответил маршал, — ибо можно отделять отряды только от регулярного войска, а не от дружины, собранной наскоро из народа, не знающей военной организации и не умеющей даже владеть ружьем! Но будьте спокойны, ваше высочество, 2000 человек будут направлены принцу.

— В-третьих, — закончила принцесса, сказав это последним, как самое важное, — пропустить войска из Пуасси от заставы Сен-Оноре до застав Сен-Дени или Сент-Антуан!

Это требование действительно оказалось достаточно серьезным, так при его объявлении маршал д'Опиталь, городской голова и другие советники смотрели друг на друга, ничего не отвечая. Понимая положение Конде, который продолжал сражаться с превосходящими силами неприятеля, принцесса стала настаивать.

— Мне кажется, господа, — снова начала она, — что тут нечего особенно рассуждать. Его королевское высочество, мой отец, был всегда расположен к Парижу, и когда речь идет о его спасении, а также спасении принца Конде, он вправе требовать от вас признательности! Кроме того, господа, вам не безызвестно и то, что кардинал возвращается с самыми злыми намерениями, и, если Конде будет разбит, изгнавшие кардинала и назначившие цену за его голову не найдут себе места и сам Париж, без сомнения, будет предан огню и мечу! Нам, милостивые государи, следует постараться избежать этого несчастья, и мы окажем великую услугу королю, если сохраним ему лучший город его государства, его столицу, которая всегда готова верой и правдой служить своему монарху!

— Но, подумайте сами, ваше высочество, — стал возражать маршал д’Опиталь, — если бы наши войска не подошли бы к столице, то и королевские войска не были бы здесь!

— Я думаю, сударь, — ответила принцесса, — что в то время, как мы здесь спорим, принц Конде находится в опасности, и если он погибнет потому только, что ему не подали помощь, то Париж покроется вечным стыдом! Вы можете ему помочь, господа, пошлите же помощь скорее!

Речь принцессы произвела впечатление. Все члены собрания встали и удалились в другую комнату для совещания, в продолжение которого принцесса, встав на колени перед окном, откуда была видна церковь св. Духа, молилась. Совещание оказалось продолжительным, наконец советники возвратились в зал, и маршал д’Опиталь сообщил принцессе, что как он, так и все г-да советники, готовы исполнить все приказания принцессы. После этого принцесса послала Жарзе к принцу Конде, а маркиз ла Буле, не теряя времени, поспешил с приказанием отворить ворота заставы Сент-Оноре войскам из Пуасси.

Между тем, сражение продолжалось уже в предместьях Парижа, и слышались пушечные выстрелы. М-ль де Монпансье решила сама посмотреть, в каком положении находятся дела, и, выйдя из Думы, направилась в карете к заставе Сент-Антуан. Улицы были переполнены народом, раздавались крики об измене, что принца Конде, защитника города, оставляют без помощи. Один из толпы подошел к карете принцессы.

— Ваше величество, — сказал он, указывая пальцем на маршала д'Опиталя, — как вы терпите при себе этого мазариниста? Если вы им недовольны, скажите слово и мы с ним с удовольствием разделаемся!

— Напротив, — отвечала принцесса, — я им очень довольна, он сделал все, чего я желала!

— Ну, хорошо! — продолжал угрожать парижанин. — Пусть он возвращается в Думу и ведет себя, как должно!

Маршал не заставил просить себя два раза и уехал в Думу, а принцесса поехала дальше. На улице Таксерандери она увидела ужасное зрелище — раненого герцога Ларошфуко, у которого мушкетной пулей были пробиты оба глаза и кровь заливала все лицо. Герцог сидел на лошади, поддерживаемый с одной стороны сыном, принцем де Марсильяком, за другую руку его держал Гурвиль, один из его друзей. Оба они заливались слезами при виде страданий герцога, который уже не мог надеяться когда-либо возвратить себе зрение. Принцесса хотела было заговорить с ним, но он ничего не видел и не слышал и только стонал.

На улице Сент-Антуан принцесса увидела Гито, бледного, с расстегнутым камзолом и поддерживаемого солдатами.

— Ах, мой бедный Гито! — воскликнула принцесса. — Что с тобой случилось?

— Что случилось? — отвечал Гито. — О, я ранен, принцесса, пулей навылет!

— Но ведь ты же умрешь от этого? — взволновалась принцесса.

— Кажется, нет, ваше высочество, — простонал Гито в ответ.

Сказав раненому несколько теплых слов, принцесса поехала дальше и вскоре встретила Валона, одного из сопровождавших ее в Орлеан генералов, раненного в бок.

— А! — крикнул он, увидев едущую навстречу принцессу. — Мы пропали!

— Совсем нет! — гордо ответила та. — Напротив, скажите лучше, мы все спасены, ибо я сегодня командую в Париже как прежде командовала в Орлеане!

— Прекрасно! — сказал тогда Валон. — Это возвращает мне храбрость, а то я было совсем пал духом. Я уверен, что под вашим руководством все пойдет к лучшему!

Чем ближе подъезжала принцесса к заставе Сент-Антуан, тем чаще встречались раненые, которых несли со всех сторон. Все говорили о принце Конде, который никогда еще так не отличался — он поспевал повсюду и там, где появлялся, творил чудеса. Принцесса послала офицеру на заставе подписанную членами городской Думы бумагу, уполномочивающую ее действовать по своему усмотрению, и приказала пропускать всех людей принца Конде в город и обратно, а сама вошла в дом контролера Лакруа, который находился рядом с Бастилией. Очень скоро прибыл принц Конде, узнавший о ее приезде. Принц был в самом непрезентабельном виде — лицо покрыто пылью, волосы растрепаны, рубашка забрызгана кровью, а латы разбиты многочисленными ударами.

— Ах, принцесса! — воскликнул принц, бросая к ее ногам окровавленную шпагу. — Вы видите меня в отчаянии! Я лишился всех моих друзей! Герцог Немурский, Ларошфуко и Кленшан ранены смертельно, только я, благодаря Богу, остался жив и невредим, хотя и не щадил себя!

— Успокойтесь, дорогой принц! — ответила де Монпансье. — Им не так худо, как вы думаете! Кленшан в двух шагах отсюда, и доктор за него отвечает, Ларошфуко ранен опасно, но если Богу будет угодно, он поправится, а рана герцога Немурского менее всего опасна!

— Ах! Вы возвращаете мне силы, — проговорил дрожащим голосом Конде, — ибо сердце мое разбито от тоски и отчаяния! Извините меня, но я не могу удержаться от слез по стольким храбрецам, пролившим свою кровь из-за нашего дела! — Высказав это, принц горько заплакал. Эта чувствительность тем более заслуживала уважения, что проявлялась в принце крайне редко. Когда он несколько успокоился, принцесса сказала:

— Может быть, принц, вам лучше отправиться в город?

— О, нет, нет! — ответил Конде. — Ни за что на свете! Самое горячее дело, правда, кончилось, но я постараюсь, чтобы остальная часть дня прошла в стычках. Прикажите только пропустить в город весь обоз и оставайтесь на своем месте, чтобы в случае необходимости к вам можно было обратиться.

— Итак, — повторила принцесса, — вы не собираетесь уехать в город?

— Нет, не хочу! — твердо заявил Конде. — Иначе меня, среди бела дня, обвинят в том, что я отступил перед мазаринистами! Пойдем, Гула! — обратился он к оруженосцу. — Подай мне мою шпагу и примемся опять за дело! — И с этими словами, поклонившись принцессе, он сошел с лестницы, ловко вскочил на поданную ему лошадь и снова бросился в сражение.

Принцесса, став у окна, провожала его глазами, и ей представилось самое печальное зрелище: мимо дома пронесли одного из друзей принца Конде, прекрасного маркиза ла Рош-Гальяра, раненного в голову и залитого кровью. Содрогнувшись, м-ль де Монпансье отошла от окна и, чтобы забыть страшную картину, занялась энергично делами. Она отдала приказание пропустить через заставу Сент-Антуак обозы, как просил принц Конде, и послала их на Королевскую площадь, где отряд в четыреста солдат получил приказ состоять в бессменном карауле. Потом она поставила на Сент-Антуанском и Арсенальском бульварах четыреста мушкетеров, присланных из города от Думы.

Принц Конде вовремя вернулся к армии — сражение началось с еще большим жаром. Королевская армия атаковала в двух местах — заставу Сен-Дени и предместье Сент-Антуан. Узнав, что маршал Тюренн лично командует атакой на предместье, Конде поспешил туда, а к заставе Сен-Дени направил отряд кавалерии. Действительно, Тюренн двинулся на предместье Сент-Антуан со всей армией, а вторая атака была ложной, чтобы отвлечь силы принца. Тюренн наступал с силами до 11 000 солдат, у Конде же — 5 или 6000.

Видя такое неравенство, Конде постарался укрепиться на главном направлении, и, несмотря на его обещание закончить день в стычках, началось кровопролитное сражение. Конде приходилось успевать повсюду, находясь в первых рядах. Получив известие, что мазаринисты уже вломились на главную баррикаду, что пехота еще держится, но кавалерия отступает, принц взял сто мушкетеров, собрал сколько смог пехотных и кавалерийских офицеров и со шпагой в руке бросился в контратаку, выбив четыре полка и вернув себе баррикаду.

Между тем, принцесса де Монпансье послала узнать, на чьей стороне комендант Бастилии. Им был в то время Лувьер, сын советника Брусселя; он ответил, что если бы у него был письменный приказ герцога Орлеанского, он бы исполнил все распоряжения принцессы. Тогда м-ль де Монпансье, взяв полученную у отца бумагу, сама отправилась в крепость, где прежде ей не случалось бывать. Переговорив с Лувьером и желая осмотреть поле боя, принцесса поднялась на одну из башен Бастилии. С помощью подзорной трубы она увидела скопление людей на высотах Шарона, разглядела кареты и носилки, убедившись, что там находится король, королева и весь двор. Несколько далее, около Баньоле, королевская армия сосредотачивалась для третьей атаки. Принцесса увидела, как генералы разделили кавалерию, намереваясь отрезать принцу Конде сообщение между рвом и предместьем, и немедленно послала пажа уведомить об этом принца, который, воспользовавшись затишьем, сам уже смотрел на эти движения с колокольни аббатства Сент-Антуан. Он приказал генералам, командовавшим отдельными частями его армии, собрать войска и стать лицом к лицу с неприятелем, а паж вернулся к принцессе объявить, что Конде продолжает на нее надеяться. В это время она распоряжалась наведением пушек Бастилии на королевские войска.

Сделав все необходимое в крепости, принцесса вернулась в дом советника Лакруа, где ее ожидал посланный от принца с просьбой о вине для храбрых солдат. Принцесса немедленно отправила в армию принца несколько бочек с вином. Число убитых и раненых все увеличивалось и каждую минуту чье-нибудь имя вносилось в книгу судеб — опасно ранен маркиз Лег, убит граф Басса, племянник маршала Рантцау убит наповал. В доме, где находилась принцесса, была слышна сильнейшая ружейная пальба — маршал Тюренн бросился на Конде всеми своими силами, подкрепленный только что подошедшими войсками маршала ла Ферте-Сенектера.

Недостаточно было быть героем, чтобы устоять против столь превосходящих сил, поэтому принцу пришлось отступить. Положение его стало безнадежным — он оказался прямо против рва, где многочисленное королевское войско, раза в четыре большее, готовилось атаковать и ожидало лишь приказа, но вдруг верх Бастилии воспламенился подобно Синаю и из всех орудий начался учащенный огонь. Королевская армия растерялась, и Конде был спасен — соединив свои силы, он бросился в атаку, отбросил Тюренна и смог спокойно отступить.

В королевском лагере все были так уверены в победе, что королева даже послала карету для пленного принца Конде. Кардинал Мазарини не удержался и при громе пушек воскликнул:

— Славно! Бастильские пушки стреляют по войскам Конде!

— Не ошибаетесь ли вы, милостивый государь? — заметил кто-то. — Скорее всего, эти пушки стреляют по королевской армии!

— Может быть, — сказал другой, — принцессе де Монпансье вздумалось посетить Бастилию, и пушки стреляют в ее честь?

Маршал Вильруа догадался, в чем дело, и, поникнув головой, с грустью резюмировал:

— Если принцесса в Бастилии, то, поверьте, не в ее честь стреляют, а она сама стреляет!

Через час выяснилось все, и королева поклялась в вечной ненависти к принцессе де Монпансье. Королевская армия также потеряла несколько выдающихся дворян: Сен-Мегрен, генерал-лейтенант, командовавший легкой кавалерией, был убит, как и маркиз Нантуйе; от руки самого Конде пал поручик 1-го Гвардейского полка и любимец короля дю Фульу; наконец, Поль Панчини, племянник кардинала, красивый, подававший большие надежды шестнадцатилетний юноша, был ранен в голову и вскоре умер.

Вечером в Люксембургском дворце состоялся большой съезд. Все превозносили принцессу де Монпансье за ее подвиги, славили принца Конде. Сам принц сказал, что это сражение было самым жестоким из всех, в каких он принимал участие.

Напрасно де Монпансье искала между гостями маркиза Фламарена, никто его не видел, никто не знал ничего о его судьбе. Принцесса приказала начать тщательный розыск, и его тело нашли простреленным на том самом месте, где он несколько лет тому назад нанес на дуэли смертельную рану своему противнику де Канильяку. Странным образом, которого никто не сумел объяснить, горло Фламарена было перетянуто веревкой.

ГЛАВА XXVII. 1652.

Собрание в Городской Думе. — Странный знак отличия. — Новые затруднения герцога Орлеанского. — Уния. — Нападение на Думу. — Общая исповедь. — Замешательство принцев. — Принцессе де Монпансье дают новое поручение. — Ее несчастные встречи. — Храбрость принцессы. — Принцесса снова в Думе. — Спасение городского старшины. — Двор удаляется в Понтуаз. — Декларация парламента. — Ответный указ королевского Совета.

Париж достался принцу Конде, хотя, и это очень необычно, он взял его не приступом, а отступлением. Однако недостаточно было занять Париж, нужна была также и власть административная, а этого можно было достигнуть лишь по согласованию со старшинами. С этой целью 4 июля созывалось совещание, на котором принцы, при содействии некоторых лиц, надеялись склонить их к уступкам и союзу.

Чтобы выделить своих солдат, принц Конде приказал им украсить свои шляпы пучками соломы, но народ, увидев этот новый символ, сделал со своей стороны то же. Поэтому все, кто попадались в день собрания без соломы на шляпе (женщины прикрепляли солому на плече), преследовались криками: «Солома! Солома!», пока они не прикрепляли себе эту своеобразную кокарду. Новой моде оказались вынуждены следовать все, не исключая лиц духовного звания, а один монах, пожелавший ей воспротивиться, был избит до полусмерти.

Герцогу Орлеанскому совершенно необходимо было явиться в Городскую Думу, он же, по обыкновению, упал духом, колебался, придумывал всякие отговорки и так медлил, что, хотя заседание назначалось на 2 часа, прибыл только в 4. Дело было, однако, достаточно важным — герцог Орлеанский в этом собрании должен был быть назначен генерал-наместником королевства, что уже признал парламент, с правом именем королевской власти распоряжаться всем до тех пор, пока его величество будет находиться в руках кардинала Мазарини, объявленного врагом государства, возмутителем общественного порядка и проч., и проч.

Во время дороги в Думу герцог Орлеанский несколько успокоился, увидев, что все имеют на шляпах солому, как некогда, во времена Фронды — пращу. По дороге Гастон также встретился с дочерью, имевшей при своем веере букет, составленный из соломы и перевязанный лентой синего цвета, который был цветом партии.

Улицы запрудил народ, так что принц Конде и герцог Орлеанский едва пробились к зданию Думы. Народ волновался и грозил особенно маршалу д'Опиталю и городскому старшине, которых называл приверженцами Мазарини. Принц Конде и герцог Орлеанский вошли в Думу и заседание открылось чтением письма от короля, в котором требовалось отложить заседание на неделю. В ответ раздались свист и шиканье, так что письмо пришлось отложить в сторону.

Тогда герцог Орлеанский и принц Конде по очереди благодарили собрание за сделанное Парижем для них в день битвы при заставе Сент-Антуан, но ни тот, ни другой не говорили ничего о будущем, ожидая от советников предложения составить акт об унии, для чего собственно и собиралось собрание. Видя, что здесь делать больше нечего, принц подал знак герцогу и оба вышли через главную дверь на площадь.

Вожди казались очень недовольными, и люди из толпы начали спрашивать у офицеров их свиты, в чем дело. Те отвечали, что акт об унии между вождями их партии и парижскими старшинами не только не был составлен, но не было даже предложения о нем. Получив такой ответ, народ, довольный поводу пошуметь, взбунтовался и поднялся крик, что в Думе заседают мазаринисты, которые в день сражения при заставе Сент-Антуан позволили бы принцу Конде погибнуть, если бы не принцесса де Монпансье. И вскоре тысячи глоток выкрикивали: «Унию! Унию! Мы хотим унию!».

За криками последовал залп из ружей по стеклам Городской Думы, деморализовавший членов собрания — многие бросились на пол, спасаясь от пуль и начали исповедоваться кто себе, кто священнику, отпуская друг другу грехи. Вскоре пули приняли еще более опасное направление — солдаты, будучи опытнее горожан, начали стрелять с крыш стоящих против Думы домов. Появились раненые, но выбежать из Думы было уже невозможно, так как народ овладел всеми выходами, запер двери, и, обложив соломой, поджег. Дума закрылась дымом.

Между тем, принц Конде и герцог Орлеанский приехали в Люксембургский дворец, нимало не подозревая, как они потом всех уверяли, о том, что делается позади. Герцог отправился в свой кабинет, а принц остался в приемной вместе с принцессой де Монпансье, герцогиней Сюлли, графиней Фиеск и г-жой де Вильяр, занявшись чтением писем от Тюренна, как вдруг вбежал какой-то гражданин, запыхаясь от усталости, и закричал:

— На помощь! На помощь! Дума горит! В нее стреляют! Там много убитых и раненых!

Конде устремился к герцогу с известием, очень его напугавшим, и герцог, выбежав из кабинета, начал расспрашивать вестника. Потом он обратился к Конде:

— Я прошу вас, братец, отправляйтесь немедленно к Думе! Надеюсь, вы восстановите там порядок!

— Нет места, куда я не пошел бы ради вас, — ответил Конде, — но что до этого, то, прошу вас, увольте! Я не знаток в бунтах и даже готов струсить при таких обстоятельствах. Пошлите лучше де Бофора, народ его знает и любит, и он распорядится гораздо лучше меня!

Герцог Орлеанский вступил в переговоры с герцогом де Бофором, который немедленно отправился к Думе, пообещав угомонить мятежников. В это же самое время принцесса, почувствовав как никогда вкус к политике, предложила отцу позволить ей смирить народ. Герцог, полагая, что м-ль де Монпансье еще более увеличит свою славу, с радостью согласился.

Принцесса отправилась к Думе в сопровождении двух своих постоянных адъютантов — графинь Фиеск и де Фронтенак, а также герцогини де Сюлли и г-жи де Вильяр, которые весьма трусили. В силу этого обстоятельства принцессу вызвался сопровождать принц Конде со своей свитой. Проехав некоторое расстояние дамы вдруг увидели лежащего на улице мертвого и хотели было повернуть назад, однако м-ль де Монпансье удержала их. Но это было только началом, и на подъезде к мосту Нотр-Дам принцесса стала свидетелем траурного шествия — несли тело советника Феррана, пораженного кинжалами. Это было тем тяжелее, что советник состоял в числе ее лучших друзей; от прохожих стало известно, что убит также генерал-контролер Мирон, один из приверженцев м-ль де Монпансье. Прохожие рассказывали о викарии церкви Сен-Жан, который, чтобы спасти одного священника, бросился из церкви со святыми дарами, держа их над головой, но бунтовщики начали по нему стрелять.

Принцесса остановилась и послала к Думе четырех послов, но ни один не вернулся, и тогда она решила найти трубача, поехав к отелю Немур. На узком мосту карета зацепилась за телегу с мертвецами, наваленными как попало, и дамы начали падать в обморок, однако м-ль де Монпансье в два истекших дня видела столько убитых из числа своих друзей, что мертвые тела незнакомых производили на нее уже слабое впечатление.

В отеле Немур трубача найти не удалось, а г-жа Вильяр, не чувствовавшая в себе воинственного духа, решила остаться в отеле, так же как и графиня Фиеск, пожелавшая по причине усталости лечь в постель. Принцесса де Монпансье возвратилась в Люксембургский дворец в негодовании, огорченная неуспехом своей поездки, но герцог Орлеанский, всегда очень храбрый в делах, в которых лично не участвовал, предложил дочери сделать вторую попытку, и она согласилась, несмотря на полночь. Принцесса выехала с той же свитой, за исключением г-жи Вильяр.

Теперь толпы народа исчезли и вместо них на всех улицах стояли караулы. Солдаты присоединялись к конвою принцессы, и когда она подъехала к Думе, ее сопровождало около 500 человек. Принцесса пожелала войти в Думу одна; ей навстречу вышел герцог де Бофор, помог выйти из кареты и они вошли в здание, сильно обгоревшее снаружи и даже еще кое-где дымившееся. Дума казалась совсем опустевшей, и принцесса с грустью смотрела на зал заседаний со следами пуль на стенах. В это время к ней подошел смотритель Думы и объявил, что городской голова ожидает ее в своем кабинете. Оставив своих дам в большом зале, ее высочество поднялась по лестнице и вошла в кабинет, где застала.

Городского голову расчесывающим свой парик и совершенно спокойным, словно в течение дня он не подвергался никакой опасности.

— Милостивый государь, — сказала принцесса, — его королевское высочество послал меня сюда избавить вас от опасности, и я с радостью приняла поручение, тем более, что всегда уважала вас лично. Я знаю, что вы всегда были самым благонамеренным человеком, и если Дума стала сегодня свидетельницей ужасных событий, то в этом виноваты не вы, а вообще все, присутствующие на заседании.

— Ваше высочество, — отвечал старшина, — вы оказываете мне слишком много чести, думая так обо мне! Однако, поверьте, что я — покорнейший слуга его королевского высочества, а также вашего высочества, и действовал до сих пор по правде и совести. Теперь же меня хотят отрешить от должности! Тем лучше, я буду очень рад, если меня устранят от дел, которые по теперешним обстоятельствам так трудно исполнять! Если вы, сударыня, прикажете мне принести бумагу и чернила я тотчас напишу просьбу об отставке.

— Милостивый государь! — сказала м-ль де Монпансье. — Я сообщу его королевскому высочеству обо всем, что вы мне говорите. Что касается вашей отставки, если это будет сочтено необходимым, то вы ее получите, но, сохрани меня Боже, я ничего не буду требовать от человека, которому спасла жизнь!

— Однако, — заметил герцог де Бофор, — чего же вы желаете и что я могу для вас сделать?

— Я желаю, — ответил старшина, — возвратиться к себе домой и вы можете приказать г-н герцог, проводить меня.

— Хорошо! — сказал де Бофор и, пройдя через маленькие двери, чтобы убедиться в безопасности, вернулся за старшиной. Тогда добрый старик, чувствительно поблагодарив своих избавителей, удалился. По окончании этой первой операции принцесса вспомнила о маршале д'Опитале, который находился в положении не менее неприятном и которому она велела передать, что готова предоставить безопасный приют.

Сойдя с лестницы, принцесса вдруг увидела очень испуганных графиню Фиеск и г-жу Бетюн — только что раздался выстрел и пуля пролетела между ними, никого не задев и ударившись в стену. Принцесса стала их успокаивать и стучать в дверь комнаты, где должен был находиться маршал. Однако дверь не отворялась и никто не отвечал, поскольку маршала там не было, — соскучась дожидаться и не желая быть обязанным своим противникам, д’Опиталь с помощью лакея вылез из окна и спустился вниз по веревке. За это он обещал лакею подарить 100 пистолей и действительно послал их на следующий же день.

Начинало рассветать, и народ снова стал собираться на улицах. Принцессе ничего не оставалось делать и в 4 часа утра она вернулась к себе, проспав затем весь день.

В течение дня старшине была послана бумага об отставке, а вечером советник Бруссель, в образе мыслей которого никто не сомневался, был назначен на это место. На следующий день по поводу введения Брусселя в новую должность было назначено заседание, по окончании которого советник поехал в Люксембургский дворец и присягнул его королевскому высочеству герцогу Орлеанскому как обыкновенно присягают королю. Узнав об этом двор выехал из Сен-Дени и удалился в Понтуаз. Сгоряча хотели было отправить короля в Нормандию, но потом основательно рассудили, что ему будет безопаснее среди своей армии под командованием маршала Тюренна.

Все это время принцы продолжали воздействовать на парламент, безымянные писатели издавали брошюры, в которых требовали регентства, а Бруссель предлагал в собрании возвратить герцогу Орлеанскому титул генерал-наместника королевства, который тот имел во время малолетства короля, с правом распоряжаться войском и финансами. Наконец, большинством в 74 против 69 голосов герцог получил следующую декларацию:

«Поскольку король находится не на свободе и зависит от кардинала Мазарини, то герцог Орлеанский приглашается употребить власть его величества совокупно со своей властью, чтобы освободить короля из-под влияния кардинала и для этого принять титул генерал-наместника короля на всем протяжении королевства и заведовать всеми делами Франции. Принц Конде приглашается принять титул главнокомандующего, но с тем, чтобы находиться под властью его королевского высочества».

Декларация была опубликована 20 июля, а 31-го указ королевского Совета объявил, что король и его Совет признают декларацию Думы не имеющей никакого значения как составленную лицами, не имеющими ни власти, ни свободы, и приказывают парламенту переехать в Понтуаз. В свое время Анри III в аналогичной ситуации приказал перевести парламент из Парижа в Тур.

ГЛАВА XXVIII. 1652.

Несогласия между принцами. — Следствие ссоры между герцогом Немурским и герцогом де Бофором. — Дуэль насмерть. — Принц Конде получает пощечину. — Красное словцо президента Бельсара. — Герцог Орлеанский лишается единственного своего сына. — Новая оппозиция Парламента. — Новое удаление Мазарини. — Король вступает в Париж. — Затруднительное положение принцессы де Монпансье. — Отъезд принцев. — Они объявлены виновными в оскорблении величества. — Призвание Мазарини. — Причина возвращения. — Неблагоразумный поступок коадъютора. — Придумывают, как бы от него отделаться. — Воля короля начинает обнаруживаться. — Арест кардинала Реца. — Конец второй войны Фронды. — Возвращение Мазарини.

Одержав свою политическую победу, принцы естественно пришли к несогласию друг с другом. Собрались было учредить совет благоустроеннее прежнего, и все пожелали принять в нем участие, однако между герцогом Немурским, происходившим из Савойского дома, и герцогом Вандомским, из дома Французского, начались споры по вопросу о председательстве. Это произвело тем больший страх среди приверженцев обоих герцогов, что повторялась сцена в Орлеане, когда герцог де Бофор дал пощечину герцогу Немурскому, а тот сорвал с головы противника парик.

Узнав о ссоре, герцог Орлеанский и принц Конде заставили герцога Немурского дать честное слово в течение 24 часов не предпринимать ничего против герцога де Бофора, относительно которого не беспокоились, поскольку он демонстрировал столько же благородства, сколько герцог Немурский запальчивости. Однако герцог Немурский, без сомнения, сделал какую-нибудь хитрость, позволившую ему не сдержать слово, и при первой возможности он стал искать своего противника. Де Бофора было найти нетрудно — самый беспокойный человек во всем Париже он везде оставлял след своего посещения. Узнав, что де Бофор прогуливается в саду Тюильри вместе с приятелями, герцог Немурский немедленно отправился туда же. Придя в сад, он увидел де Бофора с четырьмя приятелями — графами Бюри, Ри, Брилье и Герикуром.

Подойдя к де Бофору, герцог Немурский вызвал его на дуэль. Де Бофор остался спокоен и нисколько не сердился на герцога Немурского, поэтому он сделал все возможное, чтобы избежать дуэли, говоря, что он не может покинуть друзей и лучше отложить это дело до другого дня. Тогда герцог Немурский громко отверг эти соображения, говоря, что приведет сейчас же равное число своих друзей, после чего не оставалось уже никакого средства уклониться, поскольку на формальный вызов друзья де Бофора не могли не ответить согласием. Положено было немедленно начать битву на Конной площади, куда герцог Немурский обещал привести своих секундантов.

Вернувшись к себе домой, герцог Немурский, к несчастью, нашел необходимое число молодых дворян — г-д де Вильяра, ла Шеза, де Кампана и де Люзерша, которые приняли приглашение и тотчас отправились туда, где их ожидали. Герцог Немурский, чтобы не терять времени, наперед зарядил пистолеты, и пока секунданты выбирали себе противников, подошел к де Бофору в намерении немедленно начать поединок. Де Бофор вновь попытался решить дело миром.

— Любезный брат! — говорил он. — Стыдно нам так горячиться, останемся лучше друзьями! Может быть забудем прошлое!

Герцог Немурский, бросив заряженный пистолет к ногам де Бофора и отступив на надлежащее расстояние, крикнул:

— Нет, бездельник! Надобно, чтобы или я тебя убил, или ты меня!

С этими словами он спустил курок своего пистолета, а когда противник остался невредимым, бросился на него со шпагой в руке. Бофор выстрелил почти не целясь, и герцог Немурский упал. На шум бросились гулявшие в саду отеля Немур, в том числе и аббат Сен-Спир, который устремился к раненому. Герцог успел лишь сказать «Иисусе! Матерь Божья!», и, пожав аббату руку, испустил дух. В это время трое секундантов де Бофора упали, тяжело раненные: граф Бюри со временем поправился, но Ри и Герикур умерли от ран.

На другой день началась борьба между принцем Тарентским, сыном герцога де Тремуйля, и графом Рие, сыном герцога д'Эльбефа, и снова по вопросу о председательстве. Присутствовавший при этом принц Конде принял сторону принца Тарентского, своего близкого родственника. Во время спора граф Рие сделал движение, которое принц Конде принял за оскорбление и дал ему пощечину, на что граф ответил тем же. Принц Конде, у которого не было при себе шпаги, схватил шпагу барона Миженна, Рие захватил свою, но герцог де Роган бросился между ними и заставил графа выйти, вслед за чем герцог Орлеанский отправил его в Бастилию. Принц Конде порывался последовать за графом Рие и требовать удовлетворения, но присутствующие успокаивали его, утверждая, что граф ударил его кулаком, а пощечины не было. После долгого сопротивления принц Конде рассудил, что не раз выказанная им храбрость ставит его выше всякого оскорбления, и уступил уговорам, но, входя вечером к м-ль де Монпансье, все-таки сказал:

— Сударыня, вы видите во мне человека, которого, клянусь вам, били сегодня первый раз в жизни!

Подобное едва не случилось и в первую Фронду, но было остановлено шуткой президента Бельевра. Герцог де Бофор, встретив в герцоге д'Эльбефе сопротивление своим намерениям, с негодованием воскликнул:

— Если я дам д'Эльбефу пощечину, не изменит ли это вида наших дел, как вы думаете?

— Нет, герцог, — отвечал президент Бельевр, — я думаю, что это изменит только вид г-на д'Эльбефа!

Через несколько дней после этого приключения умер единственный сын герцога Орлеанского, мальчик двух лет, который не говорил и не ходил по причине совершенно кривых ног. Герцог Орлеанский был чрезвычайно огорчен этой смертью, и, уведомляя о несчастии двор, просил разрешения похоронить принца в Сен-Дени, но получил в весьма грубом письме отказ, где, между прочим, говорилось, что смерть сына — Божье наказание ему за интриги против короля.

Мы уже говорили, что королевским указом парламенту повелевалось перебраться в Понтуаз. Повиновение и неповиновение были одинаково затруднительны, однако парламентарии заявили, что не могут повиноваться указам короля и даже читать их, пока кардинал находится в пределах Франции. Сверх того парламент опубликовал запрещение своим членам удаляться из Парижа, а отсутствующим приказал немедленно приехать. В королевском Совете поняли — и сам Мазарини на этом настаивал — что такое положение не может продолжаться. Кардинал сам предложил свое удаление и это предложение было принято; 12 августа король издал соответствующий указ. Это было правильной политикой, ибо события вокруг Городской думы, во время которых было убито несколько советников, двое старшин и около 30 горожан, лишили парламент расположения к принцам; назначение герцога Орлеанского генерал-наместником имело оппозицию из 69 против 74; удаление Мазарини ликвидировало предлог к возмущениям и парламентская оппозиция обретала силу, поскольку все не хотели продолжения утомительной войны.

Указ об удалении кардинала пришел в Париж 13 августа и произвел ожидаемое действие. Принц Конде и герцог Орлеанский прибыли в парламент и объявили, что главная причина войны более не существует и они готовы положить оружие, если только его величеству будет угодно дать всем амнистию, удалить войска из окрестностей столицы и из Гиени. Переговоры тянулись долго, поскольку принцы желали охранительных грамот, а король принимал свои предосторожности, поскольку принцы предлагали предать все забвению, а король предполагал кое-что в свое время вспомнить. И, конечно же, под предлогом забот об общем деле каждый хлопотал о своем — герцог Орлеанский через посредничество кардинала Реца, принц Конде — через де Шавиньи, но ни тот, ни другой не имели успеха. Герцогу Орлеанскому отвечали в неопределенных выражениях, а принц Конде не смог получить желаемого и вынужден был уехать из Парижа. Полагая, что де Шавиньи плохо защищал его интересы, Конде перед отъездом так на него рассердился, что де Шавиньи перепугался и, как пишет Сен-Симон, через несколько дней умер. Г-да де Бофор и Брус-сель подали прошения об отставке — первый от должности парижского губернатора, второй ,от должности купеческого старшины.

17 октября король прибыл в Сен-Жермен, куда немедленно отправились начальники городской стражи и депутаты от города и возвратились, ведя с собой прежнего купеческого старшину Аефевра и прежнего губернатора маршала д'Опиталя. Известие о том, что назавтра король назначил свой въезд в столицу, вызвало всеобщую радость, громкие изъявления которой герцог Орлеанский мог слышать в своем дворце, собираясь ее разделить. В это же время принцесса де Монпансье получила от короля письмо, в котором его величество просил ее освободить Тюильри для герцога Анжуйского, поскольку для него нет другого помещения. Принцесса отвечала, что повинуется королю и немедленно переедет во дворец отца.

Перед отъездом она позвала к себе двух своих постоянных советников — президента Виоля и советника Круасси.

Они явились немедленно, и президент Виоль сообщил, что ему стало известно о частном договоре, заключенном между двором и герцогом Орлеанским, и даже показал ей статьи этого договора, говоря:

— Принцесса, вы знаете его высочество так же хорошо, как и я, поэтому ни за что отвечать не приходится!

Принцесса де Монпансье знала герцога лучше, чем кто-либо другой — она нашла его весьма неспокойным относительно своего будущего и поэтому вовсе нечувствительным к тому, что могло бы случиться с другими. По этой же причине Гастон даже не предложил дочери поместиться в своем Люксембургском дворце, и она попросила у него позволения занять квартиру в Арсенале, на что тот со свойственным ему легкомыслием согласился. Возвратясь к себе, принцесса нашла г-жу д'Эпернон и г-жу де Шатийон, которые пришли посетовать по поводу повеления короля и узнать, куда принцесса намерена переехать.

— В Арсенал, — ответила м-ль де Монпансье.

— Ах, Боже мой! — вскричала герцогиня де Шатийон. — И кто же подал вам такой совет?

— Г-да Виоль и Круасси — сказала принцесса. — Однако в чем дело?

— Да они с ума сошли! — продолжала кричать де Шатийон. — Что вы думаете делать в Арсенале? Не думаете ли вы строить баррикады? Не собираетесь ли вы удержаться там против двора в том положении, в котором теперь находитесь? Выбросьте, умоляю вас, все это из головы и подумайте о том, где можно найти убежище! Я вам говорю, что герцог заключил договор только для себя, я знаю это из верного источника, он за вас не отвечает, напротив, герцог оставляет вас!

Оставшаяся часть дня прошла в приискивании пристанища. Квартир двадцать было осмотрено, но ни одна не нанята. До самого вечера принцесса де Монпансье ни на что не решилась и, наконец, отправилась ночевать к госпоже де Фиеск.

Однако же никакого договора на сей раз заключено не было, и не потому, что герцог не предлагал его, но потому, что король, точнее его Совет, не захотел его подписать. На самом деле 21 октября утром герцог Орлеанский получил от его величества письмо, которым ему предписывалось оставить Париж. Прочитав письмо и никому не говоря ни слова, Гастон отправился в парламент, чтобы уверить всех в отсутствии всякого договора, что он никогда не отделял своих интересов от интересов других и что готов положить за них свою жизнь. Поскольку никто не знал о действительном положении дел, то герцога поблагодарили, а он вернулся домой в настроении весьма скверном и ища, на ком можно было бы выместить досаду.

Именно в это время в Люксембургский дворец приехала принцесса де Монпансье и, войдя в кабинет его величества, сказала:

— Боже мой! Правда ли, что вы получили приказ выехать из Парижа?

— Получил или нет! — рассердился герцог. — Какое вам до этого дело! Я не обязан давать вам отчет!

— А что касается меня, — продолжила принцесса, — вы, конечно, можете сказать, буду ли и я изгнана?

— Правду сказать, — проворчал Гастон, — в этом не было бы ничего удивительного! Вы, дочь моя, вели себя довольно дурно по отношению ко двору и можете от него ожидать многого. Это, может быть, научит вас не следовать в другой раз моим советам!

Как ни хорошо знала принцесса де Монпансье своего отца, но такой ответ поразил ее, она на минуту оробела, однако оправившись, хотя и побледнев, снова обратилась к герцогу:

— Отец мой! Я не понимаю, что вы говорите, если я и была в Орлеане, то по вашему приказу. Правда я не имею его в письменном виде, поскольку он был устным, но у меня есть ваши письма, весьма, могу сказать, обязательные, в которых вы хвалите мое поведение!

— Да, да, — забормотал герцог, — поэтому я и не говорю об Орлеане! Но ваше сент-антуанское дело, вы думаете оно не повредило вам при дворе? Вы были очень рады разыграть роль героини и вам было бесконечно приятно слышать, что вы дважды спасли нашу партию! Теперь, что бы с вами ни случилось, вы можете утешаться, вспоминая об этих похвалах!

Принцесса де Монпансье, конечно, могла бы растеряться, если бы вообще какой-нибудь поступок ее отца мог заставить ее растеряться.

— Я думаю, ваше высочество, — сказала она, — что я служила вам у заставы Сент-Антуан не хуже, чем в Орлеане, и оба подвига, столь, по вашему мнению, непохвальные, я совершила по вашему приказанию, и если бы их нужно было повторить, то я не задумалась бы, поскольку мой долг этого от меня требует! Я — ваша дочь и не могу вам не повиноваться и не служить вам, и если вас постигло несчастье, то справедливость требует, чтобы я разделила неблаговоление.

К вам короля и злую вашу участь даже если бы я лично не была ни в чем замешана! Мое происхождение налагает на меня обязанность никогда не делать ничего, кроме великого и возвышенного. Пусть это называют как хотят, а я называю это идти своей дорогой! Принцесса хотела уйти, но мачеха-герцогиня ее удержала, и тогда, обратясь снова к отцу, она сказала:

— Теперь, отец мой, вы знаете, что я изгнана из Тюильри. Не соблаговолите ли вы позволить мне жить в Люксембургском дворце?

— Я бы позволил с большим удовольствием, — ответил герцог, — но у меня нет здесь свободной квартиры.

— Но здесь никто не откажется уступить мне свою! — удивилась принцесса. — Позвольте только выбрать такую, которая годилась бы мне.

— Но здесь, — возразил герцог, — нет также ни одной особы, которая не была бы мне нужна, и здесь живущие не уступят вам своего помещения.

— Так вы решительно отказываетесь принять меня у себя? — спросила принцесса. — Тогда я займу квартиру в отеле Конде, где теперь никто не живет.

— О! — воскликнул герцог. — На это я решительно не согласен!

— Но куда же мне теперь деваться? — снова удивилась принцесса.

— Куда хотите! — сухо ответил герцог и удалился. Принцесса провела ночь у г-жи Монтмор, сестры г-жи де Фронтенак, все еще ожидая от отца письмо, которое позволило бы ей ехать вместе с ним, однако на другой день утром она получила записку, уведомлявшую ее, что его высочество уехал в Лимур. Принцесса де Монпансье послала вслед отцу состоявшего у ней на службе графа Голана, который и догнал его близ Берни.

— А! — сказал Гастон, увидев графа. — Я очень рад вас видеть! Передайте м-ль де Монпансье, чтобы она ехала в Буа-ле-Виконт и утешала себя надеждами, которые ей подадут де Бофор и герцогиня де Монбазон, и что какой-нибудь важной услугой принцу Конде она сможет поправить свои дела. Делать в Париже больше нечего, поскольку когда я уезжал и ко мне народ не обнаружил никакого участия, хотя любил и уважал меня более ее. Так что посоветуйте ей уехать и ничего более не ожидать!

— Таково и ее намерение, — отвечал граф Голан, — поэтому принцесса, зная избранную вами дорогу, немедленно отправится вслед.

— Нет, нет! — энергично возразил герцог Орлеанский. — Пусть она едет в Буа-ле-Виконт, как я уже сказал и опять повторяю!

— Позволю себе заметить, — возразил граф, — что это невозможно, ведь замок Буа-ле-Виконт стоит посреди открытого поля, войска двигаются и грабят все, что попадется. В этом замке принцесса лишится даже дневного пропитания, к тому же, как вам известно, она устроила там госпиталь для раненых в сражении при заставе Сент-Антуан. Принцессе положительно невозможно ехать в замок Буа-ле-Виконт!

— Ну, в таком случае, — сказал герцог, — пусть едет, куда может, но только не со мной.

— Может быть, в таком случае, — предложил граф, — она поедет с вашей супругой?

— Невозможно, невозможно! — не соглашался Гастон. — Моя жена скоро должна родить и принцесса будет ей в тягость.

— Я должен сказать вашему высочеству, что несмотря на ваше запрещение, — не успокаивался граф Голан, — я думаю, принцесса намерена к вам присоединиться.

— Пусть она делает, что хочет, — рассердился герцог, — но да будет ей известно, что ежели она ко мне приедет, я ее выгоню!

Более настаивать было нельзя, граф вернулся и пересказал принцессе этот разговор. Герцог продолжил свой путь в Лимур, а принцесса, будучи так же нетерпелива как ее отец, на следующий день выехала из Парижа сама не зная куда. Мы рассказали все подробности этой истории, чтобы показать, как герцог Орлеанский в трудных обстоятельствах отнесся к собственной дочери, а что можно сказать о том, как он оставлял одного за другим Шале, Монморанси и Сен-Мара!

Король въехал в Париж, сопровождаемый радостными восклицаниями. В его свите находился один из наших старых знакомых — сам Анри де Гиз, реймсский архиепископ, победитель Колиньи, завоеватель Неаполя и пленник испанцев. Недели две тому назад он прибыл во Францию и по ходатайству принца Конде был принят при дворе.

На другой день король объявил милость герцогам де Бофору, Ларошфуко, де Рогану, десяти советникам парламента, президенту государственного контроля Перо и всем состоящим на службе при доме Конде.

Во время второй войны с королем, кроме нами рассказанного, произошли и другие события: эрцгерцог отнял у Франции Гравелин и Дюнкерк; Кромвель без объявления о военных действиях захватил семь или восемь французских кораблей; французы потеряли Барселону — ключ к Испании, и Казале — ключ к Италии; Шампань и Пикардия были разорены приходившими на помощь принцам лотарингскими и испанскими войсками; Берри, Ниверне, Сонтонж, Пуату, Перигор, Лимузен, Анжу, Турень, Орлеан и Бос остались опустошенными междоусобицей; наконец, на Новом мосту перед статуей Анри IV развевались испанские знамена, а желтые шарфы лотарингцев носили в Париже так же открыто, как голубые — дома Орлеанского и светло-желтые — дома Конде.

Как ни казались на первый взгляд дела запутанными, через несколько дней политический горизонт несколько прояснился. Король и королева въехали в Париж при радостных криках, доказывавших, что королевская власть осталась единственным; учреждением, вокруг которого неизменно соединялся народ. Коадъютор, державшийся все это время в стороне, был в числе первых, явившихся поздравить короля с возвращением. Герцог Орлеанский, несмотря на все заверения в верности, удалился с согласия двора в Блуа. Принцесса де Монпансье, довольно долго блуждавшая по разным направлениям, водворилась, наконец, в Сен-Фаржо. Герцог де Бофор, герцогини де Монбазон и де Шатийон выехали из Парижа. Герцог Ларошфуко, тяжело раненный, был отвезен в Банье, где почти вылечился и от любви к междоусобицам и от любви к герцогине де Лонгвиль. Принцесса Конде, принц Конти и герцогиня Лонгвиль жили в Бордо, но уже не в качестве владетелей города, а как гости. Наконец, герцог де Роган, которого считали одним из самых верных приверженцев принцев, устроил свои дела столь хорошо, что король и королева спустя восемь дней после своего прибытия в Париж стали восприемниками его сына при обряде крещения.

Итак, оставался только один неприятель — принц Конде, но удаленный от общества он потерял по крайней мере три четверти силы. Поэтому король в заседании парламента 13 ноября велел всенародно объявить, что принцы Конде и Конти, герцогиня Лонгвиль, герцог Ларошфуко, принц Тарентский и все их приверженцы упрямо пренебрегли предложенной им милостью и, став таким образом недостойными прощения, подлежат наказанию, заслуживаемому оскорбителями величества, возмутителями общественного спокойствия и врагами отечества. Парламент беспрекословно признал декларацию, и король, видя эту покорность, сожалел, надо думать, что не прибавил статьи о возвращении Мазарини; тем не менее двор видел, что возвращение кардинала не встретит особенных затруднений, почему королева отправила к нему аббата Фуке с поручением сообщить, что в Париже все спокойно и Мазарини может вернуться, когда ему это будет угодно.

Мазарини знал уже обо всем из частного письма королевы, но долго рассуждал с аббатом о мире в своем убежище и беспокойствах в Пале Рояле. Аббат Фуке из усердия ли, из сомнений ли в искренности сопротивления так настоятельно упрашивал кардинала, что тот начал колебаться. Они прогуливались в лесу, и кардинал предложил:

— Знаете ли, г-н аббат, посмотрим, что посоветует нам судьба в столь важном деле. Я решил последовать ее внушению.

— А каким образом вы, ваше преосвященство, с ней посоветуетесь? — поинтересовался аббат.

— Нет ничего легче, — сказал кардинал, — видите вы это дерево? — И он указал на сосну, которая росла в шагах десяти от них.

— Конечно, вижу, однако? — спросил аббат.

— Я заброшу свою трость на это дерево, — продолжал Мазарини, — и если она там останется, это значит, что возвратившись ко двору я останусь при нем, но ежели она упадет, то, очевидно, мне следует оставаться здесь.

С этими словами Мазарини забросил свою трость на дерево, где она зацепилась так хорошо, что на нее смотрели еще три года.

— Ну, что же, — сказал кардинал, — решено! Небу угодно, чтобы я вернулся, и мы, г-н Фуке, выедем сразу, как только я получу одно ожидаемое мной известие.

В Париже в это время проводили последнее важное мероприятие. Мы уже говорили, что коадъютор — теперь уже кардинал Рец — первым явился к королю и королеве, чтобы поздравить их с возвращением в свою столицу, и так как Анна Австрийская при всех сказала, что возвращением обязаны именно ему, то кардинал, когда его решили удалить из Парижа и с этой целью предложили на три года посольство в Рим, уплату долгов и приличный доход, чтобы он мог блистать в столице христианского мира, вместо благодарности начал предлагать свои условия. Так, он попросил губернаторство для герцога де Бриссака, место для графа де Монтрезора, должность для г-на Комартена, патент на достоинство герцога и пэра для маркиза де Фоссеза, некоторую сумму денег для советника Жоли и, как он сам говорит, некоторых других безделиц, как-то, аббатств, мест, патентов.

Со стороны кардинала Реца, как друга, было весьма неблагоразумно требовать чего-нибудь в то время, когда вопреки принятым обычаям даже враги ничего не получили. И в Совете короля, а точнее в Буйоне, где тогда находился Мазарини, было принято твердое решение освободиться от столь требовательной особы.

Кстати, кардинал Мазарини еще сохранял свое влияние, хотя и пребывал в изгнании, но его друзья замечали, что положение становится затруднительнее. Юный король подрастал и время от времени начинал обнаруживать свой характер, который позднее выразился в знаменитых словах: «Государство — это я!» Два случая показали проницательным людям степень твердости воли, до которой дошел Луи XIV. Когда президент Немон, прибыв в Компьен с депутацией парламента, читал его представления и просил удалить Мазарини, король, покраснев от гнева, остановил оратора посреди его речи и, вырвав из его рук бумагу, заявил, что рассмотрит это дело в своем Совете. Немон хотел было сделать некоторые замечания насчет такого поступка, но венчаный отрок, нахмурив брови, остановил его и сказал, что поступил так, как должен поступить король, а депутация была вынуждена удалиться так и не получив другого ответа. Другой случай также показателен. Прибытие двора было назначено на 21 октября, и в отсутствие юного короля решили, что он поедет верхом подле кареты королевы, окруженной полком швейцарской гвардии, но Луи XIV не согласился и захотел въехать в Париж верхом во главе полка французской гвардии. И действительно, он въехал именно таким образом при свете тысяч факелов, окруженный бесчисленным множеством народа, на который это произвело впечатление, превзошедшее все ожидания. Надо сказать, во Франции весьма ценят горделивую лихость.

Друзья кардинала Реца советовали не раздражать юного короля, который, будучи лишен наставлений людей умных, использовал уроки событий. В числе других свои опасения высказывал и президент Бельевр, но кардинал Рец отвечал:

— В руках у меня имеются два весла, которые не позволят моему кораблю опрокинуться, это — жезл кардинала и жезл парижского архиепископа!

Даже публика, казалось, предупреждала Гонди об опасности, ибо когда он был на представлении трагедии «Никомед», при чтении стихов «Кто входит во дворец, тот несет свою голову королю» весь партер обратился к свежеиспеченному кардиналу, видя в нем живую иллюстрацию к тексту. Мало того, принцесса Палатинская, присоединившись ко двору, но сохранив к Гонди все свое уважение, приезжала к нему и уговаривала бежать, говоря, что уже решено удалить его во что бы то ни стало, даже ценой его жизни. Но кардинал Рец не хотел верить принцессе как не верил президенту Бельевру и гласу народа — «гласу Божию».

Наконец случай вывел гнев короля из границ. Мы уже говорили, что в заседании 13 октября король объявил принца Конде виновным в оскорблении величества и прочем, а накануне он послал церемониймейстера Сенто пригласить кардинала Реца на это заседание. Кардинал отвечал, однако, что всепокорнейше просит его величество уволить его от этой обязанности, поскольку по его, Гонди, отношениям с принцем Конде было бы несправедливо и неприлично ему подать голос против принца.

— Подумайте, — возразил Сенто, — ведь кто-то уже предсказывал королеве извинение, которое вы мне сейчас сообщаете, а королева ответила, что это извинение ничего не значит, и герцог де Гиз, обязанный свободой принцу Конде, бесспорно будет присутствовать, так что она не понимает, почему вам это покажется более щекотливым, чем герцогу де Гизу ?

— Милостивый государь! — отвечал кардинал Рец. — Если бы я был бы в таком же высоком звании как г-н де Гиз, то почитал бы честью ему подражать, особенно в его подвигах в Неаполе!

— Итак, — подытожил Сенто, — вы остаетесь, ваше преосвященство, при своем мнении?

— Совершенно! — гордо ответил Гонди. Намерение удалить кардинала Реца к этому времени.

Уже вполне созрело, и поскольку он, не боясь угроз, не покидал Париж, не появляясь, впрочем, в Лувре, было решено арестовать его в любом месте. Капитан гвардейского полка Прадель, получив устное приказание, заметил королю, что желал бы иметь приказ в письменном виде, так как кардинал, без сомнения, окажет сопротивление и даже, может быть, попытается бежать и тогда его нужно будет убить. Король согласился и Прадель получил следующее повеление:

«От имени короля приказывается г-ну Праделю, капитану пехотной роты полка французских гвардейцев его величества, арестовать кардинала Реца и препроводить в Бастилию для содержания под надежной стражей впредь до другого повеления. В случае, если кто-нибудь, какого бы звания он ни был, вздумает препятствовать исполнению этого приказа, его величество повелевает г-ну Праделю арестовать его и заключить в тюрьму, употребив для этого силу, если это окажется нужным. Всю ответственность в этом деле его величество берет на себя, повелевая всем офицерам и нижним чинам способствовать г-ну Праделю под страхом наказания за ослушание.

Дано в Париже, 16 декабря 1652 года.

Подписано: Луи».

Рукой самого короля приписано:

«Я повелел г-ну Праделю исполнить этот мой приказ относительно кардинала Реца и взять его живым или, в случае сопротивления, мертвым».

Приняты были различные меры, чтобы исполнить королевское повеление. Тутвиль, начальник телохранителей, нанял дом поблизости от дома г-жи Помере, где бывал иногда Гонди, и расставил там людей, чтобы захватить его, а артиллерийский капитан ле Фей попытался подкупить лакея Гонди По, чтобы узнать, в котором часу ночи обыкновенно выходит его преосвященство.

Между тем, де Бриссак приехал к кардиналу Рецу с визитом и поинтересовался, не намерен ли тот завтра ехать в Рамбуйе? Рец ответил положительно, и тогда де Бриссак вынул из кармана бумагу. То была неподписанная записка с предостережением не ехать в Рамбуйе, где кардинала ожидает несчастье. Предостережение было серьезным, но отважный кардинал решил узнать, в чем дело, и, взяв с собой 200 молодых дворян, отправился в Рамбуйе. «Я нашел там, — пишет он сам, — множество гвардейских офицеров, не знаю, имели ли они намерение меня арестовать, но я был в таком положении, что взять меня было невозможно. Офицеры раскланивались со мной с глубоким почтением; я вступал в разговор со многими из них, мне знакомыми, и возвратился домой таким довольным собой, словно я не сделал никакой глупости». В самом деле, король мог видеть, как может быть опасен человек, способный в полдня найти 200 молодых людей, готовых сопровождать его на прогулке.

Кардинал Рец не был в Лувре со второго дня после праздника Всех Святых, когда он произнес проповедь в Сен-Жермене, в королевской приходской церкви. Так как их величества приходили слушать эту проповедь, то кардинал счел своим долгом поехать поблагодарить их за внимание. 18 декабря, на третий день после того, как Прадель получил королевский приказ, к Гонди приехала его двоюродная сестра г-жа Ледигьер и стала рассуждать о том, что неприлично ему не посещать Лувр. Кардинал считал г-жу Ледигьер одним из своих вернейших друзей, поэтому объяснил причины, по которым воздерживался от поездок в королевский дворец.

— Так вас только это удерживает? — удивилась г-жа Ледигьер.

— Конечно! — отвечал Гонди. — Кажется, довольно и этого!

— В таком случае поезжайте туда без всяких опасений! — уверенно заявила гостья. — Нам известны все тайны двора, будьте спокойны, при дворе не только не замышляют что-нибудь против вас, напротив, в заседании после больших споров решено было помириться с вами и сделать для ваших друзей то, о чем вы просили. Поезжайте! Завтра же поезжайте!

Так как г-жа Ледигьер, как она обычно утверждала, знала все тайны двора, то кардинал Рец, забыв обо всех грозных донесениях, решил на другой же день отправиться в Лувр. Иногда Провидение ослепляет людей умных и дальновидных!

Кардинал прибыл ко двору так рано, что их величеств еще нельзя было видеть, поэтому он зашел к Вильруа подождать времени представления. В это самое время аббат Фуке пошел к королю и сообщил о том, что кардинал Рец находится у маршала Вильруа. Король немедленно отправился к королеве, но на лестнице встретился с кардиналом, и, как пишет г-жа Моттвиль, «с благоразумной скромностью, которую он показывал и впоследствии столь превосходно во всех своих поступках, обратился к нему с ласковым лицом, спросив, не видел ли он королеву». После отрицательного ответа король пригласил кардинала идти к ней вместе с ним. Королева также хорошо приняла Гонди и он оставался у нее некоторое время, а король между тем слушал обедню. Когда же кардинал вышел от королевы, дежурный капитан телохранителей Вилькье арестовал его и отвел в свою комнату для обыска. У кардинала не нашлось ничего, кроме письма от английского короля, который просил его похлопотать в Риме о присылке денег, и наполовину готовой проповеди, которую он намеревался произнести в соборе Нотр-Дам в последнее воскресенье Филиппова поста. Между прочим, эти бумаги и теперь находятся в королевской библиотеке.

После обыска кардиналу принесли обед, уведомив, что через несколько часов он должен будет выехать из Лувра. Около 3 часов дня за ним пришли и повели через большую галерею и павильон принцессы Орлеанской к королевской карете. Вслед за Гонди в карету сели Вилькье и пять офицеров дворцовой стражи, и она отправилась в дорогу, сопровождаемая жандармами под начальством Миоссана, отрядом легкой кавалерии под предводительством Вогюйона и г-ном Вьенном, подполковником телохранителей. Карета выехала через ворота Конференции, проехала по загородным бульварам мимо нескольких караулен, где стояли наготове батальоны швейцарцев, и часов в 9 прибыла в Венсенн. Дорога была хорошо известна Миоссану — одного за другим он возил по ней герцога де Бофора, принца Конде, а теперь и кардинала Реца.

Арест кардинала наделал много шума; хотя народ, уже утомленный множеством событий, остался спокоен, зато друзья Гонди беспокоились, как бы его не отравили, дабы без особого разбирательства избавиться от опасного противника. Эти друзья даже собрались для обсуждения вопроса, как доставить кардиналу противоядие. Г-жа Ледигьер, не без оснований себя упрекавшая, взяла на себя это дело. Г-н Вилькье, доставивший кардинала в Венсенн, ухаживал за ней, и он согласился доставить арестанту кувшин опиата. Однако, получив кувшин, г-н Вилькье пошел попросить позволения на передачу у королевы, которая предложила химику сделать анализ препарата. Узнав, что опиат содержит противоядие, королева очень рассердилась и сообщила об этом своим министрам, и тогда Сервьен предложил налить в кувшин настоящего яда. Впрочем, удовольствовались тем, что оставили кардинала без противоядия.

Так закончилась вторая война Фронды. Кардинал Рец был вождем первой и последней жертвой второй. В первом акте трагикомедии он сыграл роль деятельную и блистательную, во втором он был вял, нерешителен и делал главным образом ошибки. Этот хитрый политик, пожелавший соперничать в дерзости с Ришелье и в хитрости с Мазарини, поверил словам ребенка, наученного его врагами; прелат-волокита, искусный в любовной интриге, поддался коварному кокетству старой королевы, которая его ненавидела; наконец, этот проницательный наблюдатель, едва ли не на глазах которого арестовали герцога, провозглашенного честнейшим из людей и два дня отвечавшего, по желанию королевы, за ее детей, на глазах которого отправили в тюрьму победителя при Рокруа — этот наблюдатель внес эти события в свои исторические записки — мог подумать, что те, кто не смутились поднять руку на внука Анри IV и первого принца крови, не осмелятся посягнуть на его свободу! Это было не только ослеплением, это было просто глупостью!

Именно этого дожидался Мазарини, чтобы вернуться в Париж. В ожидании известия об этом, он употреблял время на пользу Франции. 17 декабря, то есть за два дня до ареста Гонди, он выехал из Сен-Дизье и присоединился к армии, осаждавшей Бар-ле-Дюк, а 22-го присутствовал при взятии этого города. После сдался Линьи. Тогда Мазарини, желая ознаменовать свое возвращение победами, захотел взять еще Сен-Менегу и Ретель, но стужа воспрепятствовала осаде, и кардинал удовольствовался осадой Шато-Порсиана. Наконец, узнав, что граф Фуэнсальдан овладел Вервенем, Мазарини так сумел воодушевить уже утомленную зимней кампанией армию, что она охотно поднялась в новый поход, а испанцы оставили Шато-Порсиан, не попытавшись даже его оспаривать. Тогда только Мазарини решил, что может смело вернуться в Париж.

Король выехал к нему навстречу на три лье и привез в столицу в своей карете. Въезд изгнанника стал его подлинным триумфом, а вечером перед Лувром был произведен великолепный фейерверк и с последним его блеском, последним его дымом исчезло воспоминание о принце Конде, герцоге де Бофоре и кардинале Реце — трех героях Фронды, чья храбрость, народная любовь и влияние были побеждены терпением ученика кардинала Ришелье и учителя министра Кольбера.

В тот же вечер в Париж прибыли в сопровождении принцессы де Кариньян три племянницы Мазарини, которым в первый их приезд, если читатель помнит, маршал Вильруа предсказал блестящее будущее и которые до сего времени терпели лишь горести и изгнание.

В течение этого, столь обильного событиями года, умерли герцог Буйонский, который после войны с кардиналом сделался не только его другом, но и советником, старый маршал Комон-дела-Форс, чудесным образом спасшийся во время Варфоломеевской ночи, и прекрасная м-ль де Шеврез, простившаяся со светом как бы для того, чтобы не видеть падения столь ею любимого кардинала Реца, который отплатил ей черной неблагодарностью. В июне 1652 года Скаррон женился на Франсуазе д'Обинье, внучке сурового сподвижника Анри IV Агриппы, который был вернее своего короля в дружбе и особенно в религиозных убеждениях.

ГЛАВА XXIX. 1653.

Поступки принца Конде. — Первоначальные меры Мазарини. — Раздача наград. — Беглый взгляд на парижское общество этого времени. — Франсуаза д’Обинье, сделавшаяся потом госпожой де Ментенон. — Начало ее жизни. — Она объявляется умершею. — Великая бедность. — Она вступает в монастырь. — Приезд ее в Париж. — Как она знакомится со Скарроном. — Ее замужество. — Успехи ее в обществе. — Герцогиня де Лонгвиль удаляется от света. — Принц Марсильяк примиряется с двором. — Вступление в брак принца Конти. — Сарразен как посредник. — Его кончина. — Приговор принцу Конде. — Виды Мазарини в отношении Луи XIV. — Празднества при дворе. — Король как актер и танцор. — Коронование Луи XIV. — Первая его кампания. — Смерть Брусселя.

Принц Конде в свое время сказал подстрекавшим его к войне: «Берегитесь! Я последний возьмусь за оружие, но я последний и положу его!» И он сдержал свое слово. Конечно, вместо того, чтобы уехать из Парижа, он мог заключить с двором выгодный для себя мир, и кардинал, его изгоняя, предлагал к тому средства, может быть даже и изгонял именно с этой целью, но Конде был одним из тех своенравных гениев, которые желают испытать все. Побыв знаменитым полководцем, соскучившись политикой, он решил испытать судьбу крамольника, подобно Сфорца и герцогу Лотарингскому. Поэтому, собрав несколько тысяч солдат, он заставил именовать себя предводителем испанских войск, завоевал мимоходом те города, которые забрал у него Мазарини, но будучи вынужден отступить перед Тюренном, перешел близ Люксембурга границу Франции, назвавшей его после Рокруа, Нордлингена и Лана своим героем.

Вернувшись в Париж и уверенный, что на этот раз он уже не будет изгнан, кардинал счел первой обязанностью заняться государственными финансами, которые были очень расстроены, а также своими собственными, которые были не в лучшем состоянии. На место герцога Вьевиля, умершего в ту самую минуту, когда его удостоили герцогского достоинства, министром финансов был назначен граф Сервьен, а генерал-прокурором — Никола Фуке, брат друга Мазарини аббата Фуке. Потом, то ли за неблагодарность к принцам, то ли за верность королю награды посыпались направо и налево. Герцог де Гиз был сделан членом Верховного совета вместе с маршалом Тюренном, который служил королю и Мазарини, и с маршалом Граммоном, служившим королю против кардинала; г-н де Льон был пожалован в кавалеры ордена Святого Духа и назначен церемониймейстером этого ордена; статс-секретарь Летелье получил такую же милость как преемник де Шавиньи и должности государственного казначея; наконец, граф Пальо, который взял Монтрон, и Миоссан, который возил узников в Венсенн, были пожалованы в маршалы под именами Клерамбо и д'Альбре.

В Париже все было спокойно, так что кардинал, устроив свои собственные дела, почувствовал себя довольно сильным, чтобы устроить и дела своих родственников. Кроме трех племянниц, которые были уже при нем, он вызвал из Рима двух своих сестер, вдов с детьми. Кое-какие племянники и племянницы оставались еще в Италии, готовые лететь во Францию по первому призыву дяди…

Парижское общество обновилось — люди Регентства и Фронды почти все рассеялись. Гастон, некогда собиравший гостей по два раза в неделю, жил в Блуа; его дочь, принцесса де Монпансье, со своими дамами уехала в Сен-Фаржо; принц Конде исчез со своим блистательным офицерством и дамами своей партии; герцогини де Шатийон, де Роган, де Монбазон и де Бофор выехали из Парижа; все друзья коадъютора — де Бриссак, Шатобриан, Рено де Севинье, Ламет, д'Аржантей, Шато-Рено, д'Юмьер, Комартен и д'Аквиль — находились в изгнании: г-н де Монтозье с женой оказались в Гиени; герцог Ларошфуко оканчивал выздоровление в Дампвилье; мать умершей м-ль де Шеврез покаялась с грехах, выйдя вновь замуж; принц Конти удалился в свое поместье Гранж; Скюдери со своей сестрой жили в Нормандии.

В Париже остался безногий Скаррон, поскольку, как тогда позволяли себе шутить, был не в состоянии бежать.

Мы только что сказали о его женитьбе, обратим теперь внимание на его молодую жену, в салоне которой преобразовалось парижское общество. Франсуаза Скаррон была дочерью Констана д'Обинье, барона Сюримо, который без согласия отца женился на Анне Маршан, вдове Жана Куро и потом убил ее за неверность вместе с любовником. Женившись в 1627 году на Жанне Кардильяк, дочери губернатора Шато-Тромпета, он имел от нее сына и дочь, родившуюся 27 ноября 1635 года в тюрьме. Эта дочь, судьба которой началась так печально, и была Франсуаза д'Обинье — сначала супруга поэта Скаррона, затем морганатическая супруга короля Луи XIV.

Франсуаза была окрещена по католическому обряду; ее крестным стал герцог Ларошфуко, отец автора «Максим», а крестной — Франсуаза Тирако, графиня де Нейян. Спустя несколько месяцев после рождения девочка была увезена из тюрьмы г-жой Вильет, сестрой Констана д'Обинье. Через несколько лет Констан выхлопотал разрешение быть переведенным в Шато-Тромпет, и г-жа д'Обинье потребовала дочь назад. Франсуазе было года четыре, когда дочь тюремщика, имевшего много серебряной посуды, играя с ней, упрекала ее в бедности, на что малышка отвечала: «Но я — дворянка, а ты нет!».

В 1639 году д'Обинье был выпущен из тюрьмы, и поскольку он не пожелал отречься от кальвинизма, то не мог жить во Франции и уехал на Мартинику. Во время плавания девочка заболела и впала в летаргический сон; врач объявил о смерти и ее собрались уже бросить в море, как это принято, но мать, наклонившись, чтобы в последний раз поцеловать свое дитя, почувствовала слабое дыхание и чуть слышное биение сердца и с восторгом унесла ее в свою каюту, где ребенок открыл глаза.

Спустя два года, на Мартинике, мать и дочь, сидя на траве, собирались откушать молока, как вдруг услышали легкий шум, сопровождаемый пронзительным свистом — к ним с поднятой головой и сверкающими глазами приближалась огромная змея. Схватив девочку за руку, г-жа д'Обинье бросилась в сторону, а змея подползла к чаше, выпила молоко и уползла.

Стараниями г-жи д'Обинье дела бедных изгнанников на Мартинике начали поправляться, когда мужу пришла в голову пагубная мысль послать жену во Францию узнать, нельзя ли спасти что-нибудь из секвестрованного имущества. В отсутствие жены Констан пустился в игру и проиграл все вновь приобретенное, и когда г-жа д'Обинье ничего не достигнув во Франции возвратилась на Мартинику, то нашла его снова совершенно разоренным. У семьи не оставалось ничего, кроме жалованья поручика, да и этого жалованья они забрали вперед столько, что когда Констан в 1645 году умер, а г-жа д'Обинье решила вернуться в Европу, то вынуждена была оставить свою дочь в залог главному кредитору. Впрочем, тому скоро надоело кормить ребенка даром и, ни на что не рассчитывая, он отослал девочку во Францию. Г-жа д'Обинье была едва ли не беднее прежнего, и г-жа Вильет, которая уже прежде брала ребенка, предложила забрать Франсуазу, на что мать согласилась с большим страхом, опасаясь, как бы дитя ее не стало кальвинисткой, поскольку религиозные дела и так погубили ее жизнь. Опасения сбылись, и спустя немного времени под влиянием тетки ее дочь переменила веру. Тогда г-жа де Нейян, крестная, состоявшая при Анне Австрийской, выхлопотала повеление удалить девушку из дома г-жи Вильет и забрала ее к себе, где приняла все меры, чтобы опять обратить Франсуазу в католичество. Однако просьбы, богословские речи и прочее оказались бесполезными — та, которая впоследствии имела прямое отношение к отмене Нантского эдикта, готова была стать мученицей за веру, которую впоследствии будет преследовать.

Г-жа де Нейян решила действовать унижением, и на девушку возложили тяжелые домашние обязанности — она стала ключницей, отпускала овес лошадям, бегала за слугами, ибо тогда колокольчики не были еще в употреблении. Более того, г-жа де Нейян, вообще скупая, мучила холодом свою крестницу, и та однажды чуть не задохнулась от горячих углей, которые принесла в медном сосуде в свою комнату, чтобы согреться. Этот случай заставил мать забрать ее и поместить в монастырь Ниортских Урсулинок, но ни г-жа де Нейян, ни г-жа Вильет не хотели платить за нее. Наконец, побежденная более бедами, нежели разъяснениями и требованиями, и полагаясь на уверение своего духовника, что тетка, которую Франсуаза обожала, не будет осуждена на вечные муки, она снова приняла католичество.

Девушка пробыла в монастыре с год, но поскольку за нее не платили, урсулинки предложили ей удалиться, и она возвратилась к матери только для того, чтобы увидеть ее умирающей от печали и нищеты. Удрученная горем, Франсуаза три месяца не выходила из своей маленькой комнатки, помышляя о том, что не лучше ли наложить на себя руки и соединиться во гробе с матерью, нежели влачить жизнь, в которой она встречала одни несчастья. Наконец г-жа де Нейян сжалилась и вновь поместила девушку к урсулинкам, а вскоре взяла ее с собой в Париж в свой дом на прежних условиях.

В числе гостей дома г-жи Нейян часто бывал маркиз Виларсо, поклонник Нинон Ланкло, который увлекся развивающейся красотой Франсуазы, и начал усердно за ней ухаживать. По этому поводу Буаробер написал маркизу послание в стихах, где, отдавая должное прелестям девушки, предупреждал о ее гордости и оказался прав. М-ль д'Обинье познакомилась также с кавалером Мере, который в обществе ученых дам считался человеком со вкусом, и он открыл в девушке не только красоту, но и тонкий, приятный ум, тем замечательный, что никто не занимался его развитием и он расцвел сам собой как полевой цветок. Мере очень нравилась м-ль д'Обинье и он, называя своей юной индеанкой, знакомил ее со светом, обучал приличным манерам, однако та чувствовала себя несчастной по-прежнему и повторяла часто, что желает только найти благодетеля, который бы внес за нее деньги для поступления в монастырь.

Скаррон жил напротив дома графини де Нейян и хотя был только поэтом и бедняком по временам он оказывал такие благодеяния, что богатые люди пожимали плечами. Кавалер Мере говорил Скаррону о покровительствуемой им индеанке, и тот пообещал найти в своем кошельке и кошельках своих знакомых сумму, которую следует внести в монастырь за несчастную сиротку. Мере сообщил добрую весть Франсуазе и она с радостью побежала к Скаррону поблагодарить, но поэт, увидев ее такой молодой и прекрасной, услышав ее изящную речь, переменил намерения.

— Милостивая государыня, — заявил он, — с момента, как вы пришли, я передумал! Я не хочу ничего давать, чтобы содействовать вашему заключению в монастырь!

Франсуаза опечалилась.

— Погодите, — продолжил Скаррон, — я не хочу, чтобы вы стали монахиней, поскольку хочу на вас жениться. Мои люди иногда меня бесят, но я не могу побить их, друзья от меня уходят, а я не могу пойти за ними! Наоборот, мои слуги под командой молоденькой хозяйки будут во всем повиноваться, а друзья, без сомнения, сбегутся, когда увидят у меня прекрасную жену. Сударыня, я даю вам неделю на размышление.

Хотя Скаррон был безногим, он имел репутацию доброго и веселого человека, что в обществе ценилось более славы поэта. Имея возможность его часто видеть, м-ль д'Обинье оценила эту личность и на восьмой день объявила о своем согласии. Через несколько дней по вступлении в брак, она писала брату:

«Я недавно вышла замуж, но сердце здесь значит мало, а тело, говоря прямо, ничего не значит».

Скаррон не обманулся — под управлением молодой хозяйки слуги стали покорными, а вскоре сбежались и друзья. Дом Скаррона стал местом встреч умников двора и города и в описываемое нами время считалось модной необходимостью бывать у него.

Однако Скаррон состоял в числе активных фрондеров и часть сатирических пьес против Мазарини вышла из его арсенала. Впрочем, это было отчасти справедливо, поскольку министр, в видах экономии, лишил поэта пенсии, которую он по болезни получал от королевы, и тот мстил оружием, дарованным ему Богом. К несчастью, Мазарини вернулся в Париж еще могущественнее, и прелестная г-жа Скаррон, заботой которой было заставить упрямых слуг стать послушными и возвратить мужу разбежавшихся друзей, нажила теперь и другие заботы — помирить мужа с двором.

Несмотря на короткие отношения с Нинон, никто никогда не говорил о м-м Скаррон ничего дурного, а сама Нинон спустя сорок лет так выражалась о г-же де Ментенон: «В молодости она была целомудренна по слабости ума; и хотела было вылечить ее от этой причуды, но она оказалась слишком богобоязненна». В общем, у г-жи Скаррон было двое задушевных друзей — легкомысленная Нинон Ланкло и бесстрастная г-жа де Севинье.

Репутация безукоризненного целомудрия и обаяния красоты открывали г-же Скаррон все двери. Многократные просьбы о невысылке мужа из Парижа обнаружили всю прелесть ее речи, всю ее деликатность. Маркизы де Ришелье, де Виларсо и д'Альбре приняли в ней живейшее участие, так что наконец было получено разрешение остаться в столице, и тогда дом Скаррона снова стал местом собрания изящного общества.

В королевстве все оставалось более или менее спокойным, очищенный от бунтовщиков парламент проявлял покорность. Правда, Нидерланды, где нашел себе убежище Конде, казались грозной тучей на горизонте Франции, но беспокойный кардинал Рец уже содержался под надежной стражей в Венсенне. Принцесса Конде с сыном уехали из Бордо к принцу, принц Конти оставался в Гранже. Герцогиня Лонгвиль, возвращаясь к оставшемуся спокойным среди последних смут мужу, остановилась в Мулене у своей родственницы, аббатисы монастыря Святой Марии — вдовы казненного по приказу Ришелье Монморанси. В этом тихом убежище, у подножия алтаря, где неутешная вдова столько плакала, г-жа де Лонгвиль начала свое продолжительное обращение к Богу, подробности которого сохранил Вильфор в своем жизнеописании Анны-Женевьевы Бурбон, герцогини де Лонгвиль.

Обожатель прекрасной кающейся грешницы принц Марсильяк, ставший герцогом Ларошфуко после смерти своего отца и потерявший охоту к междоусобице после двух ран — одной при Бри-Конт-Робере в первую Фронду, сражаясь против Конде, и второй при предместье Сент-Антуан, сражаясь за Конде — выздоравливал в Дампвилье. Уединение и страдания произвели спасительное действие на автора «Максим» и он желал теперь только одного — примириться с двором, чтобы получить возможность сочетать браком своего сына с м-ль ла Рош-Гюйон, единственной наследницей Дюплесси-Лианкуров.

Ради этого герцог Ларошфуко послал Гурвиля в Брюссель просить принца Конде согласиться на предполагаемый брак. Однако Гурвиль был очень замешан в смутах Фронды и еще недавно взял в плен директора почт Бюрена, отпустив его за выкуп в 40 000 экю, поэтому Мазарини не спускал глаз с посланца Ларошфуко, и, узнав, что тот приехал в Париж, поклялся его не выпустить. Гурвиль, человек смелый, решил идти навстречу опасности и в то время как Мазарини поднял на ноги всю полицию для поимки преступника, он попросил у кардинала аудиенции. Мазарини согласился, и Гурвиль вместо того, чтобы быть приведенным к министру, явился к нему сам как посланник. Кардинал решил, что таким человеком не стоит пренебрегать, принял его, выслушал, оценил пользу, которую смог бы извлечь с помощью этого ловкого и неустрашимого посланца и сделал такие предложения, что они договорились. Следствием аудиенции было примирение герцога Ларошфуко с двором и совершенное усмирение Гиени, а 24 июля 1653 года при посредничестве Гурвиля был подписан мир с городом Бордо.

Вполне успокоившийся кардинал Мазарини почти целиком переключился на устройство дел своей фамилии и обратил взор на принца Конти, желая женить его на одной из своих племянниц. Обстоятельства благоприятствовали — принц Конти, перехватив письмо брата, в котором приказывалось военным делать вид, будто они повинуются принцу Конти, но слушаться только графа Марсена, рассорился с Конде и ничего теперь так не хотел, как помириться с двором. Нужен был человек, пользующийся доверием принца Конти, и Мазарини вспомнил о Сарразене.

Жан-Франсуа Сарразен, известный в истории французской литературы как один из острословов XVII века, происходил из Нормандии. Он приехал в Париж, когда les presieuses были во всем блеске; он понравился м-ль Поле и она ввела его в общество как человека хорошего происхождения, хотя его отец был только блюдолизом государственного казначея Фуке, на гувернантке которого женился. Вскоре Сарразен нашел случай представиться коадъютору и, став одним из самых верных его приверженцев, по его же рекомендации перешел к принцу Конти секретарем. О Сарразене говорили, что ради денег он готов на всё, и кардинал предложил ему 25 000 ливров, если желаемый брак состоится. Сарразен немедленно взялся за дело, встретив затруднений меньше, чем ожидал. Принц Конти принял предложение с условием самому выбрать между племянницами, на что согласились, и выбрал Анну-Марию Мартиноцци, почти пристроенную за герцога Кандаля, который прежде отвергал сей мезальянс, а теперь немало удивился, видя, что принц крови по своему собственному желанию берет за себя ту, которой он почти отказал. Принц Конти, передав все доходы со своих духовных владений аббату Монтре, отправился в Париж, где Мазарини его обласкал, а через несколько дней в Фонтенбло в кабинете короля состоялось венчание.

Надо сказать, что Сарразен недолго прожил после этого. По слухам, он не получил от кардинала ни гроша, а Сегре пишет, что однажды в пылу гнева, которому принц Конти часто предавался после невыгодной женитьбы — ведь он променял 40 000 дохода на 25 000 — он ударил несчастного Сарразена щипцами в висок, и тот, заболев от удара и огорчения горячкой, через несколько дней умер. Правда, Таллеман де Рео утверждает, что принц Конти никогда не поступил бы так со своим секретарем, а на самом деле его отравил один каталонец, жену которого тот обольстил, и подтверждает это тем, что та женщина умерла также и в тот же час.

Пока принц Конти женился на племяннице кардинала, парижский парламент приговорил принца Конде, изобличенного в оскорблении величества и вероломстве и лишенного имени Бурбона, к смерти, какую королю угодно будет определить. В ответ Конде взял Рокруа, а Тюренн, по малочисленности своего войска вынужденный избегать решительного сражения, вознаградил себя взятием Сен-Менегу.

Мазарини, видя, как подрастает Луи XIV, присутствуя при развитии этого характера, который со временем сделался столь самовластным, понял, что скоро обнаружится новое влияние на дела и, желая привязать к себе юного короля, начал мало-помалу разрывать свою связь с Анной Австрийской, которая по причине тесных уз не смела открыто жаловаться на его итальянскую, как она говорила, неблагодарность. Почти 15 лет Мазарини господствовал именем матери, теперь он решил переменить систему и управлять именем сына.

Луи XIV по своей природе любил удовольствия, и кардинал призвал удовольствия на помощь. Несмотря на бедность двора, зима прошла в празднествах и увеселениях — справили бракосочетание Луизы Савойской с принцем Баденским, отметили день Людовика Святого, Париж давал обеды. Развлечения приносили и театральные представления, а Луи XIV начал обнаруживать определенный вкус. Впрочем, одобренная им «Пертарита» Пьера Корнеля провалилась, зато брат Пьера Тома с успехом поставил две свои пьесы. В это же время молодой человек по имени Кино поставил свою первую комедию, вызвавшую всеобщий восторг.

Кроме трупп Бургундского отеля, Маре и Пти-Бурбон, которая давала представления в Галерее, единственном остатке разрушенного отеля Бургундского коннетабля, имелось еще три, разъезжавшие по провинциям. Одну из них содержала принцесса де Монпансье, которая очень скучала в Сен-Фаржо несмотря на свою старую гувернантку, двух статс-дам, попугаев, собак и английских лошадей; другая труппа развлекала двор в Пуатье, потом в Сомюре; третья давала в Лионе комедию в 5 действиях, молва о которой долетела до самого Парижа — это была комедия «L'Etourdi» Мольера.

Король любил не только трагедию или комедию, но и интересовался балетом. Поскольку отель Пти-Бурбон примыкал к церкви Сен-Жермен-л'Оксерруа и, следовательно, находился поблизости от Лувра, то этот театр был избран для проведения придворных праздников. Именно там давались знаменитые королевские балеты, о которых так много говорилось и в которых играли король, герцог Анжуйский, придворные кавалеры, дамы из свиты королевы и собственно актеры, помогавшие знатным дебютантам. Бенсерад, в то время весьма уважаемый, имел исключительную привилегию сочинять стихи к этим балетам, что послужило ему если не источником славы, то источником богатства.

Собственно, первый балет, «Маскарад Кассандры», в котором участвовал сам король, был поставлен еще в Пале Рояле. «Маскарад Кассандры» так понравился Луи XIV, что он попросил сочинить еще один и подлиннее. Этот второй, «Ночь», был поставлен уже в театре Пти-Бурбон. Король исполнял в нем несколько ролей; изображая одну из Игр, сопровождающих Венеру, он произносил стихи, дающие некоторое представление об уроках, преподаваемых пятнадцатилетнему монарху:

Где радость для себя ты, юноша, найдешь,

Скажи, когда в чертог Амура ты войдешь?..

Король появлялся также в конце представления под видом Восходящего Солнца и декламировал следующее:

Уже я правлю сам своими скакунами,

За ними льется свет блестящими волнами.

Вручила вожжи мне небесная десница,

Богине властию обязан я своей.

Мы славою равны: она — цариц денница,

Светило я царей.

В этих балетах Луи XIV чаще всего изображал бога, а герцог Анжуйский, чье прекрасное лицо отлично подходило для ролей женщин, привык изображать богинь. Быть может, это стало одной из причин развития в нем особенных наклонностей, имевших сильное влияние на всю его жизнь.

Некоторую известность имел театр Маре, итальянская труппа которого под руководством Моидори осмеивала иногда заботливое лицо кардинала Ришелье. Пьеса «Саламанкский школяр» имела удивительный успех и особенно понравилось одно действующее лицо — Криспен, который стал типом под даровитым пером Мольера.

Один за другим ставились новые балеты — «Пословицы», «Время», «Фетида и Пелей». Первые два не требовали большой сцены и были поставлены в зале телохранителей Пале Рояля, а третий, для которого пришлось выписать актеров из Мантуи и который, казалось, будет грандиознее всего, что до сих пор игралось во Франции, был поставлен в Пти-Бурбон. Луи XIV появлялся в балете в пяти ролях — Аполлона, Ареса, Фурии, Дриады и придворного вельможи и имел такой успех, что велел играть балет всю зиму и даже по три раза на неделе.

Однако праздники стоили много денег, а государство обеднело после всего случившегося в последние годы. Мазарини, как уже говорилось, назначил вместо умершего герцога Вьевиля двух главноуправляющих финансами — графа Сервьена, подавшего полезный совет заменить ядом опиат для коадъютора, и Фуке в награду его брату аббату и ради успокоения парламента. Мазарини к ним и обратился. Сервьен стал в тупик, а Фуке только этого и ждал. Как человек богатый и понимающий в финансах, жаждущий власти и золота, поскольку с одним приходит и другое, а вместе они доставляют если не счастье, то, по крайней мере, удовольствие, Никола Фуке поднялся и заявил, что ежели будет угодно обратиться к нему по этому поводу, то он найдет деньги не только для праздников и войны, но и для церемонии, о которой по бедности казны не смеют думать, то есть для коронации. Мазарини любил смелых и решительных людей, особенно когда они брали на себя ответственность, и дал все полномочия Фуке, который с этого времени стал единственным и настоящим министром финансов. Через три месяца Фуке сдержал все свои обещания, и Мазарини вверил ему не только государственные финансы, но и попечение о своем собственном имуществе.

Время, назначенное для коронации, наступило и теперь только увидели, какая пустота будет окружать коронование Луи XIV. Герцог Орлеанский, изгнанный в Блуа, отказался приехать только для церемонии, если не примут его условия, а так как на это не соглашались, то на его присутствие рассчитывать не приходилось. Принцесса де Монпансье не могла присутствовать при торжестве без своего отца. Осужденный на смерть принц Конде командовал испанскими войсками, а принц Конти, предчувствуя затруднительность своего положения, просил и получил позволение, оставив жену, принять начальство над Руссильонской армией. Кардинал Рец сидел в тюрьме. Тысячи знатных дворян или последовали за принцем Конде, или злобились в своих поместьях, а все Монморанси, Фуа, Ла Тремуй, Колиньи, как говорили потом, блистали «своим отсутствием». Однако Мазарини решил ввиду отсутствия первых актеров заставить вторых играть их роли. Благодаря Фуке было главное — деньги, и церемония совершилась в Реймсе с обычными обрядами. На другой день король получил орден Св. Духа, который тут же пожаловал своему брату, а на третий день он, как помазанник Божий, совершил обряд возложения рук на больных зобом, числом более 3000.

После коронации Луи XIV отправился в армию. Собирались отобрать у принца Конде город Стене, и король хотел присутствовать при взятии крепости. Он прибыл в Ретель 28 июня, а оттуда направился в Седан, где осмотрел боевой лагерь. Полагали, что осада будет продолжительной и кровопролитной, но принц повел все свои войска против Арраса, оставив в городе небольшой отряд. Стене был взят и, возможно, этот успех стал причиной того, что Луи XIV впоследствии полюбил осады. Потом решили идти на испанцев; часть войска пошла на соединение с маршалом сюренном, другая, во главе с королем, получив все подкрепления, которые только смогли собрать, образовала два корпуса под командой маршалов ла Ферте и Оккенкура. Французы расположились вокруг испанцев и дали несколько незначительных сражений, готовивших генеральное, которое собирались дать в день Людовика Святого, в надежде, что предок короля и святой покровитель Франции будет споспешествовать славе французского оружия. Благочестие не обмануло французов: испанцы и лотарингцы были сбиты с позиций. Однако принц Конде, придерживавший свои войска для решительной минуты, со свойственной ему стремительностью бросился на победителей, показав, как всегда, чудеса рыцарственной храбрости, однако не спас ни артиллерии, ни обоза, оставшихся в руках французов, и не смог продолжить осаду Арраса, куда через несколько дней прибыл король, чтобы поздравить своих генералов и особенно Тюренна с победой. Потом Луи XIV вернулся в Париж и распорядился отслужить благодарственный молебен.

На другой день после этой церемонии, в которой французы приносили Богу благодарность за снятие осады с одного города и взятие другого, умер в полной тишине советник Бруссель, который лет пять-шесть назад с таким шумом играл роль народного защитника.

ГЛАВА XXX. 1654 — 1656.

Гонди делается архиепископом Парижским. — Оппозиция двора. — Интриги по этому случаю. — Блистательные предложения. — Отказ кардинала Реца. — Причины, побудившие его просить отставки. — Его переводят в Нантский замок. — Папа не хочет утвердить отставку. — Недоумение кардинала. — Бегство. — Как он избегает нового ареста. — Письмо принца Конде к кардиналу. — Испуг двора. — Первые любовные похождения Луи XIV. — Госпожа Фронтенак. — Г-жа Шатийон. — М-ль Эдекур. — Г-жа Бове. — Олимпия Манчини. — Серьезная страсть. — Парламент хочет встать в оппозицию. — Смелый поступок юного короля. — Гонди приезжает в Рим. — Новая кампания Луи XIV. — Праздники и балеты. — Первая карусель. — Королева Христина во Франции. — Описание этой королевы, сделанное герцогом де Гизом. — Смерть г-жи Манчини и г-жи Меркер. — Вступление в брак Олимпии Манчини. — Конец политической деятельности Гастона Орлеанского.

В то время как Луи XIV исполнял обязанности коронованного венценосца и наслаждался первыми успехами полководца, случилось важное событие. Кардинал Рец крепко сидел в Венсенне, но поскольку в это самое время умер его дядя, архиепископ Парижский, то он, как коадъютор, объявил свои притязания на это звание.

Дядя умер 21 марта 1654 года в 4 часа утра, а в 5 г-н Комартен с верительной грамотой от кардинала Реца, составленной по всей форме, принял архиепископство в свое владение. В 5 часов 20 минут в архиепископство прибыл от лица короля г-н Летелье, но уже было поздно.

Коадъютор и в тюрьме оставался серьезным противником, сохраняя отношения с приходскими священниками Парижа, которые во всякое время могли возмутить народ, и с высшим духовенством, которое, видя нарушение неприкосновенности церкви в лице одного из его членов, могло возглавить это возмущение. Сам папа Римский писал письмо за письмом с просьбами освободить кардинала Реца. К тому же в Венсенне случилось происшествие, увеличившее сострадательное внимание народа к арестанту. Капитул собора Богородицы попросил разрешить одному из своих членов состоять при кардинале, что было позволено. Выбор пал на каноника, который некогда воспитывался вместе с Гонди и которому он отдал свою пребенду, но этот достойный священник имел более приверженности, нежели силы, и тюремное заключение вскоре расстроило его здоровье. Заметив тревожные перемены, кардинал Рец хотел отпустить его, но тот решительно отказался. Спустя некоторое время каноник впал в лихорадку и на четвертый ее день в припадке меланхолии перерезал себе горло. В Париже разнесся слух об этой смерти как о следствии жестокой тюрьмы, и сочувствие к кардиналу усилилось.

При этих-то обстоятельствах умер архиепископ Парижский. Не теряя времени, оба великих викария кардинала Реца Поль Шевалье и Никола Ладвока во имя арестанта начали греметь с кафедры самыми зажигательными речами. Слушая их, приходские священники воспламенились, друзья кардинала поддержали и появилось небольшое сочинение, призывавшее всех парижских священников затворить церкви. Поскольку это своеобразное отлучение поддерживалось всеми, Мазарини испугался и начал переговоры. Представлялось необходимым получить от кардинала Реца прошение об отставке от должности архиепископа, для чего прибегли к угрозам. К арестанту явился начальник телохранителей г-н Навайль и обратился к нему с речью, которая, как потом говорил кардинал, была бы приличнее какому-нибудь are янычаров, нежели офицеру христианнейшего короля. Впрочем, кардинал привык к угрозам и пообещал Навайлю дать письменный ответ. Он действительно написал его ближайшей ночью и на другой день отправил его не только королю, но и своим друзьям, которые его напечатали и распространили по Парижу. Этот ответ, каждое слово которого было взвешено, произвел величайшее впечатление. К кардиналу Рецу прислали г-на Праделя, который взялся убедить его в различных выгодах отказа от архиепископства, предлагая в перспективе свободу и возвращение королевского благоволения. Прадель также не имел успеха, но, уезжая, распорядился по возможности облегчить условия заключения.

Спустя некоторое время в тюрьму прибыл президент Бельев. Уже накануне кардинал был извещен об этом и ждал с нетерпением, поскольку во время Фронды он часто имел с ним дело и знал, что в сущности президент скорее враг Мазарини. В самом деле, войдя и поклонясь кардиналу с таким благоговением, словно тот был на свободе и в могуществе, президент Бельевр сказал:

— Г-н кардинал! Я прислан к вам первым министром предложить аббатства Сен-Люсиан-де-Бове, Сен-Медар-де-Суассон, Сен-Жермен-д'Оксерр, Сен-Мартен-де-Понтуаз, Сент-Обен-д'Ож, де Барбо и д'Овиан, если только вы согласитесь подать просьбу об отставке от звания архиепископа Парижского. Потом, видя, что кардинал не ожидал подобного вознаграждения, продолжил:

— До сих пор я говорил с вами как доверенное лицо Мазарини, а теперь предлагаю вместе посмеяться над сицилийцем, который оказался настолько глуп, что послал меня с подобным предложением!

— Ах, да, понимаю! — ответил кардинал. — Вы ничего не сказали о залогах!

— Конечно, — согласился Бельевр, — и в этом вам невозможно будет сойтись с Мазарини.

— Нет нужды! — заметил кардинал Рец. — Но все-таки надобно узнать, чего он хочет.

— Он хочет, — сказал президент, — чтобы вы дали в залог 12 человек из ваших друзей.

— А называет ли он, кого именно? — поднял брови кардинал.

— Без сомнения, — ответил президент, — г-д Реца, де Бриссака, Монтрезора, Комартена, Аккевиля… — Бельевр остановился, так как кардинал вспыхнул. — Понятно, — продолжил визитер, — но дайте мне договорить до конца, поскольку не хочу, чтобы вы хотя бы одну минуту считали меня способным предполагать, будто вы согласитесь на подобные предложения!

— Тогда для чего же вы ко мне пришли? — спросил кардинал.

— Для того, — продолжил свою речь Бельевр, — чтобы сообщить вам, что ваши друзья убеждены, будто если вы будете твердо стоять на своем, то двор вернет вам свободу Однако ошибается и Мазарини, полагая, что вы согласитесь на им предлагаемое и попросите отставку. Мазарини сам по себе удовольствовался бы этим, но королева приходит в отчаяние от одной мысли, что вы можете выйти из тюрьмы! Летелье говорит, что кардинал Мазарини сошел с ума, собираясь вас выпустить, Фуке приходит от этого в бешенство, а Сервьен соглашается с мнением министра только потому, что оно не совпадает с мнением его товарищей. Итак, повторяю, что только Мазарини желает вам свободы, да и то это еще сомнительно. Ваша борьба как архиепископа произведет возмущение, но неизвестно, чем оно кончится! Папский нунций будет сыпать угрозами, но это ни к чему не приведет! Приходские священники будут проповедовать, но народ утомлен и вряд ли возьмется за оружие. Все, что я сказал, двор знает так же хорошо, как и я. Вас, быть может, переведут в Гавр или Брест, где вы будете предоставлены совершенному произволу ваших врагов, которые поступят с вами, как им вздумается!

— А как вы думаете, — спросил кардинал Рец со спокойствием, доказывавшим, что он уже останавливался на этом предложении, — не собирается ли Мазарини отравить меня?

— Нет, — ответил президент, — Мазарини не кровожаден, я его знаю, но меня ужасает то, что я узнал от ваших друзей!

— Что же вы узнали?

— Что Навайль говорил вам, будто решено скоро подать вам помощь и что можно последовать примеру, который уже не один раз показали нам соседние государства.

— Итак, — сказал кардинал, — вы требуете, чтобы я подал прошение об отставке?

— Нет, — возразил Бельевр, — я спрошу вас, как законоведа, может ли связать просьба об отставке, поданная из тюрьмы?

— Нет, нисколько, — подтвердил кардинал. — Поэтому-то, как вы видите, они и не довольствуются ею, а требуют еще залога.

— Однако, если я устрою так, — предложил Бельевр, — что от вас не потребуют залога?

— О, тогда, — кардинал улыбнулся, — тогда я подпишу, и в ту же минуту.

— Хорошо, — сказал Бельевр, — остальное я беру на себя. Вы же твердо мне сопротивляйтесь и не соглашайтесь ни на какие условия!

Кардинал согласился последовать совету, а президент вышел от него с самым печальным лицом. За дверями его остановил Прадель.

— Ну и как? — поинтересовался офицер.

— Как? — ответил президент. — Вы видите, я в отчаянии!

— Так он отказывается? — удивился Прадель.

— Да, — печалился Бельевр, — но его удерживает не архиепископство, он мало о нем беспокоится и при других обстоятельствах, я думаю, он без затруднений согласился бы на отставку. Он считает, что требованием заложников оскорбляют его честь, и он никогда на это не согласится! Поэтому я не хочу вмешиваться более в это дело, поскольку тут ничего не поделаешь!

И с этими словами президент Бельевр удалился.

На другой день президент Бельевр явился снова. Мазарини, боявшийся возобновления бунтов, поскольку после помазания короля на царство он собирался двинуть все силы на отражение принца Конде, согласился на средний вариант. В обмен на семь аббатств кардинал Рец соглашался на свою отставку, но с тем условием, что если папа утвердит эту отставку, то кардинал останется тогда арестантом в Нанте у маршала ла Мейльере, своего родственника, которому кардинал, по признанию самого маршала, почти спас жизнь во время ареста Брусселя. Во всяком случае, что бы ни вышло из отречения кардинала, маршал по воле короля вручил президенту Бельевру письменное обязательство относительно кардинала Реца. О заложниках никто не вспоминал. Предложения были так выгодны, особенно при мысленном условии, которым кардинал Рец не задумался бы воспользоваться, что он даже засомневался, но посредник показал обещание маршала ла Мейльере:

«Мы, герцог ла Мейльере, пэр и маршал Франции, даем обещание г-ну кардиналу Рецу, что во исполнение письма короля, копия которого прилагается, мы позволим г-ну кардиналу Рецу свободно уехать в Рим по согласию, заключенному с г-ном Бельевром, первым президентом парламента Парижа, и это мы исполним в то самое время, когда получим известие, что к Римскому двору отправлено послание архиепископства Парижского об отрешении вышепоименованного кардинала Реца в пользу того, кого его величество предложит его святейшеству, или когда его величество получит соответствующую грамоту его святейшества, и мы исполним это не ожидая на то нового повеления его величества и даже если бы получили противное сему».

На это кардинал Рец подписал следующее:

«Мы, кардинал Рец, удостоверяем, что ничего не желаем более от г-на герцога ла Мейльере, как исполнения содержащегося здесь обещания в означенное время и при означенных условиях.

Дано 28 марта 1654 года».

На другой день кардинал выехал из Венсенна в сопровождении отряда легкой кавалерии, пехоты и стражи его преосвященства. Президент Бельевр сопровождал арестанта до Порт-а-л Англэ, где простился с ним, чтобы вернуться в Париж, а кардинал продолжил путь в Нант. В Божанси сменили конвой и сели на суда. Прадель, которому было поручено сопровождать кардинала до места назначения, сел вместе с ними, а отряд гвардейцев поместился на другом корабле. Наконец, в Нанте арестант был сдан под присмотр маршала ла Мейльере.

Принц Конде узнал об освобождении кардинала Реца в Брюсселе, где он тогда находился. Хотя они расстались почти врагами, принц подумал, что наступило время примирения, и написал маркизу Нуармутье, одному из самых искренних друзей кардинала, письмо следующего содержания:

«Брюссель, 7 апреля 1654 года.

Милостивый государь!

С величайшей радостью узнал о выезде кардинала Реца из Венсенна и покорно прошу Вас засвидетельствовать ему то участие, которое я в этом принимаю. Если бы я знал, что он совершенно свободен, то не преминул бы написать ему самому, но в его положении боюсь ему повредить. Я сделаю это немедленно, как только Вы меня уведомите, что можно ему писать. Итак, я выбираю Вас в этом своим руководителем и обещаю в любых обстоятельствах доказать, что я, милостивый государь, Ваш брат и усердный слуга.

Луи Бурбон».

Впрочем, положение кардинала Реца изменилось к лучшему — маршал ла Мейльере принял его с совершенной предупредительностью и как скоро арестант устроился в замке постарался доставить ему всевозможные удовольствия. Днем желающие могли его видеть, и почти каждый вечер у него бывали театральные представления, на которых присутствовали дамы из Нанта и его окрестностей. Конечно, вся эта предупредительность и желание доставить знаменитому арестанту как можно больше удовольствий нисколько не отменяли всякого рода предосторожности и с него не спускали глаз. Кардиналу Рецу для прогулок был отведен небольшой сад на бастионе, подножие которого омывалось рекой, и как только он входил в сад, стража располагалась на террасе, откуда можно было видеть каждое движение арестанта, а когда он возвращался в свою комнату, у дверей становились шесть стражей. Окно комнаты кардинала было не только высоко и забрано железной решеткой, но еще и выходило на двор, где всегда стоял караул.

Вскоре пришел из Рима с нетерпением ожидавшийся ответ, однако папа отказался утвердить отрешение кардинала, что привело ожидавшего именно этого кардинала Реца в некоторое замешательство. Поскольку прошение об отставке было подписано в стенах тюрьмы, он полагал согласие папы не имеющим особого значения, но оно было ему нужно. Кардинал послал в Рим одного из своих доверенных лиц, Малклера, чтобы склонить его святейшество утвердить ему преемника, но это не имело успеха, хотя исходило от заинтересованного лица и посланец рассказал папе, каким образом освобожденный намерен действовать. Однако папа отвечал Малклеру, что его согласие не имеет силы, так как прошение об отставке было вынуждено силой, что для него было бы бесчестием утверждать прошение, поданное из тюрьмы.

Ситуация очень встревожила кардинала Реца, знавшего маршала ла Мейльере как воспитанника школы Ришелье, школы, как тогда говорили, «повиновения», человека, ненавидевшего Мазарини, но трепетавшего перед ним. И по получении ответа от папы кардинал Рец заметил перемены в поступках своего сторожа, который искал ссоры, утверждая, что обращение к папе является лишь комедией, что кардинал сам скрытно побудил его святейшество отказать. Сколько кардинал ни уверял маршала в противном, тот оставался при своем убеждении, или, точнее, при желании думать, что дело обстоит именно так. С этого времени кардинал помял, что маршал, несмотря на свое письменное обещание, ищет теперь только предлога, чтобы вернуть его в руки короля.

Путешествие в Брест, предпринятое маршалом спустя несколько дней, и отъезд его жены, приехавшей всего за неделю до того из Парижа, подтверждали подозрения. Опасения подтвердило и письмо от Монтрезора, которое одна дама, пришедшая с визитом, незаметно вручила кардиналу. В письме говорилось, что «если Вы не сумеете уйти, то в конце этого месяца Вас переведут в Брест». Письмо не было подписано, но кардинал узнал почерк. Кардинал решил воспользоваться советом, что было нелегким делом, так как со времени отказа папы ла Мейльере стал еще недоверчивее.

В один прекрасный день в Нант приехал де Бриссак и провел с кардиналом Рецем несколько дней, во время которых старые друзья обсуждали способ бегства. Поскольку де Бриссак имел привычку в своих путешествиях иметь целый караван мулов, многочисленный как в поезде короля, решили, что кардинал спрячется в сундуке с отверстиями для дыхания и этот сундук уложат вместе со всем багажом. Сундук был приготовлен, кардинал его осмотрел и нашел, что способ побега достаточно удобен. Де Бриссак уехал и вскоре возвратился, но вдруг напрочь отказался участвовать в мероприятии, утверждая, что, во-первых, беглец непременно задохнется в сундуке, а во-вторых, что ему увезти арестанта у ла Мейльере, в доме которого он так радушно принят, значит нарушить все законы гостеприимства. Сколько Гонди ни упрашивал де Бриссака, напоминая о старинной дружбе, он не мог добиться ничего, кроме обещания помогать ему, когда он будет вне замка, ко способствовать бегству из замка де Бриссак отказался решительно. Итак, необходимо было искать другие способы п кардинал занялся этим со всем пылом человека, два года томящегося в тюрьме.

Мы уже сказали, что арестант прогуливался иногда в садике на бастионе, подножие которого омывалось Луарой. Настал август, и кардинал обратил внимание, что с убылью воды перед бастионом образовалось небольшое сухое пространство, а также что в ограде между террасой, с которой за ним наблюдали, и садом имелась дверь, запираемая, дабы воспрепятствовать солдатам есть виноград. Исходя из наблюдений, кардинал построил план побега и посредством шифра уведомил президента Бельевра, что убежит 8 августа. Преданный кардиналу дворянин по имени Буагерен должен был в 5 вечера находиться у основания бастиона вместе с конюшим де Бриссака ле Ральдом и двумя другими друзьями: сам герцог де Бриссак с кавалером де Севинье должен был в назначенном месте дожидаться беглеца на барже.

После бегства из тюрьмы кардинал имел намерение, вполне достойное его отваги, хотя оно принадлежало не ему, а его другу Комартену — воспользовавшись отсутствием короля и двора, уехавших к армии, идти на столицу и овладеть ею. Это намерение, каким оно ни кажется на первый взгляд дерзким, не было неисполнимым, и президент Бельевр знал о нем и вполне его одобрял. Извещая обо всем президента, кардинал Рец уведомлял, что намерен служить в соборе Парижской Богоматери 15 августа.

Итак, 8 августа в 5 часов вечера кардинал по своему обыкновению вышел в сад прогуляться, равно как и страж занял свое место на террасе. Кардинал вышел через решетчатую дверь, без церемоний затворил ее за собой и запер на ключ, который положил в карман. Никто этого не заметил; правда, камердинер кардинала отвлекал стражу, угощая ее вином. Оставались двое часовых, стоявших на стене по правую и левую стороны бастиона. Кардинал огляделся: какой-то монах купался в Луаре, а шагах в ста купались еще двое пажей. Кардинал подошел к парапету и увидел четырех своих людей, которые под предлогом, что поят лошадей, находились у основания бастиона. Домашний врач герцога де Бриссака должен был спрятать в кустах палку с навитой на нее веревкой — набросив петлю на зубец, беглец мог спуститься, сидя на палке и придерживаясь за веревку. Гонди раздвинул кусты и нашел палку, как вдруг услышал крики на реке и, обернувшись, увидел, что тонет тот самый монах. Сочтя момент благоприятным, Гонди закрепил конец веревки и, сев на палку верхом, начал спуск. Часовой заметил беглеца и начал прицеливаться, но тот крикнул:

— Послушай! Если ты выстрелишь, я велю тебя повесить!

Часовой несколько растерялся, подумав, что арестант бежит с согласия ла Мейльере. Два пажа, увидевшие раскачивающегося на веревке кардинала, закричали, но все полагали, что это по поводу тонущего монаха. Кардинал благополучно спустился, подбежал к ожидавшим его и, вскочив на лошадь, пустился в галоп вместе с друзьями по направлению к Мову. Для беглеца между Парижем и Нантом было расставлено 40 лошадей и он рассчитывал прибыть в столицу в ближайший вторник на рассвете.

Необходимо было торопиться, чтобы не дать времени солдатам запереть ворота улицы, по которой двигались беглецы. Под кардиналом была отличная лошадь, которая стоила де Бриссаку 1000 экю, но он не мог дать ей полную волю по причине плохой мостовой. Вдруг кардинал и его спутники увидели двух солдат, и хотя солдаты скорее всего ничего не знали, Буагерен посоветовал Гонди на всякий случай взять в руку пистолет. Такой совет не стоило повторять воинственному прелату, и он, выхватив оружие, направил его на ближайшего солдата, но в это мгновение солнечный луч, отразившись от дула пистолета, ослепил лошадь, она бросилась в сторону, споткнулась и сбросила седока на столбик у ворот, о который он разбил себе плечо. Спутники моментально подняли Гонди и посадили на лошадь, и хотя он ужасно страдал от боли, он продолжил путь и, чтобы не упасть в обморок, дергал себя время от времени за волосы.

Наконец, беглец со своей свитой прибыл в условленное место, где его ожидали де Бриссак и де Севинье. Сев в лодку, кардинал лишился чувств; его привели в себя, побрызгав водой. После переезда через реку кардинал уже не смог сесть на лошадь, и сопровождавшим пришлось искать место, где можно было бы спрятать его, и не найдя ничего, кроме скирды, они скрыли беглеца там вместе с одним из друзей. Де Бриссак и де Севинье отправились в Бопрео с намерением собрать тамошнее дворянство и вернувшись сюда отконвоировать кардинала. А ему пришлось просидеть в сене 7 часов, ужасно страдая от разбитого плеча; около 9 часов вечера началась лихорадка, а вместе с ней и жажда, неразлучная спутница ран. Но беглецы не смели выйти, боясь обнаружить свое убежище. Они сидели в страхе, увеличенном шумом отряда кавалеристов, который в поисках кардинала проехал мимо скирды. Наконец, часа в два утра посланный де Бриссаком дворянин, убедившись, что в окрестностях нет преследователей, положил кардинала на носилки и велел двум крестьянам снести его на гумно, где его опять спрятали в сено. На сей раз больного снабдили водой, и новая постель показалась ему превосходной.

Через 7 или 8 часов приехали со множеством лошадей г-н и г-жа де Бриссак и увезли кардинала в Бопрео, где он провел ночь. Между тем, собралось дворянство, и поскольку де Бриссак был очень уважаем в округе, то он скоро набрал 200 дворян, к которым присоединились Анри Гонди и герцог Рец с тремястами других. Однако теперь было уже поздно ехать в Париж, куда не могло не придти известие о бегстве кардинала и где, конечно, были приняты меры предосторожности. Падение кардинала с лошади испортило все дело. Решили отправиться в Машку ль, владение дома Рец, где беглецу можно было почувствовать себя в совершенной безопасности, поскольку тогда каждый владелец был в своем имении королем.

Известие о бегстве кардинала действительно пришло в Париж 13 августа, а в Аррас, где находился принц Конде — 18-го. Принц тотчас же написал Нуармутье следующее письмо:

«Милостивый государь! Я с величайшей радостью узнал, что кардинал Рец покинул свою тюрьму. Я всегда желал быть ему полезным в его несчастии, и если не помог ему прежде, то только потому, что он не доверял мне. Я пишу, чтобы выразить ему свою радость, и прошу Вас вручить ему мое письмо, если Вы сочтете это уместным. Прошу Вас, милостивый государь, быть уверенным, что у Вас на свете нет более покорного и преданного слуги, чем я.

Луи Бурбон».

Обстоятельства все более благоприятствовали юному королю. Он встречал зарю своей долгой жизни и своего великого царствования, и солнце, которое приняло девизом «Nee pluribus impar», лучезарно выходило из облаков, омрачивших блеск его рождения. В Париже Луи XIV опять нашел празднества и удовольствия, которые на время оставил для проведения коронации и случайностей войны. Король познакомился также с царицами этих празднеств — девушками Манчини, Мартиноцци, Комменж, Вильруа, Мортемар и г-жой де Севинье, известной красотой и начинавшей славиться своими письмами. С этого-то времени начались и первые любовные похождения Луи XIV.

Уже отроком Луи XIV обратил особое внимание на трех женщин. Первой была г-жа де Фронтенак, адъютантша принцессы де Монпансье, совершившая с ней орлеанскую и парижскую кампании. Де Монпансье упоминает об этой первой любви короля в своих исторических записках.

«До совершеннолетия устраивались время от времени прогулки. Однажды я ехала на лошади возле короля, а г-жа Фронтенак рядом со мной. Казалось, король находил большое удовольствие быть вместе с нами, королева даже заметила, что он влюблен в г-жу Фронтенак и распорядилась прекратить эти прогулки, весьма тем огорчив Луи XIV. Поскольку причины запрещения юноше объяснены не были, он предлагал королеве 100 пистолей в пользу бедных за каждую прогулку, полагая, что это побуждение победит леность королевы, что, по его мнению, и было причиной прекращения прогулок. Услышав отказ, Луи XIV сказал матери: „Когда я буду совершеннолетним, я буду ездить куда мне вздумается, а это время наступит очень скоро!“.

Второй любовью Луи XIV была герцогиня де Шатийон, причем соперниками оказались герцоги Немурский и Конде. Легко понять, что король успеха не имел, причем, скорее по робости, нежели по целомудрию любимой им особы. Тем не менее, эта любовь наделала много шума, и все повторяли стихи Бенсерада:

Поберегите для другого.

Вы прелести, о Шатийон!

По летам вы совсем готовы,

Король же — слишком молод он,

Он нежности вам напевает,

Но вашей пылкой красоты.

Ведь то не удовлетворяет -

Вам мало детские мечты.

Любовью третьей стала м-ль Эдекур. Об этом пишет Лоре, «Историческая муза» которого описывала подряд все события от изобретения городской почты до отроческой страсти короля. Несколько ранее, по возвращении короля из армии, одна угодливая наставница — впрочем, если верить молве — взяла на себя труд дополнить воспитание короля практикой. Этой наставницей была г-жа Бове, камер-фрау королевы, которая по словам Сен-Симона, «несмотря на то, что была „стара и крива“, имела доказательства ранней возмужалости короля более положительные, чем те, за которые впал в немилость Лапорт». Однако вскоре все эти страсти уступили место новой любви, более пламенной и несколько неожиданной — король влюбился в Олимпию Манчини, племянницу кардинала Мазарини.

Когда эта девушка вместе с другими племянницами кардинала приехала ко двору и маршал Вильруа предсказывал их судьбу, что, отчасти, и сбылось — одна вышла замуж за принца Конти, другая за герцога Меркера, тогда никто не предполагал будущей красоты Олимпии — худой, с длинным лицом, большим ртом, тонкими руками и очень смуглой. Но, как пишет г-жа Моттвиль, восемнадцатилетний возраст произвел над ней свое действо — она пополнела, и эта неожиданная полнота, освежив цвет ее кожи и округлив лицо, образовала на щечках ее очаровательные ямочки: рот Олимпии стал меньше, а большие сицилийские глаза бросали молнии. В короткое время страсть короля к Олимпии Манчини сделала такие успехи, что кое-кто с беспокойством начал говорить об этом с Анной Австрийской, но королева отвечала лишь недоверчивой улыбкой.

Однако, на сей раз Луи XIV предался любви со всей страстностью своего возраста, и в отсутствие принцессы де Монпансье, все еще изгнанной, и герцогини де Лонгвиль, жившей все еще в уединении, Олимпия заняла место королевы двора и пользовалась всеми возможностями, которые может доставить благоволение короля. Несмотря на уважение к герцогине Меркер, в соответствии с ее положением при дворе, Луи большей частью танцевал именно с Олимпией, хотя бал открывал обыкновенно танцем с герцогиней Меркер. Впрочем, король так привык оказывать почести племянницам кардинала, что однажды, когда королева давала бал и пригласила в свой небольшой семейный круг английскую королеву с дочерью, которая уже выходила из детского возраста, король при первом же звуке оркестра, не обращая внимания на обеих принцесс, подошел к герцогине Меркер, взял ее за руку и занял место во главе танцующих. Анна Австрийская, как строгая ревнительница этикета, встала к, подойдя к ним, изъяла руку герцогини Меркер и шепотом приказала королю пригласить принцессу Генриетту. Досада Анны Австрийской не укрылась от английской королевы, которая подошла к ней с фразой, что у дочери ее болит нога и она танцевать не будет, но французская королева ответила, что ежели принцесса танцевать не может, то и король танцевать не будет. Английская королева, чтобы избежать развития недоразумения, позволила дочери принять запоздалое приглашение, и этим вечером король смог танцевать с Олимпией только третий танец.

После бала, наедине, королева сделала юному королю строгий выговор, но тот весьма решительно отвечал, что ему уже пора заниматься большими девицами, а не маленькими. Впрочем, эта маленькая девица была той самой, в которую он спустя шесть лет влюбился так, что только м-ль де Лавальер смогла его от этой любви вылечить, притом любви непозволительной.

При таких обстоятельствах, когда Луи XIV считал себя уже взрослым мужчиной и пытался стать настоящим королем, парламент напоминал, что он еще существует. Фуке, щедрой рукой сыпавший деньги для удовлетворения потребностей Луи XIV и корыстолюбия первого министра, потребовал, чтобы парламент утвердил внесением в свой реестр некоторые указы. Король сам явился в парламент и одним своим присутствием сделал это внесение излишним, но как только он вышел, члены парламента порешили настаивать на внесении указов в роспись и, следовательно, на обсуждении. Приверженцы Конде, друзья кардинала Реца, все старые фрондеры, которых было немало, тяготились наложенным на них со времени приезда короля молчанием и подняли ропот. Прошло несколько дней, в продолжение которых ропот усилился до такой степени, что король услышал его в Венсенне, где со времени бегства кардинала Реца проживал летом.

Луи XIV послал парламенту повеление собраться на другой день, что, по мнению придворных, расстраивало назначенную охоту. Поэтому юному королю пришлось выслушать множество возражений, которые не имели, разумеется, в себе ничего парламентского. Но Луи XIV успокоил свое окружение, утверждая, что его присутствие в парламенте вовсе не помешает охоте. В самом деле, 10 апреля в 10 утра парламентские депутаты, посланные королю навстречу, увидели его в охотничьем наряде, то есть в красном кафтане, в серой шляпе и больших сапогах, сопровождаемого двором, одетым соответственно. «В этом необыкновенном наряде, — пишет гардеробмейстер маркиз Монгла, — король слушал обедню, а потом занял свое место в парламенте и с бичом в руках объявил его членам, что желает того, чтобы впредь его повеления были вносимы в роспись без рассуждений, угрожая в противном случае заставить парламент повиноваться». Такая решительность должна была произвести или безусловное повиновение, или бунт, но время бунтов прошло, и парламент, способный противостоять министру, осознав свою слабость против короля, повиновался. Это стало последним вздохом, который Фронда испустила в парламенте, и все пошло по воле короля.

Кардинал Рец, будучи вынужден вследствие раны оставить идею идти на Париж, удалился, как мы сказали, в Машкуль к своему брату, а оттуда в Бель-Иль. Преследуемый маршалом ла Мейльере, кардинал сел на корабль, высадился в Испании и далее отправился в Рим к самым похоронам Иннокентия X, своего покровителя. Итак, с этой стороны французскому двору не приходилось опасаться ничего особенного, кроме отдельных интриг, но эти интриги могли ограничиться лишь препятствиями Мазарини назначить архиепископом Парижским кого-либо из своих приверженцев. Мазарини утешился в этой неудаче, выдав свою племянницу Лауру Мартиноцци, сестру принцессы Конти, замуж за старшего сына герцога Моденского.

Маршал Тюренн одержал решительную победу, заставив Ландреси капитулировать, и король решил принять участие в кампании. Король прибыл в армию, чтобы вместе с ней вступить на неприятельскую землю. Войска двинулись вдоль течения Самбры до Тюэна и перешли Шельду навстречу испанской армии; потом началась осада города Конде, взятого за три дня. Правда, принц Конде, со своей стороны, не дремал, напав на фуражиров под командой графа Бюсси-Рабютена, того самого, который стал впоследствии так известен своей ссорой с г-жой де Севинье и своей «Любовной историей галлов». В этой стычке Бюсси был разбит и оставил в руках испанцев знамя, украшенное лилиями, которое было представлено принцу Конде и которое тот из вежливости отослал Луи XIV. Однако Луи, будучи слишком горд, чтобы принимать подобные подарки от неприятеля, в особенности от бунтовщика, отослал знамя назад, приказав передать принцу, что подобные трофеи слишком редки в Испании и потому он не желает, чтобы она его лишилась. В ответ, спустя 11 дней, король взял Сен-Гилен и возвратился в Париж, оставив при войске своих генералов для защиты взятых четырех городов.

Новые праздники и новые балеты ожидали молодого героя в его столице. Никогда еще в Париже не совершалось в одно и то же время столько браков: Лаура Мартиноцци вышла замуж за герцога Моденского; маркиз Тианж женился на м-ль де Мортемар; Ломени Бриенн, сын министра, сочетался с одной из дочерей де Шавиньи. Мы назвали только три брака, но один из тогдашних писателей насчитал 1100 в течение одного года. Что касается Олимпии Манчи-ни, то она продолжала царить на всех празднествах, а Лоре записывал в своей «Исторической музе» все, чем Луи XIV ей угождал. Вот его стихи:

Любимый всеми наш король.

Манчини-инфантину вел,

Умнейшую из грациозных,

Бесценный перл среди девиц ученых.

Нет нужды говорить, что слово precieuse тогда еще понималось положительно, поскольку Мольер еще не написал своих «Presieuses ridicules». Заметим, что в честь Олимпии Манчини король устроил свою первую «карусель». «Король, — пишет г-жа Моттвиль, — продолжая любить м-ль Манчини, вздумал устроить знаменитую карусель, имевшую сходство с древними рыцарскими турнирами». Впоследствии этого он набрал из двора три труппы по 8 рыцарей; главой первой он назначил себя, второй — герцога де Кандаля; соответственно, цветами короля были алый и белый, герцога де Гиза — голубой и белый, де Кандаля — зеленый и белый.

Рыцари были одеты по-римски, с позолоченными касками на головах со множеством перьев. Лошади также были украшены множеством лент, и рыцари выезжали тремя группами под балконами Пале Рояля, переполненными придворными дамами.

Первым ехал король, предводимый 14 пажами в расшитых серебром одеждах с копьями и девизами рыцарей; за ними следовали 6 трубачей и шталмейстер короля; далее — 12 богато одетых пажей короля в перьях и лентах; два последних пажа несли копье короля и щит с девизом «Ни больший, ни равный»; за ними ехал обер-маршал и, наконец, сам монарх во главе 8 рыцарей, «которых, — как пишет г-жа Моттвиль, — король превосходил столько же своей прекрасной наружностью, своим обаянием и ловкостью, сколько превосходил всех как государь».

Потом двигалась группа голубых рыцарей, предводительствуемая герцогом де Гизом, романтический облик которого удивительно соответствовал празднествам такого рода. «За ним, — пишет г-жа Моттвиль, — следовала лошадь, которая, казалось, принадлежала какому-нибудь Абенсеррагу, поскольку ее вели два мавра, за которыми следовали медленно и торжественно рыцари». На щите герцога был изображен феникс в огне под солнцем и девиз: «Что нужды, что его убьют, если он воскреснет?».

Последней двигалась группа рыцарей Кандаля, выделявшегося своей прекрасной белокурой шевелюрой. На щите герцога изображена была буква, намекавшая на подвиги Геракла, и соответствующий девиз: «Она может поместить меня между звездами».

Разумеется, что по причине ли исключительной ловкости короля, или по причине исключительной лести, все почести этого дня были отнесены к Луи XIV.

По окончании карусельных прогулок король со своим двором уехал в Компьен, где стало известным, что королева Христина, дочь Густава-Адольфа, о которой рассказывали вещи совершенно необычайные, едет во Францию, отказавшись в Риме перед папой от престола. Король послал герцога де Гиза для встречи королевы, а Анна Австрийская присоединила к нему г-на Коменжа. Все ожидали прибытия Христины, когда от де Гиза пришло письмо, которое еще более подогрело любопытство придворных:

«В то время, пока я жестоко скучал, вздумалось мне повеселить вас, послав вам описание королевы, которую я теперь сопровождаю. Она невелика ростом, но толстая и жирная; руки ее красивы, кисть сложена хорошо, но она более мужская, нежели женская, а плечи высоки. Впрочем, недостатки фигуры она успешно скрывает странным покроем своей одежды, а поступь и телодвижения королевы таковы, что можно биться об заклад, что перед вами отнюдь не женщина. Лицо большое, но без недостатков, черты женственны, хотя и резковаты, нос орлиный, рот довольно большой и некрасивый, зубы порядочные, глаза выразительные и исполненные огня; цвет лица, несмотря на следы оспы, довольно живой, а очерк лица правильный, но прическа престранная. Это мужской парик, весьма тяжелый, на лбу высокий, на боках густой, книзу редкий; верхняя часть головы покрыта волосяной сеткой, а задняя представляет собой нечто вроде женской прически; иногда королева носит шляпу. Платье ее, стянутое сзади складками, похоже на наши камзолы, поскольку сорочка выходит по кругу из-под юбки, которая обычно худо подвязана и слишком коротка. Королева всегда напудрена и напомажена и никогда не носит перчаток, обувается как мужчина, голос и движения мужеподобны, очень любит изображать амазонку. Королева имеет по крайней мере столько же величия и гордости, сколько мог иметь ее отец Густав Великий, а впрочем, очень вежлива и ласкова, говорит на восьми языках, и на французском так, будто родилась в Париже. Она знает больше, чем вся наша Академия вместе с Сорбонной; удивительно знает живопись, как и все другие художества, а с интригами нашего двора знакома не хуже меня. Одним словом, эта королева во всех отношениях — особа необыкновенная. Я провожаю ее ко двору по парижской дороге, так что вскоре все смогут сами судить о ней. Кажется, я ничего не забыл в ее описании, кроме того, разве, что иногда она носит шпагу с колетом из буйволовой кожи, что парик ее темный, а на шее шарф».

Все, что герцог де Гиз сообщил о королеве Христине, соответствовало действительности во всех отношениях, в том числе и ее знание французского двора. Едва герцог объявил свое имя, как Христина, смеясь, спросила его о г-же Боссю, аббатисе Бове и м-ль де Пон, а когда Коменж назвал себя, она осведомилась о добряке Гито, его дяде, и выразила желание увидеть Гито сердитым, поскольку это было бы одним из самых забавных зрелищ из тех, что могли ожидать ее при французском дворе. Это описание, опередившее знаменитую путешественницу на несколько дней, много увеличило общее любопытство. 8 сентября 1656 года, после остановки в Эссоне, чтобы посмотреть балет, комедию и фейерверк, Христина въехала в Париж, сопровождаемая вооруженными гражданами, которые с почетом встретили ее за воротами и провожали, начиная от Конфлана, где она ночевала, до Лувра, где она должна была остановиться. Толпа любопытных была так густа, что въехав в Париж около 2 часов, Христина приехала в Лувр только в 9 часов вечера. Ее поместили в том отделении дворца, где стены были украшены «сципионовскими» обоями и находилась великолепная атласная постель, которую кардинал Ришелье подарил перед своей смертью покойному королю. Христину встретил принц Конти и преподнес салфетку, которую она приняла, рассыпавшись в комплиментах.

Королева Христина умела быть очаровательной, если хотела понравиться. Платье ее, столь странное в описании, не вызывало при непосредственном рассмотрении особого удивления, по крайней мере к нему легко можно было привыкнуть. Лицо ее казалось довольно красивым, и все удивлялись ее познаниям, живости ума и знанию подробностей французской жизни. Она знала не только гербы и родословные знатных фамилий, но также подробности интриг и волокитств, как и имена любителей живописи и музыки. При встрече с маркизом Сурдисом Христина назвала ему все картины, находившиеся в его кабинете, привлекая внимание французов к сокровищам, которыми они обладали. В капелле Сен-Шапель она пожелала увидеть драгоценный агат, однако несколько ошиблась, поскольку этот камень в конце царствования Луи XIII был перенесен в Сен-Дени.

Пробыв несколько дней в Париже, Христина отправилась с визитом к королю и королеве в Компьен. Мазарини выехал навстречу в Шантийи, а через два часа король и герцог Анжуйский приехали туда как частные лица. Мазарини представил августейших гостей Христине, говоря, что эти молодые люди принадлежат к знатнейшим фамилиям Франции.

— Очень верю, — ответила Христина, — они родились, чтобы носить короны! — Она узнала их по портретам, которые видела в Лувре.

На другой день Анна Австрийская в сопровождении короля и свиты приехала принять путешественницу в Фаржо, в доме, принадлежавшем маршалу ла Мотт-Худанкуру и находившемся в трех лье от Компьена; в честь Христины был дан обед.

Христина прожила несколько дней в Компьене, беседуя с государственными людьми о политике, с учеными о науках и немилосердно шутя с весельчаками. Днем она ездила на охоту, вечером для нее ставили комедии; в удачных местах пьесы она выражала одобрение, хлопая в ладоши, плача или смеясь, смотря по обстоятельствам, и клала ноги на переднюю стенку своей ложи, что казалось придворным столько же неприличным, сколько нравилось партеру. Королева, видя такую любовь к театру, взяла Христину на представление трагедии иезуитами, над которыми та жестоко смеялась. Известно, что в то время иезуиты имели обыкновение не только сочинять, но и играть в трагедиях. Наставник Вольтера, отец Пуаре, был одним из известнейших трагиков.

Расставшись с королем и королевой, Христина сделала визит, который двору показался оскорбительным. Подстрекаемая любопытством, возбуждаемая похвалами, которыми маршал д’Альбре осыпал Нинон Ланкло, она захотела ее видеть и, пробыв у нее часа два, изъявила при прощании всяческую приязнь. «После этого, — пишет г-жа Моттвиль, — эта шведская амазонка взяла наемные кареты, которые король велел ей предоставить, и деньги, чтобы она могла.

За них заплатить, и уехала из Франции; за ней последовала бедная ее свита, без блеска, без величия, без всякого признака королевского поезда».

Около этого времени Мазарини лишился своей сестры, г-жи Манчини, и племянницы, герцогини Меркер. Заболев, г-жа Манчини считала себя уже погибшей, поскольку ее муж, считавшийся великим астрологом, предсказал свою смерть, потом смерть сына, который был убит в сражении при предместье Сент-Антуан, и, наконец, смерть своей жены. Впрочем, бедная женщина одно время питала некоторую надежду, что в отношении ее муж ошибся, поскольку оставалось несколько дней до указанного им срока, но вдруг почувствовала себя нездоровой, слегла в постель и более с нее не вставала. Ее брат находился рядом, когда она, испуская дух, поручила ему двух своих последних дочерей — Марию и Гортензию. Что касается герцогини Меркер, то она, разрешившись весьма благополучно от бремени, внезапно была поражена параличом и лишилась речи. Мазарини поначалу не очень беспокоился, поскольку медики отвечали за больную, но когда по выходе из балета, где танцевал сам король, ему сообщили, что племяннице сделалось много хуже, он бросился в первую попавшуюся карету и велел везти себя в отель Вандом. Кардинал нашел бедную герцогиню умирающей, и лишенная всякого движения она смогла только улыбнуться дяде. Герцогиня Меркер умерла, оставив в колыбели сына, того самого герцога Вандома, который спустя сорок лет спас монархию Луи XIV.

В конце декабря Олимпия Манчини, видя, что любовь короля, продолжающаяся уже два года, не может принести ей никакой выгоды, согласилась на союз, который ей давно предлагали, и вышла замуж за принца Евгения, сына принца Тома Савойского, принявшего титул графа Суассонского, ибо принцесса Кариньян, его мать, была дочерью знаменитого графа Суассонского и сестрой последнего графа, носившего это имя и оставившего ее наследницей знаменитого дома Бурбонов. Олимпия стала матерью знаменитого принца Евгения, который поставил монархию Луи XIV на край гибели. Такими событиями закончился 1656 год.

В Компьене король принял своего дядю, Гастона Орлеанского, который по своему обыкновению бросил друзей и тайно помирился с двором. Выехав из своего замка в Блуа, Гастон объехал Париж и прибыл в Компьен, когда король был на охоте. Герцог посетил короля, королеву и кардинала, который, впрочем, под предлогом подагры не вышел навстречу. В общем, Гастона приняли довольно хорошо и через несколько дней он оставил двор, посетил на обратном пути Париж, где не был три года, и вернулся в Блуа, решив кончить жизнь в неизвестности и не выходя более на общественное поприще с обычным для него ущербом для своей чести. Этот последний представитель междоусобицы, пришедший просить у короля милости, проложил дорогу принцу Конде, который не замедлил последовать примеру.

ГЛАВА XXXI. 1656 — 1658.