За чертой.

I.

Когда из округа Гранта они перебрались дальше к югу, его брат Бойд был совсем ребенком, да и сам новый округ, только что сформированный и названный Идальго, был немногим старше.{1} В покинутом краю остались лежать кости их сестры и кости бабушки по матери. Новые места были богаты и не освоены. Скачи хоть до самой Мексики, нигде в забор не уткнешься. Он возил с собой Бойда на передней луке седла и проговаривал для него названия деталей ландшафта, птиц и зверей сразу и по-испански, и по-английски. В их теперешнем доме мальчишки спали в комнатке рядом с кухней; ночами он иногда просыпался и лежа слушал, как дышит в темноте его брат, а временами принимался шепотом едва слышно рассказывать спящему брату о том, какие у него для них обоих есть задумки и на завтра, и на всю дальнейшую жизнь.

В самый их первый год на новом месте однажды зимней ночью его разбудил вой, донесшийся со стороны невысоких гор, что к западу от дома. Он тогда сразу понял, что это волки, — спускаются на равнину, чтобы по свежему снежку погоняться при луне за антилопами.{2} С доски, служившей изножьем кровати, он стянул брюки, взял рубашку и охотничью куртку, с изнанки подшитую пледом, достал из-под кровати сапоги и вышел в кухню. Встал рядом с плитой, от которой смутно веяло теплом, в темноте оделся, поднес к начинающему бледнеть окну один сапог, другой и, разобравшись, где правый, где левый, натянул их на ноги, потом выпрямился, подошел к двери черного хода, шагнул наружу и затворил за собою дверь.

Проходя мимо конюшни, услышал тихое ржание: лошади жаловались на холод. Под сапогами хрустел снег, дыхание в голубоватом свете курилось дымом. Целый час потом он, крадучись и пригибаясь, лез по сугробам, наметенным в сухом русле, где волки уже побывали: он видел это по следам на песке в лужицах русла и по следам на снегу.

Волки были уже на равнине, потому что, переходя галечную косу, вынесенную течением на юг, почти поперек долины, он видел место, где они прошли. Дальше полз на четвереньках, втянув кисти рук в рукава, чтобы не касаться снега, а когда достиг последних темных кустиков можжевельника, росших там, где местность от долины реки уходит вверх, к горам Анимас-Пикс, тихо замер, стараясь даже дышать беззвучно, потом медленно привстал и огляделся.

Да вот же они — бегают по равнине, гоняясь за антилопами; в вихрящемся снегу антилопы мелькают как призраки, петляют, кружат, в холодном лунном свете взметывая сухую белую пыль и бледные дымки дыхания, будто у них внутри горит огонь, а волки вертятся, выгибаются и прыгают в полном молчании, словно исчадия иного мира. Все вместе они смещались вдоль речной долины вниз по течению и вбок, уклоняясь от реки все дальше на равнину, пока не превратились в крошечные точки на мутной белизне, потом исчезли.

Он очень замерз. Все ждал. Нигде никакого движения. По собственному выдоху определил, откуда ветер, и, краем глаза наблюдая, как облачко выдоха густеет и растворяется, густеет и растворяется, долго сидел на холоде и ждал. Потом он их увидел, они появились вновь. Бегут с прискоками, выделывают коленца и пируэты. Будто танцуют. Носами роют снег. Или вдруг двое приостановятся, вскочат на задние лапы, спляшут вместе и побежали дальше.

Их было семеро, и от того места, где он залег, они пробежали метрах в шести-семи. В лунном свете он видел их изжелта-карие глаза. Слышал дыхание. Всей кожей ощущал их присутствие, электризующее воздух. На бегу друг к другу подскакивают, один другого то носом подденет, то лизнет… Вдруг остановились. Встали как вкопанные, навострили уши. Некоторые стояли, подняв к груди переднюю лапу. Смотрели на него. Он затаил дыхание. Они тоже. Стоят. Потом отвернулись и спокойно затрусили дальше.

Когда он опять вошел в дом, Бойд не спал, но он не стал рассказывать брату, где был и что видел. Так никому и не рассказал.

Под ту зиму, когда Бойду исполнилось четырнадцать, деревья, которыми поросло сухое речное русло, облетели рано, серое небо день ото дня становилось все темнее, и деревья на его фоне выглядели светлыми. С севера налетал холодный ветер, и земля под голым рангоутом неслась тем курсом, который может быть исчислен разве что задним числом, когда все вписанное в книги судеб исполнится, всем воздастся и завершится все начатое, а не только эта история. Среди бледных виргинских тополей, целой рощей столпившихся на дальней стороне речной излучины повыше дома, — деревьев с ветками, похожими на кости, и стволами, постоянно сбрасывающими где белесую, где зеленоватую, а местами коричневатую кору, — попадались великаны такой толщины, что на одном пне перегонщики стад в былые зимы ставили трехместную палатку, пользуясь ровно спиленным торцом как деревянным полом. Наезжая туда за дровами, он смотрел, как его тень, и тень лошади, и тень бесколесой индейской волокуши, состоящей из двух длинных слег, привязанных к седлу и соединенных позади лошади поперечинами, по одному перебирает голые стволы. Как-то раз Бойд поехал с ним, сидел на поперечине волокуши, держа топор так, словно охраняет собранный ими хворост, и, сощурясь, смотрел на запад — туда, где солнце, медленно увариваясь, опускалось в пылающий котел сухого озера под голыми горами, а на ближнем плане равнина кишела переступающими и медленно кивающими коровами, между которыми нет-нет да и нарисуется силуэт антилопы.

Они ехали по палой листве, толстым слоем скопившейся в речном русле, пока не добрались до бочажины, в полую воду становившейся речным омутом; тут он спешился и стал поить лошадь, а Бойд пошел бродить по берегу в поисках нор ондатры. Индеец, мимо которого прошел Бойд, сидел на корточках и даже глаз не поднял, а когда Бойд почувствовал его присутствие и развернулся, индеец смотрел на пряжку его ремня и не поднял глаз даже тогда, когда мальчишка оказался прямо перед ним. Протяни руку — дотронешься. Индеец сидел у лужицы, поросшей сухим тростником — carrizo, если по-испански, — даже не прятался, но Бойд его все равно сперва не заметил. На коленях индеец держал однозарядную винтовку тридцать второго калибра — еще под допотопный патрон бокового огня, — сидел и ждал, когда к воде в сумерках спустится какая-нибудь дичь. Вдруг поглядел мальчику в глаза. Мальчик — ему. Глаза у индейца были такие темные, что казались сплошными зрачками. В них отражался заход солнца. Солнце — и рядом мальчик.

Мальчик еще не знал, что в чужих глазах можно увидеть и себя, и даже такую вещь, как солнце. Стоял, будто раздвоившись в темных колодцах — кто это там, такой странный? — тощенький, белобрысенький, а это он и есть. А сперва будто кто-то на него просто похожий, кто потерялся, и вдруг вот он: в таком вот словно бы окошке в иной мир — мир нескончаемого красного заката. Там будто лабиринт, в котором заблудились, затерялись в путешествии по жизни сироты его сердца, в конце концов оказавшиеся за стеной этой древней пристальности, попавшие туда, откуда нет возврата.

Оттуда, где он стоял, ни брата, ни лошади видно не было. В поле зрения попадали только круги, медленно расходившиеся по воде от того места, где стояла и пила лошадь, — как раз с обратной стороны островка камышей, — зато очень хорошо были видны малейшие движения мышц под безволосой кожей впалой щеки индейца.

Индеец повернулся, глянул на воду В тишине хорошо было слышно, как за камышами капает вода, когда лошадь подымает морду. Потом он снова посмотрел на мальчика.

— Ах ты, мелкий ты сукин сын, — сказал он.

— А что я сделал?

— Кто там с тобой?

— Мой брат.

— Сколько ему?

— Шестнадцать.

Индеец встал. Встал безо всякого усилия, мгновенно, и бросил взгляд туда, где на другом берегу омута стоял, держа повод лошади, Билли, потом снова стал смотреть на Бойда. На индейце была старая изорванная накидка из одеяла и засаленная, с выпученной наружу тульей стетсоновская шляпа; расползающиеся по швам сапоги чинены проволокой.

— Чего приперлись?

— Да так, дрова собираем.

— У вас еда какая-нибудь есть?

— Нету.

— Где живете?

Мальчик замялся.

— Я спрашиваю, где вы живете.

Он жестом показал вниз по реке.

— Далеко?

— Не знаю.

— Мелкий ты сукин сын.

Индеец взял винтовку на плечо, обошел бочажину вокруг и остановился лицом к лошади и Билли.

— Здрасте, — сказал Билли.

Индеец сплюнул:

— Ну, всё тут уже распугали или как?

— Мы не знали, что тут кто-то охотится.

— У вас поесть ничего нет?

— Нет, сэр.

— Где ваш дом-то?

— В двух милях отсюда ниже по реке.

— А в доме еда найдется?

— Да, сэр.

— А если я туда подойду, поесть мне вынесешь?

— Вы можете в дом зайти. Мама покормит.

— В дом не хочу. Хочу, чтобы ты вынес мне на улицу.

— Можно.

— Значит, вынесешь?

— Да.

— Ну хорошо тогда.

Мальчик стоял, держал лошадь. Лошадь не сводила глаз с индейца.

— Бойд, — сказал старший брат, — двигай давай.

— А собаки у вас там есть?

— Есть одна.

— Запрешь ее?

— Ладно, запру.

— Пускай где-нибудь внутри посидит, чтоб не тявкала.

— Ладно.

— Не хочу, чтобы меня там пристрелили.

— Да ладно, нет проблем, запру.

— Ну хорошо тогда.

— Бойд, ну давай. Поехали.

Бойд стоял с другой стороны бочажины, смотрел на него.

— Давай, живо! Скоро темнеть начнет.

— Ну, шевелись. Делай, что брат велит, — сказал индеец.

— Мы вас не трогали.

— Ну же, давай, Бойд. Поехали.

Бойд перешел галечную гряду, присел на поперечину волокуши.

— Нет, ты сюда, сюда давай, — сказал Билли.

Перебравшись через кучу собранных ими сучьев, Бойд оглянулся на индейца, потом схватил протянутую руку Билли и влез на лошадь, сел позади него.

— А как мы вас найдем? — спросил Билли.

Индеец стоял, положив винтовку на плечи как коромысло, держал локтями, кисти рук свесив вниз.

— Как выйдешь, двигай на луну, — ответил он.

— А если она еще не взойдет?

Индеец сплюнул:

— Думаешь, я бы велел тебе идти к луне, которой нет? Давай, ноги в руки.

Мальчик прижал сапог к боку лошади, и они поехали через лесок. Концы слег волокуши с сухим шуршанием мяли палую листву, оставляя в ней две борозды. Закат на западе начал гаснуть. Индеец смотрел им вслед. Обхватив старшего брата рукой вокруг пояса, младший ехал лицом на запад, закатный отблеск делал его щеку красной, а волосы, вообще-то почти белые, — розовыми. Должно быть, брат велел ему назад не смотреть, потому что он ни разу не оглянулся. К тому времени, когда они пересекли сухое русло и выехали в прерию, солнце уже закатилось за вершины гор Пелонсийос и западный край неба под тонкими перьями облаков был весь темно-красным. Когда повернули к югу вдоль вспаханных участков у высохшей реки, Билли оглянулся и обнаружил индейца в полумиле — тот в сумерках шел за ними, расслабленно держа винтовку в одной руке.

— А сам-то зачем оглянулся? — спросил Бойд.

— Оглянулся, да и все.

— И что — понесем ему ужин?

— Да. Думаю, это мы сделать сможем.

— Мало ли что мы сможем. Не все, что сможешь сделать, обязательно хорошо, — сказал Бойд.

— Знаю, знаю.

Из окна гостиной он оглядел ночное небо. В темнеющей синеве уже появились первые звезды; особенно густо они высыпали на юге, висели, будто набросанные в корзину из мертвых веток на берегу реки. За руслом на востоке курилась зеленовато-желтая дымка — предвестие невидимой луны. Он смотрел и ждал, пока разом не осветились все бугорки пустынной прерии, когда из-под земли стал вылезать лунный купол — белый, жирный и весь словно какой-то перепончатый. Потом Билли слез со стула, на котором стоял коленями, и пошел за братом.

К тому времени он уже припрятал за горшками на посудной полке у кухонной двери тряпичный сверток, где было мясо, галеты и жестяная кастрюлька с вареной фасолью. Отправив вперед себя Бойда, он постоял, послушал и двинулся следом. Когда проходили мимо коптильни, пес заскулил, зацарапал лапами дверь, но он приказал молчать, и пес умолк. Крадучись, пригибаясь, они прошли вдоль забора, потом повернули к деревьям. Не успели дойти до реки, как луна выкатилась полностью; глядь — вот и индеец: стоит, опять держа ружье, словно ярмо, на загривке. На холоде им было видно, как он дышит. Он повернулся и пошел, они за ним — сперва по галечной косе, потом по дальнему берегу русла тропой, протоптанной коровами вдоль края пастбища. Пахнуло дымком. Когда прошагали вниз по реке с четверть мили, среди виргинских тополей забрезжил его костер; винтовку индеец прислонил к стволу дерева, повернулся, окинул взглядом мальчишек.

— Давай сюда, — сказал он.

Билли вышел к костру, снял узелок, который нес на сгибе локтя, протянул индейцу. Тот взял, сел у костра на корточки (опять с той же марионеточной легкостью) и, опустив узелок на землю перед собой, развернул, достал кастрюльку и поставил фасоль на угли греться, после чего откусил от галеты и вгрызся в мясо.

— Вы же нам так кастрюлю закоптите, — сказал Билли. — А мне ее домой надо вернуть.

Индеец жевал, его темных глаз, узких и полуприкрытых, в свете костра видно не было.

— А кофе у вас дома нет? — спросил он.

— Только в зернах.

— А намолоть слабо́?

— Чтобы никто не услышал — нет, не получится.

Индеец положил в рот остаток галеты, наклонился чуть вперед, достал непонятно откуда охотничий нож и, протянув руку, помешал им в кастрюльке фасоль, после чего поднял глаза на Билли и провел лезвием по языку сперва в одну сторону, потом в другую, словно правил бритву. Потом воткнул нож в бревно, служившее основанием костра.

— Давно живете здесь? — спросил он.

— Десять лет.

— Десять лет… Земля своя, родительская?

— Нет.

Протянув руку, индеец взял вторую галету, располовинил ее ровными белыми зубами, сидит жует.

— А вы-то сами откуда будете? — спросил Билли.

— От верблюда.

— А идете куда?

Индеец вытащил нож из бревна, наклонился и снова помешал им фасоль, снова облизал лезвие, просунул нож в ручку кастрюльки и, сняв почерневшую посудину с огня и поставив перед собой на землю, стал с ножа есть фасоль.

— А что еще у вас в доме есть?

— В каком смысле?

— Я говорю: что у вас в доме есть еще?

Он поднял голову и, продолжая неторопливо жевать, обвел их, освещенных пламенем костра, взглядом полуприкрытых глаз.

— Типа чего, например?

— Типа чего угодно. Чего-нибудь, что я мог бы продать.

— Такого нет ничего.

— Так-таки и ничего.

— Нет. Ничего, сэр.

Сидит жует.

— Вы что, в пустом доме живете?

— Да нет.

— Тогда что-нибудь должно быть.

— Ну, мебель есть, всякое такое. Кухонное барахло разное.

— А патроны к винтовке есть?

— Да, сэр. Есть немного.

— Какого калибра?

— К вашей не подойдут.

— Какого калибра, спрашиваю?

— Центробой ноль сорок четыре — сорок.{3}.

— Дык принеси таких.

Старший мальчишка кивнул в сторону прислоненной к дереву винтовки:

— Они же к вашей не подойдут!

— Да и плевать. Сменяюсь с кем-нибудь.

— Патронов я вам вынести не могу. Отец хватится.

— Зачем тогда ты вообще про них вякал?

— Мы, пожалуй, пойдем, — сказал Бойд.

— Нам бы кастрюльку…

— А еще что у вас там есть? — спросил индеец.

— Да нет у нас ничего, — отозвался Бойд.

— Я не тебя спрашиваю. Что у вас есть еще?

— Не знаю. Я посмотрю, может, что-нибудь найду.

Индеец положил в рот вторую половину галеты. Потрогал кастрюльку пальцами, поднял и вылил остатки фасоли с соусом в рот, пальцем вытер стенку посудины изнутри, облизал палец дочиста и вновь поставил кастрюльку наземь.

— Кофе мне принеси, понял? — сказал он.

— Да я смолоть не смогу — услышат.

— Принеси так. Я камнем растолку.

— Хорошо.

— А он пусть останется.

— Зачем?

— А чтобы я не заскучал тут.

— Чтобы вы не заскучали?

— Ну да.

— Ну а ему-то тут зачем сидеть?

— Да что я — съем его, что ли?

— Знаю, что не съедите. Потому что он не останется.

Индеец поцыкал зубом.

— А капканов у вас нет?

— Капканов у нас нет.

Он глянул на мальчишек снизу вверх. Еще раз с длинным посвистом цыкнул зубом.

— Ладно, иди тогда. Сахару мне принеси.

— Хорошо. Кастрюлю можно забрать?

— Возьмешь, когда вернешься.

Когда вышли на коровью тропу, Билли обернулся к Бойду, тот поглядел назад, на костер среди деревьев. Луна над прерией горела ярко — хоть скот считай.

— Мы ведь не понесем ему кофе, правда же? — нарушил молчание Бойд.

— Еще чего!

— А как же насчет кастрюли?

— А никак.

— А если мама спросит?

— Просто скажи ей правду. Скажи, что я отдал ее индейцу. Что к дому приходил индеец и я ему отдал.

— Ладно. Но все равно мне заодно тоже достанется.

— Но мне-то ведь достанется больше!

— А ты возьми лучше скажи, что это я сделал.

— Еще чего.

Вот позади уже и выгон, потом ворота и тут же свет, полосами протянувшийся от окон дома.

— Перво-наперво не надо было вообще нам к нему ходить, — сказал Бойд.

Билли не отозвался.

— Или надо было?

— Нет.

— Тогда зачем мы…

— Не знаю.

С утра, еще перед рассветом, в их комнату вошел отец.

— Билли, — позвал он.

Старший брат сел в кровати и посмотрел на отца, который на фоне света из кухни обозначился силуэтом.

— С чего это у нас пес в коптильне заперт?

— А, это я его забыл выпустить.

— Ты его забыл выпустить?

— Да, сэр.

— А он-то с самого начала что там забыл?

Парнишка выскочил из постели ногами на холодный пол, потянулся за одеждой.

— Ну щас, щас пойду выпущу, — сказал он.

Отец постоял еще секунду в дверях, потом двинулся через кухню в коридор. Свет из открытой двери упал на Бойда; Билли стало видно, как тот спит, свернувшись калачиком в другой кровати. Он натянул штаны, отыскал на полу сапоги и вышел вон.

Когда он всех животных накормил и наносил воды, стало совсем светло, он поседлал Бёрда, прямо в деннике сел верхом и, выехав из конюшни, направился вниз по реке искать индейца или хотя бы посмотреть, там он еще или нет. За всадником по пятам увязался пес. Сперва через пастбище, потом вдоль реки, потом между деревьев. Набрав повод, остановился, посидел. Пес тоже дальше не пошел, стоял, подергивая носом вверх и вниз, нюхал воздух, собирал и воссоздавал про себя — картинку за картинкой — события вчерашнего вечера. Мальчик снова пустил коня вперед.

Там, где накануне останавливался индеец, на месте костра лежали черные холодные угли. Конь неспокойно переминался, вдруг пошел боком, а пес заходил кругами около кострища носом в землю, вздыбив шерсть на загривке.

Когда Билли возвратился в дом, у матери уже готов был завтрак, он повесил шляпу, приставил стул и стал накладывать в тарелку яичницу. Бойд уже вовсю наворачивал.

— А папа где? — спросил старший.

— Молитву не прочитал, а уже еду нюхать?! — возмутилась мать.

— Да, мэм, сейчас.

Он опустил голову, проговорил про себя слова молитвы, потом протянул руку, взял галету.

— Где папа?

— Папа прилег. Он поел уже.

— А когда он приехал?

— Часа два назад. Всю ночь провел в седле.

— Зачем?

— Думаю, чтобы скорей домой.

— А долго он спать будет?

— Ну-у… надо полагать, пока не проснется. Что-то вопросов у тебя сегодня больше, чем у Бойда.

— А чего я-то? Я и вообще ничего не спрашивал!

После завтрака мальчишки пошли в конюшню.

— Как ты думаешь, куда он направляется? — первым заговорил Бойд.

— Да никуда. Ходит тут, бродит туда-сюда…

— А откуда, думаешь, он тут взялся?

— Понятия не имею. Сапоги на нем мексиканские. Ну, в смысле, то, что от них осталось. Бродяга, да и все тут.

— От этих индейцев вообще не разбери-поймешь, чего ждать, — сказал Бойд.

— А что ты о них знаешь-то, об индейцах? — отозвался Билли.

— Ты, можно подумать, знаешь…

— Ждать неизвестно чего надо от кого угодно.

Из бадьи, висевшей на столбе посреди конюшни, Бойд достал старую сношенную отвертку, с перекладины коновязи снял веревочный недоуздок, отворил дверцу денника, где содержался его конь, и вывел вон. На полуштык прихватив чумбур к перекладине коновязи, провел ладонью по передней ноге коня, чтобы он поднял копыто. Прочистил желобки вдоль стрелки, снова осмотрел, отпустил ногу.

— Дай глянуть, — сказал Билли.

— Да там все путем.

— Ну так и дай посмотрю!

— Да пожалуйста!

Билли снова поднял ногу лошади, сжал между колен копыто, изучил.

— А что, похоже, и правда порядок, — сказал он.

— Ну, я ж говорил.

— Ну-ка, пускай пройдет.

Бойд отвязал чумбур, провел коня по проходу конюшни, потом обратно.

— Седло свое заберешь? — спросил Билли.

— Ну, взял бы, если ты не против.

Из кладовки для упряжи Бойд принес седло, набросил на лошадь вальтрап, поставил сверху седло и, сдвинув все вместе по шерсти, установил на место, потом туго набил латиго передней подпруги, пропустил ремень задней подпруги через пряжку и встал в ожидании.{4}.

— Ты его так совсем разбалуешь, — сказал Билли. — Разом бы вышиб из него дурь, да и дело с концом.

— Он-то из меня дурь не вышибает, что ж я-то буду, — возразил Бойд.

Билли сплюнул на сухую солому, устилавшую проход. Подождали. Конь выдохнул. Бойд подтянул ремень, застегнул пряжку.

Все утро они провели на пастбище Ибаньес — осматривали коров. Коровы их сторонились и, со своей стороны, тоже осматривали — то голенастые и беломордые, то мексиканской породы, то лонгхорны, всех возможных расцветок. К обеду возвратились к дому с годовалой телкой на аркане, которую поместили в загон из жердей с северной стороны конюшни, чтобы ее посмотрел отец, после чего помылись и пошли в дом. Отец уже сидел за столом.

— А, вот и мальчики, — сказал он.

— Садитесь, садитесь давайте, — засуетилась мать.

Поставила на стол блюдо с жареным мясом. Миску фасоли. Все помолились, и она подала блюдо отцу, тот положил кусок себе, передал блюдо Билли.

— Папа говорит, в наших краях появилась волчица, — сказала мать.

Билли сидел с ножом наготове, держал блюдо.

— Волчица? — сказал Бойд.

Отец кивнул:

— Да, задрала крупненького теленка в верховьях Фостеровой лощины.

— Когда? — спросил Билли.

— Где-то с неделю или около того. Смотреть ее следы в горах уже ходил младший из сыновей Оливера. Пришла, говорит, из Мексики. Прямиком через перевал Сан-Луи, спустилась по западным склонам Анимас у лощины Тейлора, а потом вниз, вниз, через долину реки и в горы Пелонсийос. Поднималась до самого снега, даже выше. В том месте, где она завалила теленка, на земле снег на два дюйма.

— А откуда известно, что это именно волчица? — сказал Бойд.

— Да ну, неужто сам не догадаешься? — удивился Билли.

— Это видно по тому, как она свои делишки справляет, — сказал отец.

— А-а, — протянул Бойд.

— И что нам теперь с этим делать? — спросил Билли.

— Ну, думаю, лучше бы ее изловить. А ты что скажешь?

— Да, сэр.

— Был бы здесь старый Эколс, он бы ее точно поймал, — сказал Бойд.

— Мистер Эколс!

— Был бы здесь мистер Эколс, он бы ее поймал.

— Да уж, он-то поймал бы. Но его нет.

После обеда они втроем поехали за девять миль на ранчо «Складская гряда». Подъехав к дому, не слезая с лошадей, покричали. Сперва выглянула внучка мистера Сандерса, скрылась, потом все вместе они уселись на веранде, и отец рассказал мистеру Сандерсу про волчицу. Мистер Сандерс сидел, упершись локтями в колени, и неотрывно смотрел на доски пола между подошвами сапог. Молча кивал и время от времени сбивал мизинцем пепел с сигареты. Когда рассказ отца подошел к концу, поднял взгляд. В кожистых складках, избороздивших его лицо, прятались синие-синие, необычайно красивые глаза. Будто доказывая, что существует нечто такое, чего тяготы здешней жизни не способны даже коснуться.

— Капканы Эколса{5} и все прочие его причиндалы по-прежнему у него в хижине, — сказал он. — Мне кажется, он вас не осудит, если воспользуетесь тем, что там найдете полезного.

Щелчком выкинув окурок во двор, улыбнулся двоим мальчишкам и, опершись ладонями в колени, поднялся.

— Пойду принесу ключи, — сказал он.

Когда дверь хижины открыли, внутри оказалось темно и затхло, пахнуло чем-то вроде свежей убоины. Отец секунду постоял в дверях, потом вошел. В комнате стоял старый диван, кровать и рабочий стол. Прошли на кухню, а через нее в сени черного хода. Там в пыльном свете единственного маленького окошка на грубых полках из неструганых сосновых досок оказалось великое множество банок, бутылок и старинных аптекарских пузырьков со стеклянными притертыми пробками и старинными восьмиугольными, обведенными красной каймой ярлычками, надписанными аккуратным почерком Эколса: что именно и с каких пор находится внутри. Какие-то темные жидкости. Сушеные потроха. Печень, желчный пузырь, почки. Внутренности зверя, который и слыхом не слыхивал о человеке, не думал и не гадал о нем сотни тысяч лет, если не больше. Да и поди додумайся, что придет вдруг этакий злобный божок, бледный, голый и всему чуждый, и примется истреблять весь твой род — и ближних твоих, и дальних, начнет их убивать, гнать из дому… К тому же божок ненасытный, божок безжалостный — никакими уступками его не умаслишь, никакими потоками крови его жажды не утолишь.

Банки были в пыли, покрыты паутиной, и свет, проходивший между ними, придавал этому хранилищу химической посуды сходство с храмом, с алтарем, посвященным древнему занятию, каковое неминуемо исчезнет из людского обихода, как только исчезнет зверь, которому оно своим существованием обязано. Сняв с полки одну из склянок, отец повертел ее в руке, затем поставил в точности на то место, в тот же свободный от пыли кружок, где она стояла. На нижней полке бросился в глаза деревянный ящик из-под патронов — прочный, с сочлененными в ласточкин хвост углами, — а в нем штук десять пузырьков и пробирок размером поменьше, на этот раз вовсе без ярлыков. На крышке ящика красная карандашная надпись: «Набор № 7». Отец посмотрел один из флаконов на свет, встряхнул, выкрутил пробку и поднес открытым к носу.

— Гос-споди боже ты мой! — прошептал он.

— Дай нюхнуть, — сказал Бойд.

— Нет, — отрезал отец.

Флакон положил в карман, и все перешли к поиску капканов, которые куда-то запропали. Переворошили весь дом, и на веранде смотрели, и в коптильне. Нашли несколько старых капканов на койота — третьего номера, плоскопружинных; они висели на стене в коптильне, а больше никаких капканов видно не было.

— Должны же они где-то быть! — сокрушался отец.

Начали сызнова. Вскоре с кухни донесся голос Бойда:

— Есть! Нашел.

Они оказались в большом решетчатом ящике, заваленном дровами. Смазаны чем-то похожим на топленое сало и уложены как сельди в бочке.

— Как же ты догадался там посмотреть? — сказал отец.

— Ну, ты ведь говорил, что где-то они должны быть.

Расстелив на линолеуме кухонного пола старые газеты, стали капканы вынимать. В ящике они для компактности лежали со свернутыми на сторону пружинами, обмотанные привязными цепями. Отец один вынул, размотал цепь. Набитая застывшим жиром, цепь, разматываясь, не звенела, а тарахтела, как деревянная. На одном ее конце был вертлюг с кольцом, на другом — двурогий якорь. Все сидели вокруг на корточках, разглядывали. Капкан казался огромным.

— Здоровенный какой! — сказал Билли. — Это на медведя, что ли?

— На волка. Номер четыре с половиной. Видишь, выбито: «С. Ньюхауз. Онейда комьюнити Лтд.»{6} — девятнадцатый век! Такую маркировку они применяли только до восемьдесят шестого года. Потом стали клеймить изделия словом «Виктор».

Отец разложил на полу все восемь капканов, газетой отер ладони от жира. Ящик снова накрыли крышкой и забросали дровами точно так же, как это было, когда Бойд его нашел. Потом отец снова сходил в сени и принес плоский деревянный короб с затянутым мелкой проволочной сеткой дном, бумажный пакет стружек и большую корзину, чтобы сложить туда капканы. После чего все вышли, снова заперли входную дверь на висячий замок, отвязали лошадей и уже верхами снова подъехали к хозяйскому дому.

На веранду вышел мистер Сандерс, но гости спешиваться не стали.

— Оставайтесь поужинать, — предложил он.

— Да нет, нам пора возвращаться, спасибо.

— Что ж…

— Восемь штук я нашел. Капканов-то…

— Ну хорошо.

— Посмотрим, как оно пойдет.

— Что ж… Надо думать, придется вам за ней погоняться. Она ж недавно тут — ни привычек не завела, ни троп натоптанных…

— Эколс говорил, что нынче этого ни у кого из них не заводится.

— Ему виднее. Он сам был вроде как наполовину волк.

Отец кивнул. Приобернувшись в седле, окинул взглядом окрестность. Снова стал смотреть на старика.

— А вы когда-нибудь нюхали то, чем он их приманивает?

— Ну… да. Бывало.

Отец кивнул. Махнул на прощанье рукой, развернул коня, и они поехали к дороге.

После ужина взгромоздили на плиту оцинкованную ванну, ведрами наносили в нее воды, добавили ковш щелока и опустили капканы кипятиться. До вечера подкладывали дров, потом сменили воду, опять сунули в ванну капканы — на этот раз с сосновыми стружками; набили полную топку поленьев и оставили на ночь. Проснувшийся ночью Бойд лежал, слушал, как в тишине потрескивает в печи… или это дом скрипит на степном ветру? Бросил взгляд на кровать Билли — пусто; еще полежал и встал, вышел в кухню. Билли, верхом на одном из кухонных стульев, сидит у окна. Скрестив руки на спинке стула, смотрит на луну над рекой, на прибрежные ветлы и горы, громоздящиеся вдали на юге. Обернулся, посмотрел на Бойда, застывшего в дверях.

— Ты чего тут? — спросил Бойд.

— Да встал вот дров подбросить.

— А смотришь куда?

— Да никуда так, особо-то. Не на что тут смотреть.

— Чего не ложишься?

Билли не ответил. Помолчал, потом говорит:

— Давай-ка спать иди. Я сейчас тоже лягу.

Вместо этого Бойд вышел в кухню. Встал у стола. Билли повернулся к нему.

— Это я, что ли, разбудил тебя? — спросил он.

— Ну вроде как…

— Но я же тут на цыпочках, тихонько…

— Ладно, ладно.

Когда на следующее утро Билли проснулся, отец сидел за кухонным столом в старых перчатках из оленьей кожи и с кожаным фартуком на коленях — натирал сталь одного из капканов пчелиным воском. Остальные капканы лежали на телячьей шкуре на полу, их цвет был иссиня-черным. Отец поднял взгляд, снял перчатки, бросил их на покрытые фартуком колени рядом с капканом, снял фартук и положил все на пол, на телячью шкуру.

— Помоги-ка мне ванну снять, — сказал отец. — А потом покроешь воском эти.

Билли взялся за дело. Обрабатывал тщательно, втирая воск в тарелочку насторожки, в выбитую на ней фирменную надпись, в прорези, внутри которых ходят челюсти капкана, в каждое звено пятифутовой цепи и в тяжелый двузубый якорь, приделанный к ее концу. После этого отец развесил капканы снаружи, на холоде, — там, где к ним не пристанут домашние запахи. Когда следующим утром отец пришел будить мальчишек, было еще темно.

— Билли!

— Да, сэр.

— Через пять минут завтрак будет на столе.

— Да, сэр.

Когда выезжали со двора, занимался день, холодный и ясный. Капканы уложили в плетеную корзину, которую отец привязал к себе длинными лямками так, чтобы дном она стояла на задней луке седла. Ехали строго на юг. Вверху маячил пик Блэк-Пойнт, сверкая свежим снегом на солнце, лучи которого до дна долины еще не добрались. К тому времени, когда пересекли старую дорогу к Колодцам Фицпатрика, солнце окончательно встало, так что на верхнюю часть пастбища взбирались по солнышку, а дальше пошли уже горы Пелонсийос.

Поздним утром оказались опять на краю речной долины, только в верхнем течении, где как раз и лежал мертвый теленок. Там, где их путь проходил под деревьями, в следах, оставленных отцовским конем три дня назад, сохранялся примятый снег; где лежал теленок, в тени деревьев лоскутья снега тоже не растаяли — снег был испятнан кровью и весь крест-накрест истоптан койотами, а теленок разорван и растащен на куски, валявшиеся и на кровавом снегу, и на земле чуть подальше. Чтобы свернуть самокрутку, отец снял перчатки, покурил, не спешиваясь, с перчатками в одной руке, опершись ею о рожок седла.

— На землю не ступать, — сказал он. — Посмотрим, может, следы ее найдем.

Поездили вокруг да около. Вид крови лошадям был неприятен, всадники принялись их успокаивать, насмешливо уговаривали, словно стыдили. Никаких следов волчицы Билли не замечал.

Отец спешился.

— Подь сюда, — сказал он.

— Что, здесь ставить не будем?

— Нет. Можешь слезть.

Он слез. Отец спустил с плеч лямки корзины, поставил ее на снег. Билли стал на колени, сдул свежий снег с заледеневшего отпечатка, оставленного волчицей пять ночей назад.

— Это ее?

— Ее.

— Передняя лапа.

— Да.

— Большущая, скажи?

— Н-да.

— Сюда-то она уже не вернется?

— Нет, сюда уже не вернется.

Мальчик поднялся. Посмотрел в сторону пойменного луга. Там на высохшем дереве сидели два ворона. Должно быть, вороны туда взлетели, пока они с отцом ехали вверх. Больше никого поблизости не было.

— Как думаешь, куда девалось остальное стадо?

— Понятия не имею.

— А что… когда на пастбище дохлая корова, стадо все равно остается?

— Смотря отчего она сдохла. Там, где есть волк, стадо пастись не будет.

— Думаешь, пока мы тут ковыряемся, волчица уже задрала кого-нибудь еще?

Отец, сидевший перед тем на корточках у тропы, встал, поднял корзину.

— Не исключено, — сказал он. — Не исключено. Ты готов?

— Да, сэр.

Верхами переехали пойменный луг и русло, на другом берегу которого сперва углубились в лес, потом двинулись вверх по коровьей тропке, вьющейся вдоль края обрыва. Мальчишка все оглядывался на воронов. Через какое-то время те дружно слетели с дерева и бесшумно опустились снова туда, где был растерзан теленок.

Первую закладку отец сделал чуть ниже перевала, по которому, как им было известно, волчица преодолела кряж. Мальчик сидел в седле и смотрел, как отец, бросив под ноги шерстью вниз коровью шкуру, сошел на нее и поставил корзину.

Из корзины отец вынул кожаные перчатки, натянул их, киркой проделал в земле дыру и всадил туда якорь, рядом уложил цепь и присыпал землей. Потом выкопал неглубокую ямку по форме основания капкана с учетом прочей механики. Приложил к ней капкан, вынул, выкопал чуть глубже, вырытую землю складывая в ящик с сетчатым дном. Отложил кирку, достал из корзины пару скоб в виде буквы «С» и, наложив их на пружины, стал сдвигать, пока не распались в стороны стальные челюсти. Поднял капкан к глазам, проверил зазор насторожки, чуть-чуть вывернул винт и взвел собачку. Скорчившись в изломанной тени и держась к солнцу затылком, он подносил капкан к глазам и разглядывал его на фоне утреннего неба с таким видом, будто настраивает какой-то древний очень сложный инструмент. Какую-нибудь астролябию или секстант. Или будто он выверяет свое собственное место в окружающем мире. Выверяет и вымеряет по длине дуги, по ее хорде расстояние между собой и остальным миром. Если существует такая вещь, как остальной мир. Если он познаваем. Отец подложил ладонь под открытые челюсти и большим пальцем слегка наклонил тарелочку насторожки.

— Чтобы он у нас тут бурундука прихлопнул — этого не надо, — сказал отец. — А вот чтобы чуть еще и сработал бы — это да!

После чего снял скобы и уложил капкан в ямку.

Челюсти и тарелочку насторожки прикрыл квадратным листом вощеной бумаги, которую потом с помощью короба с сетчатым дном осторожно присыпал землей, на землю накидал лопаткой гумуса и древесного сора, посидел еще над всем этим на корточках, поглядел. На вид — вроде и нет ничего. Наконец вынул из кармана куртки бутылочку Эколсова снадобья, вынул пробку, сунул в горлышко палочку, после чего воткнул палочку в землю сантиметрах в тридцати от капкана, вновь заткнул бутылочку пробкой и убрал в карман.

Потом отец поднялся, передал корзину мальчику; нагнувшись, поднял три конца телячьей шкуры вместе с попавшей на нее землей и прямо со шкуры ступил в стремя. Угнездившись верхом, втащил шкуру, положил ее на луку седла и задом отвел коня от капкана.

— Ну что, сумеешь повторить? — спросил он.

— Да, сэр. Думаю, да.

Отец кивнул:

— Эколс, бывало, даже подковы с лошади снимал. Специальные такие тапки из коровьей шкуры к копытам привязывал. Оливер говорит, когда Эколс ставил капканы, он наземь не ступал вовсе. Прямо так их и устанавливал, не спешиваясь!

— Как же это он умудрялся-то?

— А вот черт его знает!

Мальчик сидел, держа плетеную корзину на колене.

— У себя пристрой, — сказал отец. — Если следующий будешь ставить сам, она тебе понадобится.

— Да, сэр, — сказал Билли.

Установив к полудню еще три капкана, они встали на перекус в роще мэрилендского дуба у истоков распадка Кловердейл-Крик. Устроились полулежа и ели бутерброды, поглядывая через ущелье на горы Гваделупе и на юго-восток, где через горные отроги переплывали облака, тенями наползая на широкую долину Анимас-Вэлли, за которой в голубой дали смутно маячили горы Мексики.

— Думаешь, сумеем ее поймать? — спросил сын.

— Если б не думал, меня б тут не было.

— А что, если она уже попадалась в капканы или еще каким-нибудь боком с ними сталкивалась?

— Тогда поймать ее будет трудно.

— А ведь у нас тут, пожалуй, и нет волков-то — кроме тех, что из Мексики забредают! Правда же?

— Да вроде бы.

Поели еще. Доев последний бутерброд, бумажный мешок из-под съестного отец сложил и сунул в карман.

— Ну, ты готов? — спросил он.

— Да, сэр.

Когда уже по территории усадьбы ехали к конюшне, навалилась зверская усталость: тринадцать часов они были в пути. Последние два часа ехали в темноте, дом тоже стоял темный, и только кухонное окошко светилось.

— Иди в дом, садись ужинать, — сказал отец.

— Да я ничего еще…

— Давай-давай. Конями я тут сам займусь.

Говорят, черту государственной границы волчица пересекла примерно на тринадцатой минуте сто восьмого меридиана; перед этим в миле к северу от границы перебежала старое шоссе Нейшнз-роуд и вверх по руслу ручья Уайтвотер-Крик двинулась на запад, все дальше в горы Сан-Луи, затем, свернув по ущелью к северу, преодолела хребет Анимас-Рейндж и, перейдя долину Анимас-Вэлли, оказалась в горах Пелонсийос. На ляжке свежая отметина — едва успевшая зарубцеваться рана в том месте, куда еще в горах мексиканского штата Сонора две недели назад ее укусил супруг. Он укусил ее, потому что она отказывалась его бросить. Потом стоял с передней лапой, зажатой железными челюстями капкана и рычал на нее, пытался прогнать, заставить встать и уйти, а она легла, чуть отступя от того места, куда его еще пускала цепь, — и ни с места. Скулила, прижимала уши, но не уходила. Утром приехали люди на лошадях. Стоя в сотне ярдов на откосе, она смотрела, как он встал им навстречу.

Неделю она бродила по восточным отрогам Сьерра-де-ла-Мадейры.{7} Когда-то ее предки в этих местах охотились на верблюдов и первобытных карликовых лошадок. А ей еды перепадало маловато. Здесь давно уже едва ли не всю дичь повыбили. И чуть не все леса свели, скормили ненасытным топкам паровых похверков — машин для измельчения руды. Так что волки здесь давно переключились на домашнюю скотину, чья дурость, впрочем, до сих пор повергает их в изумление. Истошно мыча и истекая кровью, на подламывающихся ногах коровы бросаются невесть куда по горному лугу, ревмя ревут и путаются в ограждении, волоча за собою проволоку и выдернутые столбы. А фермеров послушать, так это волки будто бы настолько озверели, что режут домашний скот с жестокостью, которой раньше было вроде не заметно, когда они охотились на лесную дичь. Коровы словно пробуждают в них какую-то особенную ярость. Будто волки мстят им за нарушение старинного порядка. Несоблюдение старых обрядов. Природных правил.

Волчица перешла реку Бависпе и двинулась к северу. Впервые беременная, она этого не знала, как не могла знать и того, в какой попала переплет. Из прежних мест она ушла не потому, что там не стало дичи, а потому, что не стало волков: одна она жить не могла. Перед тем как в верховьях Фостеровой лощины, что в горах Пелонсийос, уже в штате Нью-Мексико, завалить в снег упитанного теленка, она две недели только и питалась что падалью, приобрела изможденный вид, а волчьих следов по-прежнему не попадалось. Зато теперь она ела, отдыхала и снова ела. Наелась до того, что живот провис, и возвращаться к еде она себе запретила. Хотя и прежде знала, что возвращаться к убоине нельзя. Нельзя днем переходить шоссе или железную дорогу. И дважды в одном месте подлезать под проволоку ограждения тоже нельзя. Таковы новые правила. Запреты, которых прежде не было.

Параллельно дороге сместившись к западу, она была уже в округе Кочиза (Аризона),{8} пересекла южное ответвление ручья Скелета и, двигаясь все дальше на запад, вышла к верховьям Голодного каньона, спустившись по которому на юг оказалась в Хог-Кэнион-Спрингз. Оттуда побежала на восток по плоскогорью между Клэнтоном и Фостеровой лощиной. По ночам спускалась в долину Анимас-Плейнз и там гоняла диких антилоп, наблюдая, как их стадо единым потоком течет туда и разворачивается обратно в ими же поднятой пыли, будто дымом затянувшей дно котловины; глядела, как точно согласованы движения их ног, как все одновременно они наклоняют головы, как стадо медленно группируется и вновь понемногу рассредоточивается на бегу; высматривала в их движении хоть что-нибудь, что указало бы на возможную жертву.

Их самки в это время года ходят на сносях и зачастую сбрасывают незадавшееся потомство до срока, поэтому она дважды находила бледных недоношенных телят, которые, не успев остыть, лежали на земле с разинутыми ртами — молочно-голубые и на рассвете словно бы полупрозрачные, как выкидыши из нездешнего мира. Не сходя с места, тут же в снегу, где они, умирая, только что слепо корчились, она съедала их вместе с костями. Перед рассветом равнину покидала, а напоследок вскакивала на одну из нависающих над долиной невысоких скал, поднимала морду и выла, вновь и вновь оглашая воем ужасающую тишину Она бы и совсем ушла из этих мест, если бы не наткнулась вдруг на запах волка — высоко в горах, чуть ниже перевала к западу от вершины Блэк-Пойнт. И остановилась, будто уперлась в стенку.

Вокруг того места она кружила битый час, сортируя и раскладывая по полочкам разные запахи, разбиралась в их последовательности, силясь восстановить события, которые там происходили. Решившись уйти, пошла с перевала вниз по конским следам, которым было уже тридцать шесть часов.

К вечеру она нашла все восемь закладок и вновь вернулась к горному проходу, опять скулила и кружилась возле капкана. Потом начала рыть. Рыла и рыла рядом с капканом яму, пока прикрывающая его земля не осыпалась, обнажив стальную челюсть. Постояла, посмотрела. Снова стала рыть. Когда она ушла, капкан лежал на земле сиротливо и голо, лишь на листке вощеной бумаги, прикрывающем тарелочку насторожки, осталась пригоршня земли, что и обнаружили вернувшиеся к перевалу следующим утром мальчик и его отец.

Отец спешился, снова встав на коровью шкуру, и осмотрел закладку; мальчик наблюдал, сидя в седле. Закладку восстановили, после чего отец с сомнением покачал головой. Объехали, поправили остальные, а когда утром вернулись, первый капкан был снова вскрыт, и в том же виде оказались еще четыре. Три из них они сняли и установили на тропе в других местах уже без привады.

— А что мешает наступить на него корове? — спросил мальчик.

— Да ровным счетом ничего, — отозвался отец.

Через три дня они обнаружили еще одного убитого теленка. Через пять дней один из поставленных без привады капканов оказался вырыт, перевернут и захлопнут.

Вечером отец и мальчик подъехали к ранчо «Складская гряда» и снова зашли к Сандерсу. Сидя на кухне, рассказали старику о достигнутых результатах; тот слушал и кивал.

— Эколс когда-то говорил мне, что пытаться перехитрить волка — это все равно что пытаться провести ребенка. Дело не в том, что они такие уж умные. Просто им особо-то не о чем больше думать. Пару раз я ходил с ним вместе. Он, бывало, поставит где-нибудь капкан, а там вроде и нет ничего — никаких признаков, что волк там проходил или делал что-то… Ну, я его спрашиваю, почему закладка сделана именно здесь, и в половине случаев он просто не мог ничего ответить. Ну то есть не мог сказать ничего путного.

Пошли в хижину Эколса, нашли там еще шесть капканов, взяли домой, опять варили. Утром, когда мать вышла в кухню готовить завтрак, там на полу сидел Бойд, натирал капканы воском.

— Что, думаешь, так скорее заработаешь прощенье? — сказала она.

— Нет.

— А дуться будешь еще долго?

— А я и не дуюсь вовсе.

— Он ведь может тебя и переупрямить.

— И тогда нам, значит, влетит обоим, так, что ли?

Стоя у плиты, она смотрела, как он старательно трудится. Потом сняла с крюка чугунную сковороду, поставила на огонь. Открыла печную дверцу, хотела подкинуть дров, но оказалось, что он это уже сделал.

Когда с завтраком было покончено, отец вытер рот, бросил на стол салфетку и отодвинул стул.

— Где капканы-то?

— Висят на бельевой веревке, — отозвался Бойд.

Отец встал и вышел из комнаты. Билли допил свою чашку и поставил перед собой на стол.

— Хочешь, поговорю с ним?

— Нет.

— Ладно. Тогда не буду. Наверное, и правда ни к чему.

Когда минут через десять отец вышел из конюшни, Бойд, в одной рубашке, был около поленницы — колол дрова.

— Хочешь, стало быть, с нами? — сказал отец.

— Ну да, естественно, — отозвался Бойд.

Отец вошел в дом. Чуть погодя оттуда вышел Билли.

— Что, черт подери, на тебя нашло? — сказал он.

— Да ничего не нашло. А на тебя что нашло?

— Не тупи. Надевай куртку и пошли.

Ночью в горах выпал снег, и на перевале к западу от Блэк-Пойнт его навалило чуть не по колено. Отец шел по следу, ведя лошадь в поводу, за лошадью шли мальчишки, и так они ходили за волчицей по горам все утро, пока не оказались ниже границы снега прямо над дорогой Кловердейл-Крик-роуд. Отец спустился на нее и постоял, озирая местность, открытую как раз в том направлении, куда ушла волчица, затем сел на коня, они развернулись и поехали обратно проверить закладки, сделанные по другую сторону перевала.

— А ведь она щенная, — сказал отец.

Он отъехал, установил на тропе еще четыре пустых капкана и снова присоединился к мальчикам. Сидя в седле, Бойд дрожал, у него посинели губы. Отец подъехал к нему вплотную, снял с себя пальто и передал ему.

— Я не замерз, — сказал Бойд.

— А я тебя не спрашиваю, замерз ты или нет. Надень, да и все.

Двумя днями позже, когда Билли с отцом вновь объезжали капканы, пустой капкан, установленный на тропе ниже границы снега, оказался сорван с места. В тридцати футах дальше по тропе был участок, где снег растаял, землю развезло и в жидкой грязи отпечатался след коровы. Чуть подальше нашелся и капкан. Раздвоенная лапа вырванного из земли якоря за что-то зацепилась, и корова вытащила из капкана ногу, оставив смятый в гармошку кровавый шмат шкуры висеть на зубьях челюстей.

Остаток утра ушел на проверку пастбищ: хотели найти охромевшую корову, но и это не удалось.

— Завтра вам с Бойдом будет чем заняться, — сказал отец.

— Да, сэр.

— Но я не хочу, чтобы он выходил из дому полуодетый, как намедни.

— Да, сэр.

К вечеру следующего дня Билли с Бойдом ту корову нашли. Она стояла на опушке кедровника и смотрела на них. Остальное стадо мало-помалу смещалось вниз по реке вдоль поймы. То была старая яловая корова; высоко в горы, где выставлены капканы, она, должно быть, забралась в одиночку. Они повернули в лес, чтобы зайти сверху и выгнать ее на открытое место, но она поняла их намерение, развернулась и направилась назад в кедровник. Бойд пнул коня в бок и, преграждая корове путь, направил его между деревьев, накинул на нее лассо и осадил коня, но от рывка веревки ремень подпруги лопнул, седло из-под мальчишки выскочило и исчезло, ускакало вниз по склону, волочась за коровой, хлопая и ударяясь о стволы деревьев.

Он рухнул с лошади назад, в воздухе перевернулся через голову, а оказавшись на земле, сел и стал смотреть, как корова, с громом и треском ломясь вниз по склону, пропадает из виду. Когда к нему подъехал Билли, он уже снова, хоть и без седла, сидел верхом, и они сразу пустились преследовать корову.

Куски обивки седла начали попадаться почти сразу, а вскоре нашлось и само седло — или то, что от него осталось, — практически один надломленный деревянный ленчик со свисающими с него кусками кожи. Бойд начал спешиваться.

— Да брось ты его к черту! — сказал Билли.

Бойд соскользнул с коня.

— Не в том дело, — сказал он. — Мне просто надо что-нибудь с себя снять. А то вообще спарюсь.

Хромающую корову они привели на веревке и водворили куда следует; вышел отец, намазал ей ногу бальзамом «Корона», после чего все пошли в дом ужинать.

— Она Бойду седло разломала, — сказал Билли.

— Починить можно?

— Да от него почти ничего не осталось.

— Подпруга лопнула?

— Да, сэр.

— А ты когда последний раз проверял ее?

— Да это старое рванье давно готово было развалиться, — сказал Бойд.

— Это старое рванье было единственное, что у тебя есть, — сказал отец.

На следующий день Билли съездил, проверил капканы самостоятельно. Еще на один капкан наступила корова, однако на этот раз не оставила в нем ничего, кроме двух-трех осколков, отщепленных от копыта. Ночью шел снег.

— У-у, там небось фута два снегу на капканы намело, — утром сказал отец. — Что проку туда к ним ходить?

— Хочу глянуть, где ее носит.

— Ну увидишь ты, где она была. Только сомневаюсь, что это скажет тебе, где она будет завтра или послезавтра.

— Но что-то ведь мне это скажет!

Отец сидел, уставясь в чашку с кофе.

— Ну ладно, — сказал он. — Коня только смотри не заезди. В снегу ты можешь травмировать коня. В снегу, да еще и в горах ты можешь травмировать коня.

— Да, сэр.

Мать вынесла ему из кухни ланч.

— Будь осторожен там, — сказала она.

— Да, мэм.

— И к темноте возвращайся.

— Да, мэм. Я постараюсь.

— Если постараешься как следует, сумеешь.

— Да, мэм.

Когда он выводил Бёрда из конюшни, на крыльцо вышел отец в рубашке, с винтовкой и седельной ружейной кобурой в руках. Подал сыну.

— Если, паче чаяния, она все-таки попалась, дуй сразу за мной. Если только нога у нее не сломана. Если сломана — пристрели. Иначе выкрутится и уйдет.

— Да, сэр.

— И допоздна не задерживайся: мама будет волноваться.

— Да, сэр, не буду.

Он развернул коня и, выехав через ворота для скота на дорогу, направился к югу. Крутившийся у ворот в это время пес замер, проводил его взглядом. Немного проехав по дороге, Билли остановился, спешился, прицепил кобуру к седлу, приоткрыл затвор винтовки — убедиться, что патрон в патроннике, — затем сунул винтовку в кобуру и застегнул ее, после чего сел верхом и двинулся дальше. Впереди ослепительной белизной сверкали на солнце горы. Они казались первозданными, только что вышедшими из-под руки какого-то расточительного бога, который им, быть может, и применения-то еще никакого не сыскал. Настолько они новые. Сердце в груди у всадника ширилось, конь, тоже молодой, мотал головой, начинал то вприскок двигаться боком, то поддавал задними копытами, но потом опять пошел ровно.

Снегу на перевале насыпало коню чуть не под брюхо, и он ступал по сугробам с утонченным изяществом, качая курящейся паром мордой над белыми хрустальными наносами и внимательным глазом высматривая дорогу в темном горном лесу, или вдруг прядал ушами при внезапном шорохе от взлетавшей при их приближении мелкой зимней пичужки. На перевале следов не было, да и за перевалом на верхнем пастбище ни коров, ни коровьих следов не наблюдалось. Было очень холодно. В миле к югу от перевала по пути встретился незамерзший ручей, на фоне снега такой черный, что конь в ожидании хоть какого-нибудь видимого движения воды даже заартачился: а вдруг это бездонная расщелина, которая, быть может, нынче ночью расколола гору? Сотней ярдов дальше на тропу вышла цепочка следов волчицы, которая впереди них стала спускаться с горы.

Спешившись, он ступил в снег, бросил повод и, сев на корточки, сбил большим пальцем шляпу на затылок. На донцах крошечных лужиц, протаявших под ее лапами, остались четкие отпечатки. Вот широкая передняя лапа. Вот задняя, она поуже. Там и сям видны места, где она рылась, или вдавленные отметины, где тыкала носом в снег. Закрыв глаза, он попытался ее увидеть. Ее и других ей подобных, волков и волчьих призраков, бегущих по белизне этого верхнего мира, так идеально приспособленного для их жизни, будто при его создании к ним обращались за советом. Мальчик встал и пошел назад — туда, где в ожидании стоял конь. Оглянулся на гору, откуда пришла волчица, потом вскочил в седло и поехал вперед.

С милю пройдя по тропе, волчица с нее сошла и во весь опор ринулась через можжевеловое редколесье. Он спешился и повел коня в поводу. Волчица неслась трехметровыми прыжками. На опушке повернула и трусцой побежала вдоль верхнего края пойменной луговины. Он снова сел верхом, проехал по пастбищу вниз, опять поднялся к опушке, потом еще раз, но не увидел ничего похожего на то, за чем волчица так гналась. Снова нашел ее след и двинулся по нему через пустошь, потом, спустившись с южного склона, вышел на плоский уступ над распадком Кловердейл-Дро, где она обратила в бегство небольшое стадо коров, пасшихся на поляне, окаймленной можжевеловой порослью; бросаясь с крутого уступа, обезумевшие коровы оскальзывались в снегу и падали, и вот тут-то, у самых деревьев, она задрала двухлетнюю нетель.

Телка лежала на боку в лесной тени с остекленевшими глазами и высунутым языком; свой пир волчица начала с того, что вырвала кусок из ее паха, выела печенку и растаскала по снегу внутренности; кроме того, съела несколько фунтов мяса с внутренней стороны бедра. Телка еще не совсем закоченела, даже не совсем остыла еще. Снег под ней протаял до земли, обведя тушу словно черной каймой.

Конь не хотел в этом участвовать никаким боком. Выгибал шею, вращал глазами, отверстия его ноздрей курились, как фумаролы. Мальчик потрепал его по шее, поговорил с ним, потом спешился, примотал поводом к ветке и, обойдя убитое животное вокруг, осмотрел. Глаз, обращенный вверх, был синим и слегка косил; в нем не было ни отражения, ни жизни. Ни воронов, ни каких-либо других птиц вокруг не было. Все сковал холод и тишина. Он вернулся к коню, вытащил из кобуры винтовку, еще раз проверил патронник. От холода затвор ходил туговато. Придерживая большим пальцем, он опустил курок, отвязал повод, уселся верхом и направил лошадь вдоль опушки леса, держа винтовку на коленях поперек.

Весь день он ее преследовал. Так ни разу и не увидев. Один раз вроде спугнул с дневной лежки в буреломе на южном склоне, где она дремала на солнышке. А может, это ему почудилось. Встав на колени, приложил руку к смятой траве — вдруг теплая? — а после сидел и смотрел, не начнут ли травинки и листочки сами распрямляться, но ни один не шевельнулся, а была земля в этом месте нагрета теплом живого тела или солнцем — тоже ведь поди пойми еще. Сел на коня и поехал. На проталинах в пойме ручья Кловердейл-Крик дважды терял след, но оба раза, немного покружив, находил снова. По другую сторону дороги на Кловердейл он заметил дым, подъехал и нашел там троих vaqueros[1] из Пендлтона за обедом.{9} Про волчицу, которая бродит по округе, они и слыхом не слыхивали. Усомнились. Запереглядывались.

Получив приглашение присоединяться, он слез, ему дали чашку кофе, он вынул из-за пазухи свой ланч и предложил всем угощаться. Они ели фасоль с маисовыми лепешками тортильяс, обсасывая козьи кости, на вид уже до них кем-то обглоданные, и, поскольку у них не было ни четвертой миски, ни иного способа кому-то с кем-то поделиться, все обменялись жестами и кивками, предлагающими и отклоняющими предложенное, после чего продолжили есть как прежде. Поговорили о коровах, о погоде и, поскольку все они искали работу для родственников из Мексики, его спросили, не нуждается ли его отец в работниках. Выразили мнение, что след, который он тропит, оставила, скорее всего, просто большая собака, и хотя сами следы были всего в четверти мили от места привала, никакого желания ознакомиться с ними не проявили. Рассказывать им о задранной телке он не стал.

Управившись с обедом, они выкинули объедки в угли костра, дочиста вытерли миски огрызками лепешек, съели их и упаковали миски обратно в свои mochilas.[2] Затем подтянули подпруги лошадей и сели в седла. Вытряхнув гущу из чашки, Билли вытер ее полой рубахи и возвратил тому, кто его ею снабдил.

— Adiós compadrito, — сказали они. — Hasta la vista.[3].

После ритуальных прикосновений к шляпам развернули лошадей и поехали прочь, а когда скрылись, он отвязал коня, сел на него и вновь двинулся на запад — туда, куда ушла волчица.

К вечеру она была опять в горах. Он шел по следу пешком, с конем в поводу. Осматривал места, где она рылась, но так и не понял, что именно она пыталась выкопать. Определил длительность оставшегося дня, смерив пальцами вытянутой руки высоту солнца, но в конце концов все-таки поставил ногу в стремя, вскочил в седло и направил коня по мокрому снегу на перевал и к дому.

Поскольку тьма уже сгустилась, мимо дома поехал со стороны кухни, постучал, нагнувшись с седла, в окно и, не останавливаясь, направил коня в конюшню. За обеденным столом сообщил об увиденном. Рассказал домашним о телке, убитой на склоне горы.

— А где она свернула к распадку Хог-Кэнион? — спросил отец. — Не там ли, где ответвляется коровья тропа?

— Нет, сэр. То есть тропы я там как раз и не заметил.

— А сможешь там закладку сделать?

— Да, сэр. Я бы и прямо сразу, кабы не начало так быстро темнеть.

— А капканы из старых закладок какие-нибудь снял?

— Нет, сэр.

— Завтра хочешь опять туда?

— Да, сэр. Я бы за милую душу.

— Что ж, ладно. Сними пару капканов да и поставь на драку-собаку там, а я с тобой съезжу посмотрю на них в воскресенье.

— Вот есть у вас соображение или нет? Как, интересно, Господь воздаст вам за труды, если вы не чтите день отдохновения! — проворчала мать.

— Ну, мать… ну, у нас, конечно, вол не упал в канаву, зато вот телки по горам валяются в полный рост.{10}.

— Не думаю, что это послужит хорошим примером для мальчиков.

Отец сидел, глядя в чашку. Посмотрел на сына.

— Ладно, отложим. Проверим капканы в понедельник, — сказал он.

Лежа в холодной тьме своей комнаты, они слушали вопли койотов на лугу к западу от дома.

— Думаешь, сумеешь поймать ее? — спросил Бойд.

— Не знаю.

— А если поймаешь, что с ней сделаешь?

— В каком смысле?

— В самом прямом: что ты с ней сделаешь?

— Получу за нее премию, наверное.

Они лежали в темноте. Выли койоты. После паузы Бойд сказал:

— Я не к тому. Я в смысле — как ты ее убьешь?

— Ну как… ну… их стреляют, наверное. Другого способа я не знаю.

— А вот бы на нее живьем посмотреть!

— Ну, может, папа разрешит тебе поехать с нами.

— На чем же я поеду?

— Да прямо так, без седла, а что?

— Ну, в общем-то, да, — согласился Бойд, — можно и без седла.

Полежали молча.

— Он думает тебе мое седло отдать, — сказал Билли.

— А ты как ездить будешь?

— Мне он собирается в «Мартеле» другое купить.

— Что, новое?

— Да ну… нет, конечно.

На дворе залаял пес, отец подошел к кухонной двери, позвал его, и пес сразу смолк. Койоты выли по-прежнему.

— Билли!

— Чего тебе?

— А папа что — написал мистеру Эколсу?

— Да.

— А ответа вроде так и не получил, да?

— Да нет, пока не получил.

— Билли!

— Чего?

— Да сон мне тут приснился.

— Какой сон?

— Даже два раза, представляешь?

— Да что за сон-то?

— А будто на сухом озере большой-большой пожар.

— Да там гореть-то нечему, на сухом озере.

— Я знаю.

— А что конкретно тебе приснилось?

— Там люди горели. Озеро было в огне, и там горели люди.

— Что-нибудь не то съел, наверное.

— Мне это дважды приснилось!

— Так ты, может, дважды съел одно и то же.

— Не думаю.

— Ерунда все это. Просто дурной сон. Спи давай.

— Все было прямо так реально! Во всех деталях.

— Всем постоянно снятся сны. Они ничего не значат.

— Зачем они тогда снятся?

— Не знаю. Спи давай.

— Билли!

— Чего тебе?

— И такое у меня было чувство, что вот-вот случится что-то нехорошее.

— Да ничего нехорошего не случится. Тебе просто дурной сон приснился, да и все тут. Вовсе он не значит, что должно случиться что-то нехорошее.

— Тогда что же он значит?

— А ничего не значит. Спи давай.

На южных лесистых склонах снег на вчерашнем солнце подтаял, и ночной мороз покрыл его корочкой наста. Непрочного, разве только для птиц. Или мышей. На тропе хорошо было видно, где спускались коровы. Поставленные в горах капканы лежали под снегом непотревоженные, раззявив челюсти, как стальные тролли, — молчаливые, безмозглые и слепые. Он разоружил три штуки: придерживая одной рукой в перчатке взведенный капкан, другую просовывал под челюсть и большим пальцем жал на тарелочку насторожки. Капкан мощно подпрыгивал. В стылых горах отдавался железный лязг сомкнувшихся челюстей. Их движение было неуследимо. Только что были разомкнуты. И уже сжаты.

Капканы вез на дне корзины, привязанной за спиной, накрытыми телячьей шкурой — чтобы они не выпадали, когда приходится нагибаться вбок, уворачиваясь от низко протянутых сучьев. Доехал до развилки и свернул по тропе на Хог-Кэнион — туда же, куда накануне вечером шла волчица. Установил на тропе закладки, срезал и положил, где надо, направляющие палки, после чего вернулся обратным ходом, отклонившись на милю к югу, чтобы воспользоваться дорогой на Кловердейл и проверить последние две капканные закладки.

В верхней части дороги еще держался снег, испещренный следами шин и копыт — лошадиных и коровьих. Когда впереди показался ручей, Билли с дороги съехал, пересек луговину, спешился и стал поить коня. Судя по положению солнца, близился полдень, и он собирался проехать еще четыре мили вдоль ручья, а дальше возвращаться по дороге.

Пока лошадь пила, на дороге показался грузовичок «Форд-А»,{11} приблизился и остановился у ограждения. Билли заставил коня поднять голову, подтянул латиго, сел в седло, подъехал к дороге и, не спешиваясь, встал рядом с машиной. В окошко высунулся старик, оглядел всадника. Задержал взгляд на корзине.

— На кого охотишься? — спросил он.

Старик был владельцем ранчо, расположенного ниже по реке вдоль границы, Билли знал его, но по имени называть не стал. Понятно: старик вбил себе в голову, что охотится он на койотов. Врать не хотелось — во всяком случае, впрямую.

— Ну, — сказал он, — например, койотов я тут массу следов вижу.

— И не говори! — хмыкнул старик. — А как они у меня на ранчо колобродят! Разве что за стол в доме не садятся. — И обвел окрестность взглядом светлых глаз — так, будто эти довольно пугливые то ли шакалы, то ли мелкие волки могут запросто шастать по кюветам среди бела дня.

Он вынул пачку готовых сигарет, одну выковырял, взял в рот, протянул пачку:

— Куришь?

— Нет, сэр. Спасибо.

Старик убрал пачку и достал из кармана латунную зажигалку, похожую на горелку для пайки труб или обжига старой краски. Чиркнул, и она изрыгнула шумящий шарик синеватого огня. Прикурил и закрыл зажигалку крышкой, но огонь как ни в чем не бывало продолжал гореть. Он дунул, потушил и пару раз подбросил на ладони, остужая. Посмотрел на парня.

— Приходится вот даже бензин теперь выбирать, какой похуже, — усмехнулся он.

— Н-да, сэр.

— Ты женат?

— Нет, сэр. Да мне ведь всего шестнадцать.

— Вот и не женись. Женщины абсолютные идиотки.

— Да, сэр.

— Только подумаешь, что нашел не такую, как все, и что выясняется?

— Что?

— Что и она такая же.

— Да, сэр.

— А большие капканы у тебя есть?

— Большие — это какие?

— Ну, скажем, номер четыре…

— Нет, сэр. По правде говоря, у меня с собой вообще никаких нет.

— А что ж ты меня спрашивал, что значит большие?

— Что-что, сэр?

Старик кивком указал на дорогу:

— Представляешь, прямо тут — вон там, в миле отсюда, — вчера вечером дорогу перешла пума.

— Ну… эти-то да, эти встречаются, — сказал мальчик.

— А то мой племянник гончих собак завел. Нескольких английских кунхаундов — знаешь таких? Линия разведения еще от братьев Ли.{12} Очень такие… милые собачки. Так вот, ему бы не хотелось, чтобы они тут, понимаешь ли, в капканы попадались.

— Да я отсюда щас сразу наверх, к Хог-Кэниону, — сказал мальчик. — А оттуда и вообще на Блэк-Пойнт.

Старик молча курил. Конь повернул голову, понюхал грузовик и вновь отвел взгляд.

— А слыхал про пуму из Техаса и пуму из Нью-Мексико? — спросил старик.

— Нет, сэр. Думаю, не слыхал.

— Вот… Стало быть, встретились техасская пума и пума из Нью-Мексико. На границе этак постояли да и пошли охотиться всяка восвояси. Но договорились, что весной сойдутся и сравнят, померятся успехами и всякое такое, а когда пришла весна и они встретились — глядь, а та пума, что из Техаса, прямо что на ладан дышит. Которая из Нью-Мексико поглядела-поглядела на нее да и говорит: «Господи, — говорит, — ну ты, сестрица, прямо что в жутком виде!» И стал-быть, спрашивает ее: что, мол, с тобой стряслось? А та в ответ: «Сама не пойму! Только и знаю, что с голодухи чуть было ноги не протянула». А наша ей: «Ну так расскажи, как дошла до жизни такой. Наверное, делала что-нибудь неправильно?..» И вот, значит, техасская пума ей и говорит: «Я пользовалась только старыми испытанными методами. Заберусь, — говорит, — эдак вот на сук над тропой, а когда какой-нибудь техасец внизу проезжает, я тут же, страшно рыча, скок ему на загривок! Таким, — говорит, — манером. Только так и делала…» Ну вот, а наша, стало быть, бывалая пума из Нью-Мексико окинула ее взглядом да и отвечает: «Коли так, я не пойму, как ты жива-то еще. С техасцами подобная тактика не проходит в принципе, и как ты только зиму пережила! Слушай, — говорит, — сюда. Во-первых, твой рык их так пугает, что аж последнее говно с брюха наружу. Потом, когда ты прыгаешь им на загривок, из них и вовсе дух вон. То есть ни духа, стал-быть, ни брюха! И что от них, болезных, остается? Один ремень с пряжкам да сапоги с гвоздям!».

Хрюкая и сопя, старик припал к баранке. Потом поперхнулся, начал кашлять. Взглядывал вверх, хватал ртом воздух и вытирал мокрые глаза пальцем. Наконец покачал головой и опять глянул на мальчишку.

— Ты понял? Соль-то уловил? — сказал он. — Насчет техасцев.

Билли улыбнулся.

— Да, сэр, — сказал он.

— А сам-то, случаем, не из Техаса?

— Нет, сэр.

— Да что я спрашиваю! Сам вижу, что нет. Ладно, поехал я дальше. Захочешь наловить койотов, милости прошу на мое ранчо.

— Хорошо.

Где его ранчо находится, старик не сказал. Воткнул передачу, сдвинул рычажок опережения зажигания вниз, вырулил на дорогу и уехал.{13}.

Когда в понедельник они поехали проверять капканы, снег везде растаял, сохранившись только в обращенных к северу кулуарах и мульдах да в лесных зарослях на склонах севернее перевала. Волчица раскопала все закладки, кроме тех, что были на тропе, ведущей в Хог-Кэнион; и каждый раз теперь она переворачивала и захлопывала их.

Они собрали капканы, и отец насторожил две новые закладки, сделав их двойными: один капкан закапывался под другим, при этом нижний ставился вверх ногами. Вокруг наставили еще капканов без привады. Покончив с этими двумя закладками, возвратились домой, а когда объезжали их следующим утром, в самой первой нашли мертвого койота. Эту закладку убрали вовсе, койота Билли привязал к задней луке седла; поехали дальше. У койота потекло из мочевого пузыря, струйка намочила конский бок, распространился странноватый душок.

— Отчего этот койот умер? — спросил мальчик.

— Не знаю, — сказал отец. — Иногда животные просто берут и умирают.

Вторая хитроумная закладка была вырыта, и все пять капканов захлопнуты. Отец долго на все это смотрел, не сходя с лошади.

От Эколса ни ответа ни привета. Билли с Бойдом поехали по дальним пастбищам, стали понемногу собирать скот. Нашли еще двух задранных телят. Потом еще одну нетель.

— Знаешь что… Ты отцу не говори пока, если не спросит, — сказал Билли.

— Это почему?

Они сидели на конях бок о бок: Бойд — в старом седле Билли, Билли — в мексиканском седле, которое отец для него на что-то выменял. Осмотрели кровавый кошмар в кустах.

— Никогда бы не подумал, что она может завалить такую здоровенную телку, — сказал Билли.

— А почему отцу-то не сказать? — спросил Бойд.

— Ну зачем его еще больше расстраивать?

Развернулись, поехали.

— А ведь он может спросить, как тут и что, — сказал Бойд.

— Когда последний раз ты радостно выслушивал плохую новость?

— А если он сам найдет?

— Значит, сам и узнает.

— И что ты тогда ему скажешь? Что не хотел его расстраивать?

— Ч-черт. Ты хуже матери. Я уже жалею, что завел про это разговор.

С того дня Билли было доверено заниматься капканами самому. Он поехал на «Складскую гряду», взял у мистера Сандерса ключ, отпер хижину Эколса и принялся изучать содержимое аптечных полок в сенях. Нашел на полу еще ящик, в нем опять пузырьки и бутылки. Пыльные флаконы с заляпанными жиром этикетками. Один с надписью «Пума», другой «Рысь»… Некоторые из пожелтевших этикеток были оборваны, на других одни только цифры, а кое-какие флаконы коричневого стекла, темные почти до непрозрачности, были вообще без этикеток.

Несколько таких безымянных флаконов он положил в карман, вернулся в жилую комнату хижины и просмотрел полки со скромной Эколсовой библиотекой. Взял в руки книгу, на обложке которой значилось: С. Стэнли Хобейкер, «С капканом на пушного зверя в Северной Америке», сел на пол и стал читать, но родиной Хобейкера оказалась Пенсильвания, так что о волках он мог сказать не так уж и много. Когда Билли проверил капканы на следующий день, они оказались вырыты, как и прежде.

Еще через день он выехал по дороге на Анимас,{14} поселение, до которого было семь часов пути. В полдень сделал привал у ручья на поляне среди огромных тополей и поел холодного мяса с крекерами, а из бумажного мешка, в котором вез съестное, сделал кораблик и пустил его в ручей, где он принялся кружить, понемногу темнея и погружаясь в прозрачную спокойную воду.

Искомый дом был в стороне, к югу от кучно стоящих домиков, и к нему не было даже дороги. Когда-то туда вел наезженный тележный след, и некоторое воспоминание о нем еще оставалось, как это бывает с заброшенными дорогами; по нему Билли и ехал, пока не поравнялся с угловым столбиком забора. Привязал к нему коня, подошел к двери, постучал и стал ждать, озирая простор равнины, с запада окаймленной горами. Вдалеке, где равнина начинала подниматься к горам, паслись четыре лошади; они остановились, повернули головы и стали смотреть в его сторону. Словно услышали его стук в дверь с расстояния в две мили. Он дернулся постучать вторично и уже стукнул, но дверь вдруг открылась, за ней оказалась женщина. Она ела яблоко и ничего не сказала. Он снял шляпу.

— Buenas tardes, — поздоровался он. — ¿El señor está?[4].

Большими белыми зубами она с хрустом откусила от яблока. Взглянула на него.

— ¿El señor?[5] — сказала она.

— Don Arnulfo.[6].

Через его плечо она поглядела на коня, привязанного к столбу забора, потом снова на него. Прожевала. При этом не спускала с него взгляда черных глаз.

— ¿Él está?[7] — повторил он.

— Я думаю.

— А что тут думать? Либо он тут, либо нет.

— Может, и так.

— А денег у меня нет.

Она снова откусила от яблока. С громким, стреляющим хрустом.

— Твоих денег ему не надо, — сказала она.

Билли стоял, держа в руках шляпу. Оглянулся туда, где видел лошадей, но они исчезли, скрытые взлобком саванны.

— Видишь ли… — сказала она.

Он посмотрел на нее.

— …он болен. Может, он не захочет говорить с тобой.

— Что ж. Либо захочет, либо не захочет.

— Может, тебе лучше заехать в другой раз.

— У меня не будет другого раза.

— Bueno, — сказала она, пожав плечами. — Pásale.[8].

Она распахнула перед ним дверь и отступила внутрь низенькой глинобитной хижины.

— Gracias,[9] — сказал он.

— Atrás,[10] — дернув подбородком, сказала она.

Самым дальним помещением дома была крошечная комнатушка, там и лежал старик. В ней пахло печным дымом, керосином и сырым бельем. Мальчик остановился в дверях, пытаясь разглядеть лежащего. Обернулся к женщине, но та ушла в кухню. В углу комнаты стояла железная кровать. С простертой на ней маленькой темной фигурой. Еще в комнате пахло пылью, а может, прахом. Так, словно этот запах издавал сам старик. Впрочем, в комнате и пол был земляной.

Билли произнес имя старика, и тот шевельнулся в постели.

— Adelante,[11] — просипел он.

Билли сделал шаг вперед, по-прежнему со шляпой в руке. Бесплотной тенью пересек полосатый параллелограмм света от маленького окошка в западной стене. Пылинки испуганно закружились. В комнате было холодно, и он видел, как бледное облачко пара при каждом выдохе старика вздымается и, остывая, пропадает. Видел черные глаза и морщинистое лицо на фоне не прикрытого наволочкой грубого чехла подушки.

— Gúero, — сказал старик. — ¿Habla español?[12].

— Sí, señor.[13].

Старческая рука слегка приподнялась на постели и вновь опала.

— Говори, чего хочешь, — сказал он.

— Я пришел спросить вас о том, как ловят волков капканами.

— Волков…

— Да, сэр.

— Волков, — повторил старик. — Помоги мне.

— Не понял, что, сэр?

— Помоги, говорю.

Старик поднял и держал так одну руку. Подрагивая, она висела в неверном свете, будто не его; рука как понятие, рука вообще, принадлежащая всем и никому. Мальчик подошел и взял ее. Она была холодна, тверда и бескровна. Будто вещь, состоящая из кожи и костей. Старик завозился, пытаясь приподняться.

— La almohada,[14] — просипел он.

Мальчик чуть было не положил шляпу на кровать, но вовремя спохватился. Старик вдруг сжал его руку сильнее, взгляд черных глаз стал жестче, но впрямую он ничего не сказал. Мальчик надел шляпу, просунул руку за спину старика, схватил смятую и сальную подушку и прислонил ее стоймя к железным вертикальным прутьям изголовья, после чего старик, схватив его и за другую руку, стал осторожно опускаться, пока наконец не затих, обретя опору. Поднял взгляд на мальчика. При всей своей хрупкости он держал руки мальчика неожиданно крепко и, видимо, не собирался выпускать, пока не прочтет по глазам, что у того на уме.

— Gracias, — просипел он.

— Por nada.[15].

— Bueno, — сказал старик. — Bueno.[16].

Он ослабил хват, Билли высвободил одну руку, снял шляпу и снова стал держать ее за поле.

— Siéntate,[17] — сказал старик.

Билли осторожно присел на край тощего тюфячка, прикрывавшего пружины кровати. Руку старик не отпускал.

— Как тебя зовут?

— Парэм. Билли Парэм.

Старик беззвучно про себя повторил имя.

— ¿Te conozco?[18].

— No señor. Estamos a las Charcas.[19].

— La charca.[20].

— Sí.[21].

— Hay una historia allá.[22].

— ¿Historia?[23].

— Sí, — сказал старик. Он лежал, держа мальчика за руку и глядя на драночный переплет потолочного настила. — Una historia desgraciada. De obras desalmadas.[24].

Мальчик сказал, что не знает этой истории и готов послушать, но старик сказал, что лучше ему ее не знать, поскольку есть на свете вещи, которые ничем хорошим не чреваты, и эта история из таких. Хрип его дыхания утих, вообще исчез всякий звук дыхания, да и белые облачка от него, на краткий миг появлявшиеся в холодном воздухе, тоже пропали. Его рука, однако, продолжала держать руку мальчика так же крепко, как и прежде.

— Мистер Сандерс говорит, что у вас, может быть, есть такая отдушка, которую я бы купил. Он сказал, надо вас спросить.

Старик не ответил.

— Он дал мне некоторые из тех, что были у мистера Эколса, но волк все время выкапывает капканы и захлопывает их.

— ¿Dónde está el señor Echols?[25].

— No sé. Se fué.[26].

— ¿Él murió?[27].

— Нет, сэр. Насколько я знаю, нет.

Старик закрыл глаза и опять открыл. Он лежал, опираясь на подушку так, что его шея слегка скривилась. Возникало впечатление, будто на кровать его грубо швырнули. В неверном свете по его глазам было ничего не понять. Казалось, он водит ими по комнате, рассматривая тени.

— Conocemos por lo largo de las sombras que tardío es el día,[28] — сказал он.

Потом он сказал, что люди думают, будто в такой час предвестия особенно заметны, но это совершенно не так.

— Я взял одну бутылочку с надписью «Смесь номер семь», — сказал мальчик. — И еще одну, на которой ничего не написано.

— La matriz,[29] — сказал старик.

Мальчик ждал, что старик продолжит, но тот не продолжил. Помолчав, мальчик спросил его, из чего эта смесь состоит, но старик лишь с сомнением скривил тонкие губы. Он по-прежнему держал мальчика за руку. Посидели. Мальчик готов был уже задать очередной вопрос, но старик заговорил вновь. Он сказал, что состав этой смеси поди еще определи. Формула должна быть у каждого охотника своя. Сказал, что правильно назвать составляющие — это еще полдела: это не гарантия того, что смесь будет работать. Кроме того, по его мнению, нужный запах можно брать только от волчицы во время гона. Мальчик сказал, что волк, о котором он говорил, — это как раз волчица, и спросил, надо ли ему учитывать это обстоятельство, придумывая, как ее ловить, на что старик только и сказал, что волков тут больше нет вообще.

— Ella vino de Mexico,[30] — сказал мальчик.

Тот вроде и не слышит. Сказал лишь, что Эколс уже всех волков выловил.

— El señor Sanders те dice que el señor Echols es medio lobo el mismo. Me dice que el conocelo que sabe el lobo antes de que lo sepa el lobo.[31].

Но старик сказал, что ни один человек не может знать того, что знает волк.

Солнце стояло низко на западе, и свет от окна лежал в воздухе, как бы не падая, протянутый от стены до стены. Как будто в этом месте воздух сделался электризован. Помолчав, старик повторил:

— El lobo es una cosa incognoscible, — сказал он. — Lo que se tiene en la trampa no es mas que dientes y forro. El lobo propio no se puede conocer. Lobo o lo que sabe el lobo. Tan como preguntar lo que saben las piedras. Los arboles. El mundo.[32].

Речь утомила старика, его дыхание вновь стало хриплым. Он тихо кашлянул и затих. Но вскоре вновь заговорил.

— El cazador, el lobo, — просипел старик. — Cazador. ¿Me entiendes?[33].

Мальчик не знал, понимает он или нет. Заговорив снова, старик сказал, что охотник — это не то, что о нем думают люди. Люди думают, будто кровь убитых не имеет значения, тогда как волки понимают, что это не так. Старик сказал, что волк — это существо очень высокого порядка и что он знает то, чего не знают люди: что в мире нет иного порядка, кроме того, который привносит в него смерть. Потом сказал, что люди, хотя и пьют кровь Господа, не понимают серьезности того, что сами делают. Люди, мол, только силятся быть мудрыми, но не понимают, как этого достичь. У них между обрядами и реальными делами лежит пропасть шириной в целый мир, и в этом мире проносятся ураганы, на ветру гнутся деревья и мечутся звери, которых Господь сотворил, чтобы они ходили своими тропами, а люди всего этого не видят. Они видят деяния собственных рук или то, чему придумали названия, и хвастают этим друг перед другом, но мир остается для них невидимым.

— Ты хочешь поймать волка, — сказал старик. — Может быть, ты хочешь его шкуру, чтобы заработать денег. Может быть, купишь сапоги или еще что-нибудь такое. Да, ты это можешь. Но где же волк? Волк — он ведь как copo de nieve.[34].

— Снежинка?

— Снежинка. Ты можешь поймать снежинку, но глянешь на ладонь, а там ее и нет. Может, ты и успеешь увидеть ее dechado.[35] Но едва ты увидел ее, как она исчезла. А хочешь поглядеть — изволь смотреть на ее территории. А поймаешь — потеряешь ее. И оттуда, куда она уйдет, вернуться будет уже нельзя. Сам Бог не сможет вернуть ее.

Мальчик посмотрел на тощую, узловатую птичью лапку, держащую его за руку. Свет из высокого окошка поблек, солнце село.

— Escúchame, joven,[36] — просипел старик. — Если бы у тебя была такая сила духа, что только дунул — и задуешь волка… как задувают огонек свечи или топят снежинку… Волк сделан из того же, что и весь мир. Ты ведь не можешь потрогать мир. Не можешь взять его в руку, потому что он сделан из одного лишь духа.

Старик не говорил — взывал, для этого немного даже приподнялся, но потом снова обмяк, упав на подушку; его глаза с видимым равнодушием уставились на балки потолка. Холодный жесткий хват его руки ослаб.

— Где солнце? — спросил он.

— Se fué.[37].

— А у. Andale, joven. Andale pues.[38].

Мальчик вынул из пальцев старика свою руку и встал. Надел шляпу и коснулся тульи:

— Vaya con Dios.[39].

— Y tú, joven.[40].

Однако не успел он дойти до двери, как старик окликнул его.

Он остановился. Обернулся.

— ¿Cuántos años tienes?[41] — спросил старик.

— Dieciseis.[42].

Старик тихо лежал в темноте. Мальчик ждал.

— Escúchame, joven, — сказал старик. — Yo no sé nada. Esto es la verdad.[43].

— Está bien.[44].

— Пузырьки и бутылки не помогут тебе, — сказал старик. И еще сказал, что каждый сам должен найти такое место, где дела божеские и людские соединяются. Где они неразделимы.

— ¿Y qué clase de lugar es éste?[45] — спросил мальчик.

— Lugares donde el fierro ya está en la tierra, — объяснил старик. — Lugares donde ha quemado el fuego.[46].

— ¿Ycómo se encuentra?[47].

Старик сказал, что вопрос скорее не в том, как такое место сыскать, а в том, как его распознать, когда оно само себя обнаружит. Сказал, что именно в таких местах Господь сидит и ждет, с кем бы на пару уничтожить то, что сам же Он в поте лица создавал.

— Y por eso soy hereje, — усмехнулся он. — Por eso у nada más.[48].

В комнате было темно. Билли поблагодарил старика еще раз, но старик не ответил, а если и ответил, то мальчик его не услышал. Повернулся и вышел вон.

Женщина стояла, прислонившись к кухонной двери. В желтоватом свете рисовался ее силуэт, сквозь тонкое платье проглядывал абрис тела. Ее, похоже, не беспокоило, что в задней комнате лежит старик, что он один и в темноте. Она спросила мальчика, рассказал ли ему старик, как поймать волка, и он ответил, что нет.

Она коснулась пальцем своего виска.

— Ему теперь частенько изменяет память, — сказала она. — Старый стал.

— Да, мэм.

— И никто его не навещает. Жалко, правда?

— Да, мэм.

— Даже священник. Как-то раз зашел или, может быть, два раза, но больше не приходит.

— Почему?

Она пожала плечами:

— Люди говорят, он brujo. Ты знаешь, что значит brujo?[49].

— Да, мэм.

— О нем говорят, что он brujo. Говорят, что Господь оставил этого человека. На нем грех Сатаны. Грех orgullo.[50] Знаешь, что такое orgullo?

— Да, мэм.

— Он думает, что все знает лучше священника. Думает, что знает лучше Бога.

— Мне он сказал, что ничего не знает.

— Ха! — сказала она. — Ха. И ты поверил? Ты видел этого старика? Ты знаешь, как это ужасно — умирать без Бога? Быть тем, кого Господь отринул? Подумай на досуге.

— Да, мэм. Мне надо ехать.

Коснувшись пальцами шляпы, он протиснулся мимо женщины к наружной двери и вышел в вечернюю темноту. Огни поселения, разбросанные по степи, лежали в этой грустной юдоли, как огненная змейка в синей чаше — яркая брошь, усыпанная драгоценными камнями и сверкающая в вечерней прохладе. Когда он обернулся, женщина по-прежнему стояла в дверях.

— Спасибо, мэм, — сказал он.

— Он ведь никто мне! — крикнула она. — No hay parentesco.[51] Ты знаешь, что значит parentesco?

— Да, мэм.

— Вообще не parentesco. Он был tío[52] покойной жены моего покойного мужа. Кто он мне? Ты понимаешь? А все равно я тут его содержу. Кто бы еще его взял к себе? Понимаешь? Всем все равно.

— Да, мэм.

— Вот, подумай на досуге.

Он отмотал чумбур от столба и разобрал поводья.

— Ладно, — сказал он. — Подумаю.

— Такое и с тобой может случиться.

— Да, мэм.

Он вскочил в седло, повернул коня и поднял одну руку. На юге лиловое небо прочерчивали черные силуэты гор. Снег на северных склонах бледный-бледный. Вроде пустых пробелов, оставленных для посланий невесть кому.

— La fe, — крикнула она. — La fe es toda.[53].

Он направил коня на ухабистый след колес и поехал прочь. Когда оглянулся, она все еще стояла у открытой двери. Стояла и стояла на холоде. Когда он обернулся в последний раз, дверь была все еще отворена, но женщины там уже не было, и он подумал: может быть, это старик позвал ее? Но, поразмыслив, решил, что этот старик, пожалуй, никогда и никого не зовет.

Двумя днями позже он ехал по дороге на Кловердейл и вдруг безо всяких на то причин свернул, прискакал туда, где обедали те vaqueros, и остановился, глядя с коня на мертвые черные угли. В пепле костра кто-то уже покопался.

Он спешился, взял палку и пошуровал в кострище. Сел снова на коня и объехал по периметру место привала. Думать, что помоечником мог быть кто-то иной, кроме койота, никаких причин не было, но кружок он все же сделал. Ехал медленно и поворачивал коня аккуратно. Как наездник на соревнованиях по выездке. На втором круге — чуть дальше от костра — остановился. В ветровой тени камня намело барханчик песка, и на нем был четкий отпечаток ее передней лапы.

Он спешился и стал на колени, держа поводья за спиной. Сдул пыль со следа, потрогал большим пальцем хрупкие краешки. Затем опять сел на коня, выехал на дорогу и поскакал домой.

На следующий день, объезжая капканы, установленные с новым запахом, он обнаружил их вырытыми и захлопнутыми, как и прежде. Он восстановил все закладки, в дополнение поставил еще две без привады, но делал это кое-как. Спускаясь с перевала в полдень, бросил взгляд через ущелье и первое, что увидел, — это тонкий столб дыма над костром тех же vaqueros.

Остановил коня, сидел смотрел. Взявшись рукой за заднюю луку седла, обернулся, посмотрел в сторону перевала, потом снова устремил взгляд через долину. Затем развернулся и снова поехал в гору.

К тому времени, когда он разоружил капканы и, упаковав их в корзину, съехал в ущелье и пересек дорогу, начало вечереть. Вновь шириной ладони оценил высоту солнца над горизонтом. Светлого времени оставалось не больше часа.

У кострища спешился, вынул из корзины лопатку, сел на корточки и принялся расчищать место, отгребая пепел, угли и свежие кости. В центре кострища угли еще тлели, он отпихнул их в сторону остужаться, вырыл в земле под кострищем яму и достал из корзины капкан. Причем не стал даже надевать перчатки оленьей кожи. Двумя скобами обезопасив пружины, раскрыл челюсти, вставил зуб собачки в канавку и, на глаз проверяя зазор, подвывернул регулировочный винт. После чего снял скобы, всадил стопорный якорь в землю, опустил в яму цепь и заложил капкан под кострище.

Челюсти прикрыл листом промасленной бумаги, чтобы какой-нибудь уголек, случайно закатившийся под тарелочку насторожки, не помешал срабатыванию механизма, потом засыпал капкан пеплом, просеяв его через рамку с сеткой, сверху накидал углей, почерневших головешек и вернул на прежнее место кости и подгорелые шкурки; поверх всего этого натряс еще пепла, после чего встал и, отступив назад, стал вытирать лопатку о штанину джинсов, по ходу дела внимательно оглядывая кострище. Напоследок разгладил перед кострищем песчаную плешку, предварительно выдрав из нее пучки травы и кустики колючек, и палочкой написал на ней послание для vaqueros, стараясь буквы проковыривать поглубже, чтобы их не изгладил ветер. «Cuidado, — написал он. — Hay una trampa de lobos enterrado en el fuego».[54] Палочку выкинул, лопатку сунул назад в корзину, забросил ее на спину и вскочил в седло.

Над луговиной и дорогой уже голубели сумерки; он обернулся, в последний раз окинул взглядом закладку. Наклонился с седла и сплюнул.

— Читайте все, — проговорил он вслух. — Если сможете.

Потом направил лошадь в сторону дома.

Когда он вошел в кухню, темно было уже часа два. Мать возилась у плиты. Отец еще сидел за столом, пил кофе. Перед ним на столе, чуть сбоку, лежала потертая конторская книга, в которую они записывали траты.

— Тебя где носит? — спросил отец.

Он сел и стал рассказывать, а когда закончил, отец покачал головой.

— Всю мою жизнь, — сказал он, — я сталкиваюсь с тем, что все без конца приходят не тогда, когда положено, а непременно позже. И у всех всегда находятся веские причины.

— Да, сэр.

— Но истинная причина всегда одна.

— Да, сэр.

— И знаешь какая?

— Нет, сэр.

— Она в том, что они не умеют держать слово. Это единственная причина, и только она всегда была, есть и будет.

— Да, сэр.

Мать вынула его ужин из духовки и поставила перед ним; положила на стол ложку и вилку.

— Давай-ка ешь, — сказала она. И вышла из комнаты.

Отец сидел, смотрел, как он ест. Потом встал, отнес свою чашку к раковине, сполоснул и поставил кверху донышком на буфет.

— Я утром разбужу тебя, — сказал он. — Надо успеть туда пораньше, пока там не попался кто-нибудь из этих твоих мексиканцев.

— Да, сэр.

— А то потом хлопот не оберешься.

— Да, сэр.

— Где у тебя гарантия, что хоть один из них умеет читать?

— Да, сэр.

Покончив с ужином, он лег в кровать. Бойд уже спал. А он все лежал без сна и думал о волках. Пытался увидеть мир таким, каким его видит волк. Силился вообразить, как он там бегает по горам в ночи. Думал, ну неужели волк и правда так непознаваем, как говорит тот старик. Представлял себе, как постигают мир на запах и на вкус. Вот интересно: когда волк лижет кровь жертвы — живую, горячую, — чувствует ли он тот же вкус, что и он сам, когда слизывает отдающую железом густую жидкость с раненого пальца. Или когда причащается крови Господней. Выйдя утром из дому до рассвета, он на ощупь седлал коня в холодной тьме конюшни. И выехал за ворота прежде, чем отец встал. Так что увидеться им уже не довелось.

Скакал по дороге к югу и нюхом чуял коров в темноте полей за кюветом и бесконечной проволочной изгородью. Вокруг едва начинало сереть, а он уже ехал через Кловердейл. Повернул на дорогу, ведущую в ущелье, и поскакал дальше. Сзади, над перевалом Сан-Луи, показалось солнце, и едва народившаяся тень всадника длинной и узкой полосой запрыгала перед ним по дороге. Миновал старую деревянную танцплощадку среди деревьев, а через два часа, когда, съехав с дороги, через луговину направил коня к тому месту, где был полуденный костер бакерос, навстречу ему вдруг поднялась волчица.

Конь под ним встал, попятился, забил копытом. Он удержал коня, стал говорить с ним, гладить, похлопывать, а сам все глядел на зверя. В груди так стучало, так билось сердце, словно это отдельное существо, которое хочет выйти. Волчице защемило правую переднюю лапу. Стопорный якорь зацепился за здоровенный кактус чолья менее чем в сотне футов от кострища, там она и стояла. Он гладил, похлопывал коня, говорил с ним, а сам потянулся назад, расстегнул пряжку седельной кобуры, вынул винтовку, спешился и бросил поводья. Волчица сжалась, чуть припав к земле. Словно пытаясь спрятаться. Потом снова выпрямилась, бросила взгляд на него и сразу отвела, стала смотреть на горы.

Когда он приблизился, она оскалила зубы, но не зарычала; ее желтые глаза по-прежнему смотрели мимо. В кровавой ране между челюстей капкана виднелась белая кость. Сквозь тонкий подшерсток на животе проглядывали соски, хвост поджат; она натянула цепь капкана и не двигалась.

Он стал обходить ее. Она поворачивалась и отступала. Солнце окончательно взошло, и ее шерсть в его лучах была серовато-коричневой с более светлыми кончиками на шее и черной полосой вдоль спины; она поворачивалась и отступала, сколько позволяла цепь, а ее бока западали и выпячивались в такт дыханию. Он присел на корточки, поставил перед собой винтовку и, держа ее за цевье, просидел так довольно долго.

Он оказался совершенно не готов к такому обороту дела. Кроме всего прочего, было неясно, надо ли ему скакать на ранчо, чтобы возвратиться с отцом прежде, чем наступит полдень и явятся бакерос (если они, конечно, вообще явятся). Пытался вспомнить, что говорил отец. Если ее нога сломана или в капкан попала только лапа… Он поглядел, высоко ли стоит солнце, потом обернулся к дороге. Когда он снова посмотрел на волчицу, она лежала, но, почувствовав на себе его взгляд, снова вскочила. Конь стоял, помахивая головой, удила звякали, но на коня она не обращала внимания вовсе. Билли встал, вернулся и вложил винтовку в кобуру, взял поводья, сел в седло и направил коня к дороге. На полпути опять остановился, обернулся, посмотрел назад. Волчица смотрела на него, как и прежде. Он долго сидел неподвижно. Солнце грело спину. Мир ждал. И он поехал обратно к волчице.

Она поднялась и стояла, втягивая и раздувая бока. Голову держала низко, язык, подрагивая, свешивался между длинными клыками нижней челюсти. Билли отстегнул конец лассо, перекинул через плечо и спустился наземь. Из седельной сумки вынул несколько пиггинстрингов — так ковбои называют шнуры потоньше, которые возят с собой, чтобы стреноживать заарканенных животных, — заткнул их за пояс, снял всю бухту свернутого лассо с седельного рожка и опять пошел вокруг волчицы. Конь ему в данном случае был без надобности, потому что если как следует дернет конь, он этим просто убьет волчицу, или выдернет из капкана, или и то и другое. Обходя волчицу кругами, он заодно искал, за что бы зацепиться, чтобы растянуть ее. Такого, через что можно было бы перекинуть веревку и уже сдвоенной достать волчицу, ничего не нашлось, так что в конце концов он снял с себя куртку, замотал ею коню глаза и отвел в другое место, чтобы тот стоял от волка с наветренной стороны; там бросил поводья: конь никуда не денется и так. Затем вытравил побольше слабины, сделал петлю и набросил на волчицу. Переступив, она прошла сквозь петлю вместе с капканом, оглянулась на петлю, снова посмотрела на него. Теперь у него в руках оказалась веревка, привязанная через цепь к капкану. С досадой поглядев на эту комбинацию, он бросил веревку наземь и пошел бродить по пустыне, пока, наткнувшись на дерево паловерде,{15} не срезал двухметровый шест с рогатиной на конце; возвращаясь, очистил его ножом от ненужных веток. Она наблюдала. Зацепив петлю концом палки, подтащил к себе. Думал, волчица станет кусать палку, но она не стала. Когда петля вновь оказалась у него в руках, он распустил ее, продернув через хонду — малую, не затягивающуюся от натяжения петлю в основании лассо — все сорок футов, и начал сызнова. Волчица наблюдала за его манипуляциями с лассо очень внимательно и, когда конец веревки, скользнув поперек цепи, уполз в сухую траву, снова легла.

Он вновь сделал аркан с петлей поменьше и приблизился. Она встала. Бросил петлю, волчица прижала уши, увернулась от нее и оскалилась. Сделав еще две попытки, с третьего раза он накинул петлю ей на шею и затянул.

Крутясь всем телом туда-сюда, она встала на задние лапы, держа тяжелый капкан у груди, а веревку пыталась схватить зубами и ударяла по ней свободной передней лапой. При этом негромко взвизгнула, и это был первый звук, который она издала.

Отступая назад, он тянул ее в сторону от капкана, пока она, задыхаясь, не распростерлась на земле, и тогда он, потравливая веревку, шаг за шагом отошел к коню, перекинул веревку через рожок седла и со свободным концом в руках возвратился. При виде ее окровавленной передней ноги, вывернутой и вытянутой к капкану, его лицо исказила гримаса, но помочь волчице он не мог ничем. Приподняв с земли зад, она скребла задними лапами, изгибалась, сопротивляясь натяжению веревки и дергая из стороны в сторону головой, и был такой момент, когда она сумела снова встать на ноги, но, потянув сильнее, он ее повалил. Сидя на корточках, держал веревку в двух-трех футах от волчицы, и вскоре она беспомощно затихла в пыли. Сперва ее желтые глаза смотрели на него неотрывно, потом она закрыла их, а потом стала смотреть в сторону.

Стоя одной ногой на веревке, он снова вынул нож и, осторожно протянув руку, нащупал деревянный дрын. Отрезал от него метровую палку, убрал нож в карман, вытащил из-за пояса один из штертиков-пиггинстрингов, из него тоже сделал петлю-удавку и взял ее в зубы. После чего убрал ногу с веревки, взял ее конец в руку и поднес палку к морде волчицы. Та смотрела на него миндально-желтым глазом, вблизи зрачка более темным, почти янтарным. Напрягалась, тужилась, лежа мордой в пыли с открытым ртом и оскаленными зубами, — как же они белы, как совершенны! Он натянул веревку, перекинутую через рожок седла, еще сильнее. Тянул, пока полностью не перекрыл воздух, и тогда всунул ей в зубы палку.

Она не проронила ни звука. Лишь выгнулась и замотала головой, кусая палку и пытаясь от нее избавиться. Он налег на веревку; волчица захрипела и забилась; давя на палку, он прижал зверя подбородком к земле и снова наступил сапогом на веревку — хорошо если в футе от этих ее зубов. После чего вынул изо рта пиггинстринг и, набросив ей на щипец сделанную из него удавку, рывком затянул ее, схватил за ухо, с неуследимой быстротой сделал три оборота, завязал вокруг палки на узел и сам упал сверху, ощущая у себя между колен живого зверя, который ловит ртом воздух и ворочает языком за этими своими зубищами, перепачканными в грязи и облепленными сором. Она смотрела на него красиво очерченным, слегка косящим глазом, светящимся всей мудростью мира, всем знанием о том, что воистину для каждого дня довольно своей заботы,{16} если не горести. Затем она закрыла глаза, и он ослабил веревку, встал и отступил от нее, а она лежала, тяжело дыша, с оттянутой капканом назад передней ногой и палкой в зубах. Он и сам пыхтел как загнанный. Промок от пота, несмотря на холод, весь до нитки. Обернулся и посмотрел на коня, который так и стоял от них с наветра в куртке, намотанной на голову. «Вот черт, — произнес он. — Вот ч-черт!» Собрал с земли свободную веревку, свернул кольцами и, подойдя к коню, набросил ее на седельный рожок, потом развязал рукава куртки, связанные у коня под подбородком, снял ее с его головы и перебросил через седло. Конь поднял голову и, глянув на волчицу, шумно выдохнул, но Билли потрепал его по шее, пошептал, поговорил с ним, после чего вынул из седельной сумки скобы, бросил на плечо шлаг веревки и возвратился к волчице.

Не успел подойти, как она, подпрыгнув, рванулась на цепи капкана, задергалась, мотая головой и пытаясь свободной лапой выпихнуть изо рта палку. Рывком веревки он повалил ее и держал. Между зубов у нее выступила белая пена. Он медленно приблизился, взялся за просунутую между зубами палку и стал с волчицей разговаривать, но звук его голоса лишь вызвал у нее дрожь. Он бросил взгляд на ногу в капкане. Вид жуткий. Взял капкан, сжал пружину, наложил скобу, потом то же самое сделал со второй пружиной. Когда оба прямоугольных выреза в пружинах стали ниже шарниров в основании челюстей, они распались, выпустив поврежденную ногу — слабую, окровавленную, с обнажившейся белой костью. Он потянулся дотронуться, но волчица отдернула ногу и встала. Быстрота ее движений поразила его. Встала против него как перед боем, ростом с него (он стоял на коленях) — глаза точно вровень, хотя смотрят по-прежнему мимо. Он сбросил шлаг веревки с плеча на землю, взял ее конец, крепко намотал на кулак. Потом выпустил ближний к волчице конец веревки. Она попробовала опереться на пораненную лапу, но тут же снова поджала ее.

— Давай, — сказал он. — Иди. Если думаешь, что можешь.

Она развернулась и побежала прочь. И как быстро-то! Едва он успел упереться в землю впереди себя каблуком, как последовал рывок веревки. Волчица полетела кувырком, приземлившись на спину, а он от рывка повалился на оба локтя. Едва начал вставать, как она, снова пробежав на длину веревки уже в другую сторону, чуть не утащила его за собой. Развернувшись ногами к ней, он крепко упер каблуки в землю и еще раз обернул веревку вокруг запястья. Теперь она бросилась в сторону коня, конь всхрапнул и, волоча за собой поводья, рысцой поскакал в сторону дороги. Выбрав слабину веревки, волчица побежала по кругу, пока на его радиусе не оказался кактус, который уже остановил однажды якорь капкана; теперь излом веревки вновь заставил ее свернуть, так что в конце концов она остановилась, задыхаясь, среди колючек.

Он встал, пошел к ней. Присев на задние ноги, она прижала уши. Слюна белыми нитями свисала с ее нижней губы. Вынув нож, он протянул руку и схватил за палку, торчащую из пасти; опять заговорил с ней, стал гладить по голове, но она только жмурилась и тряслась.

— Не надо драться, бесполезно же! — сказал он ей.

Длинную палку, с одной стороны далеко торчащую у нее изо рта, он обрезал покороче, убрал нож и обошел вокруг кактуса, освободив веревку, после чего повел ее на открытое место. Волчица дергалась, извивалась и мотала головой. Даже не верилось, до чего она сильная. Пошире расставив ноги и двумя руками держа веревку на уровне бедра, он остановился, понемногу поворачиваясь и озираясь в поисках коня. Она все никак не хотела прекратить биться и бороться, и он опять подтащил ее ближе к себе, перехватывая и сдваивая веревку, потом сел на землю, вонзив в нее оба каблука, и отпустил тот конец, что ближе к зверю. На этот раз, когда веревка кончилась, волчицу подбросило в воздух. Упав на спину, она осталась лежать. Он волоком потащил ее к себе по грязи.

— Вставай, — сказал он. — Вставай, ты не ушиблась.

Он подошел и остановился над ней. Она лежала, ловя ртом воздух. Он посмотрел на ее раненую ногу. Сорванная с лодыжки шкура была спущена вниз как носок, рана была в грязи и облеплена веточками и листьями. Встав на колени, он погладил волчицу.

— Ладно тебе, — сказал он. — Коня моего прогнала… Хочешь не хочешь, а надо его искать.

К тому времени, как удалось выволочь ее на дорогу, он был практически без сил. Конь оказался в сотне ярдов, щипал траву в придорожной канаве. Он поднял голову, глянул на хозяина и вновь занялся своим делом. На простой полуштык привязав ходовой конец лассо к столбику изгороди, Билли вынул из-за пояса последний штертик и аккуратно им застраховал узел веревки лассо, чтобы он не поехал от натяжения, затем выпрямился и пошел через луговину поднять с земли куртку и капкан.

Ко времени, когда он вернулся, волчица намотала всю веревку на столб и полузадушенно на нем чуть не висела. Он бросил под ноги капкан, стал на колени, отвязал лассо от столбика и, раз за разом протягивая всю веревку между проволок, в конце концов опять сделал существование волчицы терпимым. Она встряхнулась, а потом села в пыльную траву и с безумным видом уставилась вверх, туда, где дорога уходила в горы; между ее зубов проступала пена, по паловердовой палке текла слюна.

— Ну, ты что-то совсем как дура, — сказал он ей.

Он встал и надел куртку, предварительно убрав в карман скобы от капкана, который перебросил на цепи через плечо, а потом вытащил волчицу на середину дороги и пошел, а она волочилась сзади, цепляясь деревянно растопыренными лапами за землю и оставляя в пыли и щебенке борозды.

Конь поднял голову и, задумчиво жуя, окинул их изучающим взглядом. Потом повернулся и пошел по дороге прочь.

Билли остановился, глядя вслед. Потом обернулся, посмотрел на волчицу. Вдали послышалось знакомое тарахтенье «фордика», и тут он понял, что волчица-то уже давно, поди, слышит машину старого фермера. Перебрав веревку несколько раз руками, он укоротил ее, переволок волчицу через придорожную канаву и встал у изгороди, глядя, как грузовичок, одолев пригорок, приближается, сопровождаемый пылью и лязгом.

Старик затормозил и вытаращился, приникнув лицом к стеклу. Волчица рвалась, металась и выгибалась так, что мальчику пришлось, обхватив сзади, удерживать ее обеими руками. К тому времени, когда грузовик с ними поравнялся, Билли уже лежал на земле, обняв ее ногами за туловище и руками за шею. Старик остановил машину, бросив двигатель на холостом ходу, и, облокотись на сиденье, стал крутить ручку, опуская стекло окна.

— Что за черт! — повторял он при этом. — Что за черт!

— Послушайте, вы не могли бы выключить тарахтелку? — сказал мальчик.

— Черт, это же волк!

— Да, сэр, да, да.

— Но это же черт-те что!

— Машина пугает ее.

— Чего-чего? Пугает?

— Да, сэр.

— Парень, ты там что — с дуба рухнул? Ведь он выпутается да и сожрет тебя живьем!

— Да, сэр.

— Что ты с ним возишься?

— Это она.

— Это чего?

— Она. Это она.

— Разрази меня гром, да какая, к черту, разница, он или она. Что ты с ней возишься?

— Возьму домой.

— Домой?

— Да, сэр.

— Да за каким же бесноватым хреном?

— Вы не могли бы выключить тарахтелку?

— Ага, потом ее попробуй заведи!

— Ну тогда не могли бы вы подъехать вон туда, там поймать моего коня и привести сюда? Эту-то я бы привязал, да она вся в проволоке замотается.

— Что бы я сделал с удовольствием, так это попытался бы вразумить тебя, чтобы ты своей зверюге на зуб не попал, — сказал старик. — Зачем тебе тащить ее домой?

— Бога ради, это долгий разговор.

— Но я бы все-таки послушал.

Мальчик посмотрел на дорогу — туда, где стоял и щипал траву конь. Перевел взгляд на старика.

— Что ж… — проговорил он. — Отец велел мне, если она попадется, съездить за ним, но мне не хотелось оставлять ее одну, потому что туда должны были прийти на обед бакерос, и я боялся, что они, скорей всего, ее застрелят, вот я и решил попробовать забрать ее с собой.

— Ты всегда был такой сумасшедший?

— Не знаю. У меня пока не было случая провериться.

— Тебе сколько?

— Шестнадцать.

— Шестнадцать…

— Да, сэр.

— Так вот, ума у тебя — как у гуся, даже меньше. Ты знаешь это?

— Что ж, может быть, вы и правы.

— Как ты собираешься заставить коня смириться с таким соседством?

— Если мне удастся его поймать, вряд ли я позволю ему высказывать возражения.

— Собираешься вести ее за конем на привязи?

— Да, сэр.

— Как ты ее хотя бы идти заставишь?

— Так ведь выбора у нее особо-то и не будет…

Старик промолчал, сидит смотрит. Потом вылез, хлопнул дверцей, поправил шляпу и, обойдя машину кругом, встал на обочине лицом к канаве. Он был в брезентовых штанах и брезентовой же, подбитой пледом куртке с вельветовым воротником; на ногах сапоги с подковами, на голове дорогая широкополая касторовая шляпа, из тех, что называются обычно именем Джона Б. Стетсона.

— А ближе можно подойти?

— Да хоть вплотную.

Он перелез через канаву, подошел, стал. Смотрит на волчицу. Перевел взгляд на мальчика, опять на волчицу:

— А ведь она щениться собирается.

— Да, сэр.

— Это просто здорово, что ты поймал ее!

— Да, сэр.

— Потрогать можно?

— Да, сэр. Можете потрогать.

Сев на корточки, старик положил ладонь волчице на холку. Она судорожно рванулась — он отдернул руку. Потом опять потрогал. Глянул на мальчика.

— Ты смотри-ка! — сказал он. — И впрямь волчица.

— Да, сэр.

— Что собираешься с ней делать?

— Пока не знаю.

— Наверное, обратишься за премией. Продашь шкуру.

— Да, сэр.

— А ей не очень нравится, когда ее трогают, ты заметил?

— Да, сэр, не очень.

— Знаешь, мы тут когда-то гоняли скот из Сьенега-Спрингз наверх. И для первой ночевки обычно разбивали лагерь в Гавенмент-Дро. Ой, как они тут выли — по всей долине! Представь: первые теплые ночи, а? Здесь, в этой части долины, их было столько! Надо же, а ведь который год не слышу вовсе.

— Она пришлая. Из Мексики.

— Вот это наверняка. Тут ежели они и есть, так все из Мексики.

Он встал и посмотрел вдоль канавы — туда, где пасся конь.

— Вот тебе мой совет, если уж на то пошло, — сказал он. — Не мучься дурью, а давай-ка я принесу тебе винтарь, который, я вижу, торчит у тебя из голенища за седлом, и стрельни-ка ты эту зверюгу между глаз, да и дело с концом.

— Мне бы вот коня только поймать, а там я разберусь, — сказал мальчик.

— Что ж. Делай как знаешь.

— Да, сэр. Вот я и собираюсь.

Старик покачал головой.

— Ладно, жди здесь, — сказал он. — Пойду приведу его.

— Жду, жду… — отозвался мальчик. — Я никуда не тороплюсь покудова.

А старик залез опять в свой грузовик и поехал туда, где пасся конь. Увидев, что к нему едет машина, конь перебрался через канаву и встал вплотную к изгороди, а старик вышел из машины и пошел за конем вдоль проволок. В конце концов ему удалось схватить волочащийся повод и вернуть коня к дороге.

Мальчик сидит, держит волчицу. Вокруг тишина. Единственный звук — с дороги: тихое сухое щелканье конских копыт по щебенке да постоянное бухтенье грузовика, оставленного стариком у обочины на холостых оборотах.

Когда мальчик вытащил волчицу на дорогу, конь попятился и стал, неотрывно на нее глядя.

— Может, коня-то… лучше привязать? — спросил старик.

— Просто подержите его еще минутку, и я справлюсь.

— Я, конечно, не знаю, но, может, мне лучше волка подержать?

Мальчик задвоил часть веревки лассо, дав достаточно слабины, чтобы волчица могла уйти за канаву, но не столько, чтобы она добралась до изгороди. Ходовой конец слегка примотал к рожку седла и отпустил волчицу, которая резво поскакала на трех ногах к канаве, в конце веревки дернулась, упала, тут же вскочила и, спрятавшись в канаве, залегла. Мальчик повернулся, взял у старика поводья и коснулся поля шляпы костяшкой указательного пальца.

— Премного обязан, — сказал он.

— Не стоит благодарности. Зато день какой был интересный!

— Да, сэр. Мой, правда, еще не кончился.

— Эт-точно. Смотри, чтобы она пасть не развязала, слышь меня? А то выкусит в тебе такую дырку, что потом шляпой не заткнешь.

— Да, сэр.

Поставив ногу в стремя, он вскочил верхом, потрогал веревку на рожке седла и, сдвинув шляпу на затылок, кивнул старику.

— Премного обязан, — опять сказал он.

Когда конь двинулся по дороге вперед, волчица вышла из канавы, поднимая раненую ногу к груди и волочась за лошадью на конце веревки с лапами врастопырку, вся деревянная, будто чучело. Он остановил коня и оглянулся. Старик стоял на дороге, наблюдал за ними.

— Послушайте, сэр! — позвал он.

— Да?

— Может, лучше пройдете вперед и сядете в машину? Чтобы потом вам не пришлось объезжать нас.

— А что, пожалуй, правильная мысль.

Пройдя мимо них, он сел в кабину и обернулся. Мальчик поднял руку. Старик смотрел с таким видом, будто хочет что-то крикнуть, но не крикнул, а тоже поднял руку, отвернулся и затарахтел по дороге на Кловердейл.

А Билли двинулся дальше. Порывы ветра поднимали с дороги пыль и песок. Когда он обернулся на волчицу, она, опустив голову и прищурив глаз, обращенный к ветру, ковыляла на веревке за конем. Он остановился, а она, для ослабления веревки пройдя чуть еще, свернула и опять спустилась в канаву. Он уже готов был снова пуститься в путь, когда она в канаве вдруг присела и пустила струйку. Закончила; обернувшись, понюхала лужицу, потом, подняв нос, проверила направление ветра, после чего поднялась на дорогу и, держа хвост между скакательных суставов, встала на ветру, который ерошил ее шерсть, делая на ней бороздки.

Мальчик долго сидел неподвижно, смотрел на нее. Потом спешился, бросил поводья, отцепил от седельной сумки флягу и подошел к тому месту, где стояла она. Волчица отступила на длину веревки. Повесив флягу на плечо, он перешагнул через веревку и, пропустив ее у себя под коленом и потянув, подтащил волчицу к себе. Она крутилась и упиралась, но он добрался до петли аркана, ухватился за нее и, задвоив на кулаке, повалил ее в траву у обочины, сам сел верхом. Только так он мог удержать ее. Сбросил флягу с плеча и зубами отвинтил крышку. Конь на дороге стал бить копытом, но он уговорил его, а потом, держа волчицу за торчащую из пасти палку и прижимая ее головой к своему колену, стал медленно лить ей воду в уголок рта. Она лежала неподвижно. Перестала косить глазом. А потом начала глотать.

По большей части вода бежала на землю, но он все равно продолжал тонкой струйкой вливать ее волчице между зубов около трензеля из зеленоватой палки. Когда фляга опустела, он отпустил палку, и волчица тихо полежала, восстанавливая дыхание. Он встал и отступил, но она не пошевелилась. Поймав за цепочку, вернул крышку фляги на место и завинтил ее; возвратился к коню, набросил ремень фляги на седельную сумку и оглянулся. Волчица стояла, глядя на него. Он сел верхом, пихнул коня коленом. Когда оглядывался, волчица, прихрамывая, шла на конце веревки. Когда он останавливался, она тоже останавливалась. Через час он остановился надолго. Они были у прохода в Робертсоновой изгороди. Въедешь — и в часе езды будет Кловердейл и дорога на север. А на юг — вольная степь. Желтая трава, полегшая под непрестанным ветром, и солнце, бегущее словно бы впереди облаков. Конь тряхнул головой и ударил копытом в землю.

— Будь оно все проклято, — сказал мальчик. — Будь оно, все это дело, проклято!

Он повернул лошадь и, преодолев канаву, выехал в открытую степь, простиравшуюся к югу до самых гор. До Мексики.

В полдень они невысоким перевалом прошли через самый восточный отрог гор Гваделупе и выехали опять в открытую долину. В степи они видели всадников, но только издали, и всадники на них не реагировали. Перед вечером миновали последние невысокие конические холмы древних вулканов, а через час вышли к последней изгороди в стране.

То был обычный проволочный забор, только длинный — до самого горизонта и на восток, и на запад. По ту сторону грунтовая дорога. Билли повернул коня и поехал вдоль забора на восток. У самой изгороди была натоптана коровья тропа, но он держался в стороне на расстоянии веревки, чтобы волчица не залезла под проволоку, и в конце концов подъехал к фермерской усадьбе.

Не сходя с коня, он с высоты небольшого пригорка осмотрел дом. Такого места, где бы можно было без опаски оставить волчицу, он не видел, поэтому поехал дальше. У ворот спешился и, сбросив цепочку, распахнул их, ввел коня и волчицу во двор, вновь запер ворота и сел опять верхом. Волчица стояла на подъездной дорожке сгорбившись, вся ее шерсть торчала не в ту сторону, как будто ею чистили трубу и вытащили за хвост, а когда он двинулся дальше, она опять потащилась волоком на растопыренных ногах. Он оглянулся.

— Да-а, если бы я ел принадлежащих этим людям коров, — сказал он, — к ним в гости я бы тоже не стремился.

Не успел он вновь сдвинуться с места, как со стороны дома раздался страшный рык и на дорогу выскочили три огромные собаки. Они мчались стелющимся, стремительным галопом.

— Вот ч-черт-то еще подери, — проговорил он, соскочил наземь, зацепил чумбур за верхнюю проволоку забора и выхватил из ножен винтовку.

Вращая глазами, Бёрд забил копытом. Волчица стояла совершенно неподвижно, подняв хвост вверх и вздыбив шерсть. Конь повернулся и попятился, проволока изогнулась. Сквозь гвалт он услышал громкий хлопок — это из забора вылетела удерживающая проволоку скобка, и в голове сразу закрутился дурной сон: призрак лошади, отчаянным галопом скачущей по степи, за ней на привязи волочится волчица, дикая собачья погоня… Едва успел сбросить веревку лассо с седельного рожка, как чумбур лопнул, конь закружился и понесся прочь, а он, с ружьем и волком, остался против собак, которые вдруг оказались сразу везде — лай, зубы, белые глаза, полный бедлам!

Они кружили, взрывая землю на дороге когтями, а он притянул волчицу крепче к ноге и орал на них, отмахиваясь винтовочным стволом. У двух из них на ошейниках болтались куски порванной цепи, третья была вовсе без ошейника. И посреди всей этой свалки он чувствовал, как прижатую к его ноге волчицу бьет электрическая дрожь и как колотится ее сердце.

Впрочем, это были рабочие гончие, так что он понимал: сколько бы они ни бегали с лаем вокруг, изображая ярость, ни на что такое, что находится под охраной человека, они никогда по-настоящему не нападут, будь это даже волк. Билли крутился вместе с ними, стараясь держаться к ним лицом, и раз даже задел одну винтовочным стволом по башке.

— Кыш, кыш отсюда! — кричал он.

Появившиеся к тому времени из дома двое мужчин рысью бежали к ним, окликая собак по именам. Две тут же осеклись и заоборачивались на крики хозяев. Третья выгнула спину и, жеманно припадая на лапы, продолжала демонстративные выпады: щелкала около волка зубами и сразу отскакивала, злобно рыча. На одном из мужчин болталась обеденная салфетка, заправленная за воротник рубашки; он тяжело дышал.

— Фу, Джули! — крикнул он. — Фу! Будь оно неладно! Р. Л., возьми какую-нибудь палку, что ли… Гос-споди ты боже мой!

Второй мужик расстегнул пряжку и, выхлестнув из брючных шлевок поясной ремень, принялся орудовать ею. Собаки мигом заскулили и обратились в бегство. Старший мужчина, переводя дыхание, встал руки в боки. Повернулся к мальчику. Вспомнил про вдетую за воротник салфетку, выхватил, вытер ею лоб и сунул в задний карман.

— Теперь скажите мне, пожалуйста, что вы здесь делаете? — спросил он.

— Пытаюсь отогнать этих чертовых собак от моей волчицы.

— Ты что тут, умничать решил?

— Вовсе нет. Просто я ехал мимо вашего забора, решил в калитку зайти. Не знал же я, что тут такой кошмар начнется.

— А чего, интересно, ты ожидал?

— Я ведь не знал, что тут собаки.

— Ну хорошо, а дом-то, дом ты видел?

— Да, сэр.

Мужчина пригляделся к нему, прищурился:

— Ба, ты же сын Уилла Парэма! Я правильно говорю?

— Да, сэр.

— Как тебя звать-то?

— Билли Парэм.

— Слушай, Билли, мой вопрос, конечно, может тебе показаться глупым, но что ты тут с этой зверюгой делаешь?

— Я поймал ее.

— Ну, это я как будто бы догадался. Сама-то она вряд ли стала бы разгуливать с палкой в зубах. Ты поймал ее, и куда?

— Ну как куда… Домой.

— Так ведь нет же! Твой дом там, а ехал ты аж вона куда.

— Сперва я домой ее повел, а потом передумал.

— И что надумал?

Мальчик не ответил. Собаки расхаживали туда-сюда, вздыбив на загривках шерсть.

— Р. Л., уведи собак и запри в доме. Маме скажи, что я сейчас приду. — И вновь обратился к мальчику: — Как ты теперь свою лошадь-то поймаешь?

— Ну как… Схожу да поймаю, наверное.

— Так ведь до первого забора отсюда около двух миль.

Мальчик стоял, держал волчицу. Бросил взгляд вдоль дороги в направлении, куда ускакал конь.

— Как насчет грузовика? Твоя зверюга в кузове поедет? — спросил мужчина.

В ответ мальчик красноречиво скривился.

— Ч-черт, — проговорил мужчина. — Я ведь как лучше хочу. Р. Л., подбросишь парня на грузовике, чтобы он лошадь поймал?

— Да, сэр. А его лошадь трудно поймать?

— Твою лошадь трудно поймать? — спросил мужчина.

— Да нет, сэр.

— Говорит, нет.

— Ну так в чем проблема? Тогда, если у него нет желания прокатиться, я могу и сам поймать для него лошадь.

— Да ну, ты просто не хочешь волка с собой везти.

— Да не в желании дело. А просто это не получится никак.

— Нет, ну, с одной стороны, понятно: из кузова волк может выпрыгнуть, но ты же можешь взять его с собой в кабину, а пацана посадил бы сзади, нет?

В это время Р. Л. соединил двух собак обрывками цепи и привязывал к ним третью поясным ремнем.

— Ага! Вот прямо сплю и вижу, как я еду по дороге с волком в кабине грузовика, — сказал он. — Картинка — загляденье!

Хозяин дома постоял, поглядел на волчицу. Потянулся поправить шляпу, но шляпы на голове не оказалось, поэтому он почесал в затылке. Поглядел на мальчика.

— Ну вот, я думал, знаю в тутошних местах всех сумасшедших. Но нет, их численность растет. Притом что даже близкие соседи нет-нет да и сбрендят. Ты нынче ужинал?

— Нет, сэр.

— Тогда пошли в дом.

— А ее мне куда?

— Ее?

— Ну, в смысле, волчицу.

— Что ж, полежит в кухне на диванчике, подождет, пока люди поедят.

— Как это — на диванчике?

— Шутка, шутка, сынок… Елы-палы, увидев подобную зверюгу в доме, жена заорет так, что слышно будет даже в Альбукерке, причем без всяких этих ваших телефонов.

— Я не хотел бы оставлять ее снаружи. Кто-нибудь может на нее напасть.

— Это я понимаю. Не переживай. Я бы тоже не стал оставлять ее одну. Не дай бог кто увидит — принесут мне рубашку с о-очень длинными рукавами.

В результате волчицу заперли в коптильне, а сами пошли в кухню. Хозяин бросил взгляд на винтовку в руках у мальчика, но ничего не сказал. Когда подошли к кухонной двери, мальчик прислонил ее к стене дома, хозяин отворил перед ним дверь; вошли.

У женщины, которая встретила их в кухне, ужин стоял в духовке, подогревался, она опять все вынула и поставила тарелку перед мальчиком. Слышно было, как снаружи Р. Л. заводит грузовик. На столе появились миски с картофельным пюре и пестрой фасолью пинто и сковорода жареного мяса. Когда тарелка мальчика стала полна почти до краев, он посмотрел на хозяина. Мужчина взглядом указал на свою тарелку.

— Мы-то ведь уже благословили пищу, — сказал он. — Так что, если у тебя нет каких-нибудь своих особых соображений, бери вилку и налетай.

— Да, сэр.

Они принялись есть.

— Мать, — сказал мужчина, — а слабо тебе разговорить этого юношу: пусть он расскажет нам, куда это он направляется со своим lobo.[55].

— Ну, если он сам говорить не хочет, так он и не обязан, — ответила женщина.

— Я веду ее в Мексику.

Мужчина потянулся к маслу.

— Что ж, — сказал он. — Вполне такая здравая идея.

— Собираюсь отвести ее туда и отпустить.

Мужчина кивнул.

— Отпустить… — сказал он.

— Да, сэр.

— А! У нее там, не иначе, щенки где-нибудь, да?

— Нет, сэр. Щенков у нее еще нет.

— Ты уверен?

— Да, сэр. У нее они только намечаются.

— А что ты так мексиканцев-то невзлюбил?

— Да нет, я ничего против них не имею.

— Просто считаешь, что лишняя пара-тройка волков им не помешает, так, что ли?

Мальчик отрезал мяса и поддел его на вилку. Мужчина за ним наблюдал.

— А ты знаешь, как они там от одних только гремучих змей страдают?

— Да я ведь не собираюсь ее никому навязывать. Просто отведу туда и отпущу. Ведь она оттуда и пришла.

Мужчина принялся очень тщательно размазывать масло ножом по крекеру. Накрыл намазанный крекер другим и посмотрел на мальчика.

— А ты, однако, странный малый, — сказал он. — Ты это знаешь?

Нет, сэр. Я всегда обыкновенный был, такой же, как и все, насколько я знаю.

— Да нет, ты не такой же.

— Да, сэр.

— Ты мне вот что скажи. Ведь ты не собираешься просто перетащить эту свою зверюгу через границу и тут же выкинуть, нет? Потому что если так, то я возьму винтовку и пойду за тобой следом.

— Я собирался отвести ее обратно в горы.

— Отвести ее обратно в горы, — повторил мужчина. Задумчиво поглядел на крекер, медленно откусил.

— А твои родители сами откуда родом? — спросила женщина.

— Родители? Живут в Лас-Чаркасе.

— Она имела в виду, раньше. Где они раньше жили, — пояснил мужчина.

— А! Сюда мы переехали из округа Гранта. А туда из Де-Бака.{17}.

Мужчина кивнул.

— Вообще-то, мы уже давно здесь живем.

— Давно — это сколько?

— Да где-то лет десять.

— Десять лет, — сказал мужчина. — Время-то как летит, а?

— А ты давай ешь, ешь, — сказала женщина. — Не обращай на него внимания.

Сидят едят. Через некоторое время раздается шум мотора — это мимо дома проехал вернувшийся во двор грузовик. Женщина поднялась из-за стола и пошла за тарелкой для Р. Л., которая тоже подогревалась в духовке.

Когда они вышли из дому, был уже вечер, холодало, и солнце на западе висело совсем низко над горами. Бёрд стоял во дворе, привязанный к воротам веревкой, с уздечкой и поводьями, переброшенными через рожок седла. Встав в дверях кухни, женщина смотрела, как все пошли к коптильне.

— Дверь поосторожнее открывайте, — сказал хозяин дома. — Если эта зверюга распутала завязку у себя на морде, мы пожалеем, что не сидим в ванне с аллигатором.

— Да, сэр, — сказал мальчик.

Мужчина вынул из пробоя незапертый замок, и мальчик осторожно толкнул дверь внутрь. Волчица стояла, забившись в угол. В маленьком саманном строении окон не было, и, когда на нее упал свет, она моргнула.

— С ней все нормально, — сказал мальчик и распахнул дверь.

— Бедняжка, — сказала женщина.

Хозяин дома досадливо обернулся.

— Джейн Элен, — сказал он, — что тебе тут надо?

— Это ужас, что у нее с ногой. Пойду схожу за Хайме.

— Куда-куда ты сходишь?

— Куда надо. Ждите здесь.

Она повернулась и направилась через двор. На полпути сняла наброшенное на плечи пальто и надела его в рукава. Мужчина прислонился к косяку и покачал головой.

— Куда это она? — спросил мальчик.

— Полку сумасшедших прибыло, — проворчал мужчина. — Поветрие такое, что ли…

Стоя в дверях, он стал сворачивать самокрутку; мальчик сидел, держал за веревку волка.

— Не употребляешь еще? — спросил мужчина.

— Нет, сэр.

— Это правильно. Нечего и начинать.

Он прикурил. Поглядел на мальчика.

— Вот прямо сейчас. Сколько бы ты взял за нее денег? — сказал он.

— Она не продается.

— А если б продавалась, сколько бы взял?

— Нисколько. Потому что не продаю.

Когда женщина вернулась, она пришла не одна, привела старого мексиканца с небольшим зеленым жестяным ящичком под мышкой. Поприветствовав хозяина дома, он поправил шляпу и вошел в коптильню, женщина за ним. Женщина несла в руках стопку чистых салфеток. Мексиканец кивнул мальчику, опять коснулся шляпы, встал перед волчицей на колени и присмотрелся.

— ¿Puede detenerla?[56] — спросил он.

— Sí,[57] — сказал мальчик.

— ¿Necesitas más luz?[58] — спросила женщина.

— Sí,[59] — сказал мексиканец.

Хозяин ранчо вышел во двор, бросил под ноги самокрутку и затоптал ее. Волчицу передвинули ближе к двери, и мальчик держал ее, пока мексиканец, взяв за локоть, изучал покалеченную ногу. Женщина поставила жестяной ящик на пол, открыла и вынула оттуда бутылочку с настойкой гамамелиса, смочила им салфетку. Подала ее мексиканцу, тот взял и посмотрел на мальчика:

— ¿Estás listo, joven?[60].

— Listo.[61].

Повалив волчицу, он обхватил ее руками и ногами. Мексиканец схватил ее переднюю ногу и стал промывать рану.

Волчица полузадушенно взлаяла, приподнялась, выгнувшись в руках у мальчика, и выдернула у мексиканца свою ногу.

— Otra vez,[62] — сказал мексиканец.

Они начали сызнова.

Вторая попытка кончилась тем, что волчица сбросила и поволокла Билли по полу, мексиканец едва успел отскочить. Женщина к тому времени уже отошла назад. Волчица стояла, то втягивая, то выдувая слюну сквозь зубы; мальчик лежал на полу под ней, вцепившись в ее шею. Стоявший во дворе хозяин ранчо вынул было кисет, чтобы свернуть очередную самокрутку, но передумал, убрал кисет в карман рубашки и поправил шляпу.

— Держись, сейчас, сейчас, — сказал он. — Черт подери! Одну секунду.

Протиснувшись в дверь, он ухватил веревку лассо и накрутил ее на кулак.

— Если народ узнает, что я тут помогал лечить волчицу, мне ж в этих краях житья не будет! — сказал он. — Ну ладно. Давайте, делайте свое черное дело. Ándale.[63].

Операция по спасению волчьей лапы закончилась с последними лучами солнца. Мексиканец приладил сорванный кусок шкуры на место и при помощи маленькой кривой иголки и хирургических щипцов мало-помалу зашил рану, после чего наложил на шов ланолиновый бальзам «Корона», обернул салфеткой и забинтовал ногу. Из дому к этому времени вышел и Р. Л., стоял и наблюдал, ковыряя в зубах.

— А ты воды ей давал? — спросила женщина.

— Да, мэм. Правда, пить ей довольно трудно.

— Но если морду развязать, я думаю, она укусит.

Хозяин ранчо переступил через волчицу и шагнул во двор.

— Укусит, — пробормотал он. — Размечталась, прости господи… Она укусит!

Когда минут через тридцать Билли выехал со двора, уже почти стемнело. Капкан он отдал на сохранение хозяину ранчо, а при себе вез огромный тряпичный сверток с провиантом, уложенный в седельную сумку вместе с запасом бинтов и склянкой бальзама «Корона». Снабдили его и старым мексиканским одеялом из Салтийо,{18} которое он привязал к седлу сзади. Мало того, кто-то срастил куском новой кожи порванный чумбур, а на волчице теперь красовался мощный кожаный ошейник с медной пластинкой, на которой был выбит адрес и фамилия хозяина ранчо. Он проводил Билли до ворот усадьбы, отомкнул и распахнул их перед мальчиком, тот вывел коня с волчицей за территорию и вскочил в седло.

— Будь осторожен, сынок, — сказал мужчина.

— Да, сэр. Я постараюсь. Спасибо.

— Я ведь подумывал о том, чтобы тебя задержать здесь. И послать за твоим отцом.

— Да, сэр. Я понимаю вас.

— Как бы он не вздумал теперь наказать меня.

— Нет, он не такой.

— Что ж. Смотри не попадись бандитам.

— Да, сэр. Я постараюсь. И передайте от меня спасибо хозяйке.

Мужчина кивнул. Мальчик поднял руку, повернул коня и направил его вместе с ковыляющей сзади волчицей в темную степь. Хозяин ранчо стоял в воротах, смотрел вслед. На юге, куда они поехали, горизонт был черен из-за громоздящихся гор, так что на фоне неба всадник выделялся мало, а вскоре и коня, и всадника поглотила наступающая ночь. Последнее, что в пустынной, продутой ветром тьме еще было различимо, — это белое пятно повязки на ноге волчицы, пляшущее в дерганом ритме, будто какой-то бледный бес прыгает и кривляется в густеющей тьме и холодрыге. Потом, когда исчезло и оно, он закрыл ворота и пошел в дом.

Пока не сгустились сумерки, они успели преодолеть широкое вулканическое плато, окаймленное цепочкой холмов. Холмы в синем сумраке были темно-синие, под ногами же сплошь каменные россыпи, по которым глухо хлопали круглые копыта малорослого коняшки. С востока надвигалась ночь, и поглотившая их тьма дохнула внезапным холодом, удивив безветрием; впрочем, последнего хватило ненадолго — полоса безветрия чуть постояла над ними и помчалась дальше. Как будто бы у тьмы своя душа — душа спешащего на запад убийцы солнца, во что когда-то веровали люди и во что они, возможно, снова скоро будут веровать. Но вот плато закончилось, и при последних проблесках света человек, конь и волк двинулись вверх, постепенно втягиваясь в поднимающиеся террасами, изъеденные выветриванием невысокие холмы; потом пересекли изгородь — или то место, где эта изгородь когда-то стояла: сорванная проволока, перекрученная и оттащенная в сторону, давно валяется на земле, а невысокие покосившиеся столбики мескитового дерева{19} гуськом уходят в даль, в ночь, во тьму, как идущие колонной по одному сгорбленные, кривобокие старикашки. Перевал преодолели в темноте, здесь он остановил коня и посидел в седле неподвижно, наблюдая молнии, сверкающие далеко на юге, где-то над долинами Мексики. Плюясь мокрым снегом, ветер беззвучно хлестал растущие на перевале редкие деревья. Свой лагерь Билли разбил в защищенном от ветра сухом русле к югу от перевала, набрал дров, развел костер и дал волчице столько воды, сколько она смогла выпить. Потом привязал ее к облезлой культе одного из тополей, вернулся, расседлал и стреножил коня. Развернул и набросил на плечи одеяло, снял седельную сумку и примостился с ней у огня. Волчица сидела столбиком немного ниже по склону и смотрела за ним неусыпным взглядом красных, налитых пламенем костра глаз. Время от времени она наклонялась: хотелось взяться за повязку на ноге зубами, но палка в связанных челюстях лишала ее такой возможности.

Он вынул сэндвич из белого хлеба с мясом, развернул и стал есть. Пламя маленького костерка металось на ветру, косо летящая снежная морось била в лицо и шипела на углях. Он ел и смотрел на волчицу. Та вдруг навострила уши, повернулась и посмотрела в ночь, но если там кто и был, он прошел, и через некоторое время она встала, печально посмотрела на землю, место на которой было ей навязано, провернулась на месте кругом три раза и легла, глядя на огонь и прикрыв нос хвостом.

От холода ночь он провел без сна. Вставал, поддерживал огонь, и все время она за ним наблюдала. Когда пламя разгоралось ярче, ее глаза вспыхивали, как фонари над вратами в иной мир. В мир, светло горящий на краю непознаваемой бездны. В мир, построенный на крови и кровью же управляемый, такой, в котором кровь есть сущность, сердцевина, но она же и оболочка, потому что только крови под силу сдерживать бездну, ежечасно грозящую поглотить его. Билли завернулся в одеяло и продолжал наблюдать за нею. Когда эти глаза и все то племя, от имени которого они славят Господа, в конце концов уйдет, исчезнет, при всем своем величии возвратясь к первооснове, наверное, останутся другие огни, другие способы славить Творца и другие миры, по-другому построенные. Но именно этого не будет уже никогда.

Последние пару часов перед рассветом он все же вздремнул, несмотря на холод. В сером рассветном сумраке вскочил, поплотней навернул на себя одеяло и, став на колени, попытался вдохнуть жизнь в мертвые угли костра. Потом ушел от места ночевки туда, где мог бы наблюдать зарю на востоке. Но безразличное небо пустыни устилала грязная ветошь облаков. Ветер стих, рассвет был беззвучен.

Когда он подошел к волчице с флягой в руке, она не воспротивилась, даже не выгнула спину. Прикоснулся, а она лишь подвинулась. Он взял ее за ошейник, заставил лечь и стал сидя лить тонкой струйкой воду ей между зубов, а она работала языком, ее глотка подергивалась и спокойный раскосый глаз следил за его рукой. Под нижнюю скулу он подложил ей ладонь, чтобы вода не убегала зря на землю, и она выпила всю флягу до дна. Он сидел, гладил ее. Потом протянул руку, пощупал ее живот. Она забилась, глаз дико закатился. Он тихо-тихо с ней заговорил. Мягко приложил ладонь между теплых набухающих сосков. Держал так и держал. И вдруг почувствовал там шевеление.

Когда он возобновил движение через долину к югу, утреннее солнце уже золотило траву. В полумиле к востоку в степи паслась антилопа. Он обернулся — интересно, заметила ли ее волчица? Нет, не заметила. Стойко и терпеливо хромает себе вслед за конем — ни дать ни взять собака, да и только! Двигаясь таким манером, что-нибудь около полудня они пересекли государственную границу, оказавшись в Мексике, в штате Сонора. По внешности кругом все вроде точно то же, что и в стране, откуда они вышли, а между тем все чужое и все не так. Остановив коня, он посидел, окинул взглядом красные холмы на горизонте. На востоке виднелся один из тех бетонных столбиков, которыми обозначают границу. В этой пустынной глуши он походил на памятник какой-нибудь пропавшей экспедиции.

Двумя часами позже они из долины начали восхождение на холмы. Под ногами реденькая травка, повсюду кусты окотильо.{20} Впереди помаячили и куда-то испарились несколько тощих коровенок. В конце концов вышли к тропе Кахон-Бонита — главному пути через горы на юг, а еще часом позже поодаль обнаружилось небольшое ранчо.

Остановив коня, он за веревку подтащил волчицу к себе поближе, покричал, проверяя, не покажутся ли собаки, но здесь собак не было. Медленно приблизился. Ранчо состояло из трех глинобитных домиков, в дверях одного из которых стоял мужчина в лохмотьях. Все вместе было похоже на старую, заброшенную почтовую станцию. Подъехав, Билли остановился перед мужчиной и сидел, не сходя с коня и опираясь сомкнутыми ладонями на луку седла.

— ¿Adonde va?[64] — сказал мужчина.

— A las montañas.[65].

Мужчина кивнул. Рукавом вытер нос, повернулся и посмотрел на упомянутые горы. Как будто прежде он толком не сознавал их близкого присутствия. Бросил взгляд на мальчика, на его коня и на волка, потом снова на мальчика.

— ¿Es cazador usted?[66].

— Sí.

— Bueno, — сказал мужчина. — Bueno.[67].

Несмотря на яркое солнце, день был холодным, мужчина же тем не менее был чуть не голый, да и дыма из трубы домика не наблюдалось. Мужчина посмотрел на волчицу:

— ¿Es buena cazadora su perra?[68].

Мальчик тоже посмотрел на волчицу.

— Sí, — сказал он. — Mejor no hay.[69].

— ¿Es feros?[70].

— A veces.[71].

— Bueno, — сказал мужчина. — Bueno.

Затем он спросил мальчика, не найдется ли у него табака, не найдется ли кофе, не найдется ли мяса. У мальчика ничего не нашлось, и мужчина, похоже, смирился с неизбежным. Стоял, прислонясь к дверному косяку и глядя в землю. Через некоторое время мальчик понял, что тот о чем-то рассуждает сам с собой.

— Bueno, — сказал мальчик. — Hasta luego.[72].

Мужчина взмахнул рукой. Лохмотья на нем всколыхнулись.

— Andale,[73] — сказал он.

Двинулись дальше. Оглянувшись, Билли увидел, что мужчина по-прежнему торчит в дверях. Стоит и смотрит на дорогу с таким видом, будто ждет — вдруг там покажется кто-нибудь еще.

В конце дня каждый раз, когда он спешивался и подходил к волчице с флягой, она неспешно ложилась и в ожидании заваливалась на бок, как дрессированная в цирке. Внимательно смотрела желтым глазом и мелко двигала ухом, будто закрепленным на шаровом шарнире. Он понятия не имел ни сколько она воды выпивает, ни сколько ей нужно. Сидел, тоненькой струйкой лил воду ей между зубов и глядел в желтый глаз. Касался плойчатой мякоти в углу рта. Рассматривал устройство усеянной прожилками бархатной раковины, в которую вливался слышимый ею мир. Разговаривал с нею. При этом конь, переставая щипать придорожную траву, поднимал голову и наделял его долгим взглядом.

И снова в путь, дальше и дальше. Вокруг было холмистое пустынное плато, тропа шла по гребням кряжей, и хотя казалась наезженной, никто им на ней не попадался. На склонах росли акации, кустарниковый дубняк. Встречались можжевеловые перелески. Вечером в сотне футах впереди на середину дороги выскочил кролик; Билли натянул поводья, свистнул в два пальца, кролик замер, а он соскочил с коня и, выхватив винтовку из кобуры, одним движением вскинул ее к плечу, взвел курок и выстрелил.

Конь в испуге шарахнулся, но Билли нащупал рядом с собой в воздухе повод, повис на нем, и конь успокоился. Волчица тем временем исчезла в придорожных кустах. Держа винтовку на уровне пояса, он выщелкнул рычагом из патронника гильзу, на лету поймал ее, сунул в карман, дослал новый патрон в патронник и, придерживая большим пальцем, снял с боевого взвода курок. После чего сбросил с седельного рожка веревку лассо и, бросив поводья, пошел смотреть, что с волчицей.

Пытаясь спрятаться, она дрожала, лежа в траве у небольшого узловатого можжевелового куста. При его приближении отпрыгнула, натянула веревку и заметалась.

Он прислонил винтовку к дереву, потом, натягивая веревку, подошел к ней, стал обнимать ее и что-то говорить, но не смог ни успокоить ее, ни унять ее дрожь. Забрал винтовку, возвратился к коню, сунул стволом в кобуру и пошел вперед по дороге искать кролика.

Посередине дороги шла длинная борозда, пропаханная пулей, а кролик оказался заброшен в кусты, где и лежал среди вывалившихся серыми петлями внутренностей. Его порвало чуть не пополам, так что, собрав его сначала воедино, Билли взял его — теплого и пушистого, с мотающейся головой — и пошел через лес, пока не встретилось поваленное бурей дерево. Каблуком сбил отслоившуюся кору, смел и сдул сор, очистив на стволе ровное место, положил туда кролика, вынул нож и, оседлав древесный ствол, освежевал и выпотрошил зверька, отрезав голову и лапки. Нарезал кубиками на бревне кроличью печенку и сердце, посидел поглядел. Негусто. Обтер руку о высохшую траву, взял кролика и стал срезать мясо лентами со спины и ляжек и тоже нарезал его кубиками, пока не набралась полновесная горсть, после чего завернул все это в кроличью шкурку, а нож сложил и убрал.

Надел убитого кролика на найденный под ногами сосновый сучок и пошел назад, туда, где, вся подобравшись, лежала волчица. Сел на корточки и протянул к ней руку, но она отползла, сколько позволила веревка. Взял маленький кусочек кроличьей печенки и протянул ей. Она церемонно его обнюхала. Он наблюдал за ее взглядом: какие мысли в нем отразятся? Смотрел на ее кирзовые ноздри. Она отвернула голову, а когда он пристал к ней с этим более настойчиво, попыталась отползти.

— Может быть, ты просто недостаточно голодна еще, — сказал он. — Однако рано или поздно…

В тот вечер он разбил лагерь на маленьком болотце у наветренного откоса, долго возился, и, только насадив кролика на вертел из свежей ветки дерева паловерде и поставив его жариться над огнем, пошел посмотреть, как там конь и волчица. При его приближении она встала, и первое, что ему бросилось в глаза, — это то, что с ее ноги исчезла повязка. Лишь после этого он заметил и отсутствие палки у нее в зубах. Ну и конечно, веревки на морде.

Она стояла, глядя прямо на него и ощетинив шерсть на загривке. Веревка лассо, привязанная к ее ошейнику, извивалась по земле, и на ней заметно выделялось мокрое и истрепанное место, где она ее грызла.

Он встал как вкопанный. Потом медленно стал пятиться вдоль веревки к коню, там отвязал лассо от седельного рожка. При этом не спускал глаз с волчицы.

Взяв в руку свободный конец веревки, стал ее обходить. Поворачиваясь на месте, она следила. Между собой и волчицей он оставил маленькую сосенку. Пытался двигаться непринужденно, но чувствовал, что его замыслы у нее как на ладони. Петлей перебросил веревку через высокий сук, поймал и попятился, выбирая слабину. Веревка выползла из травы и иголок и потянула за ошейник. Волчица опустила голову и нехотя пошла.

Вот она уже под суком, но он все тянет, пока ее передние лапы не начали уже чуть не повисать в воздухе, тут он чуть-чуть веревку потравил и привязал в сторонке, стоит смотрит. Она оскалила зубы, повернулась и попыталась отойти, но не смогла. Казалось, она озадаченно соображает, что делать дальше. В результате подняла раненую ногу и стала зализывать.

Вернувшись к костру, он покидал в него все дрова, которые собрал. Потом вынул из седельной сумки флягу и один из последних сэндвичей, снял с него обертку и пошел с флягой и куском бумаги снова к волчице.

Она внимательно за ним следила, пока он рыл в мягком торфе ямку, наблюдала, как он утаптывает ее каблуком. Затем он расстелил в углублении бумагу, придавил камнем и из фляги налил воды.

Отвязал веревку и дал слабину, одновременно отходя. Все это под ее неотступным взглядом. Он отошел еще на несколько шагов и сел на корточки, не выпуская веревку. Она посмотрела на огонь, потом на него. Села, облизнула намятые веревкой челюсти. Он встал и, подойдя к ямке, налил туда еще воды, поплескал ею вокруг. Потом завинтил пробку фляги, немного еще постоял у ямки, отошел и сел. Они смотрели друг на друга. Уже было почти темно. Она встала, понюхала воздух, словно мелко-мелко подталкивая что-то носом. Затем начала подходить.

Дойдя до воды, нерешительно понюхала ее и подняла голову глянуть на него. Снова посмотрела на костер и на коня, неясной тенью маячившего за ним. В темноте ее глаза сверкали. Опустила нос, понюхала воду. От него при этом не отводила глаз, таких светящихся, что, когда она опускала голову и пила, отражение горящих глаз появлялось в темной воде, возникая, словно какое-то ее другое «я», иная волчья сущность, свойственная земле как таковой и таящаяся в каждом тайном месте, вплоть даже до фальшивых водопоев вроде этого, чтобы волчица всегда имела на земле поддержку и никогда не была полностью одинока и оставлена в этом мире.

Он сидел на корточках и наблюдал за нею, держа веревку в обеих руках. Как человек, которому вверено нечто такое, чему он и применения толком не знает. Выпив все досуха, она облизнулась, посмотрела на него, после чего потянулась и понюхала фляжку. Фляжка упала, волчица отпрянула и попятилась на свое место под суком, там села и снова начала зализывать ногу.

Выбрав у нее над головой слабину веревки, он привязал ее, потом пошел обратно к костру. Повернув вертел с кроликом, достал кроличью шкурку с кусочками мяса, вернулся и положил перед ней. Раскрыл и расправил шкурку по земле, а потом, отвязав и дав веревке слабину, отошел с ходовым концом в сторону.

— Ну что же ты. Давай.

Она наклонилась и понюхала воздух.

— Это кролик, — сказал он. — Есть подозрение, что кролика ты прежде не едала.

Он ожидал увидеть, как она набросится, но нет. Тогда он по дыму от костра определил направление ветра, опять собрал куски в шкурку и перенес туда, где она была бы от волчицы с наветра, — и все это опять держа сверток в одной руке, а веревку в другой. Положил шкурку наземь и отошел, но волчица по-прежнему не двигалась.

Он обошел вокруг, опять привязал веревку в недоступном месте и возвратился к костру. Кролик на вертеле наполовину сгорел, наполовину остался сырым, но он сел и съел его, после чего при помощи ножа смастерил намордник из поясного ремня и двух длинных полос кожи, которые вырезал из седельного тебенька — широкого и мощного тисненого крыла-подколенника. Отдельные части соединял посредством прорезей и кожаных завязок, время от времени бросая взгляд на волчицу, лежащую свернувшись под деревом с веревкой, уходящей вертикально вверх.

— Чует мое сердце, ты только и ждешь, когда я засну, — сразу начнешь изыскивать способ оторваться, — сказал он.

Она подняла голову и посмотрела на него.

— Да, да, — сказал он. — Это я с тобой говорю.

Когда намордник был готов, Билли повертел его в руках, испробовал пряжку. Ну, вроде бы нормально. Сложил и убрал нож, сунул намордник в задний карман; вынув из седельной сумки последние пиггинстринги, повесил их на себя, продернув в шлевку на брюках, а лошадиные путы сунул в другой задний карман. Потом пошел туда, где был привязан конец веревки лассо. Волчица поднялась и встала в ожидании.

Он медленно начал подтаскивать ее за ошейник. Она забила по веревке лапой, пробовала ухватить зубами. Пытаясь ее успокоить, он заговорил с ней, однако тщетно, и тогда он просто подтащил ее волоком и, задвоив часть веревки, закрепил ее узлом с таким натяжением, чтобы волчица стояла чуть не подвешенная, почти касаясь сука головой. Затем упал на землю и подполз туда, где она стояла, вертясь на месте и пытаясь освободиться, и связал лошадиными путами задние ноги волчицы; в путы вдел и привязал свободный конец веревки лассо, после чего выкатился из-под волчицы, поднялся и задом стал отходить. Узел распустил и, потравливая привязанный к ошейнику конец веревки одной рукой, другой стал подтаскивать ее за ноги к себе. «Если бы это кто-нибудь увидел, — сказал он ей, — меня бы тут же утащили в желтый дом, предварительно взнуздав примерно таким же манером».

Когда волчица оказалась обездвижена, он вынул из кармана вторую веревку от лошадиных пут и привязал ее задние ноги к сосенке, которую и прежде уже использовал в качестве крепительной тумбы, после чего, отвязав конец веревки лассо от задних ног, сложил ее кольцами и перекинул через плечо. Едва волчица почувствовала, что веревка ослабла, она попыталась встать и зубами принялась рвать путы. Он ее снова повалил и пошел обходить широкой дугой, пока не смог дотянуться до сука, через который была перекинута веревка. Бросив свободный конец веревки через сук в обратном направлении, он снял с него веревку, отошел и растянул волчицу по земле уже горизонтально.

— Я знаю, ты думаешь, я собираюсь убить тебя, — сказал он. — Но это не так.

Он привязал веревку лассо еще к одной сосенке и, вынув пиггинстринг из брючной шлевки, подошел к волчице, которая лежала вся напряженная, дрожа и задыхаясь. Сделал петлю и попытался набросить ее волчице на нос. Вторая попытка кончилась тем, что та схватила шнурок зубами. А он стоял и ждал, когда она отпустит. Волчица следила за ним желтым глазом.

— Отпусти, — сказал он.

— Так. Хорошо, — сказал он. — А теперь давай-ка без глупостей.

Но это он говорил уже не с волчицей.

— Потому что, если она до тебя доберется, — сказал он, — от тебя не найдут даже пуговиц.

Когда выяснилось, что пиггинстринг она отпускать не хочет, он взялся за веревку, привязанную к ее ошейнику, и натянул так, что перекрыл ей воздух. Затем схватил пиггинстринг и, по-прежнему держа веревку туго натянутой, сделал петлю и набросил волчице на щипец, заставил ее закрыть пасть и, сделав вокруг ее челюстей шнуром три оборота, завязал его узлом и только тогда вновь ослабил веревку. Сел. Огляделся. Костер уже еле теплился, стало темновато.

— Ладно, — сказал он. — Будем доделывать. Надо же, у тебя до сих пор еще целы все десять пальцев!

Вынул из кармана намордник, надел его ей на нос. Что ж, вроде бы размер совпадает. Хотя тот ремень, что идет вдоль носа, пожалуй, длинноват. Он снова снял намордник, вынул нож, сделал новые прорези, развязал, вновь приладил и снова завязал ременные завязки; опять надел намордник на волчицу и застегнул пряжку у нее за ушами. Подумал и затянул на одну дырку туже. Двумя завязками соединил намордник с ошейником и, просунув в намордник сбоку лезвие ножа, перерезал пиггинстринг, которым были связаны ее челюсти.

Первое, что она сделала, — это долго, долго пила воздух. Потом попыталась достать зубами кожу намордника. Но широкую полосу кожи, пущенную впереди ее носа, он вырезал из толстой седельной кожи, слишком жесткой, чтобы она могла уцепить ее зубом. Он развязал волчице задние ноги и отступил. Она встала и закружилась, заметалась на конце веревки. Он наблюдал, сев на хвою, устилавшую землю. Когда она наконец унялась, он встал, отвязал веревку и повел ее к костру.

Думал, огонь ее испугает, но нет. Накинув веревку серединой на рожок седла, которое сушилось у костра, он вынул перевязочный материал и бутылку с лекарством, сел на волчицу верхом и перевязал, промыв и намазав бальзамом ее рану. Он думал, что она попытается укусить его, даже будучи в наморднике, но никаких таких попыток не последовало. Когда он закончил и позволил ей подняться, она встала, отошла на длину веревки, понюхала бинты и легла, не сводя с него глаз.

Лег спать с седлом вместо подушки. Дважды за ночь просыпался, когда седло начинало из-под головы выезжать, тогда он нащупывал веревку, хватал рукой и говорил с волчицей. Лежал ногами к огню, чтобы, если она ночью обойдет его и потащит веревку через огонь, сперва волчице пришлось бы протащить ее через него, тем самым разбудив. Он уже знал, что она умнее любой собаки, но еще не знал насколько. Где-то внизу, среди холмов, затявкали койоты, и он обернулся посмотреть, обращает ли она на них внимание, но она, казалось, спала. Однако, едва на нее упал его взгляд, открыла глаза. Он отвел его. Подождал и попробовал снова, более скрытно. Ее глаза открылись, как и прежде.

Кивнув ей, он уснул, костер прогорел до углей, и, проснувшись от холода, он обнаружил, что волчица за ним наблюдает. Когда проснулся снова, луна уже села и костер почти погас. Было мучительно холодно. Звезды стояли на своих заданных местах, как дырочки в жестяном абажуре. Билли поднялся, подкинул в костер дров, шляпой раздул огонь. Койоты давно умолкли, ночь была тихой и темной. Он вспомнил только что приснившийся сон: как с юга, откуда-то с равнин, к нему пришел гонец с вестью, написанной на листе, вырванном из гроссбуха, но прочесть написанное он не смог. Посмотрел на гонца, но у того лицо было стертым, без черт, к тому же терялось в тени, и он понимал, что гонец — это всего лишь гонец, и только, поэтому о том, что за весть он принес, рассказать все равно не сможет.

Утром он встал, снова развел костер и, завернувшись в одеяло, сел перед огнем на корточки. Съел последний бутерброд из тех, которыми его снабдила жена владельца ранчо, после чего достал из седельной сумки узелок из кроличьей шкурки и пошел с ним туда, где лежала волчица. При его приближении она встала. Он развернул заскорузлую шкурку и содержимое предложил ей. Она понюхала кучки мяса, взглянула на него, потопталась вокруг и встала над шкуркой, внимательно на нее глядя и наклонив уши слегка вперед.

— Да, сам бы ел, да денег нету, — сказал он.

Сходил в лес, нашел там палку, расщепил вдоль и выстрогал из нее нечто вроде лопатки. Потом вернулся, сел на землю и, притянув волчицу за ошейник к бедру, удерживал ее в таком положении, пока она не перестала биться. С разложенной на земле шкурки взял на лопатку темный кусочек кроличьего сердца и, прижав к себе голову волчицы, провел лопаткой у нее перед мордой, чтобы понюхала. Затем, охватив ее длинный нос ладонью, он приподнял большим пальцем черную кожаную складку ее верхней губы — такую странную… Она открыла рот, и он сразу же сунул лопатку сперва в зазор между ремнями намордника, а потом и меж зубов; перевернул, вытер об язык и вынул.

Он думал, что она, не ровен час, вцепится в лопатку зубами, но она не стала. Закрыла рот. Облизнулась. Явственно сократились и расслабились глотательные мышцы. Когда она снова открыла рот, мясо было проглочено.

Когда она съела всю ту горстку кроличьего мяса, что он для нее приберег, он отшвырнул в сторону шкурку, вытер о траву и сунул в карман деревянную лопатку и пошел туда, где в последний раз видел коня. Тот, оказывается, спустился на половину склона и стоял в гуще сухой зимней травы; подобравшись к нему с уздечкой в руке, Билли привел его обратно в лагерь, поседлал, привязал веревку с волчицей к седельному рожку, сел верхом и, ведя за собой волчицу, поехал по тропе Кахон-Бонита к югу, все дальше в горы.

Ехал весь день. Волчица вроде даже стала проявлять интерес к окружающей местности: поднимала голову и оглядывала саванну, расходящуюся по сторонам мягкими увалами желтой травы с отдельными кустиками агавы лечугийи и постепенно понижающуюся к западу от боковых отрогов. На очередной гривке он останавливался, давал коню передышку, и тогда волчица скрывалась в придорожном бурьяне, присаживалась, пускала струйку, а потом оборачивалась понюхать лужицу. Первые попавшиеся по дороге путники шли на север, ведя в поводу нагруженных осликов; увидев всадника, они остановились в сотне ярдов, чтобы уступить ему дорогу. Скупо поприветствовали. Припав к земле, волчица вжалась в траву, вздыбив шерсть. И тут первый из осликов учуял ее запах.

Ноздри животного раскрылись, как две норы в мокрой грязи, а глаза сделались белыми и невидящими. Ослик прижал уши, наклонил голову и взбрыкнул обоими задними копытами, сбив с опоры переднюю ногу ослика, шедшего следующим. Тот с ревом упал рядом с тропой, и в мгновение ока развернулся форменный бедлам. Там и сям ослики стали рвать поводья и разбегаться по всему склону горы, словно вспугнутый выводок огромных куропаток, погонщики кидались за ними, те натыкались на деревья, теряли равновесие, падали, катились по склону, снова вставали и бежали дальше, грубый деревянный крепеж вьючных корзин трещал, сами корзины лопались, и из них, раскатываясь по всей горе, вываливались тюки каких-то шкур, одеяла и всевозможные прочие товары.

Конь Билли тоже хотел было понести, забил копытом, но Билли осадил его и отвязал от седельного рожка веревку лассо. Потому что волчица, кинувшись вниз с горы, уже обмоталась вокруг дерева; пришлось подъехать, освободить. К тому времени, когда он вернулся, волоча за собой одеревенело растопырившую ноги полубезумную волчицу, дорога была пуста, за исключением старухи и молоденькой девушки, которые сидели на обочине и сворачивали самокрутки, передавая друг дружке табак и обертки от кукурузных початков. Девушка была на год или на два моложе Билли, она прикурила от esclarajo,[74] передала ее старухе, выпустила дым, откинула голову и смело на него посмотрела.

Он свернул веревку кольцами, спешился, бросил поводья, повесил свернутую веревку на рожок седла и коснулся двумя пальцами поля шляпы.

— Buenos días,[75] — сказал он.

Ему кивнули, старшая женщина поприветствовала его в ответ. Девушка следила за ним глазами. Удерживая волчицу за веревку, он подошел к тому месту, где она скорчилась в бурьяне, стал на колени, поговорил с нею и вывел за ошейник обратно на дорогу.

— Es Americano,[76] — сказала старуха.

— Sí.

Она жадно затянулась самодельной сигаретой и прищурилась на него сквозь дым:

— ¿Es feroz la perra, по?[77].

— Bastante.[78].

На них были домотканые платья и грубой работы уарачи — сандалии из сыромятины и обрезков ремней на подметках из кусков автомобильной шины. Старуха кутала плечи в черную шаль rebozo, девчонка же в тонком ситцевом платье была чуть не голой. Цвет кожи у обеих был по-индейски темным, глаза угольно-черными, а курили они, как бедные едят — истово, словно молятся.

— Es una loba,[79] — сказал он.

— ¿Cómo?[80] — сказала старуха.

— Es una loba.

Старуха посмотрела на волчицу. Девушка посмотрела на волчицу, потом на старуху.

— ¿De veras?[81] — сказала старуха.

— Sí.

У девушки стало такое выражение лица, будто она сейчас вскочит и убежит, но старуха, увидев это, усмехнулась и успокоила ее: дескать, не бойся, кабальеро шутит. Сдвинув сигарету в уголок рта, она стала звать волчицу. Хлопать по земле — мол, подходи сюда.

— ¿Quépasó con la pata?[82] — спросила она.

Он пожал плечами. Объяснил, что она попалась в капкан. Далеко внизу на склоне горы раздавались крики погонщиков arrieros.

Старуха предложила угоститься табаком, но мальчик поблагодарил и отказался. Она пожала плечами. Он сказал, что просит простить его за неприятность с осликами, на что старуха ответила в том смысле, что просто арьерос оказались неопытны и проявили неумение управляться с животными. Сказала, что все нормальные мужчины в стране погибли во время революции,{21} остались одни tontos.[83] Сказала: мало того, у дураков только дураки и рождаются, и вот вам тому подтверждение, а поскольку производить потомство с ними могут только глупые женщины, потомство их обречено вдвойне. Еще раз затянувшись самокруткой, от которой оставался крохотный окурок, она дала ему упасть наземь и посмотрела с прищуром.

— ¿Me entiende?[84] — спросила она.

— Sí, claro.[85].

Она с интересом оглядела волчицу. Снова посмотрела на него. Один ее глаз был полуприкрыт — возможно, вследствие какой-то травмы, — но вид он придавал ей очень требовательный и бескомпромиссный.

— Va a parir,[86] — сказала она.

— Sí.

— Como la jovencita.[87].

Он посмотрел на девушку. Та не походила на беременную. Сидела, повернувшись к ним спиной, курила и смотрела вдаль, где вряд ли можно было увидеть что-либо интересное, хотя порой со склона горы еще долетали еле слышные выкрики.

— ¿Es su hija?[88] — спросил он.

Старуха помотала головой. Сказала, что эта девочка — жена ее сына. Сказала, что они муж и жена, но у них нет денег заплатить священнику, поэтому по-церковному они не венчаны.

— Los sacerdotes son ladrones,[89] — сказала девушка.

Это было первое, что она произнесла. Старуха покосилась на девушку и закатила глаза.

— Una revolucionaria, — сказала она. — Soldadera. Los que no pueden recorder la sangre de la guerra son siempre los más ardientes para la lucha.[90].

Он сказал, что ему пора. Она не обратила внимания. Сказала, что, когда сама была ребенком, видела, как в деревне Асенсьон застрелили священника.{22} Поставили его у стены его же церкви, расстреляли из винтовок и ушли. Когда они скрылись, деревенские женщины подошли к нему, стали на колени, подняли ему голову, но священник был то ли уже мертв, то ли умирал, и некоторые из женщин намочили платки в крови священника и стали благословлять друг дружку этой кровью, как будто это кровь Христа. Она сказала, что когда молодые люди видят, как на улицах расстреливают священников, это меняет их взгляд на религию. Сказала, что молодежь нынче религию ни во что не ставит, так же как и священников, семью, страну и Господа Бога. Сказала, что, по ее мнению, над этой страной проклятие, и спросила, что он по этому поводу думает, но он сказал, что знает эту страну слишком мало.

— Una maldición, — сказала она. — Es cierto.[91].

Крики погонщиков на склонах внизу давно утихли. Слышался только свист ветра. Девушка докурила сигарету, встала, бросила ее на дорогу, затоптала окурок сандалией, да еще и закопала его в пыль, словно он наделен какой-то собственной зловредной жизнью. Ветер раздувал ее волосы, целиком облепил фигуру тонким платьем. Она посмотрела на мальчика. И сказала, что старуха всегда говорит о проклятиях и убитых священниках, что она полоумная и чтобы он ее не слушал.

— Sabemos lo que sabemos,[92] — сказала старуха.

— Sí, — сказала девушка. — Lo que es nada.[93].

Старуха протянула к девушке руку ладонью вверх. Будто предъявляет самое девушку в доказательство никчемности ее воззрений. Предлагая ему взглянуть на нее: конечно! — что она может знать? Девушка тряхнула головой. И сказала, что она, по крайней мере, знает, кто отец ее ребенка. Старуха вскинула руку вверх.

— Ай-яй, — сказала она.

Билли подтащил волчицу за веревку к себе. Сказал, что ему пора ехать.

Старуха указала на волчицу подбородком. И сказала, что ее время уже очень близко.

— Sí De acuerdo.[94].

— Debe quitar el bosal,[95] — сказала девушка.

Старуха бросила взгляд на девушку. Девушка сказала, что если ночью у собаки родятся щенки, та должна будет их облизать. Сказала, что ему не следует оставлять ее на ночь в наморднике, потому что кто же знает, когда придет ее время? Сказала, что ей обязательно нужно облизать щенков. Сказала, что все на свете это знают.

— Es verdad,[96] — сказала старуха.

Билли коснулся пальцами шляпы. Пожелал им счастливо оставаться.

— ¿Es tan feras la perra?[97] — сказала девушка.

Он ответил, что да. Сказал, что ей нельзя доверять.

Она сказала, что хотела бы заиметь щеночка от такой суки, потому что из него вырос бы хороший охранник, который кусал бы всякого, кто подойдет.

— Todos que vengas alrededor,[98] — сказала она.

И сделала широкий жест рукой, включающий в это «alrededor» и сосны, и ветер в соснах, и куда-то подевавшихся погонщиков, и старую женщину, глядящую на нее из-под темной шали-ребосо. Сказала, что такой пес лаял бы по ночам, если полезут какие-нибудь воры или подойдет кто-то такой, кого не звали.

— Ай-яй, — скривилась старуха, закатив глаза.

Билли сказал, что ему пора. Старуха отпустила его с Богом, а jovencita[99] высказалась в том смысле, что пусть, дескать, идет, если ему неймется, и он сошел с тропы, ведя волчицу, поймал коня, привязал веревку к седельному рожку и вскочил в седло. Когда оглянулся, девушка сидела со старухой рядом. Они не разговаривали, просто сидели бок о бок и ждали, когда возвратятся арьерос. Доехав вдоль хребта до первого поворота дороги, он снова оглянулся: женщины продолжали сидеть, даже не изменив позы, но на расстоянии их вид казался смиренным и подавленным. Как будто своим уходом он чего-то лишил их, что-то отнял.

Что до местности, то она не изменилась. Сколько бы он ни ехал, горы на юго-западе к исходу дня казались все такими же далекими, как если бы они были всего лишь картинкой, мушками у него в глазу. Под вечер, проезжая через рощу карликового дуба, спугнул стаю индюшек.

Кормившиеся где-то внизу, в каньоне, они пролетели над всадником и исчезли среди деревьев на противоположной стороне. Остановив коня, он проследил за ними глазом. Затем съехал с тропы, спешился, привязал коня и, сбросив веревку с рожка, привязал волчицу к дереву. Вынул винтовку, приоткрыл затвор, проверив, есть ли в стволе патрон, после чего направился поперек небольшой лощины, поглядывая на солнце, которое уже начинало слепить глаза, просвечивая с запада сквозь ветви деревьев в верховьях лощины.

Индюшки были на земле, в намечающихся сумерках бродили взад-вперед по поляне среди гнилого валежника, похожие на фигурки птиц в ярмарочном тире. Сгорбившись и полуприсев, он перевел дыхание и начал медленно к ним спускаться. Когда до них оставалось чуть меньше сотни ярдов, одна из птиц вышла из-под прикрытия крапчато-пестрой тени на открытое место, остановилась, вытянула шею и сделала еще шаг. Он взвел курок и, найдя опору в виде ствола небольшой бирючины, прижал к нему тыльной стороной большой палец левой руки, сжимающей цевье, и прицелился в птицу. Учел кривизну траектории, учел, что свет на прицел падает сбоку, и выстрелил.

Тяжелая винтовка дернулась, эхо выстрела прокатилось по окрестностям. Индюшка, хлопая крыльями, упала наземь и задергалась. Остальные птицы разлетелись в разные стороны, некоторые пролетели прямо над ним. Он встал и побежал к лежащей птице.

Повсюду кровь — на листьях и траве. Индюшка лежала на боку, странно забросив назад голову, и разгребала опавшие листья ногами, словно бежит. Он схватил ее и прижал к земле. Ей перебило шею и оторвало от плеча одно крыло, из чего он понял, что еще чуть-чуть — и он бы промазал.

Разделив между собою птицу, они с волчицей съели ее целиком, а потом сидели у костра бок о бок. Волчица то и дело натягивала веревку, дергаясь и вздрагивая каждый раз, когда в углях постреливало. Когда он прикасался к ней, ее шкура сотрясалась и играла под рукой, как у лошади. Он стал рассказывать ей о своей жизни, но этим едва ли унял ее страхи. Через какое-то время он для нее запел.

Утром, едва выехав, он встретил отряд всадников, какого ему в этой стране еще не попадалось. Всадников было пятеро, все на хороших лошадях и все вооруженные. Остановившись на тропе перед ним, они его окликнули вроде бы даже и приветливо, но было видно, как их глаза изучающе оглядели и его, и все, что с ним связано. Одежду, сапоги, шляпу. Коня и винтовку. Попорченное седло. В последнюю очередь осмотрели волчицу Устремившуюся в жиденький горный бурьян, пытаясь в нем укрыться в нескольких футах от дороги.

— ¿Qué tienes allá, joven?[100] — услышал он вопрос.

Он сидел, скрестив ладони на луке седла. Наклонился, сплюнул. Посмотрел на них из-под шляпы. Один из них дал лошади команду двигаться вперед, чтобы подъехать и поближе рассмотреть волчицу, но лошадь заартачилась, не желая подходить к ней; тогда, склонясь вперед, он ударил лошадь по щеке и стал грубо понуждать ее поводьями.

— ¿Cuánto quires por tu lobo?[101] — спросил мужчина.

Билли выбрал небольшую слабину веревки и заново привязал ее.

— No puedo venderlo,[102] — сказал он.

— ¿Por qué по?[103].

Билли смотрел на всадника.

— No es mía,[104] — сказал он.

— ¿No? ¿De quién es?[105].

Билли посмотрел на волчицу, которая лежала, дрожа. Посмотрел на голубые горы на юге. И сказал, что волк поручен его заботам, но он не его собственность и он не может продать его.

Мужчина сидел, слегка придерживая поводья одной рукой, другая лежала у него на бедре. Он повернул голову и сплюнул, не отрывая глаз от мальчишки.

— ¿De quién es? — снова спросил он.

Мальчик посмотрел на него, на ожидающих на тропе всадников. И сказал, что волчица принадлежит богатому асьендадо,[106] который вручил ее его заботам, чтобы ей не причинили никакого зла.

— ¿Y este hacendado, — уточнил всадник, — él vive en la colonia Morelos?[107].

Мальчик сказал, что да, тот действительно живет и там, и в других местах тоже. Мужчина посмотрел на него долгим изучающим взглядом. Потом тронул коня, и другие всадники пустили коней за ним следом. Как будто их соединяет некая невидимая нить или неведомый закон притяжения. Проследовали мимо. Строго по старшинству, так что последним проехал самый младший; поравнявшись с Билли, он посмотрел на него и приложил указательный палец к полю шляпы.

— Suerte, muchacho,[108] — сказал он.

С тем они все уехали, и ни один не оглянулся.

В горах было холодно, на высоких перевалах еще лежал снег; снег блистал и на вершинах хребта Сьерра-де-ла-Кавельера. Над Кавельера-каньоном снег на тропе лежал на протяжении почти целой мили. Снег был свежим, и Билли изумился тому, как много путешественников уже на нем потопталось; тут ему пришло в голову, что ведь не все в этом краю путники могут оказаться столь пугливы, чтобы полностью освобождать тропу при виде всякого всадника. Пригляделся внимательнее. Следы оставили и люди, и ослики. А вот след женский. Попадались и следы сапог, но главным образом то были плоские отпечатки уарачей, оставляющих невероятные в этом диком горном бездорожье оттиски автомобильного протектора. Были здесь и детские следы, и следы конских копыт, оставленные всадниками, с которыми он разминулся нынче утром. Видел он и следы людей, которые брели по снегу босиком. Двинулся дальше, оглядываясь на волчицу, чтобы по ее поведению предугадать появление встречных — не начнет ли она вдруг припадать к земле, ища укрытия на обочине, — но она лишь семенила рысцой позади, нюхала, поводя носом, воздух и оставляла на снегу свои большие следы, которым предстояло удивлять местных горцев.

В тот вечер он разбил лагерь на дне каменного ущелья и подвел волчицу к стоячему озерцу, образовавшемуся на камнях пониже их стоянки; держа веревку, он смотрел, как она зашла в воду и, опустив в нее морду, стала пить. Когда она поднимала голову, было видно, как движется ее глотка и с губ стекает вода. Сидел в камнях, держал веревку и наблюдал за нею. В сгущающихся синих сумерках вода среди камней была черной, а дыхание волчицы над поверхностью курилось паром. Опуская и подымая голову, она пила очень похоже на то, как пьют птицы.

На ужин у него была пара лепешек тортильяс с завернутой в них фасолью, ими его снабдили меннониты — единственная, кроме тех утренних всадников, встреченная за день группа. Меннониты держали путь на север, сопровождая девушку, которая нуждалась во врачебной помощи. Немногословные, с виду они были похожи на крестьян, сошедших с полотна художника прошлого века. Чем заболела у них девушка, они не сказали. Лепешки были жесткими как подметка, а фасоль в них уже начала подкисать, но он их съел. Волчица смотрела.

— Здесь у меня не то, что едят волки, — говорил он ей. — И не надо на меня так смотреть.

Закончив есть, он долго пил свежую холодную воду из фляги, а потом развел костер и обошел освещенную им местность, собирая все, что можно сжечь. Свой маленький лагерь он устроил гораздо ниже тропы, но отсветы костра заметны в этих местах на значительном расстоянии, поэтому у него были подозрения, что ночью могут нагрянуть какие-нибудь припозднившиеся путники. Однако никто не появился. Он сидел, завернувшись в одеяло, ночной холод крепчал, и звезды, разгораясь, бежали по небу на юг, к черным громадам гор, где, может быть, живут волки, где их исконный дом.

На следующий день в обращенном к югу распадке среди камней он заметил синенькие цветочки, а к полудню прошел по широкому горному проходу, и перед ним открылся вид на долину реки Бависпе. Над извивом тропы, пролегавшим ниже, висела голубоватая легкая дымка. Мучимый голодом, он остановил коня и, сидя в седле, стал заодно с волчицей нюхать воздух, а потом двинулся дальше, но уже с большей осторожностью.

Дымка оказалась рассеявшимся дымом, исходившим из расположенной много ниже лощины, где группа индейцев устроилась пообедать. Индейцы были подсобниками с рудника в западном Чиуауа, и у каждого через узкий лоб шел след, оставленный обвязкой носимого за спиною груза. Вшестером они шли через горы пешком к своей деревне в штате Сонора, неся с собой тело товарища, погибшего при обрушении шахтной крепи. В пути они были три дня, и три дня им еще предстояло; с погодой же им до сих пор везло. Мертвое тело лежало в сторонке среди палой листвы на грубых носилках из шестов и коровьей шкуры. Оно было завернуто в холстину, обвязано веревками, сплетенными из травы, а поверху полотнище савана, украшенное красными и зелеными лентами, было убрано венками из горного падуба; один из индейцев сидел рядом с мертвым — то ли охранял, то ли просто составлял ему компанию. Они немного говорили по-испански и запросто пригласили его разделить с ними трапезу, как это в здешних местах заведено. На волчицу они внимания не обращали вовсе. Сидя на корточках в своих тонких домотканых одеждах, они руками ели из раскрашенных жестяных мисок маисовое варево pozole, передавая из рук в руки общий котелок с чаем, заваренным из какой-то их любимой травки. Обсасывали пальцы, вытирали их о рукава и о штаны, а потом выкладывали на обертки от кукурузных початков сушеные листья пунче и сворачивали самокрутки.{23} Никто его ни о чем не спрашивал. Ни откуда родом, ни куда идет. Зато сами рассказали ему о своих дядьях и отцах, уходивших в Аризону, спасаясь от гонений, которые обрушили на них мексиканцы,{24} а один даже сам побывал в той стране — просто ходил посмотреть: девять дней пешком шел через горы и пустыню, а потом девять дней назад. Он спросил Билли, не из Аризоны ли он, но мальчик сказал, что нет, индеец кивнул и заметил, что людям свойственно преувеличивать достоинства страны, откуда они родом.

В ту ночь с края луговины, на которой он расположился лагерем, видны были желтые светящиеся окна домов поселения на реке Бависпе, лежавшего в десяти милях. В траве было множество цветов, которые с приходом сумерек закрылись, а когда взошла луна, раскрылись снова. Костра он не разводил. Они с волчицей сидели в темноте бок о бок и наблюдали, как на лугу вдруг возникают какие-то тени: вот кто-то появился, сделал шаг-другой и бегом прочь, исчез, потом опять явился. Волчица сидела, наставив уши вперед, и постоянно мелко поводила носом, принюхиваясь к доносящимся дуновениям. Как будто кивала, одобряя и поощряя все живое на свете. Он сидел с одеялом на плечах и наблюдал за движением теней, а над горами сзади вставала луна, и дальние огни на реке помаргивали и один за другим гасли, пока не погасли все.

Утром он остановил коня на галечной косе, обследовал воду — как она течет в реке широкой и прозрачной лентой, отметил про себя особый блеск, каким она сверкает на порогах, дыбящихся чуть ниже у излучины. Сбросил волчью веревку с седельного рожка и спешился. Завел коня и волчицу в воду, и все трое пили из реки; вода была холодна и на вкус сланцевата. Он выпрямился, вытер рот и посмотрел вдаль, на юг, где вздымались, освещенные утренним солнцем, высокие дикие хребты Пиларес-Терас.

Столь мелководного брода, чтобы волчица, не пускаясь вплавь, смогла перейти реку, он не нашел. Однако, думая, что сможет удержать ее на плаву, вернулся к галечной косе и оттуда направил коня через реку. Не успел зайти далеко, видит — волчица плывет, а пройдя еще немного, убедился, что она в беде. Возможно, ей не давал дышать намордник. Она молотила лапами по воде все более отчаянно, размотавшиеся с передней ноги бинты извивались рядом, и это, похоже, еще больше ее пугало — настолько, что она даже пыталась повернуть назад, натягивая непускающую веревку. Он остановил коня, конь повернулся и стал посреди воды, бурливо обтекающей его ноги, головой по направлению прицепленной к седлу веревки, но Билли к этому моменту уже бросил поводья в реку и сам стоял в воде, доходящей ему до середины бедра.

Поймал волчицу за ошейник и приподнял ее, отчего и самому устоять стало проще. Силясь поднять ее выше, другую руку просунул ей под грудину и ощутил под пальцами холодные кожистые сосцы, почти не прикрытые шерстью. Пытался успокоить, но она продолжала отчаянно сучить лапами. Веревка лассо лежала на воде длинной петлей, и эта петля тянула волчицу за ошейник; держа ее над поверхностью, он двинулся назад к коню, оступаясь на шатающихся под сапогами каменьях речного дна и преодолевая давление воды, плещущей в колени; добрался, отцепил конец веревки и бросил в воду. Петля сразу распустилась, развернулась, веревка распрямилась и закачалась, вытянутая в потоке. Бинты с ноги волчицы окончательно размотались и уплыли прочь. Он оглянулся на берег реки. В этот момент мимо пробурлил на высоких ногах конь, который чуть не рысью пробежал по мелководью и выкарабкался на галечный откос, где повернулся, постоял, курясь на утреннем морозце, да и пошел вниз по реке, потряхивая головой.

С трудом Билли выбрался обратно, неся волчицу, разговаривая с нею и стараясь держать ее голову повыше. Когда достигли мелководья, где она могла стоять, он отпустил ее, вышел из реки и, встав на откосе, вытащил из воды веревку, сворачивая кольцами, пока волчица отряхивалась. Свернутую веревку закинул на плечо и огляделся в поисках коня. Ниже по реке на галечном откосе бок о бок стояли два всадника и на него смотрели.

В них ему сразу все не понравилось. Он посмотрел мимо них, туда, где среди ивняка пасся его конь с прикладом винтовки, торчащим из седельной кобуры. Он бросил взгляд на волчицу. Она смотрела на всадников.

На тех были грязные рабочие комбинезоны, но при этом шляпы и сапоги, а на поясе у каждого по черной кобуре с армейским самозарядным кольтом сорок пятого калибра. Они уже тронули лошадей и неторопливо приближались, нарочито надменно развалясь в седлах. Подъехали к нему слева, один свою лошадь остановил, а другой проехал дальше и остановился сзади. Билли повернулся, стараясь держать в поле зрения обоих. Первый всадник кивнул ему. Потом посмотрел вниз по реке на его коня, посмотрел на волчицу и снова на него.

— ¿De dónde viene?[109] — спросил он.

— Америка.

Тот кивнул. Бросил взгляд за реку. Наклонился и сплюнул.

— Sus documentos,[110] — сказал он.

— ¿Documentos?[111].

— Sí. Documentos.[112].

— No tengo ningunos documentos.[113].

Мужчина какое-то время молча изучал его.

— ¿Qué es su nombre?[114] — сказал он.

— Билли Парэм.

Чуть шевельнув подбородком, мужчина указал вниз по реке:

— ¿Es su caballo?[115].

— Sí. Claro.[116].

— La factura por favor.[117].

Мальчик глянул на второго всадника, но смотреть пришлось против солнца, и черты его лица скрыла тень. Снова стал смотреть на допрашивающего.

— Yo no tengo esos papeles,[118] — сказал он.

— ¿Pasaporte?[119].

— Nada.[120].

Всадник посидел молча, расслабленно скрестив руки в запястьях. Потом кивнул напарнику, и тот съездил вдоль галечного наноса за конем мальчика, поймал, привел его. Мальчик сел на камни и стал снимать сапоги — один, потом другой, — выливать из них речную воду и снова надевать. После чего сидел, обхватив руками колени и посматривая то на волчицу, то на другой берег реки, где под утренним солнцем вздымались высокие горы Пиларес. Он понял, что, по крайней мере на сегодня, его путешествие к ним отменяется.

Тропинка, по которой они поехали, шла вдоль реки; главный ехал, положив винтовку мальчика поперек луки седла, следом Билли, держа волчицу у самых копыт коня, а второй патрульный, замыкая процессию, ехал метрах в тридцати сзади. Вскоре тропинка от реки отвернула и пошла через широкую луговину, где паслись коровы. Коровы подымали головы и, не забывая медленно двигать челюстями из стороны в сторону, изучающе глядели на всадников, потом их головы опускались, и они вновь принимались щипать траву. Луговая тропинка вывела на дорогу, по которой процессия свернула к югу и в конце концов втянулась в поселение, состоявшее из горстки полуразвалившихся глинобитных домиков у дороги.

Ехали по изрытой колеями улице, не глядя ни влево, ни вправо. С належенных, нагретых солнцем мест поднялись несколько собак и, принюхиваясь, побежали за лошадьми следом. У саманной постройки в конце улицы всадники остановили коней и спешились, мальчик привязал волчицу к сцепному рыму брошенной рядом повозки, и все вошли.

Внутри пахло плесенью. На стенах красовались поблекшие фрески и линялые следы росписи по деревянным панелям. С высоких vigas[121] старыми тряпками свисали обрывки холста, когда-то служившего потолком. Пол устилали широкие неглазурованные керамические плитки; подобно стеновым панелям, они были не в лучшем виде: плохо пригнанные и треснувшие в тех местах, где по ним прошли копыта лошадей. Окна были только в южной и восточной стенах, стекла в них отсутствовали, одни были закрыты ставнями, а другие, ставней на которых не сохранилось, зияли дырами, куда задувал пыльный ветер, влетали и вылетали ласточки. В дальнем конце помещения громоздился старинный стол, как в монастырской трапезной, около него резное, очень затейливое кресло с высокой спинкой, а позади кресла у стены стоял железный картотечный шкаф, верхний ящик которого когда-то явно вскрывали топором. На пыльных плитках пола повсюду оставили свои следы птицы, мыши, ящерицы, собаки и кошки. Как будто это помещение всегда было манящей загадкой для всех живых существ, обитающих поблизости. Вошедшие остановились под лохмотьями потолка, а старший патруля с отобранной у Билли винтовкой на сгибе локтя прошел к двустворчатой двери, ведущей из помещения куда-то дальше, постучал в нее, позвал, затем снял шляпу и встал в ожидании.

Через несколько минут створки распахнулись, показался молоденький mozo,[122] они со старшим патруля поговорили, тот кивком указал в направлении входа, мосо бросил взгляд на уличную дверь, на второго патрульного и на мальчика, после чего опять ушел и затворил за собой обе створки. Подождали. Снаружи перед зданием начали собираться собаки со всей улицы. Некоторых было видно через открытую дверь. Они сидели, поглядывая то на привязанную волчицу, то друг на дружку, а впереди всех взад и вперед прохаживалась поджарая дворняга пепельного цвета; она ходила, задрав хвост вверх и вздыбив шерсть на загривке.

Наконец в дверях появился довольно молодой и очень бравый на вид alguacil.[123] Он мельком глянул на мальчика и повернулся к мужчине, стоявшему с винтовкой в руках.

— ¿Dónde está la loba?[124] — спросил он.

— Afuera.[125].

Начальник кивнул.

Они надели шляпы и прошли через комнату. Тот, что держал винтовку, толкнул мальчика вперед, и альгуасил вновь удостоил его взглядом.

— ¿Cuántos años tiene?[126] — спросил он.

— Dieciseis.[127].

— ¿Es su rifle?[128].

— Es de mi padre.[129].

— ¿No es ladrón usted? ¿Asesino?[130].

— No.[131].

Начальник дернул подбородком в сторону патрульного: дескать, отдай мальчишке винтовку, после чего вышел через открытую дверь наружу.

На дороге перед зданием собралось более двух дюжин собак и почти столько же ребятишек. Волчица, давно забравшаяся под телегу, пятилась, отступала и была уже прижата к стене здания. Сквозь переплетение ремней самодельного намордника виден был каждый зуб у нее в пасти. Альгуасил присел на корточки, сдвинул шляпу на затылок и, упершись ладонями в бедра, стал ее рассматривать. Поглядел на мальчика. Спросил, злая ли она, и мальчик подтвердил, что, конечно, злая. Начальник спросил, где он поймал ее, мальчик сказал, что в горах. Тот кивнул. Встал, поговорил с патрульными, а потом повернулся и ушел назад в здание. Патрульные растерянно замешкались, глядя на волчицу.

В конце концов они отвязали веревку и потащили волчицу из-под телеги. Собаки подняли свирепый лай, стали наскакивать, а большая серая дворняга бросилась вперед и цапнула волчицу за ляжку. Волчица крутнулась, чтобы с обидчицей схватиться, но патрульные оттащили ее. Серая собака, отбежав, попыталась сделать еще заход, но один из патрульных извернулся и заехал ей сапогом под подбородок, так что ее челюсти сомкнулись, громко щелкнув, отчего ребятня захохотала.

В этот момент из здания вышел мосо с ключом, общими усилиями они перетащили волчицу через улицу, сняли замок и цепь с ворот глинобитного сарая, втолкнули волчицу внутрь и там заперли. Билли спросил их, что они намереваются с волчицей делать, но они лишь пожимали плечами, а потом оба сели на лошадей и поехали по дороге назад, гарцуя и заставляя лошадей приплясывать и выделывать курбеты, словно на них смотрят женщины. Moco покачал головой и ушел с ключом обратно в дом.

У двери здания Билли просидел далеко за полдень. Пока суд да дело, вытащил из винтовочного магазина патроны, просушил их, просушил винтовку, вновь зарядил ее, снова вложил в седельную кобуру, попил воды из фляги, остальную воду налил в шляпу и из шляпы напоил коня, а потом отогнал стаю собак от двери сарая. Улицы были пусты, день стоял солнечный и прохладный. Под вечер появился мосо, сказал, что его прислали узнать, чего малец хочет. Он сказал, что хочет назад волчицу. Moco кивнул и опять ушел в дом. Появившись вновь, он сказал, что уполномочен объявить волка контрабандой, подлежащей конфискации, а ты, дескать, свободен — можешь идти и скажи еще спасибо альгуасилу за доброту: это он снизошел к твоей молодости. Мальчик возразил, что волчица — не контрабанда, а чужая собственность, порученная его заботам, поэтому он требует ее назад. Moco выслушал его, повернулся и ушел в здание.

Мальчик сидел и ждал. Больше к нему никто не вышел. На закате дня возвратился один из патрульных во главе небольшой, несколько странной процессии. Сразу за ним следовал низкорослый умученный мул, каких используют в этой стране на рудниках, мул тащил допотопного вида тяжелую повозку на сплошных, без спиц, колесах, сплоченных из досок. За повозкой пешком шла разношерстная ватага местных жителей — женщины, дети, молодые парни, многие с узлами, корзинами и туесами.

Перед сараем все остановились, патрульный спешился, возница сошел с грубо сколоченных козел своей колесницы. Встав на дороге, они откупорили бутылку мескаля{25} и принялись пить из горлышка. Через какое-то время из здания вышел мосо, отомкнул замок на двери сарая, патрульный с грохотом вытащил цепь из проушин деревянного засова, распахнул дверь и встал наготове.

Волчица оказалась в дальнем углу, она поднялась и стояла, помаргивая. Carretero[132] отступил назад, снял с себя куртку, накрыл ею мулу голову, связав рукава у него под подбородком, и встал с ним рядом, держа его под уздцы. Патрульный вошел в сарай, взял за веревку и выволок волчицу к двери. Толпа отпрянула. Смелый от выпитого и внимания восторженной толпы, патрульный схватил волчицу за ошейник и вытащил на дорогу, а потом поднял ее за ошейник и хвост и бросил в телегу, помогая себе коленом, как делают мужики, привыкшие грузить тяжести. Пропустив веревку вдоль борта телеги, он привязал ее к одной из досок передка. Собравшиеся на дороге следили за каждым его движением. Смотрели, как смотрят люди, от которых потом могут потребовать подробного отчета об увиденном. Патрульный кивнул каретеро, тот развязал рукава под подбородком у мула и стащил с его головы куртку. Взяв вожжи в ту же руку, которой он держал мула за щечный ремень, он стоял и ждал, решив посмотреть, как себя поведет животное. Мул поднял голову и понюхал воздух. А потом припал на передние ноги и так поддал задними, что пробил кожаную стяжку и вышиб переднюю доску кузова, к которой была привязана волчица. Царапаясь и скользя, та вывалилась из телеги через открытый задний борт двуколки, таща за собой сломанную доску. Увидев этакое, толпа ахнула и изготовилась к бегству. Мул заревел, кинулся вбок, запутался в упряжи и, сломав оглоблю, завалился на дорогу, где принялся дрыгать ногами лежа.

Но каретеро был силен и ловок; мгновенно наскочив, он сумел зажать между ног шею мула и удерживать ему голову, схватив зубами за ухо, пока не удалось наконец вновь замотать ему глаза курткой. Однако запыхался; лежит, озирается. Патрульный, которого происшедшее застало, как раз когда он собирался усесться в седло, снова спешился, схватил волочащуюся веревку лассо и взял волчицу на короткий повод. Он отвязал веревку от сломанной доски, которую отшвырнул прочь, а волчицу завел обратно в сарай и затворил дверь.

— ¡Mire![133] — взывал каретеро, который, лежа на дороге, пытался удержать свою куртку на морде мула и одновременно поводил рукой, указывая на произведенный разор. — ¡Mire!

Патрульный плюнул в пыль, перешел через дорогу и исчез в доме.

Пока искали кого-нибудь, кто починил бы оглоблю с помощью накладок и сыромятины, пока нужный человек явился, пока выполнил необходимые действия, день начал иссякать. Странники, пришедшие в городок вслед за телегой, расселись в тени домов на западной стороне дороги и принялись поедать свои припасы и пить лимонад. К исходу дня повозка была готова, но куда-то подевался патрульный. В здание на его поиски послали какого-то мальчишку. Прошел еще час, пока тот наконец явился, поправил на голове шляпу, глянул на солнце и склонился проверить, хорошо ли починена оглобля (как будто инспекция подобного рода работ входит в его обязанности), после чего опять исчез в здании. Вновь вышел он оттуда не один, а с mozo, вместе они перешли дорогу к сараю, отперли замок и сняли с двери цепь, и опять патрульный вытащил волчицу на свет божий.

Каретеро стоял, прижимая к груди укутанную курткой морду мула. Патрульный поглядел на него с сомнением и спросил собравшихся, нет ли среди них какого-нибудь mozo de cuadra.[134] Вперед выступил молоденький мальчишка. Патрульный велел мальчишке следить за мулом, а кучеру лезть на козлы. Каретеро с опаской отошел от мула. Сторонясь одетой в намордник волчицы, он взобрался в свою двуколку, встал там во весь рост и, взяв со стойки свернутые вожжи, принял позу готовности. Патрульный снова погрузил волчицу в телегу и там привязал ее, на сей раз к доскам задка. Покосившись на зверя, каретеро еще раз глянул на патрульного. Потом его глаза обежали вновь собравшихся ожидающих странников, и наконец его взгляд встретился со взглядом молодого extranjero,[135] у которого волчица была отобрана. Патрульный кивнул мальчишке-конюху, и мосо потащил куртку каретеро с морды мула, сам одновременно отступая. Мул прыгнул вперед, рывком натянув постромки. Каретеро завалился на спину, хватаясь за верхние доски борта и пытаясь упасть не на волчицу, которая схватила себя лапами за голову, испустив дикий и тоскливый вой. Патрульный засмеялся и тычком сапога двинул лошадь вперед, догнал мосо, выхватил у него куртку, раскрутил ее над головой как аркан и бросил в телегу к каретеро, после чего вновь натянул поводья и, продолжая смеяться, пропустил мимо себя мула, каретеро и волчицу в повозке, которая с оглушительным громом, вздымая пыль, промчалась по улице и выкатилась вон из поселка.

Народ тем временем собирал пожитки. Билли взял свое седло, лежавшее у стены дома, поседлал коня, застегнул седельную кобуру, сел верхом и направил коня по изрытой колеями дороге. Когда обгонял пеших, те шарахались к обочине, едва на них упадет тень всадника. Одному кивнул.

— ¿Adonde vamos?[136] — спросил он.

На него заозирались. Старухи в платках-ребосо. Молоденькие девчонки, вдвоем тащившие одну корзину.

— A la feria,[137] — ответили ему.

— ¿La feria?[138].

— Sí señor.[139].

— ¿Adonde?[140].

— En el pueblo de Morelos.[141].

— ¿Es lejos?[142] — спросил он.

Ему ответили, что нет, тем более для верхового. И уточнили: unas pocas leguas.[143].

Он ехал шагом с ними рядом.

— ¿Yadonde va con la loba?[144] — спросил он.

— A la feria, sin duda.[145].

На вопрос, зачем волчицу везут на ярмарку, ответа они, похоже, не знали сами. Лишь пожимали плечами, топоча рядом с конем. Какая-то старуха сказала, что волка привезли с гор, где он съел многих школьников. Другая женщина сообщила, что когда волка поймали, с ним был маленький мальчик, который голым убежал в леса. Третья сказала, что охотников, которые привели волка с гор, по пятам всю дорогу преследовали другие волки, которые ночами окружали их костер и выли в темноте, а некоторые из охотников даже говорят, что это были не совсем волки.

Дорога ответвилась от реки и шла уже не по речной пойме, а устремилась к северу, вверх по широкой горной долине. В сумерках путешествующие вышли на высокогорный луг, где развели костер, занявшись приготовлением ужина. Билли привязал коня и сел в траву — не то чтобы присоединившись к ним, но и не особенно отъединяясь. Отвинтив крышечку фляги, выпил остатки воды, снова навинтил крышечку и продолжал сидеть, держа пустую флягу в руках. Вскоре к нему подошел какой-то мальчик, пригласил к костру.

Разговаривая с ним, все старательно соблюдали вежливость. Несмотря на его шестнадцать лет, называли его «кабальеро», а он сидел в сдвинутой на затылок шляпе, скрестив ноги в сапогах и ел фасоль с нопалитос{26} и мачакой — сушеным козьим мясом, которое было черным, жилистым и пованивало, несмотря на то что в дорогу его обильно сдобрили красным перцем. «¿Le gusta?»[146] — спрашивали его. Он отвечал, что да, спасибо, ему очень нравится. Его спрашивали, откуда он приехал, и он сказал, что из Нью-Мексико, на что они запереглядывались, зацокали языками и высказали предположение, что ему, должно быть, очень грустно оказаться так далеко от дома.

К вечеру луг стал похож то ли на цыганский табор, то ли на лагерь беженцев. Число их росло, потому что по дороге подходил все новый и новый народ, костров становилось все больше, и в сгущающемся сумраке от одного к другому переходили темные фигуры. На покатом, увалистом лугу паслись ослики, силуэты которых при взгляде на запад вырисовывались на фоне темно-сиреневого неба; тут же стояли, задравши вверх свои оглобли или дышла, их маленькие тележки, поставленные одна за другой, подобно рудничным тачкам. К этому времени у их костра сидели уже несколько мужчин, они передавали друг другу бутылку мескаля. На рассвете двое из них продолжали сидеть перед мертвыми, остывшими углями. Тогда как женщины занялись уже приготовлением завтрака — снова разожгли костер, замесили тесто и стали лепить из него тортильи, шлепая их на разогретый комаль из кровельного железа.{27} Сидящих пьяниц обходили, глядя на них так же неодобрительно, как и на разбросанные там и сям вьючные седла с накинутыми для просушки одеяльцами.

Когда караван снова тронулся в путь, солнце стояло уже довольно высоко. Тем, кто оказался слишком пьян, чтобы двигаться, оказывали всяческое уважение — им выделили место на тележках среди скарба. Так, словно они пали жертвой некой пагубы, которая запросто может сразить кого угодно.

Дорога, которой они следовали, шла по местам довольно диким, так что им не только жилья по пути не попадалось, но и вовсе ни одной живой души. Тем не менее сразу после полуденного отдыха вдруг оказался пройден перевал, с которого открылся вид на реку и редкие домики Колонии Морелос, обрамленные квадратом ее четырех улиц, похожих на черточки, которые в пыли проводят дети, играя в классы.

Своих попутчиков Билли покинул, когда они разбивали лагерь на заливном лугу южнее городка, и повернул коня на дорогу, ведущую вниз по реке: хотелось попробовать все же отыскать волчицу. Глиняная дорога была вся в рытвинах, продавленных колесами телег и так крепко засохших, что их края не разбивало даже конское копыто. Река текла чистая и холодная — только что она низверглась с высокого горного хребта и текла на юг, около селения сворачивала, а потом снова текла на юг под западной стеной хребта Пиларес. Билли свернул с дороги и, подъехав по тропе к самой воде, остановил коня, чтобы дать ему напиться, погрузив морду в холодные бурливые струи. Поодаль на галечном наносе какой-то старичок с осликом собирал плавник. Куча бледных искривленных палок, нагруженных на ослика, казалась переплетением костей. Дальше мальчик пустил коня прямо по воде, и тот пошел, осторожно ступая копытами по круглым окатышам речного русла.

Городок, в который он въехал, изначально был старинным, еще прошлого века, поселением мормонов;{28} он проезжал мимо кирпичных зданий с железными крышами, потом рядом оказался кирпичный лабаз с железными ставнями, раскрашенными под дерево. На бульваре против лабаза от дерева к дереву был натянут транспарант, а под ним в павильончике сидели музыканты маленького духового оркестрика, словно в ожидании прибытия некой важной персоны. По улице и бульвару бродили разносчики, продающие арахис, вареные и посыпанные красным перцем початки кукурузы, пончики buñuelos с заварным кремом, а также фрукты в бумажных кульках. Он спешился, привязал коня, вынул из седельной кобуры винтовку, чтобы ее не стащили, и пошел пешком к бульвару. Среди посетителей ярмарки, устроенной в этом крошечном парке, где под ногами засохшая грязь, а из зелени лишь чахлые деревца, попадались типы куда более невразумительные, чем даже он, — бродили целыми семьями и, кутаясь в лохмотья, разинув рот, любовались латаными брезентовыми палатками; вездесущие меннониты, в их подчеркнуто посконных одеяниях (соломенная шляпа, штаны на помочах и с нагрудником), более всего напоминали некогда частые на подобных мероприятиях жуликоватые шайки торговцев волшебными эликсирами, с тою лишь разницей, что за меннонитами по пятам всегда следуют ребятишки мал мала меньше, поверженные в оторопь цветастыми занавесами с изображением непотребств и всяческих излишеств; тут же индейцы племен яки и тараумара при луках и колчанах стрел и два мальчика-апача с серьезными угольно-черными глазами, пришедшие в мокасинах оленьей кожи из лагеря в горах, где последние остатки их свободного племени ведут существование уже как бы за гранью, будучи бледной тенью народа, к которому когда-то принадлежали, и все они наблюдали происходящее с такой серьезностью, словно этот задрипанный цирк мог представляться им торжественным воплощением, быть может, нового какого-то завета или предвестием очередной грозящей им кары.

Волчицу он нашел довольно быстро, но десяти сентаво, которые требовались, чтобы ее увидеть, у него не было. Над ее телегой соорудили что-то вроде холщовой палатки, перед входом в которую поставили вывеску, где была изложена ее история и поименно перечислено то множество людей, которых она, как известно, съела. Он стоял и смотрел, как время от времени люди входят туда и выходят. По выходе они не казались взволнованными увиденным. Когда он спрашивал их о волчице, они пожимали плечами. Дескать, волк — ну, он и есть волк. К тому же они не верили, что она кого-либо съела.

Человек, собиравший деньги у полога, прикрывавшего вход в палатку, выслушал рассказ мальчика, понурясь и опустив взгляд. Потом поднял голову и поглядел мальчику в глаза.

— Pásale,[147] — сказал он.

Она лежала в соломе на дне кузова телеги. С ее ошейника веревку сняли, заменив цепью, пропущенной между досками дна, так что самое большее, что она могла, — это подняться и постоять. Рядом с нею в соломе виднелась глиняная миска, налитая, по-видимому, водой. У телеги, опустив руки поверх досок борта по локоть внутрь кузова, стоял маленький мальчишка с жокейским стеком. При виде платного зрителя он принимался тыкать волчицу палкой и свистеть.

На тыканье она внимания не обращала. Лежала себе на боку, тихо вдыхала и выдыхала. Билли посмотрел на ее раненую ногу. Прислонил винтовку к телеге и позвал ее.

Она сразу же поднялась, встала и обернулась к нему, подняв уши торчком. Мальчик с жокейским стеком тоже смотрел на него поверх телеги.

Он долго говорил с нею, и, поскольку приставленный к волчице мальчишка не понимал его слов, Билли высказал ей все, что было у него на сердце. Он надавал ей массу обещаний, которые поклялся исполнить. Например, что он отведет ее в горы, где она найдет себе подобных. Она следила за ним своими желтыми глазами, в которых не было отчаяния, но лишь все то же глубокое одиночество, которым пронизан весь этот мир до сердцевины. Билли повернулся, посмотрел на мальчика. И только хотел заговорить с ним, как под полог заглянул зазывала и зашипел на них.

— Él viene, — сказал он. — Él viene.[148].

— Maldiciones,[149] — отозвался мальчик.

Он отшвырнул свою палку, и они с зазывалой принялись снимать палатку, отвязывая растяжки от забитых в грязь кольев. Не успели свернуть брезент, как с бульвара прибежал каретеро и взялся помогать им, выхватывая у них брезентовые полотнища и понукая их шипением. Вскоре появился низкорослый мул с завязанными глазами, совместными усилиями они подвели его задним ходом к повозке, поставив между оглоблями, и стали набрасывать на него и пристегивать упряжь.

— ¡La tablilla![150] — вскричал каретеро.

Мальчишка схватил рекламную доску и запихнул ее под груду брезентовых полотнищ и веревок, каретеро взобрался в повозку, криком оповестил об этом зазывалу, тот сорвал повязку с глаз мула, и сразу мул, телега, волчица и каретеро с громом и стуком выкатились на улицу. Посетители ярмарки бросились перед ними врассыпную, а каретеро, дико вывернув шею, оглянулся вспять, в начало улицы, где как раз в ту минуту в городок с юга въезжал альгуасил со своей свитой; альгуасил, его помощники, прислужники, приятели, всякие его mozos de estribo[151] и mozos de cuadra[152] со всеми своими причиндалами ехали, блаженно щурясь на солнце, а под ногами их лошадей сновали и мельтешили более двух дюжин охотничьих собак.

Билли в это время уже развернулся и кинулся по направлению к улице, где стоял его конь. К моменту, когда он отвязал его, сунул винтовку в кобуру, вскочил верхом и направил коня по улице, отряд альгуасила ехал как раз вдоль бульвара по четверо и по шестеро в ряд; всадники переговаривались, многие были в кричащих, фантастически разукрашенных галунами и шитьем одеждах norteño и charro{29} — ярких и сверкающих, отороченных серебряной тесьмой и шнурами, а вдоль брючных швов отделанных серебряными блестками. Седла под ними были инкрустированы серебром и с уплощенными, широкими, как тарелки, шишаками manzana[153] в качестве седельных рожков на передних луках. В составе отряда уже имелись пьяные, они то и дело снимали свои неимоверных размеров шляпы и с преувеличенной галантностью раскланивались с женщинами, которых сами же теснили лошадьми к стенам домов, заставляя вжиматься в дверные проемы. И лишь охотничьи собаки, снующие под ногами лошадей, казались трезвыми и деловыми: во всяком случае, они не обращали ни малейшего внимания ни на местных псов, которые, заливаясь свирепым лаем, откуда ни возьмись набежали и устремились за ними следом, ни вообще на что бы то ни было. Некоторые из собак были черные, другие черные с коричневыми подпалинами, но по большей части это были пятнистые кунхаунды, годы назад завезенные в страну с севера и мастью так похожие на серых в яблоках и чубарых лошадей, под ногами которых сновали, что казалось, будто шкуры и лошадей, и собак выкроены из одного отреза. Лошади сбивались с шага, то вдруг шли боком, закидывали головы, и всадникам приходилось их одерживать, собаки же бежали по дороге ровно, держась чуть впереди, как будто у них своя, наперед поставленная цель.

Билли подождал на перекрестке, пока не проедут. Некоторые ему кивали, желали доброго здравия, приветствуя как равного им всадника и господина, что же до проехавшего мимо альгуасила, то если он и узнал в застывшем на перекрестке всаднике уже знакомого ему нарушителя границы, то виду не подал. Когда собаки, лошади и опять собаки пронеслись мимо, Билли вновь пустил коня по дороге — вслед за ними и вслед за телегой, к тому моменту уже исчезнувшей вдали.

Асьенда, в ворота которой они проехали, была расположена на плоском месте между дорогой и увалистой поймой реки Батопито, а своим названием обязана горам, вздымающимся чуть восточнее, откуда как раз и прибыла компания. Окутанное дымкой отдаленности, имение лежало в длинной крутой излучине, просвечивая побелкой внешних стен сквозь зелень тонких веретен кипарисовой рощи. Чуть ниже по реке отдельным массивом раскинулись насаждения фруктового сада и высаженные ровными рядами ореховые деревья гикори-пекан. Билли свернул на длинную подъездную дорожку, когда охотничий отряд уже въезжал в арку ворот. В полях работали быки с длинными ушами и сутулыми спинами (очень породистые, что для здешних мест даже странно) и крестьяне, которые, разогнув спины и держа короткие мотыги на весу, провожали глазами незнакомого всадника. Он поднял руку и приветственно им помахал, но они лишь снова стали внаклонку, возвратясь к работе.

Когда он проезжал въездные ворота, охотничьей компании уже и след простыл. Принять его коня вышел опять какой-то мосо, Билли спешился и отдал ему поводья. Оценив приехавшего по одежке, мосо кивком указал на кухонную дверь, и пару минут спустя его уже усаживали за стол к прислуге, числом около дюжины прибывшей в составе отряда, и перед каждым был большой ломоть жареного мяса с фасолью и пшеничная тортилья, горячая, прямо с комаля. В конце стола сидел и каретеро.

С выданной ему тарелкой Билли перешагнул скамью и сел; каретеро кивнул ему, но когда мальчик спросил его о волчице, тот сказал лишь, что волк предназначается для празднества, а больше он ничего сказать не может.

Поев, Билли встал, отнес тарелку на раздачу и спросил cocinera,[154] где может быть patrón,[155] но та лишь глянула на него искоса, сделав рукой широкий жест, будто обводит все пространство от реки и на север, все тысячи гектаров земли, составляющей основу асьенды. Он ее поблагодарил, коснулся шляпы и вышел, прошелся по территории. В дальнем углу располагались конюшни и какие-то то ли винные погреба, то ли ледники, а за ними длинный ряд глинобитных хижин, где размещались работники.

Волчицу он обнаружил на цепи в пустой конюшне. Она стояла, загнанная в угол, а на дверце денника висли двое мальчишек; они ей свистели и пытались до нее доплюнуть. В поисках своего коня Билли пошел вдоль ряда денников, но лошадей в этой конюшне не оказалось вовсе. Опять вышел на территорию. С берега реки, куда ездили выгуливать собак, к дому возвращалась компания альгуасила. На дворе позади дома возился каретеро: он вновь запряг низкорослого мула в повозку и сел на козлы. Негромкий щелчок вожжей донесся до противоположного края территории как дальний пистолетный выстрел, мул дернул, и телега покатилась. Через въездные ворота она проехала, как раз когда перед ними на дороге показались первые всадники и первые собаки.

Такие люди не уступают дорогу мулам с телегами, поэтому каретеро, чтобы пропустить их, поворотил телегу в придорожный бурьян, а сам встал с козел и, сняв шляпу, торжественно их приветствовал, глазами отыскивая среди приближающихся всадников альгуасила. Вновь щелкнул вожжами. Мул неохотно напрягся, повозка накренилась, заскрипела и с громом покатила по неровной обочине. Когда собаки и всадники прошли, вожак своры поднял морду, повел носом и, почуяв запах с телеги, утробно взлаял и кинулся к задку телеги, через пень в колоду переваливавшейся по ухабам. К нему тут же присоединились другие собаки, они вздыбили шерсть на загривках, задрали морды вверх и подняли лай. Каретеро в испуге заозирался. Почувствовав его испуг, мул собрался с силами, налег и рванул вместе с телегой по полю галопом, преследуемый заливисто лающими собаками.

Альгуасил с приближенными встали в стременах и принялись что-то выкрикивать, хохоча и улюлюкая. Несколько самых молодых членов компании пришпорили коней и бросились догонять телегу с мулом, смеясь и покрикивая на каретеро. А тот, держась за торцы досок и перегибаясь через борт, пытался шляпой отмахиваться от псов, которые прыгали и карабкались, силясь залезть в телегу. И хотя телега была довольно высока, кое-кому это удавалось, так что трое или четверо из них влезли в кузов, где, рыча и подвывая, сначала принялись рыть солому, а потом, задрав заднюю ногу, стали кропить телегу мочой, при этом теряя равновесие, падая на борта и друг на друга и обдавая мочой друг друга и каретеро и по ходу дела сцепляясь в драке один с другим, а потом встали, опершись передними лапами на борта телеги и принялись лаять на других псов, которые суетились внизу.

Всадники, смеясь, обогнали их, на полном галопе обойдя телегу вокруг, и наконец один из них раскрутил лассо и, набросив петлю на шею мула, заставил его остановиться. Они улюлюкали, перекрикивались, но в конце концов, хлеща направо и налево сдвоенными концами веревок, отогнали собак и направили телегу обратно к дороге. Собаки же продолжали носиться по полю, пугая работавших там девчонок и молодых женщин, которые вскрикивали и хватались за голову, тогда как мужчины лишь выпрямлялись, крепко сжимая в руках мотыгу. Окликнув каретеро с дороги, альгуасил пошарил в кармане и, найдя серебряную монету, бросил ему, причем очень метко. Каретеро монету поймал, коснулся ею поля своей шляпы и вылез из телеги на дорогу, чтобы проверить, в порядке ли телега, целы ли грубо сплоченные дощатые колеса, упряжь и недавно чиненная оглобля. Глянув мимо всадников, альгуасил заметил мальчика, безлошадно стоявшего посреди дороги. Вынул из кармана еще одну монету и с подкруткой ее метнул.

— Por el Americano,[156] — объявил он.

Но эту монету ловить никто не кинулся. Она упала в пыль и осталась лежать. Альгуасил сидел в седле, его лошадь была неподвижна. Кивнул мальчику.

— Es por you,[157] — еще раз объяснил он.

Всадники наблюдали. Мальчик наклонился и поднял монету, чем вызвал улыбку альгуасила, но ни слов благодарности, ни прикосновений к шляпе за этим не последовало. Мальчик подошел и протянул ему монету.

— No puedo aceptarlo,[158] — сказал он.

Альгуасил поднял бровь и увещевающе закивал.

— Sí, — сказал он. — Sí.

Мальчик стоял у стремени альгуасила и протягивал ему монету.

— No, — сказал он.

— ¿No? — проговорил альгуасил. — ¿Ycómo no?[159].

Мальчик сказал, что хочет получить назад волчицу. Сказал, что он не может ее продать. Сказал, что если с него причитается штраф, то пожалуйста, он может его отработать, точно так же как если за переход границы положена плата или какой-то сбор, он его тоже отработает, но расстаться с волчицей не может, потому что волчица вручена его заботам.

Альгуасил выслушал его и, когда он умолк, принял у него монету и бросил наблюдавшему все это каретеро, потому что уже подаренную монету забирать назад не принято, после чего направил лошадь на дорогу и окликнул своих людей, которые, гоня собак перед собой, все вместе поехали к асьенде, где и исчезли, втянувшись в главные парадные ворота.

Мальчик посмотрел на каретеро. Тот снова залез в повозку, разобрал вожжи и с высоты козел поглядел на мальчика. И сказал, что альгуасил отдал монету ему. А ты, мол, если в самом деле хотел ее получить, так надо было брать, когда предлагали. Мальчик ответил в том смысле, что эти деньги ему не нужны — ни тогда не нужны были, ни теперь. А еще сказал, что это, дескать, ты у такого человека можешь быть в услужении, а я нет. На что каретеро только пожал плечами, как бы говоря, что он и не ждал от мальчишки здравого суждения, но со временем, даст бог, наберешься ума и ты.

— Nadie sabe para quien trabaja,[160] — сказал он.

С тем он шлепнул вожжами мула по крупу и покатил по дороге.

А Билли пошел обратно к конюшне, где на цепи сидела волчица. Но туда, оказывается, из дома уже прислали старого мосо, чтобы он охранял ее от возможных посягательств. Moco сидел в полутьме спиной к двери конюшни и курил цигарку. Рядом с ним на соломе лежала его шляпа. Когда мальчик спросил его, можно ли посмотреть волка, он глубоко затянулся цигаркой, как бы рассматривая запрос. После чего сказал, что видеть волка без разрешения асьендадо никому не позволено, да к тому же и темно теперь — что там увидишь?

Мальчик молча стоял в дверях. Moco больше не сказал ни слова, и немного погодя мальчик повернулся и вышел вон. Пройдя через территорию, опять подошел к дому и остановился, заглянув в ворота патио. Собравшиеся там мужчины смеялись и пили, а у дальней стены имелся очаг, над которым на вертеле жарился целый теленок, и стояли столы, кое-как освещенные дымным светом старинных керосиновых ламп, еле разгоняющих долгие синие пустынные сумерки, а на столах всякие вкусности, сласти и фрукты в количествах, достаточных для пропитания сотни человек, а то и более. Он повернулся и вышел за угол дома, с намерением отыскать кого-нибудь из mozos de cuadra и справиться у него о своем коне. Позади него во дворе грянул оркестрик мариачи,{30} а по дороге со стороны темных силуэтов гор, нависающих на востоке, все подъезжали и подъезжали в сопровождении мельтешащих между лошадиными ногами собак новые гости, спрыгивали у ворот с коней и оказывались сразу освещены: рядом со стойками ворот во вбитых в землю железных трубах ярко горели факелы.

Лошади гостей попроще, вроде него, оказались привязаны к длинному бревну коновязи позади крытых establos;[161] среди них он нашел и своего Бёрда. Конь оказался все еще оседлан, уздечка и поводья свисали с седельного рожка; опустив морду, он ел фураж из дощатого, обитого железом желоба, гвоздями приколоченного к стене. Когда Билли заговорил с ним, конь поднял голову и, не переставая жевать, посмотрел на него.

— ¿Es su caballo?[162] — спросил мосо.

— Sí. Claro.[163].

— ¿Todo está bien?[164].

— Sí. Bien. Gracias.[165].

Конюхи переходили вдоль коновязи от лошади к лошади, снимали седла, чистили лошадей щетками, подсыпали корм. Он попросил оставить его коня оседланным; ответ был — ладно, как скажешь. Билли опять посмотрел на своего коня.

— Надо же, ты тут уже совсем освоился! — сказал он коню.

Обойдя здание, он подошел к конюшне, с ее торца вошел в дверь, остановился. В сенях конюшни было почти темно, мосо, приставленный сторожить волчицу, похоже, спал. Билли нашел пустой денник, зашел в него, нагреб сапогами в угол сена и улегся на него, положив шляпу себе на грудь и закрыв глаза. Сначала он слушал выкрики музыкантов, вой посаженных на цепь в каком-то сарае псов, а потом уснул.

Уснул, и во сне ему привиделся отец, который брел пешком, заблудившись в пустыне. При свете меркнущего дня видны были глаза отца. Он остановился и посмотрел на запад, куда ушло солнце и где зарождался ветер, дующий из темноты. В той пустыне ветру было нечего гонять, разве что немного песку; этот песок двигался и постоянно менял очертания, словно медленно сам собою бурлил. Так, словно мир, бесконечно дробясь и рассыпаясь, силится найти опору, ищет что-то такое, что остановит вечное коловращение. В густеющей красноте за краем видимого мира глаза отца отыскивали брешь, ставшую истоком ночи, и, глядя с пугающим спокойствием, невозмутимо вбирали в себя весь тот холод, мрак и тишину, что наползали на него, а затем сделалась тьма и все поглотила, и в безмолвии он услышал одинокий колокол, который то звонил, то вдруг затих, а потом он проснулся.

По проходу конюшни мимо открытой дверцы денника, в котором спал Билли, гуськом шли мужчины с факелами; их огромные тени плясали по дальним стенам. Схватив за цепь, они тащили волчицу из ее загона, в дымном свете было видно, как она ежится, упирается и, прижимаясь к земле, защищает живот. Один зашел сзади с палкой от старых грабель и тыкал ею, подгоняя, а где-то вдалеке, за домами, с новой силой заголосили псы. Билли поднялся, надел шляпу и выбрался из своего закута.

Выйдя за ними следом, пересек темный двор. Они прошли в открытые ворота с дубовыми створками, подвешенными к каменным столбам; тут вой и лай собак сделался громче, волчица снова попятилась, сопротивляясь натяжению цепи. Некоторые из мужчин, тащившихся сзади, были пьяны, они шатались, пинали ее ногами и говорили cobarde, cobarde.[166] Миновали какое-то каменное строение — то ли пивоварню, то ли амбар, из-под свеса крыши которого на внешнюю поверхность стен падал свет, разнося тени внутренних балок и стропил по темноте двора. От иллюминации внутри, казалось, раздувались стены, а на полотне света перед входом возникали, метались и пропадали тени чьих-то фигур; туда и втащили по сухой утоптанной глине цепляющуюся за нее когтями волчицу. Перед тащившими расступались, гогоча и одобрительно покрикивая. Свои факелы они отдали слугам, которые потушили их о земляной пол, и, когда все вошли и никого снаружи не осталось, мосо затворили тяжелые деревянные двери и опустили засов.

Билли с трудом пробивался сквозь толпу. Общество, надо сказать, там собралось странное — в каком-то смысле избранное, но и демократичное донельзя: среди торговцев из ближайших городков, соседей асьендадос, всяческих hidalgo de gotera,[167] прискакавших в непременных своих тесных курточках аж из такой дали, как Агва-Приета и Касас-Грандес, попадались и мастеровые, и охотники, и gerentes,[168] и mayordomos[169] из окрестных асьенд и эхидос,{31} были и caporals,[170] и местные ковбои, и даже некоторые из осененных милостью хозяев батраков-пеонов. Вот кого не было, так это женщин. Вдоль стен здания стояли скамьи и приподнятые на сваях подмостки для зрителей, в середине же оказалась estacada, то есть ограда в виде невысокого деревянного заборчика, отделяющего от зрителей круглую арену метров семи в диаметре. Доски заборчика были черны от запекшейся крови сотен бойцовых петухов, которые успели здесь погибнуть, а в центре арены торчала новая, только что забитая в землю железная труба.

Из задних рядов вперед Билли протолкался как раз в тот момент, когда волчицу переваливали через заборчик на арену. Зрители в дальних рядах привстали, чтобы ничего не пропустить. На арену запрыгнул какой-то мужик, пристегнул цепь с волчицей к трубе, а затем оттащил ее от трубы на всю длину цепи и при помощи веревки с петлей держал, пока с нее снимали самодельный намордник. Потом от нее отступили и распустили веревочную петлю. Она встала и огляделась. Маленькая и невзрачная на вид, она стояла, выгнув спину, как кошка. Бинтов на ноге давно не было, и ступала на нее она с осторожностью. Двигаясь боком, прошлась до конца цепи и обратно; в свете, отраженном от жестяных рефлекторов вверху, сверкнули белые зубы.

Первые несколько псов были уже здесь; заранее введенные помощниками арбитра в помещение, они прыгали и натягивали поводки, взлаивали и вставали на задние лапы. Двоих вывели вперед, из толпы послышался свист и приветствия владельцам, некоторые зрители начали делать ставки. Псы были молоды и держались неуверенно. Помощники арбитра переправили их через загородку на арену, где они, ощетинившись, заходили кругами, облаивая волчицу и поглядывая друг на друга. Помощники арбитра их подзадоривали свистом, а псы осторожно кружили около волчицы. Та сжалась и оскалила зубы. В толпе послышалось гиканье и свистки, какой-то мужик в дальнем конце помещения затеял дудеть в дуделку, вперед вышли опять помощники арбитра, поймали волочащиеся за псами цепочки, потащили их обратно и, перевалив через загородку, увели, хотя псы натягивали поводки, опять, повисая в ошейниках, становились на задние лапы и продолжали облаивать волчицу.

Волчица переступала и кружила, прихрамывая на переднюю лапу, потом, сжавшись, прилегла около железной трубы, где теперь, похоже, было ее querencia.[171] Взглядом желтовато-карих глаз она обегала лица за пределами арены, иногда коротко посматривала вверх, на огни. Приподнялась на локтях, затем встала, обошла трубу кругом, вернулась и опять прилегла. Потом встала. Новая пара псов, подпихиваемых руками снизу, царапая когтями доски, перевалилась через загородку.

Эти псы, как только помощники арбитра их спустили, вздыбив на спинах шерсть, сразу ринулись вперед и набросились на волчицу, так что втроем они свились в единый клубок, из которого доносился рык, щелканье зубов и тарахтенье цепи. Волчица дралась в совершенном молчании. Катящийся по земле клубок вдруг распался, и один из псов с жалобным визгом закружил на месте, держа переднюю лапу на весу. А другого пса, схватив зубами за нижнюю челюсть, волчица бросила наземь и сразу, чуть не садясь на него верхом, переместила хватку с челюсти на шею, зарывшись мордой глубоко в шерсть и перехватывая зубами, чтобы покрепче вцепиться в мускулистое, твердое горло, ускользающее среди пустых складок шкуры.

Билли протолкался в первые ряды. Став у каменного столба, снял шляпу, чтобы не мешать смотреть тем, кто сзади, но чуть погодя осознал, что больше никто здесь шляп не снимает, и снова надел. Если бы ей не помешали, волчица запросто могла бы загрызть пса до смерти, но арбитр засвистел в свисток, один из его помощников выступил вперед и двухметровой палкой ударил волчицу в ухо. Разжав челюсти, она отпрыгнула и резко развернулась. Помощники арбитра схватили псов за цепочки и увели. К арене вышел человек с ведром, перешагнул через загородку и, как какой-то спятивший садовод, принялся швырять и плескать воду во все стороны, обдавать и поливать ею землю, методично прибивая пыль на полу арены, где лежала, тяжело и часто дыша, волчица. Билли развернулся и, пробившись сквозь толпу к задней двери, через которую уводили собак, вышел в холодную тьму. В дверях ему навстречу попался помощник арбитра со свежей парой собак.

Какие-то парни, курившие сигареты у задней стены амбара, повернулись и, пока из дверного проема шел свет, на него смотрели. Где-то неподалеку громко и непрерывно выли и лаяли запертые собаки.

— ¿Cuántos perros tienen?[172] — спросил он парней.

Тот парень, что был поближе, поднял взгляд. Сказал, что лично у него четыре.

— ¿Y usted?[173].

Билли пояснил, что спросить хотел, сколько собак всего, но тот лишь пожал плечами.

— ¿Quién sabe? — сказал он. — Bastante.[174].

Мальчик отошел от них, направился к собачьему вольеру. Он оказался в длинном здании с железной крышей; Билли снял со столба фонарь, поднял деревянный брус, служивший засовом, распахнул дверь и вошел, стараясь держать фонарь повыше. Вдоль всей стены прыгали, лаяли и бесновались на цепях собаки. В сарае их было больше тридцати — главным образом здоровенные рыжие гончие и английские кунхаунды, завезенные сюда из соседней более северной страны, были и совершенно неописуемые экземпляры местных, центральноамериканских кровей, но были и питбули, драка для которых специальность и цель жизни. В конце прохода, отдельно от других, сидели на цепях два огромных королевских орана,{32} и когда огонь фонаря воспламенил их глаза, Билли увидел в них нечто такое, чего в столь первозданной чистоте нет у псов даже бойцовых пород, так что, с сомнением покосившись на цепочки, которые их удерживали на месте, он попятился. Вышел вон, затворил за собой дверь и запер ее, заложив на место брус засова; фонарь вернул на столб. Кивнул парням, стоящим у стены, и мимо них прошел опять в амбар.

За время его короткого отсутствия толпа явно сделалась еще гуще. С дальней стороны арены в белых, дурно сидящих на них костюмах стояли музыканты из оркестрика мариачи. Волчицу сквозь толпу он еле разглядел. Осев на задние ноги и широко раскрыв пасть, она делала внезапные выпады в сторону то одной, то другой из двух собак, искавших, с какой бы стороны к ней подобраться. У одного из псов уже было порвано ухо, и оба помощника арбитра были с ног до головы забрызганы кровью, потому что он то и дело встряхивал головой. Билли протолкался сквозь толпу, дошел до деревянной загородки, перешагнул ее и вышел на арену.

Сперва его приняли за еще одного из помощников арбитра, но он как раз к ним-то и направлялся. В тот момент они были на дальней стороне арены — приплясывая, прыгали туда-сюда в полуприседе, изображая финты, которые им хотелось бы, чтобы применили в защите и нападении собаки, при этом заламывали руки и отчаянно жестикулировали, шутовски имитируя происходящую перед ними схватку. Когда ближайший из них заметил рядом незнакомого парня, он выпрямился и посмотрел на арбитра. Арбитр стоял со свистком во рту, но, казалось, растерялся, не зная, как его действия понимать. Мальчик прошел мимо помощников арбитра, пересек периметр двенадцатифутового круга взрытой земли, размер которого определялся длиной цепи, ограничивавшей передвижение волчицы. Кто-то предупреждающе крикнул, арбитр засвистел в свисток, и во всем амбаре воцарилась тишина. Волчица стояла, тяжело дыша. Мальчик прошел мимо нее, схватил первого пса прямо за шкуру спины, оторвав от земли его задние ноги, сразу присел, поймал конец его цепи, потащил за нее, отступил и вручил цепь помощнику арбитра. Тот взял цепь и притянул беснующегося пса к ноге.

— ¿Qué pasó?[175] — спросил он.

Но мальчик уже кинулся за второй собакой. К этому времени среди зрителей начали раздаваться выкрики, и по всей толпе, собравшейся в амбаре, пошел зловещий шепоток. Помощники устремили взгляды на арбитра. Арбитр снова засвистел в свисток и замахал руками на незваного пришельца. Который уже и второго пса поволок за цепь, да так решительно, что тому пришлось идти на задних лапах; подвел его ко второму помощнику арбитра, после чего повернулся и пошел за волчицей.

Она стояла, широко расставив ноги, ее бока вздымались, а черные складки губ сползли назад, обнажив белоснежные, совершенные зубы. Присев на корточки, он заговорил с нею. Он понятия не имел, укусит она его или нет. А несколько человек уже перелезли через заборчик и устремились к нему, но на границе взрытой земли остановились, будто налетев на стенку. С ним никто не заговаривал. Все, казалось, ждали, что он будет делать. Он встал, подошел к вбитому в землю железному колу, схватил у кольца за цепь и попытался этот кол вытащить. Никто не двинулся, не произнес ни слова. Удвоив усилия, он попробовал снова. В свете рефлекторов у него на лбу блеснули капли пота. Он предпринял еще и третью попытку, но вытащить кол не смог и тогда. Оставив кол в покое, он взял волчицу за ошейник, расстегнул карабин, прижал к себе ее обслюнявленную и окровавленную башку и огляделся.

То, что волк уже ничем не скован, кроме ошейника, который он держит просто рукой, не укрылось от внимания мужчин, вошедших на арену. Они переглянулись. Кое-кто начал пятиться. Волчица стояла головой у самого бедра этого gúero,[176] оскалив зубы и тяжело поводя боками, и не двигалась.

— Es mia,[177] — сказал мальчик.

Те зрители, что были на трибунах, подняли крик, однако ближайшие при виде никуда и ничем не привязанного волка призадумались. В конце концов действовать решил не альгуасил и не асьендадо, а сын асьендадо. Перед ним расступились, и вперед вышел молодчик в изукрашенной тесьмой и галунами куртке, пропитанной ароматом девушек, с которыми он только что танцевал. Войдя за заборчик, он приблизился и встал, расставив ноги и сунув большие пальцы за голубой кушак, которым была обернута его талия. Если он и опасался волка, то виду не подавал.

— ¿Qué quieres, joven?[178] — спросил он.

Мальчик повторил то, что сказал всадникам, которых встретил в горах на севере, на тропе Кахон-Бонита. Он сказал, что волчица вручена его попечениям и он обязан охранять ее, на что молодой асьендадо сочувственно улыбнулся, покачал головой и сказал, что волк пойман в капкан в диких и неприступных горах Пиларес-Терас, а тебя с ним представители дона Бето встретили при переходе через реку вблизи Колонии-де-Оахака, и явно ты собирался увести волка к себе на родину и там его подороже продать.

Он говорил это высоким ясным голосом, как человек, ораторствующий на публику, а закончив, встал и скрестил руки на груди — так, словно к сказанному ничего добавить уже невозможно.

Мальчик стоял, держал волчицу. Чувствовал, как ее тело колеблется в ритме дыхания и как сотрясается мелкой дрожью. Посмотрел в лицо молодого дона, посмотрел на безликую толпу, обступившую световой круг. И сказал, что прибыл из округа Идальго, который в штате Нью-Мексико, и что волчицу он привел сюда как раз оттуда. Сказал, что он действительно поймал ее в капкан, и что, войдя в эту страну, шел с нею шесть дней, что вовсе не спустился с нею с гор Пиларес, а наоборот, и патрульные застали его в тот момент, когда он пытался перейти реку, чтобы в эти самые горы подняться, но не смог, потому что течение оказалось слишком сильным.

Молодой асьендадо расцепил скрещенные на груди руки и сцепил их за спиной. Повернулся, прошел несколько шагов как бы в задумчивости, потом опять повернулся к мальчику:

— ¿Para qué trajo la loba aqui? ¿De que sirvió?[179].

Мальчик стоял, держал волчицу. Все ждали его ответа, но ответа у него не было. Он обежал глазами собравшихся, пытаясь разглядеть глаза тех, кто на него смотрит. Все еще держа перед собой карманные часы, в ожидании стоял арбитр. Ждали его помощники, с удвоенной силой держа собак за ошейники. Ждал человек с поливальным ведром. Молодой асьендадо обернулся, бросил взгляд на галерку. Улыбнулся и снова обратился к мальчику. Теперь он заговорил по-английски:

— Ты думаешь, эта страна из тех, куда можно вторгаться и делать здесь что угодно?

— Я никогда так не думал. Я вообще никогда не думал об этой стране ни так ни эдак.

— Вот именно, — сказал молодой асьендадо.

— Мы просто шли здесь, проходили мимо, — сказал мальчик. — Мы никого не трогали. Queríamos pasar, по más.[180].

— ¿Pasar о trespasar?[181].

Мальчик отвернулся, сплюнул в грязь. Он чувствовал, как волчица жмется к его ноге. Сказал, что следы волчицы вели из Мексики. И что волки о границах не знают. Молодой дон кивнул, словно бы соглашаясь, но сказал при этом, что совершенно не важно, о чем волки знают, а о чем нет, потому что если волк пересек границу, тем хуже для волка, ибо граница существует от него независимо.

Зрители закивали, загомонили. Взгляды устремились на мальчика: что он ответит? Но он сказал лишь, что, если ему будет позволено, он вернется с волком в Америку и выплатит любой положенный штраф, но асьендадо покачал головой. Сказал, что об этом вести речь поздновато: альгуасил уже конфисковал волка, заменив этим взимание portazgo.[182] На слова мальчика о том, что он не знал, что за проход по стране от него потребуют плату, асьендадо ответил, что в таком случае ты, дескать, сам мало чем отличаешься от волка.

Все ждали. Мальчик возвел глаза горе — туда, где клубы поднятой пыли и дыма, освещенные снизу, медленными извивами расползались среди стропил. Обвел взглядом толпу, пытаясь всматриваться в лица: неужто здесь нет никого, к кому можно было бы обратиться, ни одного человека, который понял бы и поддержал его, но разглядеть ничего не смог. Наклонился, расстегнул кожаный ошейник на шее волчицы, снял его и снова выпрямился. Помещичий отпрыск достал из-за пояса короткоствольный револьвер.

— Agarrala,[183] — проговорил он.

Мальчик не двигался. В толпе еще несколько человек вытащили оружие. Он был как человек на эшафоте, который ищет в толпе того, кто был бы близок ему по духу. Бесплодные попытки, пусть даже каждый из них, не ровен час, запросто может оказаться в подобном положении. Он посмотрел на молодого дона. Понял, что тот волчицу неминуемо застрелит. Потянулся вниз и, вновь обернув ошейником окровавленную вздыбленную шерсть волчьей шеи, застегнул его.

— Ponga la cadena,[184] — сказал асьендадо.

Что ж, пристегнул и цепь. Нагнулся, поднял конец цепи с карабином, прицепил его к кольцу ошейника. Потом бросил цепь в грязь и отступил от волчицы. Карманное оружие исчезло так же беззвучно, как и появилось.

Для него освободили проход и смотрели, как он уходит. Снаружи еще похолодало, в ночном воздухе пахло печным дымком: в домах работников готовили ужин. Кто-то за ним затворил дверь. Прямоугольное поле света, в котором он стоял, медленно сузилось, и тень от двери соединилась с темнотой. Внутри деревянно стукнул опущенный в гнезда брус засова. Во тьме Билли вернулся к хлеву, позади которого у коновязи дожидались лошади. Молоденький мосо встал ему навстречу, поздоровался. Билли кивнул ему, прошел мимо и, подойдя к своему коню, отвязал чумбур, поседлал и взнуздал его. Снял притороченное к седлу одеяло и набросил на плечи. После чего сел верхом и проехал мимо стоящих лошадей, еще раз кивнул мосо, коснулся шляпы и направил коня к дому.

Ворота патио были закрыты. Он спешился, отворил их и снова взобрался в седло. Нагнувшись вперед, проехал под арку и двинулся по проходу, шурша болтающимися стременами по штукатурке и звякая о железные столбики. Дворик был вымощен керамической плиткой, и конские копыта щелкали по ней так громко, что девушки-служанки, отрываясь от дел, высовывались посмотреть. И застывали со скатертями, тарелками и корзинами в руках. Вдоль стены все еще горели на высоких подпорках керосиновые лампы, и дорожку то и дело перечеркивали дерганые тени охотящихся летучих мышей, исчезали, появлялись, пересекали в обратном направлении. Верхом он проехал через двор, кивнул женщинам, потом, склонившись с седла, взял с блюда пирожок empanada, остановился, съел. Конь потянулся своей длинной мордой к столу, но Билли ему не позволил. Пирожок был с копченым мясом и острыми приправами, он съел его, наклонился снова, взял еще один. Женщины продолжили работу. Покончив с пирожками, он взял с подноса сладкое пирожное и съел, понемногу продвигаясь на коне вдоль столов. Женщины при его приближении отходили. Снова и снова он кивал им: здравствуйте, добрый вечер… Взял еще одно пирожное и, пока ел его, объехал весь двор по кругу, при этом конь вздрагивал, когда мимо проносились летучие мыши, а потом он опять проехал в ворота и пустил коня по подъездной дорожке. Через некоторое время одна из женщин вышла в патио и заперла за ним ворота.

Выехав на дорогу, он повернул на юг и медленно поехал к городку. Взвизги и лай собак сзади умолкли. На востоке над горами косо повисла половинка луны, похожая на глаз, прищуренный в гневе.

Показались огоньки первых домов колонии, вот они уже близко, но вдруг он резко осадил коня. Потом развернул его и поскакал обратно.

Остановившись у двери амбара, он высвободил из стремени сапог и каблуком стукнул в дверь. Дверь сотряслась, громыхнув брусом засова. Изнутри слышались выкрики, а из сарая, примыкающего к амбару с другой стороны, — собачьи завывания. Никто не вышел. Объехав здание, он зашел сзади, направив коня в узкий проход между стеной амбара и сараем, превращенным в вольер для собак. У стены на корточках сидели несколько мужчин. Встали. Он им кивнул, спешился, вынул из седельной кобуры винтовку, связал поводья вместе и набросил их на столбик у входа в сарай, после чего прошел мимо мужчин, распахнул дверь и вошел внутрь.

Никто не обратил на него внимания. Когда, продравшись сквозь толпу, он оказался у загородки, волчица была на арене одна и являла собой печальное зрелище. Возвратившись к центральному колу, она прилегла у него, но голова у нее не держалась, лежала в грязи, высунутый язык тоже был вывален в грязь, окровавленная и заляпанная грязью шерсть свалялась, а желтые глаза смотрели в никуда. Она дралась уже чуть ли не два часа, выдержав парные атаки лучшей половины всех псов, приведенных на feria. С дальней стороны загородки двое помощников арбитра уже подвели двух королевских оранов, но тут вышла заминка: между арбитром и молодым асьендадо разгорелся какой-то спор. Около оранов образовалась пустота; натянув поводки, они щелкали зубами и рвались, вскакивая на задние лапы; чтобы их сдерживать, помощникам арбитра приходилось упираться каблуками. В поднятой пыли поблескивали частицы кварца. Наготове стоял aguador[185] с ведром воды.

Билли переступил через заборчик, подошел к волчице, на ходу досылая патрон в патронник, в трех метрах от нее остановился, прижал приклад к плечу, прицелился в окровавленную голову и выстрелил.

В закрытом пространстве амбара выстрел ударил по ушам, все смолкли. Ораны, заскулив, уже на четырех ногах закружились, прячась за спины своих водителей. Никто не двинулся. Голубоватый пороховой дымок висел в воздухе. Волчица, вытянувшись, лежала мертвой.

Опустив винтовку, он дернул за рычаг, на лету поймал ладонью кувыркающуюся, еще горячую гильзу, сунул в карман, после чего, задвинув затвор на место, выпрямился, придерживая взведенный курок большим пальцем. Оглядел окружающую толпу. Все молчали. Некоторые заозирались, но на сей раз к оградке вышел не сын хозяина, а патрульный службы альгуасила — тот, которого в последний раз видели на улице приречной колонии, когда он насмеялся над каретеро, бросив в него его же собственной курткой. Перешагнув загородку, он вышел на арену и потребовал, чтобы мальчик отдал винтовку. Тот не шелохнулся. Патрульный расстегнул кобуру и вытащил самозарядный армейский кольт с заранее взведенным курком.

— Déme la carabina,[186] — процедил он.

Мальчик посмотрел на волчицу. Окинул взглядом толпу. В глазах все плыло, но он курок не опускал и не спешил отдавать винтовку. Патрульный поднял пистолет и прицелился ему в грудь. Зрители по другую сторону заборчика попадали кто на колени, кто на корточки, а кое-кто даже повалился лицом в грязь, обхватив голову руками. В тишине слышалось лишь тихое поскуливание одной из собак. И тут раздался голос с трибуны.

— Bastante, — сказал голос. — No le molesta.[187].

То был альгуасил. Все повернулись к нему. Он встал с курящейся сигарой в руке в одном из задних рядов грубо сколоченной дощатой трибуны, где сидел среди мужчин, которые по большей части тоже курили сигары и были в дорогих, семииксовых касторовых шляпах.{33} Он сделал рукой успокоительный жест. Мол, ладно вам, хватит, хватит. Дескать, пусть парень подымет ствол вверх, и его никто не тронет. Патрульный опустил пистолет, и зрители по другую сторону арены принялись вставать с земли и отряхиваться. Мальчик положил винтовку стволом на плечо и большим пальцем опустил курок. Обратил взгляд на альгуасила. Тот сделал рукой небрежный жест, как бы брезгливо отмахнувшись тыльной стороной ладони. Ему этот жест был адресован или толпе в целом, Билли не понял, но зрители сразу опять начали между собой переговариваться, и кто-то отворил дверь амбара в холодную зимнюю ночь.

Через штакетник оградки переступил человек, которому была обещана шкура. Обошел мертвую волчицу вокруг и встал над ней с охотничьим ножом в руке. Мальчик спросил его, сколько эту шкура стоит, тот пожал плечами. Опасливо покосился на мальчика.

— ¿Cuánto quiere por él?[188] — спросил мальчик.

— ¿El cuero?[189].

— La loba.[190].

Претендент на шкуру поглядел на волчицу, поглядел на мальчика. И сказал, что шкура стоит пятьдесят песо.

— ¿Acepta la carabina?[191] — спросил мальчик.

Брови претендента полезли вверх, но он тут же взял себя в руки.

— ¿Es un huinche?[192] — переспросил он.

— Claro. Cuarenta у cuatro.[193].

Он снял с плеча винтовку и подал мужчине. Качнув скобой Генри, тот открыл и закрыл затвор. Наклонился и поднял из грязи вылетевший патрон, вытер его о рукав рубашки и отправил назад в окошко магазина. Направил стволом вверх и прицелился в огни над головой. Винтовка стоила десятка испорченных волчьих шкур, но он долго взвешивал ее на руке и смотрел на мальчика, прежде чем согласиться.

— Bueno,[194] — наконец сказал он.

Взял винтовку на плечо и протянул руку. Глянув на его руку сверху вниз, мальчик помедлил, но потом взял ее, и этим рукопожатием они скрепили сделку, заключенную в центре петушиной арены; народ тем временем валил мимо них, устремившись к открытой двери. Проходя мимо, мужчины смотрели на мальчика изучающими черными глазами, но если и были разочарованы сорванным зрелищем, то виду не подавали, потому что и сами были гостями асьендадо и альгуасила и держали свое мнение при себе, как в их стране положено. Претендент на шкуру спросил мальчика, нет ли у него еще патронов к винтовке, но тот лишь покачал головой, стал на колени и поднял с земли обвисающее на руках тело волчицы, которое при всей ее худобе было таким тяжелым, что он его еле нес; он пересек арену, шагнул через загородку и направился к задней двери, а ее голова моталась, и медленные капли крови падали вдоль его пути.

Прежде чем выехать из асьенды, он завернул волчицу в остатки простыни, которой его снабдила жена владельца ранчо, и уложил ее поперек луки седла. Двор был полон разъезжающихся гостей с их громогласной перекличкой. Под ноги коня бросались лающие собаки, конь шарахался, взбрыкивая и оступаясь. Вот позади остались распахнутые двери амбара, потом парадные ворота имения, потом мимо пошли поля, где-то тут уже и река неподалеку, и всю дорогу ему приходилось наклоняться с седла и шляпой отмахиваться от наиболее настырных из собак. На юге над городком в небе появились ракеты — длинной искристой дугой взлетает вверх, во тьме выбрасывает светящуюся гроздь и опадает медленными раскаленными конфетти. Хлопок разрыва долетал гораздо позже вспышки, и на каждую вспышку света накладывались смазанные тени предыдущих. Доехав до реки, он свернул вниз по течению и пустил коня через перекаты мелководья на широкую галечную косу. По небу пролетела стая уток, во тьме стремящихся в низовья. Слышно было хлопанье их крыльев. И какое-то время даже видно — когда с темной стороны горизонта они сместились к западу и пролетели на фоне неба. Городок с его огоньками празднества, пусть тускло и размыто, но игравшими даже в реке на черных медленных прибрежных водоворотах, он объехал стороной. Видел прогоревшее, еще дымящееся огненное колесо, вдруг возникшее за кустами. Посмотрел на горы — нет ли здесь подхода прямо к ним. Запах дующего с воды ветра отдавал мокрым металлом. Почувствовал кровь волчицы на своем бедре: просочившись сквозь ее саван, она пропитала брюки; он потрогал рукой свою ногу и лизнул ладонь — на вкус ее кровь была неотличима от его собственной. Фейерверк прекратился. Половинка луны зависла над черным рогом утеса.

У слияния рек он пересек широкий галечный пляж и пустил коня через русло; войдя в воду, конь посмотрел туда же, куда и он, — на север, вдаль, откуда в темноте, холодная и чистая, неслась река. Он чуть было не потянулся за винтовкой — достать из кобуры, чтобы не мочить лишний раз, — но спохватился и лишь направил коня туда, где помельче.

Нутром чувствовал, как ступает по окатанным булыжникам речного дна конь, слышал, как вода бурлит, обтекая его ноги. Вот вода подошла коню под брюхо, и Билли ощутил холод — это она потекла в сапоги. И тут над городом взвилась последняя одинокая ракета, открыв всем взорам всадника на середине реки и местность вокруг, ближний берег, где странными тенями обозначился береговой ракитник и бледные валуны. Последняя собака, которая еще в городке учуяла запах волка и с тех пор их преследовала, застыла на берегу, стоя на трех ногах, словно обездвиженная этим неверным светом, а затем все опять ухнуло во тьму, из которой на миг было выхвачено.

Преодолев брод, капая и обтекая, они выбрались из реки, Билли оглянулся на темнеющий городок и пустил коня проламываться через тростники; после них пошел береговой ивняк, а потом он поехал на запад, прямо к горам. Ехал и пел — то старые песни, которые когда-то в былые времена напевал отец, то грустную corrido[195] на испанском — ее он слышал еще от бабушки, — в ней говорилось о храброй soldadera, которая взяла из рук павшего возлюбленного винтовку и вместо него стала биться с врагом во время старинной не то войны, не то иной какой смертельной заварухи. Ночь была ясной, и, пока он ехал, луна скрылась за выступом горы, а на востоке, где тьма была непроглядней всего, одна за другой стали зажигаться звезды. Они ехали по сухому руслу ручья, когда внезапно ночь похолодала — так, словно бы ушедшая луна могла давать тепло. Все выше поднимались они по отрогам, и всю ночь он ехал и тихонько пел.

К тому времени, когда показались первые осыпи, а над ними высокие скальные обрывы гор Пиларес, недалек уже был рассвет. Съехав на травянистое болотце, он спешился и бросил поводья. Все брюки у него задубели от крови. Он взял волчицу на руки и опустил на землю; развернул простыню. Ее тело было холодным и закостенелым, от запекшейся крови шерсть сделалась даже колючей. Он отвел коня назад к ручью и, оставив его у воды, пошел искать по берегам топливо для костра. На южных склонах тявкали и подвывали койоты, да и откуда-то сверху, где только каменные темные громады, тоже раздавались их голоса, казавшиеся криками, исторгаемыми самим существом ночи.

Он развел костер, вынул, приподняв волчицу, из-под нее простыню, отнес к ручью и там, сидя в темноте у воды, отстирал кровь, потом принес простыню обратно, пошел в заросли каменного дерева и наделал палок с развилками. Камнем забил у огня две палки в землю, положил на развилки третью и на нее повесил простыню, которая в свете костра сразу окуталась паром, сделавшись похожей на освещенный театральный задник, воздвигнутый в каком-то диком уединении, куда для отправления тайного обряда удалились сектанты, которых то ли вытеснили туда их конкуренты по религии, то ли они просто укрылись в ночи, страшась своих же собственных ритуалов. Билли закутался в одеяло и, дрожа от холода, сидел, ждал рассвета, когда можно будет поискать место, где похоронить волчицу. Через некоторое время от ручья пришел конь, таща за собой по опавшей листве мокрые поводья, и тоже встал у огня.

Заснул Билли сидя, положив руки перед собой ладонями вверх, как ненароком задремавший кающийся грешник. Когда проснулся, было еще темно. Костер прогорел, лишь кое-где на углях вспыхивали последние мелкие язычки пламени. Он подбросил дров, снял шляпу и сызнова раздул ею огонь. Огляделся в поисках коня, но того было что-то не видно. По всем каменным бастионам Пиларес по-прежнему перекликались койоты, но на востоке начинало слегка сереть. Он подошел к волчице, сел на корточки и коснулся ее шерсти. Потрогал холодные совершенные зубы. Обращенный к огню ее глаз ничего не отражал, и он закрыл его большим пальцем, сел с нею рядом, положил ладонь на ее окровавленный лоб и сам тоже закрыл глаза, чтобы увидеть, как она бежит среди гор, как мчится по сырой траве звездной ночью, торопясь, пока не распалось с восходом солнца щедрое единение существ, которые чередой проходят перед нею в ночи. Олени, зайцы, голуби и полевки своими запахами густо насыщают воздух — все для нее, все ей на радость, все народы и племена этого единственно возможного из миров, каждый со своей предписанной Господом ролью, и она им своя, она неотделима от них. Где пробежит она — смолкают крики койотов, их будто выставили за дверь, когда здесь она, вся устрашение и диво. Он поднял ее окоченевшую голову из палой листвы и держал, пытаясь удержать то, чего удержать нельзя, что бежит уже среди гор, заставляя одновременно и ужасаться, и любоваться, как ужасаются, любуясь цветком, питающимся плотью; удержать то, что лежит в основе крови и костей, но во что им никогда не превратиться ни на каком алтаре и ни при каком воинском подвиге. То, чему мы склонны приписывать силу ваять, лепить и придавать форму темной материи мира, — ведь и впрямь, если уж ветер может и может дождь… Но удержать это нельзя никак и никогда, и не цветок это, а быстрота, охотница, сама охота, от которой приходит в ужас даже ветер, и лишиться ее мир не может.

II.

Обреченные начинания навсегда делят жизнь на «прежде» и «теперь». Положив на луку седла, он отвез волчицу в горы и похоронил на высоком перевале под пирамидой камней. Крошечные волчата в ее брюхе почувствовали, как потянуло холодом, они беззвучно плакали в темноте, и он их всех похоронил, навалил сверху груду камней и увел коня прочь. Сам пошел дальше в горы. Выстрогал себе из ветки падуба лук, сделал стрелы из тонких прутьев. Задумал снова стать тем ребенком, которым никогда не был.

Неделями они скитались по высокогорью и превратились в тощего, полубезумного на вид мужчину и такого же коня, который щипал в горах скудную зимнюю траву и глодал лишайники на камнях, тогда как мальчик стрелами добывал форель, улучив миг, когда рыбина стоит над своей тенью, дрожащей на холодном каменном дне заводи, и тем питался, а еще ел зеленый нопал, а однажды ветреным днем, проходя высокой седловиной в горах, заметил ястреба, который на миг закрыл собою солнце, и его тень пробежала перед ним по траве так быстро, что конь испуганно прянул, а мальчик бросил взгляд вверх, где птица заложила вираж, снял с плеча лук, натянул и, пустив стрелу, смотрел, как она пошла в зенит, трепеща на ветру оперением, а потом по высокой дуге стала поворачивать, а ястреб летел по своей дуге и вдруг взмахнул крыльями, потому что стрела застряла у него в груди.

Ястреб забился, стал скатываться, потеряв ветровой поток, и исчез за выступом горы, вращаясь, как падающее перо. Билли поскакал его искать, но так ничего и не нашел. На скалах отыскал единственное пятнышко крови, уже высохшее на камне и потемневшее от ветра, и ничего больше. Он спешился, сел на землю у ног коня на ветру, сделал ножом надрез на краю ладони и смотрел, как медленно капли крови капают на камень. Двумя днями позже остановил коня на мысу, вдававшемся в реку Бависпе, и, оглядевшись, обнаружил, что река течет вспять. А если нет, тогда, значит, солнце садится сзади, то есть на востоке. Свой примитивный лагерь он разбил среди можжевелового бурелома и ночь прождал, что будет делать солнце, а что река, и утром, когда рассвет замаячил над дальними горами за широкой долиной впереди, понял, что проехал горный массив насквозь, туда, где вдоль восточных склонов река опять течет на север.

Углубился еще дальше в горы. Сидя на поваленном ветром стволе в горном лесу, где ясень перемежался деревом madroño,[196] вынул веревку и под пристальным взглядом коня отрезал кусок нужной длины. Встал, продернул веревку в шлевки джинсов, которые спадали с бедер, сложил и убрал нож.

— Есть-то нечего! — объяснил он коню.

Скитаясь по дикому высокогорью, он лежал, бывало, в холоде и тьме, слушая ветер и глядя, как в костре умирают последние угольки, как появляются на них красные волосяные трещинки, складываются в сетку, а потом угольки распадаются по линиям, которых не угадаешь наперед. Будто пытался в этих опытах с древесиной понять тайную геометрию, законы которой можно полностью выявить — так уж в этом мире заведено — только через мрак и тлен. Волков не слышал ни разу. Обтрепанный и оголодавший, на встревоженном коне неделей позже он въехал в горняцкий поселок Эль-Тигре.

Весь поселок — дюжина домиков, беспорядочно разбросанных по склону над крошечной горной долиной. На улицах никого. Остановил коня посреди немощеной улочки, и конь мрачно уставился на жалкие, крытые соломой лачуги со стенами из обмазанных глиной жердей и с дверным проемом, завешенным коровьей шкурой. Вновь тронул коня, но тут на улицу вышла женщина, подошла к нему, встала у стремени и, поглядев в мальчишеское лицо под шляпой, спросила, что с ним, не болен ли. Он сказал, нет. Просто голоден. Она велела ему слезть, и он спешился, снял с плеча лук и, повесив его на седельный рожок, пошел за ней к ее дому, конь за ним следом.

Его посадили в кухне, где было почти темно, настолько она была защищена от солнца, и дали глиняную миску каши из фасоли пинто и огромную железную эмалированную ложку. Единственным источником света была дыра в потолке для выхода дыма, а женщина сразу стала на колени у низенькой глиняной brasero[197] и на древнем треснутом комале принялась печь тортильи; над жаровней при этом вдоль почерневшей стены вился дымок, уходивший в дыру наверху. Снаружи доносилось кудахтанье кур, а в комнате, которая была еще темнее кухни, за занавеской из сшитых вместе дерюжных мешков, видимо, кто-то спал. Дом пропах дымом и прогорклым жиром, при этом в запахе дыма чувствовался слегка антисептический аромат сосны пиньон. Женщина переворачивала тортильи прямо пальцами; готовые наложила в глиняную миску и принесла ему. Он поблагодарил ее, сложил тортилью вдвое, обмакнул в фасолевую кашу и стал есть.

— ¿De dónde viene?[198] — спросила она.

— De los Estados Unidos.[199].

— ¿De Texas?[200].

— Nuevo Mexico.[201].

— Que lindo,[202] — сказала она.

— ¿Lo conoce?[203].

— No.[204].

Он ел, она смотрела.

— ¿Es minero?[205] — спросила она.

— Vaquero.[206].

— Ay, vaquero.[207].

Когда он все съел и последним куском тортильи подобрал остатки, она собрала посуду и унесла в другой конец кухни; положила в ведро. Вернувшись, придвинула к столу скамью, сколоченную из горбыля, села напротив и, с интересом заглянув ему в лицо, спросила:

— ¿Adonde va?[208].

А он и сам не знал. Стал озадаченно озираться. На голой глиняной стене, прибитый деревянным колышком, красовался календарь с цветной картинкой: «бьюик» 1927 года. Рядом женщина в меховой шубе и тюрбане. И он сказал, что сам не знает, куда едет. Посидели. Он кивнул в сторону завешенного мешковиной проема:

— ¿Es su marido?[209].

Она ответила, что нет. Сказала, что там сестра.

Он кивнул. Снова оглядел помещение, в котором смотреть было в любом случае не на что, протянул руку за спину, снял со спинки стула шляпу, отодвинул стул, шаркнувший ножками по глиняному полу, и встал.

— Muchísimas gracias,[210] — сказал он.

— Clarita,[211] — позвала женщина.

Она не отрывала от него глаз, и ему пришло в голову, что она, может быть, слегка не в себе. Она позвала снова. Повернулась и поглядела в сторону темной комнаты за пологом, потом подняла кверху палец.

— Momentito,[212] — сказала она.

Встала и ушла в комнату. Через несколько минут появилась снова. Немного театрально откинула к дверному косяку мешковину. На пороге появилась женщина, которая до этого спала; встала в дверях в замызганном розовом халате из искусственного шелка. Глянула на мальчика и опять отвернулась к сестре. Эта была, пожалуй, помоложе, но они были очень похожи. Снова подняла взгляд на мальчика. Он стоял, держа шляпу в руках. Ее сестра тоже стояла в дверях позади нее, драпируясь в складки пыльной и истрепанной мешковины с таким видом, будто выход к людям этой бывшей спящей — явление редкостное и необычайное. А сама она всего лишь вестница грядущего добра.{34} Спящая сестрица плотней запахнула свое одеяние, протянула руку и коснулась лица мальчика. Затем повернулась, ушла к себе за дверь и больше не появлялась. Мальчик поблагодарил хозяйку, надел шляпу, пихнул ломко хрустнувшую дверь из пересохшей шкуры и вышел на солнце, где дожидался конь.

Пока ехал через поселок по дороге, на которой не было ни рытвин, ни копытных отпечатков, ни иных признаков какой-либо осмысленной деятельности, по пути встретил двоих мужчин, стоявших в дверях дома; они ему что-то кричали и делали знаки руками. За плечом у него висел лук, и он подумал, что с таким вооружением, да к тому же одетый в почерневшие лохмотья, да на костлявой кляче в качестве транспортного средства, он, должно быть, имеет жалкий или глупый вид, но, рассмотрев насмешников более внимательно, решил, что вряд ли он выглядит хуже их, и поехал дальше.

Пересек небольшую долину и направился на запад, все дальше в горы. Он понятия не имел, долго ли пробыл в стране, но из всего, что обнаружил в ней хорошего и плохого, он вывел, что не боится больше ничего, что бы ему в здешних краях ни встретилось. А встречались ему с тех пор все больше дикие индейцы, живущие среди круч в своих убогих чозах и викиапах,{35} а также индейцы еще более дикие, жители пещер, и все они, вполне возможно, считали его сумасшедшим, судя по той заботе, которой окружали. Они кормили его, женщины стирали и чинили ему одежду, зашивали его сапоги сухожилиями из ястребиной лапы, пользуясь при этом самодельным шилом. Между собой они говорили на собственном наречии, а с ним на ломаном испанском. Рассказали ему, что большая часть их молодежи уходит работать либо на рудники, либо в города или на асьенды мексиканцев, но, вообще-то, они мексиканцам не доверяют. Нет, они с ними торгуют, не без этого, встречаясь главным образом в мелких деревушках у реки, приходят и на их празднества, стоят на границе между тьмой и светом, смотрят, но во всем остальном предпочитают держаться подальше. Еще рассказали, что у мексиканцев заведено обвинять их в преступлениях, которые те сами совершают между собой, — они как напьются, дескать, тут же друг друга и поубивают, а потом посылают солдат в горы хватать кого ни попадя. Когда он рассказал им, откуда пришел, к его удивлению выяснилось, что его страну они тоже знают, но говорить о ней все отказывались наотрез. Никто не соглашался поменяться с ним конями. Никто не спрашивал, зачем он пришел. Его лишь предупредили, чтобы держался в стороне от территории племени яки, которая лежит на западе, потому что яки его убьют. Потом женщины упаковали ему в дорогу еду — сушеное, похожее на кожаную подметку мясо, именуемое мачака, поджаренную кукурузу и запачканные сажей тортильи, после чего вперед вышел старик и обратился к нему на таком испанском, которого он почти не понимал; старик что-то с жаром ему втолковывал, глядя мальчику прямо в глаза и держась за его седло спереди и сзади, так что мальчик сидел у него чуть ли не на руках. Одет старик был нелепо и странно, в накидке, целиком покрытой вышитыми знаками и узорами по большей части геометрического вида, похожими на руководство по какой-то, может быть, игре. Украшения на нем были из нефрита и серебра, а длинные волосы казались нереально черными для столь почтенного возраста. Он сказал мальчику, что хотя тот и huérfano,[213] ему все-таки следует прекратить скитания и найти себе где-нибудь в этом мире место, потому что если он свои странствия продолжит, это может перерасти в страсть, которая уведет его от людей, а в конце концов и от себя самого. Еще старик сказал, что этот мир можно постичь лишь постольку, поскольку он существует в сердцах людей. Ибо мир лишь на первый взгляд кажется местом, где живут люди: на самом деле он сам живет у людей внутри, а значит, постичь его можно, только заглядывая в их сердца, научившись читать в них, но для этого надо жить с людьми, а не просто скитаться где-то от них поодаль. Сказал, что, конечно, самому huérfano сейчас может казаться, что среди людей ему не место, но он должен гнать от себя эту мысль, потому что в нем есть величие духа, которое, может быть, откроется людям, и тогда они захотят с ним сблизиться, причем окружающие будут нуждаться в нем не меньше, чем он нуждается в них, потому что он и они — одно целое. А напоследок он вновь напомнил, что хотя странствия сами по себе вещь хорошая, в них все же есть опасность. С этими словами он оторвал руки от седла, умолк и отступил. Мальчик поблагодарил его за добрые слова, но сказал, что сирота — это не о нем, а потом стал благодарить стоящих поодаль женщин, после чего повернул коня и поехал прочь. Все стояли, смотрели, как он уезжает. Минуя последний из плетеных ивовых викиапов, он оглянулся, посмотрел на остающихся, и тут вновь к нему обратил слова тот старик.

— Eres, — сказал он. — Eres huérfano.[214].

Но мальчик лишь поднял руку, коснулся шляпы и поехал дальше.

Через два дня он выехал на торную дорогу, проложенную через горы с востока на запад. В лесу зеленели падубы и мадроньо, тележные следы на дороге были, но немного. За весь день он не встретил на ней ни души. Дорога вывела на высокий перевал, где сделалась такой узкой, что скалы пестрели старыми шрамами от колесных ступиц, а за перевалом там и сям виднелись пирамиды из камней — обычные для этих мест mojoneros de muerte[215] — надгробия, воздвигнутые на тех местах, где очередной путешественник много лет назад погиб, убитый индейцами. Местность казалась пустынной и ненаселенной, на глаза не попадалась ни дичь, ни птица, то есть вообще ничего, лишь ветер и безмолвие.

У восточного обрыва он спешился и повел коня по серому каменному карнизу. Кусты можжевельника вдоль скалы лежали на боку из-за ветра, который давно утих. Каменные утесы над дорогой пестрели наскальными рисунками, изображающими людей, животных, луны и светила, однако рядом с ними попадались и такие, которые не имели, казалось, никакой связи с реальным миром, хотя когда-то такая связь, возможно, была. Он сел на солнышке и поглядел с высоты вдаль, на восток, где за широким barranca[216] реки Бависпе лежит равнина Дянос-де-Каретас — плоскогорье, которое некогда было морским дном; теперь же, изрезанная мелкими квадратиками полей с зеленеющими на них новыми всходами кукурузы, эта старая земля «чичимеков»{36} лишь смутно помнит, как приходили и уходили священники и солдаты, как возникали и в прах распадались миссии, а за нею опять в голубоватой дымке кряж за кряжем встают горы, отрогами уходящие на север и на юг, — то каньон, то хребет, то сьерра, то барранка, и все это будто дремлет, ждет, чтобы мир воплотился, а потом сгинул. И над всем этим висит одинокий стервятник, недвижимо парит высоко в зените, занесенный туда прихотью ветра. Еще был виден паровозный дым, медленно ползущий по равнине к югу милях что-нибудь в сорока.

Билли достал из рваного кармана пригоршню орешков пиньон, высыпал их на камень и камнем поменьше принялся колоть. Приобретя привычку разговаривать с конем намного раньше, он и теперь все время говорил с ним, пока очищал их от скорлупок, а когда очистил, собрал опять в ладонь и протянул коню. Конь посмотрел на него, посмотрел на орешки, сделал два шага вперед и сунулся резиновыми губами в ладонь.

Мальчик стер о штанину с ладони конскую слюну, потом расколол остальные орехи и под взглядом коня съел их сам. Встал с камнем, которым колол орехи, подошел к краю обрыва и бросил камень туда. Камень полетел по дуге, падал и падал и исчез беззвучно. Билли стоял слушал. Откуда-то издалека, снизу, послышался тихий щелчок камня о камень. Билли вернулся, лег навзничь на нагретый плоский валун, под затылок подложил запястье, накрыл лицо шляпой и уставился в темноту ее тульи. Родной дом давно казался ему далеким и призрачным. А временами он ловил себя на том, что не может вспомнить отцовского лица.

Он заснул, и во сне ему приснились дикие люди с зубами, обточенными в виде острых игл,{37} и с дубинами в руках; они обступили его, заранее давая понять, что́ они с ним сейчас сделают. Он проснулся, лежал и слушал. Как будто они и впрямь могут быть здесь, за пределами темноты его шляпы. И ползают поблизости на карачках, прячась за скалами. Или камнями высекают на скале подобия той жизни, которой позволили длиться, и той, которую взяли и пресекли. Он поднял шляпу, положил на грудь и поглядел в голубое небо. Сел, поискал глазами коня, но конь оказался в двух шагах — стоит, ждет его. Встал, расправил занемевшие плечи, надел шляпу и, взяв в руку волочащиеся поводья, провел ладонью по передней ноге коня, чтобы тот поднял копыто; зажал копыто между колен, осмотрел. Подковы конь давно потерял, копыта выросли в высоту и на концах раздербанились; он вынул из кармана нож и привел в порядок стенку копыта, срезав замахрившийся торец, потом позволил коню опустить ногу и прошелся с ним, проверяя походку; по очереди привел в порядок и остальные копыта. Постоянное лазанье по кустам и протискиванье сквозь зелень лишило коня всех следов запаха стойла, теперь он пах лишь теплом и уютом. У его коня были темные копыта с толстыми стенками и достаточно кровей испанских мышастых «груйо»,{38} чтобы стать хорошей горной лошадкой и по сложению, и по наклонностям, к тому же мальчик, выросший там, где разговоры о лошадях практически не смолкали, прекрасно знал, что кровь несет в себе не только форму скакательного сустава и ширину морды, но также именно тот, а не иной склад характера, поэтому его не удивляло, что чем более дикую жизнь вели они в горах, тем больше в коне чувствовался подспудный внутренний раздрай. Мальчик не опасался, конечно, что конь может от него сбежать, но был уверен, что тот не раз об этом подумывал. Приведя в порядок последнее заднее копыто, он вывел животное опять к узкой колее, вскочил в седло и направил коня на спуск в горловину ущелья.

Дорога, ведущая вниз по гранитной стене хребта, вилась, как размотавшаяся часовая пружина. Как по этой узкой тропке, натоптанной вдоль карниза, умудряются протаскивать телеги, он диву давался. Обращенный к пропасти край карниза кое-где рухнул, в таких местах он спешивался, вел коня в поводу; попадались на дороге и странные камни, такие огромные, что человеку поднять их было бы не под силу. Из зоны соснового леса путь лежал в царство дуба и можжевельника. Где сплошь завалы, переплетенные лианами. Распадки и кулуары заполнились настырными весенними побегами. Трепещущими в предвечернем свете сине-зеленым, как морская волна. Спуск занял у него часов семь, и под конец он двигался в кромешной тьме.

На ночной сон устроился рядом с рекой, прямо на песке у воды, в гуще тростника и ракитника, а утром двинулся на север по дороге, которая шла теперь вдоль реки; вот наконец явное место брода. На дальней стороне реки, где расстилалась бурая равнина из слежавшегося ила и других осадочных пород, высились руины городка, оседающего в грязь, из которой он когда-то был создан. В голубоватом воздухе вздымался одинокий дымок. Билли направил коня на брод, остановился, чтобы дать животному напиться, да и сам тоже, нагнувшись с седла, зачерпнул пригоршню воды и омыл лицо, потом еще раз зачерпнул и выпил. Вода была холодна и прозрачна. Над рекой кружили стайки ласточек, проносясь у самой воды; утреннее солнышко обдавало лицо теплом. Вжал каблуки коню в бока, тот поднял из воды капающую морду и медленно пошел через реку. На середине Билли вновь остановился, снял с плеча лук и пустил по реке. Кружась и колеблясь на стремнине, лук поплыл вниз, к плесу. Тонкий серпик светлого дерева сносило быстро, он поворачивал то так, то этак и наконец исчез среди солнечных бликов. Пусть достанется какому-нибудь утонувшему лучнику, музыканту, дарителю огня… Перебравшись на ту сторону, всадник выбрался сквозь камыш и ракитник на берег и въехал в городок.

Строения, которые были еще целы, в большинстве своем стояли в дальнем конце городка, к ним он и направился. По пути миновал останки древнего дилижанса, словно въехавшего когда-то в сени дома с рухнувшими внутрь дверьми. В одном дворе ему встретилась глиняная horno,[217] из которой за его передвижением наблюдали глаза какого-то зверька, а потом он проехал руины огромной саманной церкви, чьи стропила валялись среди мусора.{39} Но пресвитериум удержался, и около его двери стоял мужчина, кожа которого была еще белее, чем у Билли, и такие же соломенные волосы и бледно-голубые глаза; мужчина обратился к нему сперва по-испански, а затем и по-английски. Предложил слезть с коня и зайти.

Билли оставил коня у дверей церкви и последовал за мужчиной в небольшое помещение, где в самодельной железной печурке горел огонь. В комнате была узкая кровать (точнее, походная койка), длинный сосновый стол с гнутыми ножками и несколько кресел со спинками из перекладин — такие кресла в этой стране когда-то делали и продавали меннониты. В комнате в разных позах лежало множество кошек всевозможных мастей и расцветок. Мужчина сделал рукой движение в их сторону, словно прося за них прощения, а потом показал мальчику на стул. Мальчик снял с плеч одеяло и стоял, держа его в руках. В комнате было очень тепло, но хозяин тем не менее нагнулся, отворил дверцу печки и стал подбрасывать туда дрова. На плите стояла железная сковорода, чайник, несколько кастрюль и мисок, и тут же серебряный заварочный чайник на птичьих ножках, весь побитый и покрывшийся черной патиной; на фоне остальной посуды он очень выделялся. Хозяин выпрямился и, захлопнув ногой дверцу печурки, достал с полки и выставил на стол пару фарфоровых чашек с блюдцами. Взял с плиты заварочный чайник, налил из него в чашки и, вернув чайник на место, поднял взгляд на мальчика.

— Escuche, eres puros huesos,[218] — сказал он.

— Tengo miedo es verdad.[219].

— Пожалуйста. Располагайтесь. Сделать вам яичницу? Из скольких яиц?

— Да, пожалуй. Не откажусь.

— Из скольких яиц?

— Ну, из трех…

— Только вот хлеба нет.

— Тогда из четырех.

— Да сядьте же вы!

— Да, сэр.

Сняв с полки маленькое эмалированное ведерко, хозяин вышел с ним в низенькую дверь. Мальчик отодвинул стул, уселся. Наскоро свернув одеяло, положил его рядом с собой на кресло, взял ближайшую чашку, отпил. Там оказался кофе, но не настоящий. Что там на самом деле, он не понял. Огляделся. Кошки не спускали с него глаз. Когда хозяин наконец вернулся, по дну его ведерка с характерным звуком катались яйца. Взял с плиты сковородку и, держа перед собой за ручку, погляделся в нее как в какое-то черное зеркало, после чего поставил обратно и положил в нее ложку жира, зачерпнув из глиняного горшка. Подождал, пока жир не растает, затем разбил о край сковороды яйца и размешал их там той же ложкой.

— Четыре яйца, — сказал он.

— Да, сэр.

Хозяин оглянулся и посмотрел на него, потом, снова отвернувшись, занялся готовкой. Вдруг мальчику пришло в голову, что, когда тот говорит, он говорит не с ним. Когда яичница была готова, он достал тарелку, перевалил яичницу на нее и, положив на ее край почерневшую серебряную вилку, поставил перед мальчиком. Подлил ему еще кофе, поставил чайник обратно на плиту и, сев напротив него за стол, стал смотреть, как он ест.

— Вы заблудились, — сказал он.

Застыв с полной вилкой яичницы в руке, мальчик обдумал вопрос.

— Да нет, навряд ли, — наконец сказал он.

— Последний человек, который приходил сюда, был болен. Больной был человек.

— Это когда?

Хозяин неопределенно помотал в воздухе рукой.

— И что с ним было потом? — спросил мальчик.

— Потом он умер.

Мальчик продолжал есть.

— Ну, я-то вроде не болен, — сказал он.

— Он тут и похоронен — на кладбище при церкви.

Мальчик пожевал, проглотил.

— Нет, я не болен, — сказал он. — И я не заблудился.

— За много лет он первый, кто там похоронен, это я вам точно говорю.

— За сколько лет?

— Не знаю.

— А зачем он приходил?

— Он был шахтером с гор. Забойщик. Barretero. Он заболел и спустился сюда. Но слишком поздно. Никто уже ему ничем помочь не мог.

— А сколько тут живет народу?

— Нисколько. Я один.

— Стало быть, только вы и пытались?

— Пытались — что?

— Как-то ему помочь.

— А, ну да.

Не переставая есть, мальчик посмотрел на хозяина.

— А какой сегодня день? — спросил он.

— Воскресенье.

— Я имею в виду число. Число у нас какое?

— Этого я не знаю.

— А какой месяц, знаете?

— Нет.

— Откуда же вы знаете, что нынче воскресенье?

— Знаю, потому что воскресенье бывает раз в семь дней.

Мальчик продолжал есть.

— Я, вообще-то, мормон. Или был мормоном. Во всяком случае, по рождению я мормон.

Мальчик толком не знал, кто такие мормоны. Оглядел комнату. Покосился на кошек.

— Мормоны перебрались сюда много лет назад. В тысяча восемьсот девяносто шестом году. Из Юты. Когда она присоединилась к Штатам.{40} Ну, то есть Юта. Вот и я был мормоном. Потом я поменял церковь. И стал уже и сам не знаю кем. А потом стал собой.

— И что вы тут делаете?

— Я тут вроде как смотритель. Сторож.

— А что сторожите?

— Эту церковь.

— Так она же рухнула.

— Ну, в принципе да. Конечно. Она рухнула во время terremoto.[220].

— И вы при этом присутствовали?

— Я тогда еще не родился.

— Когда это было?

— В тысяча восемьсот восемьдесят седьмом.

Мальчик доел яичницу и положил вилку на тарелку.

Поднял взгляд на хозяина:

— А вы здесь давно?

— Да уж лет шесть.

— А когда вы приехали, здесь было все вот так же?

— Да.

Мальчик взял свою чашку, выпил до дна и поставил на блюдце.

— Спасибо вам за завтрак, — сказал он.

— Да не за что.

Мальчик сделал движение, будто собирается встать и уйти. Хозяин полез в карман рубашки, достал оттуда табак и холщовый мешочек с обертками от кукурузных початков, нарезанными в виде квадратиков. Одна из кошек на койке встала и потянулась, выпрямив сперва задние ноги, потом передние, потом беззвучно запрыгнула на стол, подошла к тарелке мальчика, понюхала, после чего уселась, подобрав под себя лапки, и стала аккуратно выедать кусочки яичницы, застрявшие между зубцами вилки. Хозяин насыпал в кукурузную обертку табак и стал сворачивать самокрутку. Пододвинул принадлежности через стол мальчику.

— Спасибо, — сказал мальчик. — Я к этому пока не пристрастился.

Хозяин кивнул и с только что свернутой цигаркой в уголке рта подошел к печке. Взял из стоящего на полу ведра со щепками длинную лучину, отворил дверцу, нагнулся, поджег лучину и от нее прикурил. Потом задул лучину, положил ее назад в ведро, захлопнул печную дверцу и, возвратившись к столу с чайником, снова наполнил чашку мальчика. Его собственная чашка с черной остывшей жидкостью стояла нетронутой. Он вернул заварочный чайник на плиту, обошел вокруг стола и сел на прежнее место. Кошка встала, погляделась в белый фарфор тарелки и, отойдя, села, зевнула и принялась намываться.

— Зачем вы сюда приехали? — спросил мальчик.

— А вы зачем?

— Что-что?

— Вы-то зачем сюда приехали?

— А я не приезжал. Я еду мимо.

Хозяин затянулся сигаретой.

— Да ведь и я тоже, — сказал он. — Я — то же самое!

— Шесть лет так и едете мимо?

Мужчина сделал жест рукой — как бы отмахнулся.

— Я здесь вроде как беглый еретик. Бегу от прошлой жизни.

— То есть вы приехали сюда прятаться?

— Я приехал сюда, потому что все рухнуло.

— В каком смысле?

— В прямом. Terremoto. Землетрясение. Бабах — и все рухнуло.

— Понятно.

— Я искал следы десницы Господней в этом мире. Я пришел к выводу, что десница Его страшна, что она карает, и полагаю, люди недостаточно задумываются над чудесами разрушения. Над катастрофами определенного масштаба. И я подумал: должны быть свидетельства, которых не замечают. Мне кажется, Он не станет утруждаться тем, чтобы тщательно стирать отпечатки пальцев. Мое желание знать было очень сильным. Я даже думаю, Он может оставлять какие-то намеки просто ради забавы.

— Какие намеки?

— Не знаю. Какие-нибудь. Что-нибудь непредвиденное. Необычное. Что-нибудь невероятное или из ряда вон. Черту на пашне. Забытую безделицу. Не доказательство. О нет! Не доказательство. Доказательства все только путают. Они бессмысленно множатся и порождают хаос. А я хотел понять, в чем Его воля. Не могу же я поверить, что Он разрушит свой собственный храм без причины.

— То есть вы подумали, что люди, которые здесь жили, сделали что-то плохое?

Хозяин задумчиво затянулся, выдохнул дым.

— Я находил это возможным, да. Возможным. Как в той истории библейских городов. Я подумал, что, может быть, и здесь обнаружится след чего-то столь же вопиющего, такого, что довело Его до применения силы. Что я найду что-то в обломках. В почве. Под рухнувшими стропилами. Что-нибудь темное. Кто может знать, что именно?

— И что вы нашли?

— Ничего. Какую-то куклу. Тарелку. Кость.

Он склонил голову и раздавил окурок в глиняной пепельнице на столе.

— Я здесь из-за одного человека. Решил пройти по его стопам. Быть может, чтобы убедиться, не было ли другого пути. Если здесь нечто и отыщется, то это не будет что-то вещественное. То есть не вещь. Вещи отдельно от своих историй не существуют. Вещь — это только форма. Некоторого цвета и размера. Некоторого веса. Когда смысл вещи для нас утрачивается, она теряет даже имя. История — другое дело: она не может лишиться места в этом мире, потому что она и есть это место. Ее-то и следовало здесь искать. Корридо. Песнь. Легенду. Как все корридос, она рассказала бы в конечном счете одну единственную историю, потому что история имеет смысл только одна.

Кошки зашевелились, завозились, в печи затрещал огонь. За дверью в брошенном поселке царило полнейшее безмолвие.

— Что это за история? — спросил мальчик.

— На реке Альтар есть городок, называется Каборка, и там жил один человек, старик один. Он в Каборке родился, в Каборке и помер. Но он и у нас тут одно время жил. В Уисиачепике… Что знает Каборка про Уисиачепик, а Уисиачепик про Каборку? Это разные миры, тут не поспоришь. Но даже и при этом мир един, и все, что можно вообразить, ему с необходимостью присуще. Потому что и этот мир, хоть он и кажется нам вещественным, состоящим из камня, цветов и крови, вовсе не вещь, а повесть. И все в нем сущее есть некая повесть, и каждая повесть есть сумма повестей поменьше, но при этом все они суть одна и та же история, содержащая в себе все остальные. Так что все сущее необходимо. Все до последней ерундовины. Осознать это довольно трудно. Что ничем нельзя пренебрегать. Ни от чего нельзя отмахнуться. Потому что швы от нас сокрыты, вот в чем штука! Ну то есть сочленения. То, как этот мир сделан, собран. Нам не дано знать, что из него можно выкинуть. Чем поступиться. Нам не дано предугадать, что устоит, а что падет. И эти швы, которые от нас сокрыты, конечно, тоже входят в повесть, а сама она не имеет какого-то местопребывания или, наоборот, места, где бы она не имела силы, потому что она живет в то время, пока ее рассказываешь, повествование — это ее обиталище, а раз так, то никогда нам этот рассказ не завершить. И нет конца повествованию. Так что было ли это в Каборке, или Уисиачепике, или в каком угодно другом месте с другим названием или вовсе без названия… В общем, повторяю снова: все повести суть одно. Правильно расслышанные, все повести — одно.

Мальчик смотрел на темный круг жидкости в чашке — жидкости, которая не совсем кофе. Поднял глаза, посмотрел на говорившего, обвел взглядом кошек. Все до единой они, похоже, спали, и ему пришло в голову, что слушать хозяина им не в новинку, что он, возможно, говорит и сам с собой, когда Господь не посылает ему слушателя из внешнего мира. С собой или вот с этими кошками.

— А что было с тем человеком, который одно время здесь жил? — спросил он.

— А, да. Родителей этого человека убило ядром из пушки в Каборке, в местной церкви, где они с остальными жителями оборонялись от захватчиков-американцев.{41} Ну, ты ведь должен знать хотя бы что-нибудь об истории этой страны. Когда камни и обломки разобрали, мальчика нашли в объятиях мертвой матери. Отец мальчика тоже лежал поблизости, он еще пытался говорить. Его приподняли. И у него хлынула горлом кровь. Над ним склонились, пытались разобрать слова, но он так ничего и не сказал. У него была раздавлена грудная клетка; дыша, он захлебывался кровью; как бы прощаясь, он поднял одну руку и сразу умер.

Вот тогда тот мальчик и попал в наш город. О Каборке он помнил мало что. Но отца помнил. Ну, так — отрывочно. Помнил, как отец поднимал его на руки на plaza del mercado,[221] чтобы он мог смотреть кукольное представление. О матери помнил еще меньше. Может, и совсем ничего. Подробности его жизни — очень странные подробности. А его история — история несчастья. Или это так кажется. Конец ее еще не рассказан.

А здесь он вырос и повзрослел. Ну то есть у нас, в нашем городке. Здесь взял в жены женщину, и в положенный срок Бог благословил его сыном.

В первую неделю мая тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года этот человек отправляется в путешествие и берет с собой сына. Собирается заехать в город Бависпе и там оставить мальчика на попечение дяди, который этому мальчику одновременно крестный. А из Бависпе отправиться в Батопите, где должен договориться о продаже сахара из одного богатого хозяйства дальше на юг. В Батопите остается на ночь. Об этом его путешествии я раздумывал множество раз. Об этом путешествии и об этом человеке. Он молод. Всего-то, может, лет тридцати, может, меньше. Едет на муле. Мальчика везет на луке седла перед собой. Стоит весна, луга вдоль реки полны трав и цветов. Молодой жене он обещал вернуться с подарками. Вот он оглядывается, она стоит. И прощально ему машет. У него нет другого ее образа, кроме того, что запечатлелся в его сердце. Вдумайся. Может быть, она плачет. Стоит там, смотрит, как он скрывается из виду. Стоит как раз в тени той самой церкви, которая обречена рухнуть. Жизнь — это память, а так — ничто. Весь закон записан в одном зернышке…

Сделав из пальцев на столе подобие арки, хозяин изобразил эту сцену. Провел рукой слева направо, показывая, где кто был, откуда светило солнце и где был мужчина на муле и женщина у стены. Он словно лепил из нынешнего воздуха формы вещей, какими они были тогда.

— В Бависпе была как раз ярмарка. Бродячий цирк. И тот мужчина поднял сына в воздух под самые бумажные фонарики, как это прежде делал его собственный отец, чтобы сын мог посмотреть. На клоуна, волшебника и человека, который голыми руками управляется со змеями. На следующее утро он отправился, как и собирался, в Батопите, оставив ребенка крестному. Вот там, в Бависпе, ребенок и погиб, раздавленный во время терремото. Крестный держал мальчика на руках и плакал. А поселок Батопите не пострадал. Даже сегодня можно видеть огромную трещину в горе за рекой — раззявилась, будто в чудовищной усмешке. И всё — больше в Батопите о несчастье ничего не было известно. Никаких деталей. Возвращаясь на следующий день в Бависпе, этот человек встретил путника, шедшего пешком. Тот ему все и рассказал. Словам путника он не мог поверить, все понукал мула, скорей, скорей, а когда прибыл в Бависпе, смотрит — кругом одни руины, как ему путник и говорил, и повсюду рыдания и смерть.

Уже в полном смятении он въехал в город, предчувствуя, что там найдет. Слышал выстрелы. Навстречу бежали собаки, которых отгоняли от трупов, лежащих среди обломков, повсюду бегали мужчины с ружьями, кричали. Прямо на alameda[222] лежали трупы на подстилке из речной осоки, и одетые в черное старухи с зелеными ветками в руках ходили между их рядами туда и сюда, отгоняли мух. Выйдя к нему, padrino[223] плакал, уткнувшись ему в стремя, и не мог говорить, а только взял у него повод и, всхлипывая, повел. Повел по улице, где лежали мертвые торговцы и фермеры и жены торговцев и фермеров. Мертвые школьницы. Лежащие на осоке на улице города Бависпе. Мертвый пес в карнавальном костюме. Мертвый клоун. А самый младший из всех — его сын, раздавленный и мертвый. Он сошел на землю, встал на колени и прижал останки ребенка к своей груди. Это было в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году.

О чем он мог тогда думать? Кого может не тронуть его боль? И вот он возвращается в Уисиачепик, везя на крупе мула тело ребенка, которым Бог благословил его дом. А ждет его в Уисиачепике мать этого ребенка — вот, значит, какой он везет ей подарок.

Человек в таком состоянии — это как спящий, которому снится горе, он просыпается, а реальность еще печальнее. Все, что он любил, становится для него мучением. Будто вытащили ось из колеса вселенной. На что ни посмотрит, стоит только отвести глаза — глядь, а оно уже куда-то делось. Человек в таком состоянии для людей потерян. Он движется и говорит. Но сам себя он напоминает меньше, чем самая слабая тень среди теней, которые его теперь окружают. Его нельзя изобразить ни словом, ни картинкой. Даже малейшее пятнышко на странице и то преувеличит значимость его присутствия.

Кто будет искать общества такого человека? Мы ведь говорим не словами, а чем-то иным, что стоит за ними и что стоит за каждым нашим жестом — поднимешь ли ты руку или прижмешь вот так, чтобы показать, что у тебя на сердце. И вот этого-то он и лишился. Я понятно говорю?..

Мальчик смотрел на него во все глаза. В них загорелся свет, а одна рука у него лежала вверх ладонью на столе — так, будто у него на ладони как раз та вещь, которой тот человек лишился. И он сжал ее в кулаке.

— На несколько лет мы потеряли его из виду. Жену он бросил прямо тут, среди руин нашего городка. Из друзей многие погибли. О его жене больше никто никогда не слышал. А он то в Гватемале. То в Тринидаде. Как ему возвратиться? Если бы он хоть что-то спас, не закопал хотя бы малую частицу своей жизни, может, и не было бы у него такой нужды в цветах и погребальном плаче. Да и на это его уже не хватало. Вот ведь как.

Люди, которым посчастливилось уцелеть во время больших катастроф, зачастую в своем избавлении усматривают руку судьбы. Работу Провидения. Этот человек опять увидел в себе то, о чем на какое-то время, наверное, забыл. Он вспомнил, что давным-давно уже был избран из множества людей. И теперь с него требуют, чтобы он задумался — зачем он дважды был истребован из пепла, спасен из пыли и обломков. Зачем?

Не надо думать, что такое избранничество приводит к счастью, вовсе нет. Уцелев, он обнаружил себя отрезанным — что от предков, что от потомков. И ощутил всю бренность бытия, сам стал воплощением этой бренности. Все его надежды на обычную жизнь нормального человека сделались призрачны и иллюзорны. Он стал стволом без корней и веток. Но даже и тогда, возможно, был момент, когда он способен был прийти в церковь с молитвой. Но церковь-то как раз и рухнула, лежала в развалинах. Ведь вместе с потемневшим алтарем внутри его, заодно с ним, сама земля сдвинулась и тоже разверзлась. Все пошло прахом. В его душе открылась пустыня, и, может быть, он с новой ясностью увидел, как он и сам, подобно этой церкви, стал глиняным обломком; он, может быть, подумал, что эту церковь уже не восстановят, потому что для выполнения такой работы в первую очередь нужно, чтобы Господь был в сердцах людей, — ведь именно там Его истинное обиталище, и если уж не получилось там, то никакая сила не сможет вновь отстроить ее в камне. Так он стал еретиком. Такие дела.

Помыкавшись, как это водится в молодости, поскитавшись, этот человек объявился наконец в столице и проработал там несколько лет. Он был курьером, вроде вестника. Носил сумку из парусины, на сгибах обшитую кожей и закрытую на замок. Никоим образом он не знал, что за послания разносит он в своей сумке, да никогда ими и не интересовался. Каменные фасады зданий, среди которых пролегали его ежедневные маршруты, пестрели старыми следами пуль. Повыше, куда собирателям всяких редкостей не дотянуться, там и сям на них еще оставались расплющенные в лепешку и влипшие в стену темные свинцовые медальки, когда-то выпущенные в виде пуль из пулеметных гнезд на улице. Комнаты, где он дожидался, когда его примут, еще помнили больших начальников, которых оттуда выводили на расстрел. Надо ли говорить, что он был человеком совершенно аполитичным. Это был простой посыльный. Он не верил в способность людей действовать разумно в собственных интересах. Более того, считал, что всякое действие в скором времени выходит из-под контроля людей, его совершающих, которых в конечном счете сметает бурный вал непредсказуемых последствий. Полагал, что этот мир подчинен иному распорядку, иным законам и только в их власти находится то немногое, чем человеку позволено обладать. И все это время он ждал, когда будет призван. Куда? К чему? — этого он не знал и сам…

Смотритель церкви откинулся в кресле, посмотрел на мальчика и улыбнулся.

— Не пойми меня превратно, — сказал он. — События, происходящие в мире, своей, отдельной от этого мира жизни не имеют. Однако и сам мир лежит вне временных, земных оценок. У него нет оснований одни начинания предпочитать другим. Передвижение армий и перемещение песков в пустыне — одно и то же. Одно не предпочтительнее другого, понимаешь? Да и откуда взяться предпочтению? Чья точка зрения должна быть главной?

Этот человек не перестал верить в Бога. И ни к какой особой, современной вере тоже не склонился. Есть Господь, и есть этот мир. Он понимал, что мир забудет его, а Господь — нет. Притом что это было бы тем единственным, чего он желал больше всего.

Ясно как день, что только скорбь может сообщить человеку такой взгляд на вещи. Хотя скорбь совсем безутешная — это как бы и не скорбь. Это какая-то ее темная сестра, путешествующая в одеждах скорби. Люди, знаешь ли, так легко от Бога не отворачиваются. Нет, это не так просто. Каждый из нас в глубине души чувствует, что есть кто-то, кто знает о нашем существовании. Кто-то или что-то такое есть, и от него не скрыться и не спрятаться. Вообразить иное — значит вообразить что-то невообразимо ужасное. Так что веровать в Бога этот человек не переставал. Вовсе нет. Тут иное: он пришел к вере в вящую Его ужасность.

И вот он уже пенсионер, живет в Мехико. Друзей не имеет. Днем сидит в парке. Где вся земля под ногами удобрена кровью предшественников. Смотрит на прохожих. С некоторых пор он убежден, что решительная целеустремленность, которою, как им представляется, наделены их движения, в действительности может служить лишь для описания и обличения их самих. Он верит, что их движения — это лишь наметка для более крупных, групповых движений, хореография которых ни нам, ни им неведома, а те — для еще более крупных… Но я бы не сказал, что в такого рода домыслах он находит утешение. Мир ускользает, и он это видит. Всё вокруг него — одна чудовищная пустота, где нет даже эха. Вот тогда-то он и начал молиться. Без какого бы то ни было повода или мотива. Но, с другой стороны, какой к этому может быть повод? Бога что, можно умаслить, уговорить? Что-то у Него выпросить или убедить логически? И какие жертвы ни приноси, разве не из Его руки полученное мы возвращаем Ему,{42} так неужто мы порадуем Его больше, если что-то будем делать иначе? Разве можем мы Его удивить? В своем сердце этот человек уже начал замышлять против Господа, но сам этого еще не знал. Не знал, пока не начал видеть Его во снах.

Кому может сниться Бог? А ему вот снился. В его снах Господь был очень занят. Когда обращались к Нему, не отвечал. Взывали — не слышал. Тот человек видел воочию, как Он сидит, склонившись к работе. Как сквозь стекло. Сидит один в сиянии Собственного присутствия. Сплетает нити этого мира. В Его дланях мир проистекает из ничего и в Его же дланях вновь в ничто исчезает. Нескончаемо. Непрестанно. Ну так вот. Стало быть, вот тебе Бог, изучай. Бог, вроде бы рабски преданный самим же на себя возложенной задаче. И имеющий бесконечную способность подчинять все какой-то неисповедимой цели. Даже сам хаос вовлечен в это хитросплетение. И где-то в бесконечном узоре мира — мира зарождающегося и мира уничтожаемого — кроется нить, которая есть он, и он просыпался в слезах.

В один прекрасный день он встал, сложил пожитки в свой старый саквояж курьера, который у него все эти годы пылился под кроватью, и в последний раз сошел по лестнице. Под мышкой нес Библию. Как самозваный пастор какой-то мелкой иностранной секты. И через три дня он уже в Каборке — да будет вечной память о подвиге ее жителей. Стоит там у реки, щурясь на солнце, светящее сквозь пробитый поперечный неф церкви La Purísima Concepción de Nuestra señora de Caborca,[224] остатки купола которой будто плавают, переливаясь в токах чистейшего пустынного воздуха. Ну вот…

Хозяин медленно покачал головой. Движением руки будто смел со стола все вылепленные из воздуха формы и принялся сворачивать следующую самокрутку. Очень вдумчиво. Как будто ее изготовление было для него секретом. Поднялся, подошел к печке и прикурил самокрутку от той же почернелой лучины; проверил, как горит в печи огонь, захлопнул дверцу и, вернувшись к столу, сел как и прежде.

— Вы, может быть, знаете город Каборку. Там очень красивая церковь. Но с годами разливы реки все больше ее разрушают. Уже нет алтарной части и двух колоколен. Разрушена задняя часть апсиды и почти все южное крыло поперечного нефа… То, что от нее осталось, стоит, если можно так выразиться, на трех ногах. Купол висит в воздухе, как привидение, и длится это уже много лет.{43} Совершенно невероятно. Никакому каменщику такая конструкция не приснилась бы и в страшном сне. Годами жители Каборки ждали, когда же все это рухнет. Им собственная жизнь без этого казалась неполной. По поводу устойчивости развалин выдвигались разные сомнительные версии. Называли имена почтенных старцев — будто бы, когда они умрут, своды рухнут, но они умирали, потом умирали их дети, а купол, по-прежнему струясь, все плавает в чистейшем воздухе, так что в конце концов явление сие возымело такое влияние на умы жителей городка, что они и вовсе перестали поминать его всуе.

Вот туда-то он и пришел. Не исключено, что сам даже и вопросом не задавался о том, что привело его в это место. И тем не менее это было именно то, что он искал. Под этой погибельной крышей он устроил себе ложе, развел огонь и приготовился подвергнуться тому, от чего прежде бывал избавлен. Как бы оно ни называлось. Именно здесь, среди руин той церкви, из пыли и обломков которой он был извлечен семьдесят лет назад и послан в жизнь. В такую, уж какая ни на есть. В такую, какой она стала. В такую, какой она и должна была стать…

Он неторопливо затянулся самокруткой. Внимательно рассмотрел поднимающийся дымок. Так, словно в его медленных извивах просматриваются контуры той истории, о которой он говорит. Которая то ли сон, то ли воспоминание, то ли и впрямь краеугольный камень. Он стряхнул пепел в плошку.

— Туда пришли местные жители, встали в сторонке. На точно выверенном расстоянии. Им было интересно посмотреть, что Господь сделает с этим типом. Ведь он, наверное, сумасшедший! А вдруг святой? Он на них внимания не обращал. Ходил там от стены к стене, уставясь в Библию и бормоча; иногда перелистывал страницы. На нависающем над ним своде виднелись фрески, изображающие как раз те самые события, о которых он раздумывал. К западной стенке свода цеплялись глиняные гнезда golondriñas,[225] прилепленные прямо к облачениям святых. Время от времени он приостанавливал хождение, вздымал книгу вверх, тыкал в страницу пальцем и разражался пространной филиппикой, адресованной Богу. То есть таким его увидели люди. Старым отшельником. Человеком из ниоткуда. Некоторые стали говорить, что между ними появился блаженный, другие — что безумец, а третьи чувствовали себя оскорбленными — они никогда не слышали, чтобы к Всевышнему обращались в таких выражениях. Виданное ли дело — так мордовать Бога в Его же собственном доме!

На первый взгляд казалось, что ему — этому типу — нужно от Бога как-то отделиться. Ну то есть вот тут моя colindancia,[226] а вот тут Создателя. Определить границы и провести межи. И чтобы эти линии были четко обозначены и соблюдались. Кто б мог подумать, что такой образ мыслей возможен! Ведь все границы в этом мире только в руце Божией. Как можно с ним торговаться? И чем потом оплачивать сделку?

Послали за священником. Священник пришел, поговорил с ним. Надо сказать, что священник стоял при этом вне церкви. А этот — единственный из прихожан — внутри. В тени погибельного свода. Священник поговорил с заблудшим о природе Бога, о духе и о воле, о добродетели и милосердии и их значении в жизни каждого, а этот тип слушал его, иногда кивал (когда священник достигал высот красноречия), а едва тот умолк, старик воздел книгу вверх, да как заорет на священника! Ты, дескать, ничего не знаешь! Так ему прямо и сказал. Ты ничего не знаешь. Каково?

Все взгляды сразу на священника. Ну, он ведь должен как-то парировать! А священник молча посмотрел на этого типа да и ушел прочь. Убежденность, с которой старик говорил, потрясла сердце священника, он взвесил слова старика и пришел в смущение, потому что, конечно же, в словах старика была истина. А если старик знает такое, то что же он должен знать еще?

На следующий день священник вернулся. И через день тоже. Вокруг собирались люди. Самые ученые в городке. Послушать, о чем говорят спорящие. Старик, который ходит туда-сюда под сенью свода. И священник снаружи. Старик, с пугающим проворством листающий Писание. Будто деньги считает. И священник, противоборствующий ему с позиции высоких канонических принципов, впрочем толкуемых весьма и весьма вольно. Если разобраться, так ведь оба еретики до мозга костей!..

Смотритель склонился вперед, потушил бычок. Поднял вверх палец. Как бы призывая к осторожности. Солнце уже было в комнате, оно вошло сквозь южное окно, и некоторые из кошек, проснувшись, стали потягиваться, разминаться, менять позы.

— Но с одной разницей, — сказал он. — С одной разницей. Священник-то не рисковал ничем. Все это время он был вне опасности. Не ставил себя под удар, как наш сумасшедший старик. Никакой гибельной тяжести над ним не висело. Наоборот, себе он выбрал место вне критического свода собственной церкви, каковым выбором лишил свои слова силы основательного свидетельствования.

А старик — может быть, инстинктивно, может, еще почему — занял позицию на месте, с одной стороны, намоленном, а с другой — весьма и весьма чреватом. Таков был его выбор, его решительный жест. И оттого в глазах собравшихся его утверждения делались особенно сильны. Сила его убежденности, можно сказать, била в глаза. Его речь не была стройной по форме, не была она и шибко грамотной. Книжное вольнодумство не было свойственно его новой жизни. Вы ж понимаете. Так что его самонадеянность зиждилась только на живом чувстве. На гибельном этом месте он сделал себя единственным — я бы даже сказал, единственным когда-либо возможным — свидетелем обвинения Господа, и если некоторые усматривали в его глазах блеск безумия, то что, скажите мне, еще могут люди позволить себе заметить во взоре человека, который дает показания против Бога Вседержителя, опираясь на тот или иной Его же, Бога, выбор? Что ж, такая опора по самой своей природе должна быть шаткой, гибельной и ускользающей. Но именно поскольку это так, ему следовало высказаться сейчас или никогда.

Спросите, что же священник? О, это был человек широких взглядов. И либеральных устремлений. И не лишенный даже некоторого благородства. Своего рода философ. Однако следует сказать, что его путь по жизни был так широк, что за собою он не оставлял ни колеи, ни даже легкой вмятинки. Правда, глас Божий он слышал прямо что в шепоте зефира среди ветвей. Одухотворял каменья. При этом, как разумный человек, предпочитал верить, что уж в его-то сердце любовь имеется.

Только вот — дудки! Да и Господь среди ветвей не шепчет. Ну какой там с дерева может быть глас Божий! Когда человек на самом деле его слышит, он падает ниц, рвет душу в клочья и с плачем к Нему взывает, причем даже без страха, а лишь с отчаянным стеснением сердца и с такою тоской, что он, рыдая, просит Его длить, длить свое присутствие, потому что ему моментально становится понятно, что безбожник что ж, он-то да, он может и в изгнании своем прожить вполне безбедно, но тот, ради кого Господь отворил уста, жизни без Него уже не мыслит, вне Бога он видит только сплошную тьму и безнадежность. А камни и деревья тут ни при чем. Так-то вот. Между прочим, священник, как раз в силу этого своего благородства и духовности, пребывал в смертельной опасности, а сам даже и не подозревал об этом. Ведь он верил в Бога беспредельного, то есть такого, у которого нет ни средоточия, ни края, а значит, нет и границ поражаемой площади, не говоря уже о радиусе разлета осколков. Наделяя Бога бесформенностью, он тщился сделать Его управляемым. А это тоже своего рода колиндансия.[227] В щедрости своей он отдавал все остальное поле боя, все территории. Зато в мою, мол, колиндансию никакой бог пускай уже не лезет.

Видеть Бога везде — значит не видеть Его нигде. Наша жизнь течет день за днем, следующий день весьма схож с предыдущим, а потом в один прекрасный день ни с того ни с сего мы натыкаемся на человека, или даже, может быть, это какой-то наш знакомый, он такой же, как и все прочие, но вдруг он совершает некий жест — ну, допустим, бросает все нажитое на алтарь, — и в этом жесте мы распознаем то, что прячется глубоко в наших сердцах и что не совсем для нас невозможно, хотя нам этого никогда не получалось сподобиться, и — вот он: момент настал, понимаете? Вот этот момент. Именно его мы жаждали и ждали, боялись к нему стремиться, но только он и может спасти нас.

Ну вот. Священник ушел. Возвратился в город. А тот старик — к Священному Писанию. К хождению туда-сюда и бормотанью. Он уже стал похож на какого-то то ли адвоката, то ли прокурора. Он весь ушел в Писание, но не для того, чтобы восславить Создателя, а чтоб вернее обвинить Его. В едва уловимых тонкостях пытаясь выискать признаки черных дел. Вот кто-то незаслуженно возвышен. Кто-то обманут — так, в ерунде, по мелочи. А вот здесь Он забыл свои обещания, тут был скор на расправу. Конечно, надо же ему чем-то подкрепить обвинения. При этом он понимает то, чего священник понять не мог. Ведь кого мы ищем-то? Достойного противника! Все силы вкладываем в удар и падаем, размахивая руками, проваливаемся сквозь демонов из проволочек и цветной бумаги, так что сами уже хотим упереться во что-то существенное, чтобы оно нас остановило. Нечто такое, что захватило бы нас или хотя бы удержало от падения. Иначе нашему бытию не будет пределов и наши притязания волей-неволей так разрастутся, что мы утратим всякое представление о реальности. Пока в конце концов нас с неизбежностью не поглотит та самая бездна, которой мы собирались противостоять.

Купол церкви в Каборке продолжал висеть в воздухе как ни в чем не бывало. Но даже священнику было ясно, что пенсионер в потрепанной одежде, вставший лагерем среди обломков, — это единственный прихожанин, который здесь когда-либо появится. И он ушел. Оставил старика наедине с его претензиями под сенью купола, который, как утверждали многие, под порывами ветра явственно колышется. Потугам старика пытался улыбаться. Что нового узнаем мы о Боге, устоит ли церковь, рухнет ли?.. Что большее, нежели прихоть ветра, будет причиной того, чем для полоумного старого затворника этот сомнительный кров окажется, — хоть святилищем, хоть могилой. Ничего ведь не изменится. Ничего не прояснится. Что ни произойди, все останется как есть.

Деяния обретают бытие в свидетеле. Без него кто бы мог рассказать о них? В предельном выражении можно даже сказать: деяние — ничто, свидетель — все. Не исключено, что старик видел некоторую противоречивость своей позиции. Пусть люди и впрямь никчемные зануды, какими он их себе вообразил, но он-то сам назначен на роль обвинителя не тем ли самым Высшим разумом, против которого он выдвигает обвинение? Как и многие философы до него, он обнаружил, что довод, вначале, как ему казалось, разбивающий в пух и прах все его догадки, на глазах превращается сперва в необходимую их часть, а потом и в их самый краеугольный камень. То, что мир проваливается в ничто, он видел на великом множестве примеров. И только свидетель остается незыблем. И свидетель этого свидетеля. Ибо настоящая, глубокая истина истинна также и в сердцах людей, а значит, ее нельзя исказить ни при каком пересказе. Вот так примерно он тогда рассуждал. Если мир — это повесть, то в ком, как не в читателе, она может обрести жизнь? Откуда еще ей почерпнуть бытие? Таковы были его воззрения, он все это видел и начинал даже слышать. И тут он узрел в бытии Бога ужасную трагедию. А именно: божество в самом существовании своем находится под угрозой ввиду отсутствия одной простой вещи. У Бога не может быть свидетеля! Нет фона, на котором Он мог бы быть обрисован. Нет ничего такого, что могло бы возвестить Ему о Его бытии. Не от чего отступить, говоря: вот Я, а вот это уже что-то другое. Попросту нет места, где Его нет. Он может сотворить что угодно, кроме чего-то такого, что сказало бы ему «нет».

А теперь можно поговорить о безумии. Теперь это уже безопасно. Кто-то, возможно, скажет, что лишь безумец мог ходить из угла в угол и рвать на себе одежды из-за неподотчетности и неописуемости Бога. Да и что еще можно сказать о человеке, который утверждает, будто Господь сохранил его, восставив даже не один, а два раза из земных руин с той целью, чтобы сделать его свидетелем обвинения против Себя?..

В печи потрескивал огонь. Смотритель церкви откинулся в кресле. Свел вместе кончики пальцев обеих рук и задумчиво прижал ладонь к ладони. Как бы проверяя на прочность некое тонкое, как мембрана, утверждение. Большущий серый кот прыгнул на стол и встал, на него глядя. У кота почти полностью отсутствовало одно ухо, а изо рта вниз торчали клыки. Хозяин слегка отъехал с креслом от стола, и кот сошел к нему на колени, успокоился, свернулся и, повернув голову, принялся с видом приглашенного специалиста серьезно и внимательно разглядывать мальчика. Кот-консультант. Хозяин положил на кота ладонь, словно пытаясь удержать его. Посмотрел на мальчика.

— Задача повествователя нелегка, — сказал он. — От него, во-первых, требуется выбрать свой рассказ из множества возможных. Но главное, конечно, не это. Главное, скорее, состоит в том, чтобы из одного рассказа сделать сразу множество. Рассказчик всегда должен стараться развеять предубеждение слушателя (иногда высказанное, иногда нет), что эту сказку он уже слышал раньше. Рассказчик формулирует категории, под которые слушателю захочется подогнать повествование, как он его понимает. Но при этом он сознает, что повествование само по себе не является категорией, оно превыше категорий, Поскольку обнимает собой вообще все; ничто не может оказаться за его рамками. Все есть рассказ. В этом можешь не сомневаться.

Больше священник старика не посещал, неоконченная история слегка зависла. А тот никоим образом не перестал с бранью метаться из угла в угол. В его планы не входило просто взять да и забыть несправедливости прошлой жизни. Забыть? Все десять тысяч оскорблений? Всю череду несчастий? Он чувствовал себя потерпевшим, понимаете ли. Все это было в нем свежо и живо. Тогда как священник… Что можно сказать о священнике? Как и у всех священников, ум у него туманился иллюзией близости к Богу. Какой падре снимет с себя сутану, пусть даже ради своего спасения? И все же мысль о том старике все время витала где-то рядом, и вот однажды за священником послали и сказали ему, что тот заболел. Лежит на своей подстилке и ни с кем не разговаривает. Даже с Богом. Священник отправился его проведать и видит: да, все точно. Не заходя под купол, он остановился и позвал старика. Спросил его: мол, как ты там, заболел, что ли? А тот лежит, уставясь в выцветающие фрески. Смотрит, как влетают и вылетают из гнезд ласточки. Повернул голову, окинул священника пустым, измученным взглядом и снова отвернулся. А священник, обнаружив слабость оппонента, очень по-человечески тут же стал разводить перед ним турусы на колесах и начал с того места, на котором прервался несколько недель назад, — ну то есть, как всегда, с постулата о благости Божией. Старик закрыл ладонями уши, но священник подошел ближе. Кончилось тем, что старик, все-таки нашедший в себе силы приподняться с подстилки, принялся выковыривать из обломков подходящие камни и кидать их в священника, пока не прогнал его.

Через три дня тот вернулся и вновь заговорил со стариком, но старик его уже не слышал. И пища, и кувшин с молоком — то, что у жителей Каборки вошло в обычай приносить ему, оставляя на границе тени купола, — все оставалось нетронутым. Разумеется, Бог перехитрил его. Разве могло быть иначе? В конце концов даже еретические потуги старого богохульника Он обратил себе на службу Чувство избранности, которое годами одновременно и поддерживало, и мучило мудрствующего пенсионера, наконец воплотилось так, как он совсем не ожидал, и перед его помутившимся взором встала истина во всей ее пугающей наготе. Он увидел, что действительно избран и что Вседержитель еще ужаснее, чем любые догадки о Нем человека. Его не проведешь, не отодвинешь в сторону и никакими окольными путями не объедешь, так что Он и впрямь, несомненно, содержит в себе все остальное, даже если справедливы все доводы старого еретика, — иначе какой же Он Бог!

Священника увиденное очень тронуло и удивило. В результате чего он даже превозмог свой страх и рискнул зайти под купол полуразрушенной церкви, чтобы присесть к постели старика. Возможно, старика это подбодрило. Возможно, даже в этот, можно сказать уже упущенный, момент он подумал, что приход священника сделает то, чего не удалось ему, то есть заставит все строение рухнуть. Но купол, конечно же, по-прежнему продолжал висеть в воздухе, и через некоторое время старик заговорил. Он дружески взял священника за руку и стал рассказывать о своей жизни — какой она была и во что превратилась. Поведал он священнику и то, что ему удалось познать. А в конце сказал, что не под силу человеку объять взором свою жизнь, пока она не кончилась, а когда она кончилась, что исправишь? Только по Божьей милости мы связаны друг с другом нитью жизни. Держа в своей руке ладонь священника, он попросил его взглянуть на их сомкнутые руки: смотрите, мол, как похожи. Всякая плоть, конечно, да, мимолетна, но она тоже глаголет истину. По большому счету путь каждого человека — это и путь всех других. Не существует отдельного жизненного пути, потому что нет отдельного человека. Все люди одно, и невозможно рассказать другую повесть. Но священник принял его рассказ за обычную исповедь, и стоило старику его закончить, как он забормотал слова отпущения. Тут уж старик не стерпел и, перехватив его руку на полпути, не дал завершить крестное знамение и, удерживая ее в воздухе, глазами приказал ему замолчать. Другую руку священника он, наоборот, выпустил и, воздев свою, махнул ею, как человек, отправляющийся в путешествие. «Себя спасай, — прохрипел он. — Спасай себя». После чего умер.

Снаружи на поросших бурьяном улицах царила тишина. Сделав ладонь чашечкой, хозяин погладил кота по голове, притиснув ему уши к затылку. И целое, и попорченное. Кот лежал, полуприкрыв глаза и подогнув к груди передние лапки.

— Это у меня главный боевой кот, — сказал хозяин. — Pero es el más dulce de todo. Y el más simpático.[228]— Он поднял взгляд. Улыбнулся. — Задача рассказчика не так проста. Вы уже, конечно, сообразили, кто был тот священник. Или, быть может, не столько священник, сколько защитник всяких этих поповских штучек. Поповских взглядов. После этого священник некоторое время еще пытался цепляться за свой сан, но вскоре потерял способность глядеть в глаза тем, кто приходил к нему за советом. Какой совет мог он дать, книжный червь? Ведь на вопросы, которые привез из столицы старый посыльный, у него не было ответов. Чем дольше он над ними размышлял, тем более запутанными они становились. Чем настойчивее он пытался хотя бы просто сформулировать их, тем безнадежнее они ускользали от словесного выражения, а потом он и вообще пришел к мысли, что проблемы-то эти были вовсе не старика-пенсионера, а его собственные.

Старика похоронили в Каборке на церковном кладбище среди его родных. Так исполнилась Божья воля по отношению к этому человеку. Такова, стало быть, его колиндансия… впрочем, она, наверное, у каждого такая же. На смертном одре в разговоре со священником он признал, что ошибался во всех своих предположениях относительно Господа, но, несмотря на это, под конец все же начал понимать Его. Он увидел, что те же претензии, которые были у него к Господу, невысказанно обретаются в каждом сердце, даже самом простом. Все хотят с Ним побороться. Поспорить. Всё как у него, да и его история непритязательна и проста. Ибо путь этого мира тоже один, а не множество, нет даже малейших вариаций направления, потому что направление задается Господом и содержит в себе все результаты, надо лишь двигаться по нему, а вне этого движения нет ни пути, ни результата, ни вообще ничего. И никогда не было. А последним, во что священник уверовал, стало то, что истину подчас распространяет тот, кто в это время сам о ней ни сном ни духом. Надрываясь, он несет нечто существенное, весомое, но оно не имеет для него названия, которое позволило бы ему эту сущность заклинать, вызывать, приводить в действие. Бредет себе, не подозревая о своем настоящем назначении и состоянии, совершенно сбитый с толку коварством истины, которая — ох, торовата на уловки! Потом в один прекрасный день каким-нибудь случайным неловким движением вдруг возьмет да и сорвет завесу, открыв взгляду прохожего нечто неведомое — такое, отчего его душа окажется навеки перевернута, навеки сброшена с накатанной колеи и наставлена на путь, о самом существовании которого он прежде не догадывался. Причем этот обновленный прохожий вряд ли даже поймет, в какой момент произошло его обращение, и не будет знать его источника. Он-то ведь сам не сделал ничего такого, за что на него могло пролиться столь великое благо. Но досталось-то оно ему, понимаете? Тому, кто его не искал и совершенно не заслуживает. Но именно он обладает теперь той неуловимой свободой, которую другие ищут, отчаянно и непрестанно добиваются.

В общем, священник в результате понял, что урок, даваемый жизнью, быть к ней же применен никоим образом не может. Только свидетель в силах его в полной мере использовать. А значит, жизнь проживается только для других. С ними произошло то же самое: священник понял то, чего отшельнику понять было не дано. А именно, что Бог не нуждается в свидетеле. Ни свидетель защиты, ни свидетель обвинения Ему одинаково не нужен. Я даже больше вам скажу: если бы Бога не было, не могло бы тогда быть и свидетеля, потому что в мире не существовало бы понятия подлинности, а были бы только мнения разных людей. Священник ясно увидел, что избранных людей в мире нет, потому что нет неизбранных. Для Господа каждый человек еретик. Что делает еретик? Первым делом он наделяет именем своего брата. Чтобы можно было, отступив от него, стать свободным. Всякое произносимое нами слово есть суета. Всякое дыхание, если не несет благословения, постыдно. А теперь — внимание. Есть некто, слышащий даже то, чего ты не говоришь вслух. Камни же сделаны из воздуха. То, что они имеют власть разрушить, никогда не существовало. В конце мы все станем тем, что сами себе сделали из Бога. Ибо нет ничего реального, кроме Его благодати.

Когда Билли сел на коня, стоявший у стремени хозяин поглядел на него, прищурясь на почти уже полуденное солнце.

— Ну что, — сказал он, — поедете в Америку?

— Да, сэр.

— Вернетесь к своей семье?

— Да.

— А сколько времени уже вы их не видели?

— Даже не знаю.

Билли окинул взглядом улицу Превратившуюся в заросший бурьяном пустырь между рядами разрушенных зданий. Обломки саманных блоков, спаянные вместе дождями, которые иногда в этих местах все же случаются, напоминали сооружения, созданные колониями чудовищных насекомых. Ниоткуда не слышалось ни звука. Посмотрел на хозяина.

— Я даже не знаю, какой сейчас месяц, — сказал он.

— Ах да. Ну конечно.

— Вижу — весна.

— Езжайте, езжайте домой.

— Да, сэр. Как раз и собираюсь.

Мужчина отступил. Мальчик коснулся шляпы:

— Спасибо вам за завтрак.

— Vaya con Dios, joven.[229].

— Gracias. Adiós.[230].

Следующие несколько дней он бесчисленное множество раз пересекал реку, двигаясь по дороге, которая вела то от брода к броду, то по речным наносам, вытянувшимся у подножия холмов в тех местах, где река мелеет, поворачивает и мчит дальше. Проехал Тамичопу — брошенный поселок, который сожгли и сровняли с землей апачи в канун Вербного воскресенья тысяча семьсот пятьдесят восьмого года, а едва солнце за полдень, въехал в город Басерак,{44} основанный в тысяча шестьсот сорок втором году и называвшийся тогда Santa Maña de la Baceraca. В городе какой-то непрошеный мальчишка тут же схватил его коня под уздцы и повел по улице.

Они вошли в ворота, где Билли пришлось низко склониться к шее коня, прошли беленым крытым коридором, приведшим в патио, где привязанный к бревенчатому вороту ослик молол муку, вращая каменный жернов мельницы. Билли спешился, его отвели умыться и дали полотенце, после чего препроводили в дом и накормили ужином.

Он сел за чисто выскобленный деревянный стол к двоим другим молодым людям и от души наелся печеного акорн-сквоша,{45} лукового супа и вареной фасоли с тортильями. Ребята за столом были еще младше его, они украдкой на него поглядывали и ждали, когда он заговорит (все-таки старший), но не дождались и ели в молчании. Накормили и его коня, а ночевать Билли уложили в задней комнате дома, где была железная койка с тюфяком, набитым шелухой от кукурузы. Кроме «спасибо», он никому не говорил ни слова. Подумал даже, что его приняли за кого-то другого. Один раз проснулся непонятно когда и дернулся вставать — что за фигура там какая-то в дверях на него смотрит? — но это оказалась всего лишь глиняная olla, висевшая в рассветной полутьме, — в такие горшки с ручками здесь наливают воду, чтобы ночью она испарялась сквозь пористые стенки и охлаждалась, — ага! — то есть это горшок, а вовсе не иное какое-нибудь подобие из глины другого рода. Потом услышал звуки, которые оказались хлопаньем ладоней по тесту: к завтраку уже готовили тортильи.

Один из мальчиков принес ему на подносике чашку кофе. С чашкой в руке он вышел в патио. Слышно было, как где-то в другой части дома разговаривают женщины; он постоял на солнышке, прихлебывая кофе и глядя на колибри, которые, то зависая вниз головой, то покачиваясь, то куда-то устремляясь, сновали около цветов, вьющихся по стене. Через некоторое время в дверях показалась женщина, позвала завтракать. Поднеся чашку к губам, он повернулся и увидел, как мимо ворот по улице ведут отцовского коня.

Пройдя через zaguan,[231] он вышел на улицу, но она была пустынна. Прогулялся до угла, глянул на восток, на запад, дошел до площади, посмотрел вдоль главной дороги на север, но ни коня, ни его сопровождающего нигде видно не было. Что ж, развернулся, пошел назад к дому. А пока шел, все слушал, не заржет ли лошадь где-нибудь за стеной или за воротами. Постоял перед домом… долго стоял… но потом пошел внутрь завтракать.

Ел в одиночестве на кухне. Казалось, дом вообще пуст. Покончив с завтраком, встал и вышел поглядеть, как там его конь, после чего вернулся в дом поблагодарить женщин, но не смог никого найти. Позвал — не отвечают. Остановился в дверях комнаты с высоким потолком, обитым тростниковыми циновками. В комнате стоял старый, темного дерева, явно не местного происхождения шифоньер и две деревянные кровати, покрашенные в голубой цвет. В дальней стене ниша, в нише жестяная пластина-ретабло с образом Девы Марии,{46} перед которым горела тонкая церковная свечка. В углу детская кроватка, а в кроватке маленькая собачка с туманными глазками; она подняла голову и прислушалась — кто там ходит? Он вернулся в кухню поискать что-нибудь пишущее. В конце концов взял стоявшую на буфете миску и натряс из нее на стол муки, на ней расписался в благодарности, после чего вышел, взял своего коня, прошел, ведя его в поводу, через сагуан и вывел за ворота. Позади, в патио, низкорослый мул неустанно вращал колесо глиномялки. Билли вскочил в седло и поехал по узкой пыльной улочке, раскланиваясь со встречными. В своих лохмотьях ехал, как юный князь. Неся в желудке дар в виде полученной еды, которая придавала ему силы и в то же время налагала обязательства. Потому что преломление хлеба не такая простая вещь, и благодарить за него точно так же непросто. Одним «спасибо» тут не отделаешься — писаным ли, сказанным ли устно…

Когда утро было в полной силе, проехал город Бависпе. Здесь он не останавливался. На площади перед церковью стояла мясницкая повозка, и толпящиеся вокруг нее старухи в черных кисейных шалях, деловито шевеля блекло-красные куски, свисающие с крюков, заглядывали под них со странным вожделением. Он ехал дальше. К полудню был в Колонии-де-Оахака, где остановил было коня перед домом альгуасила, но потом молча плюнул в пыль и двинулся дальше. В полдень уже следующего дня опять проехал городок Морелос, где свернул по дороге к северу на Охито. Весь день на севере собирались черные грозовые тучи. В последний раз он перешел реку и поехал через низкие изломанные отроги, где гроза захватила его, осыпав градом. С конем вместе они спрятались в брошенной придорожной усадьбе, состоявшей из нескольких строений за забором. Град кончился, и хлынул дождь. Сквозь глиняную крышу повсюду протекала вода, конь беспокоился и топтался. Может быть, чуял запах каких-то старых бед, а может, просто конурка, где они поместились, была тесновата. Стемнело; Билли снял с коня седло и нагреб в угол валявшейся на полу соломы, устроив постель. Конь вышел под дождь, а его хозяин залег под своим одеялом, видя сквозь проломы в стенах силуэт коня, стоящего у обочины, а потом силуэт коня, высвеченный внезапными беззвучными вспышками зарниц, когда гроза ушла куда-то на запад. Заснул. Поздно ночью проснулся, но разбудил его лишь прекратившийся шум дождя. Встал, вышел вон. Луна была на востоке над темными крепостными зубцами гор. За узкой дорогой в низинке образовались огромные лужи. Ветра не было, но все равно мертвая плоскость воды мерцала в желтоватом, цвета старой кости, свете — будто над ней что-то пролетело, а раздраженная луна на воде трепетала и рыскала, потом выправлялась, и все успокаивалось, как и прежде.

Утром он подъехал к пограничному переходу в Дугласе, Аризона. Пограничник кивнул ему, он кивнул в ответ.

— У вас такой вид, будто вы пробыли на той стороне несколько дольше, чем собирались, — сказал пограничник.

Мальчик сидел неподвижно, положив руки на седельный рожок. Посмотрел вниз, на пограничника.

— А вы не одолжите человеку полдоллара на еду? — спросил он.

Пограничник постоял, помолчал. Потом полез в карман.

— Я живу вон там, около Кловердейла, — сказал мальчик. — Скажите мне, как вас зовут, и я найду вас и отдам.

— На, держи.

Мальчик подхватил крутящуюся монету на лету, кивнул и опустил в карман рубашки.

— Как ваше имя?

— Джон Гилкрист.

— А вы, похоже, не местный.

— Нет.

— А я Билли Парэм.

— Что ж, рад познакомиться.

— Я пришлю вам эти полдоллара, как только встречу кого-нибудь, кому сюда по дороге. Насчет этого не волнуйтесь.

— Да я и не волнуюсь.

Мальчик посидел, приотпустив поводья. Окинул взглядом широкую улицу, лежащую впереди, и голые холмы вокруг. Снова посмотрел на Гилкриста:

— И как вам нравятся эти места?

— По мне, так очень даже.

Мальчик кивнул.

— Мне тоже они нравятся, — сказал он. Коснулся шляпы. — Спасибо, — сказал он. — Премного вам обязан.

Потом тронул каблуками бока своего неказистого на вид коня и прямо по улице въехал в Америку.

Старая дорога от Дугласа до Кловердейла отняла у него весь день. К вечеру он был высоко в горах Гваделупе, там было холодно, еще холоднее стало на перевале, когда настала темнота и ветер так и свистел в горном проходе. Он ехал, расслабленно ссутулившись и опустив локти к бокам. Читал на камнях имена и даты, написанные людьми, когда-то проходившими этим же перевалом и теперь уже давно, конечно, мертвыми. Наконец внизу, в длинной сумеречной тени хребта, открылась прекрасная долина Анимас-Плейнз. Спускаясь с восточной стороны от перевала, конь вдруг понял, где находится, поднял морду, заржал и ускорил шаг.

К дому подъехал за полночь. В окнах ни огонька. Направился к конюшне поставить коня, а там не оказалось ни одной лошади, пса тоже не было, так что, не успев дойти до середины прохода конюшни, он понял, что случилось что-то очень нехорошее. Стянул с коня седло, повесил на крюк, натаскал сена и, закрыв ворота конюшни, подошел к дому, отворил кухонную дверь, зашел.

Дом оказался пуст. Он прошел по всем комнатам. Почти вся мебель исчезла. Только его собственная узкая железная кровать одиноко стояла в следующей за кухней комнате, стояла пустой, если не считать чехла от сенника. В стенном шкафу пять проволочных вешалок. В кладовке нашел консервированные персики и принялся их есть столовой ложкой из стеклянной банки, стоя у раковины в темноте и глядя сквозь окно на пастбище к югу от дома, голубое и притихшее под восходящей луной, и на изгородь, убегающую куда-то во тьму под горами, и на тень изгороди, пересекающую землю в лунном свете, словно хирургический шов. Повернул кран над раковиной, но оттуда раздался лишь легкий вздох, и ничего больше. Доев персики, зашел в родительскую спальню и остановился в дверях, глядя на пустую раму кровати и какую-то одежду, уже в виде тряпок валяющуюся на полу. Прошел к парадной двери, открыл и вышел на крыльцо.

Сходил на речку, постоял, послушал. Потом вернулся к дому, зашел в свою комнату, лег на кровать и вскоре уснул.

С рассветом был уже на ногах, разбирал банки на полках в кладовке. Нашел тушеные томаты, съел и отправился в конюшню, там отыскал щетку, вывел коня на солнышко и долго стоял, вычесывал его. Потом завел коня обратно в конюшню, поседлал, сел верхом и через распахнутые главные ворота усадьбы выехал к северу, на ранчо «Складская гряда».

Когда въехал во двор, старый Сандерс сидел на крыльце в той же позе, как когда он уезжал отсюда в последний раз. Мальчика не узнал. Даже коня не узнал. Тем не менее пригласил спешиваться.

— Я ж Билли Парэм! — крикнул мальчик.

Старик с минуту не отвечал. Потом обернулся к дому.

— Леона, — позвал он. — Леона!

Девушка вышла к дверям, приставила ко лбу ладонь, посмотрела на всадника. Потом подошла к старику, встала, положив руку дедушке на плечо. Как будто это всадник привез старику дурные вести.

Когда вернулся к дому, перевалило за полдень. Оставив коня во дворе оседланным, зашел в дом и снял шляпу. Опять прошел по всем комнатам. Ну, старик — ладно; старик, должно быть, спятил, но девушка… Вошел в спальню родителей, постоял. Долго стоял. Заметил ржавые отпечатки пружин на чехле матраса и долго на них смотрел. Потом повесил шляпу на дверную ручку и подошел к кровати. Постоял рядом. Нагнулся, ухватил матрас, стащил на пол, поставил на ребро и дал упасть нижней стороной вверх. Теперь белый свет увидело огромное кровавое пятно, высохшее почти до черноты и такое толстое, что пошло трещинами и лупилось, как темная глазурь на керамике. Поднялось облачко кисловатой пыли. Стоял, стоял… Потом зашарил руками в воздухе, поймал в конце концов спинку кровати и, схватившись за нее, удержался. Чуть погодя поднял взгляд, а еще немного погодя подошел к окну. За ним полуденный свет лился на пашню. На свежую зелень тополей вдоль ручья. А подальше ярко сияли горы Анимас-Пикс. Глядел на все это, глядел и вдруг упал на колени, согнулся до полу и разрыдался, закрыв лицо руками.

Когда ехал по поселку Анимас, дома вокруг казались брошенными. Остановился у магазина, набрал во флягу воды из-под крана, торчащего в стене здания, но внутрь заходить не стал. А ночь провел под открытым небом — в степи к северу от поселка. Еды все равно не было, так что костра разводить не стал. Всю ночь просыпался, и при каждом пробуждении монограмма «W» Кассиопеи проворачивалась вокруг Полярной звезды все дальше, и при каждом пробуждении все оставалось как было всегда и как всегда будет. В полдень следующего дня добрался до Лордсбурга.{47}.

Шериф, сидевший за столом, поднял взгляд. Сжал тонкие губы.

— Меня зовут Билли Парэм, — сказал мальчик.

— Я знаю, кто ты. Заходи. Садись.

Билли сел в кресло напротив стола шерифа и положил шляпу на колено.

— Ты где был, сынок?

— В Мексике.

— В Мексике…

— Да, сэр.

— Из-за чего ты сбежал?

— Я не сбегал.

— У тебя что — были неприятности дома?

— Нет, сэр. Папа никогда ничего такого… не позволял.

Шериф откинулся в кресле. Постучал себя по нижней губе указательным пальцем, созерцая одетого в лохмотья типа, сидящего перед ним. Бледного от дорожной пыли. Худого до истощения. В штанах, подвязанных веревкой.

— И что ты там, в Мексике, делал?

— Не знаю. Просто… съездил туда.

— Тебе просто ударила в голову моча, и ты не нашел ничего лучшего, как отправиться в Мексику. Ты это хочешь мне сказать?

— Да, сэр. Наверное.

Протянув руку, шериф взял с края стола стопку бумаг, подровнял ее край большим пальцем. Бросил взгляд на мальчика:

— А вот про это дело ты что-нибудь знаешь, сынок?

— Я ничего про него не знаю. За этим и пришел. Вас спросить.

Шериф сидел, наблюдал за ним.

— Что ж, ладно, — наконец сказал он. — Если такова твоя версия, придется тебе ее и держаться.

— Это не версия.

— Ладно. У вас там следопыты следы смотрели. Уведено шесть коней. Мистер Сандерс говорит, что вроде бы у вас как раз столько и было. Так и есть?

— Да, сэр. У нас их было семь, считая вместе с моим.

— Джей Том и его малец говорят, их было двое и они ушли оттуда с лошадьми часа за два до рассвета.

— А как они по следам это прочли?

— Как-то прочли.

— Они пришли туда пешком, да?

— Да.

— А что Бойд говорит?

— А Бойд ничего не говорит. Он убежал и спрятался. Всю ночь пролежал на холоде, а на следующий день пришел к Сандерсам, и они не смогли от него добиться никакого проку. Пришлось Миллеру садиться в грузовик, ехать туда и… вот такое вот обнаружить. Их застрелили из гладкоствольного ружья. Дробью.

Билли смотрел мимо шерифа в окно, на улицу. Попытался сглотнуть, но не смог. Шериф наблюдал за ним.

— Первое, что они сделали, — это поймали пса и перерезали ему горло. Потом затаились, ждали, когда, быть может, кто-нибудь выйдет из дому. Долго ждали, одному даже пришлось пойти отлить. Ждали, чтобы убедиться, что все снова уснули, после того как собака перестала лаять и так далее.

— Это были мексиканцы?

— Это были индейцы. Ну то есть Джей Том говорит, что это были индейцы. Я думаю, он знает. Но пес так и не сдох.

— Что?

— Я говорю, не умер пес-то. Он сейчас у Бойда. Только молчит теперь, как камень.

Мальчик сидел, глядя на заляпанную жиром шляпу, надетую на колено.

— Какое оружие они заполучили? — спросил шериф.

— А не было там никакого оружия. Единственное оружие, какое у нас было, — это карабин сорок четвертого калибра, так он был у меня.

— Много-то он не помог бы им, правда?

— Да, сэр.

— У нас никаких зацепок нет. Ты ведь знаешь.

— Да, сэр.

— А у тебя?

— Что — у меня?

— Может, ты знаешь что-нибудь, а мне не говоришь?

— А ваша власть на Мексику распространяется?

— Нет.

— Тогда какое это имеет значение?

— Это не ответ.

— Ну не ответ. Но вы-то тоже ничего не можете.

Шериф посидел молча, изучающе глядя на мальчика.

— Если ты думаешь, что мне на это дело плевать, — сказал он, — ты глубоко заблуждаешься.

Мальчик молчал. Приложил запястье тыльной стороной к одному глазу, потом к другому, отвернулся и опять стал смотреть в окно. Движения на улице не было. На тротуаре две женщины разговаривали по-испански.

— Ты мне можешь описать лошадей?

— Да, сэр.

— Клейма на них стояли?

— На одном клеймо было. Которого зовут Ниньо. Папа его у какого-то мексиканца купил.

Шериф кивнул.

— Ладно, — сказал он.

Полез куда-то вниз, выдвинул ящик стола и вынул оттуда железную денежную шкатулку, положил ее на стол и отпер.

— Не думаю, что меня похвалят за то, что я тебе это отдал, — сказал он. — Но я не всегда делаю то, за что хвалят. Тебе есть куда это пристроить?

— Не знаю. А что там?

— Документы. Свидетельство о браке. Свидетельства о рождении. Еще есть документы на лошадей, но большинство из них на несколько лет просрочены. Еще там обручальное кольцо твоей мамы.

— А папины часы?

— Часов не было. Есть еще кое-какие домашние вещи, они у Вебстеров. Если хочешь, я положу эти бумаги в банк. Вам даже не назначили опекуна, так что я не знаю, куда мне их и девать-то.

— Там должны быть бумаги на Ниньо и еще на одного — Бейли его звали.

Шериф повернул шкатулку от себя и сдвинул ее через стол. Мальчик принялся просматривать документы.

— Кто такая Маргарита Эвелина Парэм? — спросил шериф.

— Моя сестра.

— И где же она?

— Она умерла.

— А откуда у нее такое мексиканское имя?

— Ее назвали в честь моей бабушки.

Он сдвинул шкатулку через стол обратно, сложил две бумаги, которые оттуда вынул, в три раза по линиям сгиба и сунул под рубашку.

— Это и все, что тебе было нужно? — спросил шериф.

— Да, сэр.

Шериф закрыл крышку шкатулки, положил ее назад в ящик стола и, откинувшись в кресле, устремил взгляд на мальчика.

— Но ты не собираешься отправляться опять туда? — спросил он.

— Я еще не решил, что буду делать. Во-первых, поеду заберу Бойда.

— Заберешь Бойда?

— Да, сэр.

— Бойд никуда не поедет.

— Если я, то тогда и он.

— Бойд несовершеннолетний. Тебе его просто не отдадут. Черт. Ты ведь и сам несовершеннолетний.

— Я вас об этом спрашивал?

— Сынок, не лез бы ты в этом деле поперек закона.

— Я и не собираюсь. Но и поперек меня чтоб было, не позволю.

Он снял шляпу с колена, пару секунд подержал ее в обеих руках и встал.

— Спасибо вам за бумаги, — сказал он.

Шериф взялся руками за подлокотники кресла, как будто собираясь встать, но не встал.

— А как насчет описания лошадей? — сказал он. — Не хочешь написать мне про них бумажку?

— А толку-то?

— Я смотрю, пока ты там болтался, подрастерял, к чертям собачьим, все приличные манеры.

— Нет, сэр. Я так не думаю. Хотя то, чему я там научился, вряд ли имеет отношение к манерам.

Шериф кивком указал на окно:

— Это твой конь там?

— Да, сэр.

— Вижу пустую кобуру. А где винтовка?

— Променял.

— На что?

— Мне не хотелось бы говорить об этом.

— То есть не скажешь.

— Нет, сэр. Просто я не уверен, что смогу назвать это каким-то словом.

Когда он вышел на солнце и отвязал коня от парковочного счетчика, прохожие заоборачивались посмотреть. Что еще за чудо-юдо, что за пришлец такой спустился к ним с диких нагорий — в лохмотьях, грязный и голодный: видно же — и по глазам, да и по животу. Нечто неописуемое. Какой-то ископаемый ящер. В его чуждом для городских улиц облике им виделось то, чему они больше всего завидовали и что больше всего осуждали. И хотя сердца их устремились к нему, было бы неправильно не отметить, что в случае малейшей размолвки они же его могли бы и убить.

Дом, в котором приютили его брата, стоял на восточной окраине городка. Маленький беленый домик с двориком за забором и с крыльцом, ведущим на веранду. Билли привязал Бёрда к забору, толкнул калитку и пошел к крыльцу. Из-за угла дома вышел пес, оскалился и вздыбил шерсть.

— Ты чего, чучелка, это ж я, — сказал мальчик.

Услышав его голос, пес прижал уши и, всем телом извиваясь, бросился через двор к нему. Он не залаял и не заскулил.

— Эй, домик, кто в тебе живет? — повысил голос мальчик.

Весь извиваясь, пес его облапил.

— Да отвали ты, — отпихнул его мальчик.

Он воззвал к дому еще раз, потом поднялся на крыльцо, постучал в дверь и подождал. Никто не появился. Обошел дом сзади. Попробовал кухонную дверь, она оказалась не заперта, он пихнул ее и заглянул внутрь.

— Я Билли Парэм, — сказал он.

Вошел, закрыл за собой дверь.

— Хэллоу! — крикнул он.

Прошел через кухню, постоял в коридоре. И только он собрался снова что-нибудь крикнуть, как позади него открылась кухонная дверь. Он повернулся — на пороге стоял Бойд. В одной руке держа жестяное ведро, другую положив на дверную ручку. Стал выше ростом, этого не отнимешь. Прислонился к косяку.

— Наверное, ты уже считал меня мертвым, — сказал Билли.

— Если бы я считал тебя мертвым, я бы не торчал тут.

Он закрыл за собой дверь и поставил ведро на кухонный стол. Поглядел на Билли, потом в окно. Когда Билли снова с ним заговорил, брат не смотрел на него, но Билли видел, что его глаза полны слез.

— Ну что, пойдем? Ты готов? — сказал он.

— Ага, — сказал Бойд. — Я ведь только тебя и ждал.

Из встроенного шкафа в спальне они взяли охотничье ружье, взяли девятнадцать долларов мелочью и мелкими купюрами из белой фарфоровой коробочки, стоявшей в ящике комода, переложив их в старомодный кожаный кошель. С кровати сняли одеяло, а потом нашли и ремень для штанов Билли, и кое-какую одежду; взяли патроны к ружью, обшарив необъятные карманы кархарттовского пальто,{48} висевшего на стене у выхода из кухни, — один с двухнулевой картечью, а остальные с дробью номер пять и номер семь;{49} еще взяли большую хозяйственную сумку, наполнив ее найденными в кладовке консервами, хлебом, беконом, крекерами и яблоками; вышли, привязали сумку к седельному рожку, сели вдвоем и поехали по узенькой песчаной улочке; пес потрусил сзади. По дороге попалась какая-то женщина, она стояла в своем дворе, держала во рту бельевые прищепки; кивнула им. Они пересекли сперва шоссе, потом пути Южно-Тихоокеанской железной дороги, потом свернули на запад. С приходом темноты разбили лагерь на осыхающем дне соленого озера в пятнадцати милях западнее Лордсбурга и сидели у костра, причем на дрова для него пустили столбики от забора, которые выдернули из земли конем. К востоку и к югу от них дно озера еще было под водой, и там в последнем свете угасающего дня видны были два серых аиста — стояли, привязанные к своим отражениям, словно гипсовые статуи в разгромленном саду, из которого неким стихийным бедствием вымело все остальное. Вокруг мальчиков вся земля была покрыта растрескавшимися пластинками высохшей и подсыхающей грязи; рваное пламя костра плясало на ветру, который выхватывал из него и одну за другой уносил в густеющий мрак сгоревшие магазинные бумажки от распакованных продуктов.

Коня накормили прихваченными из дому овсяными хлопьями, ломти бекона Билли насадил на куски проволоки от забора и приладил жарить. Посмотрел на Бойда, сидевшего с ружьем поперек коленей.

— А ты помириться-то с папой успел?

— Ну, вроде да. Наполовину.

— На какую половину?

Бойд не ответил.

— Что это ты ешь?

— Булку с изюмом.

Билли покачал головой. Налил из фляги воду в консервную банку из-под компота и установил в углях.

— А что случилось у тебя с седлом? — спросил Бойд.

Билли посмотрел на седло с покромсанным правым тебеньком-фендером, но не ответил.

— На нас теперь охоту начнут, — сказал Бойд.

— Пускай.

— Как же мы заплатим-то за все, что взяли?

Билли посмотрел на него долгим взглядом.

— А не лучше ли сразу смириться с мыслью, что мы преступники, — сказал он.

— Даже преступник не станет грабить того, кто приютил его и был ему как друг.

— И долго нам теперь придется душеспасительные речи слушать?

Бойд не ответил. Они поели, раскатали подстилки и завалились спать. Ветер дул всю ночь. Он раздувал сперва огонь, потом угли, так что изломанная и скомканная, красная от жара проволока вдруг раскалилась и воссияла в ночи, как нить накаливания в огромном сердце тьмы, но тут же сразу и поблекла, стала черной, а ветер превратил угли в пепел, пепел унес прочь, стал обдувать глину на том месте, где были угли и пепел, и обдувал до тех пор, пока от костра не осталось вовсе никаких следов, кроме почерневшей проволоки, и всю ночь во тьме ходили, двигались какие-то сущности, которые никак не могли себя проявить, хотя и были для этого предназначены.

— Ты не спишь? — спросил Бойд.

— Не-а.

— Что ты рассказал им?

— Ничего.

— Почему?

— А зачем? Толку-то.

Ветер дул по-прежнему. Мигрируя, кипящим вихрем мимо несся песок.

— Билли!

— Что?

— Они знали, как меня зовут.

— Знали, как тебя зовут?

— Они звали меня. Кричали: «Бойд! Бойд!».

— Это ничего не значит. Спи.

— Как будто они какие-то мои приятели.

— Спи давай.

— Билли!

— Что?

— Тебе не обязательно пытаться это дело представить лучше, чем оно есть.

Билли не ответил.

— Уж как оно есть, так и есть.

— Я знаю. Спи.

Утром они сидели и ели, время от времени осматривая горизонт, как вдруг вдали, на фоне восхода, среди стального цвета глиняной глади, что-то начало проявляться. Через некоторое время поняли, что это всадник. Он был, возможно, где-то в миле и приближался в виде сразу нескольких полупрозрачных зыбких образов, которые в тех местах, где почва под ногами была под водой, вдруг прибавляли в росте, а потом съеживались и вытягивались снова, так что всадник, казалось, то надвигался, то пятился, то опять надвигался. Вставшее из-за горизонта солнце накрыли красные полоски облаков, собравшихся над восточным берегом, и всадник сразу стал как-то ближе, да он и в самом деле почти пересек уже все озеро шириной десять миль и глубиной три дюйма. Билли встал, сходил за ружьем, вернулся и, положив его под одеяло, снова уселся.

Лошадь под всадником была то ли цвета местной почвы, то ли была ею основательно перепачкана. Всадник ехал по мелкой стоячей воде; вытесняясь из-под копыт его лошади, она давала яркую световую вспышку, которая в тот же миг исчезала, как свинцовая чушка в чане. Выехав из воды, он направил лошадь по тропинке вдоль берега, засыпанного белым, будто содовым, песком, из которого торчали редкие пучки травы; подъехав к мальчишкам, окинул их взглядом из-под шляпы, затенявшей глаза. Ничего не сказал. Опять посмотрел на них, оглянулся, осмотрел озеро и дюны, наклонился, сплюнул и снова на них уставился.

— Вы не те, за кого я вас принял, — сказал он.

— А за кого вы нас приняли?

Этим вопросом всадник пренебрег.

— А вы-то что тут делаете? — спросил он.

— Мы ничего не делаем.

Он посмотрел на Бойда. Посмотрел на коня.

— Это что у вас там под одеялом? — спросил он.

— Ружье.

— Меня хотите застрелить?

— Нет, сэр.

— Это твой брат?

— Он может сам за себя ответить.

— Ты его брат?

— Да.

— Так… гм… что вы тут все-таки делаете?

— Мимо шли.

— Мимо шли?

— Да.

— Мимо шли… и куда?

— Мы идем в Дуглас, Аризона.

— Да ну?

— У нас там знакомые.

— А здесь у вас нет знакомых?

— Нам городская жизнь не подходит.

— Это ваш общий конь?

— Да.

— Тогда я знаю, кто вы.

Мальчики промолчали. Оглянувшись, мужчина посмотрел на сухое озеро, на дне которого лежал тонкий слой стоячей воды, в утреннем безветрии похожей на свинец. Опять наклонился, сплюнул и обратил взгляд на Билли:

— Я доложу мистеру Боруфу то, что вы мне сообщили. То есть что вы теперь просто пара бродяг. Но если хотите, могу вас подождать, поедем обратно вместе.

— Мы не поедем обратно. Но все равно спасибо.

— Я вам еще кое-что скажу, если сами не понимаете.

— Скажите.

— Вы ношу себе взяли не по силам.

Билли не ответил.

— Тебе сколько лет?

— Семнадцать.

Мужчина покачал головой.

— Что ж… — сказал он. — Смотрите, будьте осторожны.

— А можно вопрос? — сказал Билли.

— Ну…

— А как вы нас заметили? Аж оттудова…

— Я ваше отражение видел. В таких местах, как эта плайя, иногда можно видеть вещи, которые вроде как чересчур далеко, чтобы их видеть. Некоторые из ребят спорили, будто бы вы — это не вы, а мираж, но мистер Боруф знал, что это не так. Уж он-то к тутошним местам присмотрелся. Уж знает, где мираж, где нет. Да и я тоже присмотрелся.

— А вы присмотритесь через часик снова — увидите нас или нет.

— Обязательно.

Он кивнул каждому из них по отдельности: на той пустынной полосе то ли берега, то ли дна они сидели друг от друга чуть поодаль, потом ему на глаза попался онемевший пес.

— Да-а, не очень-то с него будет много проку как с охранника, а?

— У него было горло перерезано.

— Это я знаю, — сказал всадник.

После чего развернул лошадь и по плоской грязи, переходящей в озеро, поехал обратно. Въехал в солнце, сразу сделавшись силуэтом, и, несмотря на то что, когда они сами сели верхом и начали движение на юг вдоль борта этой серой сковородки, солнце поднялось и не слепило уже глаза, взгляд, брошенный на дальний берег озера, куда уехал всадник, там никого не обнаружил, будто он канул в воду.

Ближе к полудню они пересекли границу штата Аризона. Преодолели невысокий горный хребет, спустились в долину Сен-Симон-Вэлли — в том месте, где она идет с севера на юг, — и расположились полдничать у реки в тополиной роще. Они напоили и стреножили коня, потом сидели голые в неглубокой галечной запруде. Бледный, тощий, грязный, Билли не сводил глаз с брата, пока тот не встал, вперив взгляд в него.

— Может, хватит меня выспрашивать? Чего ты ко мне пристал?

— Да не буду я у тебя ничего выспрашивать!

— Будешь.

Еще понежились в воде. Пес, сидевший в траве, не сводил с них глаз.

— Он теперь ходит в папиных сапогах? Да? — сказал Билли.

— Ну вот, опять.

— Повезло тебе. Могли ведь убить с ними вместе.

— Не знаю, много ли тут везенья.

— Нельзя так говорить. Глупо.

— Ты не все знаешь.

— И чего это я не знаю?

Но Бойд не сказал ему, чего он не знает.

Расположившись в тени тополей, поели сардин с крекерами, потом поспали, а под вечер двинулись дальше.

— Одно время я уж подумывал, не уехал ли ты в Калифорнию, — сказал Бойд.

— И что бы я там делал, в Калифорнии?

— Не знаю. В Калифорнии тоже ковбои есть.

— Никогда не хотел в Калифорнию.

— Да и я тоже.

— Вот, может быть, в Техас…

— А в Техас зачем?

— Не знаю. Никогда там не был.

— Так ты нигде никогда не был. Это что, причина?

— Когда другой нет…

Едут, едут… В длинных тенях пробегали зайцы — скакнет, скакнет и опять замрет. Немой пес не обращал на них внимания.

— Почему полиция не может арестовать их в Мексике? — спросил Бойд.

— Потому что это американская полиция. В Мексике на нее всем плевать.

— Ну а мексиканская полиция?

— В Мексике вообще нет полиции. Она там просто шайка негодяев.

— А дробью номер пять можно убить человека?

— Можно, только надо почти в упор. Такая будет дыра — руку просунешь.

Вечером они пересекли шоссе (чуть восточнее Боуи) и свернули по старой дороге к югу через хребет Дос-Кабесас. Разбили лагерь, Билли насобирал дров, пошустрив в неглубоком каменном русле, они поели и сидели у костра.

— Как думаешь, они не захотят вернуться, чтобы и нас убить? — спросил Бойд.

— Не знаю. В принципе могут.

Он наклонился, пошуровал в углях палкой и положил палку в огонь. Билли следил глазами.

— Только им нас не поймать.

— Это точно.

— Почему ты не скажешь то, что у тебя на уме?

— А у меня нет ничего на уме.

— Ничьей вины в этом нет.

Бойд сидел, глядел в огонь. На гребне к северу от их лагеря тявкали койоты.

— Ты так себя с ума сведешь, — сказал Билли.

— Да я и так уже…

Он поднял взгляд. Его светлые волосы казались седыми. Он выглядел на свои четырнадцать и в то же время на столько, сколько не бывает. У него был такой вид, словно он и в начале времен там сидел, ждал, пока Господь сотворит вокруг него деревья и камни. Казался реинкарнацией своей собственной реинкарнации. Но более всего при взгляде на него бросалась в глаза переполняющая его ужасная печаль. Как будто он таит в себе весть о страшной потере — такую весть, ничего равного которой никто и никогда еще не слыхивал. О вселенской трагедии, вызванной не событием, не происшествием и не аварией, а просто тем, как устроен этот мир.

На следующий день, пройдя высоким горным проходом, они оказались на перевале Апачей. Бойд сидел сзади, болтая тощими ногами по бокам коня, и вместе они в четыре глаза обозревали местность впереди. День был солнечным, дул ветер, и над южными склонами в восходящих токах парили вороны.

— Вот еще одно место, где ты не был, — сказал Билли.

— Такие места везде, разве нет?

— Видишь там линию, где цвет меняется?

— Да.

— Там начинается Мексика.

— Что-то она совсем не хочет приближаться.

— В каком смысле?

— В том, что давай уже поехали быстрей.

К середине следующего дня они выбрались на шоссе 666{50} и из долины Серных Источников выехали уже по гудрону. Миновали город Эльфрида. Миновали город Макнил. Вечером проехали по главной улице Дугласа и остановились у пропускного пункта на границе. В дверях будки стоял пограничник, кивнул им. Посмотрел на пса.

— А где Гилкрист? — спросил Билли.

— Сегодня его нет. И до утра не будет.

— Можно, я оставлю для него деньги?

— Да пожалуйста. Оставляйте.

— Бойд, дай-ка мне полдоллара.

Бойд выпростал из кармана кожаный кошель, расстегнул. Деньги в нем были сплошь пяти- и десятицентовики, были монеты и по одному центу. Он отсчитал запрошенную сумму, пересыпал в горсть, протянул через плечо Билли. Тот взял монетки, разложил их у себя на ладони, пересчитал, потом опять зажал в горсти, наклонился и протянул вниз кулак:

— Я ему должен полдоллара.

— Хорошо, — сказал пограничник.

Билли коснулся поля шляпы указательным пальцем и тронул коня.

— А пес что, тоже с вами? — спросил пограничник.

— Это как он сам захочет.

Пограничник проследил, как они уехали со псом, семенящим следом. Переехали короткий мост. Мексиканский пограничник поднял на них взгляд, кивнул — мол, проезжайте, — и дальше потянулись домики уже Агва-Приеты.

— Я тоже умею считать, — сказал Бойд.

— Что-что?

— Считать, говорю, я умею. Тебе совершенно не обязательно было пересчитывать второй раз.

Билли обернулся, посмотрел на него и снова отвернулся.

— Хорошо, — сказал он. — Больше не буду.

Они купили у лоточника два брикетика мороженого и сели у ног коня на обочине, стали смотреть, как пробуждается вечерняя улица. Пес лежал перед ними в пыли, хотя и не совсем спокойно: вокруг бродили городские собаки, дыбили шерсть на спинах, принюхивались.

Зашли в местный гастроном, купили муки, сухой фасоли и сухофруктов, запаслись кофе, перцем и солью, приобрели небольшую эмалированную сковородку и кастрюлю с крышкой, коробок хозяйственных спичек и кое-какие ложки-вилки, а оставшиеся деньги поменяли на песо.

— Смотри, какой ты богатенький дяденька, — сказал Билли.

— Как негр на «кадиллаке» без бензина, — сказал Бойд.

— Ну, все ж таки богаче, чем был я в первый приезд.

— Это не шибко утешает.

На южном конце городка с дороги съехали, направились вдоль реки, текущей в берегах, обложенных бледно-серым булыжником, выехали в пустыню и лагерь обустраивали в темноте. Билли приготовил ужин, а поев, они сидели, смотрели в костер.

— Тебе надо перестать об этом думать, — сказал Билли.

— А я об этом вовсе и не думаю.

— А о чем ты думаешь?

— Ни о чем.

— Ни о чем — это не так просто.

— А вдруг с тобой бы что-нибудь случилось?

— Не надо все время думать о всяких «вдруг».

— Но вот а вдруг!

— Хочешь — можешь вернуться.

— К Вебстерам?

— Ну.

— После того, как мы их обворовали и все такое?

— Во-первых, воровал не ты. Ты, я думаю, в тот момент вообще ни о чем не думал.

— Не думал. Но все равно осадок неприятный.

Билли наклонился, сплюнул в костер:

— Не сцы. Все у тебя будет в порядке.

— У меня и так все в порядке.

Весь следующий день они ехали вдоль обмирщенной реки с ее булыжниковым руслом, а ранним вечером достигли придорожной деревушки Охито. Бойд всю дорогу спал, уткнув лицо в спину брата, проснулся потный и помятый, достал шляпу, которая в скомканном виде была засунута между ними, надел.

— Где это мы? — спросил он.

— Понятия не имею.

— Есть охота.

— Знаю. Мне тоже.

— Как думаешь, у них тут что-нибудь едят?

— Понятия не имею.

Остановив коня около мужчины, стоявшего в дверном проеме осыпающейся глинобитной стены, они его спросили, нет ли у него какой-нибудь еды; мужчина на секунду задумался, а потом изъявил готовность продать им курицу. Поехали дальше. Там, куда вела безлюдная дорога, в степи на юге, начиналась гроза, местность накрыло тучами, и вся округа под ними сразу сникла, а вдалеке, над синими голыми горами, то и дело вспыхивали тонкие прожилки молний, причем в полной тишине, словно гроза беснуется за стеклом. Они попали в нее перед самой темнотой. Стена дождя рванула по пустыне, гоня перед собой стаи диких голубей, ребята въехали в нее и промокли мгновенно. Сотней ярдов дальше спешились, встали в роще придорожных деревьев и, держа коня, смотрели, как струи дождя роют грязь. К тому времени, когда гроза прошла, тьма вокруг была хоть глаз выколи, на небе ни звезды, и они стояли и дрожали, слушая, как в тишине падают капли.

— Что собираешься делать дальше? — спросил Бойд.

— В седло и вперед, наверное.

— На такого мокрого коня противно лезть.

— Про тебя он может сказать то же самое.

Колонию Морелос проезжали за полночь. Фонарь в начале улицы горел тускло, как будто это они принесли с собою темноту. Билли укутал Бойда своей курткой, и теперь тот, спящий, тряско ерзал по его спине, тогда как конь, с чавканьем вытаскивая копыта из грязи и опустив голову, шлепал вслед за псом, рыскающим впереди среди огромных луж. На развилке свернули вправо — тем же маршрутом, которым нынешней весной, но словно целую вечность назад он однажды уже проходил, следуя за странниками, шедшими на ярмарку. Чтобы скоротать остаток ночи, забрались в какой-то брошенный jacal[232] у самой дороги, а утром развели костер, приготовили завтрак и высушили одежду, после чего поседлали коня и снова отправились по дороге на юг. Еще через три дня такой езды (всего в стране они уже пробыли семь дней, один за другим оставляя позади убогие глинобитные поселки на реке) въехали в Басерак. Перед беленым домиком в тени высокой бузины, опустив головы, стояли два коня. Рослый чалый мерин со свежим тавром на левом бедре и — надо же! — их конь Кено: стоит себе под тисненым мексиканским седлом.

— Глянь-кося… — сказал Бойд.

— Вижу. Слезай.

Бойд сполз с коня, Билли тоже спешился, передал поводья брату и вытащил из седельной кобуры дробовик. Пес на дороге остановился и, повернув голову, смотрел на них. Билли переломил ружье, убедился, что оно заряжено, вновь защелкнул ствол и бросил взгляд на Бойда:

— Коня вон туда отведи и держись в сторонке.

— Понял.

Билли подождал, пока Бойд не перевел коня через дорогу, а потом повернулся и пошел к дому. Пес стоял, переводя взгляд с одного на другого, пока Бойд, свистнув, не отозвал его.

Обойдя Кено вокруг, Билли потрепал его по шее, и конь сразу прижался лбом к его рубашке, обдав долгим сладостным выдохом. Тогда он прислонил ружье к стволу бузины и, подняв стремя, надел его на седельный рожок, после чего, потянув из пряжки латиго, расстегнул ее, выхлестнул ремень, потом распустил и заднюю подпругу и, взявшись за рожок и заднюю луку, снял седло и поставил его на землю. Затем стащил с коня вальтрап, положил его поверх седла, взял в руку ружье и, отвязав коня, повел его через улицу туда, где дожидался Бойд.

Сунув ружье обратно в кобуру, оглянулся на дом.

— Садись на Бёрда, — сказал он.

Бойд ступил в стремя, запрыгнул в седло и обернулся к нему.

— Веди лошадей вон туда и смотри, чтоб из дома не видели. Я тебя встречу на южном краю города. Не высовывайся. Я тебя сам найду.

— Что ты собираешься делать?

— Попробую понять, кто в доме.

— А если это они?

— Это не они.

— А ты будто знаешь, кто там.

— Нет, я не знаю. По-моему, там кто-то помер. Давай езжай.

— Ружье-то с собой взял бы.

— Не надо. Езжай.

Подождав, когда он проедет по узкой грязной улочке и скроется из виду, Билли повернулся и снова пошел к дому.

Стукнув в дверь, постоял, держа шляпу в руках. Никто не явился. Он надел шляпу, прошел вдоль стены и потолкался в старые, щелястые двустворчатые ворота в стене, но они оказались заперты на засов. Окинул взглядом верх стены. Из саманных блоков торчали кверху вмазанные в глину бутылочные осколки. Вынул нож и, сунув в щель между створками, стал понемногу, по полдюйма зараз, сдвигать старый деревянный брус, пока его конец не вышел из зацепления со скобой. Тогда он приоткрыл дверь, вошел внутрь и затворил ее за собой. На земле никаких следов волочения: ничего не втаскивали и не вытаскивали. Залитые ярким светом дня, на нижних ветках дерева сидели куры. Прошел по патио к черному ходу и остановился. За открытой дверью шел длинный коридор. На низкой скамье стояли глиняные горшки с цветами. Только что политыми. Вот и под скамьей на плитках следы влаги. Он снял опять шляпу, прошел по коридору и остановился в проеме на другом конце. В затемненной комнате на кровати лежала женщина. Около нее такие же, словно сестры, в одинаковых темных платках-ребосо. На столе горела свеча.

Женщина на кровати лежала с закрытыми глазами, держа в руках стеклянные четки. Умершая. Одна из стоявших на коленях женщин повернула голову и посмотрела на мальчика. Потом перевела взгляд в ту часть комнаты, которую ему не было видно. Через некоторое время, на ходу надевая пиджак, оттуда вышел мужчина; мальчику, стоящему у двери, он вежливо кивнул.

— ¿Quién es?[233] — сказал он.

Высокий и светловолосый, он говорил по-испански с иностранным акцентом. Билли отступил в сторону, и они оба вышли в коридор.

— ¿Estaba su caballo enfrente de la casa?[234].

Мужчина остановился, пиджак повис на одном плече. Кинул взгляд на Билли, потом устремил его по коридору, в сторону выхода.

— ¿Estaba?[235].

Бойда он нашел у реки, тот прятался с лошадьми в камышах на южном краю городка.

— Тебя же здесь кто угодно по следам найдет, — сказал Билли.

Бойд не ответил. Билли сел на корточки, сломал камышинку и еще раз ее сломал.

— Это немец, доктор. У него на коня есть factura.[236] Или говорит, что есть. Он сказал, что бумага выдана торговцем по имени Сото из Касас-Грандес.

Бойд стоял, держал в руке ружье. Он сунул его назад в кобуру, наклонился, сплюнул.

— Что ж… — сказал он. — Каковы бы его бумаги ни были, они все равно круче наших.

— Зато у нас конь.

Бойд стоял, глядел мимо коня на бегущую реку.

— Нас застрелят, — сказал он.

— Да ладно, — сказал Билли. — Поехали.

— Ты прямо так и вошел туда?

— Ага.

— Что ты ему сказал?

— Пора двигаться. Мы не развлекаться сюда приехали.

— Что ты ему сказал?

— Сказал ему правду. Сказал, что его конь был украден индейцами.

— А сейчас он где?

— Взял лошадь у слуги и поехал куда-то ниже по реке искать их.

— Оружие у него есть?

— Да. Есть какой-то ствол.

— А мы что будем делать дальше?

— Поедем в Касас-Грандес.

— Где это?

— Понятия не имею.

Стреножив Кено на обе пары ног и привязав к нему пса, они оставили коня в зарослях и поехали обратно в городок. Там долго сидели на земле посреди пыльной площади, пока тощий старик, сидевший на корточках напротив, чертил им обструганной палочкой портрет той местности, куда, по их словам, они задумали отправиться. Обозначал в пыли направления водных преград с местами переправ и стремнинами, показал, где какое пуэбло и как проходят горные хребты. Изобразил деревья и домики. Облака. Птичку. Нарисовал самих всадников вдвоем на одном коне. Время от времени Билли наклонялся вперед, чтобы задать вопрос, уточняющий какую-либо часть маршрута, и всякий раз старик, оборотившись, с прищуром взглядывал на коня, стоящего поодаль, и только после этого начинал ответ, который длился часами. Все это время в нескольких футах от них на скамейке сидели четверо мужчин в старомодных выцветших костюмах. Наблюдали. Когда карта в исполнении старика была закончена, она занимала площадь размером с одеяло. Старик встал, стряхнул со штанов пыль, шлепнув себя ладонью по заду.

— Дай ему песо, — сказал Билли.

Бойд вынул кошелек, расстегнул его, вынул оттуда монету и отдал Билли, а Билли передал старику, который принял ее изящно и с достоинством, потом снял шляпу и снова ее надел, после чего, обменявшись с каждым из них рукопожатием, сунул монету в карман, повернулся, пересек крошечную ухабистую zocalo[237] и, не оглядываясь, удалился. Едва он ушел, мужчины на скамейке расхохотались. Один из них встал, чтобы получше рассмотреть карту.

— Es un fantasma,[238] — сказал он.

— ¿Fantasma?[239].

— Sí, sí. Claro.[240].

— ¿Cómo?[241].

— ¿Cómo? Porque el viejo está loco es como.[242].

— ¿Loco?[243].

— Completamente.[244].

Билли встал, посмотрел на карту.

— ¿No es correcto?[245] — спросил он.

Мужчина воздел вверх руки. Сказал, что все, что они тут созерцают, всего лишь красивая картинка. Да и в любом случае вопрос не в том, верна ли карта, а в том, карта ли это. И вообще: путешествуя по стране, в которой вечно то пожар, то землетрясение, то наводнение, надо знать саму ее землю, а не просто какие-то отдельные ориентиры. Кроме того, сказал он, сам-то старик… Когда в последний раз он по тем горам ездил? Да и вообще куда-либо ездил! Его карта по большому счету вовсе не карта, а изображение некоего путешествия. Но что это было за путешествие? И когда?

— Un dibujo de un viaje, — сказал он. — Un viaje pasado, un viaje antiguo.[246].

И он безнадежно махнул рукой. Мол, тут и говорить больше не о чем. Билли поглядел на тех троих, что сидели на скамейке. Они следили за происходящим, включив какой-то странный блеск в глазах, отчего Билли подумалось, уж не морочат ли ему голову. Но тут мужик, сидевший справа, весь устремясь вперед, стряхнул пепел с сигареты и, обращаясь к тому, который стоял, сказал, что, вообще-то, если уж на то пошло, путешествие чревато и другими опасностями, а не только возможностью сбиться с пути. Планы, сказал он, — это одно, пути реальности — другое. Ошибкой было бы недооценить желание помочь, которым руководствовался старик в своей попытке дать им описание маршрута, потому что от доброго движения души отмахиваться не стоит, — такие вещи сами по себе способны придавать людям сил и решимости в путешествии.

Тот, который стоял, взвесил эти слова, но тут же и развеял их в воздухе, медленно поводив туда-сюда указательным пальцем. Сказал, что юношам вряд ли стоит принимать на себя даже часть ответственности в таком деле, как эта карта. Ведь в любом случае плохая карта хуже, чем вовсе никакой, поскольку она вызывает в путешественнике ложное чувство уверенности и легко может заставить его в ответственный момент пренебречь теми верными инстинктами, которые в ином случае, пойди он у них на поводу, вывели бы его куда надо. Дескать, следовать плохой карте — значит накликать беду. Говоря, он тыкал пальцем в схему на земле. Как будто призывая их осознать ее бесполезность. Второй мужчина на скамейке на это согласно кивнул и добавил, что рассматриваемая карта — это чушь, на которую только уличным собакам писать. Но тот, который был справа, лишь улыбнулся и сказал, что собаки — это уж такой народ — они с тем же успехом написают и на наши могилы, — как вам такой аргумент?

Стоявший ответил, что доказанное в одном деле справедливо для всех остальных и что в любом случае наши могилы не представляют собой ничего, кроме просто точек с такими-то координатами, и ни в каком путешествии ориентирами не служат, а являются лишь доказательством того, что любой наш путь кончается именно так. Не исключено даже, что те, кто лежит в оскверненных могилах — собаками или кем еще, — в свое время могли говорить слова куда более правильные и лучше соответствующие реалиям этого мира. Тут человек, сидевший слева (он до сих пор не проронил ни слова), посмеиваясь, встал и жестом пригласил ребят за собой, и вместе с ним они вышли на улицу, покинув и площадь, и кружок спорщиков в их доморощенной садово-скамеечной тертулии.{51} Билли отвязал коня, и этот человек показал им дорогу, ведущую на восток, попутно сообщив о некоторых ориентирах в горах и обратив внимание на то, что дорога кончается станцией под названием Лас-Рамадас; в общем, положитесь, мол, на удачу и дружество с Господом, иначе водораздела к Лос-Орконес вам не перейти.{52} Пожав им руки и улыбнувшись, он пожелал ребятам удачи. На их вопрос, далеко ли до Касас-Грандес, он поднял вверх ладонь с прижатым к ней большим пальцем.

— Cuatro días,[247] — сказал он.

Бросив взгляд в сторону площади, где остальные мужчины все еще бурно разглагольствовали, он сказал, что нынче вечером им идти на похороны: умерла жена одного их приятеля, вот их и обуяло настроение принимать все в штыки, а потому, мол, не обращайте на них внимания. После чего добавил, что, по его наблюдениям, вместо того чтобы делать людей вдумчивее и мудрее, зрелище смерти заставляет их придавать чрезмерное значение вещам сугубо тривиальным. Он их спросил, не братья ли они, они это подтвердили, и тогда он велел им как следует заботиться друг о друге в этом мире. Кивком указав на горы, он сказал, что у serranos[248] добрые сердца, а вот о жителях других мест этого не скажешь. Затем опять пожелал им удачи, призвал Господа не оставлять их и, отступив, поднял руку в прощальном жесте.

Скрывшись из виду у стариков, они съехали с дороги и двигались вслед за течением реки по вьющейся у берега тропке, пока не отыскали второго коня и пса. Бойд сел на Кено, и они поехали дальше, пока не достигли брода, там перешли на другой берег и по дороге, ведущей на восток, стали подниматься в горы.

Впрочем, «по дороге» — это опрометчиво сказано, потому что всякое сходство с дорогой она скоро потеряла вовсе. В том месте, где дорога ответвилась от реки, она была шириной с телегу и даже больше, там по ней видно было, что ее недавно ровняли конным скрепером-волокушей вроде тех, которые в Америке называют «фресно», а на обочинах вырубали кусты, но как только она вышла за пределы городка, вся эта затея сразу испустила дух и всадники обнаружили, что едут по обыкновенной пешеходной тропе, поднимающейся вверх по дну сухого русла. Незадолго перед темнотой вышли к небольшому хутору, состоявшему из нескольких построенных из жердей лачуг, разбросанных по террасе, снизу подпертой скалами. Свой лагерь разбили несколько выше, на следующей террасе; стреножили коней, развели костер. Снизу сквозь заросли виргинской сосны и можжевельника светил огонек в окошке. Чуть позже, когда они уже варили себе фасоль, по дороге к ним поднялся мужчина с фонарем. Он окликнул их с дороги, и Билли, подойдя к тому дереву, к которому было прислонено ружье, ответил ему в том смысле, чтобы подходил ближе. Тот подошел, встал у костра. Посмотрел на пса.

— Buenas noches,[249] — сказал он.

— Buenas noches.

— ¿Son Americanos?[250].

— Sí.

Он поднял свой фонарь повыше. Посмотрел на силуэты лошадей в темноте за костром:

— ¿Dónde está el caballero?[251].

— No hay otro caballero más que nosotros,[252] — сказал Билли.

Глаза мужчины обежали их скудные пожитки. Билли понял, что тот был послан пригласить их в дом, но не делает этого. Коротко поговорили ни о чем, и мужчина ушел. Сквозь деревья они увидели, как, подойдя к дороге, он поднял фонарь к лицу, отвел в сторону закрепленное на петле стеклышко и задул фитиль. Спускался к дому он уже в темноте.

На следующий день дорога через горы привела их в ущелье реки Бависпе, текущей ближе к западным склонам. Тропа стала еще более отвратной, да еще и с промоинами, где всадникам приходилось спешиваться и заставлять коней вскарабкиваться с узкого дна русла на косогоры, и так по многу раз, то вверх, то вниз, а были и места, где дорога раздваивалась, вызывая у них разногласия и попытки мысленным взором пробиться в разных направлениях сквозь заросли сосны и горного дубняка. В ту ночь они разбили лагерь на старом пожарище, среди обгорелых стволов и призрачных теней тех валунов, которые, разломившись во время землетрясения полвека назад и поехав на свежих плоских расщепах по крутому склону, ударами камня о камень высекли ту искру, что породила пожар, в котором деревья сгорели заживо. Стволы поваленных и сломанных деревьев, мертвые и почерневшие, торчали в сумерках под всевозможными углами, и сумерки же разбудили сов — небольшие совы то тут, то там в полном молчании пролетали над темнеющей поляной.

Усевшись у костра, братья приготовили и съели последний кусок бекона с фасолью и тортильями, а потом спали, завернувшись в одеяла, прямо на земле, благо ветер, пролетая над серыми нагромождениями стволов вокруг, звуков не издавал, а совы если и перекликались в ночи, то только тихими, бесцветными голосами, похожими на воркование горлиц.

По высокогорью ехали два дня. Пошел мелкий дождик. Было холодно, и они ехали, кутаясь в одеяла, пес рысцой бежал впереди, как немой и безмозглый баран-вожак, а из конских ноздрей дыхание вырывалось белыми клубами, таявшими в разреженном воздухе. Билли предложил меняться — то один на поседланном коне, то другой, — но Бойд сказал, что ему больше нравится Кено, на нем он и будет ехать, в седле или без него. На предложение Билли брать под седло то одного коня, то другого Бойд лишь покачал головой и вжал пятки в бока непоседланного коня.

Проехали мимо развалин старой лесопилки, проехали горное пастбище с рассыпанными по нему темными пнями. Вечером на противоположном склоне еще освещенного солнцем ущелья видели терриконы пустой породы, оставшиеся от старых серебряных копей, и семью цыган, устроивших свой табор в плетеных хижинах среди ржавых остовов древней машинерии; цыгане разрабатывали брошенную шахту и теперь встали перед вечерним костром шеренгой от мала до велика и глядели на проезжающих по противоположному склону всадников; глядя против солнца, они приставляли к глазам ладони козырьками, словно команда каких-то спятивших обтрепанных воинов, выстроившихся к смотру. В тот же вечер Билли застрелил кролика, они с братом тут же остановились среди долгих горных теней, разложили костер, приготовили его и съели, а внутренностями покормили пса, потом скормили ему и кости, а когда со всем этим было покончено, сидели, глядели на угли.

— Как думаешь, кони знают, где мы сейчас? — сказал Бойд.

— В каком смысле?

Бойд оторвал взгляд от огня:

— В прямом. Как думаешь, кони знают, где мы сейчас?

— Что за дурацкий вопрос?

— Да ладно. Я думаю, это вопрос про коней и про то, знают ли они что-нибудь о том, где мы сейчас.

— Да ну, к черту. Ничего они не знают. Они просто в горах и невесть где. Ты, может, в том смысле, знают ли, мол, они, что они в Мексике?

— Нет. Но если бы мы были в Пелонсийос или где-то еще в тех краях, они бы знали, где находятся. И могли найти дорогу назад, если их отпустишь.

— То есть ты спрашиваешь, найдут ли они отсюда дорогу назад, если ты дашь им сбежать?

— Не знаю.

— Так что же ты тогда спрашиваешь?

— Я спрашиваю, знают ли кони, где мы сейчас.

Билли молча смотрел на угли.

— Что-то я вообще не пойму, о чем у нас разговор.

— Ладно. Забудь.

— Ты хочешь сказать, что у них, может быть, какая-то картинка в голове, типа где их родное ранчо?

— Не знаю.

— Даже если бы что-то такое и было, это не значит, что они сумели бы его найти.

— Я не к тому, что сумели бы. Может, сумели бы, а может, и нет.

— Весь путь по своим следам они бы не прошли. Ч-черт.

— Ну почему обязательно по следам. Я к тому, что они просто соображают, где что.

— Ну, ты тогда знаешь больше меня.

— Я этого не говорил.

— Ты — нет, зато я это говорю. — Он бросил взгляд на Бойда. Тот сидел в наброшенном на плечи одеяле, скрестив перед собой ноги в дешевых сапогах. — Ты почему спать не ложишься?

Бойд наклонился, сплюнул в угли. Посидел, глядя, как плевок закипает.

— А ты почему? — сказал он.

Утром они выехали на рассвете, едва начало сереть. Между деревьями плыл туман. Выехали на открытое место — посмотреть, что несет с собою день, а меньше часа спустя остановили коней на восточном краю обрыва и смотрели, как солнце наливается и кипящим кубком вздымается, отрываясь от прерий Чиуауа, чтобы еще раз воссоздать из тьмы этот мир.

К полудню они уже снова были в степи, словно проскочили сквозь стекло, такое, какого они не видывали в жизни, ехали по густому ковру из бизоньей травы и бородача. Под вечер далеко на юге увидели высокий частокол тощих зеленых кипарисов и просвечивающие сквозь него белые стены асьенды. Все это колыхалось в волнах жара, как белое судно на горизонте. Далекое и непознаваемое. Билли оглянулся на Бойда — увидел ли и он, но и Бойд уже смотрел во все глаза. Поколыхалось и исчезло в мареве, а потом снова выплыло чуть выше горизонта и повисло, подвешенное в небе. Когда он снова посмотрел, все исчезло вовсе.

В долгих сумерках они прогуливали коней, чтобы дать им остыть. Не очень далеко заметили купу деревьев, вскочили на коней, поехали туда. Высунув язык, пес бежал впереди, темнеющая прерия замирала, погружаясь в прохладу и голубизну, а позади возвышались силуэты покинутых ими гор, черные и плоские на фоне вечернего неба.

Ехали, не выпуская из виду контуры деревьев на горизонте, а когда приблизились к роще, вспугнули там улегшихся на ночевку коров. Коровы замычали, затрясли шеями и куда-то в темноту поковыляли, а кони нюхали воздух и истоптанную коровами траву. В темной роще кони пошли медленнее и остановились, а потом двинулись осторожно, ступая в темную стоячую воду.

Они стреножили Бёрда, потом привязали к дереву Кено, так чтобы, когда они будут спать, он отгораживал их от коров. Есть было нечего, и костер разжигать не стали, а просто завернулись в одеяла и легли на землю. Дважды за ночь щиплющий траву конь протаскивал над ними привязную веревку, Билли просыпался, проносил веревку над спящим братом и снова клал в траву. Завернутый в одеяло, он лежал во тьме, слушал, как кони жуют траву, вдыхал добрый густой запах коров и снова засыпал.

Утром они сидели голые в темной воде болотного озерца, и тут прибыла группа бакерос. Приехавшие, покивав ребятам и пожелав им доброго утра, стали в дальнем конце озерца поить лошадей, а заодно, сидя верхом на пьющих воду лошадях, принялись сворачивать самокрутки, одновременно обозревая окрестность.

— ¿Adonde пап?[253] — услышали братья.

— A Casas Grandes,[254] — сказал Билли.

Те закивали. Их лошади поднимали из воды капающие морды и, без особого любопытства глянув на две бледные тени, зачем-то залезшие в la ciénega,[255] снова опускали морды и снова пили. Когда напились, бакерос пожелали мальчикам безопасного пути, развернули лошадей от водоема прочь и, рысью проскакав между деревьями, направились по степи на юг, откуда и приезжали.

Устроили постирушку, вместо мыла воспользовавшись соцветиями юкки, потом развесили одежду на акации, чтобы ее шипы не позволили ветру все унести. Одежда, прямо скажем, очень пострадала от путешествия по столь суровым местам, а возможностей для ее починки у них почти не было. Рубашки стали чуть ли не прозрачными, а у Билли так она и вовсе расползлась посередине спины. Расстелили одеяла, легли голыми под тополя и долго спали, надвинув на глаза шляпы, а из-за деревьев к ним выходили коровы и стояли смотрели.

Когда Билли проснулся, Бойд сидел, напряженно вглядываясь сквозь деревья.

— Что там?

— Здрасте пожалуйста.

Он приподнялся и поглядел на другой берег протекавшего в болоте ручейка. В камышах на корточках сидели трое индейских детей и смотрели на них. Когда он встал, весь замотанный в одеяло, они бросились наутек.

— Куда, к черту, пес подевался?

— Не знаю. А что он, по-твоему, должен был сделать?

За деревьями поднимался дымок и слышались голоса. Поправив на себе одеяло, Билли подошел к акации, снял с нее высохшую одежду и вернулся.

Это были индейцы тараумара. Как все тараумара, они передвигались пешком, а шли они назад в горы. У них не водилось ни скота, ни собак. И по-испански они не говорили. Мужчины были в одних белых набедренных повязках и соломенных шляпах, зато женщины и девочки щеголяли в ярких, многоцветных платьях со множеством нижних юбок. Кое-кто из них был обут в уарачи, но в большинстве они были босы, а их узловатые и похожие на копыта ступни, обутые или нет, были жестки и сплошь покрыты толстыми мозолями. Их имущество, упакованное в тюки из домотканой материи, лежало сваленное под деревья вместе с полудюжиной луков из дерева мора{53} и кожаных колчанов с длинными тростниковыми стрелами.

Женщины, занимавшиеся у костра готовкой, никакого интереса к одетым в свежевыстиранные лохмотья мальчишкам, вдруг появившимся на краю поляны, не проявили. С женщинами были старик и юноша, игравшие на самодельных скрипках; юноша сразу прервал игру, но старик продолжал играть. Этим водопоем тараумара пользовались тысячу лет и приносили сюда многое из того, что видели в мире. Несли впечатления о закованных в броню испанцах, об охотниках и ловцах, о грандах и их возлюбленных, о беглецах и рабах, об армиях и революциях, о мертвых и умирающих. Все увиденное пересказывалось, а рассказанное запоминалось. Двоих бледных и изможденных сирот-северян, в непомерно широких шляпах, приняли легко. Их усадили на землю слегка поодаль от других и дали еду в железных мисках, таких горячих, что не удержишь. В них было варево из соленой свинины с кукурузой, в котором обнаружились и тыквенные семечки, и мескитские бобы, и кусочки дикого сельдерея. Они ели, скрестив перед собой ноги и установив миски на боковины голенищ. Не успели доесть — от костра подошла женщина с бутылью, сделанной из тыквы, и налила им странной густой жижи кирпичного цвета, приготовленной бог знает из чего. Какое-то время они сидели смотрели. Больше пить было нечего. Никто не проронил ни слова. Цвет кожи у индейцев был темный, почти черный; их молчание говорило о взгляде на мир как на нечто временное, зыбкое, глубоко подозрительное. От них исходили токи настороженной сосредоточенности, словно они соблюдают готовое вот-вот сорваться перемирие. Находясь при этом в состоянии бессмысленной и безнадежной настороженности. Как люди, оказавшиеся на тонком льду.

Когда с едой было покончено, братья произнесли слова благодарности и удалились. На благодарность им ничем не ответили. Никто не произнес ни слова. Уходя, уже за деревьями, Билли оглянулся, но даже дети не смотрели им вслед.

Индейцы вечером пошли дальше. Над оазисом воцарилось великое молчание. Билли взял ружье и пошел с псом в красноватых долгих сумерках через травы исследовать местность. Тощие коровы желтоватой масти выглядывали из-за тополей и акаций, фыркали и рысцой отбегали. Охотиться было не на кого, за исключением мелких вяхирей, слетающихся к воде, но он не стал на них тратить патроны. Стоя на взлобке саванны, он смотрел, как на западе солнце заходит за горы, вернулся в темноте, а утром они поймали коней, поседлали Бёрда и двинулись вновь.

Под вечер въехали в мормонское поселение Колония Хуарес, дорога пошла между виноградниками и садами, они срывали с деревьев яблоки и совали за пазуху. Через реку Рио-Касас-Грандес переправились по узкому дощатому мостику и дальше ехали мимо аккуратных беленых домиков, обшитых вагонкой. Недлинная улица была обсажена деревьями, а домики выглядели ухоженными — около каждого садик и лужайка, обнесенная беленьким штакетником.

— Что это за поселок, интересно, — сказал Бойд.

— Понятия не имею.

В конце улицы поворот, опять пыльная дорога, и снова они в пустыне, как будто этот ухоженный городок им всего лишь приснился. Вечером по дороге на Касас-Грандес им попались обнесенные стеной руины древнего глинобитного города чичимеков.{54} В лабиринте его саманных перегородок кое-где проглядывали огоньки костров: там ютились бездомные, они то и дело вставали и переходили с места на место, и тогда по осыпающимся стенам начинали метаться тени, будто сбегаются пьяные сторожа, а потом над мертвым городом взошла луна и залила своим светом зубчатые стены укреплений, осветила лишившиеся крыш склепы, ямные печи, саманные загоны для скота и корт для игры в мяч, ставший местом охоты ночных хищных птиц, воссияла над сухими оросительными каналами, где глиняные черепки и каменные орудия лежат вперемешку с костями их изготовителей, накрепко впаянными в потрескавшиеся глиняные донца.

Перевалив через насыпь Северо-Восточной мексиканской железной дороги, въехали в Касас-Грандес и миновали депо; проехали еще немного по улице, привязали коней у входа в кафе и вошли. Надо же: на потолке патроны с лампочками, льющими на столики жесткий желтоватый свет, — первые увиденные ими электросветильники с тех пор, как позади осталась Агва-Приета на американской границе. Сели за столик, Бойд снял шляпу и положил на пол. В зале кафе никого. Через какое-то время из завешенного портьерой дверного проема в задней стене вышла женщина, приблизилась и встала у их столика, глядя на них сверху вниз. Блокнота для записей при ней не было, как не было, похоже, и меню. Билли спросил ее, имеется ли жареное мясо, она кивнула и сказала, что да. Сделав заказ, они сидели и смотрели в узкое окно на улицу, где стояли кони. Темнело.

— Ты о чем думаешь? — спросил Билли.

— Насчет чего?

— Вообще.

Бойд покачал головой. Свои тощие ноги он вытянул перед собой. По другой стороне улицы мимо тускло освещенных витрин прошествовала семья меннонитов в непременных своих комбинезонах — мужчины впереди, женщины в старомодных линялых длинных платьях и с корзинами сзади.

— Ты на меня не обижаешься?

— Нет.

— О чем ты думаешь?

— Ни о чем.

— Ну ладно.

Бойд неотрывно смотрел на улицу. Через некоторое время он обернулся и взглянул на Билли.

— Я думал о том, что как-то это слишком просто получилось, — сказал он.

— Что именно?

— Когда мы там на Кено наткнулись. Как мы Кено забрали.

— Пожалуй. Может быть.

Он понимал, что коня они еще не совсем забрали — сперва надо границу с ним пересечь, так что ничего еще не просто, — но этого он не сказал.

— Ты прямо во всем видишь подвох, — сказал он.

— Да нет.

— Все изменится.

— Я знаю. Но не все.

— Вечно ты беспокоишься. Но беспокойством ничего ведь не изменишь. Правда?

Бойд сидел, смотрел на улицу. Мимо проехали два всадника, одетые в вычурную униформу, — вероятно, оркестранты. Оба посмотрели на лошадей, привязанных у входа в кафе.

— Правда? — повторил Билли.

Бойд покачал головой.

— Не знаю, — сказал он. — Неизвестно, как бы все обернулось, если бы я тогда не забеспокоился.

В ту ночь они спали в пыльном бурьяне у самой железной дороги, утром помылись в оросительной канаве, сели на коней и вернулись в город, где позавтракали в том же кафе. Билли спросил уже знакомую им женщину, не знает ли она, где находится контора ganadero[256] по имени Сото, но она не знала. Они от души наелись яичницы с чоризо{55} и тортильями из пшеничной муки, каких в этой стране они прежде не видывали, зато уж и расплатиться пришлось чуть ли не последними деньгами. Вышли, сели на коней и поехали по городу. Контора Сото оказалась в кирпичном здании тремя кварталами южнее. По дороге Билли разглядывал отражение двух всадников в витрине здания напротив — две ледащие лошаденки частями проплывали по треснутым стеклам, — как вдруг, заметив еще и нелепо сложенного пса, осознал, что всадник, который едет во главе этой непритязательной процессии, он сам и есть. И только после этого заметил над головой у всадника буквы на стекле; буквы сложились в вывеску: «Ganaderos», а выше — «Сото и Гиллиан».

— Смотри, — сказал он.

— Вижу, — сказал Бойд.

— А что ж ты не говоришь-то ничего, если видишь?

— Вот, говорю уже.

Не слезая с лошадей, остановились посреди улицы. Пес сел в пыль, стал ждать. Билли наклонился, сплюнул и обернулся к Бойду:

— Ничего, если я кое-что у тебя спрошу?

— Валяй.

— Ты еще долго собираешься ходить такой угрюмый?

— Пока меня не разугрюмят.

Билли кивнул. Он не сводил глаз с их отражений в стекле. Ему вроде как и самому уже не нравилось то, что они сюда явились.

— Я так и знал, что ты это скажешь, — поморщился он.

От Бойда не укрылось, что Билли разглядывает отражение двоих оборванных странников с лошадьми, хотя и страшно искаженными покрытым запутанной сеткой трещин стеклом, а вдобавок и с немым псом у лошадей под ногами.

— Естественно, ведь я смотрю туда же, куда и ты, — сказал он, кивнув в сторону витрины.

Прежде чем они застали ганадеро на месте, им пришлось возвращаться к офису еще дважды. Бойда Билли оставил следить за лошадьми.

— Держи Кено от глаз подальше, — сказал он.

— Будто я сам не понимаю, — отозвался Бойд.

Билли перешел через улицу и у стеклянной двери поднял руку к лицу, чтобы сверкание не слепило глаза; заглянул. Старомодная контора: стены в лакированных панелях, темная дубовая мебель. Отворил дверь, вошел. Когда прикрывал дверь за собой, ее стекло звякнуло, и человек за письменным столом поднял взгляд. Он прижимал к уху трубку старомодного настольного телефона.

— Bueno, — сказал он. — Bueno. — Подмигнул Билли. Другой рукой приглашающе махнул ему рукой: дескать, заходи.

Билли снял шляпу.

— Sí, sí. Bueno, — говорил ганадеро. — Gracias. Es muy amable.[257] — Повесив трубку на рычаг, отодвинул от себя телефон. — Bueno, — сказал он. — Pendejo. Completamente sin vergüenza.[258] — Он поднял взгляд на мальчика. — Pásale, pásale.[259].

Билли стоял, держа в руке шляпу.

— Busco al señor Soto,[260] — сказал он.

— No esta.[261].

— ¿Cuándo regresa?[262].

— Todo el mundo quiere saber.[263] А вы кто?

— Билли Парэм.

— А кто это?

— Я из Кловердейла, Нью-Мексико.

— Что, правда?

— Да, сэр. Именно так.

— А что у вас за дело к сеньору Сото?

Билли повернул в руках шляпу на четверть оборота. Посмотрел в сторону окна. Мужчина за столом глянул туда же.

— Я сеньор Гиллиан, — сказал он. — Может быть, смогу помочь вам?

Он произнес это как «Гиййан». Подождал.

— Что ж, — сказал Билли. — Вы ведь с ним вместе продали коня доктору-немцу по фамилии Хаас.

Мужчина кивнул. Похоже, он с нетерпением ждал, когда ему расскажут о сути дела.

— А я ищу человека, который продал этого коня вам. Очень может быть, что это индеец.

Гиллиан откинулся в кресле. Постукал себе по нижним зубам.

— Это был мерин ростом пятнадцать с половиной ладоней.{56} Темно-гнедой. У вас это должно называться castaño oscuro.[264].

— Мне знакомы приметы того коня. Еще бы.

— Да, сэр. И вы могли продать ему не одну лошадь, а больше.

— Да. Мог бы, но продал одну. А вам-то что за дело до этой лошади?

— Да меня ведь не лошадь интересует. Я разыскиваю человека, который продал ее.

— А что там за мальчик на улице?

— Что-что?

— Что за мальчик на улице?

— Это мой брат.

— Почему он снаружи?

— Ему хорошо и снаружи.

— Почему бы вам не пригласить его сюда?

— Ему и там хорошо.

— Почему вы его не приглашаете сюда?

Билли выглянул в окно. Потом надел шляпу и вышел вон.

— Я думал, ты смотришь за лошадьми, — сказал он.

— Они вон там стоят, — сказал Бойд.

Кони стояли в боковом проезде, привязанные к штырю, торчащему из телеграфного столба.

— Нехорошо так лошадей оставлять.

— А я их разве оставляю? Я же здесь.

— Вот-вот. Вот он здесь тебя и увидел. Хочет, чтобы ты зашел.

— Зачем?

— Я его не спрашивал.

— А не лучше ли нам было бы просто взять да и уехать отсюда, как думаешь?

— Все будет нормально. Пошли.

Бойд посмотрел на окно ганадеро, но в нем отражалось солнце, не давая взгляду проникнуть внутрь.

— Пошли, — сказал Билли. — Если мы туда не зайдем, он что-нибудь заподозрит.

— Да он уже заподозрил.

— Нет. Пока еще нет.

Билли посмотрел на Бойда. Бросил взгляд в боковой проезд на коней.

— Кони у нас в жутком виде, — сказал он.

— Знаю.

Он стоял, заложив руки в задние карманы рабочих штанов и ковыряя засохшую грязь каблуком. Бросил взгляд на Бойда.

— Чтобы увидеться с этим человеком, — сказал он, — мы проделали такой путь!

Бойд наклонился и сплюнул между сапог.

— Ладно, — сказал он.

Открыли дверь, Гиллиан поднял взгляд. Билли придержал дверь для брата, Бойд вошел. Шляпы снимать не стал. Ганадеро откинулся в кресле, осмотрел одного, потом второго. Как будто его просили подтвердить родство.

— Это мой брат Бойд, — сказал Билли.

Гиллиан жестом поманил его ближе.

— Он стеснялся нашего вида, — сказал Билли.

— Он сам может сказать, чего он стеснялся.

Бойд стоял, сунув большие пальцы за ремень. И так и не сняв шляпы.

— Я не стеснялся нашего вида, — сказал он.

Ганадеро посмотрел на него с новым интересом.

— Ты из Техаса, — сказал он.

— Техаса?

— Да.

— С чего это вы взяли?

— Но ты и впрямь приехал из Техаса, разве нет?

— В жизни никогда в Техасе не бывал.

— Откуда же ты тогда знаешь доктора Хааса?

— А я его и не знаю. Я этого человека в глаза не видел.

— А почему тебя интересует его лошадь?

— При чем тут его лошадь? Коня украли с нашего ранчо индейцы.

— И отец послал тебя в Мексику вернуть коня.

— Отец нас никуда не посылал. Он умер. Они застрелили и его, и нашу мать из ружья дробью и увели лошадей.

Ганадеро нахмурился. Посмотрел на Билли:

— Ты это подтверждаешь?

— А я как вы, — сказал Билли. — Хочу послушать, что скажут дальше.

Ганадеро посмотрел на него долгим взглядом. И в конце концов сказал, что к своему теперешнему положению он пришел в результате торговли лошадьми на дороге, причем как в их стране, так и в этой, и научился главному, без чего такой торговец жить не может: умению воссоздать историю того, с кем приходится иметь дело, и пользуется он для этого главным образом методом исключения. При этом редко удивляется и почти никогда не бывает не прав.

— То, что ты рассказал мне, абсолютная чушь, — сказал он.

— Что ж, — сказал Бойд, — хотите — думайте так.

Ганадеро слегка поерзал в кресле. Постукал себя по зубам. Устремил взгляд на Билли:

— Ваш брат принимает меня за идиота.

— Да, сэр.

Брови ганадеро полезли вверх.

— Ты с ним согласен?

— Нет, сэр. Я с ним не согласен.

— А почему вы верите ему, а не мне? — сказал Бойд.

— А почему я должен верить тебе? — сказал ганадеро.

— Вам, видимо, просто нравится слушать, как люди врут.

На это ганадеро сказал, что да, это так. Сказал, что это необходимое условие, чтобы оставаться в этом бизнесе вообще. Посмотрел на Билли.

— Hay otro más,[265] — сказал он. — Что-то у вас есть еще. Что именно?

— Да нет, мне к этому добавить нечего.

— Тебе — нет, а вообще-то, есть, наверное. — Он посмотрел на Бойда. — Ведь есть?

— Не понимаю, о чем вы меня спрашиваете.

Ганадеро улыбнулся. С усилием поднялся из-за стола. Стоя, он сделался словно меньше. Подошел к дубовому шкафу с картотекой, выдвинул ящик, пролистнул там какие-то бумаги и вернулся с папкой; сел, положил папку на стол перед собой и раскрыл ее.

— По-испански читаете? — сказал он.

— Да, сэр.

Ганадеро вел по документу пальцем.

— Упомянутая вами лошадь куплена на аукционе второго марта. В составе лота из двадцати трех лошадей.

— Кто продавец?

— La Babícora.

Он повернул открытую папку кругом и пихнул по столу. Билли в нее не взглянул.

— Что такое Бабикора? — сказал он.

— Да, что это, сэр?

— Это ранчо. Хозяином которого является ваш соплеменник, сеньор Херст.{57}.

— И много они продают лошадей?

— Не так много, как покупают.

— А зачем они продали эту лошадь?

— ¿Quién sabe?[266] Мерины в этой стране не очень популярны. Против них существует, как у вас говорят, предубеждение.

Билли опустил глаза, посмотрел на справку о продаже.

— Пожалуйста, — сказал ганадеро. — Можете посмотреть.

Билли взял со стола папку и проглядел список лошадей, продававшихся одним лотом под номером четыре тысячи сто восемьдесят шесть.

— ¿Que es un bayo lobo?[267] — сказал он.

Ганадеро пожал плечами.

Билли перевернул страницу. Пробежал глазами по описаниям. Ruano.[268] Bayo.[269] Bayo cebruno.[270] Alazan.[271] Alazan Quemado.[272] Половина лошадей была таких мастей, о которых он прежде слыхом не слыхивал. Yeguas и caballos, capones и potros.[273] Один конь по описанию вроде бы напоминал Ниньо. Но тут же он увидел еще одного, который тоже походил на него по всем статьям. Закрыл папку и положил ее обратно ганадеро на стол.

— Что скажете? — спросил ганадеро.

— Насчет чего?

— Вы сказали мне, что приехали сюда, чтобы найти продавца лошадей, а не саму лошадь.

— Да, сэр.

— Быть может, этот ваш приятель работает на сеньора Херста. Такое бывает.

— Да, сэр. Такое может быть.

— Найти человека в Мексике не очень простое дело.

— Да, сэр.

— В горах места много.

— Да, сэр.

— Затеряться есть где.

— Да, сэр. Есть где.

Ганадеро вновь сел. Постучал на подлокотнику кресла указательным пальцем. Как будто он телеграфист на пенсии.

— Otro más,[274] — сказал он. — Что я могу еще?

— Не знаю.

Подавшись вперед через стол, он посмотрел на Бойда. И перевел взгляд вниз, на его сапоги. Билли проследил глазами его взгляд. Понятно: ищет потертости от ремешков крепления шпор.

— Далеко же вы от дома забрались, — сказал он. — Ничего не скажешь. — Он снова поднял взгляд на Билли.

— Да, сэр, — сказал Билли.

— Разрешите мне дать вам совет. Я чувствую, что должен это сделать.

— Хорошо.

— Возвращайтесь домой.

— А у нас его нет. Куда возвращаться? — сказал Бойд.

Покосившись на него, Билли отметил, что тот так и не снял шляпу.

— Почему ты не спросишь его, зачем он нас домой отправляет, — сказал Бойд.

— Я скажу, зачем он вас домой отправляет, — сказал ганадеро. — Затем, что он знает то, чего вы, возможно, не знаете. То есть что прошлое нельзя поправить. Вы всех за дураков держите. Но у вас не так много причин оставаться в Мексике. Подумайте над этим.

— Пошли отсюда, — сказал Бойд.

— Мы сейчас очень близки к истине. Хотя я и не знаю, в чем она состоит. Я не цыганка-предсказательница. Но я вижу у вас впереди большие неприятности. Очень большие. Ты должен слушаться брата. Он старше.

— А вы еще старше.

Ганадеро снова откинулся в кресле. Обратил взгляд на Билли.

— Ваш брат настолько юн, что полагает, будто прошлое до сих пор живо, — сказал он. — Что прошлые несправедливости ждут его вмешательства. Может быть, вы в это тоже верите?

— У меня на этот счет нет мнения. Я сюда приехал только ради кое-каких лошадей.

— Какое тут может быть вмешательство? Какое лекарство может быть от того, чего нет? Вы понимаете? И где такое лекарство, у которого нет непредвиденных побочных действий? Какое действие не взывает к будущему, которое заранее неизвестно?

— Однажды я уже уехал из этой страны, — сказал Билли. — И вовсе не будущее заставило меня сюда вернуться.

Ганадеро выбросил вперед ладони одну над другой, на небольшом расстоянии. Как будто держа нечто невидимое в невидимой коробке.

— Вы сами не представляете, какие вещи приводите в движение, — сказал он. — Ни один человек этого знать не может. Никакой пророк не предугадает. Последствия наших действий часто бывают совершенно противоположны тому, на что поначалу рассчитываешь. Уверены ли вы, что стремление сердца у вас так огромно, что преодолеет все неверные повороты, все разочарования? Неужто вы не понимаете? Мало за что можно платить такую цену.

Бойд уже стоял в дверях. Билли, обернувшись, смотрел на него. А тот — на ганадеро. Ганадеро, помахав перед собой ладонью, развеял воздух.

— Да. Да, — сказал он. — Идите.

На улице Билли оглянулся посмотреть, не смотрит ли за ними ганадеро.

— Не смотри назад, — сказал Бойд. — И так ясно, что он следит за нами.

Из города выехали на юг по дороге на Сан-Диего. Ехали в молчании; немой и натерший лапы пес попеременно то бежал, то шел впереди посередине лишенной тени полуденной дороги.

— Ты понял, что он нам вкручивал? — сказал Билли.

Бойд слегка повернулся на непоседланном коне и оглянулся назад:

— Еще бы. Я-то понял, что он нам вкручивал. А ты?

Оставив позади последние разрозненные южные предместья, они выехали из города. В полях, через которые они ехали, работали мужчины и женщины, собиравшие хлопок с серых ломких кустиков. Братья напоили коней из придорожной acequia,[275] предварительно распустив на Бёрде латиго, чтобы он не заподпружился. Один из мелко нарезанных наделов какой-то человек распахивал при помощи быка привязанным к его рогам плугом с одной ручкой. Такой плуг был стар уже в Египте и мало чем отличается от простой сохи из древесного комля. Вновь сели на коней, двинулись дальше. Билли оглянулся на Бойда. Тощего на непоседланном коне. И еще более тощего в виде тени. Совсем уж хиленькой в сравнении с тенью высокого вороного коня, широко шагающего по дороге и размашистыми движениями угловатых конечностей с потягом попирающего пыль, — тут нечего сказать, уж конь так конь, получше его Бёрда. Когда день уже клонился к закату, остановили коней на вершине взгорка и, оглядевшись, увидели, что чуть ниже на вспаханные квадратики темной земли пущена вода из открытого шлюза; скопившаяся в бороздах вода блистала на вечернем солнце, как убегающие вдаль параллельные полосы полированной стали. Издали напоминая прутья поваленных ворот, обозначающих границу некоего древнего предприятия, начинающегося тут же, от первых придорожных тополей, где чирикают вечерние птицы.

Мало-помалу на вечереющей дороге они нагнали босоногую девчонку, несшую на голове тряпичный узел, обвисающий по сторонам головы, словно поля огромной мягкой шляпы. Из-за которой, когда копыта их коней зацокали рядом с нею, чтобы взглянуть на них, ей пришлось поворачиваться всем телом. Они ей покивали, Билли пожелал доброго вечера, она им пожелала того же, и они уехали вперед. Чуть дальше им встретилось место, где вода, перелившаяся из оросительной системы, заполнила придорожную канаву; тут они спешились и подвели к канаве коней, а сами сели на траву и стали смотреть, как по темнеющим полям тяжело расхаживают гуси. По дороге опять мимо прошла та же девушка. Сперва они подумали, что она себе под нос тихонько напевает, но оказалось, плачет. Увидев коней, остановилась. Кони подняли головы, заоборачивались к дороге. Девушка двинулась дальше, кони опустили головы и снова принялись пить. Когда братья опять вывели коней на дорогу, девушка казалась крохотной, почти неподвижной точкой вдали. Взобравшись на коней, они пустились в путь и через некоторое время опять ее нагнали.

Билли на своем коне сместился ближе к другой стороне дороги, чтобы, когда, он, проезжая мимо, заговорит с ней, она, отвечая ему, волей-неволей повернулась бы лицом к западу и оно бы осветилось последним светом дня. Но, едва услышав сзади стук копыт, она тоже перешла на другую сторону, а когда он заговорил с ней, поворачиваться не стала вообще, да и ответа от нее он не услышал. Едут дальше. Проехав еще сотню ярдов, он остановился и сошел с коня на дорогу.

— Ты чего? — спросил Бойд.

Билли обернулся к девушке. Не доходя до них, она остановилась. Дальше ей идти было некуда. Билли отвернулся, поднял ближайшее стремя, повесил его на рожок и стал проверять латиго.

— Темнеет же, — сказал Бойд.

— Уже стемнело.

— Ну так давай двигаться.

— Мы и так двигаемся.

Девушка опять пошла вперед. Приближалась медленно, держась дальней от них стороны дороги. Когда она с ними поравнялась, Билли ей предложил подвезти ее. Она не ответила. Дернула под своим узлом головой и ускорила шаг. Билли смотрел ей вслед. Погладив коня по холке, он взял его под уздцы и пошел по дороге пешком, ведя коня за собой. Бойд на Кено остановился, сидит смотрит.

— Что на тебя нашло? — сказал он.

— Ты о чем?

— Подвозить ее…

— А почему бы и нет?

Пустив коня вперед, Бойд поехал рядом с братом.

— Что ты затеял?

— Прогуливаю коня.

— Какого черта на тебя нашло?

— Да ничего на меня не нашло.

— Тогда что ты сейчас делаешь?

— Просто прогуливаю своего коня. Ты едешь, я ж не спрашиваю…

— Прямо так я тебе и поверил.

— Ты что, боишься девчонок?

— Я боюсь девчонок?

— Да.

Он поднял взгляд на Бойда. Но Бойд лишь покачал головой и поехал дальше.

Девушка тем временем ушла вперед, ее маленькая фигурка растаяла в темноте. На поле к западу от дороги продолжали слетаться голуби. Слышно было, как они пролетают над головой, даже когда стало настолько темно, что видно уже не было. Бойд уехал вперед, Билли все чего-то ждал на дороге. Через какое-то время Билли догнал брата. Он опять был в седле, и они поехали рядом.

Орошаемые земли остались позади, потом в роще придорожных деревьев показалась лачуга из палок и глины, внутри которой горел слабый оранжевый огонек самодельной масляной лампадки. Они подумали, что, должно быть, девушка сюда и шла, однако, к их удивлению, она опять возникла впереди на дороге.

На этот раз, когда они ее догнали, ночь была уже хоть глаз выколи. Билли придержал рядом с ней коня и спросил, далеко ли ей еще осталось, на что, мгновение поколебавшись, она сказала, что нет. Он предложил взять у нее узел и везти его на лошади, а она шла бы рядом пешком, но она вежливо отказалась. При этом назвала его сеньором. Бросила взгляд на Бойда. Билли пришло в голову, что сейчас она побежит прятаться в придорожный чапараль, но нет, не стала. Они пожелали ей доброй ночи и поехали дальше, а вскоре на дороге им попались двое всадников, едущих навстречу; из темноты те перекинулись с ними двумя-тремя словами и уехали. Остановив коня, Билли сидел, смотрел им вслед; Бойд остановился рядом.

— Ты думаешь о том же, что и я? — сказал Билли.

Бойд сидел, упершись скрещенными ладонями в хребет коня.

— Хочешь помочь ей?

— Ну вроде как.

— Ладно. Думаешь, они к ней будут приставать?

Билли не ответил. Кони потоптались и замерли. Помолчав, он сказал:

— Давай минутку подождем здесь. Через минуту она подойдет. Тогда можно будет двигаться дальше.

Но она не подошла ни через минуту, ни через десять, ни через тридцать.

— Все. Возвращаемся, — сказал Билли.

Бойд наклонился, длинно сплюнул на дорогу и повернул коня.

Проехав меньше мили, они увидели костер, который где-то впереди просвечивал сквозь железные колючки кустарника. Дорога повернула, и костер понемногу сместился вправо. Потом обратно. Еще полумилей дальше они остановили коней. Костер горел в небольшой дубовой рощице чуть восточнее. Его свет отражался на темном пологе листвы, там двигались тени — туда, потом обратно; из темноты за костром послышалось конское ржание.

— Что думаешь делать? — сказал Бойд.

— Не знаю. Подумать надо.

Не слезая с коней, они молча стояли на темной дороге.

— Ну, подумал уже?

— Думаю, ничего не поделаешь, надо ехать прямо туда.

— Они поймут, что мы вернулись специально.

— Знаю. А ничего не поделаешь.

Бойд сидел, сквозь ветви деревьев глядя на огонь.

— А ты как хочешь поступить? — сказал Билли.

— Если мы собрались прямо туда вломиться, давай тогда так и сделаем.

Они спешились, взяли коней под уздцы. Пес сидел на дороге, смотрел на них. Потом встал, пошел следом.

Когда они вступили на поляну под деревьями, по другую сторону костра стояли двое мужчин, смотрели, как они приближаются. Их лошадей видно не было. Девушка сидела на земле, подвернув ноги под себя и держа свой узел на коленях. Когда увидела, кто это, отвела взгляд и стала смотреть в огонь.

— Buenas noches, — обратился к присутствующим Билли.

— Buenas noches, — сказали в ответ.

Держа коней под уздцы, братья остановились. Дальше их никто не приглашал. Вступив в круг света, пес помешкал, сдал чуть назад и встал в ожидании. Мужчины молча на них смотрели. Один курил сигарету; поднял ее к губам, чуть затянулся и выдул тонкую струйку дыма в сторону костра. Произвел круговое движение пальцем, направленным вниз. Сказал им, чтобы лошадей обвели вокруг — и туда, в рощу сзади.

— Nuestros caballos están allá,[276] — сказал он.

— Está bien,[277] — сказал Билли. Но с места не двинулся.

Мужчина сказал, что не все. Они, мол, не хотят, чтобы лошади поганили место, на котором собираются спать люди.

Билли окинул его взглядом. Потом, приобернувшись, посмотрел на своего коня. В черном зрачке конского глаза увидел двоих мужчин и девушку, сгорающих на призрачном костре, — все были чуть искривлены, словно игрушечная троица в стеклянном пресс-папье. Поводья передал за спиной Бойду.

— Вон туда их отведи, — сказал он. — Бёрда не расседлывай, не расслабляй латиго и не подпускай к их лошадям.

Ведя за собой коней, Бойд вышел вперед, прошел мимо мужчин и исчез во тьме среди деревьев. Билли вышел к костру, кивнул им и слегка сбил шляпу на затылок, чтобы не застила обзор. Встал перед костром, уставил взгляд в него. Покосился на девушку.

— Cómo está,[278] — сказал он.

Она не ответила. Когда он поглядел через костер, мужчина, который курил, сидел на корточках и смотрел на него сквозь волны жара глазами цвета мокрого угля. Рядом с ним на земле стояла бутылка, заткнутая стержнем от початка.

— ¿De dónde viene?[279].

— America.[280].

— Tejas.[281].

— Nuevo Mexico.[282].

— Nuevo Mexico, — повторил мужчина. — ¿Adonde va?[283].

Билли не сводил с него взгляда. Прижатой к груди правой рукой тот держал себя за локоть левой, так что, согнутая в локте, левая рука с зажатой в ней сигаретой стояла перед ним вертикально, придавая ему вид донельзя официальный, необычайно вежливый. Билли снова покосился на девушку и опять стал смотреть на мужчину напротив, через костер. Ответа у него не было.

— Hemos perdido un caballo, — сказал он. — Lo buscamos.[284].

Мужчина молчал. Держа сигарету между указательным и средним пальцем, он иногда сгибал ладонь, сигарета каким-то птичьим движением клевала его в губы, он затягивался и снова ее подымал. Из темноты вышел Бойд, обошел костер и остановился, но мужчина на него не взглянул. Бросил окурок перед собой в костер, обхватил себя за колени и принялся качаться вперед-назад, но лишь едва-едва, чуть заметно. Дернув подбородком в сторону Билли, он спросил: они что, вернулись посмотреть их лошадей?

— Нет, — сказал Билли. — Nuestro caballo es un caballo muy distinto. Lo conoceríamos en cualquier luz.[285].

Не успел он это сказать, как понял, что сам лишил себя благовидного ответа на следующий вопрос мужчины. Оглянулся на Бойда. Бойд это тоже понял. Продолжая покачиваться, мужчина изучающе на них глядел.

— ¿Qué quierren pues?[286] — сказал он.

— Nada, — сказал Билли. — No queremos nada.[287].

— Nada, — сказал мужчина.

Он выговорил это слово так, словно пробует на вкус. Поведя подбородком чуть вбок, он наклонил голову, как человек, взвешивающий возможности. Двое всадников, которые встретили двоих других на темной дороге, а после них еще и пешехода, знают, что встреченные ими всадники этого пешехода ранее обогнали и проехали дальше. Это, так сказать, то, что дано. В свете костра зубы мужчины поблескивали. Поковырявшись между ними, он что-то достал, осмотрел и съел.

— ¿Cuántos años tiene?[288] — сказал он.

— ¿Yo?[289].

— Quién más.[290].

— Diecisiete.[291].

Мужчина кивнул:

— ¿Cuántos años tiene la muchacha?[292].

— No lo sé.[293].

— Que opina.[294].

Билли окинул взглядом девушку. Она сидела, глядя себе в подол. На вид ей было лет четырнадцать.

— Es muy joven,[295] — сказал он.

— Bastante.[296].

— Doce quizás.[297].

Мужчина пожал плечами. Протянув руку, он поднял с земли бутылку, вытащил пробку, отпил и посидел молча, держа ее за горлышко. Потом сказал, что тех, которые уже пускают кровь, можно портить. После чего протянул бутылку назад через плечо. Его приятель сделал шаг вперед, взял у него бутылку и отпил. По дороге кто-то ехал на лошади. Пес встал, прислушался. Но проезжавший не остановился, и неспешный перестук копыт по засохшей грязи затих; пес снова лег. Второй мужчина (тот, который стоял) отпил еще раз, после чего вернул бутылку. Первый взял ее, сунул пробку в горлышко, вогнал ребром ладони поглубже и взвесил бутылку на руке.

— ¿Quiere tomar?[298] — сказал он.

— No. Gracias.[299].

Он снова взвесил бутылку на руке и вдруг метнул ее из-за спины через костер. Билли поймал, сидит смотрит. Поднял бутылку к глазам. За стеклом вязко вращался дымно-желтый мескаль, по дну елозило скрюченное тельце мертвого gusano,[300] — оно медленно поворачивалось, словно крошечный блуждающий зародыш.{58}.

— No quiero tomar,[301] — сказал он.

— Tome,[302] — сказал мужчина.

Билли опять перевел взгляд на бутылку. Пятна от жирных пальцев на стекле поблескивали в свете костра. Он бросил взгляд на мужчину, потом выкрутил из горлышка пробку.

— Давай коней, — сказал он.

Бойд отступил к нему за спину. От мужчины это не укрылось.

— ¿Adonde vas?[303] — сказал он.

— В темпе, — сказал Билли.

— ¿Adonde va el muchacho?[304].

— Está enfermo.[305].

Бойд пересек поляну и пошел к деревьям. Пес поднялся, стал смотреть ему вслед. Мужчина снова повернулся к Билли. Билли поднял бутылку и начал пить. Отпил и опустил бутылку. На глазах у него выступила влага, он вытер ее запястьем, посмотрел на мужчину, снова поднял бутылку и снова стал пить.

Когда опустил бутылку, она была пуста. С усилием всосав в себя воздух, он поднял взгляд на мужчину, но тот глядел в это время на девушку. А та стояла и смотрела в сторону рощи. Тут вздрогнула земля, и это все почувствовали. Мужчина вскочил и заозирался. Вслед за ним и второй мужчина, отпрянув от костра, молча кинулся в темноту, призывно воздевая руки. Он пытался преградить путь лошадям, которые, появившись из-за деревьев, куда-то ринулись, мотая головами и переступая несколько боком, чтобы не наступать на волочащиеся привязные веревки.

— Demonios,[306] — выкрикнул мужчина.

Билли выпустил из руки бутылку и, бросив пробку от нее в костер, схватил девушку за руку.

— Vámonos,[307] — сказал он.

Она нагнулась, схватила свой узел. Бойд галопом вылетел из-за деревьев. Низко склонившись к шее Кено, в одной руке он держал поводья Бёрда, в другой ружье, а поводья своего коня сжимал в зубах, как цирковой наездник.

— Vámonos, — прошипел Билли, но она и так уже крепко держалась за его руку.

Промчавшись с лошадьми чуть ли не через костер, Бойд резко осадил Кено, и тот встал, роя копытом землю и дико поводя глазами. Бойд вновь схватил поводья в зубы, а ружье кинул Билли. Билли поймал, а девушка, которую он поддерживал под локоть, была уже у стремени коня. Две другие лошади исчезли в темной степи южнее лагеря; с той стороны из темноты появился мужчина — это возвращался тот, который кинул Билли бутылку мескаля, — в руке он сжимал длинный узкий нож. Помимо конского дыхания и топота копыт, не раздавалось ни звука. Никто не произнес ни слова. Пес нервно кружил позади коней.

— Vámonos, — повторил Билли.

Оглянувшись, он увидел, что девушка уже сидит на крупе коня за седлом и свертком с одеялом. Он выхватил у Бойда поводья, перекинул их через голову коня и взвел курок ружья, держа его в одной руке, как пистолет. Понятия при этом не имея, заряжено оно или нет. Мескаль лежал в желудке тяжестью, как злобный инкуб. Ступил в стремя, девушка привычно наклонилась, припав к боку коня, он перебросил ногу через нее и тут же, резко передернув трензелем, развернул коня. Мужик с ножом — вот он, рядом, и он направил ствол ружья ему в грудь. Тот попытался схватиться за узду, но конь отпрянул, а Билли вынул сапог из стремени и двинул мужика ногой, но тот уклонился и ткнул в ногу ножом, пропоров Билли голенище вместе с брючиной. Вновь развернув коня, Билли вжал в его бока каблуки, мужик попытался схватить девушку, но в руках у него оказалось лишь платье, которое сразу порвалось, и вскоре они уже мчались по травянистой болотине, забирая все ближе к дороге, где на нетерпеливо переступающем коне уже ждал Бойд, еле видимый в свете звезд. Резко осадив коня — тот чуть не сел на зад и вскинул голову, — Билли через плечо спросил девушку:

— ¿Está bien?[308].

— Sí, sí, — прошептала она. Наклонившись вперед через свой узел, она держалась за него, обхватив обеими руками.

— Помчались, — сказал Бойд.

Напористым галопом рванули по дороге на юг; скакали бок о бок, пес бежал сзади, мало-помалу отставая. Луны не было, только звезды, которых в этой стране так много, что даже в безлунную ночь всадник все равно отбрасывает на дорогу тень. Десять минут спустя Бойд, сидя верхом, держал коня Билли за поводья, пока Билли, упершись ладонями в колени, блевал в придорожный бурьян. Из темноты возник запыхавшийся пес, кони, поглядывая на хозяина, били копытами о дорогу. Билли вытер мокрые глаза, поднял взгляд. Посмотрел на девушку. Та сидела на коне полуголая, ее обнаженные ноги свисали по сторонам конских ляжек. Сплюнул, вытер рукавом рот и посмотрел на сапог. Потом сел на дорогу, снял сапог, посмотрел ногу. Снова натянул сапог, встал, поднял с земли ружье и пошел обратно к лошадям. Разрезанная штанина джинсов хлопала по лодыжке.

— С дороги надо бы сойти, — сказал он. — Не так уж много времени им понадобится, чтобы поймать лошадей.

— Он тебя не порезал?

— Со мной все в порядке. Поехали.

— Давай-ка послушаем.

Послушали.

— Черт! Ничего не слышно из-за пыхтенья пса.

— Слушай, слушай…

Взяв поводья, Билли перенес их через голову коня, поставил ногу в стремя, девушка пригнулась, и он вскочил в седло.

— Ты сумасшедший! — сказал он. — У меня, оказывается, брат сумасшедший.

— ¿Mánde?[309] — сказала девушка.

— Послушай еще, — сказал Бойд.

— Ты что-нибудь слышишь?

— Ничего. Как ты себя чувствуешь?

— Сам понимаешь.

— Она по-нашему-то говорит, нет?

— Ни фига себе! Откуда бы ей знать по-нашему?

Сидя на коне, Бойд напряженно вглядывался в темноту.

— Ты знаешь, они ведь поедут нас искать.

Билли воткнул ружье стволом в кобуру.

— Да, сцука, что ж, я сам не понимаю? — сказал он.

— Не ругайся в ее присутствии.

— Чего?

— Я говорю, не ругайся в ее присутствии.

— Так ты же сам сказал, вот только что, — мол, по-нашему она ни бум-бум.

— И поэтому что — обязательно ругаться?

— Странный ты какой-то. И кстати, почему ты решил, что у тех мерзавцев не окажется где-нибудь за пазухой пистолета?

— Я как-то не подумал об этом. Но я же передал тебе ружье.

Билли согнулся, сплюнул.

— Черт, — сказал он.

— Что теперь с ней будешь делать?

— Не знаю. Черт. Откуда мне знать?

Свернув с дороги, они поехали по безлесной равнине. Плоские черные горы вдали казались рваным подолом нижнего поднебесья. Девушка, при всей малости ее роста, сидела очень прямо, одной рукой держась за поясной ремень Билли. В звездном свете они скакали между темными громадами хребтов на востоке и хребтов на западе, и сами себе казались всадниками из детской книжки, везущими на родину вызволенную из плена деревенскую принцессу.

Встали лагерем на сухом взгорке и сразу опустились в ночь, словно в бездонную глубь; коней стреножили, Бёрда расседлывать не стали. Ждали, когда девушка заговорит. Но она ушла в темноту и до утра не показывалась.

Когда проснулись, костер уже горел и она наливала из фляги воду греться, бесшумно двигаясь в рассветных сумерках. Билли лежал в своем одеяле, смотрел. Должно быть, в ее узле среди пожитков была и какая-то одежда, потому что она снова была в юбке. Она что-то помешивала в кастрюльке, но что это было, он не мог понять. Закрыл глаза. Услышал, как его брат сказал ей что-то по-испански, а когда опять выглянул, Бойд уже сидел у огня по-турецки и что-то пил из жестяной кружки.

Билли перевернулся, размотал свое одеяло, она принесла ему чашку горячего шоколада и вернулась к костру. Воспользовавшись их маленькой сковородкой, она подрумянила тортильи, щедро намазала на них фасолевой каши, и, сидя у костра, они втроем позавтракали, пока вокруг занимался день.

— Это ты расседлал Бёрда? — сказал Билли.

— Нет. Это она.

Старший кивнул. Помолчали.

— Он тебя сильно порезал? — сказал Бойд.

— Да ну, царапина. Зато сапог мне здорово попортил.

— В этой стране насчет шмотья просто засада.

— Это я тоже уже заметил. А что тебя сподвигло этак вот взять да и шугануть вдруг их лошадей?

— Сам не знаю. Внезапно будто осенило.

— Ты слышал, что он про нее говорил?

— Ага. Слышал.

К восходу солнца они свернули пожитки и вновь поехали по каменистой, поросшей креозотовым кустарником равнине на юг.{59} На полдник остановились среди пустыни у колодца, где разрослись дубняк и бузина; коней пустили пастись, а сами спали прямо на земле. Билли спал, не выпуская из объятий ружье, а проснулся оттого, что девушка сидит и на него смотрит. Он спросил ее, может ли она ездить caballo en pelo,[310] и она ответила, что может. Когда поехали дальше, ее посадили позади Бойда, чтобы менять лошадей. Билли думал, Бойд будет возражать, но тот ничего не сказал. Когда оглянулся, девушка обнимала Бойда обеими руками. Когда еще через какое-то время оглянулся снова, ее темные волосы лежали у брата на плечах, а девушка спала, прильнув к его спине.

Вечером подъехали к асьенде Сан-Диего, главные здания которой стоят на холме, возвышаясь над возделанными полями, раскинувшимися от Рио-Касас-Грандес до Рио-Пьедрас-Вердес. Внизу, словно китайская игрушка, крутилась водяная мельница, в отдалении тявкали собаки. Вокруг под круто падающим жестким светом стояли дикие бурые горы, пряча тени в глубоких складках, а несколько южнее высоко в небе вершили медленную траурную карусель штук десять крупных стервятников.

III.

Когда ехали по подъездной дорожке мимо главного здания, было почти темно, но вот и портики, подпертые стройными витыми чугунными столбиками, вот белые оштукатуренные стены, по углам усиленные красными песчаниковыми блоками; вдоль парапета, ограждающего крышу, видна терракотовая филигрань. Фасад оформлен в виде трех каменных арок, над которыми в камне полукругом вырезаны слова «Асьенда де Сан-Диего», а подними инициалы «Л. Т.».{60} Высокие арочные окна закрыты ставнями, ставни от ветхости все в трещинах, краска и штукатурка со стен местами облупилась, а на потолках портиков обнажилась старая драночная плетенка, кое-где подгнившая и прогнувшаяся. Через огромную площадь поехали к строениям, которые выглядели жилыми: на фоне вечернего неба над ними виднелись дымки. За деревянными воротами взглядам открывался внутренний двор, и тут, не слезая с лошадей, они бок о бок остановились.

В углу у ограды стоял остов древнего двухдверного «доджа» тридцатой модели,{61} давно лишившегося складной брезентовой крыши, колес и даже осей, не говоря уже о стеклах и сиденьях. В дальнем конце территории горел костер, на котором что-то готовили; его свет давал возможность рассмотреть две ярко разукрашенные крытые кибитки, между которыми были натянуты веревки с постирушкой, а вокруг ходили мужчины и женщины в халатах и кимоно, обликом похожие на цирковых.

— ¿Qué clase de lugares éste?[311] — сказал Билли.

— Es ejido,[312] — сказала девушка.

— ¿Qué clase de gente?[313].

— No lo sé.[314].

Он спрыгнул наземь, и девушка, соскользнув с крупа его коня, приняла поводья.

— Кто они такие? — сказал Бойд.

— Понятия не имею.

Прошли на территорию — Билли с девушкой пешком и с конем у девушки в поводу, Бойд вслед за ними верхом. Люди у дальней стены не обратили на них никакого внимания. У костра два мальчика горящей лучиной зажигали фонари и, поддев за дужку шестом с рогатиной на конце, передавали их на azotea,[315] где еще один мальчик, силуэт которого двигался на фоне темнеющего неба, развешивал их на парапете. Благодаря их усилиям огороженная территория освещалась все ярче, и вскоре поблизости даже закричал петух. Другие мальчики складывали вдоль стены тюки прессованного сена, а под дальним порталом мужчины разворачивали расписной полотняный занавес, во многих местах порванный и износившийся в поездках.

Вскоре два костюмированных персонажа занялись изображением какой-то ссоры, в ходе которой один отскакивал назад и широко раскидывал руки, словно показывал размер чего-то огромного. Затем он завел песню на незнакомом языке. На то время, пока он пел, все движение прекратилось. Потом действие возобновилось.

— ¿Dónde están los domicilios?[316] — сказал Билли.

Девушка кивнула в сторону тьмы, раскинувшейся за стенами.

— Afuera,[317] — сказала она.

— Пошли.

— А я бы досмотрел, — сказал Бойд.

— Но ты даже не знаешь, про что это.

— Все равно интересно.

Билли взял у девушки поводья. Оглянулся на костер, окинул взглядом актеров.

— Мы потом можем вернуться, — сказал он. — Они же только начинают.

Выехав со двора, все вместе направились туда, где стояло три длинных глинобитных строения, дававшие кров работникам бывшей асьенды, потом поехали по дорожке между первыми двумя под непрерывный лай множества злобно щерящихся дворняг. Вечер был теплый, и еду жители готовили на кострах, разведенных на открытом воздухе; в мягком свете слышалось приглушенное звяканье посуды и негромкие шлепки ладоней, лепящих тортильи. Люди переходили от костра к костру, в темноте отчетливо звучали их голоса, а где-то вдалеке раздавался звон гитары, подчеркивавший благостность летней ночи.

Им отвели комнаты в дальнем конце коридора, девушка расседлала коня Билли и увела обоих коней на водопой. Билли выудил из кармана деревянную спичку и зажег ее, чиркнув о ноготь большого пальца. На две комнаты была одна дверь и одно окно, а в вышине вместо потолков виднелись балки с переплетением реек. Комнаты соединялись низенькой дверцей, в углу второй комнаты имелся очаг и небольшой столик с деревянной крашеной фигуркой Святой Девы. Горшок с высохшими сорняками. Стакан, ко дну которого прилип кружок почерневшего воска. К стене было прислонено некое сооружение из жердей, собранных в раму, затканную чем-то вроде паутины из полосок невыделанной шкуры, на которой оставалась даже шерсть. Устройство выглядело грубым сельскохозяйственным орудием, но на самом деле представляло собой кровать. Он задул спичку и вышел, остановившись в дверях. Бойд сидел на завалинке, наблюдал за девушкой. Она была у поильного желоба в дальнем конце территории, стерегла лошадей, пока те пьют. Стояла с двумя конями и псом, а вокруг полукольцом сидели собаки всех возможных расцветок, но она не обращала на них внимания. Терпеливо стояла с лошадьми, ждала, когда напьются. Она их не касалась и не говорила с ними. Просто ждала, когда закончат пить, а они все пили и пили.

Ужинали вместе с семьей по фамилии Муньос. С дороги у приезжих, должно быть, вид был не ахти, потому что женщина все подкладывала им еду, а мужчина вытягивал руки и делал ими движения, будто что-то приподнимает: берите, мол, берите. Спросил Билли, где именно находится то место, откуда они приехали, и на его ответ реагировал смирением и печалью. Как на информацию о том, чего не исправишь. Ели они, сидя на земле и черпая ложками из глиняных мисок. По поводу того, откуда она взялась, девушка так ничего и не объяснила, да никто и не спрашивал. Едва начали есть, в окружающей ночи возник сильный тенор, возвысился и пошел плавать над крышами жилых строений. То забирался, будто по ступенькам, вверх, то снижался, и так дважды. Настала тишина. Завыла какая-то собака. И лишь после того, как стало ясно, что голос смолк окончательно, ejiditarios[318] заговорили снова. Чуть позже откуда-то с дальнего края территории донесся удар колокола, и уже во время долгого послезвучия все начали вставать и перекликаться.

Женщина забрала домой комаль и посуду и теперь стояла в освещенном керосиновой лампой дверном проеме с маленьким ребенком на руке. Увидев, что Билли все еще сидит, она жестами принялась поднимать его, звать за собой.

— Vámonos,[319] — сказала она.

Он поднял на нее взгляд. Сказал, что у него нет денег, но она лишь смотрела на него, словно не понимая. Потом сказала, что идут все и что те, у кого есть деньги, заплатят за тех, у кого их нет. Сказала, что идти обязательно нужно всем. Даже мысли такой не должно быть, чтобы кто-нибудь был забыт. Разве можно такое себе представить?

Он поднялся, встал. Оглянулся в поисках Бойда, но не увидел ни его, ни девушки. Отставшие, спеша, бежали сквозь дым гаснущих костров. Женщина переместила ребенка на другое бедро и пошла вперед, взяв Билли за руку, как будто он тоже дитя.

— Vámonos, — повторила она. — Está bien.[320].

Вслед за другими они поднялись на взгорок, где толпа двигалась медленно из-за стариков, которые пытались всех пропускать: проходите, мол, давайте-давайте! Но все отказывались. В пустом унылом здании на вершине подъема не было ни огонька, но оттуда доносилась музыка — из его длинного, огороженного стеной двора, где прежде располагались лавки, каретные сараи и конюшни, ну и, конечно, там же прежде жили надзиратели. Свет падал из высоких двустворчатых ворот, кроме того, рядом с ними, по обеим сторонам каменной входной арки, горели то ли нефтяные, то ли смоляные факелы, сделанные из железных банок; сюда-то и стремились эхидитариос, выстроившись в очередь и мало-помалу продвигаясь со своими зажатыми в кулаках песо и сентаво, которые они отдавали горделивому привратнику в шикарном черном костюме. Сквозь толпу прошли двое молодых людей с носилками. Носилки были сделаны из двух шестов и брезента, на котором лежал старик в пиджаке и галстуке; держа в руках деревянные четки, он мрачно взирал на небо, открывавшееся в арке над ним. Билли поглядел на ребенка на руках у женщины; ребенок спал. Когда они добрались до ворот, женщина заплатила привратнику, тот поблагодарил, ссыпал медяки в ведерко, стоявшее рядом с ним на земле, и они прошли во внутренний двор.

Разрисованные кибитки уже были здесь — стояли в отдалении у стены. На утоптанной глине двора перед ними полукругом стояли фонари, еще несколько фонарей были развешены на веревке, протянутой над головами; в их свете лица мальчишек, наблюдавших из-за ограждения крыши, сами были похожи на театральные маски, украшающие парапет. Между оглоблями повозок стояли мулы в бархатных попонах, украшенных блестками и мишурой, — это были те же самые мулы, которые таскали крохотную труппу по проселочным дорогам республики, и во множестве деревень они вот так же, в таком же убранстве выстаивали вечерами, ждали, пока не зажгут фонари и на какой-нибудь деревенской площади или бульваре не соберутся толпы, и точно так же там расхаживал взад и вперед мужчина, держа перед собой, словно кадильницу, продырявленное гвоздями ведро с водой, которой он смачивал пыль на площадке, а за пологом кибитки уже угадывались движения примадонны: вот она надевает свое вызывающе открытое платье, а вот повернулась, чтобы осмотреть себя в зеркале, — его никто, конечно же, не может видеть, но все могут его наличие вообразить.

Представление он смотрел с интересом, но мало что из него уразумел. Актеры, вероятно, изображали какое-то происшествие, с ними же приключившееся во время их странствий; обращаясь друг к дружке, они пели и плакали, а в конце мужчина в клоунском наряде заколол кинжалом женщину и еще одного мужчину — возможно, соперника, — и тут же с двух сторон выбежали мальчики с краями занавеса в руках, сомкнули их, и все исчезло, остались лишь мулы в своих постромках, потряхивающие во сне головами и время от времени переступающие на месте.

Аплодисментов не было. Собравшиеся тихо сидели на земле. Некоторые женщины плакали. Чуть погодя из-за занавеса к народу вышел распорядитель — тот самый, что объявлял о начале представления, — поблагодарил собравшихся и с поклоном отступил в сторону, после чего занавес мальчики растащили снова. Представшие взглядам актеры стояли рука об руку, они стали кланяться, делать реверансы, раздались жиденькие аплодисменты, и занавес окончательно закрылся.

Утром, еще до света, Билли вышел из дома и направился к реке. Выйдя на дощатый мост с каменными опорами, он остановился, глядя вниз, на прозрачные воды Рио-Касас-Грандес, катившиеся с гор на юг. Повернулся, бросил взгляд ниже по течению. В сотне футов от него в воде, доходящей до бедер, стояла голая примадонна. Ее распущенные волосы были мокры, они липли к спине и доставали до воды. Он примерз к месту. Женщина повернулась, качнула перед собой волосами, нагнулась и опустила их в реку. Над водой закачались ее груди. Билли снял шляпу и стоял с тяжко бьющимся под рубашкой сердцем. Женщина выпрямилась, собрала волосы в узел и выкрутила из них воду Кожа у нее была очень белой. На ее фоне волосы под животом темнели почти неприлично.

Она еще раз нагнулась и, качнувшись вбок, провела по воде волосами из стороны в сторону, потом выпрямилась и взмахнула ими, подняв вокруг себя широкое колесо брызг, и встала, откинув голову назад, с закрытыми глазами. Солнце, встававшее над серыми хребтами с востока, осветило верхушки деревьев. Она подняла одну руку вверх. Качнув всем телом, помахала руками перед собой. Нагнувшись, поймала падающий узел волос в ладонь и, держа его, провела другой рукой по поверхности воды, словно благословляя ее, а он смотрел, смотрел и начинал понемногу чувствовать, что мир, который повсюду всегда перед ним раскрывался, затягивается словно каким-то флером. Она повернулась, и он подумал, что сейчас она запоет, обращаясь к солнцу. Она открыла глаза и, увидев его на мосту, повернулась спиной и медленно пошла из воды к берегу, вскоре пропав у него из виду, заслоненная бледными стволами тополей; тем временем солнце встало, река текла как и прежде, но ничего уже не было как прежде и никогда уже, как ему подумалось, не будет.

Он медленно побрел назад к дому. Освещенные этим новым восходом, мимо одна за другой проходили тени работников, с мотыгами на плечах направляющихся в поля мимо восточной стены зернохранилища, — они шли как персонажи какой-то земледельческой драмы. Получив из рук хозяйки Муньос свой завтрак, он взвалил седло на плечо, вышел, поймал коня, поседлал его, сел верхом и поехал осматривать окрестности.

Когда караван кибиток с оперной труппой выезжал из асьенды, настала уже середина дня. Выехав из ворот, они спустились с холма, по мосту переехали реку и двинулись на юг по дороге на Мата-Ортис, Лас-Барас и Бабикору. В жестком свете полудня линялая позолота надписей, облупленная красная краска и выгоревшие на солнце пологи кибиток, казалось, несли печать распада того великолепия, что так пышно сияло весь прошлый вечер; повозки тарахтели и качались, уменьшаясь по мере удаления на юг, и это их растворение в жаре и безлюдье казалось чревато новым, более суровым испытанием. Свет божьего дня как будто отрезвлял, развеивая некие надежды. Как будто и сам свет, и окружающая местность, которую он делал видимой, были враждебны истинной цели отъезжающих. Билли наблюдал за ними со взлобка саванны южнее асьенды, где травы так и бурлили под порывами низового ветра. Череда кибиток медленно ползла среди тополей на дальней стороне реки, мелкие мулы едва тащили. Он наклонился, сплюнул и пустил коня вперед, прижав к его бокам пятки.

Под вечер он прошелся по пустым покоям старого residencia. В комнатах оказалась выдрана вся арматура, почти не оставалось даже паркета, не то что люстр. Топчась по комнатам, всюду бродили индюшки; перед ним, правда, расступались. Весь дом пропах сырой соломой, на потолках — пятна протечек, сырость расписала вспухшую и местами обвалившуюся штукатурку стен огромными бурыми самозародившимися картами словно бы древних королевств или каких-то исчезнувших миров. В углу гостиной лежали останки животного — высохшая шкурка и кости. Скорее всего, собаки. Билли вышел во внутренний двор. Сквозь штукатурку ограждающих стен проглядывали стыки саманных блоков. В середине пустого пространства — каменная кладка: колодец. Где-то ударили в колокол.

Вечером мужчины курили и разговаривали, мелкими группками перемещаясь от костра к костру. Хозяйка Муньос принесла Билли его сапог, при свете костра он осмотрел его. Длинный прорез голенища был починен с помощью шила и шнурка. Поблагодарив, он обулся. Став коленями на утоптанную землю, хозяйка Муньос склонилась над углями и голыми руками принялась переворачивать тортильи на раскаленном железном комале, оставляя на нем похожие на счетные отметины или отпечатки пальцев краешки пресного теста, иногда черные, если ими успело полакомиться пламя, то и дело вспыхивающее на углях. Несчетно повторяемый бесконечный ритуал: великое воспроизводство мирских облаток, чтимых мексиканцами. Девушка помогла хозяйке приготовить еду, и лишь после того, как мужчины поели, она подошла, молча села рядом с Бойдом и начала есть. Бойд, казалось, не обращал на нее внимания. Но по тому, как она подняла глаза и посмотрела на Билли через костер, когда он сказал Бойду, что через два дня они отсюда уходят, он понял, что Бойд ей многое рассказал.

Весь следующий день она работала в поле, а вечером вошла за занавеску с полотенцем и тазом и стала мыться, после чего сидела на завалинке, смотрела, как на глиняной плешке между жилыми зданиями мальчишки играют в мяч. Когда во двор на коне въехал Билли, она встала, подошла, взяла поводья и спросила его, нельзя ли ей поехать с ними.

Он спешился, снял шляпу, пригладил растопыренными пальцами потные волосы, снова надел шляпу и поднял взгляд на нее.

— Нет, — сказал он.

Она стояла, держала коня. Отвернулась. Ее темные глаза наполнились слезами. Он спросил ее, почему она хочет ехать с ними, но она лишь тряхнула головой. Он спросил, может быть, она чего-нибудь боится, может быть, ей здесь есть чего опасаться? Она не ответила. Спросил, сколько ей лет, она сказала, четырнадцать. Кивнул. Пнул каблуком гребень засохшей грязи под ногами. Поднял взгляд на нее.

— Alguen le busca,[321] — сказал он.

Она не ответила.

— ¿No se puede quedar aquí?[322].

Она покачала головой. Сказала, да, здесь оставаться она не может. И что ей вообще идти некуда.

Он бросил взгляд через двор, залитый мирным вечерним светом. И сказал, что ему тоже идти некуда, так какой же прок с него может быть ей, но она лишь покачала головой и сказала, что пойдет с ними и, куда бы они ни шли, ей все равно.

На рассвете следующего дня, пока он седлал коня, из домов выходили работники с дарами. Несли тортильи и перцы, carne seca[323] и живых кур, цельные головы сыра и многое другое, пока провизии не оказалось столько, что просто не увезти. Хозяйка Муньос сунула Билли нечто и сразу отошла, и это нечто оказалось горстью монет, увязанных в уголок тряпицы. Он попытался отдать узелок ей обратно, но она отвернулась и без слов удалилась в дом. Когда выезжали со двора, девушка ехала вместе с Бойдом на его непоседланном коне, обхватив его обеими руками вокруг пояса.

Все утро они ехали на юг, лишь в полдень остановились подкрепиться. Наелись дареного провианта до отвала и спали под деревьями. В тот же день попозже в нескольких милях южнее Лас-Бараса, на дороге от Лас-Бараса на Мадейру, они попали в такое место, где кони вдруг заартачились и, храпя, встали посреди дороги.

— Глянь туда, — сказал Бойд.

На цветущем лугу в отдалении от дороги стояла лагерем оперная труппа. Между кибитками, поставленными бок о бок, для создания тени был натянут брезент, а под ним огромный холщовый гамак и столик с чайником и чашкой, и в получившемся укрытии, с японским веером в руке, расслабленно отдыхала примадонна. Из отворенной двери одной из кибиток слышались звуки виктролы,{62} а подальше, в поле за луговиной, на которой располагалась стоянка актеров, многочисленные крестьяне, уперев в землю свои орудия, со шляпами в руках слушали музыку.

Она услышала на дороге лошадей, села в своем гамаке и приставила руку к глазам, защищая их от солнца, хотя солнце было у нее сзади, а под брезентом она и без того была в тени.

— Похоже, они встали табором, как цыгане, — сказал Билли.

— Так они и есть цыгане.

— Кто сказал?

— Да все.

Уши коня описали четверть круга, повернувшись на источник музыки.

— Похоже, у них что-то случилось.

— Почему ты так решил?

— Иначе бы они уже уехали гораздо дальше.

— Да, может, они просто решили здесь остановиться.

— Чего ради? Здесь же ничего нет.

Билли наклонился и сплюнул:

— И что? Думаешь, она тут одна?

— Откуда я знаю.

— А на коней-то что вдруг нашло?

— Понятия не имею.

— Смотри, она нас в бинокль разглядывает.

Примадонна нашарила на столике театральный бинокль с ручкой и, поднеся к глазам, направила его в сторону дороги.

— Слезаем?

— Ну давай.

Они взяли коней под уздцы и пошли с ними по дороге, а девушку послали узнать: вдруг женщине что-нибудь нужно? Музыка смолкла. Женщина что-то сказала, обращаясь к тем, кто в кибитке, и музыка заиграла вновь.

— Тут мул погиб, — сказал Бойд.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю, да и все.

Билли обежал глазами стоянку труппы. Никаких животных он там не заметил.

— Да мулы, наверное, у них стреножены — вон там, в дубняке, — сказал он.

— Нет, там их нет.

Когда девушка вернулась, она сказала, что один из мулов погиб.

— Ч-черт, — сказал Билли.

— Как? — сказал Бойд.

— И вы в этом все виноваты.

— Виноваты в чем?

— В смерти мула. Она это вроде как знаком показала.

— Знаком мертвого мула?

— Ну да.

Бойд наклонился, сплюнул и покачал головой. Девушка стояла, держа ладонь у глаз козырьком, ждала. Билли оглядел ее. Ее тонкое платье. Пыльные ноги. Ступни в уарачах, сделанных из полосок кожи и куска невыделанной шкуры. Спросил ее, давно ли оттуда ушли мужчины, и она ответила, что уже два дня.

— Пойдем-ка лучше к ней, вдруг у нее что-нибудь не в порядке.

— А если даже так, ты-то что сделаешь? — сказал Бойд.

— Да черт бы меня взял, если я знаю.

— Так, может, лучше дальше поедем?

— А я думал, это ты у нас главный любитель всех спасать.

Бойд не ответил. Сел на коня, а Билли повернулся и посмотрел на него снизу вверх. Тот вынул сапог из стремени, наклонился, подал девушке руку, она сунула ногу в стремя — рывок, — и она сидит верхом, после чего он тронул коня.

— Что ж, поехали, — сказал он. — Если тебе это непременно нужно.

Он двинулся за ними через луг. Заметив, что они тронулись с места, крестьяне тут же принялись ковыряться в земле своими короткими мотыгами. Он ехал с Бойдом рядом, и оба остановили коней бок о бок перед возлежащей примадонной и пожелали ей доброго дня. Та кивнула. Внимательно их оглядела поверх раскрытого веера. На нем оказалось нарисовано нечто восточное, а его пластинки были из слоновой кости, инкрустированной серебром.

— ¿Los hombres han salido por Madera?[324] — сказал Билли.

Она кивнула. Сказала, что они вот-вот вернутся. Слегка опустив веер, посмотрела на дорогу. Как будто они действительно должны были явиться прямо сейчас.

Билли не двигался. Словно придумывал, что бы еще сказать. Некоторое время спустя он снял шляпу.

— Вы американцы, — сказала женщина.

— Да, мэм. Это вам, наверное, девушка сказала.

— А что тут скрывать.

— Да нет, ничего. Я подъехал просто узнать, не можем ли мы для вас что-нибудь сделать.

Она удивленно подняла насурьмленные брови.

— Подумал, может, у вас тут что-нибудь случилось.

Она бросила взгляд на Бойда. Бойд смотрел вдаль, в сторону гор на юге.

— Мы как раз в ту сторону едем, — сказал Билли. — Если хотите, мы можем отвезти туда записку или что…

Она села в гамаке чуть прямее и обратилась к кому-то в кибитке.

— Basta, — крикнула она. — Basta la música.[325].

Она посидела прислушиваясь, одну руку держа на столе. Через мгновение музыка смолкла, и она снова опустилась в гамак, раскрыла веер и поверх него окинула взглядом юного jinete,[326] восседающего перед нею на коне. Билли посмотрел в сторону кибитки, ожидая, что оттуда, может быть, кто-то выйдет, но никто не появлялся.

— А отчего у вас погиб мул? — сказал он.

— Ах, этот мул… — сказала она. — Мул умер, потому что вся его кровь вытекла на дорогу.

— Как это, мэм?

Она истомленно подняла руку, подвигала унизанными кольцами тонкими пальчиками. Словно показывая, как восходила к небу душа животного.

— У того мула были проблемы, с ним никто не мог сладить. Не надо было вручать этого мула заботам Гаспарито. Не тот у Гаспарито темперамент. Не для такого мула. Вот теперь сами видите, что из этого вышло.

— Нет, мэм, не видим.

— И выпивка тоже. В таких вещах без пьянства тоже не обходится. Да еще страх. Другие мулы стали кричать… Tienen mucho miedo.[327] Визг, вопли. Они скользили и падали в крови. И кричали. Что теперь скажешь этим животным? Как теперь успокоишь их умы?

Она произвела направленный куда-то в сторону повелительный жест, словно заклиная ветра нахлынуть на это сухое безлюдье и приказывая, чтобы поляна наполнилась птичьими трелями и наступил вечер.

— Разве можно таких животных возвратить в прежнее состояние? Тут и вопроса нет. Особенно в случае мулов истинно театральных, таких как наши. Наши мулы уже не смогут обрести душевный покой. Покой? Даже смешно. Вы понимаете?

— Да что же он такое сделал с этим мулом?

— Он пытался отрезать ему голову при помощи мачете. Ах, ну конечно. Девушка вам не рассказала. Она не говорит по-английски?

— Нет, мэм. Она только сказала, что мул погиб, и все.

Примадонна поглядела на девушку с подозрением:

— А где вы эту девицу откопали?

— Да так… Она просто шла по дороге. Это ж надо догадаться — пытаться отрезать мулу голову мачете.

— Да уж. Только пьяный идиот может такое отчебучить. Сперва рубил, а когда увидел, что не выходит, начал пилить. Когда Рохельо стал его оттаскивать, он чуть не зарубил Рохельо. Рохельо был в ужасе. Отвратительно. Они оба упали на дорогу. Возились в крови и в грязи. Катались под ногами у животных. Чуть было не перевернули фургон и всех с ним вместе. Кошмар. Что, если бы по дороге кто-то шел? Что, если бы на дороге появились люди и увидели бы этакий спектакль?

— А что в результате с мулом?

— С мулом? Мул умер. Естественно.

— И что, не нашлось никого, кто хотя бы пристрелил его или еще как?

— Да. Тут целая история. Нашлась как раз я сама. Вышла вперед, чтобы пристрелить мула, а вы как думали? Но Рохельо запретил это. Потому что это напугает остальных мулов — так он мне сказал. Вы можете такое себе представить? И это в наше время! Потом он сказал, что уволит Гаспарито. Сказал, что Гаспарито безумец, но какой он безумец, просто borrachon.[328] Из Веракруса, конечно же.{63} К тому же цыган. Нет, вы видали, а?

— А я думал, вы тут все цыгане.

Она села в гамаке очень прямо.

— ¿Cómo? — сказала она. — ¿Cómo? ¿Quién lo dice?[329].

— Todo el mundo.[330].

— Es mentira. Mentira. Me entiendes?[331] — Она возмущенно перегнулась с гамака и плюнула на землю.

В этот момент дверь кибитки отворилась, и из темноты вышел маленький смуглый мужчина в рубашке и без пиджака. Сощурился. Примадонна в гамаке повернулась, воззрилась на него. Как будто своим появлением в двери он отбросил тень, которую она заметила. Он оглядел гостей и их коней, вынул из кармана рубашки пачку сигарет «Эль-Торо», сунул сигарету в рот и начал рыться по карманам в поисках спичек.

— Buenas tardes,[332] — сказал Билли.

Мужчина кивнул.

— Вы что думали, цыганка споет вам оперу? — сказала женщина. — Цыганка! Ну конечно. Цыгане только и могут, что играть на гитарах и марафетить лошадей. Да еще плясать свои примитивные пляски.

Сидя в гамаке прямо, она подняла плечи и развела перед собой руками. После чего издала долгий пронзительный звук — не то чтобы крик боли, но что-то в этом роде. Кони шарахнулись и стали выгибать шеи, так что всадникам пришлось их развернуть, но и после этого они продолжали ежиться, переступать копытами и вращать глазами. На всех ближних полях крестьяне опять прекратили свою возню в бороздах.

— Вы поняли, что это было? — сказала она.

— Нет, мэм. Но это было здорово громко.

— Это был do agudo.[333] Вы думаете, какая-нибудь цыганка может взять такую ноту? Ага, хрипатая какая-нибудь цыганка!

— Н-ну, я не очень-то над этим задумывался.

— Покажите мне такую цыганку! — разошлась примадонна. — Хотела бы я взглянуть на такую цыганку.

— А кто марафетит лошадей?

— Цыгане, разумеется. Кто же еще-то? Марафетчики. Коновалы. Дантисты лошадиные.

Сняв шляпу, Билли вытер лоб рукавом; снова надел шляпу. Мужчина из кибитки уже спустился по крашеным деревянным ступенькам и сел на нижнюю, продолжая курить. Наклонился, щелкнул пальцами у морды пса. Пес попятился.

— А где все это произошло? Ну, в смысле, с мулом-то, — сказал Билли.

Она приподнялась и указала сложенным веером.

— На дороге, — сказала она. — Отсюда максимум метров сто. И как теперь двигаться дальше? Такой был мул! Обученный. С театральным опытом. Убит прямо в постромках пьяным идиотом.

Мужчина на ступеньках сделал последнюю глубокую затяжку и щелчком пустил окурком в пса.

— Передать им что-нибудь от вас, если мы их встретим? — спросил Билли.

— Скажите Хайме, что у нас все в порядке и чтобы он не торопился.

— А кто такой Хайме?

— Пунчинельо. Он у нас Пунчинельо.{64}.

— Кто-кто, мэм?

— Payaso. Как это? Паяццо. Шут.

— А, клоун.

— Да, да, клоун.

— В вашей постановке.

— Разумеется.

— Но я же его не узнаю без боевой раскраски.

— ¿Mánde?[334].

— Как мне узнать его?

— Узнаете.

— Он что — всегда людей смешит?

— Он всегда заставляет людей делать то, что ему нужно. Иногда заставляет молоденьких девушек плакать, но это уже другая история.

— А почему он вас убивает?

Примадонна, расслабившись, прилегла. Но продолжала изучающе смотреть на него. Потом перевела взгляд на работающих в поле крестьян. Помедлив, обратилась к мужчине на ступеньках:

— ¿Díganos, Gaspar. Por qué me mata el Punchinello?[335].

Он посмотрел на нее снизу вверх. Окинул взглядом всадников.

— Te mata, — сказал он, — porque él sabe su secreto.[336].

— Paff, — сказала примадонна. — ¿No es porque le sé el suyo?[337].

— No.

— ¿A pesar de lo que piensa la gente?[338].

— A pesar de cualquier.[339].

— ¿Y qué es este secreto?[340].

Мужчина поднял ногу в сапоге, положил на колено и принялся изучать сапог. Сапог был черной кожи со шнуровкой сбоку, довольно редкого для этой страны фасона.

— El secreto, — сказал он, — es que en este mundo la mascara es la que es verdadera.[341].

— ¿Le entendió?[342] — сказала примадонна.

Билли сказал, что понимает. Спросил ее, разделяет ли она это мнение, но она лишь расслабленно помахала рукой.

— Так говорит arriero,[343] — сказала она. — ¿Quién sabe?[344].

— Он говорит, это был ваш секрет.

— Фи! У меня нет секрета. Во всяком случае, больше я такими вещами не интересуюсь. Очень надо. Чтобы тебя каждый божий день убивали. Это выматывает силы. Лишает способности соображать. Уж лучше сосредоточиться на вещах помельче.

— А я, вообще-то, подумал, что это он просто из ревности.

— Ну да. Конечно. Но даже и на ревность нужны силы. Ревновать в Дуранго, потом опять в Монклове, в Монтерее. Ревновать на жаре, под дождем и на холоде. Такая ревность исчерпает злобу тысячи сердец, не правда ли? По силам ли такое человеку? На мой взгляд, лучше бы заняться изучением какой-нибудь малости. А потом и покрупнее вещи последуют. На мелочах можно набить руку. Затраченные на них усилия вознаграждаются. Сначала поза, положение головы. Движение руки. В таких вещах арриеро всего лишь зритель. Он не может знать, что для человека в маске ничего не меняется. Актер изображает не то, что ему хочется, а только то, что велит ему этот мир. В маске или без маски — безразлично.

Она взяла театральный бинокль за ручку и стала обозревать окружающий мир. Дорогу. Длинные тени на ней.

— И куда же вы все втроем направляетесь? — спросила она.

— Мы сюда приехали искать лошадей, которых у нас украли.

— А кому они были вверены?

На это никто не ответил.

Она поглядела на Бойда. Раскрыла веер. На гармошке из рисовой бумаги был нарисован дракон с большими круглыми глазами. Сложила веер.

— И долго вы собираетесь искать ваших лошадей?

— Ну, столько, сколько потребуется.

— Podría ser un viaje largo.[345].

— Quizás.[346].

— В длинных путешествиях часто теряют себя.

— Что, мэм?

— Вы сами увидите. Даже родным братьям трудно в таких блужданиях оставаться вместе. А у дороги так и вообще свои законы, и не бывает, чтобы у двоих путников было одинаковое их понимание. Если им вообще удастся прийти к какому-то пониманию. Послушайте corridos[347] этой страны. Они многое вам скажут. Тогда вы и в собственной жизни кое-чему поймете цену. Ведь это, наверное, правда, что ничего не скроешь. Однако многие не желают видеть того, что лежит перед их глазами в ярком свете. Вы сами увидите. Форма колдобин — это и есть дорога. Другой дороги с теми же колдобинами нет, она только одна такая. И всякое странствие, на ней начатое, будет закончено. Найдутся лошади или не найдутся.

— Мы, пожалуй, лучше поедем, — сказал Билли.

— Andale pues,[348] — сказала примадонна. — Да пребудет с вами Господь.

— Если по дороге встречу вашего Пунчинельо, скажу ему, что вы его заждались.

— Фи, — сказала примадонна. — Не берите в голову.

— Adiós.[349].

— Adiós.

Билли окинул взглядом мужчину на ступеньках:

— Hasta luego.[350].

Мужчина кивнул.

— Adiós, — сказал он.

Еще раз Билли развернул коня. Оглянувшись, коснулся пальцем поля своей шляпы. Грациозным роняющим жестом примадонна раскрыла веер. Арриеро, который сидел упершись ладонями в колени, нагнулся и в последний раз попытался доплюнуть до пса, после чего вся тропа направилась через луг к дороге. Когда Билли в последний раз оглянулся на примадонну, та наблюдала за ними, подсматривая в свой бинокль. Как будто так ей легче их оценить — именно теперь, когда они по исполосованной тенями дороге уходят в сумерки. Существуя лишь в этом окулярном кружке пространства, куда окружающие вещи являются из ничего и вновь в ничто исчезают — что дерево, что камень, что темнеющие вдали горы, — все замкнуто, заключено в себе и содержит лишь необходимое, и ничего больше.

Лагерем встали в дубняке у реки, разложили костер и около него уселись, и девушка занялась приготовлением ужина из сокровищ, которыми одарили их жители эхидо. Когда поели, остатками она покормила пса, помыла тарелки и кастрюлю и пошла к лошадям. Вновь выехали на следующий день поздним утром, а в полдень, повернув коней и сойдя с грунтовой дороги, направились по тропе, которая вилась сперва вдоль нижнего края перечного поля, потом среди деревьев у реки, безмятежно поблескивающей на жаре. Тут кони ускорили шаг. Тропа свернула и пошла вдоль оросительной канавы, спустилась в рощу, опять поднялась, а потом пошла вдоль зарослей приречных ветел и камышей. От реки веял прохладный ветерок, светлые кисточки камышей гнулись и тихо шуршали. Послышался шум падающей воды, а откуда — мешали разглядеть заросли.

Из гущи тростников вышли к наезженному броду у водосброса оросительного канала. Выше был пруд, куда вода подавалась из старой широченной гофрированной трубы. Вода тяжело изливалась в пруд, а в нем плескались с полдюжины совершенно голых мальчишек. Они увидели всадников у брода, увидели с ними девушку, но не обратили на них никакого внимания.

— Черт! — сказал Бойд.

Вжав каблуки в ребра коня, он пустил его вперед по песчаным отмелям. На девушку не оглядывался. Та с добродушным любопытством наблюдала за мальчишками. Оглянулась на Билли, потом обняла другой рукой талию Бойда, и они поехали дальше.

Когда доехали до стремнины, она сползла с конского крупа, взяла поводья и повела обоих коней на глубину. Потом расслабила на Бёрде латиго и осталась с конями ждать, пока они не напьются. Бойд сел на берегу, держа один сапог в руке.

— Что там у тебя? — сказал Билли.

— Да ничего.

Хромая, с сапогом в руке, он доковылял до галечного наноса, взял круглый камень, сел и, сунув руку в сапог, принялся колотить там камнем.

— У тебя гвоздь, что ли, вылез?

— Ага.

— Скажи ей, чтобы принесла ружье.

— Сам скажи.

Девушка тем временем стояла в реке с конями.

— Tráigame la escopeta,[351] — крикнул ей Билли.

Она оглянулась. Обошла его коня с другого бока, вынула дробовик из кобуры и принесла. Он отстегнул защелку цевья, переломил ружье, вынул патрон и, отсоединив ствол, сел перед Бойдом на корточки.

— Вот, — сказал он. — Дай-ка попробую.

Бойд вручил ему сапог, он сел на землю, залез в голенище рукой и нащупал гвоздь. Потом сунул ствол в сапог казенной частью и подолбил, стараясь попасть по гвоздю подствольным крюком. Снова сунул руку, ощупал, а затем отдал сапог Бойду.

— Такие вещи иногда приводят к поганым последствиям, — сказал он.

Бойд натянул сапог, встал, прошелся туда-сюда.

Билли опять собрал ружье, большим пальцем впихнул патрон в патронник, защелкнул ствол и, поставив ружье на гальку вертикально, сел, держа его между колен. Девушка ушла обратно в реку к коням.

— Как думаешь, она их видела? — спросил Бойд.

— Кого это «их»?

— Тех голых мальчишек.

Взглянув на Бойда, Билли сощурился, тот стоял против солнца.

— Ну, — сказал он, — видела, наверное. Насколько мне известно, она со вчерашнего дня еще не ослепла напрочь, или как?

Бойд бросил взгляд туда, где посреди реки стояла девушка.

— Думаю, она не увидела ничего такого, чего бы не видала прежде, — сказал Билли.

— Что это должно значить?

— Да ничего не должно.

— Прямо так и не должно!

— Ничего это не значит. Бывает, люди видят других людей голыми, вот и все. И нечего ко мне опять цепляться. Ч-черт. Я сам видел в реке ту оперную диву. Она была голая, как чушка. Без ничего.

— Не ври.

— Вот не хватало еще врать! Она там купалась. И мыла голову.

— Когда ты успел-то?

— Она мыла волосы и отжимала их, выкручивала как тряпку.

— Что — совсем-совсем голая?

— Да совершенно, вообще. Голая, как чушка.

— А почему ты ни разу про это ничего не сказал?

— А тебе обязательно знать все?

Бойд постоял, кусая губы.

— И ты подошел и заговорил с ней, — сказал он.

— Чего-чего?

— Ну, ты так подошел, заговорил с ней. Как будто ничего такого и не видел.

— А что, по-твоему, надо было сделать? Сперва сказать, что я видел, как она стояла там голая, как чушка, а потом уже начинать разговор?

Бойд, перед этим только что присевший на корточки, снял шляпу и сел на гальку окончательно, держа шляпу перед собой в обеих руках. Окинул взглядом несущуюся реку.

— Так ты считаешь, нам, может, надо было там еще остаться?

— В том эхидо?

— Ага.

— И ждать, когда лошади нас сами найдут. Так, что ли?

Бойд не ответил. Билли встал и пошел прочь по галечной косе. Девушка вывела коней на берег, он вложил ружье в кобуру и оглянулся на Бойда.

— Ты как — ехать готов? — обратился он к брату.

— Ага.

Он подтянул на своем коне подпруги и принял у девушки поводья. Когда опять оглянулся на Бойда, тот продолжал сидеть на месте.

— Ну что у тебя опять?

Бойд медленно поднялся.

— Да нет, ничего, — сказал он. — Ничего нового, во всяком случае. Все то же самое. — Он бросил взгляд на Билли. — Ты меня понимаешь?

— Да, — сказал Билли. — Я тебя понимаю.

Через три дня пути они выехали к перекрестку со старой тележной дорогой — той, что начинается от Ла-Нортеньи в западных горах и пересекает плоскогорья Бабикоры, а дальше по ущелью Санта-Мария выводит к Намикипе. Погода стояла жаркая и сухая, так что всадники и их лошади к концу каждого дня становились под цвет дорожного полотна.

Сойдя с дороги, они через поля спустились к реке, Билли сбросил с коня седло и вьюки и, пока девушка занималась устройством лагеря, увел коней на реку, скинул сапоги и одежду и без седла въехал в реку, ведя коня Бойда за поводья, и сидел там голый, в одной шляпе, верхом, глядел, как дорожная пыль бледной полосой уплывает вниз по течению прозрачной холодной воды.

А кони пили. Иногда поднимали голову, оглядывали реку. Через некоторое время из леса на другой стороне реки выехал старик с парой волов, которых он погонял чем-то вроде жокейского стека. Волы были запряжены в единое самодельное ярмо — видимо, из тополя, потому что дерево так побелело на солнце, что казалось древней, выбеленной временем костью, в которую вставлены их шеи. Медленно, вперевалку они забрели в реку, посмотрели вверх по течению, потом вниз, потом на лошадей напротив и только после этого начали пить. Старик стоял около уреза воды и смотрел на голого мальчика на коне.

— ¿Cómo le va?[352] — сказал Билли.

— Bien, gracias a Dios, — сказал старик. — ¿Yusted?[353].

— Bien.[354].

Поговорили о погоде. О видах на урожай, насчет которого старик был большой дока, а мальчик полный профан. Старик спросил мальчика, кто он — небось бакеро? — и тот сказал, дескать, да, на что старик кивнул. Похвалил коней, сказал — хорошие, мол, кони. Это с первого взгляда видно. И перевел взгляд вдоль реки повыше, туда, где над их стоянкой в безветрии поднимался тонкий синий столбик дыма.

— Mi hermano,[355] — сказал Билли.

Старик кивнул. Одет он был в замызганную белую manta,[356] как и положено в этой стране, где крестьяне в полях выглядят грязными сумасшедшими, сбежавшими из какого-то всеобщего бедлама, чтобы воплотить свою бессмысленную ярость в медлительном битье мотыгами тела земли. Волы поднимали капающую морду из реки по очереди: сперва один, потом другой. Старик вознес над ними свой стек, как будто в благословении.

— Le gustan,[357] — сказал он.

— Claro,[358] — сказал Билли.

Он продолжал смотреть, как они пьют. Спросил старика, с охотой ли работают волы. Подумав и взвесив его вопрос, старик сказал, что не знает. Сказал, что у волов ведь нет выбора. Окинул взглядом коней.

— А ваши лошади? — спросил он.

Мальчик сказал, что, по его мнению, лошади работают довольно охотно. А некоторым лошадям работа даже нравится. Им нравится работать с коровами. Сказал, что лошади этим отличаются от волов.

Вверх по реке пролетел зимородок, повернул, пощебетал, а потом опять куда-то над водой ринулся и улетел вдоль реки. Никто на него не взглянул. Старик сказал, что вол — это животное, близкое к Богу, это все знают, а молчаливость и задумчивость вола — это что-то вроде тени более великого молчания и глубокой мысли.

Билли поднял взгляд. Улыбнулся. И сказал, что мыслью вол постиг, по крайней мере, то, что надо работать, а то убьют и съедят, так что его задумчивость ему небесполезна.

Он тронул коня и вывел животных из реки. Карабкаясь на крутой галечный откос, они фыркали и выгибали шеи. Старик обернулся, стоит, держа свой стек на плече.

— ¿Está lejos de su casa?[359] — спросил он.

На это мальчик ответил, что у него нет дома.

Лицо старика стало встревоженным. Он сказал, что какой-то же должен у него быть дом, но мальчик сказал, что нет. Старик сказал, что в этом мире у каждого должно быть какое-то место и он будет за мальчика молиться. Потом он вывел своих волов сквозь вётлы и платановую рощу в намечающиеся сумерки и вскоре скрылся из глаз.

Когда Билли вернулся к костру, уже почти стемнело. Встречать его поднялся пес, и девушка тоже вышла вперед принять лоснящихся, мокрых коней. Обойдя вокруг костра, он перевернул седло, поставленное туда сушиться.

— Она хочет в Намикипу, навестить мать, — сказал Бойд.

Билли стоял, смотрел на брата.

— Насколько я понимаю, она может идти, куда ей вздумается, — сказал он.

— Она хочет, чтобы и я с ней туда поехал.

— Хочет, чтобы с ней поехал ты?

— Ну да.

— Зачем?

— Не знаю. Иначе боится.

Билли уставился в угли.

— И ты этого тоже хочешь? — наконец сказал он.

— Нет.

— Тогда о чем мы тут лясы точим?

— Я сказал ей, что она может взять коня.

Билли медленно присел на корточки, уперся локтями в колени. Покачал головой.

— Не-ет, — сказал он.

— Иначе ей никак не добраться.

— А представляешь, какая хрень начнется, если ее кто-нибудь увидит верхом на краденом коне? Ч-черт. Да на любом коне!

— Он не краденый.

— Это поди разбери еще. А как ты собираешься получить его назад?

— Она приведет его обратно.

— Его и шерифа. Да и зачем ей куда-то делать ноги, если она собирается вернуться.

— Не знаю.

— И я не знаю. Мы такой путь проделали, чтобы добраться до этого коня.

— Я знаю.

Билли сплюнул в костер:

— Оно конечно, быть женщиной в этой стране врагу не пожелаешь. А что она собирается делать после того, как вернется?

Бойд не ответил.

— А она знает, в каком положении мы сами?

— Ага.

— Почему бы ей не поговорить со мной?

— Она боится, что ты ее бросишь.

— И поэтому хочет забрать коня.

— Ну да. Наверное.

— А если я не разрешу ей взять его?

— Мне кажется, она тогда все равно уйдет.

— Ну, пусть берет.

Тут девушка вернулась. Они умолкли, несмотря на то что она все равно бы не могла понять, о чем они говорят. Она установила кастрюлю на угли и ушла на реку за водой. Билли поднял взгляд на Бойда:

— А ты не собираешься сделать ноги с ней вместе? Нет?

— Да никуда я не собираюсь.

— А коли припрет?

— Чем это меня так уж припрет-то?

— Ну, если ты решишь, что она все равно уходит и некому о ней позаботиться, а то вдруг еще кто-нибудь к ней пристанет. В таком духе. Не выйдет так, что ты сам с ней сдриснешь? Что молчишь?

Бойд наклонился и прямо пальцами подпихнул почерневшие концы двух палок подальше в угли, потом вытер пальцы о штанину. На брата он не глядел.

— Нет, — сказал он. — Все-таки нет, пожалуй.

Утром они выехали к перекрестку и там с девушкой распрощались.

— Сколько у нас есть денег? — спросил Бойд.

— Да нисколько почти.

— Почему бы тебе не отдать их ей?

— Вот так и знал. А на что мы-то питаться будем?

— Ну, дай ей половину.

— Ну ладно.

Она при этом сидела без седла на коне и смотрела сверху вниз на Бойда глазами, полными слез, потом слезла и заключила его в объятия. Билли смотрел, смотрел, потом стал смотреть в небо, все испещренное перистыми облаками. Наклонился и сухо сплюнул на дорогу.

— Поехали, — сказал он.

Бойд помог ей вновь вскарабкаться верхом, она обернулась и посмотрела на него, зажав ладонью губы, а потом развернула коня и направилась по узкой грунтовой дороге к востоку.

А они продолжили движение по пыльной дороге на юг, опять вдвоем на коне Билли. На взлобках впереди клубилась пыль, придорожные акации гнулись и посвистывали на ветру. Ближе к вечеру потемнело, и дождь заплескал по грязи и затарахтел по полям их шляп. Встретили на дороге троих всадников. Лошадки дрянь, упряжь и того хуже. Когда Билли оглянулся, двое из них оглядывались на него.

— А ты бы узнал тех мексиканцев, у которых мы отбили девчонку? — спросил он.

— Не знаю. Не думаю. А ты?

— И я не знаю. Нет, наверное.

Льет дождь. Едут дальше. Через минуту Бойд и говорит:

— А вот они бы нас узнали.

— Н-да… — сказал Билли. — Они бы, пожалуй, узнали.

Втягиваясь в горы, дорога сузилась. Вокруг бесплодная пустыня, поросшая чахлой сосной; редкая и грубая трава на луговинах для поддержания сил коня малопригодна. На крутых подъемах по очереди спешивались, пеший вел коня под уздцы или просто шел рядом. Вечером разбили лагерь в сосняке, причем ночи опять пошли холодные, а когда приехали в город Лас-Барас, не ели уже два дня. Пересекли железную дорогу и поехали вдоль длинных глинобитных пакгаузов с земляными погрузочными платформами; на дверях вывески: puro maiz[360] и compro maiz.[361] Вдоль стен домов тянулись штабеля сосновых досок, и в воздухе стоял горьковатый запашок соснового дыма. Проехали приземистое беленое и крытое железом здание вокзала и углубились в город. По сторонам улицы пошли глинобитные домики с остроконечными драночными крышами, около каждого — поленницы дров во дворах, огороженных заборами из соснового горбыля. Очень смелого вида собака без одной ноги выскочила перед ними на улицу и решительно к ним развернулась, намереваясь остановить.

— Ату его, Шутер, — сказал Бойд.

— Да ну, ч-черт… — сказал Билли.

Поели в заведении, которое в этих диковатых краях считалось как бы кафе. Три столика в пустой комнате без обогрева.

— По-моему, на улице теплей, чем здесь, — сказал Билли.

Бойд поглядел в окно на коня, стоящего на улице. Заглянул во внутренние помещения.

— А ты уверен, что здесь вообще открыто?

Через некоторое время из задней комнаты вышла женщина и встала перед ними.

— ¿Qué tiene de comer?[362] — сказал Билли.

— Tenemos cabrito.[363].

— ¿Qué más?[364].

— Enchiladas de pollo.[365].

— ¿Qué más?

— Cabrito.[366].

— Я не ем козлятины, — сказал Билли.

— Я тоже.

— Dos ordenes de las enchiladas, — сказал Билли. — Y café.[367].

Женщина кивнула и удалилась.

Бойд сидел, зажав руки между колен — грел их. Снаружи по улице плыл синеватый дым. Прохожих не было.

— По-твоему, что хуже — холод или голод?

— По-моему, хуже, когда и то и другое.

Вернувшись с тарелками, женщина поставила их на стол и, обернувшись, произвела в сторону витрины жест, будто кого-то гонит. У витринного стекла стоял пес, заглядывал внутрь. Бойд снял шляпу, махнул ею в сторону окна, и пес исчез. Он снова надел шляпу и взялся за вилку. Женщина сходила на кухню и вернулась с двумя кружками кофе в одной руке и корзинкой с кукурузными тортильями в другой. Бойд что-то вынул изо рта, положил на край тарелки и принялся изучать.

— Что такое? — сказал Билли.

— Понятия не имею. Похоже на перо.

Они растерзали свои энчилады на части, пытаясь найти внутри их что-нибудь съедобное. Вошли двое мужчин, поглядели на них и сели за самый дальний столик.

— Ешь фасоль, — сказал Билли.

— Угу, — согласился Бойд.

Ладно, собрали в растерзанные тортильи фасоль, съели, стали пить кофе. Двое мужчин за задним столиком сидели тихо, ждали свой заказ.

— Она нас спросит, чем нам не понравились энчилады, — сказал Билли.

— Ну, может, спросит, а может, нет. Думаешь, кто-то их ест?

— Не знаю. Надо забрать с собой и дать псу.

— Ты предлагаешь взять приготовленную этой женщиной еду и прямо под окнами ее собственного кафе отдать псу?

— Еще станет ли пес это есть-то.

Бойд оттолкнул стул, встал.

— Давай схожу, принесу кастрюлю, — сказал он. — Покормить пса можно где-нибудь в сторонке.

— Давай.

— Просто скажем ей, что мы это берем с собой.

Когда он вернулся с кастрюлей, они соскребли туда с тарелок все оставшееся, закрыли крышкой и стали допивать кофе. Женщина вышла с двумя мисками очень аппетитного на вид мяса с соусом, с рисом и овощным салатом, который здесь называется pico de gallo.[368].

— Черт! — сказал Билли. — На вид так очень даже.

Он попросил счет, подошла женщина и сказала, что с них семь песо. Билли расплатился, а потом кивнул в сторону дальнего столика и спросил, что там мужчины едят.

— Cabrito, — сказала она.

Когда вышли на улицу, пес встал и в ожидании весь напрягся.

— Да ну к черту, — сказал Билли. — Дай ему прямо здесь.

Вечером по дороге на Бокилью им встретилась бригада бакерос, которые гнали на север стадо примерно из тысячи малорослых поджарых молодых бычков старинной породы корриенте.{65} Скорее всего, в Нако, где у границы с США имеются большие огороженные левады. Они гнали стадо уже три дня — из Кемады, что на дальнем южном конце нагорья Ла-Бабикора, — и были грязны и на вид страхолюдны, а их бычки зашуганны и дики. Ревмя ревя, они валили мимо в густой пыли, а затесавшиеся в их среду призрачного обличья лошадки ступали грустно, опустив красноглазые морды. Лишь немногие из всадников поднимали руку в приветствии. Юные gúeros поспешили найти подходящий взгорок, там соскочили наземь и стояли рядом с конем, смотрели, как этот медленный белесый хаос дрейфует к западу и как позади него, слегка курясь, солнце неспешно опускается под землю по мере того, как последние выкрики погонщиков и последние стоны быков удаляются, растворяясь в глубоком голубом молчании сумерек. Братья сели верхом и поехали дальше. Уже во тьме они проехали высокогорную деревушку, состоявшую из бревенчатых домиков, крытых дранкой. В холодном воздухе плыли запахи дыма и готовящейся пищи. Ехали то по полосам желтого света, падающего на дорогу из освещенных керосиновыми лампами окон, то вновь по ничем не скрашенному холоду и темноте. Утром все на той же самой дороге они встретили только что вышедших из высокогорного озерца, расположенного с юга от дороги, знакомых коней — мокрых и лоснящихся Бейли, Тома и Ниньо.

Те выкарабкались на дорожную насыпь вместе с полудюжиной других лошадей, которые тоже все были мокры, с них капало, они выплясывали и вскидывали головой в бодрящем утреннем холодке. Следом на дорогу выехали двое всадников; не дав лошадям всласть попастись на придорожной травке, погнали их дальше.

Подведя коня к обочине, Билли перекинул ногу через рожок седла, съехал вниз и передал поводья Бойду. Двигающиеся навстречу лошади сбились кучкой и, навострив уши, с любопытством озирались. Отцовский конь закинул голову и испустил долгое ржание.

— Эх, ни фига себе! — вырвалось у Билли. — Эх, да ни фига себе!

Пригляделся к всадникам. Тоже мальчишки. Возможно, его возраста. По колено мокрые, и лошади под ними тоже мокрые. Погонщики увидели незнакомцев, увидели, как они остановились у обочины, и приближались с осторожностью. Билли вытащил ружье из кобуры, открыл казенник, проверил наличие патрона и быстрым рывком вверх защелкнул ствол. Приближающиеся лошади остановились посреди дороги.

— Готовь лассо, — сказал Билли. — Ниньо не пропускай.

Он вышел на дорогу, держа ружье на сгибе локтя. Перевалив через заднюю луку, Бойд устроился в седле, отстегнул лассо и вывесил первый шлаг на руку. Все лошади остановились, кроме Ниньо, который продолжал идти по обочине, задрав голову и нюхая воздух.

— Тпру, Ниньо, — сказал Билли, — тпру!

Всадники, сопровождавшие лошадей, остановились позади. Сидели и смотрели неуверенно. Билли перешел дорогу, преграждая путь Ниньо, а Ниньо вскинул голову и вышел снова на дорогу.

— ¿Quépasa?[369] — крикнул ему кто-то из бакерос.

— Да кидай же на гаденыша петлю или возьми у меня ружье, — сказал Билли.

Бойд поднял петлю. Ниньо нацелился в промежуток между пешим и всадником и рванул вперед. Когда увидел над собой петлю, попытался увернуться, но поскользнулся на утоптанной глине дороги, а Бойд, один раз крутнув над собой петлю, опустил ее коню на голову и навернул веревку на рожок седла. Бёрд развернулся и, расставив ноги, приготовился крепко упереться, даже чуть-чуть присел, но Ниньо, едва почувствовав натяжение веревки, сразу остановился и тихо заржал, озираясь на гурт лошадей и на всадников сопровождения.

— ¿Qué están haciendo?[370] — кричали сопровождающие.

Они не сдвинули своих лошадей ни на дюйм с того места, где остановились. Остальные лошади разбрелись и вновь принялись щипать придорожную траву.

— Вынь там кусок веревки, что потоньше, и сделай недоуздок, — сказал Билли.

— Поедешь на этом?

— Да.

— А то могу и я.

— Нет, на нем я поеду. Подлинней сделай. Еще длиннее.

Бойд вывязал из веревки оголовье, складным ножом отрезал лишние концы и бросил брату. Билли поймал и, с веревочным оголовьем в руках, отвел Ниньо подальше, на всю длину лассо, все время с ним тихо разговаривая. Всадники сопровождения пустили лошадей вперед.

Он надел недоуздок на голову Ниньо и ослабил лассо. При этом он все время говорил с конем, похлопывал его и гладил, а затем, окончательно сняв с его шеи лассо, сбросил веревку наземь, а коня повел туда, где на другом их коне сидел Бойд. Конец веревки, извиваясь, пробежал по земле. Всадники снова остановились.

— ¿Qué pasa? — все сильнее беспокоились они.

Бросив ружье Бойду, Билли подтянулся на руках, закинул ногу и сел верхом, после чего вновь протянул руку за ружьем. Ниньо бил копытом и вскидывал голову.

— Давай-ка захомутай теперь старину Бейли, — сказал Билли.

Бойд скользнул взглядом по дороге и двоим всадникам на ней. Пустил коня вперед.

— No moleste esos caballos,[371] — закричали всадники.

Билли направил Ниньо к обочине. Бойд подскакал к лениво щипавшим дорожную траву лошадям и метнул петлю. Бросок был упреждающим, так что как только Бейли поднял голову, собираясь уклониться, она угодила точно в петлю. Билли сидел на отцовском коне, наблюдал.

— Я бы тоже так смог, — сказал он коню. — Правда, разве что с девятой попытки.

— ¿Quiénes son ustedes?[372] — негодовали всадники.

Билли выехал вперед.

— Somos proprietaries de esos caballos,[373] — выкрикнул он.

Это сообщение бакерос встретили молчанием. Сзади них на дороге возник грузовик — видимо, из Бокильи. Он был так далеко, что вряд ли они его услышали — скорей, увидели, как сместилось направление взглядов двоих всадников напротив, и оба оглянулись. Больше никакого движения. Грузовик медленно приближался, сопровождаемый тонким, все нарастающим механическим подвыванием. По окрестностям медленно расползалось облако пыли из-под колес. Билли увел своего коня с дороги и сидел, поставив ружье вертикально затыльником приклада на бедро. Подошел грузовик. Протарахтел мимо. Водитель скользнул взглядом по лошадям и по мальчику на коне и с ружьем. В кузове грузовика было человек восемь или десять рабочих, сгрудившихся в одну кучу, как новобранцы; когда грузовик проехал, они все глядели назад, на дорогу, без всякого выражения на лицах сквозь пыль и моторный дым разглядывая лошадей и всадников.

Билли послал Ниньо вперед. Но когда он поднял взгляд на бакерос, на дороге оказался из них лишь один. Другой уже скакал обратно к югу прямо по campo.[374] Билли подскакал к стоящим лошадям и, отрезав Тома от остального гурта, чужих отогнал прочь в сторону дороги, потом повернулся к Бойду.

— Поехали, — сказал он.

Мимо одинокого всадника они проехали, гоня ничем не привязанного коня перед собой, а конь по имени Бейли следовал за Бойдом на аркане. Юный бакеро смотрел, как они подъезжают. Потом повернул коня, съехал с дороги в болотную траву и там остановился, глядя, как они с ним сперва поравнялись, потом стали удаляться. Билли бросил взгляд через луговину в поисках второго всадника, но тот пропал из виду, скрывшись за бугром. Билли замедлил аллюр коня и крикнул, обращаясь к бакеро:

— ¿Adonde se fué su compadre?[375].

Юный бакеро ничего не ответил.

Билли вновь пустил коня вперед, поднятое вверх дуло ружья прижав к плечу. Оглянулся на пасущихся на обочине лошадей, еще раз посмотрел на бакеро, потом пристроился рядом с Бойдом, и они поехали дальше. Оглянувшись через четверть мили, обнаружил, что тот бакеро никуда не делся, по-прежнему маячит на дороге, медленно следуя за ними. Чуть погодя Билли остановился вполоборота, с ружьем, по-прежнему упертым в колено. Бакеро тоже остановился. Билли поехал дальше, тот всадник тоже.

— Вот теперь мы влипли.

— Мы влипли еще тогда, когда уехали из дому, — сказал Бойд.

— Второй-то пацан небось за подмогой поскакал.

— Ясное дело.

— А я смотрю, на нашем Ниньо много не ездили.

— Да, ездили не много.

Он посмотрел на Бойда. Оборванный и грязный мальчишка в шляпе, от солнца надвинутой на глаза, так что лицо в тени. Похожий на какого-то слитного с конем юного представителя новой породы, зародившейся в результате войны, эпидемии или голода — вещей, этой стране равно свойственных.

В полдень, когда в мареве уже заколыхались приземистые стены асьенды Бокилья, на дороге перед ними появились пятеро всадников. Из них четверо были с винтовками, которые они держали кто поперек седла, кто просто в свободно опущенной руке. Лошадьми они правили в резкой манере, так что животные били копытами, то и дело норовя пойти боком; между собой при этом всадники переговаривались громко, хотя расстояние между ними никак этого не требовало.

Братья остановили коней. Конь по имени Том, ничем не связанный, продолжал мелкой рысцой семенить дальше. Повернувшись в седле, Билли посмотрел назад. Сзади на дороге оказались еще трое всадников. Он бросил взгляд на Бойда. Пес отошел к обочине дороги и сел. Бойд наклонился, сплюнул и поглядел на юг, через ничем не огороженные луга, вдали за которыми угадывалась гладь озера, бледно отражавшая затянутое облаками небо. Пять или шесть мышастых тощих волов подняли голову посмотреть, зачем это лошади вдруг встали на дороге. Бойд бросил взгляд на всадников сзади, перевел на Билли:

— Роги мочим?

— Нет.

— У нас кони свежее.

— Ты не знаешь, что за кони у них. В любом случае Бёрд не угонится за Ниньо.

Билли пристально наблюдал за приближающимися всадниками. Ружье сунул Бойду.

— Убери. Найди бумаги.

Потянувшись назад, Бойд принялся распутывать ремешок, завязанный бантиком на кармане седельной сумки.

— Да не маячь ты с этой железякой, — сказал Билли. — Убери.

Бойд сунул ружье в кобуру.

— Н-да-а… — сказал он. — Мне бы твою веру в бумажки.

Билли не ответил. Он смотрел, как приближаются всадники: все пятеро теперь ехали рядом и все, кроме одного, держали винтовки дулом вверх. Стоявший в это время у обочины конь по имени Том приветствовал идущих к нему лошадей ржанием. Один из всадников сунул карабин в кобуру и отстегнул лассо. Глазами проследив за ним, конь Том повернулся, намереваясь отойти в луга, но всадник пришпорил своего коня и, метнув аркан, захлестнул им шею Тома. Тот остановился в двух шагах от обочины, а всадник сбросил всю свернутую шлагами веревку на дорогу и, не останавливаясь, последовал за остальными.

Бойд отдал Билли бурый конверт с бумагами на Ниньо; с конвертом в одной руке и веревочным поводом в расслабленной другой, Билли сидел и ждал. От боков коня внутренние стороны его штанин насквозь промокли, запах коня щекотал ноздри, конь нетерпеливо топтался, кивал и тихонько ржал, поглядывая на надвигающихся всадников.

Они остановились в нескольких футах. Один из них был мужчина постарше, он оглядел братьев и кивнул.

— Bueno, — сказал он. — Bueno.[376].

Он был однорукий; правый рукав его рубашки был подвернут и пришпилен к плечу. Конем правил поводьями, связанными вместе; на ремне пистолет, простая шляпа с низкой тульей — того фасона, что уже редко на ком в этой стране увидишь, — сапоги по колено с тиснеными голенищами и пристегнутый к поводьям арапник. Посмотрел на Бойда, перевел взгляд на Билли и на конверт в его руке.

— Déme sus papeles,[377] — сказал он.

— Не давай ему бумаги, — сказал Бойд.

— Как же еще мы ему их покажем?

— Los papeles,[378] — повторил мужчина.

Пустив коня на пару шагов вперед, Билли вытянул руку и подал ему конверт, после чего сдал назад и замер. Мужчина взял конверт в зубы, снял зажим для галстука, которым конверт был схвачен, вынул бумаги, развернул и принялся разглядывать печати, так и сяк поворачивая их к свету. Просмотрел бумаги, вновь сложил, достал из подмышки конверт, сунул в него бумаги и передал конверт всаднику справа.

Билли спросил его, способен ли он их бумаги прочесть — они ведь на английском, — на что мужчина ничего не ответил. Чуть наклонился, чтобы лучше рассмотреть коня, на котором сидел Бойд. И сказал: дескать, бумаги недействительны. Что он, пожалуй, сделает им скидку на молодость и не станет обвинять официально. А если они все же хотят попробовать чего-нибудь добиться, то пожалуйста — прямиком к сеньору Лопесу в Бабикору. Затем он повернулся и что-то сказал человеку справа; сунув конверт себе под рубашку, тот выехал вперед, к нему присоединился еще один из их компании; оба держали винтовки дулами вверх в левых руках. Билли и Бойд переглянулись.

— Отпусти коня, — сказал Билли.

Бойд сидел, стиснув в руке веревку.

— Делай, как я говорю, — сказал Билли.

Бойд наклонился, ослабил петлю, затянутую под подбородком Бейли, и через голову коня снял аркан. Конь повернулся и, перепрыгнув придорожную канаву, рысцой устремился в луга. Билли спрыгнул с Ниньо, стянул с его головы недоуздок и хлестнул им коня по крупу; конь сразу свернул с дороги и последовал за Бейли. К этому времени те трое всадников, что догоняли их сзади, уже подъехали и сразу, без напоминания направились вслед за освобожденными конями. Тот, кого меж собой они называли jefe,[379] усмехнулся. Глядя на братьев, коснулся шляпы, набрал повод и резко повернул коня на дорогу.

— Vámonos,[380] — сказал он.

После этого он и его четверо конных стрельцов выступили обратно по дороге на Бокилью, откуда и прибыли. А на лугу юные бакерос уже отловили отпущенных было коней и гнали их теперь снова к западу, как вначале и намеревались. Вскоре все они исчезли из виду, осталось лишь струение жары над дорогой и тишина. Билли долго стоял на дороге, потом наклонил голову и сплюнул.

— Ну говори, чего молчишь-то, — сказал он.

— А что я могу сказать… Мне сказать нечего.

— Н-да.

— Ты готов?

— Ага.

Бойд вынул сапог из стремени, куда Билли вместо его сапога сунул свой, уперся и запрыгнул на круп позади брата.

— По-моему, выступили… просто дурнее некуда, — сказал Бойд.

— А я думал, тебе нечего сказать.

Бойд промолчал. Немой пес, который в трудную минуту ушел прятаться в придорожный бурьян, оттуда уже вышел, стоял ждал. Бойд сидел на коне и тоже ждал.

— Ну. И чего ты ждешь? — сказал Билли.

— Жду, когда ты мне скажешь, в какую сторону ехать.

— А ты, черт, что — не знаешь, куда нам ехать?

— Ну, в принципе мы собирались через три дня быть в Санта-Ана-де-Бабикора.

— Похоже, отстаем от расписания.

— А что с бумагами?

— На кой черт нам бумаги без лошадей? Да ты ведь сам же сейчас видел, чего стоят в этой стране бумаги.

— У одного из пацанов, которые погнали коней дальше, в пристегнутом к седлу голенище винтовка.

— Я видел. Не слепой.

Бойд развернул коня, и по той же дороге они поехали обратно к западу. Пес к ним пристроился сбоку — трусил теперь справа в тени коня.

— Или ты хочешь это дело похерить? — спросил Билли.

— Не помню, разве я говорил про то, чтобы что-то похерить?

— Но мы тут все-таки не дома.

— А я что — говорил, что мы тут дома?

— Ты что, не понимаешь? Дурья голова. Мы уже слишком далеко забрались, чтобы возвращаться мертвыми.

Бойд вжал каблуки сапог в конские бока, и конь пошел скорее.

— А что, на это дело есть граница дальности?

Что ж, вот и следы двоих всадников. Двоих всадников и трех коней, — стало быть, здесь они с луговины возвратились на дорогу. Следы видны были четко, и через час братья оказались опять в том же месте над озером, где они впервые увидели своих коней. Бойд медленно ехал вдоль обочины, внимательно разглядывая землю под ногами, пока не увидел, где лошади — одни с подковами, другие без — сошли с дороги и двинулись к северу по волнистой, поросшей разнотравьем степи.

— И куда, ты думаешь, они едут? — спросил он.

— Откуда же я знаю, — сказал Билли. — Я даже не знаю, откуда они едут, не то что куда.

Шли по следам на север весь остаток дня. Уже в сумерках со взлобка заметили милях в пяти, в голубоватой остывающей прерии двоих всадников, пустивших на свободный выпас лошадей, которых стало уже около дюжины.

— Думаешь, они? — сказал Бойд.

— Да больше-то вроде как бы и некому, — сказал Билли.

Поехали дальше. Уже стемнело, но все ехали, а когда стало слишком темно, остановились, сели, послушали. Ни звука — только ветер в траве. Над западным краем неба низко повисла вечерняя звезда, круглая и красная, как усохшее солнце. Билли съехал наземь, принял у брата поводья, повел коня в поводу.

— Черт, темнотища, как у коровы в заднице.

— Еще бы. Все небо тучами затянуло.

— Вот так и наступают на змею.

— Да ладно. Я в сапогах.

— Ты-то да. А конь?

Вышли на взгорок, Бойд привстал на стременах.

— Ну что, видишь их?

— Нет.

— А что видишь?

— А ничего. Да там и смотреть не на что. Тьма — хоть глаз выколи, а дальше опять тьма.

— Может, они еще развести костер не успели?

— А может, собираются ехать всю ночь.

Поехали дальше по гребню.

— А вон они, — вдруг сказал Бойд.

— Вижу.

Спустившись с возвышенности, они оказались на болотистой луговине; стали искать укрытие от ветра. Зайдя в поросшую густой травой bajada,[381] Бойд спешился, Билли отдал ему поводья.

— Найти бы что-нибудь, куда его привязать. Чтоб никаких пут и никаких колышков! А то кончится тем, что их remuda[382] пополнится еще одним конем.

Он снял с коня седло, вьюки и переметные сумки.

— Собираешься разводить костер? — сказал Бойд.

— А из чего его тут разведешь?

Ведя за собой лошадь, Бойд удалился в ночь. Через некоторое время вернулся.

— Что-то я ничего не нашел, к чему его привязать.

— Дай его мне.

Билли вывязал из веревки аркан, надел его коню на голову, а другой конец примотал к седельному рожку.

— Буду спать с седлом под головой, — сказал он. — Если отойдет дальше чем на сорок футов, он меня разбудит.

— В жизни не видал, чтобы было темнее, — сказал Бойд.

— Понятное дело. Думаю, будет дождь.

Утром вышли на гривку и огляделись, но с северной стороны не было видно ни костра, ни дыма от него. Дождь пронесло стороной, день был ясным и безветренным. В холмистой степи не было никого и ничего.

— Ну и места тут, — сказал Билли.

— Думаешь — всё? Те пацаны — с концами?

— Найдем.

Сели опять верхом и парой километров севернее занялись поиском следов. Нашли намертво остывшее кострище; Билли сел перед ним на корточки, дул на угли, плевал в пепел, но так ни малейшего шипения и не добился.

— Да они вообще утром огня не разводили.

— Думаешь, видели нас?

— Нет.

— Поди пойми теперь… И когда ушли — непонятно…

— Эт-точно.

— А что, если они приготовили нам засаду?

— Засаду?

— Ну да.

— С чего ты это взял?

— Да так… Мало ли.

— Не станут они останавливаться, что-то там готовить… Просто выехали сегодня пораньше.

Сели верхом, поехали дальше. След лошадей, ломившихся сквозь высокую траву, был отчетливо виден.

— Надо поосторожнее на пупырях: чем так-то с ходу выскакивать, лучше бы все же с оглядкой, — сказал Бойд.

— Я как раз тоже подумал об этом.

— Но тогда можно со следа сбиться.

— Не собьемся.

— А если почва пойдет другая? Если твердая и каменистая? Об этом думал?

— Да. Думал и об этом.

Когда утро было уже в разгаре, вдруг видят: милях в двух восточнее на гребне показались двое всадников с гуртом лошадей. Часом позже вышли к дороге, ведущей на восток и на запад, на дороге остановились, опять вглядывались в землю. В пыли нашли следы большого табуна лошадей, стали осматривать горизонт в восточном направлении, куда ушла ремуда. Направились на восток по дороге и к полудню впереди себя стали замечать оседающий пыльный туманец, особенно в тех местах, где дорога шла по низинам. Еще часом позже вышли к развилке. Вернее, к месту, где лощина, берущая начало в горах и постепенно превратившаяся в овраг, пересекала дорогу и продолжалась дальше, пробороздив увалистую степь в южном направлении. Посреди дороги верхом на хорошем американском кавалерийском коне сидел маленький смуглый человечек неопределенного возраста, в стетсоновской шляпе и дорогих сапогах красной юфти с круто скошенными вперед высокими каблуками. Сбив шляпу на затылок, он спокойно курил сигарету и ждал, когда к нему приблизятся.

Замедлив аллюр коня, Билли начал оглядываться — нет ли поблизости других коней, других всадников. Подъехав почти вплотную, остановился и тоже сдвинул шляпу на затылок.

— Buenos días,[383] — сказал он.

Человечек коротко зыркнул на мальчишек черным глазом. Его руки расслабленно лежали на луке седла, в расслабленных пальцах дымилась сигарета. Чуть сместившись в седле, он обернулся, окинул взглядом дорогу за спиной; дорогу, над ухабами которой все еще витала поднятая прошедшим табуном тонкая пыль, похожая на цветень, какая бывает в начале лета.

— И каковы ваши планы? — сказал он.

— Не понял, сэр, — отозвался Билли.

— Ну, ваши планы. Поделитесь. Вашими планами.

Он поднял руку с сигаретой, медленно затянулся и медленно выпустил дым. Казалось, ничто не может заставить его поторопиться.

— А вы кто? — спросил Билли.

— Меня зовут Кихада. Работаю у мистера Симмонса. Я управляющий асьендой Науеричик.

Сказал и сидит молчит. Опять медленно затянулся сигаретой.

— Скажи ему, что мы разыскиваем своих лошадей, — сказал Бойд.

— Я сам буду решать, что говорить ему, — сказал Билли.

— Каких лошадей? — сказал человечек.

— Лошадей, которых украли с нашего ранчо в Нью-Мексико.

Человечек изучающе на них поглядел. Дернул подбородком в сторону Бойда:

— Это ваш брат?

— Да.

Он кивнул. Еще раз затянулся. Отбросил окурок на дорогу. На упавший окурок уставился его конь.

— Вы должны понять, что дело-то это серьезное, — сказал он.

— Для нас — да.

Он снова кивнул.

— Езжайте за мной, — сказал он.

Он развернул коня и двинулся по дороге. Оглядываться, проверять, послушались его или нет, он не пытался, но они послушались. Ехали как велено, не позволяя себе пристроиться рядом.

Часам к трем дня въехали в густое облако пыли. Лошадей, которые эту пыль подняли, где-то впереди было слышно, но видно не было. Кихада направил своего коня с дороги прочь, и, проехав через сосняк, они вскоре оказались снова на дороге впереди гурта. Caporal,[384] ехавший во главе, увидев Кихаду, поднял вверх руку, и его место тут же занял другой бакеро, а капораль поскакал к начальнику, они с Кихадой съехались и потолковали. Гуртовод при этом все оглядывался на двоих мальчишек, вдвоем сидевших на костлявой кляче. Что-то крикнул своим подчиненным. Лошади на дороге тем временем сбивались в кучки, затевали нервную толчею, и один из всадников поскакал в хвост колонны, попутно выгоняя лошадей из придорожных зарослей. Когда лошади остановились, успокоились и все стояли на дороге, Кихада повернулся к Билли.

— Которые ваши? — спросил он.

Крутнувшись в седле, Билли охватил взглядом табун. Голов тридцать лошадей стояли или понемногу переступали с ноги на ногу на дороге, закидывали и опускали головы в туче золотистой пыли, посверкивающей на солнце.

— Тот большой гнедой, — сказал он. — И тот светло-гнедой, что рядом с ним. И тот — с белой отметиной на лбу. И вон тот пестренький, что позади. Чубарый.

— Отделите их, — сказал Кихада.

— Есть, сэр, — сказал Билли. И повернулся к Бойду. — Слезай.

— А можно я? — сказал Бойд.

— Слезай.

— Пускай он сделает, — сказал Кихада.

Билли бросил взгляд на Кихаду. Гуртовод развернул свою лошадь, и теперь двое мужчин сидели рядом. Билли перекинул ногу через переднюю луку, соскользнул наземь и отступил. Бойд перебрался в седло, отстегнул веревку и начал вывязывать петлю, одновременно коленями пустив коня по обочине шагом в направлении хвоста колонны. Бакерос закурили, сидят смотрят. Он ехал медленно и на лошадей не смотрел, петлю держа свисающей с ближнего к зрителям, а лошадям невидимого конского бока. А потом он махнул ею как-то снизу вдоль высаженных у дороги чахлых сосен, и петля, вылетев у него из-за спины и сама собой раскрываясь прямо в воздухе, пролетела над вдруг заволновавшимися чужими лошадьми и упала прямо на шею Ниньо (такой бросок ковбои называют «хулиган»), но это было еще не все: слитным движением, без задержки Бойд поднял руку, чтобы еще не натянувшаяся веревка не задела спины лошадей, оказавшихся между ним и Ниньо, той же рукой мгновенно намотал веревку на рожок и уже ворковал, уговаривал, просил заарканенного коня выйти из табуна. Бакерос курили. Смотрели.

Ниньо пошел вперед. За ним и Бейли; оба, запинаясь, кося расширенным глазом, прокладывали себе путь среди чужих и незнакомых лошадей. Бойд пристроил их сзади себя и поехал вдоль обочины дальше. Отвязав от седельного рожка коренной конец лассо, он сделал из него вторую петлю, доехал до хвоста колонны и не глядя набросил ее на голову Тома. После чего провел троих коней вдоль обочины мимо табуна и остановился, тесно прижав их Бёрдом друг к другу; и вот они стоят, то вскидывая, то опуская голову.

Отвернувшись к гуртоводу, Кихада поговорил с ним, капораль кивал. Затем Кихада снова повернулся к Билли.

— Забирайте своих коней, — сказал он.

Билли поднял руку, взял у Бойда поводья и помешкал.

— Мне надо, чтобы вы написали нам бумагу, — сказал он.

— Какую еще бумагу?

— О передаче коней. Отказ от права. Прогонную, фактуру, или как она там у вас называется. Какую-то справку с вашей подписью, чтобы я мог этих коней отсюда вывести.

Кихада кивнул. Повернувшись в седле, отстегнул клапан седельной сумки, пошарил в ней, вынул маленькую записную книжку в кожаном переплете. Раскрыл, вынул из кармашка на переплете карандаш и приладился писать.

— Как ваше имя? — спросил он.

— Билли Парэм.

Он записал. Когда все написал окончательно, вырвал страницу, вложил карандаш назад в карман обложки, закрыл книжечку и подал бумагу Билли. Билли взял ее, не читая сложил, снял шляпу и, заложив бумагу за ленту внутри тульи, снова надел ее.

— Спасибо, — сказал он. — Я очень вам благодарен.

Кихада снова кивнул и опять заговорил с гуртоводом. Тот что-то крикнул погонщикам. Бойд наклонился, взял у Билли поводья и направил коня шагом в пыльный придорожный сосняк, где вместе с конями развернулся, и все они стали смотреть, как бакерос вновь приводят табун в движение. Двинулись. Вот и последние лошади прошли — толкаясь между собой, вращая глазами, — а за ними всадник, последний, замыкающий. Он приостановился, посмотрел на Бойда, сидевшего среди деревьев на коне верхом в окружении других коней, поднял руку и слегка еще этак дернул подбородком.

— Adiós, caballero, — сказал он.

После чего догнал табун, который в сопровождающей его туче пыли ушел по дороге в сторону гор.

Вечером напоили коней из специально устроенного abrevadero,[385] выложенного тесаным известняком. Над водоемом медленно поворачивались лопасти водяного колеса; их длинные скошенные тени неспешно пробегали по нагорной прерии, будто крутится медлительная мрачноватая карусель. Под седло определили Ниньо, и теперь Билли, спешившись, ослабил на нем подпругу, чтобы дать ему подышать, а Бойд сполз с Бейли (теперь он ехал на нем); братья попили из трубы, потом сидели на корточках, смотрели, как кони пьют.

— Люблю смотреть, как пьют кони, — сказал Билли.

— Ага, — кивнул Бойд. — Я тоже.

— Как ты думаешь, эта бумага крепкая?

— Конкретно в этих местах, думаю, крепче стали.

— А немного отъедешь, и можно подтереться.

— Ну-у, да… Немного отъедешь — и с приветом.

Бойд сорвал травинку, сунул в рот.

— Как ты думаешь, почему он нам коней отдал?

— Потому что понял, что они наши.

— А как он это понял?

— Да просто. Понял, и все тут.

— Но мог бы все равно ведь не отдавать.

— Это да-а. Еще как мог бы.

Бойд сплюнул и снова сунул травинку в рот. Он неотрывно смотрел на коней.

— А ведь как нам повезло-то! — сказал он. — Это ж надо было нам на них нарваться!

— Эт-точно.

— И много еще, интересно, у нас удачи осталось?

— Это ты насчет того, чтобы найти и остальных двух лошадей?

— Ну, как бы да. Насчет них. Да и вообще…

— Не знаю.

— И я не знаю.

— Думаешь, девушка будет там, где она сказала?

— Да! Обязательно!

— Да, — сказал Билли. — Я тоже думаю, что она там будет.

Голуби, слетавшиеся к водопою со всей здешней сухой степи, при виде сидящих около него людей пугались, трепеща крыльями, разворачивались и улетали. Вода из трубы бежала с холодным металлическим звуком. На западе солнце, зашедшее под груду облаков, всосало в себя весь золотистый свет, и земля без него сделалась голубоватой, прохладной и молчаливой.

— Я знаю: ты подумал, что и остальные лошади у них, я прав? — сказал Бойд.

— У кого?

— Сам знаешь у кого. У тех охранников, что приехали из Бокильи.

— Ну не знаю.

— Но ты ведь подумал так, скажи?

— Ну-у, да. Я так подумал.

Он снял шляпу, вынул бумагу Кихады из-под внутренней ленты, развернул, прочел, снова сложил по сгибам, положил обратно в шляпу и надел ее.

— А тебе это не нравится, так?

— А кому это понравится?

— Ну не знаю. Ч-черт.

— И как ты думаешь, что бы на нашем месте сделал отец?

— Сам знаешь, что бы он сделал.

Бойд вынул изо рта травинку, продел ее в петельку клапана на кармане изодранной рубашки, согнул ее в кольцо и завязал узлом.

— Ага. Но его нет, и он не подтвердит, ведь так?

— Не знаю. Иногда мне кажется, он всегда будет с нами.

На следующий день к полудню, гоня перед собою коней, они въехали в Бокилья-и-Анексас. Бойд остался с лошадьми, а Билли сходил в лавку, купил сорок футов четырехмиллиметрового шнура из сизальской пеньки{66} на оголовья. Когда вошел, женщина за прилавком отмеряла материю, сматывая с рулона. Придерживая край ткани подбородком, она растянула ее на длину руки, а потом отрезала ножом по линейке, сложила и придвинула по прилавку молоденькой девушке. Девушка нехотя выпустила из кулачка свои деньги, среди которых были серебряные песо и скомканные бумажки, медяки и даже старинные тлакос,{67} женщина отсчитала нужную сумму, поблагодарила ее, и девушка ушла, зажав сверток с тканью под мышкой. Когда девушка вышла, женщина подошла к окну и долго смотрела ей вслед. Она сказала, что материю девушка купила для своего отца. Билли отозвался в том смысле, что из нее получится хорошая рубашка, но женщина сказала: нет, материя пойдет не на рубашку, а на обивку гроба. Билли бросил взгляд в окно. Женщина сказала, что семья этой девушки небогата. А всех этих глупостей она набралась, работая у жены асьендадо, вот и потратила теперь все деньги, что копила на boda.[386] Девушка со свертком ткани под мышкой уже перешла к этому времени улицу. На углу стояли трое мужчин, которые при ее приближении отвернулись, но, когда она прошла, двое стали смотреть ей вслед.

Братья сидели в тени беленой глинобитной стены и ели завернутые в промасленные бурые бумажки фахитос, купленные у уличного торговца. Пес наблюдал. Пустую бумажку Билли скомкал, вытер руки о джинсы, достал нож и, раскинув руки в стороны, отмерил нужную длину шнура.

— Останемся пока здесь? — спросил Бойд.

— Ага. А что? У тебя где-нибудь свидание?

— А почему бы не перейти вон туда? Аламеда все-таки… бульвар, деревья…

— Ну давай.

— Как ты думаешь, почему они на коней свои клейма не поставили?

— Не знаю. Их уже, наверное, по всей стране раз двадцать перепродали.

— Надо бы нам свои поставить, а?

— Да чем же, интересно, ты их клеймить собрался?

— Не знаю.

Билли отрезал кусок веревки, отложил нож и согнул веревку по форме нахрапника. Бойд сунул в рот последний уголок фахито, сидит жует.{68}.

— И что, интересно, они кладут в эти фахитос? — сказал он.

— Кошатину.

— Кошатину?

— Конечно. Ты заметил, как на нас пес смотрел?

— Да ну, не может быть, — сказал Бойд.

— А кошек ты на улицах видишь?

— Сейчас слишком жарко. Будут тебе кошки в такую жару по улицам шляться.

— А в тени ты их видел?

— Ну, где-нибудь, может, прячутся, где тень погуще.

— Да ты, вообще-то, здесь хоть сколько-нибудь кошек видел?

— Ты бы не стал есть кошатину, — сказал Бойд. — Да и смотреть, как я бы ее ел… Неужто смог бы?

— А вдруг?

— Да ну тебя.

— А что? С хорошей голодухи я бы…

— Но сейчас-то ты не такой голодный.

— С чего ты взял? Ты сам-то разве был не голодный?

— Ну, как бы да. Но теперь наелся. Но мы же ели не кошатину, правда?

— Нет.

— А если бы это была кошатина, ты бы это распознал?

— Ясное дело. И ты бы тоже. А ты вроде хотел перейти на бульвар.

— Тебя жду.

— А вот ящерица тоже, — сказал Билли. — Ее поди отличи еще от курятины.

— Ну тебя к черту, — сказал Бойд.

Они перевели лошадей через улицу под сень деревьев с побеленными снизу стволами, там Билли занялся примеркой оголовий, специально не обрезая волочащуюся лишнюю веревку, чтобы можно было на нее наступить, если конь вдруг решит гульнуть; Бойд улегся на выжженную жалкую травку, за неимением подушки положил голову на пса и уснул. Весь остаток дня на улице никто не появлялся. Билли надел на коней оголовья, привязал их и подошел к Бойду, тоже растянулся на траве и довольно скоро тоже уснул.

Под вечер одинокий всадник на коне, явно для него слишком хорошем, остановился на улице против бульвара, оглядел спящих и оглядел их коней. Наклонился, сплюнул. Потом развернулся и ускакал туда же, откуда явился.

Проснувшись, Билли приподнялся и поглядел на Бойда. Бойд лежал на боку, с псом в обнимку. Билли протянул руку, поднял валявшуюся в пыли шляпу брата. Пес открыл один глаз, посмотрел на него. По улице к ним приближались пятеро всадников.

— Бойд, — сказал он.

Бойд сел, стал шарить вокруг в поисках шляпы.

— Вон там, смотри, едут, — сказал Билли.

Встал, подтянул на Бёрде латиго, отвязал чумбур и со стремени взлетел в седло. Бойд нахлобучил шляпу и пошел туда, где стояли кони. Отвязал Ниньо, подвел к чугунной парковой скамье, встал на нее и перекинул ногу через спину животного — слитно, махом, не останавливаясь и не останавливая коня, — после чего повернул коня и, проехав между деревьями, выскочил на улицу. Всадники приближались. Билли оглянулся на Бойда. Бойд сидел на коне, слегка наклонясь вперед, ладони обеих рук положив на холку. Он нагнулся, сплюнул и вытер рот тыльной стороной ладони.

Приближались медленно. И на коней, стоящих под деревьями, даже не смотрели. Все молодые мужики, все вроде безоружны. Кроме одного, однорукого.

— А вот и наш приятель, — сказал Билли.

— Угу. Jefe.

— Вот не верится, что он такой уж большой хефе.

— Почему?

— Его бы здесь не было. Кого-нибудь прислал бы. Из остальных никого не узнаёшь?

— Нет. А что?

— Пытаюсь понять, много ли сабель в полку, с которым мы имеем дело.

Тот же самый человек в тех же сапогах с тиснением на голенищах и в той же плоской шляпе повернул перед ними лошадь вполоборота, будто собираясь проехать мимо. Но затем круто ее развернул. Остановился прямо перед ними и кивнул.

— Bueno,[387] — сказал он.

— Quiero mis papeles,[388] — сказал Билли.

Парни позади хефе переглянулись. Manco[389] смотрел изучающе. Спросил, вы, ребята, что — может, с ума сошли? Билли не ответил. Вынул из шляпы бумагу и развернул ее. И пояснил: вот, дескать, справка на коней.

— ¿Factura de donde?[390].

— De la Babicora.[391].

Однорукий повернул голову и сплюнул в уличную пыль, не отрывая глаз от Билли.

— La Babicora,[392] — сказал он.

— Sí.

— ¿Firmado por quién?[393].

— Firmado por el señor Quijada.[394].

Выражение лица однорукого не изменилось.

— Quijada по es alguacil,[395] — сказал он.

— Es gerente,[396] — сказал Билли.

Однорукий пожал плечами. Связанные вместе поводья набросил на рожок седла и протянул руку.

— Permítame,[397] — сказал он.

Билли бумагу сложил и спрятал в карман рубашки. И сказал, что они хотят, чтобы им вернули еще двух лошадей. Однорукий снова пожал плечами. Сказал, что помочь им он ничем не может. Не будет он помогать всяким мальчишкам-американцам.

— А нам и не нужна ваша помощь, — сказал Билли.

— ¿Cómo?[398].

Но Билли уже обогнул его справа и выехал на середину улицы.

— Стой там, Бойд, — сказал он.

Хефе повернулся к всаднику справа от себя. Велел ему взять лошадей под контроль.

— Te los encargo,[399] — сказал он.

— No toque esos caballos,[400] — сказал Билли.

— ¿Cómo? — сказал хефе. — ¿Cómo?

Тут из-за деревьев выехал Бойд.

— Стой там, — сказал Билли. — Делай, что велено.

Двое всадников подъехали к привязанным коням. Третий попытался преградить путь коню Бойда, но Бойд мимо него проскочил и тоже оказался посреди улицы.

— Не вылезай сюда! Назад! — крикнул ему Билли.

Обойденный Бойдом всадник развернул коня. Оглянулся на хефе. Ниньо начал вращать глазами и бить копытом. Взяв поводья своего коня в зубы, манко подскакал к нему ближе и начал было расстегивать клапан кобуры. Но от Ниньо — может быть, через его дикий взор и выпученный глаз — непрошеное какое-то предчувствие передалось и другим лошадям, участвовавшим в уличной потасовке, потому что и под хефе конь заподдавал задом и задергал головой. Билли сорвал с головы шляпу и, сжав коня шенкелями, подскочил к хефе и замахал ею перед глазами его коня, отчего конь хефе взвился на дыбы, присел на задние ноги и сделал два шага назад. Хефе цапнул рукой свой широченный, похожий на плоский гриб cabeza de silla,[401] но не успел толком ухватиться, как его конь снова попятился, чуть повернулся и вдруг завалился спиной на мостовую. Отчаянно передернув удилами, Билли стал разворачивать коня, который по ходу дела сперва наступил прямо на шляпу хефе, а заканчивая поворот, отшвырнул ее копытом через всю улицу. Краем глаза Билли видел, как Ниньо встает на дыбы, а на нем, вонзив каблуки коню в бока, тоже чуть не в рост подымается Бойд. Конь хефе забился, стал на колени, тотчас же вскочил и затрусил по улице прочь со свисающими поводьями и хлопающими по бокам пустыми стременами. Хефе лежал на мостовой. Его глаза метались из стороны в сторону, пытаясь уследить за злыми выкрутасами пляшущих вокруг лошадей. Бросил взгляд и на свою растоптанную шляпу.

Пистолет хефе лежал в пыли. Из его подчиненных двое пытались обратать и вывести коней из-под деревьев, те не давались, бились в своих легких недоуздках, дергали чумбуры, а третий спешился и кинулся на помощь упавшему. Четвертый обернулся, взглядом уперся в пистолет. Бойд соскочил с коня и, одновременно хлестнув его по голове поводьями, ногой отбросил пистолет на середину улицы. Ниньо попытался было снова сдать назад и даже оторвал уже мальчишку от земли, но тот смирил коня, успев перед самым носом подоспевшего всадника развернуться и, отрезая его от цели, ткнуть его коня двумя пальцами в ноздри, отчего конь стал пятиться и трясти головой. Бойд наклонился, поднял пистолет, сунул за пояс и, ухватясь за гриву, подтянулся, вскочил верхом и развернул коня.

Билли оказался один посреди улицы. Кто-то из помощников однорукого, кто спешился еще раньше, стоял на коленях в пыли, и вот они уже вместе с Билли принялись поднимать хефе. Но тщетно: тот не мог даже сидеть. Они приподнимали его, а он бессильно, как тряпичный, снова заваливался то на сторону, то навзничь, обвисая у них на руках. Они-то думали, он просто оглушен: пытались говорить с ним, хлопали по щекам… На другой стороне улицы уже начали собираться зеваки. Два других всадника побросали поводья, спрыгнули наземь и подбежали.

— Пустое, — сказал Билли. — Бесполезно.

Один из бакерос повернул голову.

— ¿Cómo? — сказал он.

— Es inútil, — сказал Билли. — Se quebró el espinazo.[402].

— ¿Mánde?[403].

— Спина, говорю, у человека сломана, вот чего.

Свернув с дороги в миле к северу от городка, они скакали на запад, пока не вылетели к реке. В то время как нападавшие, стоя на коленях, были заняты своим начальником, Бойд связал лошадей караваном, и теперь все лошади были у них. Темнело. Братья сидели на галечной косе, смотрели на лошадей, которые стояли в воде, отчетливо выделяясь на фоне остывающего неба. Пес тоже зашел в воду, пил, иногда поднимая голову и поглядывая на хозяев.

— Ну и какие будут идеи? — спросил Бойд.

— Никаких. Глухо.

Сидели, глядели на лошадей; лошадей было девять.

— Найдут теперь, наверное, какого-нибудь старого умельца, который способен отыскать след ящерицы на каменной осыпи.

— Очень может быть.

— И что нам теперь с этими лошадьми делать?

— Понятия не имею.

Бойд сплюнул:

— А может, если отдать им их лошадей, они нас оставят в покое?

— Ага. Черта лысого.

— Но до утра они валандаться не будут.

— Знаю.

— Ты представляешь, что они с нами сделают?

— Примерно догадываюсь.

Бойд швырнул в воду камень. Пес обернулся и посмотрел на то место, где он исчез.

— По такой пересеченке мы не сможем гнать гурт впотьмах, — сказал он.

— Я и не собираюсь.

— А что собираешься? Скажи уж, не таи.

Билли поднялся, стоя продолжал смотреть, как пьют лошади.

— Думаю, надо отделить чужих лошадей, выгнать их вон на ту гривку и как следует им наподдать, чтобы валили обратно в Бокилью. Рано или поздно они придут туда, никуда не денутся.

— Хорошо.

— И дай-ка мне пистолет.

— Это зачем еще?

— Положу его хозяину в седельную сумку.

— А он, думаешь, жив еще?

— Если и жив, то долго не протянет.

— Тогда какая ему, вообще, разница?

Билли посмотрел на лошадей в реке. Опустил взгляд на Бойда:

— Ну, если вообще нет разницы, то пусть он будет у меня.

Бойд вытащил пистолет из-за пояса и подал ему. Билли сунул его за пояс уже себе, влез в воду, вскочил на Бёрда и, отделив от гурта пять лошадей из Бокильи, вывел их на берег.

— Смотри, чтобы следом наши кони не увязались, — сказал он.

— Да чего это они вдруг увяжутся.

— И ни с кем тут без меня не якшайся.

— Езжай давай.

— И огня не зажигай попусту.

— Езжай. Что я, дебил, что ли?

Он отъехал и вскоре исчез за увалом. Солнце село, опустился долгий прохладный вечер высокогорья. Остальные трое коней один за другим вышли из реки и принялись пастись на доброй травке вдоль берега. К тому времени, когда Билли вернулся, стало совсем темно. Но по степи он прискакал точно к их лагерю.

Бойд встал:

— А, понял! Ты, должно быть, дал коню самому выбирать дорогу.

— Ты верно понял. Готов?

— Тебя ждал.

— Ладно, помчались.

Разобрались с конями и, переведя их через реку, отправились дальше в глушь. Вокруг голубела пустынная, безжизненная равнина. Тонкорогий месяц на западе лежал почти на спинке — этакий грааль с попавшим в него ярким камешком Венеры, зависшим низко, будто звезда, упавшая в лодку. Неслись в открытую степь, держа от реки подальше, скакали всю ночь, а к утру встали лагерем прямо на сухую — на пологом склоне в миле от реки посреди quemada,[404] где деревья стояли мертвые, черные и изломанные. Спешились, поискали, нет ли поблизости каких-нибудь признаков воды, но их не было.

— В свое время здесь вода была, — сказал Билли. — Наверняка была.

— Может, пожар ее высушил?

— Какой-то родничок, болотце… Что-то в этом роде.

— Да ведь даже травы тут нет. Вообще ничего.

— Хотя горело давно. Не один год назад.

— Что собираешься делать?

— Пока терпеть. Скоро светло будет.

— Ладно.

— Разворачивай скатку. Я подежурю.

— Если б она еще была у меня. Эта скатка.

— Преступники кочуют налегке.

Привязали коней; Билли, с ружьем в руках, уселся среди темнеющих вокруг древесных останков. Луна давно зашла. Безветрие.

— А интересно, что он собирался делать с бумагами на Ниньо без самого коня? — сказал Бойд.

— Не знаю. Найти коня, который подойдет к бумагам. Спи.

— Бумаги все равно же ни хрена не стоят.

— Понятное дело.

— Жрать охота, сцука, до озверения.

— С каких это пор ты завел привычку ругаться?

— С тех пор, как бросил привычку есть.

— Попей воды.

— Уже.

— Тогда спи давай.

На востоке начинало сереть. Билли встал и прислушался.

— Что слышно? — сказал Бойд.

— Ничего.

— Местечко мы выбрали — ох жутковатенькое.

— Знаю. Спи.

Билли сидел, нянчил ружье на коленях. Было слышно, как кони в прерии рвут траву.

— Ты спишь? — сказал он.

— Нет.

— Кстати, бумаги-то я забрал.

— На Ниньо?

— Ага.

— Не свисти.

— Правда-правда!

— Где же ты взял-то их?

— Они были у него в седельной сумке. Собирался положить туда пистолет, открыл, а они там и есть.

— Провалиться мне на этом месте!

Билли сидел, держал ружье, слушал коней и тишину вокруг. Немного погодя Бойд сказал:

— А пистолет ты туда положил?

— Нет.

— Чегой-то вдруг?

— Да просто…

— Так он у тебя?

— Ага. Спи давай.

Когда рассвело, он встал и пошел смотреть, что вокруг за места. Пес тоже встал, засеменил следом. Взойдя на увал, Билли присел на корточки, опершись на ружье. Примерно в миле от них по равнине медленно смещалось стадо светло-бежевых коров; понятно: совмещают перегон с выпасом. Больше вроде бы ничего. Вернувшись под деревья, встал, глядя на спящего брата.

— Бойд, — сказал он.

— Я тута.

— Ну что, ехать готов?

Брат сел, оглядел окрестность:

— Н-ну, в общем, да.

— По-моему, надо ехать на север, опять на ту асьенду. Пересидеть у той хозяйки, она нас спрячет.

— Надолго ли?

— Не знаю.

— У нас же встреча на завтра назначена.

— Я знаю. А что поделаешь?

— А сколько ехать-то? Ну то есть до той асьенды.

— Понятия не имею. Давай вставай.

Повернули на север, ехали, пока вдали не замаячила река. Там опять стадо белесых коров, бредущих к северу среди деревьев вдоль приречных пахотных участков. Остановили коней, обернулись, сидят, озирая волнистую степь позади.

— А можно из дробовика убить корову? — сказал Бойд.

— Если с близкого расстояния. А что?

— А если из пистолета?

— Все равно надо подойти близко, иначе не попадешь.

— Насколько близко?

— Брось. Никаких коров мы стрелять не будем.

— Жрать-то что-нибудь надо.

— Знаю. Поехали.

Подъехали к реке, по мелководью перебрались на тот берег, поискали дорогу, но дороги не было. Поехали на север вдоль русла и ближе к вечеру на их пути попалась деревушка Пуэблито-де-Сан-Хосе — горстка приземистых сереньких глинобитных лачуг. Пока ехали по ухабистой деревенской улице, видели нескольких женщин, устало глядевших из низких дверных проемов на всадников, ведущих за собой коней.

— Что им не нравится, не знаешь? — спросил Бойд.

— Не знаю.

— Может, они принимают нас за цыган?

— А может, и за конокрадов.

С приземистой крыши внимательным агатовым глазом их осмотрел козел.

— Ау cabron,[405] — сказал Билли.

— Ч-чертова дыра, — сказал Бойд.

Нашли женщину, согласившуюся покормить их, уселись на тростниковые циновки и поели из самодельных необожженных глиняных мисок холодного атоле.{69} Вытирая тортильями миски, обнаружили, что на лепешки, кроме остатков атоле, налипает песок и грязь. Пытались женщине заплатить, но денег она с них не взяла. Билли предлагал настойчиво — мол, для niños,[406] — но она сказала, что ниньос у нее нет.

На ночь расположились в тополиной роще у реки, привязали коней у берега, где трава погуще, разделись и в темноте поплавали. Вода была прохладной и шелковистой. Пес сидел на берегу, наблюдал. Утром Билли встал до рассвета, сходил отвязал Ниньо, привел на стоянку, поседлал и сел верхом, прихватив ружье.

— Ты куда? — сказал Бойд.

— Поеду пошуршу, может, надыбаю какой-нибудь жрачки.

— Ладно.

— А ты тут посиди. Я ненадолго.

— Да куда ж я денусь-то…

— Не знаю.

— А если кто-нибудь придет?

— Никто не придет.

— А если?

Билли оглядел его с головы до ног. Бойд скрючился на корточках, кутая плечи одеялом, — экий же тощенький оборвыш! Отвел глаза, устремив взгляд мимо бледных тополиных стволов на волнистые пустынные луга, едва начинающие проявляться в лучах рассвета.

— То есть надо понимать, ты хочешь, чтобы я оставил тебе пистолет.

— Думаю, это было бы очень правильно.

— А ты стрелять-то из него умеешь?

— Да черт подери, что там уметь!

— У него два предохранителя.

— Да знаю я!

— Ну ладно.

Он вынул пистолет из сумки и подал брату:

— Один в стволе.

— Хорошо.

— Зря не стреляй только. Этот один, да те, что в обойме, — это всё. Патронов-то больше нет.

— Да я и не собираюсь стрелять.

— Хорошо.

— А ты вернешься скоро?

— Я ненадолго.

— Ладно.

Он поехал вдоль реки вниз по течению, положив ружье поперек луки седла. Вынул из патронника патрон с картечью, порылся среди патронов в сумке, нашел парочку с дробью номер пять, одним зарядил ружье, второй положил в карман рубашки. Карман застегнул. Ехал медленно, наблюдая, как за деревьями течет река. Отъехав милю, заметил на воде уток. Спешился, бросил поводья и с ружьем в руках пошел к ним, осторожно пробираясь среди прибрежных вётел. Снял шляпу, положил наземь. Позади него заржал конь, он, обернувшись, выругал его сквозь зубы, потом приподнял голову, глянул на реку. Утки были еще на месте. Три бурые морские черняти на оловянной глади затона. Туман стлался над водой, как дым. Пригибаясь, Билли осторожно продирался сквозь кусты. Конь снова заржал. Утки улетели.

Он выпрямился и оглянулся.

— Черт бы тя драл, — сказал он.

Но конь на него не смотрел. Смотрел на другой берег. Обернувшись, Билли увидел пятерых всадников.

Упал на четвереньки. Появляясь и пропадая за деревьями, всадники ехали гуськом вдоль реки вверх. Его они не видели. Утки вверху описали полукруг, блеснув в лучах только что вставшего солнца, и улетели, чтобы сесть где-то ниже. Всадники задирали головы, не меняя аллюра. Среди прибрежных вётел Ниньо стоял на виду, но они его не заметили, он больше не ржал, и они проехали и исчезли среди деревьев.

Билли поднялся, схватил с земли шляпу, нахлобучил на голову и осторожно, чтобы не испугать, вернулся к коню, поймал поводья, вскочил верхом и, развернув коня, бросил его в галоп.

Держась подальше от реки, он заложил дугу по прерии. Верхние ветви тополей уже освещало солнце. Стараясь не терять скорости, он шарил сзади в седельной сумке, пытаясь отыскать патрон с картечью. Всадников за рекой он не видел, а когда за деревьями замаячили свои привязанные к кольям кони, он повернул к стоянке.

Бойд понял, что произошло, прежде чем брат успел вымолвить слово, и сразу кинулся к лошадям. Билли спрыгнул наземь, собрал одеяла, скатал и связал их. Бойд выскочил на речной откос бегом, гоня перед собою коней.

— Снимай с них веревки! — крикнул Билли. — Сейчас нам устроят гонку.

Бойд повернулся. Поднял руку, словно потянувшись к первому из появившихся из-за деревьев коней, но тут его рубашка сзади надулась красным, и он упал на землю.

Потом Билли понял, что в тот миг он своими глазами видел летящую винтовочную пулю. Что этот чмок и посвист над ухом был полетом пули, и в течение какого-то застывшего мгновенья он даже видел солнечный блик на боковинке вращающегося металлического цилиндрика, за которым тянулся яркий след свинца, раскаленного трением в тесных нарезах ствола, — полетом, уже замедлившимся после прохождения через тело брата, но все еще быстрым, едва ли не быстрее звука, так что воздух у его левого уха успел лишь чмокнуть, словно что-то ему из бездны шепнув, и легонько ткнуть ударной волной в барабанную перепонку, а пуля уже срикошетила от какой-то ветки и запела, уносясь назад, вдаль, в пустыню, лишь на волосок не угадав украсть у него жизнь, и только после этого раздался запоздалый звук выстрела.

Он прозвучал над рекой скупо и плоско, потом из пустыни донеслось эхо. А Билли уже бегал от одного обезумевшего коня к другому, падал на колени, переворачивал брата, лежавшего в окровавленной грязи.

— О господи, — повторял он. — О господи.

Он оторвал от земли перепачканный пылью затылок брата. Его изорванная рубашка была мокрой от крови.

— Бойд, — повторял он. — Бойд.

— Как больно, Билли.

— Я знаю.

— Как больно.

За рекой снова треснул винтовочный выстрел. Все кони выбежали из-под деревьев, кроме Ниньо, который стоял, топча брошенный чумбур.

— No tire, — закричал он. — No tire. Nos rendimos. Nos rendimos aquí.[407].

Опять треснул выстрел. Билли положил Бойда, кинулся к коню и поймал волочащийся чумбур как раз в тот миг, когда животное собиралось броситься прочь. Повиснув на нем, он развернул коня и еле подтащил его туда, где лежал брат; обеими ногами наступил на чумбур, поднял брата, прислонил к коню и толкал вверх, пока тот не оказался в седле, потом перебросил поводья коню через голову, схватился за луку седла и, впрыгнув позади брата, обхватил его, чуть не падающего, вокруг пояса, нагнулся и вонзил каблуки в живот Ниньо.

Пока выезжали из-под деревьев на открытое место, за рекой раздались еще три выстрела, но теперь он уже пустил коня в галоп. Брат елозил в седле такой расслабленный и кровавый, что он решил: все, не иначе как тот уже умер. Остальных коней видел: они бежали по равнине впереди. Один вдруг отстал — видимо, ранили. Пес вообще куда-то делся.

Конем, который отстал, оказался Бейли, пуля попала ему в заднюю ногу, повыше скакательного сустава, и, когда они пронеслись мимо, он остановился. Оглянувшись, Билли увидел, что конь просто стоит, и все. Будто из него душу вынули.

Проскакав еще что-нибудь с милю, он перегнал двух других коней, и они пристроились сзади. Оглянувшись, увидел всех пятерых всадников — они во весь опор неслись за ним, оставляя тонкий хвост пыли, кто-то охлестывал лошадь и сверху и снизу, у каждого в руке винтовка, и всё в лучах только что вставшего утреннего солнца видно ясно, четко, как на ладони. Глянул вперед: трава, трава, трава с кое-где торчащими из нее деревцами юкки, похожими на приземистые пальмы, равнина и трава, трава, а на горизонте голубые горы. И бежать некуда, и спрятаться негде. Вновь и вновь он долбил в бока Ниньо каблуками сапог. Бёрд и Том начали отставать, он обернулся, позвал их. Вновь бросив взгляд вперед, вдруг увидел вдалеке крошечный темный силуэт, ползущий вдоль горизонта слева направо, волоча за собой тучу пыли, и понял, что там дорога.

Прижимая к себе брата, нагнулся ниже к холке и снова тыкал Ниньо каблуками под брюхо, снова уговаривал его, тот с громом копыт несся по голой равнине, а в ребра ему бились болтающиеся, никчемные стремена. Когда оглянулся назад, Бёрд и Том снова были неподалеку, и из этого он сделал вывод, что Ниньо под тяжестью двоих всадников выдыхается. Следующей мыслью было, что преследователи, похоже, отстают, и тут смотрит — один из них остановился и над ним вспухло белое облачко винтовочного выстрела, потом послышался дохленький сухой щелчок, сразу затерявшийся в открытом поле, но это и все. Впереди грузовик вместе с дорогой куда-то исчез, оставив за собою в воздухе лишь белесый шлейф.

Дорога оказалась грунтовым проселком — ни насыпи, ни канав, — так что, выскочив на нее, он даже не сразу это понял. Натянув поводья, резко, с проскальзыванием копыт остановил задыхающегося коня и развернул его в обратную сторону. Бёрд из последних сил нагонял, и он попытался преградить ему путь, но, поглядев на юг, увидел вдруг возникший из ниоткуда допотопный грузовик с кузовом без бортов, везущий сельскохозяйственных рабочих. Забыв о Бёрде, повернул и пустил коня вдоль дороги к югу, к этому грузовику, замахал шляпой.

Грузовик был без тормозов, и, увидев их, водитель загромыхал коробкой передач, постепенно переключаясь с понижением. Рабочие сгрудились у кабины, уставившись на раненого мальчика.

— Tómelo, — закричал им Билли. — Tómelo.[408].

Конь бил копытом и вращал глазами; один из ехавших в кузове принял у Билли чумбур и примотал его к одной из стоек снятого тента; еще чьи-то руки ухватили раненого, кто-то спрыгнул на дорогу, чтобы помочь поднять его в кузов. Кровь для этих людей была явлением обыденным, и никто не спрашивал, что с ним случилось и почему. Называя его el gúerito,[409] они его положили в кузов и вытерли кровь с ладоней о штаны. Один стоял на страже, следил за всадниками погони, руку держа на крыше кабины.

— Pronto, — подгонял он остальных, — pronto.[410].

— Vámonos,[411] — крикнул водителю Билли.

Нагнувшись, он отвязал коня и грохнул по дверце кабины кулаком. Мужчины в кузове помогли взобраться наверх тем, кто спрыгнул на дорогу, водитель врубил передачу, и они рванули вперед. Один из мужчин протянул запачканную кровью руку, Билли за нее схватился. Под Бойда на грубые доски кузова они подстелили рубашки и одеяла-серапе. Понять, жив ли он или уже помер, было невозможно. Мужчина пожал Билли руку.

— No te preocupes,[412] — крикнул он.

— Gracias, hombre. Es mi hermano.[413].

— Vámonos,[414] — крикнул ему мужчина.

Грузовик тяжело разгонялся, ворча и дребезжа трансмиссией. А в степи всадники разделились — двое, срезая угол, рванули к северу, наперехват грузовику. Рабочие махали руками, свистели, торопя Билли, который все еще не трогался с места, крутили над головой руками — дескать, давай, давай, вали! Перебравшись через заднюю луку в седло, он нашел сапогами стремена; пропитавшиеся кровью джинсы холодили ноги. Дал Ниньо шенкеля: пошел! Бёрд опережал его на милю. Когда оглянулся, всадники были в какой-нибудь сотне ярдов, и он упал на холку Ниньо, моля его спасти ему жизнь.

Бёрда вскоре догнал, но, поравнявшись, увидел в его глазах примерно то же, что было у Бейли, и понял, что потерял его. Оглянувшись на всадников, он в последний раз позвал своего старого коняшку, чтобы взбодрить его, и поскакал дальше. Опять услышал тот же негромкий хлопок, который производит винтовка на открытой местности, а когда оглядывался, один из всадников, спешившись, собирался стрелять, целясь с колена. Низко пригнувшись, мчал дальше. Когда снова оглянулся, двое всадников в степи сделались вроде бы меньше, а когда в последний раз оглянулся, они стали еще меньше, при этом Бёрда нигде видно не было. Коня по имени Том он тоже больше никогда не видел.

Еще солнце едва к полудню, а он уже был один неведомо где, вел под уздцы с головы до ног мокрого и вымотанного коня вверх по каменной теснине сухого русла. Все время с ним разговаривал и старался идти по камням, а когда конь ставил копыто в песок, бросал повод, возвращался и стирал след пучком травы. Штанины затвердели от засохшей крови, и он понимал, что и самому ему, и коню вода нужна позарез и срочно.

Оставив коня стоять с распущенным латиго, он полез на скалы, залег наверху в расщелине и осмотрел окрестности на востоке и юге. Ничего не увидел. Спустился обратно вниз и, забрав в одну руку поводья стоящего коня, другой взялся за луку седла; увидев темное кровавое пятно на старой коже, немного постоял, сжимая оба повода в руке, лежащей на влажной и соленой холке отцовского коня.

— Сволочи, — произнес он вслух. — Не могли уж меня застрелить.

В голубоватых сумерках того же дня вдали на севере он увидел огонек, который принял сперва за Полярную звезду. Следил за ним, ожидая, что он поднимется над горизонтом, но он не поднимался, и тогда Билли слегка изменил курс и, ведя измученного коня в поводу, пошел по пустынной прерии на огонь. Конь шел еле-еле, спотыкался, и Билли, подождав, когда конь его нагонит, заговорил с ним и пошел с ним рядом, взяв за щечный ремень недоуздка. Конь был покрыт такой белой соляной коркой, она так сверкала на всю вечереющую прерию, будто это и не конь, а чудо-юдо какое-то. Когда Билли сказал ему все, что в таких случаях говорится, он стал рассказывать сказки. Рассказывал по-испански, как ему самому в детстве их рассказывала бабушка, а когда рассказал все, что мог припомнить, стал ему петь.

Над дальними горами на западе висел последний тощенький огрызок убывающей луны. Венера куда-то сгинула. Во тьме и призрачном роении звезд. И куда только их понаделали, такое множество. Он продолжал свой марш-бросок еще в течение часа, потом остановился и пощупал коня, высох ли, после чего вскочил в седло и дальше ехал верхом. Поискал глазами огонек, но огонек исчез, тогда Билли определился по звездам, а через некоторое время огонек появился снова — выскочил из-за какого-то темного пустынного бугра, который скрывал его. Петь перестал и стал думать, как бы помолиться. В конце концов стал молиться прямо Бойду. «Не умирай, — молил его он. — Ты все, что у меня есть».

Было уже около полуночи, когда, уткнувшись в изгородь, он повернул к востоку и ехал, пока не встретились ворота. Спешился, провел в них коня, закрыл за собой, снова сел в седло и поехал по белесой глинистой дорожке на огонек, где уже проснулись собаки и с лаем бросились вперед.

Вышедшая к двери женщина была немолода. На этом отдаленном становище она жила с мужем, который, как она сказала, отдал глаза за революцию. Она прикрикнула на собак, те куда-то слиняли, и когда она отступила, пропуская его в дом, этот ее муж стоял в крошечной комнатке с низким потолком, как будто поднялся поприветствовать высокого гостя.

— ¿Quién es?[415] — сказал он.

Она ответила ему, что это американец, который заблудился. Мужчина кивнул. Он отвернулся, и его изборожденное морщинами лицо на миг поймало слабый отсвет лампы, в которой горел газойль. Глаз у него в глазницах не было, веки были плотно сомкнуты, так что его лицо постоянно хранило выражение болезненной самоуглубленности. Как будто он все время размышляет о каких-то былых ошибках.

Сели за сосновый стол, выкрашенный зеленой краской, и женщина принесла гостю чашку молока. Он чуть ли не забыл уже, что люди иногда пьют молоко. Чиркнув спичкой, поднесла ее к кольцевому фитилю керогаза, отрегулировала пламя и поставила на него кастрюльку, а когда вода закипела, одно за другим с ложки опустила туда яйца и вновь накрыла ее крышкой. Слепой мужчина сидел прямо и напряженно. Как будто это он был гостем в собственном доме. Когда яйца сварились, женщина переложила их, курящиеся паром, в миску и села, стала смотреть, как мальчик ест. Он взял одно и тут же уронил обратно. Она улыбнулась.

— Le gustan los blanquillos?[416] — сказал слепой.

— Sí. Claro.[417].

Посидели. Яйца в миске исходили паром. Свет керосиновой лампы, на которой не было абажура, делал их лица похожими на маски, висящие в воздухе.

— Dígame, — сказал слепой. — ¿Qué novedades tiene?[418].

Билли сказал, что в этой стране он для того, чтобы вернуть лошадей, украденных у его родителей. Сказал, что путешествует с братом, но сейчас с ним в разлуке. Слепой слушал, наклонив голову. Спросил, что нового слышно о революции, но таких новостей у мальчика не было. Затем слепой сказал, что хотя в их краях вроде бы все спокойно, это не обязательно добрый знак. Мальчик покосился на женщину. Женщина серьезно кивнула. Похоже, она относилась к мужу с большим почтением. Билли взял из миски яйцо, разбил скорлупу о край и начал чистить. Пока он ел, женщина завела рассказ об их жизни.

Она сказала, что ее слепой муж происходит из простой семьи. Имеет «orígenes humildes»,[419] как она выразилась. А глаз своих он лишился в лето Господне одна тысяча девятьсот тринадцатое, в городе Дуранго.{70} До этого он уехал на восток (это еще в конце зимы было), вступил в отряд Макловио Эрреры,{71} и третьего февраля, после сражения у Намикипы, они взяли город. В апреле он воевал на подступах к Дуранго в рядах повстанцев под командованием Контрераса и Перейры.{72} В арсенале федералистов они нашли древнюю, французского литья полукулеврину-дрейк,{73} к которой его как раз и приставили. Город они не взяли. Он мог бы спастись, продолжала женщина, но не оставил свой пост. И попал в плен наряду со многими другими. Пленным дали возможность присягнуть на верность правительству, а тех, кто отказался, ставили к стенке и без долгих проволочек расстреливали. Среди них были люди разных национальностей. Американцы, англичане, немцы… Были и те, кто приехал из стран, о которых здесь и слыхом не слыхивали. Но и они отправлялись к стенке и там умирали под градом винтовочного свинца и в жутком дыму. Они беззвучно падали друг на друга, выпачкав кровью своих сердец штукатурку сзади. Он видел это.

— Среди защитников Дуранго тоже, конечно, были иностранцы, но такой был один. Немец-уэртист{74} по фамилии Вирц, капитан федеральной армии.{75}.

Захваченные в плен повстанцы стояли на улице, связанные друг с другом проволокой от забора, как марионетки, а этот человек прохаживался вдоль строя, нагибаясь, чтобы заглянуть каждому в лицо — как отражается у них в глазах работа смерти, — потому что у них за спинами продолжались fusilamientos.[420] Тот человек говорил по-испански, в общем-то, неплохо, хотя и с немецким акцентом, и он сказал artillero,[421] что только самый жалкий идиот способен умереть за дело, которое мало того что нельзя назвать правым, так еще и обречено. В ответ пленный плюнул ему в лицо. А немец сделал нечто совсем уже странное. Он улыбнулся и слизнул слюну пленника с губ. Он был верзила, здоровенный дядька с огромными ручищами, он протянул их, схватил двумя этими ручищами пленника за голову и наклонился вроде как поцеловать его. Но это был не поцелуй. Он схватил его за лицо, так что со стороны и впрямь могло показаться, что он наклонился поцеловать его в каждую щеку, как делают военачальники-французы, но что он сделал на самом деле, так это, сильно втягивая щеки, высосал у человека по очереди оба глаза, а потом выплюнул их, и они повисли, болтаясь на каких-то ниточках, чуждые, мокрые и дрожащие у него на щеках.

— А он стоял. Боль была жуткой, но страдание оттого, что раскололся мир, который уже не спасти, не склеить, было еще ужаснее. Даже дотронуться до этих своих глаз он не мог себя заставить. В отчаянии он закричал и замахал перед собой руками. Он уже не мог видеть лицо врага. Насылателя тьмы, укравшего у него свет. А мог он видеть только потоптанную уличную пыль у себя под ногами. Беспорядочное мельтешение ног в башмаках и обмотках. Видел собственный рот. Когда пленных развернули и повели прочь, товарищи подхватили его и повели под руки по земле, которая качалась у него под ногами. Такого ужаса никто никогда не видывал. Даже говорили вокруг шепотом. Красные дыры его глазниц горели, словно обожженные. Как будто тот человек-демон нес в себе адский пламень, который изрыгнул на свою жертву.

Ему пытались ложкой вправить глаза обратно, но никому это не удавалось, глаза постепенно высохли у него на щеках, как виноградины, мир поблек, посерел, а потом и совсем исчез.

Билли бросил взгляд на слепого. Тот сидел прямо и бесстрастно. Женщина помолчала. Потом продолжила:

— Некоторые говорили, что этот самый Вирц спас ему жизнь, потому что если бы его не ослепили, то непременно поставили бы к стенке. Кое-кто говорил, что это было бы лучше. При этом никто не спрашивал мнения на сей счет самого ослепшего. Который, сидя в холодной каменной cárcel,[422] наблюдал, как свет вокруг него постепенно меркнет, пока не оказался во тьме. Глаза высохли и сморщились, ниточки, на которых они висели, тоже высохли, и мир исчез; тогда он наконец заснул и во сне увидел все те места, по которым прошел с войсками. Увидел горы и птиц в ярких перьях, полевые цветы, а еще ему снились босоногие девушки на улицах горных поселков — девушки с глазами, полными сладких посулов, глубокими и темными, как сам этот мир, а над всем этим туго надутое ветром синее небо Мексики, где день за днем идет генеральная репетиция будущего человечества: вот и фигура Смерти — в ее бумажной маске, изображающей череп, и в костюме с нарисованными на нем костями скелета — ходит взад и вперед перед софитами рампы и что-то надрывно декламирует…

— Hace veintiocho años, — сказала женщина. — Y mucho ha cambiado. Y a pesar de eso todo es lo mismo.[423].

Протянув руку, мальчик достал из миски последнее яйцо, разбил его и стал чистить. Тут заговорил слепой. Он сказал, что, напротив, ничего не изменилось, но все стало по-другому. Мир обновляется каждый день, потому что Господь творит его ежедневно. Но в новом мире все равно столько же зла, что и в прежнем, — ни больше, ни меньше.

Мальчик откусил от яйца. Посмотрел на женщину. Она, похоже, ждала, что слепой скажет что-то еще, но он не сказал ничего, и она продолжила свой рассказ.

— Повстанцы вернулись и восемнадцатого июня все равно захватили Дуранго,{76} и тогда, выпущенный из тюрьмы, он оказался посреди улицы, до которой еще доносились звуки стрельбы из предместьев, где разбежавшихся федеральных солдат вылавливали и убивали. Он стоял и слушал — вдруг услышит какой-нибудь знакомый голос.

«¿Quién es usted, ciego?»[424] — спрашивали его.

Он называл свое имя, но никто не знал его. Кто-то вырубил из дерева паловерде посох и дал ему, и вот с этим единственным принадлежащим ему предметом он пустился в путь пешком по дороге на Парраль.{77} Время суток он определял, поворачивая лицо к солнцу, как солнцепоклонник. А еще по звукам окружающей жизни. По прохладе ночи, по ее сырости. По птичьим трелям и по теплоте так называемого света, луч которого падал ему на кожу. Из домов, мимо которых он проходил, люди выносили ему воду и еду и давали еще с собой, на будущее. Собаки, свирепо выскакивавшие перед ним на дорогу, тушевались и отходили прочь. Он даже удивился привилегиям, которыми наделила его слепота. Он не испытывал нужды ни в чем.

В тех местах недавно прошел дождь, и на обочинах расцвели полевые цветы. Он шел медленно, ощупывая колеи и рытвины своим посохом. Сапог на нем не было, потому что их давно украли, и в те первые дни он шел босиком, а его сердце полнилось отчаянием. Это еще мягко сказано. Отчаяние поселилось в нем как чужой, как враг. Как паразит, который выел его изнутри и в пустую оболочку вселился сам, приняв ее форму. Он чувствовал его в себе, прямо под горлом. Не мог есть. Разве что воды пригубит иногда из чашки, поднесенной ему во вселенской тьме неведомо кем, да и протянет руку с этой чашкой снова во тьму. Освобождение из тюрьмы мало что для него значило. Бывали дни, когда свобода казалась ему не более чем еще одним проклятием, и вот в таком состоянии, постукивая своей палкой, он медленно брел к северу по дороге на Парраль.

Первая одинокая ночь в дороге встретила его тьмой, прохладой и дождем, он остановился и прислушался к тому, как стучит дождь по пустыне. Ветер принес ему запах мокрого креозотового куста. Подняв лицо к небу, он стоял на обочине и думал о том, что, кроме ветра и дождя, ничто и никто уже к нему не приблизится и не коснется, — в таком разрыве он оказался со всем миром. Не подойдет к нему ни с дружбой, ни с враждой. Оковы, которыми он связан с местом в этом мире, совсем отвердели. Когда он двигался, мир двигался тоже, и его место в нем не менялось, вокруг были стены, но такие, что на них не бросишься и за них не выйдешь. Сел под дождем в придорожный бурьян и заплакал.

Утром своего третьего дня на свободе он пришел в город Хуан-Кебальос,{78} где, щурясь ужасным своим прищуром, стоял на дороге, подняв трость, прислушиваясь и поворачиваясь на месте. Но собаки сразу куда-то ушмыгнули, и с ним заговорила женщина, оказавшаяся от него справа; она попросила его дать ей руку; он дал.

— ¿Yadonde va?[425] — спросила она.

Он сказал, что сам не знает. Сказал, что идет туда, куда ведет дорога. Ветер. Божья воля.

— La voluntad de Dios,[426] — сказала она. Словно выбрала.

Она привела его в дом. Усадила за грубый дощатый стол и поставила перед ним pozole с фруктами,{79} но он не мог есть, несмотря на все ее увещевания. Она просила рассказать ей, откуда он, но ему было стыдно своего положения, и он не хотел рассказывать, как постигло его такое несчастье. Она спросила, всегда ли он был слепым, он этот вопрос взвесил и после паузы сказал, что да, всегда.

Когда уходил, на его ногах была пара старых стоптанных уарачей, а на плече заношенное чуть не до дыр одеяло-серапе. В кармане рваных галифе несколько медных монет. Мужчины, болтавшие на улице, при его приближении замолкали и вновь начинали говорить, лишь когда он уже прошел. Как будто он мог быть каким-нибудь делегатом, представителем тьмы в их рядах, который ходит между ними и шпионит. Как будто их слова, унесенные с собой слепцом, могли тем самым обрести свою, не зависящую от них жизнь, а потом всплыть где-нибудь на другом конце света, наделенные смыслом, который те, кто их первоначально произнес, в них не вкладывали. Он вышел на дорогу и высоко поднял свою трость. «Ustedes no saben nada de mí»,[427] — прокричал он. Они умолкли, а он повернулся и пошел и вскоре услышал, что они заговорили вновь.

В тот вечер он услышал доносившиеся издалека, с равнины, звуки боя; постоял послушал. Понюхал воздух — не пахнет ли пороховой гарью, послушал, не донесутся ли крики людей и лошадей, но все, что было слышно, — это слабое потрескивание винтовочной стрельбы да время от времени тяжкий гул гаубицы, бахнувшей картечью, и после этого тишина.

На следующий день ранним утром его трость застучала по доскам моста. Он остановился. Еще раз постукал впереди себя. Осторожно ступил на доски, постоял, прислушался. Снизу глухо доносилось журчание воды.

Спустившись с невысокого речного берега, он раздвинул камыши и вышел к воде. Протянул руку, почувствовал, что достал тростью воду. Постукал по ней, поплескал и вдруг замер. Поднял голову, стал слушать.

— ¿Quién está?[428] — проговорил он.

Никто не ответил.

Он положил на землю серапе, снял с себя лохмотья и, снова взяв в руку посох, тощий, нагой и грязный, ступил в воду.

Влез он туда с мыслью о том, что если вода окажется достаточно глубокой, то, может быть, в нее удастся кануть. Ему пришло в голову, что в состоянии вечной давящей ночи он, пожалуй, и так уже наполовину мертв. Значит, переход в смерть для него не должен быть так уж труден, потому что мир от него и ныне достаточно удален, так что, пребывающий во тьме, он и сейчас уже… Ну где он, как не на самой границе царства смерти?

Вода доходила ему едва до колен. Он стоял в реке, опираясь на свой посох. Потом сел. Вода была прохладной, она его медленно обтекала. Он опустил лицо вниз, чтобы почувствовать ее аромат, попробовать на вкус. Сидел так довольно долго. Услышал, что вдали ударили в колокол, который прогудел три раза и смолк. Встал на колени, наклонился вперед и лег на воду ничком. Посох положил поперек шеи как ярмо, держа его обеими руками. Задержал дыхание. Руками со всех сил нажал на посох и долго держал. Когда уже не в силах был сдерживаться, выдохнул и попытался вдохнуть воды, но не смог и очухался посреди реки на коленях. Он кашлял и ловил ртом воздух. Палку свою упустил, и ее снесло течением, а он встал и побрел куда-то, спотыкаясь, кашляя и хватая ртом воздух. Шел, нагибаясь и щупая перед собой поверхность воды ладонью. Человеку, стоявшему на мосту, он, должно быть, казался сумасшедшим. Тому человеку должно было казаться, что он пытается успокоить или реку, или что-то в реке. Но потом он увидел пустые глазницы.

— A la izquierda,[429] — воскликнул он.

Слепой остановился. Потом присел, скрестив перед собою руки.

— A su izquierda,[430] — пояснил голос.

Слепой похлопал по воде слева от себя.

— A tres metros, — настаивал тот же человек. — Pronto. Se va.[431].

Его шатнуло вперед. Стал ощупью искать опору. Человек на мосту направлял его действия, в конце концов его рука нащупала посох, и сразу стыдливость заставила его сесть в воду, держа трость перед собой.

— ¿Qué hace, ciego?[432] — спросил голос.

— Nada. No le molesta.[433].

— ¿Yo? ¿Le molesto? Ciego, ciego.[434].

И незнакомец объяснил, что подумал, будто слепой человек тонет, и уже совсем было собирался прыгнуть его спасать, когда увидел, что он встал и отплевывается.

Слепой сидел, повернувшись к мосту и дороге спиной. Ощутил запах табачного дыма и через некоторое время спросил, не будет ли у человека на мосту покурить.

— Por supuesto.[435].

Слепой встал и побрел к берегу.

— ¿Dónde está mi ropa?[436] — забеспокоился он.

Все тот же голос направил его и к одежде. Одевшись, он выбрался обратно на дорогу, и они вместе с незнакомцем сели на мосту и закурили. Солнце приятно грело спину. Незнакомец сказал, что в реке слишком мало воды, чтобы утопиться; слепой кивнул. И добавил, что, ко всему прочему, от людей тут не спрячешься.

Потом слепой спросил: а ведь тут где-то церковь поблизости, нет? Его новый приятель удивился: дескать, нет, церкви здесь нет в помине. Тут вообще, мол, ничего нет в обозримой окрестности. Слепой сказал, что он слышал колокольный звон, а незнакомец сказал, что у него есть дядя, который тоже слепой, так вот он тоже часто слышит всякие звуки, которых на самом деле не было.

Слепой пожал плечами. Сказал, что он слепым стал недавно. А незнакомец спросил его, с чего он взял, что звон колоколов должен исходить от церкви, но слепой только пожал опять плечами и затянулся сигаретой. А потом спросил: какие же еще звуки могут исходить от церкви?

Незнакомец спросил его, зачем он хотел покончить с собой, но слепой сказал, что это не важно. Незнакомец спросил, не потому ли, что он не может видеть, и он ответил, что да, это было одной из причин. Сидят, курят. В конце концов слепой объяснил ему, что, по его мнению, человек, который ослеп, уже и так частично этот мир покинул. Сказал, что стал теперь только голосом, который вещает во тьме непредставимой, не имея никакого побуждения к жизни. Сказал, что этот мир и все в нем сущее давно превратилось для него в воспоминание. Причем довольно смутное. Пожал плечами. И добавил, что не хочет быть слепым. Что он свое отжил.

Незнакомец выслушал его, посидели в молчании. Слепой услышал слабый пшик сигареты в речной воде. В конце концов незнакомец сказал, что терять присутствие духа — это грех, да ведь и все равно же мир без нас остается прежним. Что ж, с этим действительно не поспоришь. Когда слепой не ответил, тот сказал слепому: коснись меня, но слепому стало как-то неприятно.

— Con permiso,[437] — сказал незнакомец.

Он взял руку слепого и положил его пальцы себе на губы. Так они там и лежали. Как будто один другого заклинает помолчать.

— Toca,[438] — сказал незнакомец.

Слепой не хотел. А тот взял опять руку слепого и провел по своему лицу.

— Toca, — повторил он. — Si el mundo es illusion la perdida del mundo es illusion también.[439].

Так слепой и сидел — с рукой, лежащей на лице незнакомца. Потом начал ею двигать. Лицо как лицо. Возраста непонятного. Смуглое? Бледное? Потрогал тонкий нос. Жесткие прямые волосы. Потрогал глазные яблоки незнакомца под тонкими сомкнутыми веками. Высокогорная пустыня, утро, тишина. Ни звука, лишь журчание реки да их дыханье. Ощупал кончиками пальцев глазные яблоки. Их мелкие быстрые подергивания будто толчки в крошечной матке. Отдернул руку. Сказал, что так он ничего понять не может.

— Es una cara, — сказал он. — Pues que?[440].

Незнакомец посидел молча. Как бы придумывая, что ответить. Спросил слепого, может ли он плакать. Слепой сказал, что плакать может каждый, но незнакомец хотел знать не это, а может ли человек без глаз лить слезы из тех мест, где у него были глаза, вот насчет этого как? Слепой не знал. В последний раз затянулся сигаретой и дал ей упасть в реку. И снова сказал, что мир, с которым ему приходится обращаться, во многом отличается от того, что о нем думают люди, и на самом деле вряд ли вообще это какой-то мир. Сказал, что, просто закрыв глаза, ты ничего не поймешь. Это может сказать не больше, чем сон говорит о смерти. Сказал, что дело тут не в том, иллюзия или не иллюзия. И поведал ему о широкой сухой пыльной пустоши над рекой, рядом с которой идет дорога, а за ней горы, а над всем этим синее небо, чтобы было не так скучно и чтобы мир не рухнул на голову сразу — этот верный и вечный мир. Сказал, что свет этого мира живет только в людских глазах, потому что сам-то мир летит во вселенской тьме, так что тьма — это и есть его истинная природа и нормальное состояние; в этой тьме он скручен так, что связано все со всем, но видеть там совершенно нечего. Сказал, что этот мир весь разумен — от дальних краешков до самой сердцевины, — но потаен и черен непредставимо, так что его природу нельзя назвать видимой или невидимой. Сказал, что может теперь переиграть в гляделки даже солнце, и что толку?

Этими словами он, казалось, вверг приятеля в ступор. Бок о бок они сидели на мосту На них светило солнце. В конце концов незнакомец спросил слепого, как он пришел к таким воззрениям, и слепой ответил, что у него в голове давно носилось что-то в этом роде, а у слепых для размышлений времени хватает.

Пора было идти. Они встали. Слепой спросил своего нового друга, куда он идет. Тот замялся. Спросил слепого, а он куда? Слепой показал посохом.

— Al norte,[441] — сказал он.

— Al sur,[442] — сказал незнакомец.

Слепой кивнул. Протянул в темноту руку, и они простились.

— Hay luz en el mundo, ciego, — сказал незнакомец. — Como antes, asi ahora.[443].

Но слепой лишь повернулся и пошел, как и прежде, в сторону города Идальго-дель-Парраль.

Тут женщина прервала свой рассказ и посмотрела на мальчика. Веки его отяжелели. Голова то клонилась, то вскидывалась.

— ¿Está despierto, el joven?[444] — сказал слепой.

Мальчик сел прямо.

— Sí, — сказала женщина. — Está despierto.[445].

— ¿Hay luz?[446].

— Sí. Hay luz.[447].

Слепой сидел прямо и напряженно. Руки положил перед собой на стол вниз ладонями. То ли мир ими удерживал, то ли себя в нем.

— Continuas,[448] — сказал он.

— Bueno, — сказала женщина. — Сото en todos los cuentos hay tres viajeros con quiénes nos encontramos en el camino. Y anos hemos encontrado la mujer y el hombre. — Она бросила взгляд на мальчика. — ¿Puede acertar quién es el tercero?[449].

— ¿Un niño?[450].

— Un niño. Exactamente.[451].

— ¿Pero es verídica, esta historia?[452].

Тут в разговор вклинился слепой мужчина, сказал, что история, разумеется, правдива. Сказал, что у них не было желания ни развлекать его, ни даже наставлять. Что единственным их намерением было открыть ему истину, других же целей они никаких не преследовали.

Билли спросил, как могло выйти, что на всем долгом пути в Парраль он встретил только трех человек, на что слепой сказал, что он, конечно же, встречал и других людей и получил от них много доброго, но вышло так, что только с этими тремя незнакомцами он разговаривал о своей слепоте, а значит, только они могут быть действующими лицами cuento,[453] главный герой которой слеп и говорится в которой о способности видеть. ¿Verdad?[454].

— ¿Es héroe, este ciego?[455].

От ответа слепой мужчина временно уклонился. Но в конце концов сказал, что, если подождать, будет видно. Лучше всего, если каждый рассудит сам. Потом сделал жест рукой в направлении женщины, и она продолжила:

— Как я уже говорила, он брел все дальше на север, пока через девять дней не достиг города Родео на реке Рио-Оро. Везде ему что-нибудь подавали. Женщины выходили к нему из домов. Они останавливали его на дороге. Совали в руки всякие вещи, предлагали заботиться о нем хоть на каком-нибудь участке пути. Частенько кто-нибудь из них шел с ним бок о бок, ему описывали деревни и поля, сообщали о видах на урожай, называли по именам людей, живущих в домах, мимо которых вместе проходили; как на духу рассказывали о домашних неурядицах. О смерти близких, о непостоянстве возлюбленных. Рассказывали о неверности мужей, да так, что аж слушать бывало неловко, хватали за локоть и свистящим шепотом на ухо сообщали имена их шлюх. Никто не требовал от него обета молчания, никто даже не спрашивал, как его зовут. Мир открывался ему таким, каким он в жизни никогда его не видел.

Двадцать шестого июня того года через городок Родео проходила рота уэртистов, следовавших на восток, в Торреон. Они прибыли поздним вечером, многие уже пьяными, все пешие, и устроили бивуак на бульваре, где разломали и пожгли в кострах все скамейки, а на рассвете согнали туда тех, кого посчитали сочувствующими повстанцам, выстроили их у глинобитной стены granja lechera,[456] раздав сигареты, чтобы люди напоследок покурили, а потом расстреляли их на глазах у детей, жен и матерей, которые рыдали и рвали на себе волосы.

Когда на следующий день в городок пришел наш слепой, он случайно затесался в похоронную процессию, которая протянулась по всей его серой и немощеной главной улице, и не успел он еще толком разобраться, что вокруг происходит, как какая-то девочка взяла его за руку, и уже вместе они пришли на пыльное кладбище в предместьях. Там среди бедных деревянных крестов, глиняных кувшинов и дешевых стеклянных стаканов, поставленных для сбора церковных пожертвований, на земле стояли первые три гроба, сколоченные из тарных досок и неровно покрашенные печной сажей, замешенной на газойле; поодаль трубач играл грустный военный марш, а речь произносил старейшина городка — за неимением священника. Девочка схватила слепого за руку, прильнула к нему.

— Era mi hermano,[457] — прошептала она.

— Lo siento,[458] — сказал слепой.

Мертвого подняли из гроба и передали в руки двоих мужчин, которые спрыгнули в могильную яму. Там они уложили его прямо в грязь, руки, которые у трупа раскинулись в стороны, снова сложили ему на груди и накрыли лицо куском материи. Потом эти временные могильщики подняли кверху руки, схватились за руки ожидающих наверху товарищей, и те помогли им выбраться из могилы, после чего каждый из этих мужчин бросил по лопате земли на мертвого в бедняцкой одежде; комья светло-серой, богатой селитрой земли глухо застучали, женщины запричитали и заплакали, а пустой гроб и его крышку, взвалив на плечи, унесли обратно, чтобы доставить в нем сюда же следующее тело. Слепому было слышно, как маленькое кладбище заполняется все новыми и новыми людьми, и вскоре он почувствовал, что его опять куда-то ведут, протискиваясь сквозь плотную толпу, но далеко идти не пришлось, он опять остановился и стал слушать еще одну надгробную речь очередного доморощенного оратора.

— ¿Quién es?[459] — понизив голос, спросил он.

Девочка изо всех сил сжимала его руку.

— Otro hermano,[460] — прошептала она.

Когда перешли к третьей могиле, слепой наклонился и спросил, скольких ее родственников сегодня хоронят, но она сказала, что этот последний.

— ¿Otro hermano?[461].

— Mi padre.[462].

Вновь посыпались комья, заплакали женщины. Слепой надел шляпу.

На обратном пути навстречу им попалась еще одна похоронная процессия, направлявшаяся к кладбищу, слепой опять услышал стенания и шарканье ног под тяжестью скорбной ноши. Никто не произносил ни слова. Когда процессия прошла, девочка снова вывела его на дорогу и они побрели дальше, как и прежде.

Он спросил девочку, остался ли кто-нибудь из ее родственников в живых, но она сказала, что нет, кроме нее — никого, потому что мама уже много лет как умерла.

Предыдущей ночью шел дождь, погасшие костры, которые жгли убийцы, залило, и слепой чуял запах мокрого пепла. Они прошли мимо молокозавода, глинобитную стену которого, ставшую черной от запекшейся крови, уже отмыли дочиста городские женщины, словно и не была она окровавлена. Девочка рассказала ему о казнях и перечислила по именам каждого, кто был там расстрелян, рассказала, кто он был такой, как стоял и как упал. Женщин к ним не пускали, пока не застрелили последнего, потом капитан отошел в сторону, и они бросились к упавшим, чтобы хоть напоследок подержать умирающих в объятиях.

— ¿Y tú?[463] — сказал слепой.

Она подбежала сперва к отцу, но тот был уже мертв. Потом к каждому из братьев по очереди, начиная со старшего. Но они тоже уже были мертвы. Потом она слонялась среди женщин, которые сидели на земле и, прижимая к себе мертвые тела, раскачивались и рыдали. Потом солдаты ушли. Пока уходили, на улице произошла какая-то непонятная стычка. А через некоторое время появились мужчины с телегами. А она там все бродила, держа в руках отцовскую шляпу. Все не могла в толк взять, что теперь с ней делать.

Так она и держала эту шляпу в руках — даже за полночь, когда уже сидела в церкви и около нее остановился и заговорил с ней sepulturero.[464] Он посоветовал ей идти домой, но она сказала, что дома на циновках лежат два ее мертвых брата, мертвый отец и на полу стоит горящая свеча, так что ей даже прилечь негде. Она сказала, что весь ее дом занят мертвыми, потому она и пришла в церковь. Сепультуреро выслушал. Сел рядом с ней на грубую дощатую скамью. Час был поздний, в церкви никого не было. Они сидели бок о бок, держа на коленях шляпы: она — сомбреро из плетеной соломки, он — пыльную черную федору. Она непрестанно плакала. Он вздыхал и сам имел вид вымотанный и разбитый. Конечно, хочется верить, сказал он ей, что Господь накажет тех, кто творит подобное, уверения в этом люди расточают направо и налево, но, как показывает его опыт, говорить за Бога лучше все-таки поостеречься, так как люди с очень и очень подмоченными репутациями зачастую наслаждаются весьма комфортной жизнью, умирают мирно, а хоронят их с почестями. Он сказал, что было бы ошибкой ожидать большой справедливости в этом мире. Сказал, что слухи о том, будто бы зло редко вознаграждается, очень преувеличены, потому что если бы зло не приносило выгоды, люди бы его не творили, да и какая тогда была бы в том заслуга, чтобы от него воздерживаться? По роду своей деятельности он вынужден куда чаще других иметь дело со смертью, и вот что ему хочется сказать: действительно, со временем боль утраты проходит, время лечит, но какой ценой? Ценой того, что почившие любимые мало-помалу стираются из памяти сердца, то есть лишаются единственного прибежища, которое у них осталось с прежних времен. Их черты туманятся, голоса слабеют.

— Держи их крепче, — шептал сепультуреро, — не отпускай. Говори с ними. Зови по именам. Старайся не давать твоей печали умереть, потому что она облагораживает всякий дар.

Девочка передала эти слова слепому, когда они стояли вместе у стены молокозавода. Еще она сказала, что сюда приходили девочки, мочили свои pañuelos[465] в крови убитых, которая лужами стояла под стеной, или отрывали лоскуты от подолов нижних рубах. На этом поприще возникла даже кое-какая торговлишка — стараниями нескольких старых безмозглых воспитательниц, у которых в голове давно шарики за ролики заскочили. Кровь скоро впиталась в землю, и с наступлением темноты — это когда еще дождь не начинался — стаей набежали собаки, рылись там носами, набирали полный рот пропитанной кровью грязи, глотали ее,{80} щелкали зубами и друг с другом грызлись, но потом и они куда-то исчезли, а когда пришел день, на этом месте не осталось и следа от вчерашней смерти, крови и страдания.

Они постояли молча, а потом слепой коснулся лица девочки — ее щеки и губ. Разрешения он не спрашивал. Она застыла. Он коснулся ее глаз — сперва одного глаза, потом другого. Она спросила его — он ведь, наверное, тоже был солдатом, и он сказал, что да, тогда она спросила, многих ли он убил, на что он ответил — нет, никого. Она попросила его наклониться, чтобы она тоже могла, закрыв глаза, коснуться его лица: ей хотелось понять, много ли можно таким образом узнать. Он подчинился. Он не стал говорить ей, что закрыть глаза — это не то же самое. Когда ее пальцы добрались до его глаз, она замешкалась.

— Ándale, — сказал он. — Está bien.[466].

Она потрогала его сморщенные веки, глубоко запавшие в глазные впадины. Потрогала их нежно, кончиками пальцев, спрашивая его, не больно ли, но он сказал, что болит у него только память: иногда ночью снится, что эта вечная тьма сама всего лишь сон, он просыпается, трогает глаза, а их и нет. Он сказал, что такие сны — ужасная мука, а все равно он не хочет, чтобы они прекращались. Сказал, что когда мир изгладится из его памяти, изгладится он и из снов, и тогда, чего доброго, рано или поздно тьма сделается абсолютной, а он не хотел бы, чтобы у него не осталось даже тени былого мира. Сказал, что он боится того, что таит в себе тьма, потому как очень подозревает, что этот мир скрывает больше, чем показывает.

Невдалеке на улице зашаркали подошвы.

— Persmese,[467] — прошептала девочка.

Чтобы не отпускать ее руку, слепой прислонил посох к себе и неловко, левой рукой осенил себя крестным знамением. Процессия прошла. Девочка с новой силой ухватила слепого за руку, и они двинулись дальше.

Среди одежды, оставшейся от отца, она нашла ему пиджак, рубашку и брюки. В доме была и еще кое-какая одежонка, она ее всю сунула в холщовый мешок, крепко перевязала веревкой, взяла кухонный нож, базальтовую ступку molcajete с пестиком tejolote, собрала какие были в доме ложки-вилки, еду и увязала все это в старое полосатое одеяло-серапе, какие делают ткачи-умельцы из Салтийо, что в штате Коауила. В доме было прохладно, пахло землей. Снаружи, из лабиринта двориков, спрятанных за глухими стенами, слепому слышалось кудахтанье, блеянье козы, детский плач. Девочка принесла ему воды в ведре, чтобы он помылся, и он обмыл себя тряпочкой, потом переоделся. Стоя в единственной крошечной комнатке, которая и представляла собой весь дом, он ждал, когда девочка вернется. Дверь, выходившая прямо на дорогу, оставалась приоткрыта, и прохожие, шедшие по улице мимо дома на кладбище, могли видеть, как он там стоит. Вернувшись, она снова взяла его за руку и сказала, что он очень даже guapo[468] в своей новой одежде, и с этими словами она дала ему яблоко — из тех, которые только что купила. Они еще постояли там, поели яблок, а потом взвалили на плечи узлы и вместе пустились в путь.

Женщина откинулась в кресле. Мальчик ждал, что она вот-вот продолжит, но она умолкла. Посидели в молчании.

— Era la muchacha,[469] — сказал он.

— Sí.

Он бросил взгляд на слепого. Слепой сидел так, что керосиновая лампа освещала лишь половину его изуродованного лица, другая половина пряталась в тени. Должно быть, он почувствовал пристальный взгляд мальчика.

— ¿Es una carantoña, no?[470] — сказал он.

— No, — сказал Билли. — Y ademas, no me dijo que los aspectos de las cosas son engañosas?[471].

Из-за того что искаженное лицо слепого не имело мимики, понять, когда он начнет говорить и будет ли говорить вообще, было невозможно. Немного погодя он поднял со стола одну руку и произвел ею странный жест — не то в отчаянии отмахнулся, не то благословил.

— Para mi, sí,[472] — сказал он.

Билли посмотрел на женщину. Как и прежде, она сидела, сложив руки на столе. Он спросил слепого, слышал ли он о других, кто претерпел бы такое же увечье от рук того человека, на что слепой сказал только, что да, что-то подобное он слышал, но этих людей не видел и не встречал. Сказал, что слепые не ищут общества друг друга. И поведал о том, как однажды на бульваре в городе Чиуауа он услышал постукивание трости, оно приближалось, и он — крикнув, что сам такой же, — попросил того, кто разделяет с ним их общую тьму, откликнуться. Постукивание прекратилось. Никто с ним не заговорил. Потом постукивание, которое зазвучало на парковой дорожке снова, стало удаляться и растворилось, слившись с уличными шумами.

Он слегка подался вперед.

— Entienda que ya existe este ogro. Este chupador de ojos. El y otros como él. Ellos no han desaparecido del mundo. Y nunca lo haran.[473].

Билли спросил его: быть может, такие люди, как тот barrabás,[474] который украл у него глаза, появляются только в результате войн? — но слепой сказал, что нет, вряд ли это так, поскольку и сама война есть дело рук таких людей. Он сказал, что, по его мнению, откуда такие люди берутся, понять нельзя; предсказать, где они в следующий раз появятся, также невозможно; можно лишь с уверенностью утверждать, что они есть. Он сказал, что тот, кто крадет у человека глаза, крадет весь мир, а сам при этом остается надежно скрытым. Как ты без глаз поймешь, где он?

— Y sus sueños, — сказал мальчик. — ¿Se han hecho más pálidos?[475].

Какое-то время слепой сидел молча. Мальчику даже показалось, что он заснул. А он, видимо, ждал, когда к нему придет нужное слово. И наконец сказал, что в первые годы его тьмы сны были явственны просто на удивление, он начал ждать и даже жаждать их, но постепенно сны, как и воспоминания, стали понемногу вянуть и блекнуть, пока не исчезли. Так что от былого не осталось и следа. Исчезло все, что было его миром. Лица любимых. А под конец и его собственный облик для него исчез. Кем он когда-то был, он перестал быть. И как это бывает с каждым, у кого что-то подходит к некоему концу, сказал слепой, с этим нельзя было сделать ничего иного, кроме как начать сызнова.

— No puedo recordar el mundo de luz, — сказал он. — Hace muchos años. Ese mundo es un mundo frágil. Ultimamente lo que vine a ver era más durable. Más verdadero.[476].

Он рассказал про первые годы своей слепоты, когда окружающий мир ждал от него движения. Сказал, что люди с глазами могут выбирать, что именно им хочется увидеть, а вот слепому мир являет себя по собственному усмотрению. Сказал, что для слепого все появляется внезапно, сразу здесь, о приближении заранее не оповещая. Откуда и куда уходят вещи, становится предметом домыслов. Двигаться — значит толкаться в мир. Посиди спокойно, и мир исчезнет. En mis primeros años de la oscuridad pensé que la ceguedad fué una forma de la muerte. Estuve equivocado. Al perder la vista es como un sueño de caída. Se piensa que no hay ningún fondo de este abismo. Se cae y cae. La luz retrocede. La memoria de la luz. La memoria del mundo. De su propia cara. De la carantoña.[477].

Он медленно поднял одну руку и задержал. Как будто что-то отмеряя. Сказал, что если это падение было падением в смерть, то смерть тогда не то, что о ней думают люди. Где мир в этом падении? Он что, вместе со светом и памятью о свете тоже меркнет? А может, он падает с тобою вместе? Или не падает? Он сказал, что в слепоте своей он действительно утратил и себя, и всю память о себе, однако в глубочайшем мраке этой утраты он нашел опору, площадку, с которой нужно начинать.

— En este viaje el mundo visible es no más que un distraimiento. Para los ciegos y para todos los hombres. Ultimamente sabemos que no podemos ver el buen Dios. Vamos escuchado. ¿Me entiendes, joven? Debemos escuchar.[478].

Поскольку он замолк, мальчик спросил его, был ли совет, который дал гробовщик девочке в церкви, ложным, но слепой сказал, что гробовщик советовал, исходя из собственного представления о свете, и его не следует винить. Такие люди берут на себя смелость наставлять даже мертвых. Или ходатайствовать за них перед Богом, когда священник, друзья и детишки давно разошлись по домам. Он сказал, что гробовщик мог себе позволить говорить о тьме, о которой он не имел ни малейшего понятия, потому что, если бы он это понятие имел, он не мог бы уже быть гробовщиком. Тогда мальчик спросил его и о самом этом понятии: что, знание о тьме — это какое-то особое знание, доступное только слепым? На что слепой сказал, вовсе нет. Он сказал, что большинство людей в жизни подобны плотнику, чья работа движется слишком медленно по причине тупости инструментов, наточить которые он не находит времени.

— ¿Y las palabras del sepulturero acerca de la justicia? — сказал мальчик. — ¿Qué opina?[479].

Тут женщина привстала, взяла миску со скорлупой и сказала, что час уже поздний, а ее мужу нельзя утомляться. Мальчик сказал, что конечно, он понимает, но слепой велел им пока отложить их заботы. Он сказал, что и раньше довольно долго думал над вопросом, который задал мальчик. Как думали над ним многие до него и будут думать после его ухода. Даже гробовщик понял бы, сказал он, что всякая повесть — это игра тьмы и света, и ни на что другое не согласился бы. Хотя у повествования есть и более дальний порядок, но это уже из разряда тех вещей, о которых люди вслух не говорят. Злым силам известно, сказал он, что если зло, которое они творят, будет достаточно ужасно, возражать против него люди не будут. У людей едва-едва хватает духу на борьбу с маленьким злом — только его проявлениям они способны противоборствовать. Он сказал, что настоящее зло наделено властью отрезвлять, так что какой-нибудь мелкий пакостник может от своих деяний и отречься, а над злом начать раздумывать и может даже отыскать дорогу добродетели, до этого его стопам чуждую, и волей-неволей на нее вступить. Впрочем, даже и этого человека может привести в ужас то, что ему с нее откроется, и тогда он станет искать систему, чтобы, опершись на нее, злу противостать. Однако во всем этом есть две вещи, ему покуда неизвестные. Неизвестно ему, в частности, то, что система, которую такой искатель праведности ищет, сама по себе не есть добродетель, а только система, тогда как бессистемность, беспорядок, которым проявляет себя зло, — это как раз именно зло и есть. Так же неведомо ему, что, в то время как добродетель на каждом повороте скована незнанием зла, для зла все плоско, просто и понятно, а свет там или тьма — какая разница! Человек, о котором мы говорим, начнет пытаться насаждать строгий учет и порядок применительно к вещам, которые в подобные рамки по самой своей природе не укладываются. Будет пытаться заставить мир служить залогом истинности того, что на самом деле является всего лить предметом его вожделений. А в окончательной своей инкарнации постарается подкрепить свои слова кровью, потому что к тому времени он уже будет знать, что слова бледнеют и теряют силу и остроту, тогда как боль всегда внове.

— Quizás hay poca de justicia en este mundo,[480] — сказал слепой. — Но не по тем причинам, которые упоминает гробовщик. Скорее, дело в том, что картина мира — это и все, что человек в этом мире знает, и эта картина гибельна. То, что было человеку дано, чтобы помочь ему проложить себе дорогу в этом мире, способно также ослепить его, не дать ему увидеть, где пролегает его истинный путь. Ключ к небесам способен отворить врата ада. Мир, который он представляет себе ковчегом, полным святых даров, рассыплется перед ним в ничто, в прах и пыль. Для того чтобы мир выжил, его надо воссоздавать ежедневно. Этому человеку придется начинать сызнова, хочет он того или нет. Somos dolientes en la oscuridad. Todos nosotros. ¿Me entiendes? Los que pueden ver, los que no pueden.[481].

Мальчик внимательно разглядывал маску его лица в свете лампы.

— Lo que debemos entender, — говорил слепой, — es que últimamente todo es polvo. Todo lo que podemos tocar. Todo lo que podemos ver. En éste tenemos la evidencia más profunda de la justicia, de la misericordia. En éste vemos la bendición más grande de Dios.[482].

Женщина встала. Сказала, что уже поздно. Слепой даже не пошевелился. Сидел, как и прежде. Мальчик не сводил с него глаз. В конце концов он спросил, почему это такое уж благословение, но слепой не отвечал и не отвечал, но потом все-таки сказал: да потому, что все, до чего можно дотронуться, распадается в прах, так что эти вещи трудно спутать с реальными. В лучшем случае они лишь следы на том месте, где когда-то была реальность. А может, даже и не это. Возможно, они не более чем препятствия, которые надо будет преодолеть на пути к окончательной слепоте этого мира.

Утром, когда Билли вышел, чтобы поседлать коня, женщина стояла во дворе, держала в руках bota,[483] из которого сыпала зерно курам. С деревьев слетелись дрозды, они нагло расхаживали среди домашней птицы, но она кормила всех без разбору. Мальчик даже засмотрелся. Он подумал, что она очень красива. Поседлал коня, оставил его стоять, пошел простился с хозяевами, сел верхом и поехал. Когда оглянулся, женщина подняла руку. А вокруг птицы, птицы…

— Vaya con Dios,[484] — крикнула она ему вслед.

Повернув, он выехал на дорогу. Не успел толком отъехать, как из колючего чапараля вылез пес и пристроился рядом с конем. Он, видимо, угодил в драку, на нем были раны и кровь, а переднюю лапу он все время норовил поднять к груди. Билли остановил коня, присмотрелся. Пес прохромал еще несколько шагов и встал.

— Где Бойд? — сказал Билли.

Пес навострил уши и огляделся.

— Дурень ты, дурень.

Пес посмотрел в сторону дома.

— Его увез грузовик. Он не здесь.

Билли пустил коня вперед, пес пристроился следом, и они двинулись по дороге на север.

Незадолго перед полуднем вышли на большую проезжую дорогу на Касас-Грандес; на перекрестке он остановился, посидел в седле, озирая окрестности сперва на севере, потом опять на юге, но ничего не увидел, кроме неба, дороги и пустыни. Солнце стояло почти прямо над головой. Вынул ружье из пыльной кожаной кобуры, переломил ствол, вынул патрон и посмотрел со стороны пыжа, определяя, какого там номера дробь. Дробь была пятый номер, и он подумал, не зарядить ли патроном с картечью, но в результате сунул патрон с пятым номером обратно в патронник, защелкнул ствол, ружье сунул назад в кобуру и направился к северу по дороге на Сан-Диего; пес поплелся сзади, у самых копыт коня.

— Где Бойд? — сказал Билли. — Где Бойд?

Ту ночь он проспал в поле, завернувшись в одеяло, которым когда-то, давным-давно, снабдила его одна женщина. Еще бы милю, и пустыня кончилась: дальше шли приречные пахотные участки, и туда очень хотелось попасть коню. Билли лежал на прохладной земле и смотрел на звезды. Темный силуэт коня маячил слева, где он вбил кол. Время от времени подымая голову, конь заслонял ею горизонт — слушал, о чем поют созвездия, потом опять нагибал шею пощипать травы. Билли вглядывался в эти миры, которые так широко раскинулись, бледно светясь в несказанной ночи; он все пытался поговорить с Богом о своем брате, но постепенно уснул. Поспал, а потом проснулся посреди тяжелого, неприятного сна и больше заснуть так и не смог.

Во сне он вдоль какого-то хребта брел по глубокому снегу к темному дому, по пятам за ним шли волки, провожали до самой изгороди. Открывая клыкастые пасти, они прихватывали друг друга за бока, изгибисто струясь, обтекали его колени, бороздили носами снег, вскидывали головы, и тогда в морозном воздухе их выдохи окружали его клубами тумана; в лунной дорожке снег сверкал голубизной, волчьи глаза были как светлые топазы, а сами они — кто припадет к земле, кто заскулит, кто подожмет вдруг хвост, но больше ластились, а подошли к дому ближе — задрожали, оскалив белые-белые зубы и вывалив красные-красные языки. Дальше ворот не пошли. Всё оглядывались, озирались на темные силуэты гор. Он встал в снегу на колени, простер к ним руки, они касались его лица своими дикими мордами — коснутся и отпрянут, обдав теплым дыханием, пахнущим землей, душой земли. Когда последний из них вышел вперед, остальные стояли поодаль полукругом, и глаза их были как огни рампы, за которой мир, рассаженный рядами, а потом они развернулись и покатили прочь, махами помчались по снегам и среди снежной круговерти исчезли в зимней ночи. В доме спали его родители, и, когда он юркнул в постель, Бойд повернулся к нему и прошептал, что ему приснился сон, в котором Билли сбежал из дома, он проснулся, увидел пустую постель и подумал, что сон был в руку.

— Спи, засыпай, — сказал Билли.

— Ты не сбежишь, не бросишь меня, а, Билли?

— Нет.

— Ты обещаешь?

— Да. Я обещаю.

— Что бы ни случилось?

— Да. Что бы ни случилось.

— Билли!

— Спи, засыпай.

— Билли!

— Ш-ш-ш. Их разбудишь.

Все бы ничего, но в этом сне Бойд тихо сказал ему, что их уже не разбудишь.

Долго, долго он ждал рассвета. Встал, прошелся по пустынной прерии, посмотрел на восток, не светает ли. В сером преддверии дня на акациях заворковали голуби. С севера налетел ветер. Билли скатал одеяло, доел последние тортильи с крутыми яйцами, которые женщина дала ему в дорогу, поседлал коня и пустился в путь, как раз когда солнце полезло из-под земли на востоке.

Не прошло и часа, хлынул дождь. Билли отстегнул привязанное сзади одеяло, набросил на плечи. Видно было, как дождь белесой стеной мчит через пустыню, и тут же он замолотил по плоской серой глине bajada,[485] которую Билли как раз пересекал. Конь упорно брел дальше. Пес рядом. Все они имели вид тех, кем и были, — отверженных, пришельцев в чуждом мире. Бездомных, загнанных, истомленных.

Ехал весь день по широкой barrial,[486] разделяющей поля у реки, потом по длинной прямой дороге, ответвившейся на запад. Дождь ослабел, но не прекратился. Накрапывало целый день. Дважды он замечал впереди, в прерии, всадников, останавливался, но всадники ехали своей дорогой. Вечером перевалил через железнодорожную ветку и оказался в пуэбло Мата-Ортис.

Остановил коня у двери маленького синего магазинчика, спешился, привязал коня к столбику, вошел и оказался в полутьме. Услышал обращенный к нему голос. Женский. Спросил, нет ли у них в деревне врача.

— ¿Médico? — переспросила женщина. — ¿Médico?[487].

Она сидела в кресле у торца прилавка с чем-то похожим на мухобойку в скрещенных руках.

— En este pueblo,[488] — сказал он.

Она посмотрела на него долгим взглядом. Будто пытаясь убедиться в том, что он действительно болен. Или ранен. Она сказала, что ближе, чем в Касас-Грандес, он доктора не найдет. Затем она привстала с кресла и, закричав «кыш, кыш», принялась махать на него своей шлепалкой.

— Что такое, мэм? — сказал он.

Смеясь, она повалилась обратно в кресло. Приложив ладонь к губам, покачала головой.

— No, — сказала она. — No. El perro. El perro. Dispensante.[489].

Он обернулся и увидел, что в дверях стоит пес. Все еще смеясь, женщина тяжело поднялась, потянувшись к старым очкам в проволочной оправе. Установила их у себя на переносице, взяла его за руку и повернула к свету.

— Gúero, — сказала она. — ¿Busca el herido, no?[490].

— Es mi hermano.[491].

Постояли молча. Его руку она не отпускала. Он попытался заглянуть ей в глаза, но стекла очков давали блики, к тому же одно стекло было тусклым от грязи, как будто она вообще этим глазом не видит, а потому и не находит нужным его протереть.

¿El vivía?[492] — сказал он.

Она сказала, что, когда его везли мимо ее двери, он был жив, кроме того, люди бежали за грузовиком до околицы, так что, пока он был здесь, в Мата-Ортис, он был жив, а что было дальше, кто может сказать?

Он поблагодарил ее и повернулся уходить.

— ¿Es su perro?[493] — сказала она.

Он сказал, что это собака брата. Она сказала, что она так и подумала, потому что у собаки озабоченный вид. Она выглянула на улицу, где стоял конь.

— Es su caballo,[494] — сказала она.

— Sí.

Она кивнула.

— Bueno, — сказала она. — Monte, caballero. Monte у vaya con Dios.[495].

Он поблагодарил ее, подошел к коню, отвязал его и сел верхом. Повернувшись, коснулся поля шляпы и поклонился женщине, которая стояла в дверях.

— Momento,[496] — крикнула она.

Он подождал. Через мгновение к двери вышла девочка, протиснулась мимо женщины, подошла к стремени его коня и подняла взгляд на него. Она была очень хорошенькая и сильно стеснялась. Подняла руку со сжатым кулачком.

— ¿Qué tiene?[497] — сказал он.

— Tómelo.[498].

Он опустил руку, и она положила в нее маленькое серебряное сердечко. Он поднял его к свету и осмотрел. Спросил ее, что это такое.

— Un milagro,[499] — сказала она.

— ¿Milagro?[500].

— Sí. Para el gúero. El gúero herido.[501].

Он повертел сердечко в руке, потом бросил взгляд на нее.

— No era herido en el corazón,[502] — сказал он.

Но она лишь смотрела в сторону и не отвечала, а он поблагодарил ее и опустил сердечко в карман рубашки.

— Gracias, — сказал он. — Muchas gracias.[503].

Так больше ничего и не сказав, она отступила в сторону.

— Que joven tan valiente,[504] — сказала она.

Он согласился, что да, конечно, его брат храбрый, затем снова тронул поле шляпы, махнул рукой старой женщине, все еще стоявшей в дверях со своей шлепалкой, сжал коня шенкелями и пустился дальше по единственной улочке деревни Мата-Ортис к северу, в направлении Сан-Диего.

Было темно, обложные дождевые тучи закрывали звезды, но вот и знакомый мост, а после него подъем к domicilios.[505] Заходясь лаем, опять накинулись те же собаки, окружили коня, и он поехал мимо слабо освещенных дверных проемов и оставшихся после готовки ужина кострищ туда, где над огороженной территорией в сыром воздухе курился печной дымок. Он не заметил, чтобы кто-нибудь побежал разносить весть о его появлении, но когда он приблизился к дверям дома семейства Муньос, хозяйка уже стояла на крылечке, ждала его. Из домов высыпали люди. Сидя в седле, он посмотрел на нее.

— ¿El está?[506] — сказал он.

— Sí. Él está.[507].

— ¿Él vive?[508].

— El vive.[509].

Билли спешился, подал поводья мальчику, стоявшему ближе всех из собравшейся поглазеть на него публики, снял шляпу и вошел в низенькую дверь. Женщина — следом. Бойд лежал на соломенном тюфяке у дальней стены комнаты. Пес уже тоже был здесь, лежал, свернувшись на тюфяке рядом с ним. Около него на полу стояли приношения в виде съестного и цветов, святых ликов на досках, глиняных пластинках и на ткани, деревянных кустарных шкатулок с разного рода milagros,[510] горшочков-олла, корзиночек и стеклянных флакончиков и статуэток. В стенной нише над ним горела свеча в стаканчике у ног простой деревянной Мадонны, но это было единственным освещением.

— Regalos de los obreros,[511] — прошептала хозяйка.

— ¿Del ejido?[512].

Она ответила, что да, некоторые из подарков были от эхидитариос, но главным образом их нанесли сюда рабочие, которые его сюда привезли. Она сказала, что грузовик вернулся и эти люди по очереди, держа шляпы в руках, заходили и клали перед ним гостинцы.

Билли сел на корточки и взглянул на Бойда. Опустил одеяло и задрал на нем рубашку. Бойд был замотан бинтами, словно уже готовая мумия, но и поверх бинтов просочилась кровь, теперь уже сухая и черная. Билли приложил ладонь ко лбу брата, и Бойд открыл глаза.

— Как себя чувствуешь, напарник? — сказал Билли.

— Я думал, они добрались до тебя, — прошептал Бойд. — Я думал, тебя уже нет в живых.

— А я — вот он, тут.

— Это ж надо, какой хороший конь Ниньо!

— Да, это все Ниньо. Молодец.

Бойд был бледный и весь горел.

— А ты знаешь, какой нынче день? — сказал он.

— Нет, а какой?

— Мне пятнадцать. Почти что. Если протяну еще день.

— Вот уж насчет этого не тревожься.

Он повернулся к хозяйке:

— ¿Qué dice el médico?[513].

Женщина покачала головой. Доктора у них отродясь не было. Сходили за старой женщиной, но она всего лишь bruja,[514] она перевязала его раны, положила припарки из трав и дала попить чаю.

— ¿Yqué dice la bruja? ¿Esgrave?[515].

Женщина отвернулась. В свете, исходящем из ниши, он увидел на ее смуглых щеках слезы. Она закусила нижнюю губу. И не ответила.

— Вот ч-черт, а! — прошептал он.

Когда он въехал в Касас-Грандес, было три часа утра. Перевалил через высокую насыпь железнодорожных путей и ехал по Калье-де-Аламеда, пока не увидел свет в какой-то забегаловке. Он спешился и вошел. У ближайшего к бару столика, положив голову на руки, спал мужчина, больше никого не было.

— Hombre,[516] — сказал Билли.

Мужчина рывком поднял голову. У мальчика, которого он перед собой увидел, было лицо человека, принесшего дурные вести. Положив руки на стол перед собой, мужчина сидел в позе крайнего утомления.

— El médico, — сказал Билли. — Dónde vive el médico.[517].

Слуга доктора отпер замок, снял засов дверцы, прорезанной в деревянных воротах, и встал за нею, загораживая вход в темный zaguán.[518] Не говоря ни слова, подождал, пока проситель не изложит свое дело. Когда Билли закончил рассказ, он кивнул.

— Bueno, — сказал он. — Pásale.[519].

Отступил в сторону, Билли вошел, и mozo снова запер дверь.

— Espere aquí,[520] — сказал он.

После чего ушел, неслышно ступая по булыжной дорожке, и исчез во мраке.

Билли ждал долго. Из глубины дворика исходил аромат зелени, земли и перегноя. Шумел ветер. О том, что нехорошо беспокоить спящих. За воротами тихонько заржал Ниньо. Наконец в патио появился свет и с ним мосо. Следом шел доктор.

Он был не одет, вышел прямо в ночном халате, одну руку держал в кармане. Небольшого роста и запущенного вида мужичок.

— ¿Dónde está su hermano?[521] — сказал он.

— En el ejido de San Diego.[522].

— ¿Ycuándo ocurrió ese accidente?[523].

— Hace dos días.[524].

Врач внимательно посмотрел мальчику в глаза, едва ли что-то видя в скудном желтоватом свете.

— Температура высокая?

— Не знаю. Да. Температура есть.

Врач кивнул.

— Bueno,[525] — сказал он.

Слуге велел заводить машину, потом снова повернулся к Билли.

— Мне понадобится еще несколько минут, — сказал он. — Минут пять.

Он поднял руку и показал растопыренные пальцы.

— Да, сэр.

— Платить вам, конечно, нечем.

— Снаружи у меня хороший конь. Я вам отдам его.

— Не надо мне вашего коня.

— На него у меня есть документы. Tengo los papeles.[526].

Доктор уже повернулся уходить.

— Заводите коня сюда, — сказал он. — Можете поставить его здесь.

— У вас в машине найдется место, куда положить седло, чтобы взять с собой?

— Седло?

— Седло я бы хотел сохранить. Оно мне от отца досталось. А самому мне его не донести.

— Заберете его вместе с конем.

— Вы не возьмете коня?

— Нет. Не берите в голову.

Пока слуга отодвигал засовы и отворял высокие деревянные ворота, Билли, стоя на улице, держал Ниньо. Двинулся было входить, вводить коня, но мосо знаком остановил его, велел повременить, после чего повернулся и исчез. Вскоре донесся лязг и тарахтенье заводимого мотора, и из глубины прохода показался кургузенький и плоскозадый, похожий на короб, поставленный на шасси со слишком длинной колесной базой, двухдверный старенький «додж» опера-купе{81} с мосо за рулем. Выехал на улицу, мосо вылез, оставив двигатель бухтеть на холостом ходу, взял у Билли чумбур и увел коня в ворота и дальше, в глубину двора.

Через несколько минут появился и доктор. Он вышел в темном костюме, за ним мосо с докторским саквояжем.

— ¿Listo?[527] — сказал доктор.

— Listo.[528].

Доктор обошел автомобиль и сел за руль. Мосо отдал ему саквояж и захлопнул дверцу. Билли сел рядом с доктором, доктор включил фары, и мотор заглох.

Доктор сидит ждет. Мосо распахнул дверцу, пошарил под сиденьем, достал заводную рукоять, подошел к машине спереди. Доктор погасил фары. Его работник нагнулся, вставил рукоять в гнездо, установил в удобное для рывка положение, крутнул, и мотор снова завелся. Доктор заставил двигатель несколько раз взреветь, снова включил фары и, покрутив что-то на дверце, опустил боковое стекло и забрал у мосо коленчатую рукоять. Потом торчащим в полу рычагом переключения передач врубил первую, и они поехали.

Плохо освещенная улица была узка, поэтому желтые пучки света фар все время натыкались на какие-то дальние стены. На улице вдруг появились люди. Наверное, семья: мужчина впереди, за ним женщина и две не совсем взрослые девочки с корзинами и как попало увязанными узлами. Застигнутые лучами фар, они застыли, словно лани, позами подражая теням, движущимся по дальней стене куда живее их; мужчина стоял столбом, а женщина и старшая девочка выбросили по направлению к машине одну руку, словно пытаясь ею защититься. Доктор закрутил большую деревянную баранку влево, фары отпустили попавшихся, и семейство опять пропало в непроницаемой мексиканской ночи.

— Давайте еще раз. Расскажите мне, что случилось, — сказал доктор.

— Моему брату попали в грудь из винтовки.

— И когда это произошло?

— Два дня назад.

— Он разговаривает?

— В каком смысле, сэр?

— Ну, говорит он что-нибудь? Он в сознании?

— Да, сэр. Он в сознании. Но он, вообще-то, и так никогда много не разговаривает.

— Да, — сказал доктор. — Конечно.

Он закурил сигарету и молча катил дальше по дороге к югу. Только сказал, что в машине есть радио и Билли, если хочет, может включить музыку, но Билли подумал, что доктор включил бы радио сам, если бы хотел его слушать. Вскоре доктор так и поступил. Они слушали американскую музыку хиллбилли, которую передавала станция в Акунье, что у самой границы с Техасом;{82} доктор вертел баранку, курил и молча слушал, а из темноты вдруг возникали и неслись навстречу разожженные светом фар глаза коров, пасущихся в придорожных канавах, за которыми тянулась пустыня, уходящая в бескрайнюю тьму.

Свернули на ведущую к эхидо дорогу, наезженную по приречному суглинку, назад убежали бледные, корявые столбы тополей, быстро сосчитанные фарами, буркнул что-то под колесами деревянный мост и наконец с натугой влезли на подъем к огороженной территории. Перед капотом крест-накрест забегали с лаем поселковые собаки. Билли показывал дорогу, и, миновав темные крылечки спящих кооператоров, машина подъехала и остановилась прямо у тускло светящегося дверного проема, за которым среди подношений лежал его брат, похожий на выцветшее фото умершего родственника, обложенное всякими ofrendas[529] в День Всех Святых, или, как здесь его называют, Día de los Muertos — День мертвых. Доктор заглушил двигатель, выключил фары и потянулся за саквояжем, но Билли уже схватил его и понес. Доктор кивнул, вышел из машины и, установив на голове шляпу, пошел к дому; Билли за ним.

Хозяйка Муньос, уже вышедшая из второй комнаты, стояла в зыбком свете церковной свечки; на ней было единственное платье, в котором Билли ее видел всегда; пожелала доктору доброго вечера. Доктор вручил ей шляпу, расстегнул пиджак и, сняв с плеч, поднял и вывернул его, после чего вынул из внутреннего кармана футляр с очками. Затем вручил пиджак хозяйке, вынул из манжет запонки — левую, потом правую, — положил их в брючный карман, закатал рукава крахмальной рубашки на два оборота каждый, сел на плоский тюфяк, вынул из футляра очки, надел и посмотрел на Бойда. Приложил ладонь к его лбу.

— ¿Cómo estás? — сказал он. — ¿Cómo te sientes?[530].

— Nunca mejor,[531] — прохрипел Бойд.

Доктор улыбнулся. Повернулся к женщине.

— Hiérvame algo de agua,[532] — сказал он.

Потом он вынул из кармана маленький никелированный фонарик и склонился над Бойдом. Бойд закрыл глаза, но доктор оттянул ему нижнее веко сперва одного, потом другого глаза, внимательно вгляделся. Медленно поводил фонариком туда и сюда возле зрачков, заглядывая внутрь. Бойд пытался отвернуть голову, но доктор держал руку вплотную к его щеке.

— Véame,[533]— сказал он.

Откинул одеяло. Что-то маленькое быстро-быстро побежало по бинтам. На Бойде была белая фланелевая блуза — из тех, какие носят рабочие в полях, без воротника и пуговиц. Доктор ее на нем задрал, вынул из рукава правый локоть Бойда и потащил ее с него через голову, потом очень осторожно снял рубаху с левой руки Бойда и подал ее Билли, на него даже не взглянув. Бойд лежал весь завернутый в марлю, кровь из раны протекла сквозь бинты, засохла и почернела. Доктор сунул руку под бинты, а другую положил Бойду на грудь.

— Respire, — сказал он. — Respire profundo.[534].

Бойд попытался, но дышал неглубоко и трудно. Доктор переместил руку на левую сторону его груди, ближе к темным пятнам на марле, и снова велел дышать. Потом нагнулся, расстегнул застежки саквояжа, вынул стетоскоп и, повесив его себе на шею, взял тупоконечные кривые ножницы и, взрезав ими грязные бинты, отделил от кожи сразу несколько слипшихся и затвердевших от крови слоев. Приложил пальцы к обнаженной груди Бойда и постукал по среднему пальцу левой руки пальцем правой. Послушал. Сменил положение руки, опять постукал. Сдвинул руку на впалый, землистого цвета живот Бойда, мягко подавил его пальцами. Смотрел при этом на лицо мальчика.

— Tienes muchos amigos, — сказал он. — No?[535].

— ¿Cómo?[536].

— Tantos regalos.[537].

Он вставил в уши трубки стетоскопа, приложил его раструб к груди Бойда, стал слушать. Мало-помалу переходя им справа налево.

— Respire profundo, — сказал он. — Por la boca. Otra vez. Bueno.[538].

Прижал стетоскоп к груди над сердцем и послушал. Слушал, закрыв глаза.

— Билли… — прохрипел Бойд.

— Ш-ш-ш, — сказал доктор. И приложил палец к губам. — No habla.[539].

Вновь вынул трубки стетоскопа из ушей, сбросил себе на грудь, вынул за цепочку из жилетного кармана золотые часы с крышкой и большим пальцем открыл их. Посидел, прижав два пальца к шее Бойда сбоку под подбородком и держа фарфорово-белый циферблат часов поближе к свету церковной свечи; тоненькая центральная секундная стрелка пробегала по черным римским цифрам, он сидел, молча смотрел.

— ¿Cuándo puedo yo hablar?[540] — прошептал Бойд.

Доктор улыбнулся.

— Ahora si quieres,[541] — сказал он.

— Билли!

— Да.

— Тебе не обязательно тут торчать.

— Ты за меня не волнуйся.

— Тебе не обязательно тут торчать, если не хочешь. Езжай.

— Да никуда я не поеду.

Доктор опустил часы обратно в кармашек жилета.

— Saca la lengua,[542] — сказал он.

Он осмотрел язык Бойда, затем сунул палец ему в рот и пощупал внутреннюю поверхность щеки. Потом нагнулся, поднял саквояж и раскрыл его, наклонив к свету. Саквояж был из толстой черной кожи, тисненной неправильными овалами, напоминающими гальку, потертый и со сбитыми углами, вдоль которых, как и на других сгибах, кожа снова сделалась изначально коричневой. Латунные застежки пошарпаны — как-никак восемьдесят лет в работе: этот саквояж верой и правдой служил еще его отцу. Он вынул манжету для измерения давления, обернул ею тонкую руку Бойда и накачал туда грушей воздух. Приложил раструб стетоскопа к сгибу локтя Бойда и стал слушать. Смотрел, как поползла назад, подергиваясь, стрелка. Тонкий светящийся стебель пламени церковной свечки стоял точно по центру каждого из стекол его старинных очочков. Такой маленький и такой непоколебимый. Он так горел в его стареющих глазах, словно это свет святой инквизиции. Он размотал манжету и повернулся к Билли:

— ¿Hay una mesa chica en la casa? ¿O una silla?[543].

— Hay una silla.[544].

— Bueno. Tráigala. Y tráygame una contanidor de agua. Una bota o cualquiera cosa que tenga.[545].

— Sí señor.[546].

— Y traiga un vaso de agua potable.[547].

— Да, сэр.

— Y deja abierta la puerta. Necesitamos aire.[548].

— Да, сэр. Сейчас.

Обратно Билли шел с перевернутым стулом, который нес, просунув руку между нижней перекладиной и сиденьем, в этой же руке у него был глиняный горшок olla с водой, а в другой чашка свежей воды из колодца. Доктор к его приходу уже встал и надел белый фартук, а в руках держал полотенце и брусок какого-то чересчур темного на вид мыла.

— Bueno, — сказал он.

Завернув мыло в полотенце, он сунул этот сверток под мышку, осторожно принял у Билли стул, перевернул его ножками вниз и поставил на пол, а потом чуть-чуть еще повернул, установив, как ему удобнее. Взял у Билли глиняный горшок и поставил его на стул, потом нагнулся, пошарил в саквояже и, достав из него гнутую стеклянную соломинку, сунул в чашку, которую все еще держал в руках Билли. Велел дать брату, чтобы тот попил воды. И велел следить, чтобы тот пил медленно.

— Да, сэр, — сказал Билли.

— Bueno, — сказал доктор.

Взял полотенце из подмышки и закатал рукава на один оборот выше. Бросил взгляд на Билли.

— No te preocupes,[549] — сказал он.

— Да, сэр, — сказал Билли. — Я постараюсь.

Доктор кивнул, повернулся и ушел мыть руки. Билли сел на тюфяк и, наклонившись, подставил чашку с соломинкой Бойду, чтобы он попил.

— Тебя одеялом-то накрыть? — сказал он. — Ты не замерз? Совсем не холодно?

— Мне не холодно.

— Вот. Давай.

Бойд стал пить.

— Не пей так быстро, — сказал Билли, наклоняя чашку. — В этом балахоне ты похож на местного крестьянина, только мотыги не хватает.

Бойд жадно тянул воду через соломинку, потом, закашлявшись, отвернулся.

— Не пей так быстро.

Бойд уронил голову на подушку, восстанавливая дыхание. Снова стал пить. Билли забрал у него чашку, подождал, потом снова подал. Стеклянная трубочка звякнула, потом захлюпала. Он наклонил чашку. Выпив всю воду, Бойд полежал, отдышался и поднял взгляд на Билли.

— Главное, чтобы на что-нибудь похуже не стать похожим, — сказал он.

Билли поставил чашку на стул.

— Плохо я о тебе заботился, да? — сказал он.

Бойд не ответил.

— Доктор говорит, ты поправишься.

Бойд лежал, чуть дыша, запрокинув голову. Смотрел на темные потолочные балки vigas вверху.

— Говорит, будешь опять как новенький.

— Что-то я не слышал, чтобы он это говорил, — сказал Бойд.

Когда доктор вернулся, Билли взял чашку, встал и с чашкой в руках остановился. Доктор стоял, вытирая руки.

— El tenía sed, verdad?[550].

— Да, сэр, — сказал Билли.

В дверь вошла хозяйка, внесла ведерко воды, от которой шел пар. Билли подскочил, взял у нее ведро за ручку, и доктор жестом показал ему, чтобы поставил его на плиту. Сложил полотенце, убрал в саквояж, сверху положил мыло, сел.

— Bueno, — сказал он. — Bueno. — Повернулся к Билли. — Ayúdame.[551].

Вдвоем они повернули Бойда на бок. Бойд ахал и хватался рукой за воздух. Нащупал плечо Билли, схватился за него.

— Ну-ну, дружище, — сказал Билли. — Я знаю, что больно.

— Нет, ты не знаешь, — просипел Бойд.

— Está bien, — сказал доктор. — Está bien así.[552].

Он осторожно отлепил пропитавшиеся кровью и почерневшие бинты от груди Бойда, снял их и отдал хозяйке. Черные травяные припарки оставил на месте — одну на груди, а вторую, побольше, — сзади, пониже плеча. Склонился над мальчиком, слегка понажимал на припарки: не покажется ли из-под них какая-нибудь жидкость, потянул носом, определяя, не тянет ли гнильцой.

— Bueno, — сказал он. — Bueno. — Осторожно коснулся участка у Бойда под мышкой между припарками, где кожа посинела и выглядела вспухшей. — La entrada es en el pecho, no?[553].

— Sí, — сказал Билли.

Доктор кивнул, снова вынул полотенце и мыло, намочил полотенце в горшке с водой, намылил его и принялся обмывать спину и грудь Бойда, осторожно проводя им вокруг припарок и под мышкой. Сполоснул полотенце в горшке, выжал, склонился над Бойдом, вытер мыло. Полотенце, когда он развернул его, оказалось все черное от грязи.

— ¿No estás demasiado frío? — сказал он. — ¿Estás cómodo? Bueno. Bueno.[554].

Закончив, он отложил полотенце в сторону, поставил горшок-олла на пол, вынул, склонившись к своему саквояжу, еще одно сложенное полотенце, которое положил на стул и осторожно, одними кончиками пальцев, развернул. Внутри оказалась салфетка, обеззараженная в автоклаве, свернутая в рулон и схваченная пластырем. Он осторожно отлепил и снял пластырь и, аккуратно придерживая двумя пальцами, развернул салфетку на сиденье стула. Взгляду предстали ватные тампоны, стопка нарезанной квадратиками марли и стопка миткаля. Маленькие сложенные салфеточки. Рулончики бинта. Ни до чего не дотронувшись, он убрал руки, из саквояжа достал две небольшие, вставленные одна в другую эмалированные кюветы, одну положил около саквояжа, а с другой потянулся к плите и, зачерпнув, почти до краев наполнил ее горячей водой из ведра, после чего осторожно, двумя руками, донес ее до стула и поставил на его край в стороне от перевязочных материалов. Из специальных кармашков своего саквояжа он выбрал нужные инструменты из нержавеющей стали. Остроносые ножницы, пинцеты и зажимы — всего штук десять. Бойд на все это смотрел. Билли тоже. Инструменты он побросал в кювету, вынул из саквояжа маленькую красную спринцовку и ее тоже положил в кювету, потом вынул жестяночку с висмутом, к нему добавил два ляпис-карандашика,{83} снял с них фольговую обертку и положил на салфетку рядом с кюветой. Затем вынул бутылку с йодом, ослабил ее затычку и передал бутылку хозяйке, после чего выставил ладони над кюветой и объяснил ей, как надо поливать его руки йодом. Она подступила ближе и вынула затычку из бутылки.

— Andale,[555] — сказал он.

Она начала лить.

— Más, — сказал он. — Un poquito más.[556].

Из-за того что входная дверь была открыта, огонек свечи в стакане трепетал и изгибался, так что даже тот слабый свет, который она давала, то нарастал, то слабел, угрожая вообще потухнуть. Три человека, склонявшиеся над убогим тюфячком, на котором лежал мальчик, были похожи на исполнителей ритуального убийства.

— Bastante, — сказал доктор. — Bueno.[557].

Он стряхнул капли с влажных ладоней. Ладони стали ржаво-коричневыми. Йод ходил волнами в кювете, как венозная кровь. Доктор кивнул хозяйке.

— Ponga el resto en el agua,[558] — сказал он.

Она вылила остатки йода в кювету, доктор попробовал воду пальцем, потом быстро выхватил из кюветы зажим, которым захватил стопочку миткалевых квадратиков, окунул их туда и подержал, чтобы пропитались. Вновь повернулся к женщине.

— Bueno, — сказал он. — Quita la cataplasma.[559].

Она зажала ладонью рот. Посмотрела на Бойда, потом на доктора.

— Andale pues, — сказал он. — Está bien.[560].

Перекрестившись, она нагнулась, протянула руку и взяла тряпочку, в которую была завернута травяная припарка, приподняла ее, подсунула под нее большой палец и потянула. Припарка была из спутанной травы, темной от крови, отделялась неохотно. Как будто это нечто вгрызшееся в рану. Женщина сделала шаг назад и спрятала ее с глаз подальше в грязные бинты. В мерцающем свете церковной свечки Бойд лежал с маленькой круглой дыркой чуть выше и левее левого соска. Рана была сухой и бледной, покрытой корочкой. Доктор нагнулся и осторожно обтер ее ваткой. Кожа Бойда окрасилась йодом. Дырка понемногу наполнилась кровью, по груди Бойда побежала ее тонкая струйка. Доктор наложил на рану чистый марлевый квадрат. Все смотрели, как он медленно пропитывается кровью. Доктор поднял взгляд на женщину.

— ¿La otra?[561] — сказала она.

— Sí. Por favor.[562].

Она наклонилась и, отделив большим пальцем припарку от спины Бойда, сняла ее. Эта была больше, черней, страшнее. Под ней оказалась рваная дыра, зияющая красным. Вокруг нее ткани запеклись чешуйками из почерневшей крови. Доктор положил на рану стопку марлевых квадратов, на них миткаль, все это прижал кончиками пальцев и подержал. Из-под них выступила кровь и тонкой струйкой побежала по спине Бойда. Доктор стер ее ваткой и снова прижал кончиками пальцев марлю к ране.

Когда кровотечение прекратилось, он взял салфетку, намочил ее в кювете с раствором йода и, придерживая тампон на выходном отверстии, стал тщательно очищать кожу вокруг обеих ран. Загрязненные ватки бросал в сухую кювету, стоявшую рядом с ним, а когда закончил, поправил тыльной стороной ладони на переносице очки и поднял взгляд на Билли.

— Возьмите его за руку, — сказал он.

— ¿Mánde?[563].

— Возьмите его за руку.

— No sé si me va permitir.[564].

— El te permite.[565].

Билли сел на краешек тюфяка и сжал ладонь Бойда, Бойд в ответ тоже сильно сжал его руку.

— Давайте, делайте свое черное дело, — прошептал Бойд.

— ¿Qué dice?[566].

— Nada, — сказал Билли. — Andale.[567].

Взяв стерильную салфетку, доктор обернул ею фонарик, включил его и взял в зубы. Потом бросил салфетку в кювету с использованным материалом, взял в руку зажим, склонился к Бойду и, осторожно убрав с раны слои марли и миткаля, направил туда луч фонарика. Кровь начинала уже скапливаться заново, он всунул зажим в рану, что-то им там нашел, сжал и защелкнул.

Бойд выгнулся, откинул голову назад, но не вскрикнул. Доктор взял из кюветы другой зажим, вытер салфеткой набежавшую кровь, при свете фонарика осмотрел рану и снова там что-то защемил. Жилы на шее Бойда напряглись и влажно заблестели. Доктор вынул изо рта фонарик.

— Unos pocos minutos más, — сказал он. — Unos pocos minutos.[568].

Снова сунув в зубы фонарик, он наложил еще два зажима, потом взял из кюветы красную спринцовку-грушу, набрал в нее раствора и объяснил хозяйке, как держать полотенце за спиной мальчика. Затем стал медленно заливать жидкость в рану. Прочистил рану тампоном, снова залил ее, вымывая из нее сгустки крови и какие-то твердые кусочки. Пошарив рукой в кювете, взял из нее еще один зажим и еще что-то зажал им в ране.

— Pobrecito,[569] — сказала хозяйка.

— Unos pocos minutos más,[570] — сказал доктор.

Он еще раз залил рану раствором из спринцовки, взял в одну руку ляпис-карандаш, в другую схваченный зажимом миткалевый жгут и принялся одной рукой убирать из раны сгустки и остатки, а другой прижигать ткани ляписом. Ляпис оставлял на коже серые следы. Доктор наложил еще один зажим и еще раз промыл рану. Хозяйка держала сложенное вдвое полотенце, прижимая к спине Бойда. Пинцетом доктор вынул что-то маленькое из раны, поднял к свету. Это что-то было наподобие пшеничного зернышка, доктор так и сяк поворачивал его в конусе света.

— ¿Qué es eso?[571] — сказал Билли.

Доктор, с фонариком в зубах, склонился к нему ближе, чтобы Билли мог тоже что-то видеть.

— Plomo,[572] — сказал доктор.

Это был крошечный осколок кости, отщепленный от шестого ребра Бойда, а доктор имел в виду некоторую металлическую окрашенность вогнутой стороны осколка. Он положил этот осколок на полотенце вместе с пинцетом и стал водить указательным пальцем по ребрам Бойда от груди к спине. При этом наблюдал за лицом Бойда.

— ¿Te duele? — сказал он. — ¿Allá? ¿Allá?[573].

Бойд лежал отвернувшись. Казалось, он вообще уже еле дышит.

Доктор взял из кюветы маленькие ножницы с острыми кончиками и, поглядев искоса на Билли, принялся отстригать омертвевшие ткани с краев раны. Билли, придвинувшись, обеими руками взял Бойда за руку.

— Le interesa el perro,[574] — сказал врач.

Билли покосился на дверь. Пес сидел, смотрел на них.

— Кыш, — сказал мальчик.

— Está bien, — сказал доктор. — No lo molesta. ¿Es de su hermano, no?[575].

— Sí.

Врач кивнул.

Когда закончил и это, попросил женщину держать полотенце под раной у мальчика на груди и стал ее тоже промывать и чистить. Вновь и вновь лил в нее жидкость и промокал тампоном. Наконец сел выпрямившись, вынул фонарик изо рта, положил его на полотенце и поглядел на Билли.

— Es un muchacho muy valiente,[576] — сказал он.

— ¿Es grave?[577] — сказал Билли.

— Es grave, — сказал доктор. — Pero no es muy grave.[578].

— ¿Qué sería muy grave?[579].

Доктор поправил очки, вновь осадив их тылом запястья. В комнате тем временем похолодало. Хотя и еле-еле, но все же видны были клубы пара от дыхания доктора. И вместе с каждым его выдохом колебался зыбкий свет. На его лбу мерцала капля пота. Он сотворил в воздухе перед собой крестное знамение.

— Eso, — сказал он. — Eso es muy grave.[580].

Протянув руку, он снова поднял фонарик, обернутый одним из миткалевых квадратов. Сунул в зубы, взял грушу-спринцовку, опять наполнил ее, положил рядом, а потом медленно расцепил замок первого из кровоостанавливающих зажимов, которые кружком металлических прищепок лежали вокруг раны у Бойда на спине. Очень медленно его снял. Потом расцепил замок следующего.

Взял грушу и осторожно промыл рану, промокнул ее, взял ляпис-карандаш и осторожно потыкал им в рану. Начинал с верха раны, постепенно переходя вниз. Убрав последний зажим и бросив его в кювету, он некоторое время посидел, держа обе руки над спиной Бойда, будто заклиная его поправляться. Потом взял жестянку с висмутом, отвинтил крышку и, держа ее над ранами, натряс на них белого порошка.

Наложил на раны марлевые квадраты, а на рану в спине поверх квадрата еще и небольшую чистую салфетку, которая имелась у него среди стерильных перевязочных материалов, все это закрепил лейкопластырем, после чего они вдвоем с Билли помогли Бойду сесть, и доктор стал быстро бинтовать его вокруг туловища, пропуская рулон бинта у него под мышками, пока рулон не размотался весь. Конец бинта закрепил двумя маленькими стальными скрепками, и они вновь надели на Бойда блузу и уложили его. Голова раненого безвольно запрокинулась, он долго с хрипом ловил ртом воздух.

— Fué muy afortunado,[581] — сказал доктор.

— ¿Cómo?[582].

— Que по se le han punzando le pulmón. Que no se le ha quebrado la gran arteria cual era muy cerca de la dirección de la bala. Pero sobre todo que no hay ni gran infección. Muy afortunado.[583].

Он завернул инструменты в полотенце и убрал их в саквояж, потом выплеснул всё из кювет в ведро, протер их и, сунув в саквояж, закрыл его. Ополоснул и вытер руки, встал, вынул из кармана запонки, раскатал рукава рубашки и застегнул манжеты. Хозяйке сказал, что вернется завтра, сделает перевязку, а потом оставит материалы ей и покажет, как это нужно делать. Сказал, что мальчику надо как можно больше пить. И надо держать его в тепле. Затем он вручил Билли свой саквояж, повернулся, и женщина помогла ему надеть пиджак; он взял у нее свою шляпу, поблагодарил за помощь и, пригнувшись, шагнул за низенькую дверь.

Билли вышел за ним следом с саквояжем в руке и как раз успел перехватить доктора, когда он выходил к капоту машины с заводной рукоятью. Билли отдал ему саквояж и взял у него рукоять.

— Permítame,[584] — сказал он.

Нагнувшись, он долго искал в темноте, но потом все же нащупал пальцами овальное отверстие в решетке радиатора, вставил туда рукоять и задвинул ее в гнездо на переднем конце коленвала. Выпрямился, крутнул рукоять. Мотор завелся, доктор кивнул.

— Bueno, — сказал он.

Подойдя к открытой дверце, сунул руку в кабину, опустил рычажок ручного газа, повернулся и, взяв у Билли рукоять, убрал ее под сиденье.

— Gracias,[585] — сказал он.

— A usted.[586].

Доктор кивнул. Бросил взгляд в сторону двери, где все еще стояла хозяйка, потом опять посмотрел на Билли. Вынул из кармана пачку сигарет, вставил сигарету в рот.

— Se queda con su hermano,[587] — сказал он.

— Sí. Acepte el caballo, por favor.[588].

Но принять коня в уплату за лечение доктор отказался. Сказал, что утром он пришлет своего работника, тот коня вернет. Оглядел небо на востоке, где начинал проявляться первый сероватый свет, отделивший крышу асьенды от вмещавшей ее черноты.

— Ya es de mañana, — сказал он. — Viene la madrugada.[589].

— Да, — сказал Билли.

— Не оставляйте брата одного. Коня я вам пришлю.

После этого он залез в машину, хлопнул дверцей и включил фары. Хотя в этом не было ничего особо зрелищного, изо всех дверей того крыла здания, что было отведено под жилье, повысыпали эхидитариос — мужчины и женщины в бесцветных одеждах из небеленого холста, бледные в свете фар, тут же дети, цепляющиеся за их колени, — и все они, разинув рот, смотрели, пока автомобиль не прополз с тарахтеньем мимо и, свернув за угол ограды, не исчез из виду, уже на большой дороге все еще провожаемый собаками, которые бежали рядом, лаяли и припадали, пытаясь укусить за шины, мягко сминающиеся при наезде на очередную глиняную кочку.

Когда поздним утром Бойд проснулся, Билли сидел рядом, и когда проснулся среди дня, и когда опять проснулся вечером, Билли был поблизости. Сидел в полумраке, то опуская, то вскидывая тяжелеющую голову, а услышав, что его позвали по имени, удивился.

— Билли!

Открыл глаза. И весь подался вперед.

— У меня вода кончилась.

— Сейчас принесу. А где стакан?

— Да вот он. Билли!

— Что?

— Тебе надо съездить в Намикипу.

— Никуда мне не надо.

— Она подумает, что мы ее бросили.

— Да не могу я тебя оставить.

— Со мной все будет в порядке.

— Не могу же я куда-то уехать, чтобы ты тут один валялся.

— Еще как можешь.

— Тебе нужен уход.

— Слушай, — сказал Бойд, — я уже всё, справился в лучшем виде. Езжай, ну я прошу тебя. За коня-то ты же все равно волнуешься.

В полдень верхом на ослике приехал работник доктора, привел за собой на веревочном аркане Ниньо. Рабочие были в полях, и, едва переехав мост, еще на подступах к асьенде, как только по сторонам дороги пошли жилые домики, он принялся громко всех оповещать, что ему нужен сеньор Па́рэмо. Билли вышел на крыльцо, мосо подъехал, остановил ослика и кивнул ему.

— Su caballo,[590] — сказал он.

Билли посмотрел на коня. Конь был накормлен, вычищен, напоен, видно было, что он отдохнул, отчего стал, можно сказать, совершенно другим конем, о чем Билли и поведал посланцу доктора. Тот с легкостью согласился, кивнул, отвязал от рожка на своем седле веревку лассо и слез с ослика.

— ¿Porqué по montaba el caballo?[591] — сказал Билли.

Moco пожал плечами. Сказал, это же не мой конь, что ж я буду на нем ездить.

— ¿Quiere montarlo?[592].

Тот вновь пожал плечами. Стоит, держит в руках веревку.

Билли подошел к коню, отвязал примотанные к седельному рожку поводья, взнуздал коня, поводья бросил, а аркан с шеи Ниньо снял.

— Andale,[593] — сказал он.

Свернув веревку, мосо повесил ее на рожок седла, которым был поседлан ослик, обошел коня вокруг, потрепал его по холке и, взяв в руку поводья, встал в стремя и взлетел в седло. Он развернул коня, проехал по paseo[594] между домиками поселка, пустил коня рысью и, проскакав мимо центральной усадьбы, взлетел на холм, однако там повернул, чтобы не уводить коня за пределы видимости. Он и задом его осаживал, и разворачивал так и сяк, сделал на нем несколько восьмерок, на спуске с холма бросил в галоп, а у крыльца, где ждал Билли, остановил его так, что конь аж присел и его копыта пошли юзом. Лихо спрыгнул.

— ¿Legusta?[595] — сказал Билли.

— Claro que sí,[596] — сказал мосо.

Полуобернувшись, погладил коня по шее, потом кивнул, повернулся и, вскарабкавшись на своего ослика, не оглядываясь, уехал по пасео из поселка.

Билли выехал, когда было почти темно. Хозяйка Муньос пыталась отговорить его, предлагала отложить отъезд до утра, но напрасно. Доктор приезжал на закате дня, оставил ей перевязочные материалы, к ним пакетик английской соли, а от себя она заварила Бойду питье из ромашки с арникой и корнем эуфорбии макулаты,{84} которую в здешних местах называют «ласточкиным кустом», потому что она зацветает весной с прилетом ласточек и цветет аж до самого их отлета. Припасы на дорогу хозяйка выдала Билли в старом брезентовом рюкзачке, который он повесил на седельный рожок, вскочил в седло, развернул коня и посмотрел на женщину.

— ¿Dónde está la pistola?[597] — спросил он.

Она сказала, что он под подушкой у его брата. Билли кивнул. Окинул взглядом дорогу, ведущую к мосту через реку, снова посмотрел на женщину. И спросил ее, не приезжали ли к ним в эхидо какие-нибудь люди.

— Sí, — сказала она. — Dos veces.[598].

Он снова кивнул:

— Es peligroso para ustedes.[599].

Она пожала плечами. Сказала, что жизнь вообще вещь опасная. Сказала, что человеку из народа куда ни кинь — все клин.

Он улыбнулся:

— ¿Mi hermano es hombre de la gente?[600].

— Sí, — сказала она. — Claro.[601].

Он поехал на юг по дороге, проходящей через прибрежную тополиную рощу, проехал городок Мата-Ортис, потом скакал на запад, прямо на луну, сияющую в холодном своем зените, но, заметив с дороги на горизонте купу деревьев, свернул и провел там остаток ночи. Завернулся в одеяло-серапе, поставил рядышком сапоги, на них положил шляпу и не просыпался до рассвета.

Весь следующий день ехал без остановок. Мимо пропылило несколько машин, всадников он не встретил ни одного. Вечером, натужно воя, в медленной круговерти дорожной пыли с севера подкатил грузовик, который отвозил его брата в Сан-Диего, и с лязгом остановился. Опять он вез полный кузов рабочих, которые принялись окликать его, махать руками; он к ним подъехал и, сбив шляпу на затылок, тоже приветственно поднял руку. Сгрудившись у края платформы, они тянули руки, и он, наклонясь с коня, с каждым обменялся рукопожатием. Они наперебой остерегали его: дескать, на дороге ему опасно. Про Бойда не спрашивали, а когда он стал что-то рассказывать, замахали на него руками: оказывается, они только что, сегодня заезжали с ним повидаться. Сообщили, что он поел и даже выпил для бодрости стаканчик пульке,{85} так что по всем признакам он определенно идет на поправку. Но только Матерь Божья могла сохранить его от гибели: все же такая ужасная рана! Herida tan grave, качая головой, говорили они. Tan horrible. Herida tan fea.[602].

Громким шепотом они рассказывали ему о том, как его брат лежит там с пистолетом под подушкой.

— Tan joven, — говорили они. — Tan valiente. Y peligroso por todo eso. Como el tigre herido en su cueva.[603].

В ответ Билли лишь молча хлопал глазами. Окинул взглядом остывающую прерию на западе, испещренную полосами тени. Слышно было, как среди листвы акаций перекликаются голуби. Рабочие думали, что его брат убил однорукого в перестрелке на улицах городка Бокилья-и-Анексас. Что этот манко вдруг взял и ни с того ни с сего в него пальнул — ну так тем хуже для манко: надо было думать, прежде чем связываться с таким мужественным гюэрито. Они требовали, чтобы Билли рассказал им подробнее. Как гюэрито, лежа в пыли и крови, приподнялся, вытащил пистолет и метким выстрелом сшиб манко с коня, уложив его наповал. Обращаясь к Билли очень уважительно, они просили его рассказать, как получилось, что они с братом отправились сюда наводить справедливость.

Он смотрел на них, переводя глаза с одного на другого. То, что он видел, его глубоко трогало. Водитель и еще двое мужчин, сидевших в кабине, вылезли и тоже встали у заднего борта. Все ждали, что он скажет. В конце концов он объяснил им, что слухи об этом конфликте сильно преувеличены, что его брату всего пятнадцать, так что во всем случившемся виноват он, ибо, будучи старшим братом, должен был лучше заботиться о младшем. Не следовало брать его с собой в чужую страну, где его чуть было не застрелили на улице как собаку. Удивленные столь юным возрастом героя, они в ответ качали головой, повторяя: Quince años. Que gyapo. Que joven tan enforzado.[604] В результате Билли поблагодарил их за заботу о брате и коснулся поля шляпы, после чего все опять сгрудились вокруг него и стали тянуть руки, и он опять пожал руки рабочим, водителю и двоим мужчинам, вышедшим из кабины, а потом развернул коня и, объехав грузовик, направился дальше на юг. Он слышал, как хлопнули сзади дверцы кабины, слышал, как водитель воткнул передачу, и вот уже они, в грохоте и пыли, медленно поплыли мимо. Рабочие, ехавшие в открытом кузове, махали руками, некоторые поснимали шляпы, а один подпрыгнул и, опершись на плечо своего товарища, воздел кверху кулак и выкрикнул: Hay justicia en el mundo.[605] С тем они и исчезли.

Той ночью он проснулся оттого, что земля под ним затрепетала. Он сел и поискал глазами коня. Конь стоял и, подняв голову, озирал пустынный горизонт на западе. Там шел поезд, его бледно-желтый прожектор медленно и неуклонно полз по пустыне, слышался даже отдаленный стук колес, такой странно-механический в этой первозданной глуши. В конце состава светилось маленькое квадратное окошко служебного вагона. Поезд пронесся, оставив за собой повисший над пустыней белесый след дыма пополам с паром из котла, а потом раздался долгий тоскливый вой гудка, прокатившийся по прерии, чтобы все знали: поезд приближается к переезду у Лас-Бараса.

Держа ружье поперек передней луки седла, Билли въехал в Бокилью в полдень. На улицах никого. Свернул на дорогу к югу, на Санта-Ана-де-Бабикора. Уже в сумерках навстречу стали попадаться всадники, едущие в Бокилью, молодые мужчины и мальчики с напомаженными и тщательно приглаженными волосами, в начищенных башмаках и пускай дешевых и ситцевых, но отпаренных между горячими кирпичами рубахах. То был субботний вечер, все ехали на танцы. Проезжая мимо на своих осликах или заезженных рудничных мулах, они серьезно кивали. Он кивал в ответ, ловя глазами каждое движение, а ружье держал перед собою вертикально, уперев затыльником приклада себе в бедро. Хороший конь, на котором он ехал, раздувал ноздри и презрительно на них фыркал. Когда проезжал через Ла-Пинту, расположенную на горном можжевеловом плато над долиной реки Рио-де-Санта-Мария, уже вовсю светила луна, а когда въехал в Санта-Ана-де-Бабикора, была полночь, городок лежал темный и пустой. На alameda[606] нашел, где напоить коня, и свернул к западу, на дорогу к Намикипе. Через час езды на пути попался небольшой ручеек, один из истоков Рио-де-Санта-Мария, там Билли с дороги съехал, среди пойменных трав стреножил коня, завернулся в серапе и, изможденный, провалился в сон без сновидений.

Когда проснулся, солнце уже несколько часов как взошло. С сапогами в руке вошел в ручей, постоял в воде, умыл лицо. Выпрямившись, бросил взгляд в сторону коня, а тот стоит и смотрит на дорогу. И через несколько минут — ба, надо же! — на том самом коне, на котором ездила мать, из-за деревьев появилась их девчонка в новом ситцевом голубеньком платье и маленькой соломенной шляпке с зеленой лентой, свисающей вдоль спины. Билли проводил ее взглядом, а когда она скрылась из глаз, сел в траву и стал смотреть на свои сапоги — как они там стоят в траве, как медленно течет эта маленькая речка и как сгибаются, а потом выпрямляются колоски травинок под легким утренним ветерком. Потом взял сапоги, надел их, встал, пошел к коню, взнуздал и, поседлав, сел верхом, выехал на дорогу и поскакал вслед за девушкой.

Услышав сзади стук копыт, она взялась рукой за тулью шляпы и, повернувшись в седле, оглянулась. Потом остановила коня. Он тоже замедлил аллюр, подъехал к ней. Ее черные глаза его так и пронзили.

— ¿Está muerto? — сказала она. — ¿Está muerto?[607].

— No.[608].

— No me mienta.[609].

— Le juro por Dios.[610].

— Gracias a Dios. Gracias a Dios.[611].

Она слезла с коня, бросила поводья и встала на колени в новом платье прямо в пыльную сухую глину дороги, осенила себя крестным знамением и, закрыв глаза и сложив перед собою руки, стала молиться.

Битый час они ехали обратно, проезжали уже через Санта-Ана-де-Бабикора, а она не сказала еще почти ни слова. Перед самым полднем они проехали по единственной немощеной улочке, состоящей из двух неровных рядов низеньких глинобитных хижин и полудюжины беленых чахленьких акаций бульвара. Потом дорога снова пошла по пустыне. Ничего похожего на магазин он в городке не заметил, а если бы какая-нибудь лавка и нашлась, у него все равно нечем было бы там платить. Девушка ехала, для приличия соблюдая дистанцию шагов в десять, пару раз он на нее оглянулся, но она не улыбнулась, да и вообще не выказала никакого дружелюбия, так что через некоторое время он оглядываться перестал. Он знал, что из дому она выехала не с пустыми руками, но она об этом не заговаривала, и он тоже. Отъехав от города немного к северу, она что-то сзади начала говорить, и он остановился, повернул коня.

— ¿Tienes hambre?[612] — сказала она.

Сбив на затылок шляпу, он окинул ее взглядом.

— Да я бы сейчас слопал слоновий окорок, — сказал он.

— ¿Mánde?[613].

Поесть устроились в рощице акаций у обочины. Постелив свое одеяло-серапе, она выложила на него завернутые в тряпочку тортильи и перевязанные веревочками тамалес{86} в обертках от кукурузных початков; туда же выставила банку фасоли, крышку с нее сняла и вставила туда деревянную ложку. В тряпочке с тортильями оказалось и несколько блинчиков empanadas. И два початка вареной кукурузы, обильно посыпанные красным перцем. И четвертушка небольшого круга козьего сыра.

Подобрав под себя ноги, она села и голову повернула так, чтобы поле шляпки прикрывало лицо. Стали есть. Когда он спросил ее, почему она не интересуется состоянием Бойда, она сказала, что все уже знает. Он молча на нее смотрел. Тонкое платье подчеркивало ее хрупкость. На левом запястье темнел голубой синячок. В остальном ее кожа была столь совершенна, что синяк казался ненастоящим. Будто он на ней нарисован.

— Tienes miedo de los hombres,[614] — сказал он.

— ¿Cuáles hombres?[615].

— Todos los hombres.[616].

Повернувшись, она посмотрела на него долгим взглядом. Опустила глаза. Он подумал, что она задумалась над его вопросом, но она лишь смахнула с одеяла escarabajo,[617] после чего протянула руку, взяла один из блинчиков и аккуратно его надкусила.

— Y quizás tienes razón,[618] — сказал он.

— Quizás.[619].

Она смотрела туда, где в придорожной траве стояли, обмахиваясь хвостами, их кони. Билли подумал, что она больше ничего уже не скажет, но она вдруг заговорила о своей семье. Сказала, что ее бабушка во время революции потеряла мужа, потом снова вышла замуж, но не прошло и года, как она опять овдовела, в третий раз вышла замуж, овдовела в третий раз и с тех пор больше в брак не вступала, хотя возможностей у нее было полно, потому что она была очень красива, а лет ей еще не было и двадцати, когда ее последний муж, сражавшийся при Торреоне под началом у собственного дяди, пал, клятвенным жестом прижимая руку к сердцу — схватив пулевое ранение так, как хватают, прижимая к себе, дар, и уронив ставшие бесполезными шашку и револьвер куда-то в заросли агавы, на песок, по которому долго потом топтался потерявший седока конь, сбитый с толку среди сумятицы боя, выстрелов, разрывов и криков раненых; пустые стремена били коня по бокам, он то куда-то кидался, то возвращался назад, мельтеша вместе с другими такими же лошадьми, мечущимися среди тел погибших по бесчувственной равнине, мало-помалу погрязающей во тьме, благодаря которой мелкие пташки, согнанные с гнезд в колючих зарослях, понемногу возвращались, порхали вокруг и чирикали, а потом на востоке взошла слепая белая луна и рысцой набежали мелкие не то волки, не то шакалы, чтобы терзать тела погибших, выедая их из одежды.

Она сказала, что ее бабушка ко многим вещам в этом мире относилась с большим недоверием, но особенно это касалось мужчин. А еще бабушка говорила, что талантливые и энергичные мужчины добиваются успеха в любом деле, кроме войны. На войне они просто гибнут. Бабушка часто говорила с ней о мужчинах, причем говорила очень серьезно, и сказала, в частности, что мужчины, отважные до безрассудства, являют собой для женщин большой соблазн и это само по себе истинное несчастье, хотя бороться с ним вряд ли реально. Говорила, что женщина по самой своей природе обречена на жизненные невзгоды и горести, а кто утверждает иное, тот просто не хочет смотреть в лицо фактам. Еще бабушка говорила, что, поскольку это так и этого не изменишь, надо просто следовать велениям сердца в радости и в горе, а не искать в жизни тихую гавань, потому что таковой нет в принципе. Искать ее — значит навлекать на себя несчастье и больше ничего в этой жизни уже не знать. Она говорила, что все это вещи известные, их знают все женщины, хотя и редко об этом говорят. А напоследок сказала, что если женщин все же тянет к мужчинам, отважным до безрассудства, так это всего лишь потому, что втайне, не признаваясь самим себе, они понимают, что если мужчина не способен ради тебя убить, то от него и вовсе нет никакого проку.

С едой девушка уже покончила. Сидела, сложив руки на коленях, и то, что она говорила, странно не вязалось с ее тихим голосом и спокойной позой. Дорога была пуста, вокруг все тихо. Билли спросил ее, уж не думает ли она, что Бойд способен убить человека. Она повернулась и вперила в него изучающий взгляд. Так, словно для разговора с ним ей требовалось подыскивать какие-то особо взвешенные слова, специально для его понимания. В конце концов она сказала, что слова в здешних местах ничего не значат. А значит здесь только то, что этот gúerito убил gerente[620] асьенды Лас-Варитас. Человека, который когда-то предал и Сокорро Риверу, и весь свой народ, продавшись «Белой гвардии» из Ла-Бабикоры.{87}.

Билли все это выслушал, а когда она закончила, сказал, что манко всего лишь сломал спину, упав с лошади, чему он сам был непосредственным свидетелем.

Он подождал. Через некоторое время она подняла взгляд.

— ¿Quieres algo más?[621] — сказала она.

— No. Gracias.[622].

Она принялась собирать остатки их пикника. Он на это смотрел, но свою помощь так и не предложил. Он встал, а она сложила одеяло, закатала в него остатки припасов и перевязала бечевкой.

— No sabes nada de mi hermano,[623] — сказал он.

— Quizás,[624] — сказала она.

Она стояла, вскинув скатанное одеяло на плечо.

— ¿Por qué no me contesta?[625] — сказал он.

Оглядев его, она сказала, что уже ответила. А потом сказала, что в любой семье есть кто-то такой, кто не похож на других, при этом остальные думают, что они его знают, но они его не знают. Сказала, что она и сама такая, так что понимает, о чем говорит. После чего повернулась и направилась туда, где в придорожном пыльном бурьяне паслись кони, привязала одеяло к задней луке седла, подтянула подпругу и вскочила в седло.

Он сел верхом и, проехав мимо нее, направил коня на дорогу. Потом остановился и обратился к ней. Сказал, что о его брате всё до конца могут знать только близкие и родные, а поскольку их родных всех убили, единственный, кто может о нем знать все на свете, — это он. Знать все до мелочей. О том, как он болел в детстве, или о том, как однажды его ужалил скорпион и он думал, что умирает, или про его жизнь в другой части страны — ту жизнь, которую даже сам Бойд помнит смутно, если вообще помнит, как, например, его бабушку или сестру-двойняшку, умершую и похороненную давным-давно в краях, которые он, скорее всего, никогда в жизни больше не увидит.

— ¿Sabías que él tenía una gemela? — сказал он. — ¿Que murió cuando tenía cinco años?[626].

На это она сказала, что она не знала, что у Бойда была сестра-двойняшка, не знала и о том, что эта его сестра умерла, но это не важно, потому что у него теперь есть другая. С этими словами она взяла коня в шенкеля и, обогнав Билли, выехала на дорогу.

Часом позже они обогнали трех девочек, шедших пешком. Две из них несли корзину, прикрытую тряпкой. Они шли в пуэбло Сото-Майнес, до которого было еще топать и топать. Услышав позади себя стук копыт, они заозирались и, хохоча, сгрудились вместе, а когда всадники проезжали мимо, вышли, пихая друг дружку, опять на обочину, где, стреляя быстрыми черными глазками, продолжали смеяться, заслоняясь ладошками. Билли коснулся шляпы и проехал мимо, а девушка остановилась, спешилась, и, когда он оглянулся, она шла, ведя коня в поводу и что-то им с жаром внушая. Они были немногим младше ее, но она отчитывала их строгим и начальственным тоном. Кончилось тем, что они остановились вовсе и отошли к зарослям чапараля, но и она тоже вместе с конем остановилась и продолжала их ругать, пока все им не высказала. Потом повернулась, вскочила на коня и уехала, не оглянувшись.

Ехали весь день. Когда впереди показалась Ла-Бокийя, было уже темно, и он ехал по городу, как и в прошлый раз, держа ружье перед собою вертикально. Когда проезжали то место, где конь под манко завалился, девушка осенила его крестным знамением, поцеловав после этого кончики пальцев. Поехали дальше. Редкие беленые стволы деревьев на бульваре в свете, падающем из окон, были похожи на выбеленные временем кости. Некоторые окна блестели стеклами, но по большей части окна были прикрыты лишь заткнутой в щели рам промасленной оберточной бумагой, за которой ни движения, ни тени — слепые, землистого цвета прямоугольники, будто пергаменты от старых карт пустыни, с которых время и непогоды давно смыли последние контуры гор, рек и дорог. На окраине городишка у самой дороги горел костер, здесь они движение замедлили, проехав с осторожностью, но в костре, как выяснилось, всего лишь жгли мусор, рядом с ним никого не было, и никто не помешал им ехать дальше на запад, в темную пустыню.

Той ночью они сделали привал на болотистом берегу озера, где доели остатки припасенной ею провизии. Когда он спросил, не побоялась ли она, если бы ей пришлось ехать ночью одной, она сказала, что от страха лекарства нет и в любом случае приходится полагаться на милость Божию.

Он спросил, всегда ли осеняла ее Божья милость, на что она долго молча смотрела в костер, где угли то тускнели, то снова ярко разгорались на налетавшем с озера ветру В конце концов она сказала, что Господь милостив ко всему на свете, так что человеку так же трудно избегнуть Его милости, как и Его наказания. Еще сказала, что даже злодей не ускользнет от Его любви. Билли смотрел на нее во все глаза. В ответ он ей сказал, что сам он никогда о Боге так не думал, да и вообще почти что перестал уже Ему и молиться-то, на что она кивнула, не отрывая глаз от огня, и сказала, что об этом знает.

Она взяла свое одеяло и ушла по берегу озера прочь. Он долго смотрел ей вслед, а потом скинул сапоги, завернулся в серапе и погрузился в неспокойный сон. Посреди ночи или ближе к утру он проснулся и посмотрел на костер, чтобы определить, долго ли спал, но угли на земле уже почти совсем остыли. Глянул на восток — нет ли там признаков рассвета, не сереет ли мгла, но и там была лишь темнота да звезды. Пошуровал в костре палкой. Те несколько рдеющих углей, которые он обнаружил в черном сердце костра, показались ему чем-то невероятным. Какими-то глазами потревоженных существ, которых лучше было не трогать. Он встал и, подойдя в накинутом на плечи серапе к берегу озера, стал смотреть на отражающиеся в озере звезды. Ветер стих, и вода в озере была черна и неподвижна. Озеро было похоже на дыру в этом пустынном мире, в которую падали и тонули там звезды. Но что-то ведь разбудило его, и он подумал, что, может быть, он услышал на дороге всадников и они заметили его костер, но огня в костре давно не было, так что нечего было и замечать, и тогда он подумал: может быть, это девушка вставала и подходила к костру, стояла над ним, спящим, он даже ощутил вкус дождевых капель на губах, но дождя тоже не было, причем достаточно давно, и тут он вспомнил приснившийся ему сон. В этом сне он был в другой стране, совсем не в этой, и девушка, которая стояла рядом с ним на коленях, была совсем не эта девушка. Они стояли на коленях под дождем в большом темном городе, при этом он держал в объятиях умирающего брата, лица которого ему было не разглядеть, а имени не выговорить. Где-то на темных, мокрых от дождя улицах завыла собака. И все. Он поглядел вдаль, за озеро, где ветра тоже не было, а только неподвижная тьма и звезды, и тут он почувствовал холодное дуновение. Он съежился у берега в осоке и понял: испугался того, что этот мир придет забрать свое, потому что уже написаны вещи неоспоримые и неизбежные, как бы ни были они всем нежеланны. Словно бы медленно обходя стену, изрисованную фресками, он видел перед собой картины — и те, что на самом деле когда-то видел, и те, что нет. Видел мертвую волчицу в горах и кровь ястреба на камне, видел стеклянный гроб в черных драпировках — как слуги несут его по улице на шестах. Видел выброшенный лук, плывущий, будто мертвая змея, по холодным водам реки Бависпе, и одинокого церковного сторожа среди руин городка, где произошло терремото, и отшельника под наполовину рухнувшим куполом церкви в Каборке. Видел капли дождя, стекающие с лампочки, вкрученной в железную стену склада. Видел козла с золотыми рогами, привязанного на поле жидкой грязи.

И наконец увидел брата, стоящего в таком месте, куда ему не дотянуться, унесенного в такой мир, куда ему нет ходу. Когда он там его увидел, он вдруг понял, что уже видел его таким во снах и раньше, поэтому знал заранее, что брат сейчас ему оттуда улыбнется, и ждал этого, ждал его улыбки, для которой у него не было истолкования, а было лишь недоумение: неужто все, к чему он пришел, пережив столько всякого, — это одна сплошная невозможность отделить то, что происходило на самом деле, от того, что всего лишь казалось. Должно быть, он стоял там на коленях очень долго, потому что небо на востоке, чреватое рассветом, засерело, а звезды наконец утонули, сделавшись пеплом в побледневшем озере, птицы возобновили на дальнем берегу свои пересвисты, да и весь мир в который раз сделался видимым.

Выехали рано, тем более что завтракать было уже нечем, — осталось лишь несколько последних тортилий, по краям подсохших и затвердевших. Девушка ехала позади, они не разговаривали и так ехали до самого полудня, когда по деревянному мосту пересекли реку и въехали в Лас-Барас.

Народу на улицах было немного. В маленьком магазинчике они купили фасоли и тортилий, еще купили четыре тамалес у старушки, которая торговала ими на улице, вынимая их из масляного котла, вделанного в деревянную раму на чугунных колесах от рудничной вагонетки. Девушка расплатилась со старушкой, они сели у поленницы дров за магазином и молча поели. Тамалес пахли дымом, да и на вкус отдавали головешками. Когда ели, к ним подошел какой-то мужчина, улыбнулся и кивнул. Билли посмотрел на девушку, девушка на него. Тот бросил взгляд на коня и на приклад ружья, торчащий из кобуры за седлом.

— No me recuerdas,[627] — сказал мужчина.

Билли снова посмотрел на него. На его сапоги. Это оказался arriero,[628] которого они последний раз видели на ступеньках кибитки бродячих артистов в придорожной роще к югу от Сан-Диего.

— Le conosco, — сказал Билли. — ¿Cómo le va?[629].

— Bien. — Он посмотрел на девушку. — ¿Dónde está su hermano?[630].

— Ya está en San Diego.[631].

Арриеро понимающе кивнул. Как будто разгадал что-то недосказанное.

— ¿Dónde está la caravana?[632] — сказал Билли.

Тот отвечал, что не знает. Сказал, что ждали они, ждали — ну, помните, тогда, у дороги? — но так к ним никто и не вернулся.

— ¿Cómo no?[633].

Арриеро пожал плечами. Потом сделал жест рукой, рубанув по воздуху.

— Se fue,[634] — сказал он.

— Con el dinero.[635].

— Claro.[636].

Он рассказал, что их бросили без денег и без каких бы то ни было средств передвижения. На тот момент, когда он и сам ушел, dueña[637] продала всех мулов, кроме одного, и между ними возникла ссора. На вопрос Билли, как же ей теперь быть, он снова пожал плечами. Окинул взглядом улицу. Вновь поглядел на Билли. И спросил, не может ли Билли дать ему несколько песо, чтобы он купил себе чего-нибудь поесть.

Билли сказал, что у него денег нет, но девушка тут же встала, подошла к коню, а вернувшись, дала арриеро несколько монет, тот долго ее благодарил, кланялся и мял в руках шляпу, после чего положил монеты в карман, пожелал им доброго пути, повернулся и ушел по улице в единственную в этом горном пуэбло кантину.[638].

— Pobrecito,[639] — сказала девушка.

Билли же только сплюнул в сухую траву. И сказал, что арриеро, скорее всего, врет, а кроме того, он явно пьяница, так что зря она дала ему денег. Потом он встал, подошел туда, где стояли кони, подтянул пряжку ремня латиго, разобрал поводья, вскочил верхом и поехал через город к железнодорожным путям, откуда начиналась дорога на север. Он даже не оглянулся посмотреть, едет она за ним или нет.

Все три дня, ушедшие у них на дорогу до Сан-Диего, она с ним почти не разговаривала. А последнюю ночь, чтобы скорей прибыть в эхидо, порывалась ехать в темноте без остановки, но он не согласился. Заночевали на вдававшейся в реку галечной косе в нескольких милях к югу от Мата-Ортис, он там развел костер из плавника, и она сварила последнюю фасоль, которую они съели с тортильями; это была их единственная трапеза с тех пор, как выехали из Лас-Бараса. Пока они, сидя лицом друг к другу, ели, костер прогорел, превратившись в бренную пригоршню угольков, на востоке поднялась луна, а с неба — откуда-то с огромной высоты, еле слышимая, — донеслась перекличка птиц в стае, улетающей на юг; птиц можно было даже разглядеть, как они летят друг за дружкой, унося быстрые строчки своей небесной тайнописи с густо тлеющего западного края горизонта сначала в сумерки, а потом и в грядущую тьму.

— Las grullas llegan,[640] — сказала она.

Билли стал смотреть, как летят журавли. Они летели на юг, и он смотрел, как их тонкие клинья движутся по невидимым коридорам, карта которых запечатлена у них в крови уже сто тысяч лет. Он смотрел на них, пока они не улетели и последний трубный зов, подобный звуку детской пищалки, не затерялся в наступающей ночи, тут она встала, взяла свое одеяло и, с каменным шорохом ступая по галечному наносу, ушла, растворившись среди тополей.

На следующий день в полдень переехали дощатый мост и поднялись к старому зданию асьенды. Из всех дверей жилых домиков высыпали люди, которым, по идее, положено быть в полях, из чего он понял, что нынче какой-то праздник или выходной. Следуя за девушкой, он остановил коня у дверей дома Муньос, спешился, бросил поводья и, стянув с головы шляпу и пригнувшись, нырнул в низенькую дверь.

Бойд сидел на своей постели, прислонясь спиной к стене. Освещенный пламенем церковной свечки, метавшемся в стакане над его головой, весь в бинтах, он походил на покойника, восставшего во время собственного отпевания. Лежавший перед ним немой пес встал и завилял хвостом.

— ¿Dónde estabas?[641] — сказал Бойд.

Но это он сказал не брату. А девушке, которая с улыбкой появилась в дверях вслед за ним.

На следующий день Билли уехал на реку и отсутствовал целый день. В вышине на юг летели призрачные стаи перелетных птиц, с ив и тополей в реку сыпались листья, тоже собираясь стайками в водоворотах течения. Их тени, скользящие по каменьям речного ложа, походили на письмена. Когда он вернулся, было темно, и по поселку он ехал от дыма к дыму, от костра к костру, будто верховой караульный, объезжающий костры дозорного отряда. Потом много дней он работал вместе с пастухами, сгонял овец с холмов и заводил стадо в высокие арочные ворота усадьбы; входя в узкость ворот, стадо устраивало толкучку, животные лезли друг на друга, а внутри их уже поджидали esquiladores[642] с ножницами наготове. Овец загоняли по шесть голов сразу в высокий полуразрушенный цейхгауз, где эскиладорес зажимали каждую между колен и вручную стригли, тогда как мальчики помладше собирали шерсть с подгнивающих под дождями досок пола, а потом складывали в холщовые мешки и уминали ногами.

Вечерами начинало холодать, и он сиживал с общинниками у огня, попивая кофе и глядя, как поселковые собаки ходят от костра к костру, подбирают остатки. К этому времени и Бойд начал выезжать на вечерние прогулки, хотя в седле сидел еще скованно и коня пускал только шагом; при этом девушка всегда его сопровождала по пятам верхом на Ниньо. Еще во время стычки у реки он потерял шляпу и ходил теперь в старой соломенной, которую ему подыскала хозяйка, и в рубашке, сшитой из полосатой наволочки от матраса. После их возвращения с прогулки Билли обычно уходил от дома подальше, куда-нибудь под гору, где паслись стреноженные кони; там без седла садился на Ниньо и ехал на реку, въезжал прямо в темнеющую воду в том самом месте, где его взгляду когда-то предстала во время купания нагая примадонна; там он поил коня, конь то опускал, то подымал морду, с морды капало, и они вместе слушали, как течет река и как перекликаются плавающие в отдалении утки, а иногда с высоты доносился резкий трубный клич — это над рекой на высоте мили все летели и летели стаи журавлей. В сумерках он переходил реку вброд на тот берег и там выискивал на береговой глине уходящие в тополиную рощу следы двух коней, по цепочке следов определял, куда Бойд с девушкой ездил, и пытался угадать, о чем каждый из участников прогулки при этом думал. Возвращаясь в усадьбу поздно, он входил в низенькую дверь и садился на тюфячок, на котором спал брат.

— Бойд, — говорил он.

Брат просыпался и, опершись на локоть, лежал в скудном свете свечи и смотрел на него. В комнате вечерами было тепло: за день солнце нагревало глинобитные стены, и они потом всю ночь исходили теплом в помещение, поэтому Бойд лежал по пояс обнаженный. В тот день бинты с его груди как раз сняли, и кожа сделалась бледнее, чем Билли помнил, а когда брат повернулся, на глаза Билли в красноватом свете попалась затянувшаяся дырка в груди — он увидел ее лишь на миг и тут же отвел глаза, как человек, ненароком подсмотревший нечто тайное, чего ему видеть не полагалось и к лицезрению чего он никоим образом не готов. Бойд натянул на себя сатиновую простыню и лег на спину, продолжая смотреть на Билли. Его длинные светлые нестриженые волосы разметались по подушке, подчеркивая худобу лица.

— Чего тебе? — сказал он.

— Поговори со мной.

— Ложись спать.

— Мне нужно, чтобы ты со мной поговорил.

— Да все путем. Все в полном порядке.

— Я бы этого не сказал.

— Ты зря тревожишься. Я в порядке.

— Ты-то да, это я знаю, — сказал тогда Билли. — А я вот нет.

Когда три дня спустя он утром проснулся и вышел, обоих в доме не было. Он прошелся до конца жилой улочки, окинул взглядом берег реки. Стоявший в поле отцовский конь поднял голову, посмотрел на него, а потом стал смотреть туда, где дорога сбегала к реке, уходила за мост и терялась в прерии.

Он собрал в доме свои пожитки, поседлал коня, сел на него и поехал прочь. Прощаться ни с кем не стал. За рекой в тополиной роще коня остановил и, не сходя с седла, оглядел местность впереди, открытую до самых гор, потом оглядел прерию на западе, где собирались грозовые тучи, отрезанные от темного горизонта узким синюшным промежутком, потом оглядел глубокое цианозное небо, натянутое сводом над всей Мексикой — страной, где древний мир еще живет в камнях, пронизывает поры всего живого и проникает в кровь здешних мужчин. Он повернул коня и направил его по дороге к югу. Пустившись ехать по дороге, странно серой и лишенной в этот серый день теней, он вынул ружье из кобуры и держал поперек луки седла. Потому что враждебность мира, открывшаяся ему в тот день с новой ясностью, предстала перед ним холодной и неприкрашенной, как и должна она видеться всякому, кто утратил какую бы то ни было другую цель, кроме собственного ему личного противостояния.

Неделями он их искал, но нашел только тени и кривотолки. Нашел в часовом кармашке джинсов маленький амулетик в виде сердечка, выудил оттуда пальцем и, положив его на ладонь, долго-долго рассматривал и изучал. На юг доехал аж до Куаутемока. Потом опять на север до Намикипы, но и там не обнаружил никого, кто обладал бы сведениями об этой девушке; на запад добрался до водораздела в районе Ла-Нортеньи, стал тощим, изможденным и белесым от дорожной пыли, но так их больше и не увидел. На рассвете, сидя в седле на скрещении дорог у Буэнавентуры, он смотрел на летящие над рекой и пойменными озерами стаи водоплавающей птицы, наблюдая темные чернильные прочерки крыльев на фоне рдеющей зари. Снова проехал к северу через убогие глинобитные деревушки плоскогорья, через Аламо и Галеану — поселения, где он уже проходил и где poblanos[643] при его появлении начинали уже посмеиваться: дескать, совсем парень в своих скитаниях заблукался — можно сказать, чисто сказочный персонаж! В высокогорье ночами сделалось холодновато, что естественно: стояло уже начало декабря, а теплых вещей у него почти не было. Когда еще раз попал в Касас-Грандес, не ел перед этим два дня, вокруг стояла кромешная ночь, а сверху лил дождь.

Он долго стучал в ворота. Где-то в глубине двора, за домом, залаяла собака. В конце концов зажегся свет.

Когда работник доктора отпер ворота и, выглянув, увидел под дождем его с конем в поводу, он вроде даже и не удивился. Спросил, как чувствует себя его брат, на что Билли ответил, что рана у брата зажила, но он исчез, после чего, извинившись за позднее вторжение, осведомился, нельзя ли повидаться с доктором. Moco сказал, что время суток не имеет значения, потому что доктор умер.

Билли не стал его спрашивать ни когда доктор умер, ни отчего. Стоял, держа шляпу перед собой в руках.

— Lo siento,[644] — наконец сказал он.

Moco кивнул. Они еще постояли молча, а потом мальчик надел шляпу, повернулся, поставил ногу в стремя и, вскочив на вороного мокрого коня, опустил взгляд на мосо. И сказал, что доктор был хорошим человеком, после чего бросил взгляд вдоль улицы — туда, где горел огоньками город. Потом снова посмотрел на мосо.

— Nadie sabe lo que le espera en este mundo,[645] — сказал мосо.

— De veras,[646] — сказал мальчик.

Еще раз кивнув, он прикоснулся к полю шляпы, повернул коня и поехал назад по темной и мокрой улице.

IV.

Границу он пересек в Коламбусе, штат Нью-Мексико. Постовой у шлагбаума скользнул по нему быстрым взглядом и махнул рукой — проходи, мол. Как будто таких, как он, последнее время здесь видят слишком часто, чтобы задавать вопросы. Но Билли все же остановил коня.

— Я американец, — сказал он, — хотя по мне этого сейчас, наверное, не скажешь.

— По тебе скажешь, что ты на той стороне жирок-то порастряс, — отозвался постовой.

— Да уж, богатства не заработал.

— Вернешься, небось, и в армию?

— Куда ж еще. Если найду такой полк, где меня ждут не дождутся.

— А это не беспокойся. Плоскостопия нет?

— Плоскостопия?

— Ну. Если плоскостопие, тогда не возьмут.

— Не пойму, что это вы мне талдычите?

— Ничего я не талдычу. В армию тебе дорога.

— В армию?

— Ну да. В армию. Ты дома-то давно не был?

— А я и сам не знаю. Даже не знаю, какой сейчас месяц.

— И ты не знаешь, что произошло?

— Нет. А что произошло?

— Да ч-черт подери, парень! Страна вступила в войну.

Длинная прямая глинистая дорога привела в Деминг. День стоял холодный, и он ехал, накинув на плечи одеяло. Колени торчали в дыры штанов, сапоги просили каши. Висевшие на ниточках накладные карманы рубашки он давно оторвал и выбросил, разошедшаяся на спине материя зашита волокном агавы, воротник от куртки отвалился, и разлохмаченные махры торчат вокруг шеи, как какое-то дикое кружево, придавая носителю невероятный вид поиздержавшегося денди. Несколько прошедших мимо автомобилей объезжали его как можно дальше, насколько позволяла узкая дорога, а ехавший в них народ оглядывался, сквозь поднятую пыль пытаясь разобрать, что это еще за фрукт такой, для здешних мест совершенно чуждый. Что-то в нем было старообразное, присущее временам, о которых они если и знали, то исключительно понаслышке. Что-то, о чем они разве что где-то читали. Он ехал весь день, вечером перевалил невысокие отроги гор Флорида-Маунтенз и по нагорному плато въехал в сумерки и в темноту. Вскоре встретил пятерых всадников, гуськом двигавшихся на юг, ему навстречу; пожелав им доброго вечера, заговорил с ними по-испански; на его приветствие тихо откликнулся каждый, и они проехали. Как если бы близость темноты и прямизна дороги сделала их союзниками. Или как если бы союзников можно было сыскать лишь в темноте.

Въехав в Деминг около полуночи, промахнул всю его главную улицу из конца в конец. Неподкованные копыта глухо хлопали по гудрону. Стоял жуткий холод. Все заведения закрыты. Ночь провел на автобусной станции на углу Еловой и Золотой; улегся на кафельном полу, завернувшись в грязное серапе, подложив под голову седельную сумку, а лицо прикрыв засаленной и замызганной шляпой. Черное от впитавшегося пота седло стояло при этом у стены вместе с ружьем в кобуре. Спал, не снимая сапог, и дважды за ночь просыпался, выходил проведать коня, привязанного веревкой для лассо к фонарному столбу.

Утром, когда открылось кафе, подошел к прилавку и спросил стоявшую за ним женщину, куда надо идти, чтобы записаться в армию. Она сказала, что вербовочный пункт открыли рядом с учебным плацем на Южной Серебряной, да только вряд ли он открыт в столь ранний час.

— Спасибо, мэм, — сказал он.

— Хотите кофе?

— Нет, мэм. У меня денег нет.

— Садитесь, — сказала она.

— Да, мэм.

Он сел на один из табуретов, и она принесла ему кофе в белой фарфоровой чашке. Поблагодарив ее, стал пить. Через некоторое время она отошла от гриля и поставила перед ним тарелку, на которой была яичница с беконом, и еще одну с гренками.

— Только не говорите никому, откуда это у вас взялось, — сказала она.

На момент его прибытия вербовочный пункт был закрыт, и пришлось сидеть на крылечке, ждать с двумя мальчишками из Деминга и еще одним с дальнего ранчо; наконец подошел сержант и отпер дверь.

Они выстроились перед его столом. Окинул взглядом.

— Кому из вас еще нет восемнадцати? — сказал он.

Никто не ответил.

— Обычно каждому четвертому, а я тут вижу четверых потенциальных новобранцев.

— Вообще-то, мне только семнадцать, — сказал Билли.

Сержант кивнул.

— Что ж, — сказал он, — тебе придется принести разрешение от матери.

— У меня нет матери. Она умерла.

— А как насчет отца?

— Он тоже умер.

— Ну, тогда от какого-нибудь другого близкого родственника. Дяди или еще там кого-нибудь. Разрешение должно быть заверено нотариально.

— У меня нет никаких близких родственников. Есть только брат, так он еще младше меня.

— Где ты работаешь?

— Нигде не работаю.

Сержант откинулся в кресле.

— А ты, вообще, откуда такой? — сказал он.

— Мы жили вон там, около Кловердейла.

— Но должны же у тебя быть какие-нибудь родственники.

— Насколько я знаю, у меня нет никого.

Сержант постучал карандашом по крышке стола. Глянул в окно. Бросил взгляд на остальных претендентов.

— Вы все хотите записаться в армию? — сказал он.

Они переглянулись.

— Да, сэр, — сказали все.

— Что-то в голосах уверенности нет.

— Да, сэр, — снова сказали все.

Он покачал головой, покрутился во вращающемся кресле и закатал в машинку печатный бланк.

— Я хочу в кавалерию, — сказал мальчишка с ранчо. — В прошлую войну мой папа в кавалерии служил.

— Это ты, сынок, не мне говори. Это ты скажешь там, в Форт-Блиссе, чтобы тебя направили, куда ты хочешь.

— Да, сэр. Мне седло как — с собой брать?

— Тебе ничего, вообще ничего не нужно брать с собой. Там о тебе позаботятся не хуже родной мамки.

— Да, сэр.

Сержант переписал их имена, даты рождения и какие у кого есть близкие родственники с соответствующими адресами, подписал и отдал им ваучеры на доппитание и направления на врачебный осмотр, снабдив бланками, на которых доктор должен будет написать заключение о состоянии здоровья.

— Все это вы должны сделать прямо сейчас, и чтобы прибыли обратно ко мне сразу после обеда.

— А со мной как? — сказал Билли.

— Подожди здесь. Остальные свободны. Всех жду обратно после обеда.

Когда мальчишки вышли, сержант вручил Билли его направление на осмотр и его ваучер.

— Вот, обрати внимание вот здесь, внизу второй страницы, — сказал сержант. — Это графа согласия родителей. Если хочешь записаться в армию Дяди Сэма, будь любезен принести это за подписью мамочки. Если ей для этого придется спуститься с небес, не вижу проблем: пусть спускается. Ты понял, что я тебе говорю?

— Да, сэр. Наверное, вы хотите, чтобы на этом листе бумаги я расписался за свою покойную мать.

— Этого я не говорил. Разве ты такое от меня слышал?

— Нет, сэр.

— Тогда давай, вперед. Жду тебя здесь после обеда.

— Слушаюсь, сэр.

Повернулся, пошел. Дверь заслоняли какие-то люди, они расступились, давая ему пройти.

— Парэм, — окликнул его сержант.

Он повернулся:

— Да, сэр.

— Возвращайся после обеда сюда, ты меня понял?

— Слушаюсь, сэр.

— Тебе же и идти-то больше некуда!

Билли перешел через улицу, отвязал коня и, сев верхом, вернулся в центр сперва по Серебряной улице, потом по Западной Еловой; бумаги все это время держал в руке. Названия всех улиц, шедших с востока на запад, были древесные, а тех, что с севера на юг, — металлические. Коня привязал перед кафе «Манхэттен», наискосок от автобусного вокзала. Рядом с ним оказалась земельная и скотоводческая компания «Виктория», а около нее на тротуаре беседовали двое мужчин в шляпах с узкими полями и сапогах хотя на вид и ковбойских, но с «ходибельными», более низкими каблуками, какие предпочитает начальство. Когда проходил мимо, они на него покосились, и он кивнул, но на кивок ему не ответили.

Протиснувшись в выгородку за столик, он разложил на нем свои бумаги и заглянул в меню. Подошла официантка, он стал заказывать ланч, но она сказала, что время ланча начинается в одиннадцать. А сейчас он может заказать только завтрак.

— Но я сегодня уже один раз завтракал.

— В нашем городе насчет этого ограничений нет — можно завтракать столько раз, сколько хочешь.

— А какой самый большой завтрак вы можете мне предложить?

— А какой самый большой завтрак вы можете съесть?

— Я к тому, что у меня ваучер из рекрутского пункта.

— Это я поняла. Вижу — вон лежит.

— Четыре яйца можно?

— Надо только сказать, как вам их приготовить.

Завтрак она принесла на продолговатом фаянсовом блюде, где поместились все четыре яйца, с обеих сторон поджаренные, чтобы белок весь схватился, и ломтик жареной ветчины с овсянкой и кусочком масла, а ко всему этому еще тарелочка с крекерами и маленький судочек с соусом.

— Захотите добавки, дайте мне знать, — сказала она.

— Хорошо.

— Хотите сладкую булочку?

— Да, мэм.

— Добавки кофе хотите?

— Да, мэм.

Он поднял на нее взгляд. Ей было лет сорок, черноволосая, с плохими зубами. Глядя на него, обнажила их в улыбке.

— Люблю смотреть, как мужчина ест, — сказала она.

— Что ж, — отозвался он, — сейчас вам предстоит увидеть, как едят действительно не по-детски.

Когда с едой было покончено, он сидел, пил кофе, изучая бланк, на котором полагалось расписаться матери. Смотрел на него, думал-думал и наконец спросил официантку, не найдется ли у нее авторучки.

Ручку она принесла и дала ему.

— Только не уносите, — сказала она. — Ручка не моя.

— Не унесу.

Официантка вернулась к себе за прилавок, а он, нагнувшись над бланком, в соответствующей графе вывел: «Луиза Мэй Парэм». Тогда как его мать звали Кэролин.

Выходя наружу, встретил троих других рекрутов, которые шли по тротуару к кафе. Они шли и так между собой болтали, словно были друзьями детства. Увидев его, смолкли, и он заговорил с ними сам, спросив, как у них дела, на что они ответили, что хорошо, и вошли в заведение.

Фамилия доктора была Муар, а его кабинет располагался на Западной Сосновой. К тому времени, как Билли туда добрался, в прихожей ждали человек шесть, в основном молодые люди и мальчики, с документами новобранцев в руках. Назвав медсестре за стойкой свою фамилию, он сел в кресло и стал дожидаться очереди.

Когда медсестра в конце концов его пригласила, он спал, проснулся как ужаленный и принялся озираться, не понимая, где он.

— Парэм, — повторила она.

Он встал:

— Это я.

Медсестра вручила ему бланк и поставила в коридоре, где, прикрывая ему один глаз картонкой, заставила вычитывать буквы с таблицы на стене. Он дочитал до самой нижней строчки, и она стала проверять второй глаз.

— Хорошие у вас глаза, — сказала она.

— Да, мэм, — отозвался он. — Этим я и раньше мог похвалиться.

— Ну, наверное, — сказала она. — Куда реже бывает, чтобы сначала глаза были плохие, а потом становились хорошими.

Когда зашел в кабинет, доктор усадил его в кресло и стал смотреть в глаза, светя туда фонариком, потом чем-то холодным залез в ухо, стал смотреть туда. Велел расстегнуть рубашку.

— Приехали верхом? — спросил он.

— Да, сэр.

— И откуда же?

— Из Мексики.

— Вот как. Ваши родные чем-нибудь болеют?

— Нет, сэр. Они все умерли.

— Вот как, — опять сказал доктор.

Приложил к груди мальчика холодный конус стетоскопа, послушал. Постучал ему по груди кончиками пальцев. Снова приложил стетоскоп к его груди, послушал зажмурившись. Сел выпрямившись, вынул трубки из ушей и откинулся в кресле.

— У вас шумы в сердце, — сказал он.

— Что это значит?

— Это значит, что в армию вам нельзя.

Десять дней он работал на конюшне рядом с шоссе, спал там же в деннике, пока не накопил денег на одежду и на автобус до Эль-Пасо. Оставив коня на хранение владельцу конюшни, на восток поехал в новой синей рубашке с перламутровыми пуговицами и новой равендуковой рабочей куртке.

В Эль-Пасо было холодно и шумно. Нашел рекрутский пункт, там ему клерк снова выписал все те же самые документы, он постоял в очереди вместе с другими мужчинами, все разделись, побросали одежду в корзину, каждому дали медный номерок, и опять они, с документами в руках, выстроились в голую очередь.

Дойдя до стола, где сидел доктор, он подал ему свои бумаги, доктор заглянул ему в рот и уши. Затем приложил стетоскоп к его груди. Велел повернуться спиной, приложил стетоскоп к спине, послушал. Потом снова стал слушать грудь. Потом взял со стола печать и, шлепнув ею по бланку, подал бумаги.

— Вас пропустить не могу, — сказал он.

— Что же со мной такого?

— У вас перебои с сердцем.

— Да нет у меня ничего с сердцем.

— Нет, есть.

— Я что — умру?

— Когда-нибудь — конечно. Это, скорее всего, не так уж серьезно. Но в армию вам с этим нельзя.

— Но вы меня могли бы пропустить, если бы захотели.

— Мог бы. Но не пропущу. Все равно это рано или поздно обнаружится. Не сейчас, так потом.

Еще не было полудня, когда он вышел и двинулся по улице Сан-Антонио. По улице Южная-Эль-Пасо дошел до «Кафе Сплендид», съел комплексный ланч, опять добрался до автобусного вокзала и прежде наступления темноты был уже снова в Деминге.

Когда утром он зашел в конюшню, мистер Чандлер разбирался с упряжью в седельной кладовой. Поднял взгляд.

— Ну, — сказал он, — взяли тебя в армию?

— Нет, сэр, не взяли. Не годен, говорят.

— Жаль, жаль.

— Да, сэр. Мне тоже.

— Что собираешься делать?

— Попробую еще раз в Альбукерке.

— Сынок, у них эти рекрутские конторы по всей стране. Так и будешь всю жизнь по ним шляться?

— Да знаю. Но все же попробую еще разок.

Доработал до конца недели, получил деньги и утром в воскресенье сел в автобус. А езды там на целый день. Ночь настала, когда проезжали Сокорро; небо полнилось стаями водоплавающих птиц, которые кружили и опускались на пойменные болота к востоку от шоссе. Он наблюдал, повернув лицо к холодному темнеющему стеклу окна. Прислушался, но птичьих криков слышно не было: все заглушал рокот автобусного мотора.

Переночевав в приюте Молодежной христианской ассоциации, к открытию был уже в вербовочной конторе, а незадолго перед полуднем опять сидел в автобусе, идущем на юг. Спросил доктора, нет ли какого лекарства, чтобы ему попить, но доктор сказал, что нет. Тогда спросил, нет ли чего-нибудь такого, что примешь — и сердце будет звучать нормально. Хотя бы временно.

— Вы откуда родом? — спросил доктор.

— Из Кловердейла, Нью-Мексико.

— И в скольких уже пунктах успели попытать счастья?

— Ну… этот третий.

— Сынок, если бы у нас тут даже и был какой-нибудь глухой доктор, ему бы не позволили слушать новобранцев. Ехали бы вы лучше просто домой.

— Да у меня и дома-то нет.

— А вы вроде говорили, что родом из какого-то там Дейла. Где это?

— Кловердейла.

— Вот-вот, Кловердейла.

— Родом-то я оттуда, да не живу там. Мне вообще идти некуда. Иначе как в армию, другой дороги мне нет. Если я все равно умру, почему бы меня напоследок хотя бы не использовать? Я не боюсь.

— По мне, так бога ради, — сказал доктор. — Но я не могу. Не от меня зависит. Я тоже подчиняюсь правилам, как и все. Мы тут каждый день хороших ребят заворачиваем.

— Да, сэр.

— А кто вам сказал, что вы больны и умрете?

— Не знаю. Но ведь, что не умру, тоже не говорят.

— Н-да… — сказал доктор. — Такого вам, по совести, никто не скажет, даже если бы у вас сердце было как у коня. Кто вам такое скажет?

— Да, сэр. Никто.

— Ну так идите же.

— Что-что, сэр?

— Идите, говорю.

Когда автобус зарулил на парковочную площадку позади вокзала в Деминге, было три часа утра. Дошагав до конюшни Чандлера, он зашел в седельную кладовую, забрал свое седло, вывел Ниньо из денника в проход и набросил на него вальтрап. Было очень холодно. Конюшня дощатая — дубовые доски, слегка утепленные войлоком, — так что каждый конский выдох, проходящий между рейками и подсвеченный через щели желтоватой лампочкой, висевшей снаружи, был отчетливо виден. Подошел конюх Руис, стал в дверях в наброшенном на плечи одеяле. Пронаблюдал, как Билли седлает коня. Спросил, как у него со вступлением в армию.

— Да никак, — сказал Билли.

— Lo siento.[647].

— Yo también.[648].

— ¿Adonde va?[649].

— No sé.[650].

— ¿Regresa a Mexico?[651].

— No.[652].

Руис кивнул.

— Buen viaje,[653] — сказал он.

— Gracias.

Провел коня по проходу к воротам, вывел, сел верхом и поехал прочь.

Проехав через город, свернул на старую дорогу, ведущую на юг, в сторону Эрманаса и Ачиты. Конь был только что подкован и, благодаря питанию зерном, в хорошей форме; он ехал, не останавливаясь, до восхода, потом весь день до самой темноты, потом еще и ночью ехал. Спал на горном лугу, завернувшись в одеяло, встал, весь дрожа, перед рассветом и опять ехал. К западу от Ачиты с дороги свернул, ехал прямо по отрогам гор Малый Хатчет; по пути встретилась южная ветка заводской железной дороги металлургического производства «Фелпс — Додж», он ее пересек и на закате оказался на берегу мелководного соленого озера.

Всюду, куда хватало глаз, равнина была затоплена водой, которую закат превратил в озеро крови. Он попытался пустить коня вброд, но конь, не видя другого берега, упирался и не хотел идти. Пришлось свернуть на юг по плоской береговой кромке. Гора Гиллеспи{88} стояла вся в снегу, за ней вздымались вершины Анимас-Пикс, объятые последним в этот день солнцем, окрасившим в красный цвет снег в кулуарах. А далеко на юге, белесые и древние, виднелись очертания горных цепей Мексики, замыкающих собой видимый мир. Подъехал к остаткам старой изгороди, спешился, выдрал из земли несколько хилых столбиков, освободил их от проволоки, соорудил костер и сел перед ним, глядя в огонь и скрестив перед собою ноги в сапогах. Конь стоял у края светового круга в темноте и нехотя сощипывал скудную травку с бесплодной соленой земли.

— Ты сам с собой это сотворил, — сказал Билли. — Нет у меня к тебе никакого сочувствия.

Утром они с конем все же пересекли мелководное озеро и еще до полудня оказались на старой дороге Плайяс-роуд, по которой и двинулись на запад, к горам. На перевале лежал нетронутый снег без единого следа. Спустились вниз, в прекрасную долину Анимас-Вэлли и обогнули поселок Анимас с юга, так что через два часа после того, как стемнело, были у ворот ранчо Сандерса.

Он кликнул хозяина от ворот, и на крыльцо вышла девочка.

— Это Билли Парэм! — крикнул он.

— Кто?

— Билли Парэм.

— Так заходи же, Билли Парэм! — крикнула она.

Мистер Сандерс встретил его в сенях. Он стал старше, меньше ростом, похудел.

— Заходи в дом, — сказал он.

— Для дома я чересчур грязный.

— Давай-давай, заходи. Мы думали, тебя уже и в живых нет.

— А я — вот он. Жив покудова.

Старик пожал ему руку и задержал, не выпуская. А сам все смотрит через его плечо на дверь.

— А где же Бойд? — проговорил он.

Прошли в столовую, сели есть. Девочка накрыла им на стол, потом и сама села. Стали есть жареную говядину с картошкой и фасолью, а с принесенного девочкой подноса, накрытого салфеткой, брали кукурузный хлеб. Билли взял кусок хлеба, намазал маслом.

— А вкусно-то как! — сказал он.

— Она замечательно готовит, — сказал старик. — Главное, чтобы замуж вдруг не вышла, а то ведь бросит старика. Если мне придется самому готовить, от меня сбегут кошки.

— Да ну тебя, дедушка! — сказала девочка.

— Миллеру тоже сперва хотели белый билет дать, — сказал старик. — Из-за его ноги. Отправили его в Альбукерке. Но там, как я понял, всех гребут под гребенку.

— А меня вот не загребли. И куда его теперь — в кавалерию?

— Да вряд ли. По-моему, теперь такого рода войск вообще нет.

Неторопливо жуя, Билли смотрел мимо хозяина, на буфет, на полках которого, в желтоватом свете люстры с плафонами из прессованного стекла, стояли старые фотографии, казавшиеся древними артефактами, случайно вырытыми в ходе раскопок. Даже сам старик на их фоне смотрелся так, будто не имеет к ним никакого отношения. К этим вирированным в сепию домишкам с крышами из замшелой дранки. К этим горделивым всадникам. К мужчинам, сидящим среди картонных кактусов в студии фотографа в сюртуках, при галстуках и в бриджах, забранных в сапоги с крагами, — и непременно каждый при винтовке, упертой прикладом в пол. На женщинах старинные наряды. А в глазах у всех — усталость или испуг. Словно их фотографируют насильно, из-под пистолета.

— Кстати, вон тот, на крайнем фото, — Джон Слафтер.{89}.

— На котором?

— Да вон на том, на самом верхнем, что под аттестатом Миллера. Здесь он снят у себя перед домом.

— А кто эта индейская девочка?

— Так это Апачка Мэй. Ее привезли после налета на индейский лагерь, когда отучали местных апачей угонять скот. Это год тысяча восемьсот девяносто пятый, девяносто шестой, что-нибудь в этом роде. Он там кое-кого из них и поубивал небось. Вернулся с ней, она еще маленькая была. На ней было платье, сделанное из предвыборного плаката, украденного апачами в том доме, хозяев которого они зарезали, а он забрал ее к себе, и они с его женой Виолой растили ее как родную дочку. Насчет нее он прямо будто с ума сошел. Но долго-то она у них не прожила — погибла во время пожара.{90}.

— Вы были знакомы с ним?

— Конечно. Одно время я у него работал.

— А вам когда-нибудь случалось убить индейца?

— Мне — нет. Пару раз был близок к этому. Пришлось схлестнуться кое с кем из тех, что у меня работали.

— А на муле там кто?

— Это Джеймс Отри. Ему все равно было, на чем ездить.

— А это кто? С пумой, навьюченной на лошадь.

Старик покачал головой.

— Это я знаю кто, — сказал он. — Но не скажу.

Старик допил свой кофе, встал, взял с буфета сигареты и пепельницу. Пепельница была с Чикагской Всемирной выставки — литая, чугунная и с надписью: «1833–1933». А с другой стороны — «Столетие Прогресса».

— Пошли-ка в гостиную, — сказал он.

Они перешли в гостиную. Там у стены, мимо которой они шли из столовой, стояла отделанная дубовым шпоном фисгармония. На ней кружевная салфетка. А на салфетке — раскрашенный вручную фотопортрет жены старика в молодости.

— Стоит тут у меня, стоит, — показывая на фисгармонию, сказал старик, — но не играет. Да и некому теперь на ней играть-то.

— Моя бабушка на такой играла, — сказал Билли. — В церкви.

— Да, раньше женщины любили музицировать. А теперь — что ж… Теперь виктролу ручкой завел, она и играет.

Нагнувшись, он кочергой отворил печную дверцу, расшевелил огонь и, подложив полешко, закрыл дверцу.

Они сели, и старик стал рассказывать ему истории о том, как в молодости он перегонял стада из Мексики, и как на город Коламбус в девятьсот шестнадцатом напал Панчо Вилья, и как вместе с шерифом и его помощниками-добровольцами они по пятам преследовали плохих парней, которые пытались удрать через границу, и про засуху в восемьсот восемьдесят шестом, когда тут все мерли от голода, а они гнали стадо тощих коровенок староиспанской породы корриенте, — купили-то за гроши, но надо было вывести их отсюда на север, гнали через горные пастбища — глядь, а и там все выжжено. А коровенки были уже так плохи, что при вечернем солнце, когда оно так и палит, окончательно дожигая западные пустынные склоны, они против него прямо что чуть не насквозь уже светились.

— И что ты теперь собираешься делать? — потом сказал он.

— Не знаю. Пойду куда-нибудь наймусь, наверное.

— У нас-то тут уже дело к закрытию идет.

— Да, сэр. Я понимаю. Я не прошусь.

— Да вот война еще, — сказал старик. — Что будет дальше, теперь вообще не поймешь.

— Да, сэр. Действительно не поймешь.

Старик уговаривал его остаться на ночь, но он не согласился. Они стояли на крыльце. Было холодно, и прерия вокруг лежала в глубоком молчании. У ворот тихонько заржал конь.

— Ну, ты же можешь новую жизнь и с утра начать, — сказал старик.

— Знаю. Мне просто надо куда-то двигаться.

— Что ж…

— Это ничего, ехать ночью мне нравится.

— Да, — сказал старик. — Мне тоже всегда нравилось. Но ты береги себя, сынок.

— Да, сэр. Я постараюсь. Спасибо.

Той ночью он стал лагерем на широкой равнине Анимас-Плейнз, ветер продувал траву, и он уснул на земле, завернувшись в серапе и шерстяное одеяло, которое дал ему старик. Разжег небольшой костерок, но дров было мало, и костер ночью потух; он проснулся и смотрел, как зимние звезды срываются с насиженных мест и мчатся к гибели в темноте. Слышно было, как ходит в путах конь, как тихонько рвет зубами травинки, как он дышит и машет хвостом, а далеко на юге, за горами Хатчет-Маунтенз, над Мексикой, вдруг промелькнула молния, и он понял, что похоронят его не в этой долине, а где-то в незнакомом дальнем месте среди совсем чужих людей, и он стал смотреть туда, где волновалась, бежала от ветра трава под холодными звездами — так, будто это сама земля куда-то, очертя голову, несется, и, прежде чем опять заснуть, он тихо сказал себе, что из всего, что считается известным, ясно только одно: что ничего до конца не ясно. Не только насчет войны. Насчет вообще всего.

Работать пошел к «Хэшнайфам», хоть это были уже и не те «Хэшнайфы».{91} Его послали на дальний полевой стан на реку Малое Колорадо. За три месяца он видел там лишь троих других людей. Когда в марте получил деньги, съездил на почту в Уинслоу, послал мистеру Сандерсу перевод на двадцать долларов, которые был ему должен, и направился в бар на Первой улице, где сел на табурет, сдвинул большим пальцем шляпу на затылок и заказал пива.

— Какой сорт пива предпочитаете? — сказал бармен.

— Да любой. Не важно.

— Однако молоды вы пить пиво.

— Тогда зачем спрашивать, какое пиво я предпочитаю?

— Это и впрямь не важно, потому что обслуживать вас я не буду.

— А он какое пьет? — Билли указал на мужчину, сидевшего у стойки несколько дальше.

Тот окинул его изучающим взглядом.

— Это «драфт», сынок. Бочковое нефильтрованное, — сказал мужчина. — Говори им, что по тебе плачет драфт.[654].

— Да, сэр. Благодарю вас.

— Не за что.

Немного пройдя по улице, он зашел в следующий бар и сел на табурет. Бармен нехотя подошел, встал перед ним.

— Дайте мне драфт.

Тот вернулся к своему месту за стойкой, нацедил пива в высокую стеклянную кружку, опять подошел и поставил кружку на стойку бара. Билли положил на стойку доллар, бармен прошел к кассовому аппарату, дернул рукоять, аппарат звякнул, бармен вернулся и с прихлопом шмякнул на стойку семьдесят пять центов.

— А ты откуда такой? — сказал он.

— Когда-то был из Кловердейла. Нынче работаю у «Хэшнайфов».

— Нет больше никаких «Хэшнайфов». Бэббитты все продали.

— Продали. Знаю.

— Все продали овцеводам.

— Верно.

— Что на это скажешь?

— Не знаю.

— Ну так зато я знаю.

Билли окинул взглядом помещение. В баре было пусто, сидел один солдат, выглядел пьяным. Солдат смотрел на него в упор.

— Эмблему-то они им не продали, так или нет? — сказал бармен.

— Так.

— Так. Стало быть, нет никаких «Хэшнайфов».

— Не хочешь крутнуть пластинку? — указав на музыкальный автомат, сказал солдат.

— Нет, не хочу, — искоса на него глянув, сказал Билли. — Как-то неохота.

— Тогда сиди и не петюкай.

— Да я ничего.

— Что, не нравится пиво? — сказал бармен.

— Да нет. Вроде нормальное. А что, часто жалуются?

— Да вот смотрю, ты не пьешь и не пьешь.

Билли посмотрел на пиво. Потом бросил взгляд вдоль стойки. Солдат сел боком и положил одну ладонь на колено. Будто решает, вставать или нет.

— Вот и подумалось: может, с пивом что не так?

— Да нет, не думаю, — сказал Билли. — Но если что, я вам скажу.

— Сигареткой не угостишь? — сказал солдат.

— Я не курю.

— Ты не куришь.

— Нет.

Бармен извлек из нагрудного кармана пачку «Лаки страйк», бросил ее на стойку и толкнул в направлении солдата.

— Наше вам, солдат, — сказал он.

— Спасибо, — сказал солдат.

Встряхнув пачку, наполовину выпростал оттуда несколько сигарет, одну вынул губами, достал из кармана зажигалку, прикурил, положил зажигалку на прилавок и пустил пачку по плоскости назад к бармену.

— А что это у тебя в кармане? — сказал он.

— Это вы кого спрашиваете? — сказал Билли.

Солдат выдул струю дыма.

— Кого-кого. Тебя, — сказал он.

— Ну, — сказал Билли, — я думаю, это мое дело, что у меня в кармане.

Солдат промолчал. Сидит курит. Протянув руку, бармен сгреб сигареты со стойки, одну взял в рот, прикурил, а пачку сунул обратно в нагрудный карман. Прислонившись к стойке, бармен стоял, держа руки скрещенными на груди, в пальцах дымилась сигарета. Все молчали. Словно ждали, когда придет кто-то еще.

— Знаешь, сколько мне лет? — сказал бармен.

Билли посмотрел на него.

— Нет, — сказал он. — Откуда мне знать, сколько вам лет.

— В июне будет тридцать восемь. Четырнадцатого июня.

Билли промолчал.

— Только поэтому я сейчас не в военной форме.

Билли посмотрел на солдата. Тот сидит, курит.

— Я, между прочим, пытался, — сказал бармен. — Даже соврал про возраст, но они там меня раскусили.

— А ему плевать, — сказал солдат. — Форма для него ничего не значит.

Бармен затянулся сигаретой и выдул в воздух струю дыма.

— Зато она бы очень много значила, если бы эти, с восходящим солнцем в петлицах, маршировали по Второй улице колоннами… рыл этак по десять в ряд. Уж тогда это бы точно кое-что значило!

Билли поднял кружку пива, выпил ее до дна, поставил на стойку, встал, надвинул шляпу на лоб и, в последний раз оглядев солдата, повернулся и вышел на улицу.

Следующие девять месяцев проработал на ранчо Аха, что в округе Кокониньо, у водохранилища Стэнфорд-Танк, а в качестве оплаты ему дали вьючную лошадь, за которую он, собственно, и упирался, а вдобавок еще и нормальную скатку с постелью, толстое одеяло и старую однозарядную винтовку тридцать второго калибра системы Стивенса с граненым стволом и таким же рычагом снизу, как у винчестера, к тому же — что немаловажно — легкую: всего два килограмма с четвертью.

Взяв расчет, поехал на юг через плоскогорье Сент-Августин. В Силвер-Сити въезжал под снегопадом, взял номер в Палас-отеле, вселился и сидел в комнате, смотрел, как на улице идет снег. И никого народу. Посидел так, встал, вышел, прошелся по Баллард-стрит к продовольственному, но магазин оказался закрыт. Нашел еще какой-то гастроном, купил шесть пачек полуфабрикатной каши, вернулся и скормил ее лошадям, после чего пустил их во двор позади гостиницы, а сам, поужинав в гостиничной столовой, поднялся к себе на этаж и лег спать. Спустившись утром, обнаружил, что завтракает в одиночестве, а когда вышел, чтобы попытаться купить себе что-нибудь из одежды, все магазины оказались на замке. На улицах было серо и холодно, с севера дул пронизывающий ветер, и нигде ни души. Ткнулся было в дверь аптеки (внутри горел свет), но и аптека оказалась закрыта. Вернувшись в отель, спросил клерка, не воскресенье ли нагрянуло нежданно, но клерк сказал, что нынче пятница.

Билли бросил взгляд через окно на улицу.

— А почему тогда везде закрыто? — сказал он.

— Так Рождество же! — сказал клерк. — Кто будет тебе работать в Рождество!

Переместившись в северный Техас, весь следующий год он работал по большей части то на ранчо «Матадор», то на компанию «Т-Даймонд», что в Форт-Уорте. Потом, откочевав южнее, стал наниматься на более короткие промежутки времени — когда на несколько дней, когда на неделю. К весне третьего года войны чуть ли не во всех домах страны в окне красовалась золотая звезда.{92} До марта работал на небольшом ранчо у подножия горы Магдалина в Нью-Мексико, а потом в один прекрасный день вдруг взял расчет, поседлал коня, нагрузил вьючную лошадь скаткой с постелью и снова устремился к югу. Чуть восточнее Стайнова перевала{93} он пересек последнюю дорогу с покрытием, а через два дня уже подъезжал к воротам ранчо «Складская гряда». Стоял прохладный весенний денек, и старик сидел на крылечке в кресле-качалке. На голове шляпа, в руках Библия. Весь подался вперед, пытаясь разглядеть, кто к ним едет. Как будто этот жалкий фут, на который он в силах сократить тем самым расстояние, способен сделать всадника видимым отчетливее. Сандерс выглядел старше, имел болезненный вид и за те два года, что прошли с их последней встречи, то ли усох, то ли стал меньше ростом. Билли окликнул его по имени, и старик отозвался в том смысле, что давай слезай, мол, и Билли спешился. Подойдя к нижней ступеньке крыльца, остановился и, одной рукой взявшись за облупленные перила, поднял взгляд на старика. Тот сидел, заложив Библию пальцем, чтобы не потерять нужное место.

— Это ты, что ли, Парэм? — сказал он.

— Да, сэр. Это я, Билли.

Билли поднялся по ступенькам и, сняв шляпу, поздоровался со стариком за руку. Глаза старика выцвели, стали совсем бледно-бледно-голубенькими. Он долго тряс руку Билли.

— Благослови тебя Господь, — сказал он. — Я тысячу раз вспоминал тебя. Сидел тут и думал: ну когда же я тебя увижу?

Билли подвинул ближе к старику одно из старых кресел с плетеными сиденьями, сел в него, положил шляпу на колено и, окинув взглядом пастбища и окружающие их горы, устремил взгляд на старика.

— Ну, ты, наверное, насчет Миллера-то знаешь уже, — сказал старик.

— Нет, сэр. До меня новости не очень-то доходили.

— Убили его. На атолле Кваджалейн.{94}.

— Мне ужасно жаль это слышать.

— Да, мы очень тяжело это пережили. Очень тяжело.

Посидели. Из прерии налетал ветер. Свисавший с крыши в углу веранды горшок с декоративным папоротником тихо качался над перилами, а его тень неторопливо чертила на досках пола сложные и непредсказуемые кривые.

— А с вами как — все нормально? — сказал Билли.

— Да со мной-то все в порядке. Осенью операция была, удалили катаракту, но ничего, справляюсь. Вот Леона только меня бросила, замуж вышла. Но теперь ее мужа услали за моря, а она так и сидит в Росуэлле{95} — и чего сидит? Работу там нашла. Я пытался ее уговаривать, но ты ж понимаешь…

— Да, сэр.

— По совести сказать, мне бы уже и вообще пора на погост.

— Да ладно! Живите вечно.

— Вот этого мне желать не надо.

Он откинулся в кресле и закрыл Библию окончательно.

— Дождь собирается, — сказал он.

— Да, сэр.

— Чуешь, как запахло?

— Да, сэр.

— Как я всегда любил этот запах!

Посидели. Немного погодя Билли вдруг говорит:

— А сейчас вы его чувствуете?

— Нет.

Еще посидели.

— Послушай-ка, а что от Бойда — есть какие-нибудь вести? — сказал старик.

— У меня нет. Из Мексики он так и не вернулся. А если вернулся, то я об этом ничего не слыхал.

Старик надолго замолк. Смотрел, как темнеет прерия на юге.

— Однажды на асфальтовом шоссе в Аризоне я видел границу дождя, — сказал он. — По одну сторону белой линии на целых полмили дождь, а по другую — сухо, как в духовке. Граница — прямо по белой линии.

— Это я верю, — сказал Билли. — Сам такой дождь видал.

— Мне это было так странно!

— А я однажды видел грозу во время снежного бурана, — сказал Билли. — С громом и молнией. Только самой молнии видно не было. Просто все вокруг вдруг как бы освещалось, и все делалось белым, словно вата.

— У меня когда-то мексиканец один работал, так тот тоже такое рассказывал, — сказал старик. — Я тогда так и не решил, верить ему или нет.

— Кстати, это в Мексике было, где я это видел.

— Может, у нас такого не бывает.

Билли улыбнулся. Скрестил перед собою ноги в сапогах, глухо стукнувших о доски пола, и стал обозревать окрестности.

— Хорошие у тебя сапоги, — сказал старик.

— Это я в Альбукерке купил.

— Смотрятся прям что сто лет носи, сносу не будет.

— Ну, надеюсь. Да ведь немало они и стоили.

— Как цены-то все задрались — что твой кошачий хвост, с этой войной и всем прочим. Это еще если найдешь, чего тебе надо-то.

На пруд, устроенный чуть западнее дома, через ближний выгон пошли слетаться голуби.

— А ты не женился, часом, втайне от нас от всех? — сказал старик.

— Нет, сэр.

— Люди, между прочим, бобылей не очень одобряют. Не знаю уж почему… Помню, как на меня насели: женись да женись, когда я овдовел-то, а мне уж шестьдесят почти было. Все больше, правда, свояченица. А что поделашь, если у меня уже была лучшая женщина на всем белом свете. Такое везение, знаешь, дважды не выпадает.

— Да, сэр. Дважды — это едва ли.

— Помню, старый дядюшка Бад Лэнгфорд говаривал: чем дурная какая жена, так лучше уж никакой. А сам-то, между прочим, вообще никогда женат не был. Так что и не знаю даже, с чего он это взял.

— Наверное, я должен признаться: ну вообще я насчет них вот ни фига не понимаю.

— В смысле чего?

— В смысле женщин.

— А-а, — сказал старик. — Ну, так зато ты, по крайности, хоть не прикидываешься.

— А чего прикидываться. Толку-то.

— Чего бы тебе лошадей чуток вперед не передвинуть, а то барахлишко вымокнет.

— Да я лучше, наверное, уже поеду.

— Куда под дождь-то. Да и ужин у нас как раз намечается. Я тут завел себе кухарку-мексиканку.

— Да ну. Пожалуй, надо бы мне все-таки ехать, пока решимость есть.

— Нет, ты уж оставайся, поужинай.

— Черт, погодите-ка малость.

Когда Билли возвратился из конюшни, ветер разыгрался сильнее, но дождя все не было.

— Коня твоего помню, — сказал старик. — Это ж был конь твоего папы.

— Да, сэр.

— Он его купил у какого-то мексиканца. Говорит, так-то конь вроде ничего, но по-английски ж ни бум-бум не волокет!

Опираясь на руки, старик поднялся из своего качающегося кресла, еле успев подхватить Библию, чуть было не выпавшую из подмышки.

— Вот, даже с кресла встать — для меня теперь работа. Ты такое, наверное, представить себе не можешь, да?

— Что, думаете, лошади не понимают слов?

— Да я не уверен, что люди-то их всегда понимают. Пошли-ка в дом. Она уж обкричалась. Второй раз зовет.

Утром Билли проснулся еще до рассвета, прошел через темный дом на кухню, где горел свет. За кухонным столом сидела женщина, слушала радиоприемник в корпусе, напоминающем митру католического епископа. Он был настроен на станцию в Сьюдад-Хуаресе, но когда Билли показался в дверях, она его выключила и посмотрела на вошедшего.

— Está bien, — сказал он. — No tiene que apagarlo.[655].

Пожав плечами, она встала. Сказала, что все равно передача кончилась, и спросила, как он насчет завтрака. Он ответил, что с удовольствием.

Пока она собирала на стол, он вышел в конюшню, обработал лошадей щеткой, вычистил им копыта, после чего поседлал Ниньо (оставив латиго незатянутым), а на спине вьючной лошади укрепил грузовое седло,{96} хотя и старенькое, но сработанное в мастерских знаменитой калифорнийской компании «Визалия», приторочил к нему скатку и вернулся в дом. Женщина к этому времени уже достала завтрак из печи и выставила на стол. Она приготовила яичницу с ветчиной, пшеничные тортильи и фасоль, все это поставила перед ним и налила ему кофе.

— ¿Quiere crema?[656] — сказала она.

— No gracias. Hay salsa?[657].

Она поставила у его локтя соус в маленькой каменной molcajete.[658].

— Gracias.

Он думал, что она уйдет, но нет. Она стояла и смотрела, как он ест.

— ¿Es pariente del señor Sanders?[659] — сказала она.

— No. El era amigo de mi padre. — Он поднял взгляд на нее. — Siéntate, — сказал он. — Puede sentarse.[660].

Она произвела рукой неуловимый жест. Билли не понял, что этот жест должен был значить. Но женщина осталась стоять по-прежнему.

— Su salud no es buena,[661] — сказал он.

Она сказала, что дело не в этом. У него проблемы с глазами, это да, но главное, он очень тяжело воспринял весть о гибели на войне племянника.

— ¿Conoció a su sobrino?[662] — сказала она.

— Sí. ¿Yusted?[663].

Она ответила, что нет, она его племянника не застала. Сказала, что, когда она нанялась сюда работать, племянника уже не было в живых. Но она видела его на фото, он был очень симпатичный.

Доев остатки яичницы, он вытер тарелку тортильей, доел и ее, допил остатки кофе, вытер рот и, подняв взгляд, поблагодарил женщину.

— ¿Tiene que hacer un viaje largo?[664] — сказала она.

Он встал, положил на стол салфетку, поднял шляпу со стоящего рядом стула и надел. Сказал, что да, дорога предстоит дальняя. Еще сказал, что он не знает, куда она его приведет и поймет ли он, оказавшись, где надо, что это именно пункт назначения. Потом он по-испански попросил ее молиться за него, на что она ответила, что и сама уже так решила, до того как он успел попросить.

На мексиканской таможне в Берендо он вписал лошадей в декларацию, сложил проштемпелеванные въездные документы в седельную сумку и дал aduanero[665] серебряный доллар. Таможенник, назвав его уважаемым господином, с серьезным видом взял под козырек, и Билли вновь въехал в Мексику, на сей раз на территорию штата Чиуауа. Последний раз он проходил через этот пропускной пункт семь лет назад, когда ему было тринадцать; тогда на коне, который теперь под ним, ехал его отец, а задача у них была обеспечить доставку восьми сотен голов скота от двух американцев, гонявших скот по задворкам брошенного ранчо в горах чуть западнее приграничного городка Асенсьон. В те времена на контрольном пункте было кафе, теперь исчезло. Немного проехав по немощеной улочке, увидел женщину, сидящую прямо на пыльной обочине рядом с полной углей жаровней, купил у нее три тако{97} и, не останавливаясь, съел их.

Через два дня пути вечером показался городок Ханос, вернее огоньки, упорядоченным образом расположенные на темнеющей равнине внизу. Остановив коня посреди ухабистой грунтовой дороги, он стал рассматривать хребты на западе, черные на фоне кроваво-красной капли, стекающей по небосклону. Дальше лежала долина реки Бависпе, с нависающими над ней высокими вершинами Пиларес, на которых по северным кулуарам — гляди-ка! — все еще держится снег и, должно быть, стоят такие же холодные ночи, какие были на alto plano[666] тогда, когда он ехал там на другом коне, в другие времена и по другому делу.

Приближаясь во тьме к городку с востока, его маленький караван прошагал мимо развалин одной из глинобитных башен древней городской стены и мало-помалу втянулся в поселение, сплошь глинобитное и стоящее в руинах уже сотню лет. Прошел мимо высокой глинобитной церкви, мимо позеленевших от старости испанских колоколов, висящих на подмостьях в ее дворе, мимо домиков с открытыми дверьми, у которых сидели и молча курили местные мужчины. Внутри, в желтоватом свете керосиновых ламп, двигались женщины, занятые хозяйственными делами. Над городком туманом висел печной дым, а откуда-то из лабиринта сумеречных двориков и стен слышались звуки музыки.

На эти звуки он и поехал по узким глиняным коридорам и в конце концов оказался перед дверью, сколоченной из свежих сосновых досок в натеках высохшей смолы и прикрепленной к косяку полосками из бычьей кожи. Помещение, куда он вошел, было один к одному таким же, как и в любой из — что обитаемых, что брошенных — лачуг по обеим сторонам улицы. Едва вошел, музыка смолкла и музыканты уставились на него. В помещении стояло несколько столиков, все столики были на витиевато-загогулистых ножках, заляпанных грязью так, будто мебель натащили со двора, где она стояла под дождями. За одним из столиков сидели четверо мужчин со стаканами и бутылкой. Вдоль задней стены возвышалась антикварная викторианская стойка бара, будто перенесшаяся сюда — интересно как? — из музея в Брансуике, а за ней на полках столь же антикварного резного и пыльного буфета стояло с полдюжины бутылок — одни с этикетками, другие без.

— ¿Está abierto?[667] — сказал он.

Один из мужчин отпихнул назад свой стул, шаркнув его ножками по глиняному полу, и встал. Он оказался таким высоким, что, когда выпрямился, его голова исчезла в темноте над абажуром единственной лампочки, висевшей над столом.

— Sí, caballero, — сказал он. — ¿Cómo no?[668].

Мужчина прошел к бару, снял с гвоздя фартук, обвязался им вокруг пояса и встал перед тускло освещенным резным шедевром красного дерева, сцепив перед собою пальцы рук. И сделался похож на мясника на молитве в церкви. Кивнув троим его друзьям за столиком, Билли пожелал им доброго вечера; никто не ответил. Музыканты встали и гуськом, вместе с инструментами, утекли на улицу.

Билли сдвинул шляпу чуть выше, пересек помещение и, положив ладони на стойку, стал разглядывать бутылки на полках.

— Déme un Waterfills у Frazier,[669] — сказал он.

Бармен выставил вверх большой палец. Как бы соглашаясь с тем, что выбор сделан весьма разумный. Протянув руку к собранию разнообразных бокалов и рюмок, он взял высокую стопку с толстым донцем, установил ее на стойке, снял с полки бутылку виски и налил стопку до половины.

— ¿Agua?[670] — сказал он.

— No gracias. Tome algo para usted.[671].

Поблагодарив его, бармен взял еще одну такую же стопку, налил и оставил бутылку на стойке. В пыли, которой была покрыта бутылка, его рука оставила след, видимый даже при тускло мерцающей лампочке. Билли поднял свою стопку и бросил взгляд на бармена поверх ободка.

— Salud,[672] — сказал он.

— Salud,[673] — сказал бармен.

Они выпили. Билли поставил стопку и круговым движением пальца показал, что надо наполнить снова, включив в описанный пальцем круг и стопку бармена. Потом повернулся и посмотрел на троих мужчин, сидящих за столиком.

— Y sus amigos también,[674] — сказал он.

— Bueno, — сказал бармен. — Cómo no.[675].

Пройдя по комнате в этом своем фартуке и с бутылкой в руке, он налил в пустые стопки, их приветственно воздвигли, Билли поднял свою; выпили. Бармен вернулся к стойке, где в нерешительности остановился со стопкой и бутылкой в руке. Билли поставил стопку на прилавок. От стола наконец донесся голос: Билли приглашали присоединиться. Взяв стопку, он повернулся и поблагодарил. Кто именно из троих говорил, сразу было не понять.

Когда он взял стул, на котором до этого сидел бармен, сел к столу и огляделся, заметил, что самый старший из троих сильно пьян. Мужчина в покрытой пятнами пота рубашке навыпуск с большими карманами и плиссированной грудью сидел на стуле сгорбившись и уронив подбородок на грудь, обнаженную в широко распахнутом вороте. Его черные глаза с воспаленными веками глядели зло и тускло. Будто затычки из свинца, которым залили буровые скважины, чтобы не дать оттуда вырваться чему-то заразному или хищному. Веки у него изредка медленно опускались и так же преувеличенно медленно подымались. А говорил не он, говорил мужчина помоложе, сидевший от него справа. Теперь он сказал, что давненько к ним не захаживали путешественники, пьющие виски.

Билли кивнул. Бросил взгляд на бутылку, стоящую на их столике. Она была чуть желтоватой и слегка неправильной формы. Ни пробки, ни этикетки, на дне немного жидкости, под ней тонкий слой осадка. На нем свернувшийся крючком червяк вредителя агавы.

— Tomamos mescal,[676] — сказал мужчина. Откинувшись на стуле, он обратился к бармену. — Venga, — крикнул он. — Siéntate con nosotros.[677].

Бармен оставил было бутылку виски на стойке, но Билли велел ему принести ее. Тот отвязал фартук, снял его и, повесив опять на гвоздь, с бутылкой подошел к столику. Билли обвел рукой стопки на столе.

— Otra vez,[678] — сказал он.

— Otra vez, — сказал бармен и стал разливать по стопкам.

Когда налил во все, кроме той, что стояла перед мужчиной, который был уже пьян, замешкался, потому что в его стопке было налито еще с позапрошлого раза. Тот, что помоложе, тронул пьяного за локоть.

— Alfonso, — сказал он. — Tome.[679].

Альфонсо пить все же не стал. Свинцовым взглядом давил белобрысого приезжего. Казалось, выпивка его не столько разморила, сколько пробудила в нем уснувшие древние инстинкты. Тот, что помоложе, бросил через стол взгляд на американца.

— Es un hombre muy serio,[680] — сказал он.

Бармен поставил перед ними бутылку, приволок себе стул от ближайшего столика и уселся. Все подняли стопки. И они бы выпили, если бы Альфонсо не угораздило именно в этот момент заговорить.

— ¿Quién es, joven?[681] — сказал он.

Все замерли. Взгляды уперлись в Билли. Билли поднял свою стопку, выпил и, поставив ее на стол, стал смотреть опять в те же свинцовые глаза.

— Un hombre, — сказал он. — No más.[682].

— Americano.[683].

— Claro. Americano.[684].

— ¿Es vaquero?[685].

— Sí. Vaquero.[686].

Пьяный не шевельнул ни одним мускулом. Даже глаза его были неподвижны. Он говорил словно сам с собой.

— Tome, Alfonso,[687] — сказал тот, что помоложе.

Он поднял свою стопку и обвел взглядом компанию. Остальные тоже подняли стопки. Все выпили.

—¿Y usted?[688] — сказал Билли.

Пьяный не отвечал. Мокрая красная нижняя губа у него отвисла, обнажив ряд безупречных белых зубов. Казалось, он не расслышал.

— ¿Es soldado?[689] — сказал он.

— Soldado по.[690].

Тот, что помоложе, сказал, что этот их пьяный в гражданскую войну был солдатом, участвовал в битве при Торреоне и при Закатекасе{98} и что он был неоднократно ранен. Билли посмотрел на пьяного. Еще раз удивившись непроницаемой черноте его глаз. Тот, что помоложе, сказал, что ему при Закатекасе в грудь угодили три пули и он лежал в уличной грязи, во тьме и на холоде, а собаки слизывали его кровь. Сказал, что на груди этого патриота остались отметины от пуль и все могут их увидеть.

— Otra vez,[691] — сказал Билли.

Склонившись вперед, бармен стал наливать из бутылки.

Когда во все стопки было налито, тот, что помоложе, поднял свою и провозгласил тост за революцию. Они выпили. Поставили стопки, вытерли губы тыльной стороной руки и обратили взгляды на пьяного.

— ¿Por qué viene aquí?[692] — сказал пьяный.

Все стали смотреть на Билли.

— ¿Aquí?[693] — сказал Билли.

Но пьяный мужчина на вопросы не отвечал, он их только задавал. Тот, что помоложе, слегка подался вперед.

— En este país,[694] — прошептал он.

— En este país, — повторил Билли.

Все ждали. Потянувшись вперед, он схватил с противоположного края стола стоявший перед пьяным стакан мескаля, выплеснул его содержимое на пол и поставил стакан обратно на стол. Никто не шевельнулся. Он жестом привлек внимание бармена.

— Otra vez,[695] — сказал он.

Бармен медленно взялся за бутылку и медленно разлил по стопкам вновь. Поставил бутылку и вытер руку о штаны у колена. Билли взял свою стопку и поднял перед собой. И сказал, что в эту страну он пришел, чтобы найти пропавшего брата. Сказал, что его брат слегка с приветом и он не должен был оставлять его без присмотра, но так уж получилось.

Его собутыльники сидели, держа перед собой стопки. Их взгляды сошлись на пьяном.

— Tome, Alfonso, — сказал тот, что помоложе. И для наглядности качнул еще этак стопкой снизу вверх.

Бармен тоже поднял стопку, выпил, поставил пустую стопку опять на стол и откинулся на стуле. Как игрок, который сделал свой ход и сидит теперь, ждет результатов. Скользнув по остальным, взгляд Билли остановился на самом младшем в компании, который сидел слегка обособленно в надвинутой на лоб шляпе и держал полную стопку в обеих руках, будто это какое-то ритуальное подношение. До сих пор он не произнес еще ни слова. Все помещение наполнилось очень тихим гулом.

Цель всякой вежливости всего лишь в том, чтобы избежать кровопролития. Однако пьяный уже был в сумеречной зоне, где понятие ответственности размыто, на что старался без слов обратить внимание тот, что сидел с ним рядом. Он улыбнулся, пожал плечами и, качнув стопкой в направлении norteamericano,[696] выпил. Когда он поставил ее на стол, пьяный заерзал. Слегка наклонясь вперед, он взялся за свою стопку, на что тот, что помоложе, одобрительно улыбнулся и снова поднял свою, будто призывая приятеля выходить из его черной меланхолии. Но пьяный, взявшись за стопку, передвинул ее на край стола и стал медленно клонить набок, пока весь виски не вылился на пол, после чего опять установил стопку на столе. После этого его нетвердая рука потянулась к бутылке мескаля. Перевернув ее, он налил маслянистой желтенькой горючки себе в опустевшую стопку и поставил бутылку обратно — с этим еще ее осадком и червяком, медленно кружащимся по часовой стрелке на стеклянном донце. Затем он опять развалился на стуле.

Тот, что помоложе, посмотрел на Билли. Где-то в городе в темноте залаяла собака.

— ¿No le gusta el whiskey?[697].

Пьяный на это не ответил. Стопка мескаля стояла перед ним точно так же, как она стояла, когда в бар вошел Билли.

— Es el sello,[698] — сказал тот, что помладше.

— ¿El sello?[699].

— Sí.

По его словам, пьяный протестовал против герба на акцизной марке — это, мол, герб угнетателей, засевших в правительстве. Вот он и решил, что не будет пить из такой бутылки. Вроде как для него это дело чести.

Билли бросил взгляд на пьяного.

— Es mentira,[700] — сказал пьяный.

— ¿Mentira?[701].

— Sí. Mentira.[702].

Билли посмотрел на того, что помоложе. Спросил его, что тут было враньем, но тот сказал, чтобы приезжий не морочил себе голову.

— Nada es mentira,[703] — сказал он.

— No es cuestión de ningún sello,[704] — сказал пьяный.

Он говорил медленно, но вполне бодро и, скорее всего, осмысленно. Повернувшись, он обращался к тому, что помоложе, своему соседу. Потом опять от него отвернулся и устремил пристальный взгляд на Билли. Билли произвел круговое движение пальцем.

— Otra vez, — сказал он.

Бармен протянул руку, взял бутылку.

— Вы предпочитаете пить эту вонючую кошачью мочу вместо хорошего американского виски, — сказал Билли. — Что ж, будьте как дома.

— ¿Mánde?[705] — сказал пьяный.

Бармен сидел в замешательстве. Потом, склонившись, налил в пустые стопки, взял пробку и снова заткнул бутылку. Билли поднял стопку.

— Salud, — сказал он. И выпил.

Другие тоже выпили. Все, кроме того, пьяного. С улицы донесся звон старого испанского колокола — один удар, второй. Пьяный подался вперед. Протянув руку мимо стоявшей перед ним стопки, он снова схватил бутылку с мескалем. Поднял ее и стал до краев наливать стопку Билли, слегка вращая при этом в руке бутылку. Так, словно этот маленький стаканчик следовало наполнять каким-то определенным, правильным образом. Потом выправил бутылку горлышком вверх, поставил на столик и откинулся на спинку стула.

Бармен и двое мужчин помладше сидели, держа в руках стопки. Билли смотрел на мескаль. Откинулся на спинку стула. Глянул в сторону двери. Сквозь проем виден был Ниньо, стоящий на улице. Музыканты, которые сбежали, опять что-то заиграли, но уже где-то на другой улице, в другой таверне. А может, это были другие музыканты. Билли взял стопку с мескалем и посмотрел в нее на просвет. Осадок курился, как дымок. Плавал какой-то мелкий мусор. Никто не двигался. Он поднес стопку ко рту и влил в рот содержимое.

— Salud, — возгласил тот, что помоложе.

Его приятели выпили. Бармен выпил. Они хлопнули пустыми стопками по столу и заулыбались. Тут Билли наклонился в сторону и выплюнул весь мескаль на пол.

Воцарилась такая тишина, будто не только бар, но и все пуэбло втянуло в воронку пыльной бури. Ни звука ниоткуда. Пьяный замер с рукой, протянутой к стопке. Тот, что помоложе, опустил глаза. В тени от абажура его глаза казались закрытыми, а может, он и впрямь закрыл их. Пьяный сжал кулак и опустил его на стол. Билли медленно очертил в воздухе пальцем круг.

— Otra vez, — сказал он.

Бармен бросил взгляд на Билли. А тот смотрел на патриота со свинцовыми глазами, сидящего держа кулак на столе рядом со стаканом.

— Era demasiado fuerte para él, — сказал бармен. — Demasiado fuerte.[706].

Билли не отрывал глаз от пьяного.

— Más mentiras,[707] — сказал Билли. И пояснил, что дело вовсе не в том, что мескаль для него чересчур крепок, как утверждает бармен.

Все сидели, глядя на бутылку мескаля. На полумесяцем темнеющую рядом с бутылкой ее же тень. Убедившись, что пьяный не двинулся и ничего не сказал, Билли протянул руку через стол, взял бутылку виски, опять разлил по стопкам и поставил бутылку на прежнее место. Потом отпихнул свой стул и встал.

Пьяный обеими руками взялся за край стола.

Мужчина, который до сих пор не проронил ни слова, сказал по-английски, что, если он сейчас полезет за бумажником, его застрелят.

— Ни минуты в этом не сомневался, — сказал Билли. Не отрывая глаз от мужчины, сидевшего напротив, он обратился к бармену: — ¿Cuánto debo?[708].

— Cinco dolares,[709] — сказал бармен.

Билли сунул два пальца в нагрудный карман рубашки, вытащил оттуда деньги и, на виду разбирая пачку большим пальцем, отслоил пятидолларовую купюру и положил на стол. Посмотрел на мужчину, который заговорил с ним по-английски.

— В спину он мне тоже будет стрелять? — сказал он.

Мужчина поднял на него взгляд из-под шляпы и улыбнулся.

— Нет, — сказал он. — Не думаю.

Билли коснулся поля своей шляпы и кивнул сидевшим за столиком.

— Caballeros,[710] — сказал он. И, повернувшись, сделал шаг к двери, оставив свою полную стопку на столике.

— Если он вас окликнет, не оборачивайтесь, — сказал молодой.

Билли не останавливался и не оборачивался и уже почти дошел до двери, когда тот его действительно окликнул.

— Joven,[711] — сказал он.

Билли остановился. Лошади на улице подняли голову, стояли, глядя на него. Он приценился к расстоянию до двери, которое было не больше его роста. Иди, сказал он себе. Иди, и все. Но не пошел. Обернулся.

Поза пьяного не изменилась. Он сидел на стуле, а молодой человек, который говорил по-английски, поднялся и стоял теперь рядом с ним, положив ему руку на плечо. Они словно позировали для фотоальбома «Преступность и преступники».

— ¿Me llama embustero?[712] — сказал пьяный.

— No, — сказал Билли.

— ¿Embustero?[713].

Вцепившись ногтями себе в рубашку, он распахнул ее настежь. Она была на кнопках, так что расстегнулась легко и беззвучно. Видимо, кнопки были старые и уже разболтались от подобных демонстраций в прошлом. Он сидел и держал рубашку распахнутой, словно призывая вновь поразить его тремя пулями, следы которых как раз над сердцем на его гладкой, безволосой груди были как стигматы, образующие равнобедренный треугольник. Сидящие за столом не шевельнулись. Никто не посмотрел ни на патриота, ни на его шрамы, потому что все это было для них не ново. Они смотрели на чужака, застывшего в дверном проеме. Никто не двигался, не раздавалось ни звука, а он все слушал, не откликнется ли чем-нибудь город, не скажет ли ему что-то, не подтвердит ли возникшее у него ощущение, что каким-то боком его появление в этом месте было не просто заранее известно, но как бы предуготовано, и он слушал, не заиграют ли музыканты, которые разбежались, едва он только вошел в дверь, и которые теперь сами небось слушают тишину, затаившись где-то в лабиринте изрытых колдобинами глиняных улочек, — слушал, ждал любого звука, помимо глухого буханья сердца, проталкивающего кровь сквозь тесные темные коридоры его телесной жизни своим медленным гидравлическим колокольным билом. Бросил взгляд на мужчину, который предупредил, чтобы он не оборачивался, но у того, видимо, предупреждения кончились. Увидел он только то, что единственный живой сколок дошедшей до него истории этой ничтожной республики, этой страны-обмылка, где ему теперь, похоже, предстоит умереть, — сколок, имеющий хоть какое-то значение, смысл, власть и вещественную сущность, — сидит перед ним здесь, в этой кантине, облитый тусклым электричеством слабенькой лампочки, а остальное, что когда-либо исторгали из себя людские губы или перья, надо собрать всё вместе, раскалить снова докрасна и перековать на наковальне символов и смыслов, прежде чем можно будет говорить о правде или лжи. И тут все как-то рассосалось. Он снял шляпу, постоял. Потом — будь что будет — снова надел ее, повернулся, вышел за дверь, отвязал лошадей, подтянул на Ниньо латиго и, сев верхом, поехал по узкой улочке, ведя за собой вьючную лошадь и не оглядываясь.

Не успел выехать за пределы поселения, как по полю его шляпы ударила дождевая капля размером с хороший шарик для игры в шарики-марблс. Потом другая. Он поглядел в безоблачное небо. На востоке вовсю горели видимые планеты. Не было ни ветра, ни запаха дождя в воздухе, но капли падали все гуще. Конь вознамерился остановиться посреди дороги, всадник оглянулся на темный город. Взгляд отыскал лишь несколько тускло светящих красноватым светом оконных квадратиков. Дождь бил по утоптанной глине дороги с таким звуком, будто где-то в темноте лошади переходят мост. Начинало чувствоваться опьянение. Он остановил коня, развернул его и поехал обратно.

Въехал прямо на коне в первые попавшиеся ворота, бросив веревку вьючной лошади и низко склонившись к холке коня, чтобы чисто пройти под притолокой. Оказавшись внутри, обнаружил, что сидит на коне все под тем же дождем, глянул в небо и увидел над собой все те же звезды. Развернул коня, снова выехал на улицу и въехал в другие ворота; глухое хлопанье дождя по шляпе прекратилось. Спешился, потоптался в темноте там и сям, чтобы определить, что под ногами. Вышел вон, ввел во двор вьючную лошадь, развязал двухдиагональную обвязку aparejo,[714] спустил на землю скатку и, расстегнув подпруги, сняв подхвостье и подперсье и освободив животное от седла, стреножил его и вывел опять под дождь. Потом, начав с латиго, расстегнул упряжь верхового коня, снял седло с седельными сумками и, поставив его у стены, опустился на колени, ощупал веревки на скатке, развязал и раскатал ее, сел и стянул с себя сапоги. Чувствовал себя при этом все пьянее. Снял шляпу и лег. Конь прошел мимо его головы и встал, выглядывая в ворота.

— Не наступи на меня, ч-черт-тя… — сказал Билли.

Когда на следующее утро проснулся, дождь перестал и был уже белый день. Чувствовал себя ужасно. Вспомнил, как ночью вставал, на заплетающихся ногах выходил блевать, таращил слезящиеся глаза, пытаясь высмотреть, куда запропали лошади, и плелся обратно. Он бы, может, так-то и не вспомнил об этом, но когда сел и огляделся в поисках сапог, они оказались на ногах. Поднял шляпу, надел и бросил взгляд в сторону ворот. Какие-то ребятишки, сидевшие там на корточках, вскочили и унеслись.

— ¿Dónde están los caballos?[715] — вдогонку им крикнул он.

Ответили, что лошади пасутся.

Встал слишком резко; чтобы не упасть, пришлось схватиться за дверную ручку, заслонив ладонью глаза. От жажды все во рту пересохло. Он снова поднял голову, вышел за ворота и поглядел на ребятишек. Те показывали куда-то вдоль дороги.

Пройдя вместе с процессией ребятни, следовавшей по пятам, мимо последних низеньких глинобитных хибарок, нашел лошадей, которые паслись на лугу с южной стороны городка, где, не замеченный вечером, пересекал дорогу маленький ручеек. Встал, держа в руках поводья Ниньо. Дети смотрели.

— ¿Quieres montar?[716] — сказал он.

Дети запереглядывались. Младший, мальчонка лет пяти, вытянул обе ручки вверх и замер в ожидании. Билли поднял и посадил на коня верхом сначала его, потом девочку и, наконец, старшего мальчугана. Старшему сказал, чтобы он придерживал младших, мальчик кивнул, и Билли, взяв в руку поводья и веревку вьючной лошади, повел обеих лошадей обратно к дороге.

Навстречу из города шла женщина. Увидев ее, ребятишки между собой зашептались. Она несла синее ведерко, прикрытое тряпицей. Остановилась на обочине, обеими руками держа ведерко за проволочную ручку перед собой. Потом пошла через поле к ним.

Коснувшись шляпы, Билли пожелал ей доброго утра. Она остановилась, стоит, держит ведро. И вдруг сказала, что как раз его-то она и ищет. Оказывается, дети сообщили ей о каком-то всаднике, который заснул в брошенной усадьбе на окраине городка, что он, мол, нездоров; вот она и принесла ему менудо{99} — прямо с пылу с жару; если поест супа, найдет в себе силы продолжить путь.

Наклонившись, она поставила ведерко наземь, сняла с него тряпку и подала ему. Он стоял, держа тряпку и заглядывая в ведро. В ведре оказалась рябенькая эмалированная миска, накрытая блюдцем, а между миской и стенкой ведра заткнуто несколько сложенных вчетверо лепешек. Он поднял взгляд.

— Ándale,[717] — сказала она, рукой показав на ведерко.

— ¿Y usted?[718].

— Ya comí.[719].

Он посмотрел на ребятишек, гуськом сидящих верхом на коне. Отдал поводья и чумбур мальчишке.

— Toma un paseo,[720] — сказал он.

Склонившись вперед, мальчик принял поводья. Конец чумбура сразу отдал девочке, а один повод пронес у девочки над головой и взял коня в шенкеля. Билли перевел взгляд на женщину.

— Es muy amable…[721] — начал он.

Она это оборвала, сказав, что есть надо, пока все не остыло.

Сев на корточки, он попытался достать миску, но она оказалась слишком горячей.

— Con permiso,[722] — сказала она.

Быстро сунула руки в ведро и, вытащив миску, сняла с нее блюдце, поставила миску на блюдце и подала ему. Снова сунув руку в ведро, достала оттуда ложку и тоже протянула ему.

— Gracias, — сказал он.

Она опустилась в траву напротив него и, сидя на коленях, стала смотреть, как он ест. Ошметки требухи плавали в прозрачном жирном бульоне ленточками, как медленные планарии. Он сказал, что на самом-то деле он не болен, а просто немного crudo[723] после вчерашнего в таверне. Она сказала, что так и поняла, но это без разницы, потому что болезнь-то ведь не знает, чем или кем она вызвана, помилуй и сохрани нас всех Господь.

Он вынул из ведра тортилью, порвал, сложил вдвое и окунул в бульон. Поймал на ложку кусок требухи, но не удержал, и кусок уполз обратно; пришлось прижать его ребром ложки к краю и разделить на две части. Суп менудо был горячим и пряным. Он ел. Она смотрела.

Покатавшись на коне, ребятишки остановились позади него и тоже смотрели. Подняв взгляд на них, он пальцем, сделав круговое движение, показал, чтобы они покатались еще. Глянул на женщину:

— ¿Son suyos?[724].

Она помотала головой. Дескать, нет.

Он кивнул. Время от времени поглядывая, смотрел, как они катаются. Миска немного охладилась, он поднял ее, наклонил и отхлебнул через край, закусив тортильей.

— Muy sabroso,[725] — сказал он.

Она сказала, что у нее был сын, но уже двадцать лет как помер.

Он посмотрел на нее. Подумал, что она не выглядит такой старой, чтобы двадцать лет назад родить сына, однако, с другой стороны, ее возраст был вообще на взгляд неопределим. Он сказал, что она, должно быть, была тогда очень молода, на что она отвечала в том смысле, что, действительно, она была совсем девчонка, но способность молодых переживать горе очень недооценивают. Приложив ладонь к груди, она сказала, что это ее дитя до сих пор живет в ее сердце.

Он бросил взгляд на луг. Ребятишки верхом на коне обнаружились на берегу речушки; мальчик, похоже, ждал, когда конь напьется. А конь ждал, что от него потребуют еще. Доев остатки супа, Билли сложил последнюю четвертушку тортильи, вытер ею миску, съел остаток тортильи и поставил миску, ложку и блюдце обратно в ведро. Поднял взгляд на женщину.

— ¿Cuánto le debo, señora?[726] — сказал он.

— Señorita, — поправила она. — Nada.[727].

Он вытащил сложенные купюры из кармана рубашки.

— Para los niños.[728].

— Niños no tengo.[729].

— Para los nietos.[730].

Она рассмеялась и затрясла головой:

— Nietos tampoco.[731].

Он сидел, держа в руках деньги.

— Es para el camino.[732].

— Bueno. Gracias.[733].

— Déme su mano.[734].

— ¿Cómo?[735].

— Su mano.[736].

Он протянул ей руку, она взяла ее и, заключив в свои, перевернула ладонью вверх. Стала изучать.

— ¿Cuántos años tiene?[737].

Он сказал, что ему двадцать.

— Tan joven.[738] — Она провела по его ладони кончиком пальца. Оттопырила губу. — Hay ladrones aquí,[739] — сказала она.

— En mi palma?[740].

Она расхохоталась, откинувшись и закрыв глаза. Сменялась она легко и увлеченно.

— Me lleva Judas, — сказала она. — No.[741] — Она помотала головой.

На ней было лишь тонкое платье-рубашка в цветочек, оно не скрывало того, как качаются под легкой тканью ее груди. Зубы у нее были белые и безупречные. И обнаженные загорелые ноги.

— ¿Dónde pues?[742] — сказал он.

Она закусила нижнюю губу и устремила на него взгляд своих темных глаз.

— Aquí, — сказала она. — En este pueblo.[743].

— Hay ladrones en todos lados,[744] — сказал он.

Она покачала головой. И сказала, что в Мексике есть поселения, где грабители живут, а есть, где не живут. И добавила, что ей это кажется вполне разумным.

Он спросил, не грабительница ли она сама, и она снова рассмеялась.

— Ay, — сказала она. — Dios mió, que hombre. — Глянула на него. — Quizás,[745] — сказала она.

Он спросил, что бы она стала красть, если бы была воровкой, но она лишь улыбалась и вертела его руку в своих, рассматривая ее.

— ¿Qué ve?[746] — сказал он.

— El mundo.[747].

— ¿El mundo?[748].

— El mundo según usted.[749].

— ¿Es gitana?[750].

— Quizás sí. Quizás no.[751].

Она накрыла его ладонь своей. Мельком бросила взгляд за поле, туда, где катались дети.

— ¿Qué vio?[752] — сказал он.

— Nada. No vi nada.[753].

— Es mentira.[754].

— Sí.

Он спросил, почему она не хочет ему сказать, что она на его ладони увидела, но она только улыбалась и качала головой. Он спросил: что, там вообще нет ничего хорошего? — и тут она посерьезнела и кивнула: дескать, увы, это так — и снова повернула его руку ладонью вверх. Она сказала, что он проживет долгую жизнь. Провела по линии, которая загибалась далеко за основание большого пальца.

— Con mucha tristeza,[755] — сказал он.

— Bastante,[756] — сказала она. И добавила, что жизни без горестей не бывает.

— Pero usted ha visto algo malo, — сказал он. — ¿Qué es?[757].

Что бы она там ни увидела, плохое или хорошее, объяснила она, все равно это не изменить и не поправить, и в уготованный Господом час он все так или иначе узнает. Слегка откинув голову, она изучающе на него смотрела. Как будто ждала от него какого-то вопроса, который он обязательно задаст, если быстро найдется и успеет, но он никак не мог сообразить, что спрашивать, а время для вопроса быстро истекало.

— ¿Qué novedades tiene de mi hermano?[758] — сказал он.

— ¿Cuál hermano?[759].

Он улыбнулся. Сказал, что у него всего один брат.

Она раскрыла ему ладонь и подержала. При этом даже не смотрела на нее.

— Es mentira, — сказала она. — Tiene dos.[760].

Он покачал головой.

— Mentira tras mentira,[761] — сказала она. И склонилась ниже, изучая ладонь.

— ¿Qué ve?[762] — сказал он.

— Veo dos hermanos. Uno ha muerto.[763].

Он сказал, что у него была сестра, которая — да, действительно умерла, но женщина покачала головой.

— Hermano, — сказала она. — Uno que vive, uno que ha muerto.[764].

— ¿Cuál es cual?[765].

— ¿No sabes?[766].

— No.

— Ni yo tampoco.[767].

Она выпустила его руку, встала и взяла ведерко. Снова посмотрела за поле на ребятишек и коня. Сказала, что ночью ему повезло, потому что из-за дождя кое-кто, видимо, остался дома, а мог бы выйти на промысел, но он должен остерегаться, потому что дождь может быть союзником, но может и предать. Еще сказала, что дождь — это была милость Божья, зло же избрало иной час, однако те, кого оно ищет, должны быть и сами не без некоторой черноты. Она сказала, что сердце выдает себя, так что злой глаз зачастую видит то, что скрыто от доброго.

— ¿Ysus ojos?[768].

Тряхнув головой, она разбросала по плечам черные волосы. И сказала, что ничего она не видела. Что все это была только игра. Потом повернулась и пошла, поднимаясь через поле к дороге.

Он ехал на юг весь день, вечером проехал Касас-Грандес, а за городом свернул опять на юг по той же дороге, по которой впервые они ехали с братом три года назад, — мимо темнеющих в сумерках руин и мимо древних кортов для игры в мяч, где теперь охотятся ястребы. На следующий день впереди открылась асьенда Сан-Диего, и он остановил коня в той же старой тополиной роще у реки. Потом, тронув коня, двинулся через дощатый мост и вверх, к жилым постройкам.

Дом семьи Муньос стоял пустой. Он прошел по комнатам. Нигде никакой мебели. В нише, где прежде стояла Святая Дева, было пусто — лишь натеки свечного воска на пыльной штукатурке.

Постоял в дверном проеме, потом вышел, сел на коня и поехал к центральной усадьбе с воротами.

Старик, который плел во дворе корзины, сообщил ему, что Муньосы ушли. Билли спросил старика, не знает ли он, куда именно, но старик, похоже, не имел ясного представления о понятиях направления и цели. Он обвел широким жестом как бы весь мир. Пришлый сел на коня и оглядел огороженное пространство. Все тот же остов автомобиля. Ветшающие здания. Индюшка, сидящая на ничем не забранном окне. Старик снова склонился над своей корзиной, Билли с ним попрощался, повернул коня и, ведя вьючную лошадь за собой, поехал опять через высокие арочные ворота, мимо арендаторских хижин, под горку вниз, к реке, и снова через тот же мост.

Через два дня, проехав Лас-Барас, свернул к востоку в сторону Ла-Бокильи по той же дороге, где когда-то они с братом впервые наткнулись на отцовского коня, когда тот, выкупавшись в озере, выскочил на дорогу весь мокрый и в струях воды. Сейчас на нагорье дождя, видимо, давно не было, и дорога под копытами пылила. С севера задувал сухой ветер. На дальней равнине за озером из Бабикоры так яростно выдувало пыль, что казалось, будто поселок горит. Вечером с запада прилетел большой красный биплан «вако»,{100} заложил вираж и, снижаясь, канул где-то за деревьями.

Билли стал лагерем на равнине и развел небольшой костерок, который на ветру взревел, будто кузнечный горн, и мгновенно пожрал весь скудный запасец веточек и сучков. Пока горело, Билли смотрел в огонь. Полотнища пламени уносились в пустоту, рвались и исчезали, как вскрик во тьме. Днем позже проехал Бабикору и Санта-Ана-де-Бабикора и на развилке свернул к северу на Намикипу.

Этот городок был не более чем горняцким поселком, прилепившимся к утесу над рекой; Билли сразу туда не поехал, а, привязав лошадей в зарослях прибрежного ивняка пониже и восточнее поселка, здесь выкупался и выстирал одежду. Утром, когда он наконец направился в поселок, встретил едущий с другой стороны туда же свадебный кортеж. Роль кареты исполняла простая крестьянская телега, изукрашенная лентами. Невесту от солнца прикрывал навес из manta,[769] натянутой на шаткую раму из согнутых полукольцами ивовых веток. В телеге, которую тащил единственный низкорослый мул, седой и еле волочащий ноги, в одиночестве сидела невеста, держа в руках зонтик, раскрытый, несмотря на тень, создаваемую попоной. Рядом пешком шагали несколько мужчин в черных костюмах, а кое-кто в серых, которые, видимо, когда-то тоже были черными; проезжая, невеста обернулась и ожгла взглядом всадника на обочине — этакое белесое воплощение дурной приметы, — после чего перекрестилась, отвернулась и проехала мимо. Ему предстояло увидеть эту же повозку вторично, уже в поселке. Венчание им было назначено гораздо позже, после полудня, а столь рано они ехали единственно по той причине, что на дороге в этот час не так пыльно. Следуя за процессией, он въехал в городок, потянулись его узкие пыльные улочки. Народу — никого. Наклонившись с коня, постучал в первую попавшуюся дверь, посидел послушал. Никто не вышел. Вынул ногу в сапоге из стремени и как можно громче бахнул каблуком в дверь, оказавшуюся плохо запертой: от удара она распахнулась настежь, обнаружив за собою низкое темное пространство.

— Hola,[770] — крикнул он.

Никто не ответил. Глянул туда-сюда по улице. Нагнувшись, заглянул в дверной проем. У задней стены лачуги на тарелке теплилась свеча, а под ней на измостье, украшенном полевыми цветами с гор, лежал старик, одетый в похоронный костюм.

Билли спешился, бросил поводья и, ступив под низкую притолоку, снял шляпу. Руки старика были сложены на груди, а ноги босы и связаны вместе шпагатом за большие пальцы, чтобы не распадались в стороны. Билли негромко позвал, обращаясь в темноту жилища, но эта комната и была весь дом. У стены стояло четыре пустых стула. На всем лежал слой тончайшей пыли. Высоко в задней стене было проделано маленькое окошко, он подошел и выглянул в него. Оказалось, оно выходит в патио, внутренний дворик. Там стоял старый катафалк с задранными вверх оглоблями, которые смотрели слегка даже назад, опираясь о кузов катафалка. Под открытым навесом в дальней стороне огороженного пространства стоял простой деревянный гроб на козлах, собранных из сосновых жердей. Крышка гроба прислонена к стене навеса. И гроб, и его крышка снаружи были выкрашены черным, но внутри ящик светился свежеструганым деревом, не прикрытым ни тканью, ни иной обивкой.

Билли обернулся и посмотрел на старика на его одре. Старик был усат; и его усы, и волосы были серебристо-седыми. Широкие и натруженные ладони сложены на груди. Нечищеные ногти. Темная и пыльная кожа, босые ноги с узловатыми, раздавшимися вширь ступнями. Надетый на него костюм на взгляд был ему маловат, а по покрою был таким, каких давно не носят даже в этой стране, так что, скорее всего, он этот костюм хранил всю жизнь.

Билли поднял какой-то маленький желтенький цветочек, по форме похожий на маргаритку, — такие встречались ему на обочинах, — посмотрел на цветок и на старика. В комнате стоял запах воска, чуть-чуть отдававший тленом. А еще в запахе чувствовалось что-то вроде послевкусия, как от жженой смолы.

— ¿Qué novedades ahora viejo?[771] — сказал он.

Вставил цветок в петельку нагрудного кармана рубашки, вышел и затворил за собою дверь.

Никто в городе не знал, что сталось с их девушкой. Ее мать переехала. Сестра уже много лет как сбежала в Мехико, и кто теперь может сказать, что преподнесла там судьба девушке из провинции. Под вечер по улицам снова двинулась свадебная процессия; на сей раз на козлах крытой телеги жених с невестой сидели рядом. Они проехали медленно, в сопровождении барабана и корнета (помимо скрипа телеги) — невеста в белой фате, жених весь в черном. Улыбки на их лицах выглядели гримасами, в глазах стыл страх. С виду они были больше похожи на популярных в этой стране фольклорных персонажей, пляшущих в костюмах с нарисованными на них белыми скелетами, как бы их собственными. Под медлительное кряхтение несмазанных ступиц повозка словно плыла, пересекала вброд сны их paisanos,[772] мало-помалу переплывая слева направо не дающую отдыха ночь, хотя ради нее одной они только и трудятся, к рассвету забываясь полуобморочным сном, придушенные храпом и неотвязной смутной тревогой.

Вечером старика вынесли из мертвецкой и захоронили на кладбище среди покосившихся гниющих старых досок, которые в этих суровых горных краях сходят за надгробия. Пра́ва gúero[773] находиться в рядах скорбящих никто не оспаривал, он всем молча кивал, а потом со всеми вместе переместился в низенькую лачужку, где был накрыт обильный стол с лучшим из того, что может предложить эта страна. Когда он стоял, прислонясь к стене, и ел тамалес, к нему подошла женщина и сказала, что ту девушку найти будет не так-то просто, потому что она известная bandida[774] и ее многие ищут. Говорят, в Ла-Бабикоре за ее голову даже объявлена денежная награда. Но многие верят в то, что та девушка одаривала бедных серебром и драгоценностями, а другие уверены, что она то ли ведьма, то ли иное исчадие Сатаны. Не исключено также, что ее и вовсе уже нет в живых, хотя, например, то, что ее будто бы убили в поселке имени Игнасио Сарагосы,{101} — это, конечно, явная неправда.

Он молча на нее смотрел. Это была простая деревенская молодуха. В бедном черном платье из бумазеи, не очень хорошо выделанной и плоховато окрашенной. Платье линяло, оставляя черные кольца у нее на запястьях.

— ¿Y por qué me dice esto pues?[775] — сказал он.

Она постояла, прикусив нижними зубами верхнюю губу. Но в конце концов сказала: это потому, что она знает, кто он такой.

— ¿Yquién soy?[776] — сказал он.

Она сказала, что он брат того gúerito.[777].

Опустив ногу, которой он до этого упирался в стену за спиной, он оглядел ее, а потом бросил взгляд за ее спину, на одетых в темное скорбящих, которые по одному подходили к столу и угощались, опять похожие на тех самых, изображающих на ярмарках смерть, персонажей, потом вновь уставился на нее. Спросил, не знает ли она, где ему отыскать брата.

Она не ответила. Движение в комнате замедлилось, мягкое бормотание соболезнований стихло до шепота. Скорбящие один другому желали, чтобы съеденное шло впрок, потом детали реальности как-то вдруг рассы́пались, соединились по-иному, части стали единым целым, и он явственно услышал, как навязчиво преследующие его повторения символов и ситуаций словно бы обрели плоть, затвердели и упали куда надо, как падает засов в предназначенные ему гнезда. Как кулачки замка́ или как зубцы деревянной шестерни в старинной какой-нибудь машинерии заскакивают один за другим в пазы поворачивающегося им навстречу ведомого зубчатого колеса.

— ¿No sabe?[778] — сказала она.

— No.

Она приложила указательный палец сперва себе к губам. Почти тем же жестом, каким призывают к молчанию. Потом вытянула руку, будто хочет его коснуться. И сказала, что кости его брата лежат на кладбище в Сан-Буэнавентуре.

Когда он оттуда вышел, было уже темно, он отвязал коня и сел верхом. И поехал мимо светящихся болезненно-желтоватым, восковым светом окон, а потом свернул на дорогу, ведущую на юг, по которой и приехал. За первым же увалом городок исчез позади, зато звезды высыпали гроздьями по всей черноте над головой, и в ночи не было слышно ни звука, помимо мерного хлопанья копыт по дороге, тихого поскрипывания кожи и выдохов лошадей.

Неделями он скитался по стране, собирая сведения ото всех, кто выражал согласие их давать. Оказавшись в горном городишке под названием Темосачик, в каком-то винном погребке впервые услышал строки corrido, где говорилось о юном gúero, пришедшем с севера: «Pela tan rubio. Pistola en mano. ¿Qué buscas joven? Que te levantas tan temprano».[779].

Он спросил corridero,[780] кто был тот joven,[781] о котором корридо, но певец-рассказчик сказал лишь, что это был юноша, который, как поется в песне, искал справедливости, но он погиб много лет назад. Одной рукой держась за гриф своей взволнованной гитары, в другой корридеро поднял бокал и, молча обозначив тост за интересующегося иностранца, вслух восславил память всех борцов за справедливость во всем мире, ибо, как ясно сказано в этой корридо, дорога их есть дорога крови, дело их жизни пишется кровью — той самой кровью, что изливается из сердца мира, а еще он сказал, что настоящие мужчины всегда поют свою песню, и только свою.

В конце апреля в городе Мадейра, определив лошадей в конюшню, он отправился пешком на ярмарку, которая размещалась в поле за железнодорожными путями. В горном городке было еще довольно прохладно, и воздух полнился сосновым дымом и запахами смолы и дегтя от пилорамы. В поле над головами натянули провода с лампочками, и зычно кричали зазывалы, по ходу дела рекламируя всяческие патентованные панацеи, а потом вновь принимаясь нахваливать чудеса, скрытые за ветхими пологами расписных шатров, воздвигнутых на вытоптанном лугу при помощи кольев с оттяжками. Купив у лоточника кружку сидра, он стал смотреть на лица горожан — смуглые и серьезные, и с такими жгуче-черными глазами, что они, казалось, вот-вот вспыхнут, подожженные огнями ярмарочной иллюминации. Вот, взявшись за руки, прошли девчонки. Как наивно смелы их взгляды! Он остановился перед ярко размалеванным фургоном, у которого мужчина за красной с золотом кафедрой витийствовал перед небольшой толпой. К борту фургона было прикреплено колесо лотереи с нарисованными на нем броскими картинками, а рядом с колесом на деревянном помосте уже стояла девушка в красном платье и черной с серебром накидке-болеро, готовая начать его раскручивать. Мужчина за кафедрой обернулся к девушке, поднял руку с тростью, девушка улыбнулась и дернула за обод колеса, отчего оно сразу закрутилось и застрекотало. Все лица обратились к нему. Гвозди, вбитые в обод, щелкали, задевая за кожаный храповичок, колесо постепенно замедлилось и остановилось, а девушка повернулась к толпе и улыбнулась. Ведущий снова поднял свою трость и назвал изображенный на выцветшей картинке символ, на который пал выигрыш.

— La sirena,[782] — выкрикнул он.

Никто не двинулся.

— ¿Alguien?[783].

Он обвел глазами толпу. Собравшиеся стояли внутри прямоугольника, обнесенного забором из веревок. Он держал над ними свою трость, словно заклиная их стать чем-то вроде коллектива. Трость была покрыта черной эмалью, а ее серебряный набалдашник выполнен в форме бюста, который — не исключено — изображал самого ведущего лотереи.

— Otra vez,[784] — выкрикнул он.

Его глаза обежали собравшихся. Скользнули и по Билли, хотя тот стоял в одиночестве и совсем с краю. Колесо, насаженное немного не по центру, слегка било, но усердно стрекотало и крутилось с такой скоростью, что картинок было не разглядеть. Гвозди щелкали о кожаный стопор.

В это время к нему протиснулся маленький беззубый человечек и потянул за рукав. Ловко раскинул перед ним колоду карт. С рубашками в сплетениях тайных символов, образующих как бы геометрический узор.

— Tome, — сказал он. — Pronto, pronto.[785].

— ¿Cuánto?[786].

— Está libre. Tome.[787].

Он вынул из кармана монету в одно песо и попытался вручить ее этому человеку, но тот лишь мотал головой. Билли бросил взгляд на колесо. Стрекот замедлялся.

— Nada, nada, — отмахивался человечек. — Tenga prisa.[788].

Колесо все стрекотало и стрекотало. Он взял карту.

— Espere, — выкрикнул ведущий. — Espere…[789].

— La calavera,[790] — возгласил ведущий.

Билли перевернул вынутую карту. На лицевой стороне красовался череп и кости.

— ¿Alguien?[791] — осведомился ведущий.

В толпе запереглядывались.

Прилипший к Билли маленький человечек схватил его за локоть.

— Lo tiene, — зашипел он прямо ему в ухо. — Lo tiene.[792].

— ¿Qué gano?[793].

Человечек нетерпеливо затряс головой. Схватил и задергал вверх его руку с картой. И все твердил, дескать, давай, скоро сам увидишь.

— ¿Ver que?[794].

— Adentro, — шипел ему на ухо человечек. — Adentro.[795] — Изловчился, выхватил из его руки карту и высоко ее поднял. — Aquí, — закричал он. — Aquí tenemos la calavera.[796].

Ведущий повел тростью над толпой сначала медленно, потом все быстрее и вдруг резко ткнул набалдашником, указав на Билли и зазывалу.

— Tenemos ganador, — объявил он. — Adelante, adelante.[797].

— Venga,[798] — зашипел в ухо зазывала. И потащил Билли за локоть.

Но Билли уже увидел под аляповатой свежей росписью фургона проступающую, будто затертые, но неустранимые потеки крови, старую надпись — надпись из прошлой жизни — и сразу узнал в нем фургон бродячей оперной труппы, который стоял когда-то, сверкая золочеными спицами колес, на дымном дворе асьенды Сан-Диего, когда они с Бойдом в незапамятные времена впервые заехали в ее ворота, а потом тот же фургон видели в придорожной роще, а рядом с ним в гамаке под тентом нежилась красавица-примадонна, ожидая, когда вернутся с мулами ее люди, которые так никогда и не вернулись. Он сбросил руку зазывалы с локтя.

— No quiero ver,[799] — сказал он.

— Sí, sí, — бормотал зазывала. — Es un espectáculo. Nunca ha visto nada como esto.[800].

Билли крепко схватил и сжал запястье зазывалы.

— Oiga, hombre, — сказал он. — ¿No quiero verlo, me entiende?[801].

Весь съежившись, зазывала стал бросать отчаянные взгляды на ведущего, а тот ждал, положив трость поперек кафедры. Все обернулись посмотреть на счастливца, который обнаружился на краю освещенного пространства. Женщина у колеса приняла кокетливую позу, приложив указательный палец к ямочке на щеке. Ведущий поднял трость и произвел ею круговое движение.

— Adelante, — крикнул он. — Qué pasó?[802].

Отпустив руку зазывалы, Билли отпихнул его, но тот не собирался униматься: он так и прилип к боку клиента, мелкими движениями пальцев пощипывая его за одежду и нашептывая на ухо о небывалом зрелище, которое его ожидает внутри фургона. И опять его окликнул ведущий. Сказал, что все ждут. Но Билли уже повернул к выходу; ведущий в последний раз его окликнул и что-то еще такое бросил про него в толпу, отчего все развеселились и стали со смехом на него оглядываться. Зазывала стоял с жалким видом, вертя в руках свою baraja,[803] но тут ведущий сказал, что третьей попытки с лотерейным колесом не будет, вместо этого женщина, которая его вращала, сама определит того, кого пропустят бесплатно. Она улыбнулась, пробежала взглядом накрашенных глаз по лицам и указала на мальчика, стоявшего в первых рядах, но ведущий заявил, что этот мальчик слишком молод, ему такое смотреть еще не положено, и тогда женщина надула губки и сказала, что все равно он muy guapo,[804] после чего выбрала какого-то работягу с кожей смуглой, как подгоревшая тортилья, который одеревенело стоял прямо перед ней в костюме с чужого плеча — видимо, взятом напрокат; она сошла к нему со своего помоста по ступенькам, взяла за руку, а в руках у ведущего появился рулон билетов, которые все дружно ринулись раскупать.

Выйдя за пределы освещенного гирляндами лампочек пространства, Билли прошел через поле туда, где оставил лошадей, заплатил establero,[805] отвел Ниньо подальше от других животных и сел верхом. Обернувшись, бросил взгляд на зарево праздничных огней, сияющее в бодрящем, пахнущем дымком воздухе, а потом пересек железнодорожные пути и направился по дороге к югу — из Мадейры в Темосачик.

Через неделю в предрассветной тьме проезжал через Бабикору. Тишина и прохлада. Никаких собак. Лишь цоканье лошадиных копыт. В свете луны голубоватые тени лошадей и всадника чуть вкось бежали по улице впереди, будто в нескончаемом безудержном падении. Дорогу на север, как выяснилось, недавно ровняли грейдером, и он поехал вдоль кромки, по мягкому земляному отвалу. Темными островами в рассветных сумерках возникали кусты можжевельника. Силуэты коров. Потом показался край белого солнца.

Напоив лошадей в поросшем густой травой siénega,[806] по периметру опоясанном колдовским кругом древних тополей, он здесь же развернул свою скатку и лег спать. Когда проснулся, рядом оказался человек на лошади. Сидит, на него смотрит. Он сел. Мужчина улыбнулся.

— Te conosco,[807] — сказал мужчина.

Протянув руку, Билли нащупал шляпу, надел.

— A-а, да, — сказал он. — И я знаю тебя.

— ¿Mánde?[808].

— ¿Dónde está su compañero?[809].

Мужчина поднял с луки седла левую руку, вяло махнул ею.

— Se murió, — сказал он. — ¿Dónde está la muchacha?[810].

— Lo mismo.[811].

Мужчина улыбнулся и сказал, что пути Господни неисповедимы.

— Tiene razón.[812].

— ¿Y su hermano?[813].

— No sé. Muerto también, tal vez.[814].

— Tantos,[815] — сказал мужчина.

Билли бросил взгляд туда, где паслись лошади. Он спал, положив голову на седельную сумку, где у него хранился револьвер. Мужчина проследил за его взглядом. И сказал, что для каждого мужчины, когда смерть выбирает себе другую жертву, это только отсрочка. И заговорщицки улыбнулся. Как бы свояк встретил свояка. Опираясь ладонями на луку седла, наклонился и сплюнул.

— ¿Qué piensa?[816].

Билли не очень-то понял, о чем его спрашивают. Сказал, ну да, люди смертны.

Неподвижно сидя в седле, мужчина трезво взвесил его слова. Как будто у этого замечания может быть какая-то глубинная подкладка, в которую надо поглубже вникнуть. Затем сказал, что избирательность смерти многие считают непостижимой, но тут надо учесть, что каждое действие влечет за собой следующее действие — вроде как при ходьбе, когда одну ногу непременно ставишь впереди другой, — из чего следует, что в этом смысле человек сам является пособником собственной смерти, как и всех прочих пертурбаций своей судьбы. И даже более того: иначе-то и быть не может, ибо то, чем человек кончит, записано еще при его рождении, так что к своей смерти он будет идти вопреки всем препонам. Еще он сказал, что оба подхода, по сути, одно и то же, то есть, хотя люди подчас встречают смерть в странных и неожиданных местах, которых они вполне могли бы избежать, все равно правильнее сказать, что сколь бы ни был запутан и сокрыт их путь к погибели, каждый его непременно отыщет. Он улыбнулся. Он говорил как человек, который понимает, что смерть — это обстоятельство бытия, а жизнь — лишь эманация смерти.

— ¿Quépiensa usted?[817] — сказал он.

Билли сказал, что у него на этот счет нет мнения, кроме того, которое он уже выразил. Сказал, что записана ли жизнь человека где-то в какой-то книге, или она формируется день ото дня, — это одно и то же, потому что реальность всего одна и в ней-то ты и живешь. Сказал, что это, конечно, верно, что человек сам творит свою жизнь, но верно также и то, что другой-то эта жизнь все равно быть не может, потому что откуда бы ей — другой-то — взяться?

— Bien dicho,[818] — сказал мужчина.

Окинул взглядом окрестность. И сказал, что, вообще-то, он умеет читать мысли. Билли не стал ему указывать на то, что он уже дважды его спрашивал, что он думает. Вместо этого он спросил мужчину, может ли тот сказать, о чем он думает сейчас, но тот сказал лишь, что их мысли в данный момент совпадают. После этого он сказал, что никогда не стал бы с человеком ссориться из-за женщины, потому что женщина — это всего лишь ходячая собственность, которую реквизируют, да и вообще с женщинами — это всего лишь игра, и настоящие мужчины не принимают эту игру всерьез. Еще сказал, что он не очень высокого мнения о мужчинах, которые кидаются убивать из-за какой-то шлюхи. В любом случае, сказал он, сдохни сучка, и что? мир перевернется?

Он снова улыбнулся. У него что-то было во рту, он покатал там это что-то, заложил за щеку, поцыкал зубом и опять выкатил из-за щеки. Тронул шляпу.

— Bueno, — сказал он. — El camino espera.[819].

Он снова коснулся шляпы, пришпорил коня и так передернул удилами, что конь, закатив глаза, присел на задние ноги и забил копытом, после чего рысью ломанулся сквозь кусты и, выскочив на дорогу, вскоре скрылся из глаз. Билли расстегнул mochila[820] и вынул револьвер. Откинув большим пальцем дверцу барабана, покрутил его, проверяя наличие патронов в каморах. Придерживая пальцем, опустил курок с полувзвода{102} и долго потом сидел и ждал.

Пятнадцатого мая (число он определил по газете, впервые за семь недель попавшей к нему в руки) он снова въехал в Касас-Грандес, определил лошадей в конюшню и снял комнату в гостинице «Камино ректо».{103} Утром встал, прошлепал по кафельному коридору в ванную. Вернувшись, постоял у окна, из которого утреннее солнце косо падало на замахрившийся край изношенного ковра под ногами, послушал, как какая-то девушка поет в саду. Девушка сидела на разостланном белом парусиновом полотнище рядом с огромной, в несколько ведер, горой орехов пекан. На коленях у нее лежал плоский камень, на котором она колола орехи каменным пестиком; работала и пела. Склоняясь вперед так, что ее распущенные темные волосы заслоняли руки, она работала и пела. Она пела:

Pueblo de Bachiniva
Abril era el mes
Jinetes armadas
Llegaron los seis[821]

Разбивая скорлупки камнем, она вынимала ядрышки и бросала их в поставленный рядом горшок.

Si tenía miedo
No se le veía en su cara
Cuántos vayan llegando
El gúerito les espera[822]

Она пела, тонкими пальчиками отшелушивая от скорлупы ядрышки орехов — эти нежные бороздчатые полусферы, в которых записаны все детали строения дерева, их породившего, и все детали строения дерева, которое способны породить они. Потом она спела эти же две строфы еще раз. Билли застегнул рубашку, взял шляпу и спустился по лестнице во двор. Увидев, как он к ней идет по мощенному булыжниками двору, она оборвала песню. Коснувшись шляпы, он поздоровался. Она подняла взгляд и улыбнулась. На вид девушке было лет шестнадцать. Она была очень красива. Он спросил, знает ли она другие строфы той корридо, которую сейчас пела, но она сказала, что нет. Она сказала, что это была старая корридо. Сказала, что история в ней рассказывается очень грустная, так как в конце этот gúerito и его novia[823] умирают друг у друга в объятиях, потому что у них больше нет патронов. А в самом конце говорится о том, что, когда посланные хозяином головорезы уезжают, местные жители уносят этого gúerito и его возлюбленную в тайное место, там хоронят, и с могилы взлетают две маленькие птички, но всех слов она не помнит, да и вообще ей очень неловко оттого, что он подслушал, как она поет. Он улыбнулся. И сказал ей, что у нее приятный голос, но она отвернулась и сердито зацокала языком.

Он стоял, глядя поверх забора в сторону западных гор. Девушка наблюдала.

— Déme su mano,[824] — сказала она.

— ¿Mánde?[825].

— Déme su mano.[826].

Свою руку, сжатую в кулак, она выставила перед собой. Он сел на корточки, протянул к ней ладонь, и она насыпала в нее горсть очищенных орехов, а потом закрыла его руку своими и быстро огляделась по сторонам, словно это было тайное приношение, которого никто не должен заметить.

— Andale pues,[827] — сказала она.

Он поблагодарил ее, встал и пошел по двору обратно, поднялся в свою комнату, но, когда снова выглянул в окно, девушки уже не было.

День за днем он ехал по нагорьям Бабикоры. Костер старался разводить в укромных низинках, ночами выходил на луг, во всеобъемлющей тиши ложился навзничь и смотрел, как горит и искрится над ним небосвод. По пути назад к костру в те ночи он частенько думал о Бойде, представлял себе, как он сидит перед сном у такого же костерка в такой же местности. Костерок в bajada[828] лишь слегка отсвечивает, укрытый в пазухе земли, как будто это некое тайное сияние горящего земного ядра, прорвавшееся во внешнюю тьму. При этом самому себе Билли виделся человеком, у которого никакой прежней жизни никогда не было вообще. Как будто он каким-то образом несколько лет назад умер и с тех пор стал совершенно другим существом, у которого нет ни предыстории, ни каких-либо видов на будущее.

В этих своих скитаниях время от времени он встречал команды бакерос, проезжавших по горным лугам, — иногда на мулах, потому что мулы в горах устойчивее, иногда со стадами коров. Ночами в горах холодновато, но все они бывали одеты на вид весьма легко, а для ночевки имели только одеяла серапе. Местные называли пастухов mascareñas,[829] потому что в Бабикоре в основном разводили беломордую породу коров, и agringados,[830] потому что они работали на «белого человека». В молчании они гуськом пересекали откосы и осыпи — держали путь через перевалы на высокогорные, богатые травами долины, сидя верхом в непринужденных, но при этом совершенно одинаковых позах. И только солнечные зайчики по сторонам — от жестяных кружек, притороченных к рожкам их седел. Ночами он иногда видел их костры в горах, но близко никогда не подходил.

В один прекрасный вечер, перед самой темнотой, он выехал на дорогу, свернул по ней и поехал на запад. Красное солнце, горевшее впереди в широком промежутке между двух гор, потеряло форму и медленно рассасывалось, растекалось по всему небу, зажигая его темно-красным послесвечением. Когда опустились сумерки, вдалеке на равнине вдруг возник единственный желтенький огонек жилья; Билли поехал на него и в конце концов оказался перед маленькой хижиной, обшитой вагонкой. Сидя верхом рядом с ней, он кликнул хозяев.

В дверях появился мужчина, вышел на открытую веранду.

— ¿Quién es?[831] — сказал он.

— Un vaquero.[832].

— ¿Cuántos son ustedes?[833].

— Yo solo.[834].

— Bueno, — сказал мужчина. — Desmonte. Pásale.[835].

Билли спешился, привязал коня к столбику крыльца, поднялся по ступенькам и снял шляпу. Мужчина придержал для него дверь, он вошел, мужчина вошел следом, затворил дверь и кивнул в сторону горящего очага.

Они сели, стали пить кофе. Звали мужчину Кихада; индеец яки из западной Соноры, он оказался тем самым gerente[836] Науэричикского отделения асьенды Бабикора, который когда-то разрешил Бойду отсечь родительских коней от табуна и забрать их. Кихада давно заметил одинокого гюэро, который скитается по горам, и попросил альгуасила его не трогать. Гостю он объявил, что знает, кто он и зачем здесь. Сказал и откинулся на спинку кресла. Поднял чашку к губам и отпил, глядя в огонь.

— А, так вы, значит, тот самый начальник, который вернул нам коней, — сказал Билли.

Тот кивнул. Подавшись вперед, он бросил взгляд на Билли, а потом опять сел, глядя в очаг. Толстостенная фаянсовая чашка без ручки, из которой он пил, была похожа на химическую ступку; он сидел, опираясь локтями в колени и держа ее перед собой в обеих руках; Билли подумал, что он сейчас скажет что-нибудь еще, но он молчал. Билли сделал из своей чашки глоток и снова сидел, держа ее в руках. Поленья в огне потрескивали. Во внешнем мире царила тишина.

— Значит, мой брат погиб? — сказал он.

— Да.

— Его убили в Игнасио-Сарагосе?

— Нет. В Сан-Лоренсо.

— И девушку тоже?

— Нет. Когда ее уводили, она была вся в крови и не держалась на ногах. Естественно, все подумали, что ее застрелили, но это не так.

— И что с ней сталось?

— Не знаю. Может быть, вернулась к семье. Она ведь совсем девчонка.

— Я спрашивал о ней в Намикипе. Там тоже не знают, что с ней.

— В Намикипе тебе никто ничего не скажет.

— А где мой брат похоронен?

— В Буэнавентуре.

— Надгробие какое-нибудь есть?

— Доска. Люди его любили. Он очень их к себе располагал.

— В Ла-Бокилье он не убивал однорукого.

— Я знаю.

— Я там был.

— Да. Он убил двоих в Галеане. Никто так и не понял зачем. Они даже не работали в латифундии. Но брат одного из них был приятелем Педро Лопеса.

— Альгуасила.

— Альгуасила. Да.

— Однажды он увидел его в горах — его и двоих его подручных; они втроем в сумерках спускались по гребню. У альгуасила была короткая сабля в ножнах на поясе, и, кто бы ни окликал его, он никогда не отзывался.

Кихада откинулся на спинку кресла и сидел, скрестив ноги в сапогах, с чашкой на коленях. Оба смотрели в огонь. Будто следят за процессом обжига. Кихада поднял чашку, будто хочет отпить. Но снова ее опустил.

— Бабикора — это сплошная огромная латифундия,{104} — сказал он. — Которая сохранилась только благодаря богатству и влиянию мистера Херста. А вокруг тысячи campesinos[837] в лохмотьях. Как думаешь, кто одержит верх?

— Не знаю.

— Его дни сочтены.{105}.

— Мистера Херста?

— Да.

— А зачем вы на него работаете?

— Затем, что мне платят деньги.

— А кто такой был Сокорро Ривера?

Кихада тихонько постучал по ободку своей чашки золотым кольцом на пальце:

— Сокорро Ривера пытался поднимать рабочих на борьбу с этой латифундией.{106} Пять лет назад его и еще двоих убили на окраине Лас-Баритаса бойцы из «Белой гвардии». Убитых вместе с ним звали Креценсио Масиас и Мануэль Хименес.

Билли кивнул.

— Дух Мексики очень стар, — сказал Кихада. — Кто говорит, что постиг его, либо дурак, либо лжец. Либо и то и другое. Теперь, когда янки их снова предали, мексиканцы принялись выставлять напоказ свое индейское происхождение. Но для нас они все равно чужие. Особенно для народа яки. У яки хорошая память.

— Наверное, вы правы. А вы моего брата видели с тех пор, как мы с ним забирали лошадей?

— Нет.

— А откуда вы про него все это знаете?

— Он сам себя загнал в ловушку. Куда в его положении кинешься? Со всей неизбежностью он оказался у Касареса. Всегда идешь к врагам своих врагов.

— Ему же было всего пятнадцать. Ну, шестнадцать…

— Тем более.

— Они там, наверное, не очень-то о нем заботились, да?

— Он не хотел, чтобы о нем заботились. Хотел стрелять, убивать людей. То, что делает человека хорошим врагом, делает и хорошим другом.

— И все равно вы работаете на мистера Херста?

— Все равно.

Повернув голову, он посмотрел на Билли.

— Я ведь не мексиканец, — сказал он. — Так что путы патриотизма мне чужды. Все эти условности… У меня другое.

— А вы могли бы его сами застрелить?

— Твоего брата?

— Да.

— Ну, если бы до этого дошло… Да, мог бы.

— Может, мне не следовало пить ваш кофе.

— Может, и не следовало.

Они долго сидели молча. Потом Кихада наклонился и уставился в чашку.

— Надо было ему ехать домой, — сказал он.

— Это верно.

— Так почему же он здесь остался?

— Не знаю. Может быть, из-за девушки.

— А что, девушка не хотела с ним уезжать?

— Да, может быть, она бы и поехала. Вот только дома, куда уехать, у него фактически не было.

— Наверное, как раз тебе-то и надо было заботиться о нем получше.

— О нем не так-то просто было заботиться. Вы это сами говорили.

— Говорил.

— А что говорит корридо?

Кихада покачал головой:

— Корридо говорит все и не говорит ничего. Легенду о гюэрито я слышал много лет назад. Когда твой брат еще на свет не народился.

— Вы полагаете, она не про него?

— Почему же, про него. Легенда говорит то, что ей самой нужно сказать. Говорит то, что требуется для развития сюжета. Вообще, корридо — это учебник истории для бедных. Легенда не обязана хранить верность исторической правде, а только правде человеческой. В ней рассказывается об одном человеке, который представляет собой всех людей. В легенде заранее задано, что, когда встречаются двое, могут произойти лишь две вещи, и ничего, кроме них. В одном случае рождается ложь, в другом — смерть.

— По-вашему выходит, что правда в смерти.

— Да. Выходит, что правда в смерти. — Он бросил взгляд на Билли. — Даже если бы гюэрито, о котором песня, и впрямь был твоим братом, твой брат — он уже не твой, его нельзя себе вернуть.

— А я вот собираюсь именно вернуть его, забрать с собой.

— Этого не разрешат.

— А к кому я должен обращаться за разрешением?

— Да не к кому даже и обращаться.

— А если б было, к кому мне идти?

— Ну, разве что к Господу Богу. Кроме Него, больше не к кому.

Билли покачал головой. Он сидел, глядя на свое угрюмое лицо, перекошенное на белой стенке чашки. Посидев так, поднял взгляд. Посмотрел в огонь.

— А вы верите в Бога?

Кихада пожал плечами.

— Ну, по праздникам, — сказал он.

— Никогда не знаешь, как дальше повернется жизнь, правда же?

— Это точно.

— Никогда не выходит так, как ожидалось.

Кихада кивнул:

— Если бы люди знали сюжет собственной жизни, многие ли из них захотели бы жить? Вот говорят о том, что нас ждет. Да ничего нас не ждет. Каждый наш день делается из того, что произошло прежде. Сам этот мир, должно быть, удивляется тому, что из него выходит. Возможно, удивляется даже Господь.

— Мы пришли сюда забрать своих коней. Я и мой брат. Я даже думаю, что ему и кони-то были не очень нужны, но я был слишком глуп, чтобы это понимать. Я и о нем ничего не знал и не понимал. Думал, что знаю. Думал, что про меня он знает еще больше. Хочу вот теперь увезти его обратно и похоронить в его родной стране.

Кихада допил из своей чашки остатки кофе и сидел, держа ее на коленях.

— Я вижу, вы считаете, что это не такая уж хорошая идея.

— Я думаю, что у тебя с этим могут быть проблемы.

— Но это не все, что вы думаете.

— Нет, не все.

— То есть вы думаете, что его место там, где он есть.

— Я думаю, что у мертвых нет национальности.

— У них нет. Но у их близких есть.

Кихада не ответил. Долго сидел неподвижно, потом поерзал. Подался вперед. Перевернул белую фарфоровую чашку и, подняв ее на ладони, внимательно осмотрел.

— Мир не имеет имени, — сказал он. — Названия холмов и горных кряжей, пустынь и рек существуют только на картах. Мы их выдумали, чтобы не сбиваться с пути. Но сделать это нам пришлось по той причине, что с пути-то мы уже сбились. Мир нельзя потерять. Каждый из нас — это мир. Однако вследствие того, что эти названия и координаты придумали мы сами, они не могут спасти нас. Они не могут за нас найти верный путь. Твой брат сейчас в том месте, которое этот мир для него избрал. Он пребывает там, где ему и положено. Кроме того, место, которое он для себя нашел, в какой-то мере он избрал себе сам. А это уже удача, от которой нельзя с презрением отмахнуться.

Серое небо, серая земля. Весь день, нахохлившись, он двигался на север на мокром сгорбленном коне по зыбкой слякоти проселочной дороги. Дождь со шквалистым ветром торопливо бежал впереди той же дорогой, барабанил по клеенчатой куртке, наполнял следы от копыт, и за спиной они сразу затягивались жижей. Вечером опять услышал над собою журавлей, которые летели выше слоя туч, по ним следя за кривизной земли и за земной погодой. Граммофонными иглами цепких глаз держась борозды, которую проложил для них Господь. Ишь разлетались, окрыленные сердца!

Вечером въехал в Сан-Буэнавентуру, где по всему alameda[838] стояли сплошные озера, из них торчали побеленные до первого сучка стволы деревьев, дальше мимо белой церкви, а за ней свернул на старую дорогу в Гальего. Дождь перестал, лишь капало с деревьев бульвара и с canales[839] на крышах глинобитных домишек, тесно обступивших улицу. По пологим холмам дорога уводила из города на восток, а где-то в миле и гораздо выше города на широком горном уступе расположилось кладбище.

Там он свернул и, увязая в грязи, потащился по подъездной дорожке к дощатым воротам, около них остановил коня. Кладбище представляло собой огромный нерасчищенный пустырь с валунами, заросший ежевикой и огороженный невысокой земляной стенкой, уже тогда полуразвалившейся. Остановившись, огляделся. Картина невеселая. Обернулся, посмотрел, как там вьючная лошадь, поднял взгляд на бегущие над головою облака и отблески вечерней зари, угасающей на западе. Из ущелья между двух гор задувал ветрище. Билли спешился, бросил поводья и, пройдя в ворота, оказался на площадке, мощенной булыжником. Откуда-то из буйных зарослей папоротника вылетел ворон и, сипло каркнув, резко свернул на ветер. Среди крестов и приземистых досок с табличками высились какие-то дольмены из красного песчаника, которые на этом диком поле напоминали увиденные издали античные руины в окружении голубых гор вдали и холмиков поближе.

Могилы в большинстве своем были всего лишь пирамидами камней без каких бы то ни было опознавательных знаков. Некоторые венчал простой деревянный крест из двух брусков, сколоченных вместе гвоздями или скрепленных проволочной обвязкой. Валявшиеся там и сям под ногами булыжники явно были разбросанными остатками таких же пирамид, так что, если не брать во внимание несколько красных стел, поле выглядело местом захоронения останков после какой-нибудь битвы. И все это при полной тишине — помимо посвиста ветра в бурьяне. Билли пошел по узенькой малоприметной тропке, вьющейся среди могил, надгробных плит и памятных табличек, почерневших от наростов лишайника. Невдалеке видел красный каменный столб в форме дерева со спиленной кроной.

Брат оказался похоронен у южной стены под дощатым крестом, на котором раскаленным гвоздем была выжжена надпись: «Fall el 24 de febrero 1943 sus hermanos en armas dedican este recuerdo DEP».[840] К стойке креста прислонено кольцо из ржавой проволоки, когда-то бывшее венком. Имени нет.

Он сел на корточки, снял шляпу. Чуть в стороне за южной стеной тлела сырая куча мусора, и к темным тучам косо возносился черный дым.

Пока ехал обратно в Буэнавентуру, стемнело. У церкви слез с коня, вошел в дверь и снял шляпу. У алтаря теплилось несколько тонких свечек, их зыбкие отблески позволяли разглядеть в полумраке одинокую коленопреклоненную и молитвенно сгорбленную фигуру. Билли двинулся по проходу. Местами плитки от пола отстали, они щелкали и хрустели под ногой. Нагнувшись, он коснулся рукава молящейся.

— Señora,[841] — сказал он.

Она подняла голову, и из-под темного края накидки-ребосо, еле различимое, показалось почти столь же темное морщинистое лицо.

— ¿Dónde está el sepulturero?[842].

— Muerto.[843].

— ¿Quién está encargado del cementerio?[844].

— Dios.[845].

— ¿Dónde está el sacerdote?[846].

— Se fué.[847].

Он огляделся в полутьме церкви. Женщина, похоже, ждала дальнейших вопросов, но ему не шел на ум ни один.

— ¿Qué quiere, joven?[848] — сказала она.

— Nada. Está bien. — Он вновь посмотрел на нее. — ¿Por quién está orando?[849] — сказал он.

Она сказала, что просто молится. Сказала, что это дело Господа — решать, как Ему распределять свою милость. Поэтому она молится за всех. Может и за него помолиться.

— Gracias.

— No puedo hacerlo de otro modo.[850].

Он кивнул. Он хорошо ее понимал, эту мексиканскую старушку, сыновья которой давно сгинули в кровавой круговерти, которую ни ее молитвы, ни поклоны не способны были утихомирить. В этой стране ее согбенная фигура на каждом шагу, с ее бессилием, с ее молчаливым страданием. За пределами церковных стен ночь таит в себе тысячелетний страх, чудище в перьях и змеиной чешуе, и если б до сих пор оно все еще пожирало детей, кто знает, какие бы постигли тогда старушку утраты от еще более кровопролитных войн и ужасов, в каких еще более мрачных ситуациях оставалась бы она последней надеждой и опорой — маленькая, согбенная и бормочущая, с четками из вишневых косточек в узловатых, морщинистых птичьих лапках. Неподвижная, суровая, непримиримая. И предстоящая перед точно таким же Богом.

Когда на следующий день он рано утром выехал, дождь уже кончился, но тучи не разошлись, и все вокруг лежало серое под серым небом. Суровые вершины Сьерра-дель-Нидо на юге то показывались из облаков, то снова скрывались. У дощатых ворот спешился, стреножил вьючную лошадь, отвязал лопату, снова сел верхом и с лопатой на плече поехал по тропке, вьющейся между валунами.

У могилы спрыгнул с коня, всадил лопату в землю, вынул из седельной сумки перчатки и, окинув взглядом небосвод, занялся расседлыванием. После чего стреножил и пустил коня пастись среди камней. Потом вернулся и, присев, расшатал и вынул кое-как закрепленный в камнях хлипкий деревянный крест. Лопата у него была простейшая — штыковая лопасть, насаженная на черенок из дерева паловерде тулейкой, грубо приваренной к полотну и еще хранящей вмятины от ручника, которым в кузнице ее выгибали по оправке. Он взвесил ее на руке, еще раз глянул в небо и принялся расшвыривать ею пирамиду камней, набросанных на могилу брата.

Работы хватило надолго. Он снял шляпу, а через некоторое время и рубашку, сложил все это на стене. Примерно — по его оценке — к полудню он заглубился фута на три, прислонил лопату к краю ямы и вернулся туда, где оставил седло с седельными сумками, достал оттуда завтрак из фасоли, завернутой в тортильи, и, сев на траву, стал есть, запивая водой из оцинкованной фляги в матерчатом чехле. На дороге все утро не было никакого движения, проехал лишь один автобус, который медленно и натужно одолел подъем и покатил дальше, на восток, в ущелье, ведущее к Гальего.

После полудня явились три собаки, сели между валунов и стали за ним наблюдать. Он наклонился за камнем, они отпрянули и сразу исчезли в папоротниках. Чуть позже на подъездной дорожке кладбища показался автомобиль, остановился у ворот, из него вышли две женщины и удалились по тропке в самый западный конец кладбища. Через некоторое время вернулись. Мужчина, который привез их, сидел на стенке и курил, поглядывая на Билли, но ничего не говорил. Билли продолжал копать.

Под вечер лопата ударилась о ящик. До этого он думал, что гроба может не оказаться вовсе. Продолжал копать. К тому времени, когда он полностью расчистил крышку гроба, дневного времени почти не оставалось. Стал заглубляться вдоль бокового края — хотел найти какие-нибудь ручки, но ручек не оказалось. Продолжал копать, пока один конец гроба не вырыл полностью, и тут начало темнеть. Воткнул лопату в кучу вырытой земли и отправился за Ниньо.

Поседлал коня, подвел его к могиле, снял веревку для лассо и, сложив вдвое, примотал к седельному рожку, после чего свободный конец обвел вокруг гроба, проталкивая поперек досок лезвием лопаты. Потом отложил лопату в сторону, вылез из ямы, снял с коня путы и медленно стал отводить.

Веревка натянулась. Сходил, посмотрел, как там гроб. Потом снова пустил коня вперед. В яме раздался приглушенный треск дерева, и веревка ослабла. Конь остановился.

Пошел обратно. Гроб развалился, и между разошедшихся досок взгляду Билли открылся скелет Бойда, одетый в похоронный костюм. Билли сел в грязь. Солнце зашло, начинало темнеть. Конь со свисающей с него веревкой стоял, ждал. Внезапно Билли стало холодно, он поднялся, подошел к стенке, взял с нее рубашку и, надев ее, вернулся и встал у ямы.

— Можно просто слегка закидать яму землей, — сказал он. — Это не займет и часа.

Сходил к седельным сумкам, достал спички, а вернувшись, одну зажег и подержал над могилой. Гроб совсем распался. Из темной земли исходил затхлый запах погреба. Бросив догоревшую спичку, Билли подошел к коню, снял с рожка веревку и вернулся, на ходу в безветренных голубоватых сумерках сворачивая ее кольцами. Бросил взгляд на север, где сквозь тучи все же проглядывали первые звезды.

— Ничего, — сказал он. — Сможешь и это.

Высвободил конец веревки из-под гроба и положил ее в сторонке на кучу вынутой земли. Потом взял лопату и ее лезвием отщепил от одной из треснувших досок длинную лучину; постучав ею по гробу, отряхнул от земли, спичкой поджег и воткнул наискось в стену ямы. Спустился опять в могилу и в этом скудном и неверном свете стал, помогая себе лопатой, отламывать доску за доской и выкидывать вон, пока останки брата не оказались полностью на виду, — вот он, лежит на подстилке из гниющих тряпок, как всегда затерявшийся в просторных одеждах.

Опять выехал на коне в ворота за территорию, слез, на фоне неба отыскал глазами силуэт вьючной лошади, оказавшейся чуть южнее, вновь сел верхом, съездил за ней, поймал и провел в ворота и к могиле. Здесь спешился, отвязал скатку с постелью, на земле развернул ее и, сняв с нее брезентовый чехол, расстелил его. В безветренной ночи его гробовая лучина, воткнутая в стену ямы, еще горела. Он спустился в яму, взял брата на руки и вынес наверх. Тот ничего не весил. Билли сложил кости в чехол скатки, завернул в него и как следует увязал сверток несколькими пиггинстрингами; все это время конь стоял смотрел. Со щебеночного шоссе донеслось натужное завывание одолевающего подъем грузовика, показались лучи его фар, медленно обежали пустыню и ближние отроги гор, и грузовик проехал, волоча за собой бледный хвост пыли и громыхая все дальше и дальше к востоку.

К тому времени, когда он забросал могилу землей, время уже было к полуночи. Он утоптал землю сапогами, а сверху опять накидал камней и наконец взял крест, стоявший у стены, закрепил его в камнях и набросал вокруг него еще камней для устойчивости. Лучина к тому времени давно уже сгорела и погасла, оставшуюся от нее головешку он из земли вынул и выкинул за стену. Потом туда же швырнул и лопату.

Поднял Бойда, положил поперек деревянных козелков вьючного седла, а оставшиеся одеяла и постельные принадлежности скатал и приторочил к aparejo сзади. Подошел к стене, взял с нее свою шляпу, надел, поднял флягу и повесил ее за погон на седельный рожок. Сел верхом и развернул коня. Минутку посидел, все в последний раз оглядывая. Потом снова спешился. Подошел к могиле, выдернул из камней деревянный крест, принес его к вьючной лошади и привязал к левой подвесной раме, после чего вновь сел верхом и, ведя вьючную лошадь в поводу, проехал по территории кладбища до ворот и вывел свой караван на дорогу. Добравшись до шоссе, пересек его и направился прямо по бездорожью по направлению к водоразделу реки Рио-де-Санта-Мария, стараясь, чтобы Полярная звезда была справа, и время от времени оглядываясь, как там брезентовый сверток, в котором едут кости брата. Порою неподалеку взлаивали мелкие пустынные лисы. Видимо, это старые местные боги следят за тем, как он перемещается во тьме. Быть может, даже занесли его имя в свой древний языческий календарик.

К концу второй ночи пути вдали, на западе, стороной прошли огни Касас-Грандес, и вскоре крошечный городок растворился позади в пустыне. Потом Билли пересек старую дорогу из Гусма́на{107} и Эль-Сабинала и оказался у реки Рио-де-Касас-Грандес; дальше поехал на север по вьющейся вдоль берега тропе. На исходе ночи, когда не совсем еще рассвело, проехал Пуэбло-де-Корралитос, полуразрушенное и почти обезлюдевшее селение. Стены домов там выстроены с бойницами, чтобы обороняться от исчезнувших апачей. Кругом голые, вулканического вида терриконы. Пересек железнодорожные пути, еще час двигался на север, и тут в серых рассветных сумерках от ближней рощи отделились четверо всадников, одним броском преодолели расстояние до дороги и остановили коней перед ним.

Он натянул поводья. Всадники были неподвижны, молчали. Их темные кони поднимали морды, словно пытаясь что-то вынюхать о нем из воздуха. За деревьями ярко блестела выгнутая, как нож, полоса реки. Он внимательно вглядывался в незнакомцев. Кони под ними вроде бы стояли неподвижно, но казалось, будто они приближаются. Стояли по обеим сторонам дороги: двое с одной стороны, двое с другой.

— ¿Qué tiene allá?[851] — спросили его.

— Los huesos de mi hermano.[852].

Никто не двигался, все молчали. Один из всадников от группы отделился, поехал вперед. Приближаясь, одновременно пересек дорогу с одной обочины на другую, потом в обратном направлении. В седле сидит прямой, горделивый. Будто на каких-то мерзких соревнованиях по выездке. Подъехав чуть ли не вплотную, уже рукой подать, остановил коня и подался вперед, опираясь сложенными крест-накрест ладонями на cabeza de silla.[853].

— ¿Huesos?[854] — повторил он.

— Sí.

Заря нового дня была у него сзади, от этого вместо лица видна была лишь тень от шляпы. Его приятели маячили в отдалении еще более темными силуэтами. Незнакомец выпрямился в седле и, оглянувшись, бросил на них взгляд. Потом опять обратился к Билли.

— Abralo,[855] — сказал он.

— No.

— ¿No?

Помолчали. Под шляпой незнакомца мелькнула белая вспышка, словно он улыбнулся. На самом деле он перехватил зубами поводья. Следующей вспышкой был нож, выхваченный им откуда-то из-под одежды; лезвие блеснуло в повороте, как рыба в глубине реки. Пригнувшись к холке, Билли скользнул вдоль дальнего от бандита конского бока вниз. Bandolero[856] выхватил у него чум-бур вьючной лошади, но та, присев на задние ноги, заартачилась, и он, послав коня шенкелем вперед, попытался ножом перерезать стропы, крепящие груз, но вьючная лошадь, всячески уклоняясь, так и плясала на конце чумбура. В рядах его приятелей раздались смешки, мужик ругнулся, подтащил к себе вьючную лошадь и, намотав чумбур на рожок седла, все-таки дотянулся и перерезал стропы, свалив брезентовый сверток с останками наземь.

Билли в это время пытался расстегнуть клапан седельной сумки, чтобы вытащить револьвер, но Ниньо завертелся, забил копытом и, мотая головой, пошел задом наперед. Бандолеро размотал и сбросил с рожка чумбур и спешился. Вьючная лошадь развернулась и рысью побежала прочь. Склонившись над завернутым в парусину грузом, разбойник одним длинным взмахом ножа распорол сверток по всей длине вместе со стягивающими его веревками и ногой отпихнул покровы в сторону, так что в сером сумеречном свете взгляду открылись жалкие останки Бойда, в чересчур просторном пиджаке и с руками, сложенными на груди, — иссохшими бесплотными руками, кости которых проступали сквозь задубевшую кожу; Бойд лежал мальчишеским лицом вверх, обняв себя руками так, будто он жутко замерз на этом равнодушном рассвете.

— Ах ты, сволочь, — сказал Билли. — Сволочь поганая!

— ¿Es un engaño? — сказал мужчина. — ¿Es un engaño?[857] — И пнул ногой иссохшие останки. Сжимая в руке нож, резко развернулся. — ¿Dónde está el dinero?[858].

— Las alforjas,[859] — крикнул один из всадников.

А Билли как раз и возился в этот миг, выскочив из-под шеи коня и дергая застежку седельной сумки с дальней от грабителя стороны. Разрезав и разворошив сверток, сделанный из чехла скатки, бандолеро попинал и потоптал останки сапогами, потом схватил под уздцы Ниньо. Но конь — должно быть, начиная понимать, что между людьми затевается какая-то чертовщина, — попятился и уперся, пройдясь при этом задними копытами по костям, потом снова попятился и, встав на дыбы, замахал перед собой передними ногами. Бандолеро отшатнулся, потерял равновесие, к тому же конь задел копытом и порвал ремень штанов и распахнул ему ширинку. Дико ругаясь, он вывернулся из-под коня, вновь попытался схватить болтающиеся поводья; его приятели в отдалении посмеивались, и, прежде чем кто-либо успел сообразить, что у него на уме, он вонзил нож коню в грудь.

Конь остановился и замер, весь дрожа. Острие клинка крепко застряло, уткнувшись в грудину животного, и бандолеро отскочил, махая руками.

Держа задрожавшего коня за подбородный ремень, Билли схватил нож за рукоятку, вытащил лезвие из груди коня и выкинул прочь. Рана набухла кровью, кровь полилась по груди и передней ноге коня. Сорвав с себя шляпу, Билли прижал ее к ране, отчаянно озираясь на верховых, которые стояли как ни в чем не бывало. Один из них наклонился и сплюнул, потом дернул подбородком в сторону приятелей.

— Vámonos,[860] — сказал он.

Бандолеро требовал, чтобы Билли нашел и принес ему его нож. Билли не отвечал. Прижимая шляпу к груди коня, он думал о том, как бы все-таки дотянуться и расстегнуть седельную сумку, но это было явно невозможно. Бандолеро тем временем расшевелил ремень приструги седельных сумок, расстегнул его и, сбросив сумки на землю, потащил их из-под коня.

— Vámonos, — еще раз крикнул всадник.

Но бандолеро уже нашел револьвер и, подняв кверху, держал, показывая остальным. Из сумок он вытряс на землю и раскидал по дороге все вещи Билли — запасную рубашку, бритву… Поднял рубашку, осмотрел, бросил себе на плечо, потом поставил револьвер на полувзвод, покрутил барабан и снова опустил курок. Перешагнув разбросанные и ничем не укрытые останки, выкинутые из распоротого чехла, взвел курок и, приставив дуло к голове Билли, потребовал отдать деньги. Билли чувствовал, как его шляпа, прижатая к конской груди, делается горячей и липкой от крови. Кровь уже просачивалась сквозь фетр и бежала по руке.

— Отвали к черту, — сказал он.

— Vámonos, — опять позвал бандита кто-то из приятелей.

Один из них уже развернул коня.

Бандит, завладевший револьвером, оглянулся.

— Tengo que encontrar mi cuchillo,[861] — крикнул он.

Он опустил курок револьвера и попытался сунуть его за пояс, но пояса не было. Повернулся, посмотрел вверх по реке, откуда, сверкая на речных перекатах и насквозь просвечивая заросли ежевики, накатывал день. Выдохи стоящих коней повисали облачками и исчезали. Предводитель велел ему сесть на коня. Сказал, что нож ему ни к чему: и так, мол, уже убил хорошего коня ни за понюшку.

И они уехали. Билли стоял, держал смятую и пропитавшуюся кровью шляпу и слушал, как выше по течению лошади бандитов переходят реку и как просыпаются первые птицы, слушал собственное дыхание и затрудненное дыхание коня. Он обнял коня за шею и прижал к себе, чувствуя, как тот дрожит и льнет к хозяину. Почувствовал в груди коня такое же отчаяние, как и в своей, и испугался, что конь умрет.

Выкрутив шляпу, он отжал из нее кровь, вытер руку о штаны, отстегнул и стянул с коня седло, оставив его лежать, где упало, — прямо на дороге, вместе со всем остальным раскиданным барахлом, — и медленно повел коня сквозь кусты и по галечному наносу к реке. Холодная вода сразу набралась в сапоги; разговаривая с конем, он нагибался, зачерпывал шляпой воду и лил ее коню на грудь. На холоде конь сразу окутался паром, а его дыхание стало прерывистым и хриплым, так что если на слух, то дела были совсем плохи. Он приложил к ране ладонь, но кровь все равно сочилась между пальцами. Снял рубашку, сложил и прижал к конской груди, но рубашка вскоре пропиталась кровью, и кровотечение продолжалось.

Не обращая внимания на мокнущие в реке поводья, он гладил, похлопывал коня по холке, разговаривал с ним, потом, оставив стоять в воде, выбрался на берег и наковырял из-под корней ветлы полную жменю мокрой глины. Вернувшись, налепил ее на рану, разровнял и утрамбовал ладонью. Прополоскал рубашку, выжал, сложил в несколько раз, накрыл ею замазанную глиной рану и стал ждать, стоя в серых отблесках курящейся паром реки. Он не знал, уймется ли когда-нибудь кровотечение, но оно унялось, и, когда на восточной равнине заиграли первые бледные лучики солнца, все вокруг будто радостно замерло, птицы смолкли, а вершины отдаленных гор на западе, за суровой долиной Бависпе, восстали из рассветной мути, как сбывшийся сон мироздания. Конь повернулся и положил длинную костистую морду хозяину на плечо.

Он вывел животное на берег, к дороге, и повернул грудью к солнцу. Заглянул ему в рот, нет ли крови, но вроде бы ничего такого не заметил.

— Старина Ниньо, — сказал он. — Голубчик Ниньо.

Седло и седельные сумки оставил там, куда попа́дали. Истоптанную постель. Тело брата, наискось торчащее из покровов; одна желтая рука откинута. Медленно повел коня под уздцы, одновременно пытаясь прижимать запятнанную грязью рубашку к его груди. В сапогах хлюпала речная вода, он очень замерз. Они поднялись по дороге немного выше и вошли в рощу деревьев caoba,[862] которые почти полностью укрывали их от взглядов всех, кто бы ни шел вдоль реки, а потом он сходил обратно за седлом, седельными сумками и постелью. В последнюю ходку принес тело брата.

На взгляд казалось, что кости связаны воедино только внешним кожным покровом, будто сухой скорлупой, но, как ни странно, все держалось вместе, ничего не отвалилось. Став на дороге на колени, он вновь сложил как положено бесплотные руки, завернул тело в чехол скатки и восстановил обвязку, соединив между собой разрезанные куски веревок. К тому времени, когда он со всем этим покончил, солнце высоко поднялось, и он взял останки на руки, принес в рощу и положил наземь. И наконец опять сходил к реке, выстирал и отжал шляпу, набрал в нее речной воды и принес коню — посмотреть, станет ли тот пить. Нет, не стал. Лежал на палых листьях, рядом на листьях лежала рубашка, а глиняный компресс стал понемногу отлипать, и кровь снова побежала из раны, собираясь темной лужей среди мелких, свернувшихся чашечками сухих листьев красного дерева. Конь даже не поднял головы.

Билли вышел из рощи, поискал глазами вьючную лошадь, но той нигде видно не было. Сходил к реке, сел на берегу на корточки, прополоскал рубашку, надел ее, наковырял жменю свежей глины из-под ветлы, принес назад и, налепив новую глину поверх старой, сел в листья, пытаясь унять дрожь и наблюдая за конем. Через некоторое время опять вышел из рощи и двинулся по дороге искать вьючную лошадь.

Но так и не нашел. По дороге назад прихватил свою валявшуюся на обочине флягу, кружку и бритву и пошел к роще. Конь, дрожа, лежал в листьях. Билли выпростал из скатки одно из одеял, укрыл им коня, сел, положив ладонь коню на плечо, и вскоре уснул.

В испуге проснулся: снилось что-то жутковатое. Нагнулся к коню, который, мерно дыша, лежал в палой листве, потом глянул в небо — сколько там еще остается дня. Рубашка на нем почти высохла, он расстегнул кармашек, вынул деньги и разложил сушиться. Потом нашел в седельных сумках коробок хороших деревянных спичек, их тоже разложил. Сходил на дорогу к тому месту, где попал в засаду, и прочесывал придорожный чапараль, пока не нашел нож. Это был старомодный кинжал, выточенный из дешевого штык-ножа, клинок которого сделали более узким и обоюдоострым. Билли вытер его о штаны, вернулся и положил нож к остальным пожиткам. Потом отправился туда, где положил Бойда. К останкам уже нашли дорогу рыжие муравьи, и он, сев на корточки, долго за ними наблюдал, а потом встал и, растоптав всю их колонну, поднял брезентовый сверток и перенес его, пристроив на развилку одного из деревьев, после чего вернулся и сел рядом с конем.

Весь день на дороге никого не было. Вечером опять отправился искать вторую лошадь. Подумал — может быть, она ушла вверх по течению или ее забрали с собой бандиты, но, так или иначе, больше он ее никогда не видел. К приходу темноты спички высохли, он развел костер, поставил вариться фасоль и сел у огня, слушая, как шумит в темноте река. Ватного цвета луна, которая еще днем маячила на восточной стороне небосклона, встала прямо над головой, и он, лежа в одеялах, смотрел, не промелькнет ли на ее фоне летящая к верховьям, на север, какая-нибудь птица, но если она и мелькнула, то он этого не заметил и через какое-то время уснул.

В ночи, когда он спал, к нему подошел Бойд, сел на корточки у таинственно рдеющих углей, как прежде сотни раз это делал, его губы тронула легкая улыбка — не то чтобы циничная, но почти, — снял шляпу и, держа ее перед собой, заглянул в нее. В этом сне Билли знал, что Бойд умер, так что к прочности его бытия следовало подходить с осторожностью, ибо то, что требовало осмотрительности в жизни, в смерти предполагает то же самое, только в удвоенном размере, — нельзя ведь знать наверняка, какое слово или жест может привести к его исчезновению, уходу обратно туда, в ничто, откуда он теперь явился. Когда в конце концов Билли все-таки спросил его, каково это — быть мертвым, Бойд только улыбнулся, отвел взгляд и ничего не сказал. Они говорили о других вещах, и Билли все старался не просыпаться, силился не спугнуть невзначай этот сон, но призрак стал тускнеть и выцветать, и он проснулся, лежал, сквозь переплетение ветвей глядя вверх, на звезды, и пытаясь думать о том, что это за место, где сейчас может быть Бойд, но тут же заново осознал, что Бойд мертв, что его кости, завернутые в чехол от скатки, висят чуть поодаль на дереве, и тогда он уткнулся лицом в землю и зарыдал.

Утром сквозь сон услышал крики погонщиков, щелканье хлыстов и нестройное пение в лесу ниже по течению. Натянул сапоги и подошел туда, где на сухих листьях лежал конь. Его бок под одеялом вздымался и опадал (в глубине души Билли боялся, что увидит коня недвижимым и охладевшим), а когда он склонился к нему, конь повел на него одним глазом. В котором, словно в чаше, отразилось небо наверху, изогнутые деревья и нависшее над ним лицо хозяина. Он приложил к груди животного ладонь — туда, где глина запеклась, высохла и потрескалась. От крови шерсть вокруг сделалась жесткой и кололась. Он погладил коня по мускулистому плечу, заговорил с ним, а конь лишь медленно выдыхал через нос.

Он снова принес коню воды в шляпе, но, не вставая, конь пить не мог. Билли присел к нему и стал смачивать ему рот ладонью, слушая, как погонщики на дороге подтягиваются все ближе, а через некоторое время поднялся, вышел и встал в ожидании.

Они появились из-за деревьев с упряжкой из шести волов и были в одеждах, которых он ни на ком прежде не видывал. То ли индейцы, то ли, может, цыгане, судя по ярким рубашкам и кушакам. Они правили упряжкой с помощью единственной вожжи, идущей к вознице от оголовья коренного животного, и специальных палок, связывающих удила одного животного с ярмом на шее другого. Волы двигались трудно, покачивались в постромках, их дыхание на утреннем холоде вырывалось клубами пара. Позади них на самодельном плоту из сырого леса, поставленном на колесные пары от грузовика, ехал аэроплан. Аэроплан был старый, музейного вида и полуразобранный: крылья сняты и привязаны веревками к фюзеляжу. Когда плот сотрясало на ухабах, руль направления на вертикальной плоскости стабилизатора беспорядочно покачивался влево-вправо, будто корректируя курс, волы тяжело раскачивались, а разномастные автомобильные шины, сминаясь на булыганах, медленно переваливались через ямы и давили бурьян сразу на обеих обочинах узкой дороги.

При виде незнакомца возчики стали воздевать руки и разразились громкими приветствиями. Почти что так, будто заранее ожидали в один прекрасный день с ним встретиться. На них были бусы и серебряные браслеты, у некоторых золотые кольца в ушах, они ему что-то кричали и руками показывали по узкой дороге дальше — дескать, вон! вон там! — имея в виду травянистое плоское место, где у них будет остановка и все сойдутся вместе. Аэроплан представлял собой практически скелет — с голых, гнутых на пару ясеневых шпангоутов и нервюр свисали обрывки выгоревшего на солнце миткаля, когда-то крашенного в цвет жженой умбры, так что внутри виднелись проволоки и тросы, ведущие в хвост к рулям направления и высоты; на виду были и потрескавшиеся сиденья, кожа которых от дождей и солнца почернела и скоробилась, а против них шелушащиеся облезшим никелем ободки приборных циферблатов, потускневших и затуманенных в результате абразивного воздействия песков пустыни. Подкосы и распорки крыльев, связанные вместе, принайтовлены к фюзеляжу отдельно, лопасти пропеллера загнуты назад вдоль капота, а стойки шасси заломлены под брюхо.

Проследовав мимо, они остановились на плоском месте и, оставив самого младшего следить за волами, вернулись, на ходу скручивая цигарки и передавая друг другу esclarajo,[863] сделанную из гильзы полудюймового калибра, в которой фитилем служил кусок шнурка. Они оказались цыганами из штата Дуранго, и первое, о чем они его спросили, — это что с конем.

Он сказал им, что коня ранили и что, на его взгляд, ранили опасно. Один из цыган спросил его, когда это случилось, и он ответил, что сутки назад. Тот послал одного из мужчин помоложе обратно к плоту, и через несколько минут он вернулся со старым холщовым вещмешком. После этого все отправились в рощу смотреть коня.

Цыган опустился среди палой листвы на колени и заглянул животному в глаза. Потом отлепил засохшую грязь от его груди и осмотрел рану. Поднял взгляд на Билли.

— Herida de cuchillo,[864] — сказал Билли.

В лице цыгана не дрогнул ни один мускул, и глаз от Билли он не отводил. Билли обежал глазами остальных. Все сидели на корточках вокруг коня. Билли подумал, что если конь умрет, это им будет еда. А вслух сказал, что на коня напал психованный придурок — грабитель, один из четверых в банде. Цыган кивнул. Провел тыльной стороной руки у себя под подбородком. На коня больше не смотрел. Спросил Билли, не склонен ли он этого коня продать, и тут впервые Билли уверился, что конь выживет.

Все сидели на корточках, смотрели на него. Он остановил взгляд на старшем. И сказал, что это конь его покойного отца, так что он не может с ним расстаться. Цыган опять кивнул и открыл вещмешок.

— Porfirio, — сказал он. — Tráigame agua.[865].

Бросил взгляд между деревьев в направлении стоянки Билли, где подымалась тонкая струйка дыма, протянувшаяся в неподвижном утреннем воздухе, как веревка. Крикнув своему посланцу, чтобы он воду вскипятил, цыган снова посмотрел на Билли.

— Con su permiso,[866] — сказал он.

— Por supuesto.[867].

— Ladrones.[868].

— Sí. Ladrones.[869].

Старший погонщик опустил взгляд на коня. Дернул подбородком в сторону дерева, на нижних ветвях которого лежал сверток с останками Бойда.

— ¿Qué tiene allá?[870] — сказал он.

— Los huesos de mi hermano.[871].

— Huesos,[872] — с удивлением повторил цыган.

Обернувшись, он посмотрел в сторону реки, куда ушел посланный им человек с ведром. Трое других сидели ждали.

— Rafael, — обратился он к одному из них. — Leña.[873].

И, вновь повернувшись к Билли, улыбнулся. Окинул взглядом крошечную рощицу и хлопнул себя по щеке ладонью тем странным жестом, к какому люди прибегают, чтобы показать, что раскаиваются в своей забывчивости. На пальце у него при этом мелькнуло весьма незаурядное золотое кольцо с камнями. А на шее красовался плетеный шнур из золотых нитей. Он снова улыбнулся и указал рукой в сторону костра, чтобы подчиненные туда, стало быть, отправлялись.

Они насобирали дров, развели опять костер и притащили камней, сделав из них треножник, на него установили кипятиться воду в ведре, в котором уже мокли несколько пригоршней маленьких зеленых листочков, а накрыл его водонос чем-то вроде старой бронзовой оркестровой тарелки. После чего все сели у огня, чтобы следить за ведром, из-под крышки которого в скором времени повалил пар, смешиваясь с дымом костра.

Тот, которого звали Рафаэль, палочкой поднял крышку, отложил ее в сторону и размешал в ведре зеленую пену, потом водрузил крышку на место. Бледно-зеленый чаек побежал по стенкам ведра и зашипел в костре. Старший погонщик занялся скручиванием цигарки. Потом передал кисет мужчине, сидевшему рядом с ним, а сам протянул руку и, взяв из костра горящую головешку, склонил голову набок и прикурил от нее, после чего сунул головешку назад в костер. Билли спросил его, не боится ли он и сам грабителей, которых так много в этой стране, но цыган сказал лишь, что грабителям трогать gitanos[874] западло, потому что цыгане — это ведь тоже народ дороги.

— ¿Yadonde van con el aeroplano?[875] — сказал Билли.

Цыган дернул подбородком.

— На север, — сказал он.

Мужчины курили. Ведро исходило паром. Цыган улыбнулся.

— Con respecto al aeroplano, — сказал он, — hay tres historias. ¿Cuál quiere oír?[876].

Билли улыбнулся. И сказал, что послушать он хотел бы самую правдивую.

Цыган поджал губы. Видимо, взвешивая про себя позволительность шутки. В конце концов сказал, что для начала следует отметить, что аэропланов было два, обоими управляли молодые американцы и оба исчезли в горах злосчастным летом тысяча девятьсот пятнадцатого года.

Он глубоко затянулся цигаркой и выпустил струю дыма в костер.

— Вот общая точка, с которой можно начать. Этот аэроплан совершил посадку на пустынном плоскогорье в Соноре, где ветер и несомый ветром песок содрали с него материю, которой он был обтянут, а кочевые индейцы отковыряли от приборной панели и унесли с собой в качестве амулета бронзовую табличку с идентификационными номерами. В таком виде он там в безлюдье и провалялся, затерянный и невостребованный, — да и поди еще попробуй его оттуда востребуй! — в течение почти трех десятков лет. Вплоть до этого момента история всего одна. Независимо от того, идет ли речь о двух аэропланах или об одном. Ведь о каком аэроплане из двух ни говори, до этого места выходит одно и то же.

Зажав бычок цигарки между большим и указательным пальцем, он вдумчиво затянулся, прищурив темный глаз от дыма, льнущего в неподвижном воздухе к его переносице. Подумав, Билли спросил: тогда какая разница, который из аэропланов этот, если между ними нет видимых отличий? Цыган кивнул. Похоже, вопрос ему понравился, хотя впрямую он и не ответил. Сказал лишь, что отец погибшего пилота нанял их, чтобы они вытащили оттуда самолет и доставили его на границу, и указал куда — есть там одно местечко немного к востоку от Паломаса.{108} От него приезжал агент в город Мадейра, pueblo con conoce,[877] причем этот агент сам был из тех, кто вполне может задать такой вопрос.

Он улыбнулся. Докурив свою цигарку до того, что она начала жечь пальцы, дал ей упасть в костер и медленно выпустил дым. Лизнул большой палец и вытер его о штаны у колена. Сказал, что странникам, людям дороги, всегда важно, чтобы вещь была подлинной и реальной. И сказал, что истинный стратег никогда не спутает собственных измышлений с реалиями этого мира, потому что иначе какой же он стратег?

— El mentiroso debe primero saber la verdad, — сказал он. — ¿De acuerdo?[878].

Он указал на догорающий костер, и водонос встал, пошуровал в углях палкой, подсунул под ведро еще дров и вернулся обратно на место. Цыган подождал, когда он закончит. Затем продолжил. Говоря о подлинности этого маленького тряпочного биплана, он указал на то, что она не имеет значения ни для чего, кроме его истории, и сказал, что, поскольку у этого изуродованного экземпляра, как известно, имеется двойник, который тоже в таком же состоянии, естественный вопрос о подлинности не мог не подниматься. Смысл того, что он говорил, сводится к тому, что люди понимают подлинность вещи как нечто этой вещи присущее, независимо от мнений тех, кто эту вещь рассматривает, точно так же как и фальшивка в их глазах является таковой безотносительно к тому, насколько точно в ней может воспроизводиться искомое подобие. Если аэроплан, за вызволение которого из пустыни и доставку к границе заплатил их клиент, на самом деле не является той машиной, управляя которой погиб его сын, то ее близкое сходство с подлинной едва ли может быть аргументом в ее пользу — наоборот, скорее, лишь еще одним признаком зыбкости этого мира, еще одним из его обманов, которыми он постоянно людей морочит. В чем тут рациональное зерно? Люди ощущают почтение к историческим артефактам — это да. Можно даже сказать, что если той или иной вещи и присуща какая-то значительность, то всецело благодаря истории, в которой она принимала участие. Но вдруг и история — ложь?

Цыган бросил взгляд поверх голов на реку, туда, где за деревьями стоял аэроплан. Казалось, он пытается что-то понять по его внешней форме. Так, будто в этой примитивной конструкции заложен некий еще не разгаданный ключ к пониманию хитросплетений революции, стратегии Анхелеса,{109} тактики Вильи.

— ¿Y por qué lo quiere el cliente? — сказал он. — ¿Que despues de todo no es nada más que el ataúd de su hijo?[879].

Воцарилось молчание. Через некоторое время цыган продолжил. Сказал, что одно время он думал, будто их клиенту этот аэроплан нужен просто на память о том, что кости его сына давно где-то лежат, разбросанные по горам. Но теперь он думает по-иному. Смотрите: пока аэроплан оставался в горах, он был под стать своей истории. Был вне времени. Само его присутствие на том нагорье было целой повестью, овеществленной в одном образе, над которым каждый мог поразмыслить. Их клиент полагал (и полагал правильно), что если он сможет убрать эти обломки оттуда, где они год за годом лежат под дождем, снегом и солнцем, тогда — и только тогда — они лишатся власти повелевать его снами. Отведя руку, цыган произвел ею медленный округлый жест.

— La historia del hijo termina en las montañas, — сказал он. — Y por allá queda la realidad de él.[880].

Он покачал головой. И сказал, что простые задачи частенько оказываются самыми трудными. Сказал, что в любом случае этому подарку с гор на самом деле не дано успокоить старику сердце, потому что все равно он не дойдет до места назначения и ничего не изменится. Да и подлинность аэроплана будет поставлена под сомнение, тогда как в горах это вообще не вопрос. Но надо было что-то решать. А это не так-то просто. Однако, как часто бывает в таких случаях, Господь взял это дело в свои руки и сам все управил. Потому что в конце концов с гор были спущены оба аэроплана, и один теперь где-то в водах Рио-Папигочик, а другой, сото lo ve,[881] здесь, перед нами.

Помолчали. Рафаэль опять встал, поковырялся в костре и, подняв крышку ведра и помешав в нем курящееся паром варево, снова прикрыл его. Цыган тем временем скрутил себе новую самокрутку и прикурил. Видимо, размышляя при этом, чем продолжить.

Вот городок Мадейра. Замусоленная прихотливая карта, напечатанная на плохой бумаге, вовсю уже рвущейся на сгибах. Вот парусиновый инкассаторский мешок, полный серебряных песо. Двое мужчин встретились почти случайно, и ни один из них никогда бы не доверился другому. Цыган растянул губы, изобразив то, что называют деланой улыбкой. Сказал, что, когда многого не ждешь, меньше получаешь разочарований. Два года назад осенью они поднялись в горы, сделали из жердей волокушу и на ней повезли обломки к краю ущелья, по которому течет река Папигочик. При помощи веревки и ворота собирались спустить груз к реке, там построить плот и на нем доставить корпус, крылья и всякие прочие причиндалы к мосту, по которому проходит дорога на Колонию Меса-Трес-Риос. А оттуда уже посуху к границе на оговоренное место восточнее Паломаса. Не вышло: снег заставил их спуститься прежде, чем они дотащились до края ущелья.

Остальные мужчины, сидевшие у бледного при дневном свете костра, казалось, ловили его слова на лету. Как будто сами в этом предприятии были лишь желторотыми салагами. Цыган говорил медленно. Рассказывал обо всех особенностях местности, куда упал аэроплан. О ее дикой суровости, о высокогорных травяных лугах и глубоких barrancas,[882] где дни коротки, как в Заполярье, а полноводные реки, текущие на дне этих барранкас, с высоты кажутся не шире резинки от трусов. Все бросили и ушли, но весной опять вернулись. Денег уже не оставалось. Одна ясновидящая их предупреждала и пыталась от этого дела отговорить. Знакомая, из своих. К ее пророчествам он относился с уважением, но он знал то, чего не знала она. А именно, что если сон может предсказать будущее, то он же может это будущее и предотвратить. Потому что Господь не допустит, чтобы мы знали свое будущее. У Него не может быть обязательства перед кем-либо — раскручивать мир именно вот так, и никак иначе, а если кто-то посредством сновидения или иным каким-то волшебством проник сквозь завесу, которая окутывает тьмой грядущее, то сие может послужить лишь тому, чтобы это его видение побудило Бога выдернуть мир из направляющих, сбить с рельсов и пустить совершенно другим курсом, — и где тогда будет наш чародей со своим ясновидением? Где окажется сновидец с его снами?

Цыган помолчал, чтобы эту его мысль все успели как следует обдумать. И чтобы самому успеть ее как следует обмозговать. Потом продолжил. Рассказал о том, насколько холодно в горах в осенне-зимний период. Населил место действия определенными птицами и зверями. Попугаями, например. Тиграми. Людьми из первобытного прошлого, которые живут в пещерах на таком удалении от остального мира, что их просто забыли поубивать. И вот — здрасте пожалуйста! Посередь отвесной скальной стены, уходящей в бездну, стоит себе полуголый индеец тараумара, а на него из ясной голубизны, увеличиваясь в размерах, решетчатым ящиком опускается фюзеляж, приближаются каркасы крыльев ломаного самолетика, и тут же, неспешно поворачиваясь, начинают уменьшаться, пока загадочно и беззвучно не исчезают в разверстой пучине этой самой барранки, в которой еще ниже опускаемого груза нарезают свои медленные спирали всякие орлы, болтаясь там, как пепел от сгоревшей бумаги в дымоходе.

Потом он рассказал о порогах на реке, об огромных валунах, сужающих русло, о том, как ночью в горах прошел дождь и вспухшая река, прорываясь сквозь теснину, загрохотала, словно скорый поезд, а вечером опять хлынул дождь, да не абы как, а на много миль, по всей длине этой великой расселины земной коры; дождь шипел в их костре из плавника, и незыблемая скала над потоком, на которой они устроили стоянку, ходила ходуном и вздрагивала, как испуганная женщина, а когда кто-то что-то говорил, слова не выходили — их не принимал воздух, и так до предела наполненный шумом преисподней.

В теснине они провели девять дней, дождь все лил, река вздувалась, и в конце концов они оказались заперты в расщелине скалы, как застигнутые паводком полевые мыши, — семеро мужиков без еды, без огня, при этом скала трепетала так, будто вот-вот разверзнется под ногами, будто весь мир сейчас будет смыт этим потоком; они даже договорились, чтобы ночью кто-нибудь дежурил, пока он не задал самому себе вопрос: а что проку-то с такой вахты? Чем она поможет, ежели и впрямь?..

Прикрывавшая ведро бронзовая тарелка приподнялась, оттуда вылезла зеленая пена, по стенке ведра пробежала струйка, и тарелка тихо легла на место. Цыган вытянул руку с самокруткой, стряхнул пепел в угли.

— Nueve días. Nueve noches. Sin comida. Sin fuego. Sin nada.[883].

Вода поднялась, и они связали плот, пустив на него сперва веревку от лебедки, а потом и лесные подручные лианы, но река поднялась выше, разнесла плот вдребезги, и помешать этому было нельзя никак, а дождь все лил. Сперва смыло крылья. И он, и все его люди висели, в ревущей тьме прицепившись к скалам, как загнанные в ловушку обезьяны, немо перекрикивались в этом мальстрёме, и его primo[884] Масио стал спускаться, чтобы получше закрепить фюзеляж, хотя какой в нем прок без крыльев, было неясно, а в результате и самого Масио едва не смыло и не унесло. На десятый день утром дождь перестал. В серых, сырых рассветных сумерках они спустились со скалы, но у них не стало самого предмета их трудов, река так все подчистила, будто самолета никогда и не было. Вода между тем продолжала подыматься, и на следующий день утром, когда все сидели, вперив взгляды в гипнотическое мельтешение потока, порог, располагавшийся чуть выше по реке, изверг из себя утопленника; бледный, как огромная рыбина, кружа прямо под ними в пенных завихрениях, он немного поплавал лицом вниз, словно что-то ищет на речном дне, а потом попал в стремнину и унесся по течению продолжать путешествие. Судя по внешнему виду, он уже давно был в пути, поскольку одежды на нем не оставалось, как, впрочем, и кожи, которую всю, за исключением крошечного клочка с волосами на макушке, стесало, пока несло по камням. Кружа в водоворотах, он двигался разболтанно и несвязно, как бескостный. Как какой-нибудь инкуб или размокший манекен из папье-маше. Но когда он проплывал мимо, они увидели в нем то, из чего сделаны люди, и как раз этого лучше бы им было не видеть. У него торчали наружу кости и связки, видны были частые планки ребер, а сквозь выцветшую от воды, где не содрана, кожу проглядывали темные очертания органов, которые внутри. Покружившись, он набрал скорость и нырнул в ревущую струю, как будто в низовьях его ждет неотложная работа.

Цыган медленно, сквозь зубы выпустил дым. Не отрываясь смотрел в костер.

— ¿Y entonces qué?[885] — спросил Билли.

Тот покачал головой. Так, словно воспоминания об этом ему мучительны. В конце концов они из этой теснины выкарабкались и спустились с гор в районе Сауарипы, а там подождали, пока на почти непроезжей дороге из Дивисадероса не появился натужно завывающий грузовик, в кузове которого они потом ехали четыре дня, сидя с лопатами на коленях, заляпанные грязью до неузнаваемости: бессчетное число раз они под брань водителя спускались на землю, чтобы с обреченностью каторжников копать, разгребать жижу и пихать под колеса камни, после чего грузовик взревывал и снова трогался. И вот уже Баканора. Уже Тоничи. Потом поворот на север от Нури к Сан-Николасу и Йекоре, а дальше опять через горы к Темосачику и Мадейре, где человек, с которым они договаривались, наверняка потребует возвратить аванс.

Щелчком послав окурок самокрутки в костер, цыган по-иному скрестил перед собою ноги в сапогах, а потом обнял руками колени и, нагнувшись вперед, замер, глядя в огонь. Билли спросил его, нашли ли потом тот аэроплан, и он ответил, что нет, поскольку, конечно же, там уже и искать-то было нечего. Тогда Билли спросил его, зачем в таком случае они вообще возвращались в Мадейру, и цыган задумался. Но в конце концов сказал, что он не верит в то, что его встреча с тем человеком и их договоренность была случайной; не могло быть случайностью ни то, что он подрядился отправиться в горы, ни то, что пошли дожди и река Папигочик вдруг взяла и вышла из берегов.

Посидели в молчании. Мужчина, занимавшийся ведром, встал в третий раз, опять помешал варево и поставил его охлаждаться. Билли разглядывал лица сидевших у огня, серьезные, почти торжественные. Их острые скулы, их оливковую кожу. Кочевники, космополиты. Даже вот здесь, когда сидят кружком в лесу, они одновременно собранны и непринужденны. В отношении собственности совершенно свободные, они едва ли признают над собой власть даже пространства, которое занимают. Все понимание мира они вынесли из прежних жизней, как когда-то их отцы. Что само по себе движение, например, — это тоже богатство. Пробежав глазами по их лицам, Билли сказал, что тогда, значит, аэроплан, который они сейчас везут на север, — это какой-то другой аэроплан.

Взгляды всех черных глаз сразу сошлись на предводителе их маленького клана. Тот долго сидел в молчании. Было очень тихо. В отдалении на дороге один из волов пустил громкую струю мочи. В конце концов цыган поморщился и сказал, что, как ему это видится, в дело вмешалась судьба, а ей виднее. Он сказал, что в дела людей судьба может вмешиваться с тем, чтобы в чем-то им воспрепятствовать или поставить на место, но утверждение, будто судьба может заступить дорогу истине и продвинуть вперед неправду, является, на его взгляд, полной ерундой. Говорить о воле в мире, где нечто происходит против воли говорящего, — это одно. Говорить же о такой воле, которая бы действовала противно истине, — дело другое, поскольку в этом случае все становится бессмысленным. Подумав, Билли спросил его, считает ли он, что Господь уничтожил неправильный самолет, чтобы остался один правильный, но ответом было, что это вряд ли. Когда Билли удивился — ведь он же сам говорил, что насчет выбора из двух самолетов Господь собственной рукою все управил, — цыган сказал, что он действительно так подумал, но при этом он вовсе не считает, что Господь тем самым кому-то что-то сообщил. И добавил, что, вообще-то, он человек несуеверный. Остальные цыгане дослушали его до конца и повернулись к Билли: им было интересно, что он на это скажет. Билли сказал, что, на его взгляд, перевозчики не слишком-то озабочены подлинностью аэроплана, но цыган лишь обратил на него внимательный взгляд своих темных тревожных глаз. И сказал, что они, конечно же, ею озабочены и именно в этой плоскости велось все их расследование. Набравшись смелости, при определенном взгляде на вещи можно заметить, что великая проблема этого мира состоит в том, что выживший становится весомым аргументом в оценке событий прошлого. Так же и сохранившаяся вещь наделяется ложной значимостью, как будто сохранившиеся артефакты прошлого дошли до нас намеренно, по собственной воле. Однако же свидетель не может пережить свидетельства. В мире, который воплотился, победившее не может говорить за то, что погибло, а может лишь выставлять напоказ свою самонадеянность и надменность. Оно берет на себя роль символа и квинтэссенции исчезнувшего мира, не являясь ни тем ни другим. Еще он сказал, что в любом случае прошлое едва ли чем вещественнее сна и сила прошлого в этом мире очень преувеличена. Ибо мир обновляется каждый день, и его ответом на цепляние людей за исчезающие оболочки может быть только появление еще одной такой отмершей оболочки.

— La cáscara по es la cosa,[886] — сказал он. — Выглядит так же, да. Но сущность у нее другая.

— ¿Y la tercera historia?[887] — спросил Билли.

— La tercera historia, — сказал цыган, — es ésta. El existe en la historia de las historias. Es que ultimadamente la verdad no puede quedaren ningún otro lugar sino en el habla.[888] — Он выставил перед собою руки и стал смотреть на ладони. Так, словно они могли быть заняты работой, которой он им не задавал. — Прошлое, — сказал он, — это всегда спор разных претендентов. Воспоминания со временем меркнут. Образы, которые имеются в нашем сознании, нельзя сдать на хранение. Наши близкие, когда они посещают нас во снах, — это уже незнакомцы. Даже правильно видеть и то трудно. Мы ищем подтверждений, но мир нам их не предоставляет. Это и есть третья история. История, которую каждый человек лепит из того, что ему оставлено. Из каких-то обломков. Каких-то костей. Слов умершего. Как из этого сделать мир? Как жить в таком мире, если и сделаешь?

Он бросил взгляд на ведро. Пар больше от него не шел, и он кивнул и встал. Рафаэль тоже поднялся, взял вещмешок, повесил его себе на плечо, поднял ведро, и все пошли вслед за цыганом через кусты туда, где лежал конь. Там один из мужчин встал на колени и поднял с земли коню голову, а Рафаэль достал из мешка кожаную воронку и отрезок резинового шланга; вместе они открыли коню рот, он смазал шланг жиром и вставил его коню в глотку, после чего навернул на шланг воронку, и без лишних церемоний они принялись заливать содержимое ведра в коня.

Когда закончили, цыган смыл с груди коня запекшуюся кровь, осмотрел рану и, набрав со дна ведра две полные горсти вареных листьев, наложил их на рану в виде припарки, которую накрыл мешковиной и привязал веревкой, обернув ею коня вокруг шеи и пропустив ее позади передних ног. Когда все сделал, встал, сделал шаг назад и остановился, вперив в животное долгий задумчивый взгляд. Конь выглядел действительно очень странно. Наполовину подняв голову, он с прищуром посмотрел на них, хрипло выдохнул и опять улегся в листьях, вытянув шею.

— Bueno, — сказал цыган. Он поглядел на Билли и улыбнулся.

Стоя уже на дороге, цыган чуть ниже надвинул на лоб шляпу, плотнее подтянул под подбородок ее шнурок с застежкой из куска украшенной затейливой резьбой птичьей кости и снова глянул в сторону волов, плота и аэроплана. Потом бросил взгляд между деревьев — туда, где на развилке нижних ветвей мексиканского можжевельника, упакованное в чехол от походной постели, лежало тело Бойда. Остановил взгляд на Билли.

— Estoy regresándole a mi país,[889] — сказал Билли.

Цыган опять улыбнулся и посмотрел на север, куда вела дорога.

— Otros huesos, — сказал он. — Otros hermanos.[890].

Сказал, что еще ребенком он много путешествовал по стране gabacho.[891] С отцом вместе они ходили по улицам городов американского Запада, собирали всякий утиль и вещи, выброшенные на свалку, потом все это продавали. Иногда в выброшенных коробках и чемоданах они находили старые фотографии и дагерротипы. Эти портреты представляли собою ценность только для тех из ныне живущих, кто знал изображенных людей, но годы шли, и постепенно таковых не осталось. Однако его отец был цыган, и голова у него была цыганская, и он стал эти потрескавшиеся и выцветающие изображения подвешивать бельевыми прищепками к проволоке, натянутой под пологом их кибитки. Так они там и висели. Никто ни разу ими не заинтересовался. И уж тем более не жаждали покупать. Через какое-то время сын стал сочинять назидательные истории с участием этих персонажей, для этого он вглядывался в коричневатые, вирированные в сепию лица, искал в их чертах секрет смерти, который они, быть может, донесли в себе из тех времен и приоткроют ему. Эти их лица стали ему как родные. Судя по старинным одеждам, они уже много лет как умерли, но он представлял их себе живыми — вот один сидит на ступеньках крыльца, а вот другая в кресле, вынесенном во двор. Все прошлое, все будущее и все мертворожденные мечты разом прижгло одной вспышкой магния, пойманной в ящичек камеры. Он шарил и шарил взглядом по лицам. В этом — проглядывает легкое недовольство. А на этих видна печаль. Может быть, даже и не печаль, а предчувствие разочарования тем, что тогда еще не наступило, а теперь навсегда ушло.

Отец то и дело повторял: мол, всех этих гадже[892] понять невозможно в принципе, и сын постепенно в этом уверился. Что с фотографиями, что без. Те портреты, что висели у них на проволоке, стали для него неким вопросом, которым он бужировал окружающий мир. Он чувствовал в них особую силу и заподозрил, что гадже видят в них что-то вроде сглаза, потому что избегают даже смотреть на них, но истина оказалась еще мрачнее, как с истиной обычно и бывает.

В конце концов ему пришлось убедиться в том, что, подобно тому как для родственников эти выцветающие снимки не имеют иной ценности, кроме пробуждения сердца, так же и ценность самого этого пробуждения состоит разве что в ужасном и непрекращающемся сердечном сокрушении, а другого смысла никакого и нет. Каждый образ — икона. А просто портрет — ересь. Снимаясь на эти свои фотокарточки, люди думали обрести маленький кусочек бессмертия, но забвение неумолимо. Примерно это пытался внушить ему отец, и именно поэтому они — народ дороги. Вот о какой проблеме кричали на весь мир желтеющие дагерротипы, качаясь на прищепках у них над головами в кибитке.

Еще цыган сказал, что о путешествиях в компании мертвых известно, что они всегда трудны, но на самом-то деле мертвые едут с нами бок о бок в любом путешествии. По его мнению, утверждать, будто мертвые не имеют власти над делами и событиями этого мира, весьма опрометчиво, потому что их власть велика, а влияние зачастую весьма весомо, причем как раз на тех, кто меньше всего в это верит. Как он сказал, люди не понимают вот чего: то, что мертвые покинули, — это не мир, а лишь картина мира в сердцах людей. Мир покинуть нельзя, потому что он вечен и все вещи в нем вечны, меняется только их форма. А их лица, которые, став навеки безымянными, затеряны теперь среди другого изжившего вещественную ценность их имущества, — это послание потомкам, весть, которую никогда не огласят, потому что время каждый раз уничтожает вестника до того, как он прибудет по назначению.

Он улыбнулся.

— Pensamos, — сказал он, — que somos las víctimas del tiempo. En realidad la vía del mundo no es fijada en ningún lugar. ¿Cómo sería posible? Nosotros mismos somos nuestra propia jomada. Y pore so somos el tiempo también. Somos lo mismo. Fugitivo. Inescrutable. Desapiadado.[893].

Отвернувшись, он что-то сказал своим спутникам по-цыгански, один из них вынул из держателей, приколоченных к плоту, пастуший кнут, размотал его и щелкнул им в воздухе, да так, что из лесу вернулось эхо, как от выстрела, и караван пришел в движение. Опять повернувшись к Билли, цыган улыбнулся. И сказал, что, возможно, они еще встретятся на какой-нибудь другой дороге, потому что этот мир не так просторен, как некоторые воображают. Когда Билли спросил его, сколько он ему должен за лечение коня, цыган лишь махнул рукой, — дескать, денег не надо.

— Para el camino,[894] — сказал он.

Затем повернулся и двинулся вслед за остальными. Билли стоял, держа в руке тонкую пачку запятнанных кровью купюр, которую успел вытащить из кармана. Опять позвал цыгана, тот обернулся.

— Gracias, — крикнул Билли.

Цыган помахал поднятой рукой:

— Por nada.[895].

— Yo no soy un hombre del camino.[896].

Но цыган только улыбался и махал рукой. Он сказал, что закон дороги соблюдают все, кто идет по ней. Что на дороге не бывает особых обстоятельств. Потом повернулся и зашагал, догоняя других.

Под вечер конь поднялся и встал, покачиваясь на дрожащих ногах. Не надевая на него недоуздка, Билли пошел рядом с ним к реке, где, неуверенно ступая, конь зашел в воду и долго, бесконечно долго пил. Вечером, когда Билли готовился приняться за ужин из тортилий и козьего сыра, который оставили ему цыгане, на дороге показался верховой. Один. Едет, насвистывает. Поравнявшись с первыми деревьями, остановился. Потом поехал, но медленнее.

Билли встал и вышел к дороге; всадник, не слезая, остановился. Слегка сдвинул шляпу на затылок, чтобы лучше видеть самому и чтобы лучше видели его. Посмотрел на Билли, на его костер и на коня, лежащего на опушке рощи.

— Buenas tardes,[897] — сказал Билли.

Всадник кивнул. Он ехал на хорошем коне, в хороших сапогах и хорошей стетсоновской шляпе, в зубах держал тонкую черную сигару. Вынув сигару изо рта, он сплюнул и сунул ее обратно.

— Ты говоришь по-американски? — сказал он.

— Да, сэр. Говорю.

— А я как раз смотрю и думаю: малый вроде более-менее. Какого хрена ты тут делаешь? И что там такое с конем?

— Знаете, сэр, что я тут делаю — это, мне кажется, мое дело. Наверное, то же самое можно сказать и про коня.

На его слова проезжий не обратил внимания.

— Он там не помер? Нет?

— Нет. Он не помер. Его порезали грабители.

— Порезали грабители?

— Да, сэр.

— В смысле — почикали бритвами?

— Нет. В смысле — воткнули ему пику в грудь.

— Но за каким же, спрашивается, толстым хреном?

— А вот вы бы мне и объяснили.

— Я-то откуда знаю.

— Ну так и я не знаю.

Всадник сидел в седле, задумчиво покуривая. Обвел глазами местность к западу от реки.

— Не понимаю я эту страну, — сказал он. — То есть вообще ни зги не понимаю. А у тебя, случайно, нет тут где-нибудь в загашнике кофейку?

— Есть даже кой-какой харч. Когда вы нарисовались, я как раз собирался вдарить по котлу. Особых разносолов не имею, но, если не откажетесь, милости прошу.

— Что ж, коли так, я был бы очень благодарен.

Он устало слез с коня, переложил поводья за спиной из руки в руку, опять поправил шляпу и пошел вперед, ведя коня под уздцы.

— Ни черта я тут понять не могу, — сказал он. — А ты не видел, тут не проезжал мой самолет?

Они уселись у костра и, пока лес темнел, стали ждать, когда сварится кофе.

— Вот никогда бы не подумал, что цыгане окажутся такими трудягами, — сказал мужчина. — У меня насчет них большие были сомнения. Но со мной просто: когда бываю не прав, я это признаю.

— Что ж, это хорошая черта.

— Еще бы.

Они вместе ели фасоль, завернутую в тортильи, с плавленым сыром. Сыр был прогорклый и отдавал козлом. Билли палочкой приподнял крышку кастрюльки, где варился кофе, заглянул туда и вернул крышку на место. Посмотрел на гостя. Тот сидел на земле по-турецки, одной рукой держа себя за подъем сапога.

— Судя по твоему виду, ты довольно давно уже здесь, а? — сказал гость.

— Не знаю. А что у меня за вид?

— Вид человека, которому пора возвращаться.

— Что ж. Насчет этого вы, наверное, правы. Это у меня уже третья ходка. И первая, когда я получил то, ради чего сюда ехал. Но черт бы меня взял, если я этого когда-нибудь хотел.

Мужчина кивнул. Ему, похоже, не было нужды знать, что именно это было.

— Вот что я тебе скажу, — проговорил он. — Чтобы мне сюда еще раз вернуться — это должно произойти что-то такое… Ну, например, в аду закончатся дрова. Вот тогда я, весь заиндевевший, прискачу сюда. Но до этого — ни-ни!

Билли разлил кофе по чашкам. Стали пить. Хлебать из жестяных кружек горячий кофе — еще то удовольствие, но гость этого, похоже, не замечал. Все выпил и сидел, глядя сквозь лес в сторону реки, где под луной играли серебряные выгибы воды на галечных банках. Ниже по течению жемчужная чаша луны, как впаянная, сидела в напластованиях туч, словно свеча, вставленная в пустой череп. Взболтав гущу в чашке, мужчина выплеснул ее во тьму.

— Поеду, пожалуй, — сказал он.

— А до утра не хотите остаться?

— Да нет, люблю ночную езду.

— Ну что ж…

— Надо больше успевать, нечего сидеть сиднем.

— Тут, между прочим, грабителей полно, — сказал Билли.

— Грабителей… — повторил мужчина.

Задумчиво посмотрел в огонь. Помедлив, вынул из кармана одну из своих тонких черных сигар и внимательно осмотрел. Потом скусил с нее кончик и выплюнул в огонь.

— Сигары куришь?

— Да у меня вообще курить нет привычки.

— А что — религия не велит?

— Да нет, насчет религии я тоже как-то не очень.

Наклонившись, мужчина вынул из огня горящую головешку и прикурил от нее сигару. Ему пришлось почмокать и попыхтеть, прежде чем она раскурилась. Когда все удалось, он положил головешку обратно в костер, пустил кольцо дыма, а потом второе кольцо, поменьше, которое прошло сквозь середину первого.

— Во сколько они отсюда вышли? — спросил он.

— Не знаю. Может, в полдень.

— Хотя больше десяти миль они вряд ли сделали.

— А может, и позже.

— Каждый раз, стоит мне где-нибудь задержаться, у них тут же что-нибудь ломается. Ни разу случая не упустили. Но это моя вина. Очень уж меня отвлекают тутошние сеньориты. Когда я был за морем, мамзели тоже — ох как были хороши. Обожаю, когда они ни бум-бум по-американски. А ты там побывал?

— Нет.

Он пошуровал в костре и вынул палку, от которой прикуривал сигару. Резким взмахом сбил пламя, после чего повернулся и красным дымящимся ее концом изобразил на фоне окружающей тьмы то ли узор, то ли некие письмена, как ребенок. Наигравшись, бросил ее обратно в костер.

— А что с конем — все действительно так серьезно? — сказал он.

— Не знаю. Два дня уже не встает.

— Тебе надо было тех моих цыган на него напустить. Цыгане, говорят, насчет коней — ну прям такие доки!

— И что, это правда?

— Откуда мне знать. Знаю только, что они умеют больному коню придать такой вид, как будто он здоровый. И он будет здоровым, пока они его тебе не продадут.

— Но я его не собираюсь продавать.

— А ты лучше вот что сделай.

— Что?

— Костерок сделай побольше.

— Это зачем?

— Затем, что пумы. Конина — их любимая еда.

Билли кивнул.

— Это я слышал и раньше, — сказал он.

— Знаешь, почему ты это слышал и раньше?

— Нет, не знаю.

— Вот то-то и оно.

— А все-таки почему?

— Потому что это правда, вот почему.

— Вы полагаете, если человек что-то слышал раньше, это, скорее всего, правда?

— По моему опыту, да.

— А по моему, нет.

Мужчина сидел и курил, глядя в огонь. Через некоторое время вдруг говорит:

— По моему опыту тоже нет. Я это просто так сказал. Да и на войне я, по правде говоря, не был. Белый билет у меня. Всегда был и всегда будет.

— А что, цыгане этот самолет спустили с гор в реку, а потом сплавляли на плоту?

— Это они тебе так сказали?

— Да.

— Этот аэроплан стоял в хлеву на ранчо Таливер,{110} в окрестностях города Рикардо-Флорес-Магон, штат Чиуауа.{111} До тех горных плато, о которых ты говоришь, он и долететь-то не мог. У него потолок меньше двух тысяч метров.

— А летчик, который им управлял, погиб?

— Мне, во всяком случае, об этом ничего не известно.

— А зачем вы сюда приехали? Найти аэроплан и забрать его?

— Я сюда приехал затем, что спутался с девчонкой в Мак-Аллене, штат Техас, и ее папаша грозился меня к такой-то матери пристрелить.

Билли долго смотрел в огонь.

— Ты говорил о том, как бывает, что налетаешь прямиком на то, от чего бежишь, — сказал мужчина. — В тебя когда-нибудь всаживали пулю?

— Нет.

— А вот в меня два раза. Последний раз среди бела дня в субботу прямо в центре Куаутемока.{112} Кто это видел, все тут же разбежались. Если бы не две меннонитки, которые унесли меня с улицы и положили в фургон, я бы до сих пор там валялся.

— Куда вас ранили?

— А вот прямо сюда, — сказал он. Повернулся и отвел волосы, показав место над правым виском. — Вот сюда, видишь? Там прямо видно.

Он наклонился и сплюнул в огонь, потом бросил взгляд на сигару и сунул ее обратно в рот. Попыхтел ею.

— Но я не спятил, — сказал он.

— А я и не говорил, что вы спятили.

— Нет. Но ты мог это подумать.

— Но и вы обо мне могли это подумать.

— Мог.

— А это правда с вами было или вы просто так сказали?

— Нет. Это правда было.

— А у меня здесь брата застрелили. Я и приехал-то, только чтобы его тело домой забрать. Его застрелили почти что прямо здесь — ну, чуть южнее. В городе, который называется Сан-Лоренсо.

— Здесь пулю схлопотать примерно так же просто, как что угодно.

— А моего отца застрелили в Нью-Мексико. Конь, который там лежит, — это его конь.

— Жизнь — жестокая штука.

— Он переехал из Техаса в тысяча девятьсот девятнадцатом. Лет ему тогда было примерно столько же, сколько сейчас мне. Но родился он не в Техасе. Он родился в Миссури.

— А у меня дядя родился в Миссури! Однажды вечером, проезжая по тем местам, его папаша пьяный упал с телеги в грязь — вот так и вышло, что он родился в Миссури.

— А мама у меня выросла на ранчо в округе Де-Бака. Ее мать была чистокровная мексиканка, даже по-английски не говорила. Она до самой смерти с нами жила. Еще у меня была младшая сестра, которая умерла, когда мне было семь, но я ее очень ясно помню. Я ездил в Форт-Самнер, хотел найти ее могилу, но не нашел. Ее звали Маргарет. Мне всегда нравилось это имя. Если у меня когда-нибудь будет девчонка, я ее так и назову.

— Ну, я, пожалуй, поехал.

— Что ж…

— Насчет костра не забудь.

— Ага.

— Когда с тобой поговоришь, такое чувство, что ты уже нахлебался в этом мире полным ротом.

— Да я просто чушь болтаю. А так-то мне везло, пожалуй, больше, чем кому другому. Жизнь-то у нас всего одна, так что родиться — уже удача. Все остальное мелочи. Но вот братишка мой был к этой жизни больше приспособлен. Прямо с рождения. Да и разбирался во всем куда лучше меня. Не только в лошадях. Во всем. Наш папа знал это. И сам знал, и знал, что я знаю… Так что вот… Что об этом теперь говорить.

— Ну, я поехал.

— Будьте осторожны.

— Обязательно.

Он встал и поправил шляпу. Луна стояла высоко, небо очистилось. Река за деревьями была похожа на литой металл.

— Этот мир никогда не стоит на месте, — сказал всадник. — Ты знал это?

— Знаю. Он и сейчас меняется.

Через четыре дня он выступил вдоль реки на север, приторочив останки брата к волокуше, которую соорудил из жердей, привязанных концами к седлу. Граница была в трех днях пути. Чуть западнее поселка Дог-Спрингз миновал первый из белых обелисков, обозначающих государственную границу, дальше пошел по дну пересохшего старинного водохранилища. Старые земляные дамбы местами были разрушены, и он ехал, скребя жердями волокуши покрытое трещинами сухое глиняное дно. На глине дна отпечатались следы коров, антилоп и койотов, оставленные ими после какого-то недавнего дождя, а в одном месте глина была прямо будто рунами расписана трехпалыми следами журавлей: видны были места, где птицы приземлялись и где они бродили по бесплодной грязи. В ту ночь он спал уже в своей родной стране, и ему снился сон, в котором он видел Божьих паломников, как те упорно шли куда-то к горизонту в густеющих сумерках уходящего дня; у них был вид людей, возвращающихся из дальних краев, но они ходили туда не на войну, и это их возвращение не было бегством, — скорее, они там выполняли какую-то работу, от которой зависят все самые важные на свете вещи. От паломников его отделял темный овраг, и он стал вглядываться, пытаясь по инструментам в их руках определить, что это была за работа, но в руках у них ничего не было, они просто молча шли на фоне неба, и все вокруг темнело и темнело, и они ушли. Когда в кромешной тьме он проснулся, подумал, что по пустыне ночью и впрямь кто-то или что-то проходило, он долго потом лежал без сна, но такого чувства, что это что-то опять вернется, не возникало.

На следующий день проехал брошенный поселок Трес-Эрманас,{113} дальше пыльная дорога свернула к западу, а вечером, остановив коня на перекрестке у магазина в Ачите и глянув на юго-запад, увидел отблески заходящего солнца на вершинах Анимас-Пикс, но уже знал, что туда он больше не ходок. Двинулся поперек Анимас-Вэлли, медленно таща за собой волокушу; через долину шел целый день. Утром въехал в Анимас, а день оказался Пепельной средой,{114} и первыми, кого он увидел, были мексиканцы с пепельными крестами на лбу — пятеро ребятишек и женщина; они шли гуськом по пыльной обочине от города прочь. Он поздоровался с ними, но они лишь перекрестились при виде тела на волокуше и молча прошли. В скобяной лавке он купил лопату и повернул от города на юг, пока не доехал до небольшого кладбища, где стреножил коня, оставив его пастись у ворот в ожидании, пока хозяин выроет могилу.

Когда яма в сухой земле, наполовину состоящей из селитры, была уже по пояс, приехал шериф, вылез из машины и вошел в ворота.

— Я так и подумал, что это ты, — сказал он.

Перестав копать, Билли оперся на лопату и прищурился. Изношенную до дыр рубашку, которую было снял и бросил наземь, он теперь поднял, вытер ею пот со лба и молча стоял и ждал.

— Это, как я понимаю, твой брат там лежит, — сказал шериф.

— Да, сэр.

Шериф покачал головой. Обвел глазами окрестности. Как будто видел в окружающем пейзаже что-то такое, что запрещало просто так в здешней земле копаться. Опустил взгляд на Билли:

— Особо-то ведь… что тут скажешь, правда?

— Да, сэр. Сказать особо нечего.

— Что ж… Но когда просто так туда-сюда ездят и кого хотят хоронят — это непорядок. Давай-ка я схожу к судье да погляжу, удастся ли мне его уговорить, чтобы он выдал свидетельство о смерти. А вообще-то, я даже не знаю, на чьей земле ты сейчас тут копаешься.

— Да, сэр.

— Давай завтра приедешь ко мне в Лордсбург.

— Хорошо.

Шериф надвинул шляпу на глаза, еще раз покачал головой, повернулся и пошел в ворота к своей машине.

Потом опять день за днем в пути — сперва на север в Силвер-Сити, потом на запад в Дункан (Аризона) и снова на север через горы в Гленвуд, из Гленвуда в Резерв.{115} Поработал в Карризосо,{116} потом устроился в «Джи-Эс-Нью-Мексико-Силвер», но в июле, сам не понимая почему, вдруг взял расчет и опять отправился на юг в Силвер-Сити, а оттуда старой дорогой к востоку мимо шахт в Санта-Рите и дальше через Сан-Лоренсо и Черные горы. С гор, обступающих с севера, налетел ветер, прерия впереди потемнела, по небу одно за другим побежали облака. Конь шел медленно, волоча ноги и низко опустив голову, всадник же сидел очень прямо в шляпе, надвинутой на глаза. Вокруг повсюду только реденький, заранее сухой бессмертник и креозотовые кусты на усеянной камнями равнине. Никаких тебе изгородей, но уж и никакой тебе кормовой травы. Через несколько миль выехал на шоссе с гудроновым покрытием, остановился. Мимо протарахтел грузовик и исчез вдали. В восьмидесяти милях до самых облаков высились, держа удар косого вечернего солнца, голые вертикальные складки Органного хребта. Пока смотрел, они сникли в тени. Ветер, налетевший из пустыни, нес с собой плевочки дождя. Отвернувшись от него, Билли посмотрел вдоль шоссе назад, туда, где, проезжая, заметил какие-то строения. Выброшенные покрышки от трансконтинентальных грузовиков сморщенными завитками лежали на обочине, подобно сброшенным и почерневшим от солнца змеиным шкурам, словно вдоль всего шоссе шла линька древних сухопутных ящеров. С севера опять налетел ветер, принес с собой косой дождь, схватками и полосами побежавший наискось через шоссе.

Строения оказались тремя саманными развалюхами, стоявшими чуть в стороне от дороги. В былые времена они представляли собой почтовую станцию, но теперь стояли без крыш и по большей части даже без стропил. Перед одной еще высилась старая, ржавая, когда-то оранжевая, бензоколонка с разбитым стеклом счетчика наверху. Он ввел коня в большее из этих строений, расседлал его и поставил седло на пол. В одном углу кучей лежало сено, и он попинал его сапогом, чтобы размять, а может, просто хотел удостовериться, что оно не скрывает под собой чего-нибудь неожиданного. Сухое и пыльное, в одном месте оно было примято, как будто на нем кто-то спал. Билли вышел, обошел здание сзади и вернулся со старым колесным колпаком, налил туда воды из парусинового ведра и поднял к морде коня. Сквозь пустой ломаный переплет оконной рамы виднелась дорога, под дождем она отсвечивала черным блеском.

Достал одеяла, расстелил их на сене и едва уселся, глядя на дождь и открыв себе банку сардин, как из-за угла здания показался рыжий пес. Пес вошел в дверь и остановился. Сперва посмотрел на коня. Потом повернул голову, уставился на Билли. Пес был старый, с поседевшей мордой и изувеченным позвоночником, из-за чего голова у него сидела криво, а движения задних ног выходили какими-то нелепыми. Это перекошенное артритом и бог знает чем еще создание бочком-бочком приблизилось, по дороге нюхая пол, чтобы удостовериться, что пахнет и впрямь человеком. Потом пес поднял голову и, подергивая в воздухе носом, попытался разглядеть этого человека в потемках своими млечно-матовыми полуслепыми глазами.

Билли аккуратно поставил банку сардин рядом с собой. До него уже донесся запах мокрой псины. Пес стоял неподалеку от двери, позади него за дверью дождь бил в бурьян и гравий, и он был такой мокрый, жалкий, навсегда испуганный и покорный, будто его из разрозненных собачьих запчастей слепил какой-то спятивший хирург-ветеринар. Пес постоял, встряхнулся, как-то по-особому избочась, и, поскуливая, отбежал в дальний угол, где оглянулся, провернулся на месте кругом три раза и лег.

Билли вытер нож о штанину, положил его поперек банки с консервами и огляделся. Отковырял от стены кусок засохшей глины и швырнул. Пес как-то странно взвизгнул, но не пошевелился.

— Кыш! — крикнул Билли.

Пес заскулил, но продолжал лежать.

Выругавшись себе под нос, Билли встал на ноги и заозирался, ища, чем бы вооружиться. Конь посмотрел на него, потом посмотрел на пса. Билли прошел по комнате, выскочил под дождь и забежал за угол здания. Когда вернулся, в руках держал метровый кусок водопроводной трубы, с ней подступил ко псу.

— Пошел вон! — крикнул он. — Кыш!

Пес встал и, сгорбившись, хромая и скуля, засеменил вдоль стенки и во двор. Но когда Билли, отвернувшись, стал опять устраиваться на одеялах, пес снова скользнул мимо него в помещение. Билли кинулся за ним с трубой в руке, и пес заковылял прочь.

Билли за ним. Оказавшись снаружи, у края мостовой пес остановился и, стоя под дождем, посмотрел назад. Когда-то он был, видимо, охотничьим; возможно, его бросили, сочтя мертвым, в горах или где-нибудь на обочине шоссе. Этакое живое вместилище десятка тысяч бед и унижений, а теперь еще и предвестник бог знает чего. Нагнувшись, Билли сгреб в горсть с дорожной насыпи кучку мелких камешков и бросил в пса. Пес поднял свою криво присобаченную голову и жутко взвыл. Билли сделал еще пару шагов, пес, сойдя с места, затрусил по шоссе. Билли бежал сзади, швырял еще какие-то камни, кричал на пса, а под конец запустил в него трубой. Труба, крутясь и лязгая, запрыгала по мостовой позади пса, а пес опять завыл и побежал быстрее, развинченно ковыляя на негнущихся ногах и мотая криво приставленной к туловищу головой. Отбежав подальше, повернул голову в сторону, поднял ее и снова ужасно завыл. Завыл уже совершенно несусветно. Как будто это вырвались наружу все напластования горя и мук всей прежней жизни. На старческих ногах ковыляя под дождем по дороге прочь, он вновь и вновь издавал этот вой, вкладывая в него все отчаяние своего сердца, пока в наступившей ночи его не перестало быть видно и слышно.

Билли проснулся, разбуженный ярким и по-пустынному белым полднем. Он сел, выпутался из пованивающих одеял. И тут же на его глазах тень деревянных перекладин голой рамы, только что резко впечатанная в противоположную стену, начала выцветать и меркнуть. Как будто в это время солнце зашло за тучу. Он скинул одеяла, натянул сапоги и шляпу, поднялся и вышел вон. При ярком свете дорога была бледно-серой, однако этот свет уже куда-то утекал, будто всасываясь в щель по краю мира. Разбуженные светом, в придорожных кустах зачирикали и запорхали мелкие пташки, а толпы тарантулов на шоссе, смело шагавших через дорогу в темноте, как этакие сухопутные крабы, наоборот, только что шустрые, как марионетки, вдруг разом застыли и замерли, пробуя всеми своими восьмью настороженными ногами внезапно приставшую к ним снизу собственную тень.

Обежав глазами дорогу, Билли поднял взгляд туда, откуда шел исчезающий свет. Северный край небосвода, обложенный тучами, стал резко темнеть. Ночью дождь перестал, и над пустыней встала ломаная радуга или что-то вроде гало, какая-то бледная неоновая дуга, и он перевел взгляд на дорогу, которая была вся как прежде, но потемнела и продолжала темнеть на всем своем протяжении к востоку, но вот чего не было, так это солнца — ни на востоке, ни в зените, а когда он снова посмотрел на север, там горизонт теперь темнел еще быстрее, так что тот полдень, от которого он проснулся, вдруг сделался нездешним сумраком и сразу же нездешней тьмой,{117} в которой птицы, на свету было распорхавшиеся, затихли, и кусты вдоль дороги снова объяла тишь.

Он пошел прочь. С гор задувал холодный ветер. Ветер срывался вниз с западных склонов хребта, на котором выше уровня леса даже летом лежит снег, несся сквозь высокие хвойные леса и между свечками тополей, а потом раздувал пыль на пустынной равнине внизу. Ночью дождь перестал, и Билли вышел на дорогу и стал звать пса. Звал, звал… Стоя в загадочной, необъяснимой темноте. В которой не было ни звука, кроме шума ветра. Через некоторое время сел на дорогу. Снял шляпу, положил перед собою на гудрон, опустил голову, закрыл лицо руками и заплакал. Он так сидел довольно долго, и через некоторое время восток и впрямь начал сереть, и через некоторое время показалось настоящее, созданное Богом солнце и взошло опять для всех без исключения.

Примечания.

1.

Пастух (исп.) в Мексике.

2.

Седельные сумки (исп.).

3.

Прощай, дружок. До свидания (исп.).

4.

Добрый день. Хозяин дома? (исп.).

5.

Хозяин? (исп.).

6.

Дон Арнульфо (исп.).

7.

Он дома? (исп.).

8.

Хорошо. Заходи (исп.).

9.

Спасибо (исп.).

10.

В задней комнате (исп.).

11.

Валяй, входи (исп.).

12.

А, белобрысый. По-испански говоришь? (исп.).

13.

Да, сеньор (исп.).

14.

Подушку (исп.).

15.

Не за что (исп.).

16.

Хорошо. Хорошо (исп.).

17.

Садись (исп.).

18.

Я тебя знаю? (исп.).

19.

Нет, сеньор. Мы из Лас-Чаркаса (исп.).

20.

Там лужа, что ли? (исп.) (Лас-Чаркас по-испански означает «Большие лужи».).

21.

Да, вроде как (исп.).

22.

Есть одна история… (исп.).

23.

История? (исп.).

24.

Да. Позорная история. О деяниях бесчеловечных (исп.).

25.

А где сеньор Эколс? (исп.).

26.

Не знаю. Ушел (исп.).

27.

Умер, что ли? (исп.).

28.

По длине теней мы можем судить о том, долго ли еще будет длиться день (исп.).

29.

Смесь, говоришь… (исп.).

30.

Она пришла из Мексики (исп.).

31.

Сеньор Сандерс сказал мне, что сеньор Эколс сам наполовину волк. Сказал, что о том, что знает волк, он узнаёт раньше самого волка (исп.).

32.

Волка познать нельзя. То, что ты имеешь в капкане, это только зубы и шерсть. По-настоящему знать то, что знает волк, нельзя. Это все равно что пытаться спрашивать камень, что он знает. Или деревья. Или весь белый свет (исп.).

33.

Он ведь охотник, волк-то. Охотник. Ты меня понимаешь? (исп.).

34.

Снежинка (исп.).

35.

Узор (исп.).

36.

Послушай меня, парень (исп.).

37.

Ушло (исп.).

38.

Ай как… Ну-ка, вали-ка, парень. Давай-давай, пошел! (исп.).

39.

Ну, спаси вас Бог (исп.).

40.

Тебе того же, парень (исп.).

41.

Сколько тебе лет? (исп.).

42.

Шестнадцать (исп.).

43.

Послушай, парень. Я ничего не знаю. Это правда (исп.).

44.

Что ж, ладно (исп.).

45.

И что же это могут быть за места такие? (исп.).

46.

Места, где железо уже в земле. Места, где горел огонь (исп.).

47.

И как же такие места искать? (исп.).

48.

Вот сказанул-то, богохульник. Уж так сказал, что больше и не надо ничего (исп.).

49.

Колдун (исп.).

50.

Гордыни (исп.).

51.

Мы не родственники (исп.).

52.

Дядя (исп.).

53.

Вера! Вера — это все! (исп.).

54.

«Осторожно. Под кострищем закопан волчий капкан» (исп.).

55.

Волком (исп.).

56.

Подержать ее сможете? (исп.).

57.

Да (исп.).

58.

Света побольше не надо? (исп.).

59.

Надо (исп.).

60.

Ты готов, парень? (исп.).

61.

Готов (исп.).

62.

Еще раз (исп.).

63.

Поехали (исп.).

64.

Куда путь держим? (исп.).

65.

В горы (исп.).

66.

Ты охотник? (исп.).

67.

Хорошо. Хорошо (исп.).

68.

Твоя собака хорошая охотница? (исп.).

69.

Да. Лучше не бывает (исп.).

70.

Злющая? (исп.).

71.

Как когда (исп.).

72.

Ладно. До свидания (исп.).

73.

Давай вали (исп.).

74.

Зажигалки (исп.).

75.

Добрый день (исп.).

76.

Ты американец (исп.).

77.

Собака злая, да? (исп.).

78.

Довольно-таки (исп.).

79.

Это волчица (исп.).

80.

Как это? (исп.).

81.

В самом деле? (исп.).

82.

А что у нее с лапой? (исп.).

83.

Дураки (исп.).

84.

Ты меня понимаешь? (исп.).

85.

Да, конечно (исп.).

86.

Будет рожать (исп.).

87.

Как и эта девочка (исп.).

88.

Она ваша дочь? (исп.).

89.

Священники воры (исп.).

90.

Революционерка. Воительница. Те, кто не помнит войны с ее кровью, всегда больше всех рвутся в бой (исп.).

91.

Проклятие. Это точно (исп.).

92.

Мы знаем то, что мы знаем (исп.).

93.

Да. То есть ничего (исп.).

94.

Да. Согласен (исп.).

95.

Намордник-то сняли бы (исп.).

96.

Это правда (исп.).

97.

Неужто ваша собака и впрямь такая злющая? (исп.).

98.

Всякого, кто подойдет близко (исп.).

99.

Девушка (исп.).

100.

Это что у тебя там такое, парень? (исп.).

101.

Сколько просишь за волка? (исп.).

102.

Я не могу продать его (исп.).

103.

Почему нет? (исп.).

104.

Он не мой (исп.).

105.

Не твой? А чей же? (исп.).

106.

Hacendado (исп.) — помещик, землевладелец.

107.

Это какому же асьендадо — который живет в Колонии Морелос? (исп.).

108.

Удачи тебе, парень (исп.).

109.

Откуда ты взялся? (исп.).

110.

Твои документы (исп.).

111.

Документы? (исп.).

112.

Да, документы (исп.).

113.

У меня нет никаких документов (исп.).

114.

Как тебя звать? (исп.).

115.

Это твой конь? (исп.).

116.

Да, конечно (исп.).

117.

На коня документ, пожалуйста (исп.).

118.

Да нет у меня этих бумаг (исп.).

119.

Паспорт? (исп.).

120.

Нету (исп.).

121.

Балок (исп.).

122.

Слуга, служитель (исп.).

123.

Альгуасил, представитель власти (исп.); что-то вроде шерифа.

124.

А волчица где? (исп.).

125.

Там, снаружи (исп.).

126.

Сколько тебе лет? (исп.).

127.

Шестнадцать (исп.).

128.

Винтовка твоя? (исп.).

129.

Отцовская (исп.).

130.

А ты не вор? Не убийца? (исп.).

131.

Нет (исп.).

132.

Возница, кучер (исп.).

133.

Глянь-кося! (исп.).

134.

Конюха (исп.).

135.

Иностранца (исп.).

136.

Куда идем? (исп.).

137.

На ярмарку (исп.).

138.

На ярмарку? (исп.).

139.

Да, сеньор (исп.).

140.

А где она будет? (исп.).

141.

В селении Морелос (исп.).

142.

Далеко это? (исп.).

143.

Несколько лиг (исп.).

Имеется в виду испанская лига (5,5 км).

144.

А куда они волчицу повезли? (исп.).

145.

На ярмарку, естественно (исп.).

146.

«Вкусно?» (исп.).

147.

Заходи (исп.).

148.

Идет! Идет! (исп.).

149.

Проклятье! (исп.).

150.

Вывеска! (исп.).

151.

Стремянные (исп.).

152.

Конюшие (исп.).

153.

Яблоко (исп.).

154.

Повариху (исп.).

155.

Хозяин (исп.).

156.

Это американцу! (исп.).

157.

Это тебе (исп., англ.).

158.

Я не могу это принять (исп.).

159.

А почему нет? (исп.).

160.

У кого каждый из нас в услужении, он, поди, сам не ведает (исп.).

161.

Конюшен (исп.).

162.

Твой, что ли, конь-то? (исп.).

163.

Да, конечно (исп.).

164.

Все в порядке? (исп.).

165.

Да. В порядке. Спасибо (исп.).

166.

Трусиха (исп.).

167.

Мелких аристократишек (исп.).

168.

Управляющие имением (исп.).

169.

Старшие слуги, домоуправители (исп.).

170.

Гуртоводы (исп.).

171.

Логово (исп.).

172.

Сколько у вас собак? (исп.).

173.

А у вас? (исп.).

174.

Кто знает. Достаточно (исп.).

175.

Что происходит? (исп.).

176.

Белобрысого (исп.).

177.

Она моя! (исп.).

178.

Что надо, молодой человек? (исп.).

179.

Но зачем ты тащил сюда волка? Для какой такой надобности? (исп.).

180.

Нам надо было только пройти, не более (исп.).

181.

Пройти или вторгнуться без спросу? (исп.).

182.

Пошлины (исп.).

183.

Держать! (исп.).

184.

Цепь пристегни (исп.).

185.

Водонос (исп.).

186.

Дай сюда карабин (исп.).

187.

Довольно. Оставь его (исп.).

188.

Сколько хотите за это? (исп.).

189.

За шкуру? (исп.).

190.

За волчицу (исп.).

191.

Карабин возьмете? (исп.).

192.

Это у нас что, уинче? (исп.) (То есть винчестер.).

193.

Естественно. Сорок четвертого (исп.).

194.

Хорошо (исп.).

195.

Народную балладу (исп.).

196.

Земляничное дерево (исп.).

197.

Жаровни (исп.).

198.

Ты откуда приехал? (исп.).

199.

Из Соединенных Штатов (исп.).

200.

Из Техаса? (исп.).

201.

Нью-Мексико (исп.).

202.

Там хорошо (исп.).

203.

Вы это знаете? (исп.).

204.

Нет (исп.).

205.

Ты шахтер? (исп.).

206.

Ковбой (исп.).

207.

А, ковбой… (исп.).

208.

И куда едешь? (исп.).

209.

Ваш муж? (исп.).

210.

Большущее спасибо (исп.).

211.

Кларита! (исп.).

212.

Секундочку (исп.).

213.

Сирота (исп.).

214.

О тебе. Ты сирота (исп.).

215.

Указатели смерти (исп.).

216.

Провалом (исп.).

217.

Печь (исп.).

218.

Слушайте, вы просто кожа да кости! (исп.).

219.

Боюсь, что это так и есть (исп.).

220.

Землетрясения (исп.).

221.

Базарной площади (исп.).

222.

Главном бульваре (исп.).

223.

Крестный (исп.).

224.

Непорочного Зачатия Богородицы, покровительницы Каборки (исп.).

225.

Ласточек (исп.).

226.

Территория (исп.).

227.

Colindancia (исп.) — близость, окрестность.

228.

Но и самый сладкий из всех. И какой красавец! (исп.).

229.

Ступайте с Богом, юноша (исп.).

230.

Спасибо. Прощайте (исп.).

231.

Тоннель, коридор (исп.).

232.

Сарай из жердей и глины (исп.).

233.

Кто там? (исп.).

234.

Там была лошадь перед домом. Ваша? (исп.).