Зона сна.

Тишина настала такая, что было слышно, как потрескивают свечи перед образами. А может, это потрескивали, вставая дыбом, волосы на головах прихожан? Ни скрипа, ни слова, ни шороха не вплеталось в этот треск, жуткий сам по себе. И тут стоявший ближе всех к амвону поп Ферапонтий выронил кадило из ослабевшей руки и как-то вяло закрестился. Затем попятился и опрокинулся прямо на сосновый пол церквушки. Но все взоры устремлены были к Царским вратам, в которых верующим предстал Прозрачный Отрок: расплывшееся дрожащее тело, нечёткое лицо, а главное — глаза, в свете свечей страшные.

Воздух во храме сделался будто пустым, и нечем стало дышать.

— Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя!!! — прорезал тишину истошный вопль.

Толпа пришла в движение.

Кто-то рухнул навзничь, ударив черепом в сосновые доски, кто-то бил поклоны. Кто-то — таких было большинство — бросился в выходу, и там началась давка. Иные истово крестились, не отрывая от Прозрачного Отрока люто вытаращенных глаз. Сам старый помещик Михаил Александрович Лапыгин, отставной майор артиллерии, герой Фридланда и Аустерлица, покрылся мертвенной бледностью и пятился от алтаря, делая рукой пассы — то ли крестя Прозрачного Отрока, то ли отмахиваясь от него.

Со звоном пали наземь светильники, утыканные горящими свечками. Заметались огоньки, пречудным образом отражаясь на теле Прозрачного Отрока.

Волнение передалось народу, который не вместился в храм и толпился вокруг. Весть о том, что «Христос явился», мигом облетела село. Тем, кто не был свидетелем чуда, было не страшно; народ пёр в дверь, не давая выйти тем, кто стремился наружу с искаженными ужасом физиономиями. На паперти и вовсе образовалась куча-мала. Кое-кого и задавили…

Прозрачный Отрок всё стоял под иконостасом, страшный своим взыскующим взором. Барин Михаил Александрович, упёршись широкой спиной в образ Николы-чудотворца, всхрапнул и грохнулся, наконец, в спасительный обморок, гулко ударившись головой о киот. Дряхлый Ферапонтий тоже лежал недвижим, шепча про «грехи наши тяжкие». Уголья из кадила просыпались на епитрахиль, и тяжёлая материя затлела, но священник этого даже и не замечал.

Вот уже кто-то от дверей захохотал диким образом; кто-то, придавленный до полусмерти, взвыл; кто-то истошно затянул «Аллилуйю». Ветхие церковные двери трещали под натиском людских тел, грозясь рухнуть и всех перекалечить.

Наконец Прозрачный Отрок пошевелился, поднял руку. Копошившаяся в дверях толпа снова замерла. А он, обведя взглядом опустевшие интерьеры храма, открыл рот, и послышался то ли звон, то ли бульканье: бу, бзы, дзы, — и тут служка Федот, как и все остальные, ничего не понявший в происходящем, с громовым воплем «изыди!!!» метнул в него тяжёлую дароносицу. Влепил прямо в голову. И в тот же момент побежали, занявшись от упавших свечей, огни по сухой деревянной стене.

Прозрачный Отрок повёл себя вовсе не так, как полагалось бы явившемуся Спасителю. Он криво осклабился половиной оставшегося лица, затрясся всем своим неприлично голым, прозрачным телом и… исчез.

О, страх Господень…

Село Плосково-Рождествено, 5 июня 1934 года.

Утро начала учебной практики выдалось пасмурным, сыроватым. Приехавших накануне вечером учащихся поселили на первом этаже сельской гостиницы — крепкого двухэтажного бревенчатого дома с чистыми большими окнами, белёными печками и широкими лавками, на которых, по старинке, ребята и спали, — впрочем, на мягких тюфяках и белых крахмальных простынях.

Сени и лестница разделяли дом пополам. Справа — мужская половина, слева — женская. Руководители практики — профессор Игорь Викентьевич Жилинский и доцент Маргарита Петровна Кованевич — получили по комнате наверху. Студенты устроились по двое — по трое. Жаловаться вроде бы грех, только вот Стасу в соседи достался Дорофей Василиади, гнусный, ежели разобраться, тип: оболтус, пакостник и драчун. Будучи на год старше своих однокурсников и на полголовы выше Стаса, самого высокого из них, данный экземпляр вполне был способен испортить жизнь кому угодно, даже Стасу. Ведь Стас носил фамилию покойного отца, а не своего всем известного отчима и, можно сказать, присутствовал в этой жизни инкогнито, ничем от её звериного оскала не защищённым. «Такое мне испытание Господне, — думал про себя Стас. — Впрочем, кто сказал, что «homo estas kreita роr felicxo, kiella bird opor flugado»[1]? Господин Короленко? Вот уж кто был не прав».

Утром, в восьмом часу, к ним в дверь постучала какая-то местная баба и велела подниматься. Стас после своего чудесного видения — будто был он в незнакомой церкви, где все ему дивились, — забылся глубоким сном, и теперь еле продрал глаза. Дорофей заворочался, заворчал, и Стас, наскоро обувшись, поспешил ретироваться, чтобы тот не учинил ему со сна какой-нибудь пакости.

Умывальни располагались во дворе, по дороге к отхожему месту. Леворучь — женская, праворучь — мужская. Алёна в халатике и с полотенцем, припухшая со сна, вышла в сени одновременно со Стасом, взглянула на него из-под пушистых ресниц.

— Здравствуй, Алёна! — робко сказал он.

Она кивнула без улыбки, проплыла мимо. Стас постоял, потоптался в сенях, повздыхал, пришёл в себя, вспомнил, куда ему было надо, и побрёл вслед за своей принцессой.

Ровно в восемь входная дверь громко хлопнула, в сенях появилась та самая баба, которая всех будила, и зычно объявила:

— Га-а-аспода студенты! Трапе-е-езничать! Выходить к колодцу!

Спустя минуту у колодца уже топтались молодые растущие организмы в количестве одиннадцати персон — пятеро юношей и шесть барышень. Поторапливать их не пришлось; ужина накануне не было, приехали поздно, голод ощущался нешуточный. Витёк Тетерин даже сказал мечтательно:

— А какие, господа, давеча в Ярославле на перроне пирожки продавали с яйцами и луком, право слово! Тётка мимо в лукошке пронесла, так я весь слюной-то и изошёл!..

— Что же не купил? — спросил Вовик Иванов.

— Покупай, не покупай, всё одно Василиади сожрёт!..

— Что-о-о?! — грозно рыкнул Дорофей под общее хихиканье. — Кто это здесь давно леща не получал? — Впрочем, на сей раз он только рыком и ограничился, не иначе ослаб от голода.

… Когда-то деревушка Плосково и монастырское село Рождествено находились хоть и в близком, но всё же отдалении друг от друга. В начале девятнадцатого века в Плоскове поставили церквушку, подняв тем самым деревню до статуса села; позже церкви этой не стало, а оба населённых пункта так разрослись, что практически слились в одно целое, хотя де-юре продолжали иметь два разных названия. Но плосковская гостиница, куда их поселили, принадлежала Рождественскому монастырю.

Всё та же баба, энергично помахивая прутиком, повела их сельской улицей как раз туда — в монастырь. Расстояние было небольшое, от силы километра два, но оголодавшим москвичам с непривычки оно показалось огромным. Дошли до ворот, встали. Провожатая скрылась за монастырской оградой.

Прошла минута, и другая, а к ним никто не выходил.

Небо то хмурилось, собираясь разразиться дождём из низких серых туч, то светлело, обещая развиднеться и одарить природу солнцем и лаской. Первое устроило бы Стаса больше — он мог бы снять с себя прочную куртку из кожи кафрского буйвола, привезённую отчимом из английских колоний, и накинуть её на плечи Алёне, которая шепталась о чём-то с одной из девушек, по-прежнему не обращая на своего воздыхателя никакого внимания.

Из-за угла монастырской стены вышли два монаха, ведя под уздцы вороную лошадь с длинною гривой. Разговоры смолкли. Ребята проводили монахов взглядом, и все подумали о том, что здесь, в глуши, цивилизация всё ещё «лошадиная», тогда как в Москве двигатель внутреннего сгорания и электрический мотор давно вытеснили животное с городских улиц. А в позапрошлом году по указу Верховного начали рыть подземку; ужо откроют, покатаемся!

Наконец из ворот показались проф. Жилинский и иеромонах в чёрном клобуке с покрывалом, а следом за ними бочком просочилась та самая крепкая румяная баба. При дневном свете она оказалась довольно миловидной с лица и вовсе не старой: лет двадцать пять, не больше.

— Господа и дамы, — сказал Игорь Викентьевич. — Имею честь представить: отец Паисий, настоятель Рождественского Богоявленского монастыря. А теперь представлю ему вас. — И он быстро перечислил всех присутствующих, ограничиваясь лишь именами и фамилиями. Особо отметил только Стаса (как знатного рисовальщика с опытом нанесения на стены фресок, не более того!) и Ангелину Апраксину, подававшую большие надежды в искусстве фотографирования.

Иеромонах, красивый крепкий мужчина лет сорока пяти, добродушно улыбнулся в чёрную с проседью бороду и взял слово:

— Ну-с, добро пожаловать в обитель, мои дорогие. После трапезы мы проведём небольшую прогулку, я вам покажу и расскажу про всё, что мы здесь увидим, а потом передам вас в руки уважаемого Игоря Викентьевича, который будет из вас лепить, так сказать, профессионалов своего дела: реставраторов, архитекторов, историков, художников и так далее. Как вы, должно быть, уже знаете, собор у нас стоит в лесах, мы в этом году закрываем его на реставрацию — приедут специалисты из Москвы, будут восстанавливать фрески. Игорь Викентьевич вот обещает, что ваши труды станут им подспорьем. Посмотрим. Но пока что попрошу с собой не брать никаких принадлежностей — ни бумаги с красками, ни фотографических аппаратов. Фотографировать здесь можно только с моего благословения и под компетентным руководством, а зарисовать всё, что душе угодно, у вас будет впоследствии достаточно времени и возможности.

— А потрогать? — спросил кто-то, и все почему-то рассмеялись.

— Ну, за этим дело не станет, так, Игорь Викентьевич?

— К практическим занятиям мы перейдём позже, — суховато сказал профессор и полуобернулся к стоявшей сзади него бабе: — Тэк-с, извольте любить и жаловать: Матрёна. Your mistress [2]*, так сказать, на всё время, что мы будем в Плоскове, и беспрекословный командир во всём, что касается вопросов быта. Пожалуйте за ней.

Сверкнув белозубой улыбкой, Матрёна двинулась в сторону монастырских врат, на ходу покрывая русые волосы прозрачной косынкой. Студенты потянулись вослед. Дорофей Василиади вполголоса понёс что-то вроде того, что представленного им командира он и сам бы потрогал с удовольствием, не дожидаясь благословения, и что, дескать, сам профессор-то уже наверняка потрогал, недаром они с настоятелем к построению опоздали… Стас в бессилии сжал кулаки. Вот ведь урод! А, не приведи Господь, вякни он такое про Алёну? Ведь придётся на дуэль его вызывать! Но это же смешно! Стас разжал кулаки. То есть вызвать-то можно, но что дальше? Убить из пистолета, стащив у отчима парочку коллекционных «лефоше»? И навсегда испортить жизнь себе, maman и отчиму?..

Дорофей Василиади происходил из богатого семейства одесских греков, бежавших в семнадцатом году на север от еврейского террора. В том году ему исполнился годик, так что он теперь, в отличие от Стаса и прочих, совершеннолетний. Его отец, крупный оптовый торговец чаем, кофе, шоколадом и пряностями, щедро жертвовал на их училище звонкой монетой. Поэтому его отпрыск первый курс окончил без проблем и на практику к проф. И. В. Жилинскому попал как само собой разумеющееся. А ведь, право слово, дурак-дураком. Отдельный вопрос — зачем купецкому сынку вообще это Архитектурно-реставрационное училище? Не то от полной неспособности к деятельности любого иного рода, не то папаша решил пристроить балбеса к торговле антиквариатом? Бог весть.

Ещё когда ехали по чугунке, Дорофей как бы шутки ради ткнул пальцем Стасу в лацкан гимнастёрки, спросил озадаченно, что там такое. Ну и, разумеется, когда Стас глупейшим образом попался на этот фокус, который небось и у древних карфагенян был в ходу, придурок схватил его за нос, да так сильно, что пришлось переместиться в тамбур — юшку останавливать. И Алёна это видела! Слава Богу, не засмеялась.

Эх, набить бы ему морду хорошенько! Но данный род человеческой деятельности был таким, в котором практический опыт Стаса равнялся полному зеро. Хотя у преподавателя ГОО [3] он был на хорошем счету. Но — не по всем дисциплинам! Он изрядно бегал и на длинные, и на короткие дистанции, в корниловских заплывах в студёной апрельской воде Москвы-реки преодолевал дистанцию одним из первых, да и стрелял неплохо, девяносто из ста выбивая стабильно. А вот драться Господь не сподобил: и не то что телосложение подкачало, это нет, но полное отсутствие злобности не располагало к кулачным подвигам. Впрочем, занятия по русскому рукопашному бою, как и стрельба, у них в училище шли факультативно.

Трапезничали скромно. В отдельном монастырском помещении был накрыт стол на одиннадцать персон: парное молоко, белый монастырский хлеб, куриные яйца горкой, сыр, коровье масло, квас, блюдо с только что надёрганной редиской, укропом, петрушкой и огурцами. Нестройно помолившись, сели по лавкам вдоль стола и стали завтракать. Придурок Василиади опять «созорничал»: сыпанул Стасу соли в кружку с молоком. Что-то никто за столом не засмеялся. «Хлебом тебя, Дорофей, не корми, дай только показать всем, какой ты кретин», — подумал Стас и кружку отставил. Алёна на эту выходку поморщилась, что Стаса отчасти утешило. Понимает барышня, кто дурак, а кто умный!

После трапезы игумен повёл их на обзорную экскурсию по монастырю. Стас, полагавший поездку на эту практику с проф. Жилинским за большую для себя честь, не поленился перед отъездом проштудировать книжку про монастырь, так что ничего нового для себя не услышал. Напротив, мог бы дополнить рассказ настоятеля кое-чем из прочитанного, но из вежливости делать этого не стал. Впрочем, это он про себя думал, что «из вежливости», на самом-то деле от робости. Он, в общем, понимал, что молодому не след перебивать старшего. Стыдно выкрикивать свои «познания» — а вдруг настоятель тоже читал ту книжку и относится к ней неодобрительно.

Тем более что книжка-то была довольно путаная. Писали, что монастырь на этих землях стоял с незапамятных времён, но каменный собор построили только при Иоанне Васильевиче, сиречь Грозном. В Смуту поляки с литовцами его разграбили и разрушили. При царе Петре Алексеевиче отстроили вновь и колокольню поставили, при Екатерине Великой изукрасили как могли, потом — уже при Николае Павловиче — опять перестроили. Точно такой порядок и отец Паисий теперь озвучил. А вот дальше в книжке-то было написано про изыскания какого-то костромского краеведа, на основе якобы неких неопровержимых бумаг утверждавшего, что не строили собор при царе Грозном, а при Петре как раз изукрашивали, поскольку возвели и собор и колокольню при царе Алексее Михайловиче, и то ещё не факт.

В старое царское время, натурально, с этого краеведа спустили бы штаны и высекли бы прямо перед зданием городской Думы, дабы других умников от соблазна отвадить. Но, слава Богу, в цивилизованной стране живём, корниловская Конституция телесные наказания запретила для всех сословий, и каждый гражданин своего Отечества, заведя в голове своей хотя бы одну мысль, имеет право её публично высказать. А другой гражданин может её столь же публично опровергнуть. Прилетела в Рождествено учёная братия из обеих столиц, и пошла у них дискуссия: когда, да что, да как. Дискуссия выплеснулась на страницы газет. Говорят, патриарх жаловался Верховному, просил его цыкнуть на борзописцев. Цыкнул или нет Верховный, неизвестно, но с некоторого времени дискуссии вокруг даты возведения Богоявленского собора и трапезного корпуса Богоявленского монастыря поутихли. Отец Паисий, рассказывая историю основания, об учёной бесовщине даже не упомянул.

Короче, со времён Ивана Сусанина существует в этих краях неистребимая традиция дурить людям головы. И даже демократическим волеизъявлением — а ведь и голосование по этому вопросу провели в Академии наук! — истины установить не удаётся.

Дело шло к обеду. Экскурсия закончилась. Серые тучи, так и не разразившиеся дождём, рассосались, и выглянуло солнышко. Матрёна повела их в не очень длительный поход по окрестностям — они повидали всякие пейзажи на задах Плоскова-Рождествена и реку Согожу, которая тем, кто на Волге не бывал, могла бы показаться широкой. Все устали и, вернувшись к монастырю, в ожидании приглашения к обеду попадали натравку перед трапезным корпусом. Дорофей исчез: убежал, наверное, со своим прихвостнем Вовиком покурить тайком. Пустячок, как говорится, а приятно отсутствие этого индивидуума.

Подсев к Алёне, Стас Негромко заговорил:

— Вообрази, Алёна, какой мне необыкновенный сон приснился на новом-то месте!..

— Ну? — пробормотала девушка, особого интереса, впрочем, не проявляя.,

— Будто я оказался в каком-то храме на амвоне, да прямо посреди литургии, причём голый…

— Фу, дурак, — сказала Алёна и отвернулась. — Вольно тебе перед едой рассказывать мне всякие гадости?..

Обескураженный Стас глупо хихикнул и покраснел до кончиков ушей.

— И прекрати эту манеру хихикать, — строго сказала Алёна. — C'est ne comme il faut [4] совершенно. И не красней в моём присутствии, а то если на нас кто-нибудь посмотрит, то может подумать, будто я тебе сказала какую-нибудь непристойность, тогда как это ты мне их говорить изволишь…

— Господь с тобой, Алёна! Я только хотел тебе сон рассказать, надеясь, что ты мне его растолкуешь. Ведь ты в прошлом году ходила на эти курсы толкования сновидений!..

— Ну рассказывай, — милостиво разрешила она. — Может, и растолкую, если он не совсем дурацкий.

— Стало быть, мне приснилось, что я как бы появляюсь в какой-то церквушке, где идёт вечерняя служба. И вот стою я на амвоне, а они меня поначалу-то не замечают, будто я невидимый, как в том романе мистера Уэллса, а потом кто-то заметил, заорал будто резаный и пальцем показал.

— И что дальше было? — спросила Алёна уже более заинтересованным тоном.

— Началась у них паника. Батюшка вовсе в обморок грохнулся и кадило с угольями на себя высыпал. Но это ещё не самое удивительное!..

— А что же?

— Самое удивительное, что я отчётливо запахи различал, вот что!

— И чем же там пахло?

— Ну чем в церкви может пахнуть? Ладаном, воском да плотью человеческой. А когда ряса на батюшке загорелась, то…

— Вот что: на самом деле ты никаких запахов не различал, а тебе просто приснилось, будто ты запахи различаешь…

— Понятно, приснилось, — сказал Стас и умолк. Спорить с Алёной ему не хотелось, и конец фразы: «а только мне и раньше запахи-то снились» — он оставил при себе.

— Скажи, — прервала она молчание, — там светло было?

— Где?

— Да в церкви! — сказала девушка с досадой. — Где ты голым скакал.

— Я не скакал, — возразил Стае. — Я просто стоял на амвоне… А потом в меня дароносицей кинули. И стало что-то другое сниться, но я уже не запомнил что.

— Так светло там было или нет?

— Да, светло.

— Ну и слава Богу.

— А что?

— А то, что, если тебе снится тёмная церковь, это к похоронам. И кто знает, кого ты будешь хоронить. Вдруг меня?

— Что ты говоришь, Алёна!

— Но раз тебе снилась освещенная церковь, то успокойся: никого хоронить тебе не придётся. Зато лично тебя ждёт либо тяжёлая болезнь, либо горькое разочарование.

— Да ну, ерунда всё…

— Нет, не ерунда! Была б ерунда, ты бы ко мне не приставал со своими глупыми снами. А вот скажи, этой… дароносицей… в тебя кинули — попали?

— Угодили прямо в голову. После этого ничего не помню.

— Ой! — сказала Алёна с ужасом и наигранной брезгливостью.

— Что?!

— Ждёт тебя жизнь без денег, а что ты себе приснился голый, это значит, что ты будешь совершать неразумные поступки. Не ты поведёшь себя по жизни своей, а горькая судьбина! Пожалуй, от тебя надо держаться подальше…

Пока Стас пытался сообразить, в шутку или всерьёз сказала Алёна последние слова, из трапезного корпуса вышла Матрёна и позвала всех обедать. Стас мигом вскочил на ноги и подал Алёне руку.

— А ещё-то раньше был мне сон, будто меня медведь съел, — сказал он, пока шли к дверям, и поёжился. — Давно, в прошлом году, когда мы летом гостили у крёстного.

Алёна, состроив на лице брезгливую гримаску, повела в его сторону персидскими глазами — явно не поверила — и, проигнорировав его руку, вошла в помещение.

А ведь он действительно видел такой сон! Эта жуть, эта склизкая вонючая пасть… Лохматая… Лютая боль от когтей, разрывающих плоть… Ничего, ничего нельзя было поделать. А ещё там был какой-то голый бородатый старик, в этом сне, но и он не смог Стаса спасти. Да вряд ли и пытался. Потом Стаса долго мучило именно это: невозможность что-то изменить в своей судьбе, бессилие воли. И как знать, возможно, что робость его, ну вот хотя бы перед придурком Дорофеем, проистекала от страха вновь испытать чувство окончательной и неоспоримой зависимости от обстоятельств… и жуткой боли до самой смерти.

Стол на сей раз оказался накрытым на двенадцать персон. В глубоких мисках плескались щавелевые щи, посреди стола стояли плошки с густейшей сметаной, с варёными яйцами, зеленью и ломтями ржаной душистой ковриги. Наскоро помолившись, расселись за столом. Как ни пытался Стас пристроиться подальше от Дорофея, неисповедимыми путями всё равно оказался сидящим рядом с ним; только если утром он сидел слева от придурка, то теперь — справа. Видно, остальной народ тоже не горел желанием сидеть рядом с греком, рискуя получить полную солонку соли в щи или яичную скорлупу за шиворот.

Двенадцатой персоной за столом оказалась Маргарита Петровна. Все невольно отвлеклись от стола, засмотревшись на преподавательницу, которую в городе привыкли видеть в строгом учительском платье. Теперь, одетая почти по-походному: в блузку цвета хаки, похожую скорее на гимнастёрку, и в длинную клетчатую юбку, — однако же с дерзко непокрытой головой, она выглядела весьма привлекательно. Стас подумал, что тридцать пять — возраст, конечно, запредельный, но вот, оказывается, женщина и в старости может выглядеть красивой.

Маргарита Петровна села за стол, весело поздоровалась со всей честной компанией и спросила, как им понравилась экскурсия. Саша Ермилова, самая в группе маленькая, русые волосики в две косички, пискнула, что экскурсия им всем очень понравилась, и поинтересовалась, почему Маргарита Петровна с ними не ходила по монастырю.

— Я, детки, сюда приезжаю уже в пятый раз, — с некоторым раздражением сказала Маргарита Петровна. — Не думаю, что Паисий Порфирьевич в отношении архитектурных особенностей монастыря мне откроет какие-нибудь новые горизонты…

Да она атеистка, отметил про себя Стас, немало удивившись такому открытию. И не скрывает этого, наоборот, как бы выпячивает. И никто её допуска к работе с детьми не лишает. Странно. Вот уж действительно новые времена настают. Прощай, немытая Россия…

А повернувшись к столу, он увидел, что его миска со щами дематериализовалась, и вместо неё на скоблёной доске сидит грязно-бурый лягушонок и внимательно на него смотрит. Даже не просто смотрит, а, как бы сказать, со значением. Вот-вот швырнёт дароносицу или кадило. Даже ладаном запахло, как ночью в церкви.

Стас закатил глаза и опрокинулся с лавки.

* * *

Ещё не открыв глаз, он почувствовал ужасающий холод, какого, пожалуй, никогда в жизни не испытывал. А когда он их открыл, то содрогнулся: вокруг торчал из снега, высоко вверх, мрачный лес, заиндевевший от мороза, а сам он валялся в сугробе, совсем без одежды и даже без нательного креста.

Стас вскочил, вернее, попытался вскочить, что далось ему с трудом. Он посмотрел на себя и не узнал своего тела: оно было как будто распухшим — минимум в полтора раза больше, чем обычно. «Уж не переселился ли я душой в Дорофея Василиади? — подумал он с нервным каким-то юмором и на всякий случай потрогал себя за лицо. Нет, лицо вроде было его собственное. — Опять сон, — решил он. — И премерзкий».

Холод становился невыносимым. Стас запрыгал на месте и замахал немеющими руками, высматривая какую-нибудь тропинку среди чёрных голых осин. Бесполезно.

Он побежал по снегу, высоко вскидывая ноги. «Не может же быть, чтобы мне на самом деле было так холодно, — подумал он в отчаянии. — Это мне снится, что будто бы мне так холодно и что будто бы я это чувствую. Умница Алёна всё правильно раз-зъ-яснил-ла… А на самом-то деле так холодно вообще не бывает!».

Он остановился, схватил горсть снега и попытался натереть себя им, как учили в скаутском лагере. Но учили-то летом, вот в чём беда! Пока оттирал руки, немело лицо и… в общем, всё остальное. Мрачный лес по-прежнему возвышался по сторонам. Ни малейших признаков ни зверя, ни человека.

В глазах образовались две слезинки и тут же замёрзли. Потом подкосились ноги, и Стас упал головой в сугроб. Вывернулся как сумел, потрогал ступни и голени и не почувствовал собственных прикосновений. Попробовал подняться — бесполезно, ноги отказывались его держать. Он валялся под ёлкой и дрожал крупной дрожью.

Спасительная мысль о том, что это сон, и сейчас он проснётся, и всё кончится, почему-то уже больше не приходила в голову. Вспомнилась матушка и квартира в Лубянском проезде, пироги, крашеные яйца на Пасху, приезд отчима из Петрограда — это было всего какой-то месяц назад… А четверть часа назад он разговаривал с Алёной, греясь на тёплом июньском солнышке! Было это? Нет?

Стас ощутил звериную тоску и хотел заплакать, но уже не мог. В какой-то момент дрожь унялась. Холода он больше не ощущал. Воспоминания о матушке стали ярче, объёмнее. Ему показалось, что он чувствует тепло родного дома, и он даже принюхался: не пахнет ли пирогами?..

Какие-то силуэты, похожие на индейцев-ирокезов с томагавками в руках, возникли между деревьев и приближались к нему приплясывая. Из последних сил Стас тряхнул головой и проморгался. Морок исчез, зато прилетели две вороны и, каркнув, сели на ветку прямо напротив него, стряхнув снег. В голове возник ровный звон и больше уже не пропал.

А потом он обнаружил себя лежащим на лавке в трапезной и увидел Маргариту Петровну, обмахивающую его полотенцем. Товарищи по училищу заглядывали через её плечо.

— Очнулся! Очнулся! — радостно завопил кто-то.

Маргарита Петровна присела на лавку, положила голову Стаса себе на колено.

— Ну что это такое? — сказала она таким сладким тоном, каким, наверное, разговаривал волк с козлятами после того, как кузнец подковал ему голос. — Как ты? Головка не болит?

Запас рыданий, который только что замёрз у Стаса в глотке, теперь отогрелся и вырвался наружу бурным всплеском.

— Напугал, напугал нас большой дурак, — ворковала Маргарита Петровна. — Мы его прогнали из-за стола с его мерзкой лягушкой. — И она возвысила голос, чтобы слышно было и за дверями: — Ужо мы его накажем, чтобы маленьких не пугал!

Отрыдавшись, Стас спустил ноги на пол и огляделся. Его соученики рассаживались за столом, чтобы продолжить трапезу. Только Дорофея не было видно. Алёна тоже садилась за стол и не смотрела на Стаса.

— Я был в обмороке? — спросил Стас тонким голосом.

— В нём, — подтвердила Маргарита Петровна. — На солнце перегрелся. Ничего, со всеми бывает. После города-то…

— А долго? — спросил Стас.

— Да не очень, с минуту. Глянь, Матрёна только ещё бежит.

В трапезную влетела раскрасневшаяся Матрёна.

— Что с барином? — крикнула она.

— Всё в порядке, — ответила Маргарита Петровна. — Лёгкий обморок. Голову напекло.

— Ах ты ж, Господи! — Матрёна всплеснула руками и уставилась на бедолагу с неподдельной жалостью. — Вы уж аккуратнее, барин. Хотите, я вам шанюжек к ужину напеку?..

— Хочу, — сказал Стас, сам себе удивляясь: по всем прикидкам он бы, представ перед Алёной в таком дурацком виде, должен был впасть в тоску и отчаяние, а он не впал.

— Ну и славно! — сказала Матрёна и улыбнулась белыми зубами.

На пороге возник Дорофей, полный раскаяния. Глядя в пол, он пробубнил:

— Маргарита Петровна, можно я доем?

Доцент Кованевич гневно глядела на него и не отвечала.

— Я больше не буду так шутить, — пробасил Дорофей.

— Что ж, садитесь, — сказала Маргарита Петровна с отвращением. — Но предупреждаю: ещё один такой проступок, и я ходатайствую о вашем отчислении с практики.

— Да кто же знал, что он такой слабак… — буркнул Дорофей и начал наворачивать остывшие щи.

Рядом со своим обидчиком сел Стас и тоже запустил ложку в щи. В ближайшее время, пожалуй, дурного грека можно было не опасаться.

— Вы поешьте, поешьте, — сказала Матрёна Стасу. — Давайте-кась я вам погорячей подолью.

— После обеда на занятия можешь не ходить, — сказала доцент Кованевич. — Лучше поспи…

— Нет!!! — взвизгнул Стас и уронил ложку. Слово «поспи» мигом выбило его из равновесия. — В смысле, я лучше погуляю в лесу…

— Хорошо, — сказала Маргарита Петровна и обратилась к остальным: — Так, ребята, после обеда вам полтора часа на отдых, и к четырём всем собраться у входа в трапезный корпус. Вопросы есть?

Студенты докончили трапезу и один за другим покинули помещение. Матрёна сходила на кухню и вернулась с чашкой кофе для преподавательницы. Стас не спешил: ему было здесь, с двумя ласковыми женщинами, сидевшими за столом напротив него, гораздо уютнее, чем на улице или в гостинице. Он опасался насмешек со стороны товарищей, а ещё пуще — презрения в глазах Алёны. Она ещё решит, что он боится лягушек… Хотя дело-то ведь не в лягушке, а в том сне, что снился ему этой ночью. А уж после второго-то сна в глубине его души поселился совершенно явственный страх, что в любую минуту тёплое лето с добрым солнышком, которое, конечно же, никакую голову ему не напекало, возьмёт и сменится в силу каких-то неведомых физических законов лютой зимой, и нечеловеческая стужа пронзит его, живого, до самого сердца…

В дверь заглянул проф. Жилинский — видать, ему доложили о происшествии, и он, в отличие от других вполне осведомлённый о том, что за важная персона отчим Стаса, решил проверить ситуацию самолично. Он огляделся, убедился, что всё в порядке, сказал своё всегдашнее «тэк-с» и исчез.

Между дамами тем временем шёл разговор.

— Я сюда не в первый раз приезжаю, а вас, Матрёна, никогда не видела…

Матрёна стрельнула глазами в сторону молодого барина и что-то прошептала на ухо Маргарите Петровне.

— И что, отбыли от звонка до звонка? — спросила та с ужасом.

Матрёна качнула головой:

— Заменили на поселение. Я ведь в акциях не участвовала, только литературу распространяла и в демонстрации один раз… Община поручилась: дед же с бабкой на иждивении, я единственный кормилец… Теперь, правда, один дед остался, бабка померла в прошлый год.

— И отправили сюда?

— Считается, да. Но я же здесь родилась, в Плоскове. Так что с одной стороны на поселении, а с другой — у себя дома. Родители умерли в девятнадцатом, так мы теперь тут с дедом…

— С поражением в правах?

— Да вы не беспокойтесь, — сказала Матрёна. — Я проверку в уездном управлении прошла, к работе с учащимися допуск имею.

— Я? Беспокоиться? — удивилась доцент Кованевич даже с некоторым возмущением. — Уж я-то не беспокоюсь по этому поводу ни в малейшей степени! — и вытащила папиросу.

— Нельзя здесь! — воскликнула Матрёна. — Заругают!

— Ах да, здесь же духовное заведение. — Маргарита Петровна спрятала папиросу в изящный серебряный портсигар. — Ну хорошо, не будем нарушать вековые традиции.

— И так уже будут ругаться, что вы простоволосые заходите в обитель…

— Ну, это уж им дудки! Как хочу, так и хожу.

— Это ничего. Отец-настоятель у нас добрый, поблажку даёт…

— Да уж… Либерал…

— А что — здесь братия хоть мясо видит, а в других-то монастырях нельзя, только рыба, и то не всякий день! По весне немецкой веры делегация приезжала, в собор допустил, на службу. После реставрации, говорят, и вообще иностранных отдыхающих сюда возить будут. А в других-то обителях после бусурманина и до сих пор храм по новой освящают.

— Ну, в Москве этих проблем уже не существует.

— Так ведь то в Москве. Москва — она большая… На фотокарточке в журнале видела, дома в десять этажей!

— И в двадцать уже есть.

— Эва как! — поразилась Матрёна.

— Нет, кофе без папиросы — это невыносимо, — сказала Маргарита Петровна и поднялась со стула. — Я пойду на крылечко.

— Ну что, барин, оклемались? — спросила Матрёна, когда они остались вдвоём.

— Да, хорошо, — ответил Стас. Сытый под завязку, он сидел на лавке и не спешил выползать из-за стола.

Матрёна вдруг встала, подошла к нему, погладила по голове и на секунду прижала к большой тёплой груди.

— А шанюжек-то я вам ввечеру испеку! И принесу!

— Спасибо, — млея, прошептал Стас и подумал, что ведь сейчас его отсюда прогонят. — А… скажите, тётя Матрёна… Можно, я вам помогу со стола убрать?..

— Да ведь не барское это дело, — сказала Матрёна, но не так чтобы очень твёрдо.

— Меня матушка приучила за собой со стола всегда убирать.

— Во-о-от какая у нас правильная матушка! — пропела Матрёна, составляя тарелки.

— У вас батюшка правильный, у нас — матушка. — Стас, счастливый оттого, что его не гонят, решился пошутить.

Когда до Матрёны дошёл его юмор, она звонко расхохоталась, а потом, как бы в знак одобрения, ущипнула барина чуть пониже талии да и пошла убирать со стола.

Её щипок Стаса почему-то взволновал. Перетаскав вместе с нею посуду в моечную, он сбежал из трапезной и пошёл, пользуясь тем, что доцент Кованевич его отпустила, на берег Согожи. Там сел на поваленный ствол берёзы и просидел до самого ужина. Он старался думать об Алёне, но мысли сами собой перескакивали на игривый Матрёнин щипок. Это было приятно и необычно.

Теоретический аспект отношений между полами никакой тайной за семью печатями для него не являлся: ни отчим, ни maman никогда не ограничивали его в чтении самой разнообразной литературы. На практике же ни до походов со товарищи в весёлые дома, ни до греховных интрижек с доступными сверстницами дело как-то не доходило: близких друзей у Стаса не было, шумных компаний он чурался. Да и всегда имелось чем заняться: на учёбу он налегал со всей серьёзностью, плюс живопись, плюс чтение книг. А в последний год — романтическое чувство к Алёне, правда, так и непонятно — взаимное или не очень…

За ужином Матрёна вроде и не посмотрела на него ни разу, зато Алёна сама подсела, и щебетала о коровах, которых увидела сегодня впервые в жизни. Стадо гнали мимо них, когда они из гостиницы шли в Рождествено на ужин. Алёна утверждала, что испугалась. Стас тоже повстречал стадо, но чего такого страшного может быть в корове, ему было решительно непонятно.

Потом опять вернулись к гостинице, и тут оказалось, что по распоряжению проф. Жилинского к Дорофею подселяют Вовика, а для Стаса хлопотами Матрёны на втором этаже нашлась отдельная комнатка, совсем маленькая, но с окном и шкапом. Он быстро перенёс на новое место свою сумку и книги и завалился на койку.

Он долго не смыкал глаз. Всё ему казалось, что вот он уснёт, и опять какая-нибудь мерзость с ним случится… Потом самому же стало смешно: до чего дошло, снов собственных страшится… Чтобы унять страхи, он стал вспоминать те места из любимых классиков, где про сон говорилось что-нибудь хорошее. Например: «… мир безумцу, который навеет человечеству сон золотой… » Или: «… и вечный бой. Покой нам только снится». Заснул на Радищеве: «… о природа, объяв человека в пелены скорби при рождении его, влача его по строгим хребтам боязни, скуки и печали чрез весь его век, дала ты ему в отраду сон. Уснул, и всё скончалось… ».

Деревня Плосково, 1656—1668 годы.

Когда человеку семнадцать лет от роду, жизнь его насыщенна и разнообразна. Но даже и в этом возрасте мало кому случается бежать нагишом по сосновым шишкам, удирая от десятка размахивающих кольями диких существ мужеска пола, в чьих злобных намерениях сомневаться не приходится. Стас-то уж точно не сомневался.

Взлетев на пригорок, он остановился перевести дух. Мужики с кольями бегали так себе, да и обувка их — лапти, поверить невозможно! — не способствовала установлению рекордов. Ему тоже бежалось нелегко — босые ноги сбились о корни сосен и шишки. Но всё же сказывались гимнастические занятия в училище, где он был не из последних легкоатлетов.

Этот сон, как и прежние, начался с нудизма: Стас вдруг обнаружил себя стоящим на четвереньках в траве и абсолютно голым. Первая мысль была — слава Богу, не зима, потом он осмотрелся и увидел, что вокруг лес, а в полусотне шагов от него стоит толпа мужиков, разинувших рты от изумления.

Мужики, как Стас позже узнал, в лесу заготавливали колья для своих нужд и как раз стояли перед симпатичной осиной, прикидывая, валить её уже или дать ей постоять ещё годок — чтобы уж наверняка сделать из неё соху. И тут вдруг прямо на их глазах из ниоткуда появился голый парень. А он сообразить ничего не успел: ноги сами понесли его через кусты из леса вон. Как и следовало ожидать, мужики с воем кинулись ему вослед.

Передохнув на пригорке, рванул дальше. Ведь он только что бродил здесь с Матрёной и однокурсниками! Надо бежать к реке. Он уже видел её приметы, ивняк по берегам: метров сто вдоль опушки, потом полем ещё столько же, и, одетая в песчаные берега, заблестит под солнышком Согожа. Он бросится в воду и переплывёт на тот берег. Рассекая кусты с едва распустившимися листочками, он сообразил, что здесь конец апреля — начало мая. Есть надежда, что мужики в воду за ним не полезут. А ему-то речку переплыть — раз плюнуть: корниловские заплывы приучили не бояться холодной воды.

Только вот что дальше?

Ну переплывёт он речку. А как он костёр-то разведёт? А что есть будет? А ночи-то холо-о-одные… Хошь не хошь, а придется выходить к людям. Вот к этим самым дикарям с красными злыми мордами, заросшими по самые глаза косматыми бородищами. Завтра же и придётся. Дай Бог, они до завтра успокоятся.

А если нет?

А нет — так тому и быть. Даже если забьют палками до смерти, всё лучше, чем быть разорванным медведем. Стас на бегу поёжился и отогнал от себя жуткое воспоминание. И удивился сам себе: до чего же спокойно он думает о смерти! Будто после того, как ему приснилось на выбор несколько смертей, умирать Для него стало делом привычным, вроде как высморкаться… Главное, не верить, что это всё всерьез, сказал он себе. И про Бога не забывать. Опять вспомнилось, что ведь был там кто-то, был старик бородатый, когда медведь… Как же Стас надеялся на него, а старик не помог!.. Ах, эти сны!

Он бросил взгляд в сторону, на пригорок, из-за которого, по Уму, должен был сверкнуть купол колокольни Рождественского Мужеского монастыря, где он, Станислав Гроховецкий, учащийся Архитектурно-реставрационного училища, проходил производственную практику. Но за пригорком не было ничего! Только густо-синее небо и тёмный лес в отдалении.

Зато блеснула река за деревьями. Хорошо, что хоть она никуда не делась. И чего бежал вдоль опушки, а не сразу вправо — и в воду? Было бы ближе. Хотя со страху каких только глупостей не натворишь.

Хриплые крики из-за спины сделались громче, а что там кричали, Стас разобрать не мог. Видать, поняли суть манёвра: что он в речку сейчас — бултых, и от них ушёл. Но, выскочив на песчаный берег, заросший лопухами, понял, что всё будет не так просто: кричали-то не ему. Двое мужиков, одетые в какие-то рубахи вроде сарафанов, стояли с сетью у самой воды и обалдело на него таращились. «Держи!» — донеслось сзади. Рыбаки встрепенулись, бросили сеть и рванули наперерез беглецу. Азарт охоты так и засверкал в их глазах.

На какой-то миг Стас почувствовал укол дикой тоски, как всегда с ним бывало, когда пахло дракой. А потом сплеча засадил рыбаку, который пёр на него, расставив руки, кулаком прямо в бороду. Тот, даже не пятясь от удара назад, просто опрокинулся на спину, в воду, подняв косматой головой сноп брызг. Ударчик получился что надо. В реальности Стас боксерскими навыками не блистал, но во сне чего не бывает…

В этот момент второй рыбак бросился ему под ноги, и Стас полетел на песок.

Встать! — молнией сверкнуло в мозгу. — Иначе забьют.

Он вскочил на ноги. Подбежавшие мужики взяли его в кольцо и остановились. Ужас накатился на Стаса.

— Дяденьки… Дяденьки… — пробормотал он, но они молчали. Вот и всё, пришла мысль. Хорошо бы успеть подставить голову под первый удар — чтобы сразу отключиться. Это сон, твёрдо сказал он себе. Только сон!

Расцарапанные о кусты и ветки руки и бока нещадно саднили, а ступни ног так просто горели адским огнём.

Стас повернулся в ту сторону, где должен был быть Рождественский монастырь, и, прикрыв срам левой рукой, правой размашисто перекрестился.

В этот момент рыбак, сидевший в воде с разбитой мордой, взревел диким голосом, бросился на Стаса и, обняв его, попытался снова повалить на песок. Стас, однако, устоял: рыбак был ниже его на голову и существенно легче! Он взял его за запястья и без труда развёл ему руки. А затем один из подбежавших что-то гаркнул, обиженный рыбак сделал шаг назад и остановился, тяжело дыша.

Желая понять свою будущую судьбу, Стас оглядел остальных бородачей и с удивлением отметил, что они вообще-то не желают на него набрасываться. Мужики переминались с ноги на ногу в явном смущении и отворачивали глаза, встречая его взгляд. И все, как один, были сильно ниже его ростом.

— Ты что же, отроче, во Христа веруешь? — спросил тот, который окоротил рыбака. Он здесь, похоже, был за старшего.

— Верую, дяденька, — сказал Стас, прикрываясь руками и конфузливо отворачивая тело.

— И в Троицу Святую?

— И в Троицу.

— А ну ещё раз покрестись!

Стас перекрестился.

— Тремями перстами крест кладёт, — сказал один из мужиков и посмотрел на остальных. — И не боится геенны огненной.

— Ну, это… православный же, — сказал Стас, не понимая.

— Какой ты православной! — плачущим голосом завопил побитый рыбак. — Православные двумями перстями крестюца! И в лицо-то кулачищами не бьют!

— Двумя? В смысле старообрядцы? — спросил Стас.

Мужики переглядывались и морщили лбы.

— А ты не с Москвы ли будешь? — спросил тот, что был за старшего, после безуспешной попытки сообразить, кто такие старообрядцы и что означает «всмысле».

— Из Москвы.

Тут уже проснулись остальные. Эти слова — «из Москвы» — будто раскрыли им глаза. Рыжий тощий закричал:

— А-а, никониянска ересь! Так ты это здеся брось, в наших-то лесах не надо притворяться. Зря от нас бегал-то, паря!

И все облегчённо загомонили:

— У нас-от по-старому. Ты не боись.

— У нас монастырь правильной.

— Как до нас установлено, то не нам переставлять.

— Москва! Эва диковина! Что нам Москва? Мы в Бога веруем, как деды заповедовали.

И только старшой хмурился.

— А почему ты без порток? — спросил он. Кажется, этот вопрос занимал его больше, чем основы Стасовой веры.

— Купался, кто-то одежду украл, — ответил Стас, чуть запнувшись.

— Не должно такого быть, — вполне миролюбиво сказал второй рыбак, тот, что бросался Стасу под ноги. — А ежели кто из наших согрешил, найдём, будем судить миром.

Остальные притихли. Стас подумал, что опасность миновала: уж коли сразу, с налёту не побили, то бить уже не будут. Что агрессивность в человеке происходит прежде всего от страха. А он же совсем не страшный, он — хороший, зачем его бить? И ещё подумал: во сне он совершенно не похож на себя обычного, рохлю и мямлю, который прежде чем один раз отрезать, семь раз отмерит, а то и больше, и не всегда ответит. Его сосед по дому, поэт Маяковский, однажды сказал Стасу по этому поводу, что он страдает лестничным остроумием, — это когда, уходя из гостей, только на лестнице понимаешь: а вот этак-то надо было ответить! А тут прямо как сэр Лоуренс Аравийский — рраз, и выдал легенду: купался, мол, вот и голый! И ведь как ловко — сразу поверили!

Но мужики притихли неспроста. Они-то уж знали, что ни в какой речке Стас не купался, а просто взялся… не пойми откель. Кто-то внезапно загундосил:

— И приведут нагого человека, плоть его — смрад и зело дурна, огнём дышит, изо рта, из ноздрей и ушей пламя смрадное исходит…

— Окстись, Парфён, — сказал старшой. — Где ты пламя смрадное видишь?

— В Писании чёрным по белому… — начал Парфён.

— Ты мне Писанием-то не тычь! — вдруг рассердился его собеседник. — Знаем, читали. А где звезда косматая, трёхглавая? А? Где мор и глад по всей земле?

— Твоя правда, Кормчий, — сокрушённо сказал Парфён. — Нет звезды и мора. А всё-таки голые люди из ниоткуда просто так не выскакивают.

Эх… Ну убьют, — подумал Стас. — Что я, не помирал, что ли?

— А помстилось вам, — весело сказал он, пьянея от вседозволенности, даруемой сном. — Купался, вылез — портков нет. Может, и не украли. Может, они сами уплыли. А я лёг под деревцем и уснул. А как вы там загалдели, проснулся. А вы думали, какого лиха я тут голый?

Мужики недоверчиво качали головами. И один лишь Кормчий вытаращил глаза и воздел палец: некая идея озарила его.

— Ковалиха! — ликующе крикнул он. Теперь уже мужики повытаращивали глаза, а потом до них дошло, и началось настоящее веселье. Похоже, не зря Кормчий был у них за старшего — придумал что-то очень важное. Один только Стас ничего не понимал, а остальные шлёпали его по спине и плечам, обнимали, щекоча бородами, что-то кричали в уши и вообще радовались его присутствию.

— Ты ведь беглый и сирота? — спросил Кормчий.

— Ну как: матушка в Москве.

— А жены, детей нету? Ни с кем не венчанный? —Нет.

— Ну, тады ничего не боись. Мы тебя скроем.

И вскоре Стас, обёрнутый в чью-то рубаху, и его недавние преследователи нестройной толпой побрели в деревню. На берегу остался только побитый рыбак прозвищем Курака. Сматывая сеть, он утирал бороду и что-то бормотал себе под нос. Второй рыбак ушёл со всеми.

По воде зашлёпали первые капли дождика.

Оженили безропотного Стаса на следующее утро. Как разъяснил ему Кормчий, был у них в деревне мастер, здоровущий мужик— не то чтобы кузнец, но коней ковал. Ковалём его и звали. А сосватали за него девку аж из Мологи. Моложские — мужи важные; абы кому своих девок не отдают, а им отдали, потому что напели им, дескать, не за абы кого и берём, а за коваля!

И она стала Ковалихой.

Молодой её муж возился с железками, возился, да и. поранился. Конечно, рану водой ключевой обмыл и травки целебные, в навозе моченные, приложил. Однако через горячку помер в два дни. Такая незадача. А молодая баба уже брюхатая! Коваль был сирота; кому кормить-то вдову, а потом нянькаться с дитятем? Возвращать в отчий дом жалко — женихов для неё в деревне нету и бобылей нету. Решили за неё отрабатывать миром, ожидаючи, пока овдовеет кто и возьмёт хозяйство. И тут, прямо с неба, и не случайно, видать, голый, свалился Стас!

— И ты сам сказал — «Ковалиха», — радовался Кормчий.

— Я? Нет, не говорил.

— Да как же? Все слышали! — гомонили мужики. — Сам сказал — я, дескать, проснулся, и Ковалиха!..

Невеста оказалась маленькой, худой, с волосами соломенного цвета под платком. И с уже заметным животиком. Стас, увидев её впервой, сразу вспомнил статью Уголовного кодекса о растлении малолетних.

— Да она же сама дитё! — сказал он Кормчему, преодолевая робость.

— Она, конечно, тоща, — снисходительно согласился тот. — Но подумай сам, разве бы сильную бабу отдали бы с Мологи в какое-то Плосково? Да ни в жисть! Мы и взяли что дали. Зато какая будет выгода, когда поедем в Мологу на ярмарку! И скажу тебе: она хоть и не сильна, но трудолюбива и добра. Коваль не жаловался. Слюбится и тебе!

Смешной вопрос: отчего бы во сне не жениться?..

Ещё до вечера сбегали к игумену, отцу Афиногену. Кормчий, показывая на Стаса, объяснил ситуацию, и настоятель согласился обвенчать молодых поутру. Но чтобы никаких гуляний, не осень чай: завтра сеять яровой овёс! Вернулись к избе Ковалихи, где молодые мужики, ожидаючи их, играли в лапту; дядьки в возрасте вели, сидя на завалинке, беседы. И в тот миг, когда Кормчий прокричал: «Отче согласился!» — сверкнула молония и грянул гром.

— Неспроста! — захохотали мужики. — Неспроста! Перун благословлят!

На проведённой тут же мировой сходке отдали Стасу всё ковальское имущество, и дом, и две коровы, и десятину земли, и одёжку, и даже постановили вернуть ему лошадь, которую свели уже в дом безлошадного Невзора. Но тут Стас упёрся: с мотоциклом он управлялся и авто водить умел, но что с лошадью делать, не знал вовсе.

Крестьяне его отказ поняли по-своему.

— Кто сирых питает, тот Бога знает! — крикнул кто-то.

Двое-трое кланялись, благодаря Стаса заявленную им доброту:

— Одной рукой собирай, другой раздавай.

Как сказали бы в двадцатом веке, начались трудовые будни. Буквальность поговорки «от зари до зари» он прочувствовал на собственной шкуре. А приходилось ещё и учиться, прямо на ходу! Стас ведь не только не мог отличить овса ото ржи, это ещё полбеды, но и вообще ничего не понимал в сельском хозяйстве. Сложность устройства сохи привела его в ужас. Мужиков это, надо сказать, весьма удивило. То, что он не знал особенностей здешних почв, было понятно: человек пришлый. Но как можно не уметь пахать?!

Первоначально за ним приглядывали, помогали, а то и просто переделывали его работу. Но постепенно он освоился. Унавоживал землю, запахивал, боронил. На монастырском поле зерно кидать в первый раз не доверили, но на своём поле, на которое выпадало денька два в неделю, пришлось всю работу делать самому — и сеять, и жать, и молотить.

Молодая жена между тем прибавляла в талии, продолжая работать по дому и выходить в поле. Он прозвал её Алёной, хотя крещена она была Таисией, а в отчем доме её и вовсе звали Мышонком. О всякого рода телесных утехах у них и речи не заходило. Во-первых, Стас её, беременную, стыдился: не было же у него раньше таких отношений с женщинами! Во-вторых, он возвращался вечерами еле живой, сил хватало лишь на то, чтобы, схлебав щец и пробормотав ритуальное: «Прав был проклятый Радищев!» — повалиться на лавку, спать.

Покуда воспоминания о прошлой жизни были свежи и красочны, он, бывало, сравнивал ту и эту реальности. Больше всего поражался практически полному отсутствию многих обыденных, казалось бы, вещей. Например, в этой жизни не было колеса. Общение селян с внешним миром осуществлялось по реке, а для внутренних перевозок использовали волокуши. Срубленные в лесу деревья просто волокли, сцепив комелья; к боронам сверху приделывали полозья и, закончив бороньбу, перевернув, волочили домой за лошадью. Что до реки, так Стасу поплавать пришлось даже в первый год, в поисках семенного зерна. Фокус в чём: свой семенной фонд вырождается, надо с кем-то меняться. Но если выменяешь зерно, выросшее на доброй земле, а бросишь в худую землю — вообще урожая не жди. Вот и плаваешь, выбираешь. Впрочем, Стаса в эти вояжи брали гребцом, за-ради силы.

И ещё: здесь не имели ни малейшего представления о пиле. При любой работе обходились топором!

Другой удивительный факт — пристрастие односельчан к поговоркам. Стас, конечно, читывал словарь Владимира Даля и знал, что поговорок русский народ придумал немыслимое количество, но никак не ожидал, что поговорки, по сути, заменяли этому русскому народу мыслительный процесс. Для любой ситуации их можно было подобрать несколько десятков. Каждый раз, когда на границе двух участков сходятся два пахаря, один обязательно крикнет:

— Держись сохи плотнее, дело будет прибыльнее!

А второй в ответ:

— Без дела жить — зря небо коптить!

Или, если идёт дождь:

— Март сухой, а май сырой, будет урожай горой!

И оба хохочут.

Со временем он понял, что причиной всему страх неурожая. Остаться без еды — это верная смерть зимой. Отсюда и упорство в работе, и скудость лексики, и показное веселье.

… Когда сжали озимые, и отсеялись по новой, и дождались урожая яровых, наступила спокойная жизнь. Пришло время починки изб, заготовки дров и свадеб. Стас начал помаленьку осваивать кузнечное дело, благо инструмент и помещение с горном остались ему «в наследство» от покойного Коваля. Ближе к зиме купил себе лошадку.

Вообще лошадками пользовались совместно, отплачивая хозяину фуражом или услугами.

В сентябре Алёна разрешилась девочкой; крестили Дарьей. Бабы нанесли тряпок и прочих цацек. Мужики степенно поздравляли. Но, кстати, слово «мужик» было здесь никому не известно. Приветствие Стаса «здорово, мужики!» встретили с недоумением. Знали слово «муж» в семейном значении, в смысле — тот, кто что-то «может», «можущий». Атак — «мы хрестьяне»! И все дела.

Местные религиозные порядки Стаса озадачили. Всё время шептались о каких-то переменах: враги истинной веры в Москве затеяли её изменить, креститься иначе, в церковь ходить не по праздникам, а чуть не каждый день, петь во храме по-другому, и крест у них восьмиконечный, чего отродясь не бывало. Но при этом сами-то «хрестьяне» были совершенно очевидными язычниками! По вечерам пели про Леля, хороводы устраивали в честь бога Хора. Летом на верёвках крутились вокруг дерева и в воду сигали; зимой, в самый декабрьский мороз, отмечали Карачуна, который «режет» светлый день.

А попрыгав через костёр, некоторые деревенские мужи брались цитировать Священное Писание. Они, кроме Кормчего, все были неграмотными, читали по памяти выученное. Но читали с чувством, а из житий каких-нибудь святых мучеников и со слезой — куда там артист Качалов!

Однажды, когда, собравшись вместе, переложили покосившуюся стену в избе Бакаки и уже сели пить медовуху, Стас, разомлев, затеял рассказывать им о водолазах. Дескать, придёт время, придумают такой железный зипун и ведро с окном на голову, и можно будет по дну реки ходить, на рыб любоваться. Подбил его нароссказни Курака, давешний рыбак, которому он однажды заехал по лицу кулачищем. Очень уж ему нравились-то Стасовы сказки. Стас, по старой памяти, и завёлся о водных всяких процедурах. Ещё в избе были Добрыня, Вешняк и Путята; потом, как водится, Кормчий пришёл.

И что-то в рассказе о водолазах насторожило их. Сидели как пришибленные, а потом Вешняк вдруг заорал:

— Ay, ay, шихарда кавда!

И «хрестьяне» вскочили, встали в круг и, положив одну руку на плечо соседа, а второй подбоченясь, двинули хороводом, притопывая и завывая заклинание против русалок. А потом страшным шёпотом рассказывали ему, какие зловредные русалки живут в Согоже за Плиевой излучиной, и хохотали, вспоминая, как у прошлом годе чуть не утоп дурачок Обнитка.

Стас теперь уже удивлялся, как мог он принять их за ужасных дикарей? Молодые мужчины, пусть необразованные, но сообразительные, работящие, смешливые — и наивные как дети. А что до бороды, то и он теперь ходил с бородёнкой и волосами, обрезанными ножом «под горшок». Ножницы имелись не в каждом доме!

Посиделки закончились тем, что, допив медовуху, пошли играть в бабки.

В первый свой визит в монастырь — когда Кормчий сговорился с отцом-настоятелем о его женитьбе — Стас оглядывался, искал хоть какие приметы того монастыря, который он знал там, в настоящем мире, но не нашёл ничего похожего. Правда, сложенные между избами груды камней говорили о том, что собираются здесь что-то строить, но пока ни собора, ни колоколенки, ни даже стен здесь не было, а был только невысокий вал, несколько избушек и деревянная церквушка.

В церкви этой Стас в первый год иногда, забывшись, крестился тремя перстами. Заметил это отец-настоятель Афиноген. И однажды, крепко взяв Стаса за локоть, вывел вон из храма и учинил натуральные политзанятия.

— Богу помолился?

— Угу.

— А что ж ты, дьяволово отродье, с троеперстием-то играешь?

— А что?

— Кукес-бес в трёх перстах сидит, вот что! А в нём, считай, вся преисподняя. Ты когда троеперстное знаменье кладёшь, беса Кукеса тешишь. Ты ведь на Москве бывал?

— Ну… бывал.

— Знаешь там — слобода Кукуй такая есть?

— А как же, — удивился Стас. Незадолго до его отъезда на практику вышла в свет вторая книга сочинения графа Толстого о царе Петре Первом, там про этот Кукуй немало говорилось. Не было у них в училище никого, кто бы этот роман не прочёл хотя бы верхами. Споров было множество: большинство склонялось к тому, что Пётр у Толстого получился уж слишком вымазанным чёрной краской — дегенерат, педераст, немецкий шпион, ненавидевший русский народ лютой ненавистью, отбросивший государство Российское на сто лет назад. Полагали, что обласканный властью писатель сделал это в угоду Верховному — А.И.Деникину, который, как известно любой собаке в республике, Романовых на дух не переносил. Не зря же прежний Верховный, Лавр Георгиевич Корнилов, повелел их всех в 1918-м выслать из России без права посещения.

— Кукуй — это самый Кукес и есть. А кто живет на Кукуе, знаешь? — допытывался монах.

— Иноземцы, — твёрдо сказал Стас.

— Еретики! — молвил отец Афиноген с осуждением.

— Отче! — шёпотом позвал Стас.

— Что?

— А кто сейчас царём на Руси?

— Дак… — растерялся настоятель. — Известно кто. Царь Ляксей свет Михайлович правит. Вместе с патриархом, тьфу, с Никоном… А ты, отроче, видать, совсем скудоумный, даром что с Москвы…

Стас почувствовал, как тон монаха переменился! Зря он спросил про царя. Сон есть сон, какой тут ещё царь? Тем более не любят его. Хотя этот сон, пожалуй, посимпатичнее предыдущих. Но и тянется изряднёхонько… А вообще — Стас улыбнулся — это ли не везуха: будто тебе цветную фильму показывают, с тобой в заглавной роли; посмотрел и вернулся к своим баранам… То есть, прости, Господи, к настоящей Алёне и Игорю Викентьевичу, профессору…

Через три года, когда он уже не чаял себе жизни без милой жены своей Алёнушки и без дочки Дашеньки, когда гнал даже мысль о том, что это сон, Афиноген драл крестьян за бороды, ежели замечал, что они крестятся двумя перстами. Он призывал славу патриарху Никону, «коий наставил нас в истинной вере», а селян, всего лишь за подозрение в сочувствии к староверию, велел пороть безбожно; кое-кого и на каторгу сослали. И это несмотря на то что силами тех же селян доведён уже был до самого купола прекрасный каменный собор в монастыре!

Ещё через семь лет, когда опальный Никон по пути в северную ссылку вместе с конвоем ночевал в Рождествене, отец-настоятель Афиноген не вышел к нему и отказал в трапезе.

Оксфорд, 2057 год.

В сверхсекретной лаборатории ТР (Tempi Passati, что по-латыни значит прошлое) службы МИ-7, числящейся по Министерству иностранных дел, царил «рабочий психоз» — ожидался визит нового премьер-министра, а сегодня прибыл его помощник, сэр Джон Макинтош. У мониторов с деловым видом сидели все, включая историков-аналитиков, ни бельмеса в технике не смыслящих. Никто не пил чай, никто не валялся на кушетках, почитывая исторические хроники; было решено, что нежелательны даже обычные в это время дня словесные баталии в курительной комнате. Вопрос шёл о финансировании на следующий год, а переизбыток штатских лиц, бродящих с застывшим вопросом в глазах или спорящих, как трактовать то или иное событие, мог произвести на высокопоставленного чиновника в корне неверное впечатление.

Один из штатских — отец Мелехций, мужчина такой громадной учёности, что с ним не рисковал спорить даже директор лаборатории, — устроился незаметно в уголке зала заседаний и сквозь смеженные веки с любопытством наблюдал за происходящим. Он был «в деле» с самого начала и прожил уже слишком много жизней, чтобы суетиться по пустякам. Познав все изгибы и извивы человеческого поведения, теперь он — не говоря об этом, правда, никому — изучал проявления человеческой глупости.

Представителя премьера, поскольку в лаборатории он уже бывал, сразу пригласили в зал. Здесь директор лаборатории доктор Глостер, прежде чем приступать к докладам, улыбаясь по-домашнему, предложил гостю лёгкие напитки и закуски. Джон Макинтош, изображая деловитость, отказался, но одна его рука быстро подхватила с тарелки крекер, а вторая — рюмочку; затем он увлёк кокну заместителя директора Сэмюэля Бронсона. Отец Мелехций, продолжая сидеть с полузакрытыми глазами, прислушался.

Макинтош и Бронсон были старинными, ещё школьными, приятелями; оба после школы учились тут же, в Оксфорде, и держались друг с другом запросто.

— Что у вас происходит, Сэм? — спросил сэр Джон.

— У тебя есть вся информация, Джон.

— Прекрати эту официальщину, дружище. Мне её тут и без тебя напихают. Ты знаешь, я занимаюсь очень многими делами, более злободневными, чем эта авантюрная лаборатория. Сейчас я говорю о том умершем, вашем специалисте по России.

— Все когда-нибудь умирают, — уклончиво ответил Сэм. — Старина Биркетт врезал дуба на работе. Не такой уж редкий случай в наши тяжёлые времена.

— В прошлом году были ещё двое, ты не забыл?

— Джон, я — замдиректора по технике, а эти случаи не связаны с техникой. Спрашивай наших историков. Мы обсуждали и решили, что причина — в тех событиях, в которые они попадали в прошлом.

— Если они попадали в прошлое, Сэм. Если.

— Ты сомневаешься?

— Я во всём должен сомневаться, у меня работа такая.

Они уселись за стол и переглядывались, недовольные друг другом, в то время как доктор Глостер вещал:

— …снимает реплику человека, которая есть волновая функция каждой частицы тела оператора, или тайдера [5]. Излучение нужной частоты создаёт в прошлом физический объём, то, что мы называем фантомом: тайдер остаётся в нашем настоящем, не претерпевая физических изменений, а фантом независимо живёт в зафиксированном прошлом,

Отец Мелехций едва заметно улыбнулся. Уж он-то знал, какова степень этой независимости. Попадая в прошлое, он действительно был абсолютно независим и от доктора Глостера, и от премьер-министра, и вообще от чего-либо в этом мире. Но не от себя самого. Между ним, живущим там , и им же, лежащим на кушетке тут, будто протянута струна. Одно неловкое движение — порвал её, и тут тебя больше нет. Интересно, что не все это чувствуют. Полковник Хакет, например, не чувствует; он абсолютно лишён страха, как и иных каких-либо комплексов.

— Сам процесс мы назвали тайдингом, — журчал голос доктора Глостера. — А открыл эффект в 2047 году…

— Давайте не будем говорить о вещах общеизвестных, — остановил его сэр Джон, вызвав смешки: «общеизвестность» ограничивалась штатом лаборатории ТР, премьер-министром и самим Джоном Макинтошем. Даже министр иностранных дел не знал, чем они занимаются, а директор МИ-7 хоть и знал, но не очень верил. А располагалась их маленькая организация в здании — вернее, под зданием, вполне легальной Oxford University Engineering Laboratory, занимая половину первого этажа и пять этажей вглубь.

Джон Макинтош надулся:

— Да, уже и я наизусть выучил, что излучение удерживается приборами и возникает симбиоз фантом-оператор.

— Приборами, создание которых стало возможным благодаря предоставленным лаборатории финансам, — ввернул доктор Глостер.

— Из которых львиная доля идёт на оплату счетов энергетических компаний, — бросил на это представитель премьер-министра. — Ваша лаборатория тратит энергию со скоростью кролика, пожирающего клевер. Но в отличие от клевера энергия денег стоит, особенно в наши кризисные времена… Кстати, премьер поддерживает вашу авантюру исключительно по этой причине: вы тратите энергию. Это убеждает, что вы тут не только болтовнёй занимаетесь.

— Простите, сэр, — возмутился Глостер, — ваши слова…

— Давайте без обид, — мигом отозвался Макинтош. — Положа руку на сердце, мы не имеем никаких результатов. — И добавил с ядом: — Если не считать трёх сотрудников, скончавшихся на работе за полтора года. В пересчёте на штатную численность лаборатории это больше, чем потери диверсионного и антитеррористического управлений, вместе взятых!

— Но, сэр, смерть профессора Биркетта позволила нам продвинуться в понимании процессов, ведь в отличие от предыдущих случаев он был не один, а с напарником. В тайдинг с ним ходил полковник Хакет.

И директор лаборатории пустился в объяснения. Учёные с самого начала знали, что, когда внедрённый в прошлое фантом погибает, тайдер просто выходит из «состояния связи». Смерть же Биркетта в момент тайдинга показала, что, когда умирает тайдер-оператор и происходит прерывание связи «сверху», фантом остаётся жив!

— Нам стало ясно, что фантом «со стажем» может жить дальше за счёт опыта, отложившегося в его мозгу за время его фантомной жизни. Это очень важно, сэр.

— Может, это и важно, но фантомы не относятся к числу кадровых сотрудников, а профессор Биркетт относился. Поэтому мне куда важнее понять причину его смерти, чем вникать в особенности поведения кого бы там ни было четыреста лет назад.

— Разрешите мне, — вступил в разговор Сэмюэль Бронсон. — Профессор Биркетт был очень стар. Он родился еще до Англоамериканской войны 1980 года.

— Я помню, ему было под восемьдесят. Когда вы брали его на работу, я не возражал, но никак не предполагал, что его допустят к тайдингу. Ведь это длительная процедура, не так ли?

— Фантом в состоянии прожить в прошлом хоть двадцать пять, хоть сорок лет, старея с естественной скоростью, а в нашей реальности пройдёт один час. Это немного. А профессор очень хотел побывать в старинной России. Он знал медицину, следил за своим здоровьем. И ведь наши дела, в отличие от полётов в космос, не требуют особого здоровья. В начале процесса тайдер стоит, чтобы его фантом там, в прошлом, не падал на землю, потом мы его кладём на кушетку.

— Да-да, доктор Глостер уже объяснил, что тайдер не претерпевает физических изменений. Вот только трое скончались. Что думаете об этом вы, полковник Хакет?

— Эмоциональный шок, сэр. Сердце не выдержало того, что он увидел в Москве, сэр.

— А что понесло вас туда? Что нам вообще за дело до Московии?

Сэмюэль жестом остановил полковника и ответил:

— Приборы показывали всего десять мест на Земле, где кто-то передвигается в прошлое, в том числе два в России. Встала задача выявить реальное время их жизни, а сделать это можно, только встретившись с их фантомами. Одного нашли по документам: он проявил себя таким незаурядным человеком, что попал в летопись. Капитан Бухман встретился с ним в четырнадцатом веке при дворе великого хана и вызнал координаты его реальной жизни. Звали его Никодимом, и, к счастью, он жил в доступном для нас веке, во времена русской царицы Анны Иоанновны; тайдинг он называет «ходкой». Мы его на всякий случай ликвидировали. Это какой-то уникум — каким источником энергии он пользовался, непонятно. Там, кроме дров… Ну, это детали. Второго нашли предположительно: хитрый, виляет в разговоре, понять невозможно. С ним говорил полковник Хакет, сотрудник очень хваткий, так этот русский от него сбежал!

— Про эти случаи было в вашем июньском отчёте.

— Да. Но уже на этой неделе, то есть после ликвидации Никодима, приборы зафиксировали ещё одну «ходку» русского. И мы решили направить наших людей в Москву середины семнадцатого века: одна из линий его продвижения вглубь кончается во временах царя Алексея. А в темпоральном колодце он фиксируется с конца восемнадцатого века.

— Минуточку! Поясните. Я тут немного путаюсь.

— На первом этапе наблюдается эффект нулевого трека, — сказал Сэм. — То есть тайдинги или, по-русски, «ходки», прослеживаются приборами не от начала их пути, не от реального времени жизни тайдера, а существенно глубже во времени. Мы сами смогли создать первый реальный фантом — так сказать, вышли в режим насыщения — только спустившись на триста лет назад, и дальше уже не было проблем с массой фантомов. А от нуля до минус трёхсот лет у нас получались не более как практически бесплотные, прозрачные существа.

Отец Мелехций тихо радовался, вспоминая, скольких призраков расплодили они с профессором Гуцем, изобретателем тайдинга, арендуя для первых опытов старинные английские замки. Они тогда боялись, что будет происходить взаимопроникновение массы фантома и окружающих предметов, например стен. Оказалось, такой эффект никак не проявляется. Поэкспериментировали всласть!

Тем временем Сэм закончил свои объяснения:

— Итак, в нашем случае нулевой трек, когда передвижение во времени не фиксируется приборами, составляет триста лет. А уничтоженный нами русский выводил фантом в режим насыщения за сто лет! Теперь появился новый русский «ходок», материализацию которого приборы прослеживают с конца восемнадцатого века вглубь. Мы не знаем, каков период нулевого трека в этом случае, но предположим, отстало трёхсот лет. Значит, он реально может жить от начала двадцатого и до конца нашего, двадцать первого века.

— Так! — сказал Джон Макинтош. — Понятно. Наш современник отправляется в прошлое.

Сэмюэль покивал головой:

— Вот поэтому мы и кинулись его искать, отложив другие дела. Если он работает на русские спецслужбы, то способен менять прошлое в нужном им направлении. А разве нужно этонам, Джон?

— Да, это понятно. Во время визита премьер-министра обсудим. А теперь закончим с путешествием полковника Хакета и профессора Биркетта. Слушаю вас, полковник.

Отец Мелехций, умеющий тонко чувствовать юмор, обожал слушать полковника Хакета. Вот и в этот раз он обратил на него всё своё внимание.

Полковник начал свой рассказ:

— Сэр, в соответствии с приказом я отбыл в 1650 год в составе группы: я и гражданский исследователь профессор Биркетт. Разрешите доложить, сэр, в Британии происходила гражданская война. За год до нашей высадки был казнён король, сэр! — И полковник сделал многозначительную паузу.

— Я знаю об этом, Хакет, — поморщился Макинтош.

— Прошу прощения. Во избежание трудностей мы отправлялись не с этой базы — здесь слишком населённые места, — а с базы на острове Мэн. Это было ошибкой, сэр!

— Вы доложили об этом по возвращении?

— Да, сэр!

— А в чём заключалась ошибка?

— Мы оказались в малонаселённом месте, где все друг друга знают, совершенно голыми, сэр! Нас целый год передавали из одной тюрьмы в другую, пока неизвестные бунтовщики не освободили нас. Они не знали, кто мы такие, и освободили просто так, бесплатно, сэр!

— Очень хорошо, полковник. А как вы добрались до Москвы?

— До Амстердама на судне. Шла война с Голландией, сэр! До Гамбурга пешком! Далее мы ехали на телегах, поскольку гражданский исследователь в силу возраста отказывался ехать верхом. Во время путешествия мне очень пригодились навыки рукопашного боя!

И полковник сурово оглядел присутствующих.

— Мистер Макинтош, разрешите, я сам изложу последовательность событий, — вмешался директор лаборатории. — Рассказ полковника записан и проверен, он подтверждается воспоминаниями иностранцев, живших тогда в Москве.

— Излагайте, — разрешил сэр Джон.

— Итак, в 1653 году наши исследователи добрались до Москвы. Полковник завербовался в армию, а профессор подружился с медиком, англичанином Коллинзом, и жил при нём. Он давал ему столь успешные советы, что Коллинз стал царским лейб-медиком. Профессор Биркетт и Хакет лично видели царя Алексея Михайловича. Но царевичей не видели.

— Даже русского Петра Великого?

— Он тогда ещё не родился, царь был женат на своей первой жене. Царевичей Фёдора и Ивана скрывали, царевич Михаил сбежал с раскольниками. Биркетт и Хакет были там, когда родился царевич Семён, который умер молодым. Но его они тоже не видели. У русских вообще такое представление, что врач вроде колдуна — может лечить без осмотра пациента.

— Но в принципе, если бы они увидели Петра, у них была бы возможность его убить?

— У меня нет данных для ответа на ваш вопрос. Но они не имели задания кого-либо убивать, а должны были найти русского «ходока». В предыдущих случаях мы обнаруживали их при владетельных особах: логично предположить, что и этот устроился в столице. Согласитесь, невозможно представить, чтобы человек такого рода стал бы там простым крестьянином, ведь выходец из двадцатого или двадцать первого века намного выше в умственном отношении, чем местные бояре!

— Так что с профессором Биркеттом?

— Профессор очень мучился, сэр! — гаркнул полковник Хакет. — Чай дорог, табак запрещён — кто им торгует, того вешают. Ни телевизора, ни газет, ни театра, хоть вешайся сам. Профессор увлёкся местной религией и много времени тратил на поиски «ходока». Говорил всеми дьякам и попам: «А как тебе, golubchic, живётся здесь без автомобилей и телефона»? Он думал, «ходок» сразу себя выдаст. А я искал среди стрельцов, а когда служил в Ярославле, то и среди купцов на ярмарках. Никого не нашёл. Прошу учесть: меня на войну посылали, я воевал против шведов, сэр. Дослужился до старшего лейтенанта!

— А умер профессор, когда его фантом в 1665 году стал свидетелем массовой казни, — сказал доктор Глостер.

— Точно, — подтвердил полковник. — Монаха там сожгли — он сам залез на костёр; запалили с четырёх углов и сожгли. И другие, не связанные, сами кладут руки-ноги на бревна, а палач отрубает их топориком. И на повешение идут своими ногами. Народец робковатый, сэр!

— Но за что?! — воскликнул Джон Макинтош.

— А как же их не казнить, сэр! Воры, контрабандисты, убийцы. Тот монах, говорят, колдовал. Скотоложцев вяжут к рогам любимого скота за член и гонят по улицам, Одна баба убила мужа, и её закопали в землю живьём. Нюхателям табака режут ноздри, сэр, а тех, кто пил вино в подпольных кабаках, бьют кнутом.

— Какое беззаконие!

— Осмелюсь доложить: казнят по законам. Их принял Вселенский собор и утвердил царь.

— Во время казни фантом профессора Биркетта находился в первых рядах зрителей, — печально сказал директор лаборатории. — Старик не выдержал этого зрелища.

— У нас был назначен раут в тот день, — продолжал полковник. — Я же не знал, что профессор умер. Там он был жив, только вроде как не в себе. Я думал, лейб-медик доктор Коллинз ему поможет, но ничего не получилось. Мистер Биркетт совсем спятил и постригся в монахи. А у меня закончился контракт с русским правительством, и мне, сэр, показалось правильным вернуться в Англию, искать своих.

— А как бы вы их, полковник, стали искать?

— Я тогда не думал об этом, сэр. Мне казалось, кто бегает по улицам голым и знает, что такое автомобиль, это и будут свои.

— Понятно, полковник. Продолжайте.

— В Московии не любят, когда наёмные офицеры по окончании срока договора всерьёз хотят уйти. Я договорился с голландским послом, что уеду вместе с его посольством. Но меня посадили в тюрьму и вынудили к новой присяге. Голландцы уехали без меня, а я сбежал, догнал их и ехал с ними до Новгорода. И вдруг оказалось, что Англия с голландцами опять воюет! Я потом проверил — оказывается, мы проиграли эту войну, сэр!

— Я в курсе дела, полковник, — скривился Джон Макинтош. — Но вы всё-таки добрались до Англии?

— Да, сэр, но только не очень быстро. В Новгороде меня опять схватили стрельцы. Я служил в Рыбной слободе на Волге, и, сэр, я продолжал искать русского «ходока»! Потом меня отправили воевать с крымчаками. Оттуда ушёл через Персию с купцами, доплыл до Англии, но здесь был кордон против чумы. Наконец вошли в устье Темзы, и… Разрешите доложить: я утонул вместе с кораблём, сэр!

Деревня Плосково, 1668—1672 годы.

Молога, Холопье поле! Самая знаменитая в мире ярмарка! Она и Новгородскую перешибёт своим размахом, и Нижегородскую — даже не вспоминая про Новоторжскую.

За много лет лишь единожды Стас пропустил эту ярмарку, да и то по причине жестокой лихорадки. Как выжил тогда, сам удивлялся: без врачей да без пенициллина, — а вот поди ж ты. Кормчий, деревенский староста, очень сокрушался из-за его болезни, точнее, из-за его отсутствия на ярмарке. Ещё после первой поездки, обнаружив, что Стас легко перемножает двузначные числа в уме и вообще владеет грамотой, Кормчий его зауважал, а с пятого года почал назначать старшим обоза. И даже монахи не спорили.

На двенадцатый год Стасовой жизни в Плоскове ехали на ярмарку на десяти санях по льду реки: семеро от мира и трое монахов. Монахов, как для смеху, всех троих звали Иванами. Везли зерно и рыбу. С ними же ехали бочар и сапожник со своим товаром. Загружены сани были полностью, лошадки шли медленно. Ещё один обоз, побольше, должен был выйти позже. Монастырское зерно надлежало сдать на хлебную биржу, а крестьянское — решить по цене. Может, тоже на биржу, а может, в розницу пустить.

На второй день пути съехались с обозом из поместья князя Шереметева; эти везли на продажу канаты. И дальше ехали уже вместе, так оно и надёжнее, и безопаснее. Потом ещё два обоза присоединились к их каравану, и тоже с разным вервием да шкурами солёными.

Мороз был слабенький. Стас, в новых валенках, скинув рукавицы, размеренно шагал рядом с санями. Идти — это не работа, можно думать о чём угодно. Вот и его мысли витали то там, то здесь. То об Алёнушке с Дашенькой, то о делах недоделанных, то о налогах — надо сдать больше рубля со двора стрелецких денег, да ямских, да всяких прочих, — то о списке покупок, которые сделать надлежало на ярмарке, в том числе и подарки дорогим девочкам, то есть опять об Алёнушке с Дашенькой. Потом задумался он: «А почему мы возим зерно, а вот ребята возят верёвки?».

Ему вспомнилось, как попервоначалу он мучился с сохой. Всё-то там в этой сохе на верёвочках. Трясёт её потому что, когда лошадь по полю прёт, — ежели бы на гвоздях соха держалась, переломалось бы всё дерево за один проход. А верёвочки только развязываются. И сколько ж это труда уходит их связывать! И сколько же требуется этих клятых верёвочек в хозяйстве!

Так отчего бы и нам не выращивать коноплю, не отбивать её в пеньку и не вить из пеньки вервия? Да англичане скупят враз! Урожайность конопли в наших местах не ниже, чем, скажем, ржи. Но никто же не торгует голой коноплёй, а рожь и пшено мы сдаём в зерне. Даже не в муке! Как ни крути, выращивать коноплю выгоднее. А зерно, горох и прочее растить только для своего пользования.

Или лён. Отчего мы не сеем льна?

— Иван! — крикнул он. — А, Иван?

— Ась? — отозвался идущий впереди монах.

— А отчего наш монастырь сеет зерно и не растит льна?

Монах сбавил ход, поравнялся со Стасом, глянул на него лукаво и сказал:

— А оттого, что родной братец нашего отца-настоятеля Афиногена держит в Мологе хлебный торг.

Ах, проклятый бес Кукес! И смех и слёзы. Вот кто нам грехи-то отпускает.

В Мологу попали через день, к вечеру.

Алёнушкин отец, Минай Силов, был купцом, а поднялся он, будучи не лишён ума и сметки, с самых низов, из крестьян. Теперь у него было две лавки, которые он сдавал четырём арендаторам, и ещё одна, в которой сидел сам. Его позвали смотреть товар прежде, чем монахи загнали обоз на подворье, с которого назавтра предстояло перевезти монастырскую долю на биржу. Купец Минай, подойдя к крайним саням, запустил руку под рогожку и вытащил хорошую жменю зерна. Рассмотрел его, понюхал, подбросил, посмотрел на свет и заговорил сурово и громко, так, чтобы все окружающие слышали:

— Что, сынок, опять молотили на земле?

— На гумне, батюшка, на гумне, на земле убитой, — вежливо склонился Стас. — Теперь на льду молотить будем.

— Так посмотри же, что у вас получилось-от! — кричал купец. — Когда вы поумнеете-от? Не токмо в Москве, а и у нас уже гумна кроют и мостят. А вы? Когда лениться перестанете? Что — дорого? Да, дорого! Но на скорую ручку, сынок, всегда комком и в кучку. А веяли — в безветрие полное?! И ветра дождаться вам дорого? Плохое зерно. Грязное. Хорошей цены вам здесь не взять; в этом году и мы с урожаем, и Ярославль подвёз, а зерно наше лучше. Сдавай оптом на биржу, вот с этими чернецами, — кивнул он в сторону монахов.

И лишь потом, когда монахи ушли на подворье, и когда решилось с дешёвым ночлегом для «хрестьян», и когда зашли в дом Миная, он обнял Стаса и заговорил с ним ласково. Очень он его любил, куда больше, чем первого мужа Алёны, Коваля. Хоть и виделся с тем лишь единожды.

— Ты уж извини, что я покричал-от маненько, — сказал он. — Зато у всех на виду, какой я честный и справедливый. А? — И он задорно рассмеялся. — А я и впрямь таков. Правду-матку и родственнику скажу, и любому… Все знают. И зерно твоё худое, не спорь. Но не горюй, что сдашь оптом. За монастырский хлеб на бирже накинут, и твой хлеб тоже с наценкой проскочит, это раз. А покупать для Плоскова будем с оптовой же партии, сиречь дешевле, это два. Ну, давай выкладывай, чего купить надо.

И они забубнили, обсуждая список покупок для всего села, и бубнили почти всю ночь. Минай лишь однажды ладонью по столу хлопнул, когда дошли до прялки, башмачков, опашеня и зеркальца «для Алёнушки».

— Никак я не привыкну, что ты дщерь мою в Алёну переименовал. Откройся — что за притча? Зазноба, что ли, была у тебя с именем сим в молодые-то года?

И к немалому своему удивлению, Стас понял, что ему нечего ответить. Не было ясности в его прошлом. Годы тяжелейшего труда стёрли из памяти детство. Теперь он уже как дальний, полузабытый сон вспоминал родную матушку и московскую жизнь, науку и свои рисовательные опыты — но это он хотя бы помнил! А зазноба?.. Ему казалось, что всю свою жизнь любил он одну лишь на свете женщину, и она, любимая, стала его женой. Кто-то был до неё? Нет. Нет.

— Нет, — сказал он.

На ярмарке, как и на любом рынке, можно купить что угодно. Здесь и товар ремесленный — дорогой, здесь и товар иностранный — ещё дороже. Зато своя еда дёшева, и навалом: зерно, мука и хлеб, рыба свежая и мясо мороженое, огурцы в квасе, хрен и редис, грибы сушёные и солёные, мёд и варенье. Стас особо заметил, что ни картошки, ни помидоров нет и в помине. Квас и сбитень в продаже частные, водка, медовуха и пиво — казённые, государственные. Купец или ремесленник, дорого продав своё, дёшево закупит еду. А селянину проблема: своё, рощенное несколько месяцев, отдай за копейки, а всё нужное купи за рубли! Да ещё тут столько соблазнов! Кабак опять же…

А старики бают, что нынче жизнь легче, что селянин стал зажиточнее, нежели в былые годы. Может, итак.

Стас бродил между рядами, заглядывал в лавки, приценивался. А мысли текли сами по себе. Да, разбередил старик его память! Детство… мама… отчим…

Квартира у них была в Лубянском проезде. Отчим получил её, когда правительство переезжало из Петрограда в Москву. Решение-то о переезде принял А. Ф. Керенский ещё в 1917 году, но Лавр Георгиевич распорядился начать перевод министерств только в 1920-м. Он тогда не знал, куда назначить Керенского, который проявил себя бездарным администратором, и поручил как раз ему эту работу, а отчим, сотрудник Минюста, был шапочно знаком с Александром Фёдоровичем. И вышло, что Керенский отправлял министерства из Петрограда, а отчим принимал их в Москве, размещая по арендованным или выкупленным зданиям.

Само-то Министерство юстиции, как и Верховный суд, остались в Питере — и отчим стал жить на два дома, то в Петрограде с Зиной, дочерью от первого брака, то в Москве, у них с мамой.

В скверике у Ильинки — там, где часовня памяти героев-гренадеров, — Стас учился ездить на велосипеде; ходил в гимназию, что в Армянском переулке… А в школу рисования возили его на Ордынку. Светлые годы! История, грамматика, живопись, музыка, языки: греческий, латынь, английский, французский…

Кто-то толкнул его в спину с криком:

— Move on, you savage! [6].

Он обернулся и, увидев гладкую красную рожу англичанина, ответил:

— I wouldn't call you «a gentleman» too [7].

— It's not your business to think of it! [8].

— I can think myself what to think about [9].

Они, насупившись, оглядели друг друга; англичанин отвернулся и ушёл, распихивая публику локтями. Возможно, решил не связываться, предположив, что Стас или правительственный агент, переодетый крестьянином, или переводчик при важной персоне.

Засилье англичан на ярмарке — ещё один факт местной жизни, поражавший Стаса. Здешние жители западноевропейцев звали немцами, всех чохом. Аглицкие немцы, брабантские немцы… Англичане ныне — из всех немцев самые наглые, а раньше, говорят, верховодили немцы галацкие, сиречь голландцы. Торговый устав запрещал всем им вести торговлю врозь, запрещал ездить с товаром своим и деньгами на ярмарки, запрещал даже приказчиков посылать, а вести дела только через русских купцов. Разумеется, эти запреты легко обходились. Немец приезжает без товара, как турист, пьёт, гуляет, девок задирает, а подставные люди вовсю торгуют. И стрельцы это покрывают! Они за иностранцев горой, тем более в офицерах у них чуть ли не через одного иностранные наёмники!

Вот ещё один — ражий детина в стрелецком кафтане, с явным акцентом, залез на сани и зазывает публику, орёт: кто любит автомобильные гонки? Подходи! Что-то никто к нему не кидается, нету здесь желающих разбогатеть на дармовщинку. Недаром сказано: богатство чёрт сторожит.

Стас не любил автомобильные гонки, да и вообще никакие гонки. За год до его перехода из гимназии в Реставрационное училище на гонках погиб старший брат его одноклассника, Мишки Некрылова. Вот это было горе, особенно для Мишкиной матери. Но вообще техники Стас не чурался и очень гордился своим мотоциклом, который подарил ему отчим на шестнадцатилетие. Это был настоящий мотоцикл, BMW. Он даже хотел ехать на нём на практику в Плосково, но матушка не позволила: далеко, опасно. Вот и ездит теперь на санях.

И только вечером, когда укладывался спать на лавку в доме Миная, ему как в голову стукнуло: какие тут, к лешему, автомобильные гонки? Почудилось, должно быть. Наверное, стрелец из немцев что-то другое кричал. Надо было подойти к нему, расспросить.

Он решил на другой день поискать того стрельца, но к утру забыл об этом. Заспал.

Именно из этой поездки Стас вернулся домой с книгой.

Книг на ярмарках не продают. Слишком они дорогие и для купца, и для ремесленника. Но всё же Стас и книга нашли друг друга именно здесь!

В любые времена кто-то в верхах следит, что за книжки ходят по стране. И неожиданно для всех та или иная книга может быть объявлена вредной. И, буде она где имеется, обязана немедленно исчезнуть. Но что значит — «обязана»? Значит, кто-то должен её найти и истребить. Но если она хранится в монастырской библиотеке наряду с прочими божественными текстами, то искать не надо! Всего-то и дел, чтобы она исчезла. А как и куда она «исчезнет» — вопрос десятый.

Идёт Стас по ярмарке между рядами, смотрит — навстречу два монаха. Один по сторонам зырк-зырк, будто проверяет, не следит ли кто за ними. Второй всем встречным внимательно в глаза смотрит, а руки на груди держит. Если кто на его взгляд отвечает, руками незаметно длинный палий распахивает, а там — книги. Да дешёвые какие!

Были книги, а теперь исчезли. Повеление высшей власти выполнено!.. Как ни крути, а русский человек бережлив до крайности. Дырявый чайник не выкинет, обмылок беречь будет годами, а дорогие книги и тем более пожалеет. Запасливый лучше богатого. Правильно сказано: берёж лучше прибытка, берёж — половина спасения.

Минай Силыч не одобрил Стасову покупку. Но уж больно соскучился Стас по чтению. В той жизни он и за столом книжки читал, и в трамвае по дороге в училище. Вэтой жизни светской литературы не было, а были одни лишь священные тексты. Ветхий и Новый Заветы, молитвенники, святцы, жития… Всё перечитал Стас, и не по одному разу, но всё где-то, не дома. Своего хотелось!

И вот — первая собственная книга. Он представил, как будут они с Алёнушкой зимними вечерами разбирать затейливую вязь, вдумываясь в написанное, и как пробило его: домой захотелось, к жене и дочери! А поскольку находился он в тот момент в лавке у батюшки Миная, тестя своего, то взял со стола перо, макнул в чернильницу и впервые за долгие годы предался писанию. И написал на первой странице книги слово, что было для него милее всех слов на свете: Алёнушка. И год проставил: 1668 Р. Х.

А потом лежал Стас на санях, ехавших неспешно к дому, и читал:

«… Сеглаголюубо, еже слышахь, есть об ону сьтрану царскыхь домовь, якоже Кирь царь сведетельствав, створий кумерницу и постави вь ней богы и образы златы и сребрьены, иутвори е камениемь многоценьнымь.

Вылезешу же царю вь кумерницу раздрешение сном приети, рене жьрьць Проупь: «Порадуюсе с тобою, владыко. Ира запела вь утробе… ».

Так оно и было. Сидели зимними вечерами под хорошо промасленной лучинкой, и читали, и говорили. За прошедшие годы Стас пересказал своим девочкам всё, что знал, все истории из прочитанных когда-то книг. Не ленился он заниматься с Дашенькой: чтению, счёту и правилам гигиены её научил, а заодно и Алёнушку.

Обе они были девушки работящие, что в поле, что дома. Вообще-то оно и зимой работы хватает. Но на вечернее время появилась теперь новая игрушка: «Сказание Афродитиана», книга про то, как персидский царь волхвов ко младенцу Иисусу посылал. И вот, под уютный шелест прялки, шли у них разговоры.

— «Когда царь вошёл в кумирницу, чтобы получить разгадку сна, жрец Пруп сказал ему: Порадуюсь с тобою, владыко. Ира [10] зачала в утробе. Всю эту ночь пребывали в ликовании идолы богов, мужские и женские, и говорят мне: «Пророк, иди, радуйся вместе с Ирою тому, что она возлюблена». Я же сказал: «Как может быть возлюблена не существующая?» Они тотчас говорят мне: «Ожила она и называется теперь не Ира, а Урания [11]: великое Солнце возлюбило её». Женские же статуи говорили мужским, умаляя сделанное: «Возлюбленная — Источник, а не Ира, ведь она за плотника помолвлена».

— Кто, кто за плотника помолвлена? — с живейшим интересом спрашивала Алёнушка.

— Ясно, кто: Источник, — отвечал Стас. — Не Ира же. Она и так жена самого Зеуса.

— А как же Источник может быть «помолвлена»? — удивлялась Алёнушка. — Помолвлена может быть только женщина.

— Да это же иносказание! Источник жизни, поняла? Ясно, что женщина. У Зеуса на небе жена Ира, а он возжелал этот Источник жизни на земле, чтобы родить земного сына, а без венчания нельзя, и они венчаны, а идолы на земле радуются, дураки такие. И говорят, что «Ира зачала», ибо Ира на небе, а её Источник жизни на земле.

— Ничего не понимаю. Что это за Источник жизни?

Стас оглянулся: не видит ли Даша? — и, сделав тупое лицо, ухватил жену за «источник жизни». Она взвизгнула и зашептала:

— Ты что, ребёнок увидит!

— Её саму скоро замуж отдавать.

В самом деле, прослышав, что в Плоскове есть девица, почти на выданье, грамотная, знающая счёт, а в придачу высокая и здоровая — в отца, Коваля, и лицом не дурная, с разных мест начали засылать сватов. Дело пока ограничивалось хорошей выпивкой: рано было Дарье замуж. Но всё равно ехали, «столбили место».

Он продолжал читать:

— «И говорят мужские идолы: «Мы согласны, что справедливо называется она Источником: Мирiа [12] имя ей, которая в своём чреве, как в море, носит корабль с тысячью вьюков… Вы верно сказали: «За плотника помолвлена она». Ведь она имеет плотника, но не от совокупления с ним — плотник тот, которого она рождает».

— Ты меня совсем запутал, — капризничала Алёна.

— Разберёмся! — весело отвечал Стас.

И они читали дальше:

— «Все кумиры пали ниц, а стоял только один кумир — Источник, на котором очутился царский венец, составленный из драгоценных камней андракса и смарагда. Над венцом остановилась звезда».

— Вот! — воздевал палец Стас. — Звезда! Сейчас и начнётся:

— «Увидев это, царь тотчас же приказал привести всех премудрых. Пришедшие во дворец, когда увидели звезду над Источником, венец из каменей, и кумиров, на землю павших, сказали: „В Иудее возникло то царство, которое уничтожит всякую память об иудеях, а то, что боги повержены ниц, означает, что пришел конец их власти. И теперь, царь, отправь послов в Иерусалим: там найдёшь сына Вседержителя, которого нянчат женские руки“.

И дальше они читали, радуясь, что царь отправил вслед за звездой находившихся в его царстве магов, с дарами.

— «И пришли они, и сказали старейшинам иудейским: „Родился тот, кого вы называете Мессией“.

В следующем году Стас вошёл в фавор к отцу Афиногену, Как когда-то покойного Кормчего подкупило знание Стасом счёта, так теперь Афиноген млел, наблюдая за его художественными упражнениями. В монастыре отстроили уже и храм, и колокольню, иконы для алтаря купили, а расписывать стены было некому, ввиду церковного раздрая из-за реформ. А Стас однажды, в лёгком подпитии, куском древесного угля в несколько взмахов изобразил на белёной стене рублёвскую «Троицу». Два монаха, бывшие в тот момент в храме, и добежать до него не успели, а дело было уже сделано. Конечно, надавали ему тумаков и выкинули за ворота.

А на другой день сами пришли и смиренно звал и его к отцу-настоятелю. И началась у Стаса дружба со стариком.

С удивлением узнал он, что Афиноген, как только мог, изыскивал средства для монастыря, а сам жил скудно.

— Не мы суть важны, — говорил он, — а Бог, — а потому и место, где люди Богу служат. Бог суть общее наше, ему отдать ничего не жалко. Предвратье Божие красивым должно держати. Есть ли в душе твоей, Стас, для такой работы сила?

— Есть сила, — ответил Стас и три года отдал росписи храма. Крестьяне зауважали его неимоверно; при встрече некоторые шапки снимали, кланялись в пояс. Дашенька детей на экскурсии приводила, показать, как тятенька работает. Знала, что не настоящий он ей отец, а всё же…

С Афиногеном лишь однажды они пособачились, и из-за чего? — из-за той самой книги! Стас-то, по правде говоря, не догадывался, что она из числа запрещённых. И почал как-то цитировать из неё кусками при святом отце. Тот просто в ярость пришёл:

— Как смеешь ты!.. Это же глумление, прости, Господи! Будто Христос не от Девы, а от блудницы Геры и от бесов языческих — от Кроноса и Зевса, а не от праведных отцов Авраама, Иессея и Давида!

Потом они неделю дулись друг на друга, не разговаривали. А когда помирились, старик плакал.

В июне 1672 года, когда роспись доведена была уже под самый купол, служили здравицу новорожденному царевичу, явившемуся в свет в День святого Исаакия Далматского. Паче чаяния имя младенца названо не было. Но в храме все о том помалкивали, и только дома дали волю языкам. Лишь в августе объявили имя: у царя Алексея Михайловича родился сын Пётр.

Полтора месяца спустя Стас и Алёна выдали замуж Дарью. Свадьба наделала шуму! Сватать приехали ажио из Москвы, целый обоз: Тимофей, племянник важнющего купца Аверкия Кириллова торговавшего со всем белым светом, с челядью. Откуда только Узнали? Не иначе дед невесты, купец Минай Силов подсказал. Монастырю жених денег пожаловал вдосталь; отгуляли в Плоскове, уехали в Москву. Стас и Алёнушку с молодыми отпустил: пусть подивится на стольный град.

Тем более работа над росписью храма шла к концу, и он замыслил на месяцок перебраться жить в монастырь, чтоб не тратить время на дорогу.

Так и сделал. Взял с собой одеялко, телогреечку — холодно уже было в октябре на верхотуре, на шатких жёрдочках, перекинутых меж узких окон; столовался у монахов. И ещё была при нём любимая книга. В минуты отдыха листал её, а когда лез наверх, то прятал за вынимающийся камень в стене позади алтаря.

За месяц, при помощи опытного штукатура и мальчика-краскотёра, добрался он до самого верха, и надлежало ему в завершение работы писать Богоматерь с младенцем. Стас даже не пошёл советоваться с отцом Афиногеном, как раньше делал, прежде чем браться за лики святых угодников. Младенца он напишет, а уж лик-то Богоматери сиял перед его внутренним взором и без советов настоятеля:

«А дитятко на земле сидело, по второму году, с лицом, отчасти похожим на лицо матери. А сама росту была такого, что должна была смотреть снизу вверх, а тело имела нежное, а волосы на голове цвета пшеницы. А мы, имея с собой юношу-живописца, их изображения отнесли в свою страну, и они были положены в том храме, в котором было проречение. Надпись же в Диопетовой кумирнице такова: «Солнцу Богу[13]великому царю Исусу персидская держава вписала».

В абсолютной сосредоточенности он заканчивал этот портрет. Похожа? Сделал шаг назад, присмотрелся. Похожа! Это — навсегда, портрет любимой. Навсегда. Ещё шаг назад.

На каменный пол собора он рухнул из-под купола без единого вскрика.

Пенсильвания — Россия, 2010 год.

11 марта 1801 года Николай Викторович Садов — по здешним меркам высокий, военной выправки мужчина — шагал по Невскому проспекту. Любой прохожий, глядя на него, сделал бы вывод, что ему чуть меньше тридцати и что родился он во время русско-турецкой войны и пугачёвского бунта. Но такой прохожий-верхогляд оказался бы прав только в одном: настоящему Николаю Садову действительно было чуть меньше тридцати, а именно двадцать семь лет. Родился он в Америке в 1983 году, после Англо-американской войны; среди друзей был известен как Ник, дед Отто звал его Клаусом, а иногда обращался официально — Николаус фон Садофф. Его друзей в родном Харрисвилле это сбивало с толку: Ник считал себя русским, ну в крайнем случае американцем русского происхождения, и вдруг — «фон»!

А в этом мире Николай Садов, как физическое тело и личность, появился всего лишь три года назад. Сегодня, мартовским вечером, он шёл по Невскому проспекту, и лёгкая улыбка играла на его губах под изящно подстриженной щёточкой усов. Он заранее чувствовал себя победителем, зная: ничто не помешает ему спасти от смерти русского императора Павла Петровича.

Места более скучного, чем городишко Харрисвилл, в котором Николай родился и жил, не было нигде и никогда. Улицы вдоль и улицы поперёк — абсолютно одинаковые. Одинаковые магазины с одинаковыми товарами; одинаковые бары с одинаковыми напитками; на всех телеканалах одинаковая реклама и одинаковые новости. Нечего и говорить, что во всех семьях Харрисиилла родители, с одинаковыми улыбками погуляв вечерком с одинаковыми малышами, расходились по своим одинаковым домам и вели совершенно идентичные разговоры!

И только одна семья в городе была не такая, как все. Это была семья Садовых.

Садовы перебрались в Америку из Мюнхена в начале двадцатого века. А основатель их рода был русским; как он попал в Баварию, осталось неизвестным. Он был художником настолько знаменитым, что, уже поселившись в Америке, Садовы продали как-то один только портрет его кисти и жили потом на эти деньги много лет припеваючи.

В 1705 году у этого русского родился сын, которого назвали Эмануэлем в честь курфюрста. В 1722 году юношу взяли пажом во дворец наследного принца Карла Альбрехта в связи с женитьбой принца на дочери императора Иосифа. Эмануэль был при нём и когда тот стал курфюрстом Баварским, и когда стал богемским королем в Праге, и когда был коронован императором Священной Римской империи. Эмануэль стал первым Садовым, получившим дворянскую приставку «фон».

Историю своей семьи фон Садовы знали! Но тайна их и гордость была не в том, что их предки служили королям и императорам, становились маршалами и дипломатами. Тайна была в удивительной способности некоторых из их рода, оставаясь в своём времени, одновременно уноситься в совсем другие времена! Незадолго до своей смерти основатель фамилии поведал Эмануэлю, чтобы он не боялся смерти родителя, что они ещё, может, увидятся.

Жалко, что не все Садовы получали такой дар… Но знали о нём все. А один из них, правнук Эмануэля, в 1805 году составил подробное письменное изложение легенды, и следующие Садовы пополняли этот манускрипт, записывая свои мысли.

Николаус впервые «провалился в прошлое», когда ему было двадцать пять лет. И после долгих обсуждений они с отцом решили, что надо перебираться в Россию. Раз Господь дал ему такую способность, надо её использовать. Но где? Неужели в Харрисвилле? Нет, в этом медвежьем углу делать историю бесполезно. Россия!

Будь жив дед Николая и, соответственно, отец Виктора, Отто, который как раз предпочитал называться фамилией фон Садофф, не миновать бы им лекции о необходимости возрождения Великой Германии. Уж этот-то был прожжённым германофилом! Он даже собственного сына Виктора предпочитал звать Герхардом. Если бы не жена, русская по происхождению, пришлось бы и его сыну, и внуку стать «истинными арийцами»…

Жена деда, бабушка Зоря, была эмигранткой во втором поколении. Её отец в 1918 году в числе всех прочих большевиков был в Петрограде приговорён к смертной казни через повешение. Но Лавр Корнилов не решился привести приговор в исполнение, опасаясь народных масс, среди которых короткие хлёсткие лозунги большевиков были достаточно популярны — недаром над ними трудились лучшие умы германского Генштаба! Виселица была заменена высылкой, и отец Зори, Леонид Петрович, или просто Лео, прибыл в Германию на знаменитом пароходе, который одни называли шпионским, потому что на нём выслали всю большевистскую верхушку, а другие — царским, ибо на борту вместе с большевиками находились Романовы всем своим семейством. Были и такие, кто называл пароход профессорским, поскольку на нём отправили подальше от России заодно и некоторых «вредных» учёных вроде Бердяева и Плеханова.

В 1923 году, устав от унизительного существования на нищенское пособие, устав грызться с соратниками по партии за место в истории, Лео отбыл вместе с женою в Новый Свет (откликнувшись на письмо старого фон Садова, с которым был знаком ещё в эсдековскую свою молодость; он проводил её в основном в эмиграции). В том же году родилась у них дочь Зоря, которую они, несмотря на все передряги, воспитали как русскую.

К тому времени увлечение большевизмом в Америке сошло на нет, и даже его лидера Троцкого все забыли. Пришлось бывшему партийному функционеру искать работу. Пожив на случайные заработки, он устроился на мясобойне и прошёл путь от забойщика до менеджера. Время от времени встречался с семьёй своих друзей Садовых и брал с собой дочку. Так она познакомилась с симпатичным Отто, бредившим Великой Германией. Она с ним, хоть он и был старше её лет на десять, с ходу вступила в спор, доказывая, что великой его несчастная Германия может стать только в союзе с Россией, которая как раз действительно великая, только жить там холодно, а то она бы показала миру…

В светлые пятидесятые у Отто и Зори наконец родился первенец — сын Виктор; Зоря была счастлива, ведь ей было уже за тридцать, а Отто перевалило на пятый десяток. Немного позже появилась и дочь, Наташа.

* * *

Идя по Санкт-Петербургу 1801 года, Николай улыбался, вспоминая рассказ отца. Когда тому исполнилось тринадцать лет, дед Отто решил открыть ему великую тайну семьи фон Садофф. Но прежде он дождался отъезда своей дражайшей половины. Во-первых, Зоря Леонидовна обладала наследственной склонностью к неистовым дискуссиям по любому поводу и не преминула бы встрять в мужской разговор, уведя его бог знает куда. Во-вторых, она-то семейной легенды не знала, а стало быть, услышав, как муж на полном серьёзе рассказывает ребёнку о путешествиях в прошлое… чёрт знает как поступила бы. Возможно, и в лечебницу для душевнобольных сдала бы деда.

Поэтому, дождавшись, когда фрау Садов уедет в городок Манхейм за покупками, Отто посадил Виктора на табурет и торжественно объявил ему, что сейчас расскажет нечто важное. Этот разговор Виктор запомнил навсегда, и много лет спустя, посмеиваясь, в лицах пересказал его своему сыну, то есть Нику. Когда это было-то? — говорил он. Ах да, в 1968 году!

А изюминка была в том, что, когда старому Отто влетело на ум посвящать наследника в семейную тайну, у того с утра пучило живот, но от страха перед отцом он это скрыл.

— Известно ли вам, молодой человек, — начал Отто, — что жизнь каждого человека подчинена исполнению некоего предназначения, определяемого свыше?

Виктор кивнул, сделав внимательное лицо. Тут ему особенно притворяться не приходилось: он и так должен был проявлять крайнюю внимательность, чтобы не обделаться ненароком.

— Иногда оное предназначение возлагается на отдельного человека, порою же целый род является орудием Горней Десницы…

Виктор почувствовал, что внутри опять забурлило.

— Вот, дабы не быть голословным. — Отто фон Садофф нацепил на нос очки и взял с комода Библию. — Вот… где же оно… «В этот день заключил Господь завет с Авраамом, сказав: потомству твоему даю Я землю сию, от реки Египетской до великой реки, реки Евфрата… ».

Отто сделал паузу и взглянул поверх очков на сына, ожидая вопроса. И умный мальчик, хоть и через силу, задал его:

— Что же, der Vater, потребовал der Gott от Авраама взамен на эту преференцию?

— Вот! — Папаша поднял указательный палец. — «И сказал Бог Аврааму: ты же соблюди завет Мой, ты и потомки твои после тебя в роды их». Ну, подробности тебе пока знать рано… Да я и не об этом. Это был пример.

Пресловутые «подробности» были Виктору прекрасно известны: одноклассники просветили. Да и евреев, обрезанных по всей форме, в его школе было немало; эмигрируя в Североамериканские Соединенные Штаты из Германии, так и не поднявшейся после Первой мировой войны, а в ходе двадцатого века ещё не раз униженной, многие из ашкенази не выдерживали космополитического безумия Нью-Йорка, Бостона и Вашингтона и перебирались в немецкоговорящую Пенсильванию. Жить среди немцев им было спокойнее; так уж исторически сложилось.

— Итак, — продолжал Отто, — поговорим о миссии, возлагаемой Высшими Силами как на отдельных представителей рода человеческого, так и на отдельные народы, племена, наконец семьи.

Тут в животе у Виктора заурчало так громко, что папаша насторожился и обвёл гостиную подозрительным взглядом поверх очков.

— Миссия, возложенная Господом на наш род фон Садофф, не вполне обычна.

Тут Виктор ощутил позыв такой силы, что физиономия его вытянулась, что не ускользнуло от внимания папаши.

— Да, сын, не удивляйся. Хотя — как тут не удивиться? Я тебя понимаю, сам в своё время испытал нечто вроде шока…

Должно быть, ужас перед строгим отцом, речь которого сейчас будет прервана самым невежливым образом, явственно отразился в глазах Виктора, потому что Отто смягчил голос и продолжал уже с ласковыми интонациями:

— Мы, семья фон Садофф, сынок, призваны Господом возродить из пепла Великую Германию! Ты спросишь, каким образом? Сейчас объясню. Фон Бисмарк…

Тут мальчик издал протяжный стон и, схватившись за живот, пулей бросился в туалет. Старый Отто был взбешён! И до самого возвращения жены он стоял под дверью туалета с ремнём и увещевал отрока покинуть убежище и предстать пред родительские очи. Но тот соображал, чем дело кончится!

Вернувшись, мама быстро разобралась в ситуации. После того как ребёнок поведал ей о сути конфликта (которая заключалась в том, что, когда папаша говорил ему про фон Бисмарка и Великую Германию, его прошиб понос), она долго смеялась и решила, что с германофильством Отто пора кончать. В дальнейшем так оно и шло: когда заходила речь о Великой Германии, на заднем плане обязательно маячил грозный отец с ремнём, а когда о России: про белый снег и тройку с бубенцами, про берёзки и бескрайние просторы, про Пушкина и неисчислимые богатства, скрытые под землёй, — ласковая матушка. Удивительно ли, что из Виктора не получилось истинного арийца?

… О способностях некоторых членов семьи оказываться в прошлом он узнал, уже будучи стипендиатом горного отделения инженерного факультета университета Пенсильвании. А своему собственному сыну Нику рассказал об этом, когда тому было только десять лет, и они обсуждали свою тайну часто и со вкусом. Между ними было куда больше общего, чем между Виктором и стариком Отто!

Чтобы разъяснить малышу Нику сущность «путешествия во времени», Виктор частенько придумывал образные картинки.

— Представь себе вертикальный ствол шахты, наполненный угольной пылью, — предложил он однажды Нику, когда тот был ещё школьником. — Некто белый падает сверху вниз. Предположим, разбиться он не может и приземлится на дно вполне живым. Но будет ли он белым? Нет, он станет чёрным, собрав все пылинки на своё тело.

— Он очень удивится, — смеялся Ник. — Ведь ему придётся менять все документы!

Отец сердился, но продолжал объяснять:

— Мы можем предположить, что время тоже наполнено какой-то материальной пылью. Ты остаёшься в своей, определённой точке времени, а душа твоя оказывается в другой, ниже. Понял?

— А что такое душа?

— Это… Это ты и есть, ты, который помимо тела.

— Как это?

— Как, как… — Виктор был в затруднении. — Ты когда-нибудь видишь сны?

— Всегда вижу.

— А скажи мне, кто видит сны?

— Я.

— Это понятно. Кто в твоём теле видит сны, пока тело спит?.. Вот это она и есть. А свойство твоей, именно твоей душ и таково, что материальные частички, которыми наполнено время, налипают на неё, как угольная пыль на белую кожу при падении в шахту, и она обретает новое тело в прошлом — тело, созданное по образу и подобию. Теперь понял?

Маленький Николаус тогда ничего не понимал, но кивал, чтобы не огорчать отца. Однако образные картинки запоминались!

Много позже, став выпускником Пенсильванского университета, — его когда-то оканчивал и отец, — Ник начал придумывать опровержения к этим мысленным построениям. Он к тому времени уже сам однажды побывал в прошлом и мог судить о проблеме со знанием дела!

— Предположим, ты прав, — сказал он как-то отцу, напомнив ему пример с угольной шахтой. — Один я наверху, в нашем настоящем. Другой — внизу, в прошлом. Душа — или я не знаю, как это назвать, совершила своё путешествие вниз, навстречу потоку времени, который несёт всех прочих людей только вверх. И согласимся с тем, что она, эта душа, вобрала какие-то материальные частички, чтобы в итоге там, внизу, превратиться в материальное тело.

— Именно это я тебе и описывал.

— Вот я и предлагаю согласиться с этой теорией. Оставим частности, вроде того, что угольная пыль должна была бы нарастать на теле того парня не равномерно, а по асимптоте. Есть соображения поважнее. Пусть твоя теория верна. Но!..

— Что ещё за «но»?

— Вопрос: а что будут видеть все прочие люди, совершающие свой путь во времени только вверх? А?

— А что они будут видеть? Я не понял вопроса.

— Должны же они что-то видеть. Когда твой белый падает в угольную шахту, они видят его падение и видят, как он из белого постепенно становится чёрным. Так?

— Так.

— А если он движется во времени вспять? Ведь время одно для всех. Он сначала не материальное тело, а бесплотная душа; потом более густое; наконец — вполне материальное, пока не завершает свой путь в прошлое и не начинает там свою жизнь. А люди, живущие оттуда сюда, после того как он, то есть я, ожив в этом прошлом, уйдёт куда-нибудь, будут десятилетиями, а то и столетиями постоянно видеть это — материальное, но не живое, абсолютно похожее на человека. Это буду я, совершающий свой путь в прошлое.

— И как оно будет выглядеть в их глазах?

— Как памятник, я полагаю. Статуя в человеческих пропорциях. Но этого не происходит, а потому твоя теория неверна. А кстати, оказываются полной чепухой все до одного фантастические произведения о путешествиях во времени! Во времени путешествовать нельзя.

— А почему ты так в этом уверен?

— Потому что я сам, оказавшись в прошлом, тоже видел бы свой «памятник» — след моего «пролёта» во времени. А я, как тебе известно, в прошлом однажды побывал, а ничего такого не встречал.

— Да где ты был-то, сынок! Ты сам этого не знаешь. Может, совсем недалеко во времени и твой «памятник» сдуло ветром. А если бы ты углубился в прошлое лет на пятьсот, то заметил бы и его.

Они долго мусолили эту тему, придумывая такие смешные сюжеты, что нахохотались до изнеможения.

— Например, некий наш потомок, — придумывал отец, — встал в позу дискобола и отправился в Древнюю Грецию. А прибыв туда, оставил свой «памятник» и пошёл в харчевню. Некий бродяга, наткнувшись на «произведение искусства», оттащил его к скульптору по имени Мирон и говорит: «Это не ваше, случайно?» — «Нет», — говорит скульптор. Асам взял статую себе, а чтобы не украли — начертал экслибрис: «Мирон». И стоит теперь «Дискобол» Мирона в музее!

— Однажды, когда наступит время жизни этого нашего потомка, придут в музей посетители, а статуи нет! Она растворилась во времени, но все решат, что украли, и будут искать, сокрушаясь об утрате: ах, ах! — смеялся Ник.

После того как Николаус «окунулся», по его словам, в прошлое, они с отцом поверили, что такой случай может повториться, и взяли за правило ежедневно обсуждать, как ему действовать, буде он окажется в той или иной эпохе.

Больше всего их огорчала ужасающая ситуация в России. Со слов бабушки Зори они знали, сколь культурна и богата была эта страна. А теперь? После войны 1939 года, когда Англия раздраконила Россию в пух и прах — за то, что та хотела вернуть себе левобережье Днепра, — и после войны Англо-американской, когда по России ударили и те и другие, она превратилась в ничто. Несколько княжеств, ханств и республик, дерущихся за право продать свой жалкий урожай Азербайджану, Саксонии или Японии, лишь немногим более богатым, чем они сами! Какая уж там культура, какой Пушкин: не осталось ни одного высшего Учебного заведения — детки элиты учатся в специальных вузах Англии!

Поэтому Садовы намеревались, если представится случай попасть в прошлое, подорвать геополитическую монополию Англии в пользу России и — в память деда Отто — Германии. И та и другая пребывали сейчас, в 2010 году, в раздробленном состоянии; следовало найти в прошлом «болевые точки», приведшие к такому положению дел, и воздействовать на них, чтобы стало иначе.

Вариантов было много. Предотвратить Первую мировую войну. Развернуть в другую сторону русскую революцию — чтобы Лавр Корнилов и разваливший Россию Антон Деникин не пришли к власти. Спасти от покушения Александра II. Вмешаться в противостояние на Сенатской площади в декабре 1825 года. Разоблачить заговор англоманов против императора Павла Петровича в 1801-м…

Но сделать хоть что-то можно, только имея полную информацию о событиях. Списки заинтересованных лиц, поводы к действиям, даты, документы — всё следовало хранить в памяти, поскольку, попав туда, свериться было бы не с чем. Но куда попадёшь, предвидеть заранее невозможно! Вот по этой причине покупка книг и многочасовые поиски в Сети пробили заметную брешь в семейном бюджете; впрочем, Виктор и Ник считали, что дело того стоит. Они настолько верили, что их планы осуществятся, что Ник начал ускоренно учить русский язык и записался в секцию вольной борьбы.

Тут-то их и осенило: в какую бы эпоху ни занёс Ника его чудесный дар, добраться из Америки в Европу, а тем более в Россию для него будет трудновато. Им следовало находиться поближе к театру возможных событий!

Так случилось, что они оказались в это время совершенно свободными в своём выборе. Виктор, успевший к моменту смерти деда проработать на угольных шахтах штата, побывать на Аляске, в Канаде и в Перу, преподавал горное дело в Питсбургском университете. Когда Отто умер, он с женой Габриэлой и маленьким Ником вернулся в Харрисвилл, чтобы быть ближе к матушке, которая осталась одна; его сестра Наташа, не в силах побороть в себе дурацкую мечту стать кинозвездой, уехала в Калифорнию.

Затем умерла матушка, а через год от него ушла жена. Так что теперь двух авантюристов ничто ни в Харрисвилле, ни вообще в Америке не держало. Они, два специалиста-горняка, завербовались в концессионную фирму, которых в бывших российских землях было преизрядно, прошли полугодовой курс подготовки, продали всё своё недвижимое имущество и вылетели в Итиль-Уральскую республику. Был, конечно, риск, что, «окунувшись» в прошлое в этих местах, угодишь к диким башкирам или татарам, не присоединённым ещё к России, но с этим риском приходилось мириться. Они спешили и оказались правы: в первый же день в Екатеринбурге, едва распаковав вещи, Николай обнаружил себя голым среди каких-то убогих домишек: это был тот же Екатеринбург, но мая 1798 года.

И вот теперь, почти три года спустя, он — преуспевающий горнозаводчик, умеющий будто волшебством открывать залежи различных руд, друг президента Берг-коллегии, завсегдатай светских салонов и, общепризнанно, самый завидный жених столицы — шёл по Невскому проспекту, и лёгкая улыбка играла на его губах. На эту ночь, с 11 на 12 марта 1801 года, намечен государственный переворот и убийство императора Павла, и он — поимённо зная всех участников заговора, а ход событий этой ночи помня по минутам — был уверен, что сможет спасти императора, изменив судьбу России и мира.

Село Плосково-Рождествено, 6-25 июня 1934 года.

Стас проснулся, но глаза открывать не спешил. Такой славный запах заполнил его ноздри, что можно было с этим подождать. Благо роспись храма окончена. Зима на носу. Время роздыха честному крестьянину. А запах был замечателен не только тем, что в нём отсутствовали напоминания об онучах, прелой овчине и скотине, топочущейся в сенцах, но и тем, что в нём была сладость печева.

Объяснение могло быть одно-единственное: любезная Алёнушка вернулась из Москвы раньше времени и, пока он спал, проветрила горницу, неслышно развела огонь в печи и испекла нечто бесподобное — судя по запаху-то. А он-то спит! Так можно проспать и Царствие Небесное. И есть охота едва не до дрожи. Умаялся давеча, что ли, зело сильно, Богоматерь малюя и домой возвращаясь…

И тут в голове его сверкнуло: стоп! Не возвращался он вчера домой! И — этот шаг назад, когда внутренность храма вдруг перевернулась перед ним, и миг полёта, отложившийся в памяти…

Открыв глаза, Стас резко сел на лавке и обхватил колени руками. В избе было столько света, что он тут же зажмурился. Потом опять открыл глаза, осторожно, и оторопело увидел, что это никакая не изба, а огромная незнакомая горница с высоченными потолками и окном, в которое можно выйти не нагибаясь. В окно вставлено настоящее стекло, стены не бревенчатые, как в его избе, а гладкие да ровные, и оклеены бумагой с узорьем. А на тумбочке — тарелка с румяными хлебами, издающими чарующий аромат. И книги, книги стопкой! И лампа настольная, электрическая!

Электрическая?

Сам он сидел на лавке в одних подштанниках, а поверх тюфяка постелена была прекрасная белая простыня, такая, какую видел он за последние семнадцать лет лишь однажды — когда падчерице Дарье приданое готовили. Такая же белая простыня сползла с его голых ног. Стас схватил её за край и прикрылся: негоже взрослому мужчине являть миру в незнакомом месте свою наготу.

Но только ноги его были отчего-то тонковаты! Да и руки… Разум ещё не понял, но душа — душа знала. Но вот и разум колыхнула паника: «Я вернулся в детство! Господи, помилуй! Не дай ума лишиться! Где я? Куда подевалось всё то?.. А если детство — что оно, какое?» Давний смутный сон, о котором он в последние годы даже не вспоминал, стал явью, ожил во плоти, запахе и цвете. Практика… Реальное училище… Что было сном — то или это?

И вдруг он окончательно прозрел: сном было то. И там он помер, сверзившись с лесов. А раз так, значит, больше ему никогда не приголубить Алёнушку, не поговорить душевно с отцом Афиногеном, не высказаться важно на мирском сходе, не пройтись, выпив водки, с деревенскими мужами в серьёзном хороводе: как бы ни были похожи на рай эта горница и это его «детство», но — ни-ког-да. И будто застыло всё внутри, свело в горле, защипало в глазах. Он зажмурился, завыл сквозь зубы и, не выдержав, уткнувшись лицом в белые простыни, тяжело зарыдал.

Отворилась дверь, вошла незнакомая ему девица, одетая в тканое платье с набивным рисунком.

— Ну вот, опять плачете, барин, — сказала она, жалеючи. — А я шанюжек испекла, как обещала… — И, убедившись, что их никто не слышит, шепнула: — Я ведь в ночь их принесла… А ты уж спал.

Она присела рядом со Стасом на краешек лавки, погладила его по спине и повела свой разговор дальше, говоря ему то «вы», то «ты».

— Так крепко спал, что добудиться не могла. Решила, пусть спит. А вы не больны ли? — Она приложила руку к его лбу. — Нет вроде…

Стас при её появлении мигом проглотил рыдания, сел, и сидел теперь выпрямившись, закутав тощие ноги в простыню, спокойно глядя в какую-то точку на обоях. Только внутри ещё колотилась боль потери.

— Ну, миленький, — продолжала говорить девица, гладя его по спине. — Не плачь больше. Понимаю, в первый раз от матушки так далеко уехал, один… Тут ещё всякие дураки неумные пристают… Но надо держать себя в руках. Ты же мужчина, кавалер… Жениться уже можешь. Жена тебе ребятишек родит. Будешь их воспитывать, чтобы они не плакали никогда.

— Нет, — крепко вытерев лицо ладонью, сказал Стас.

— Что «нет», миленький?

— Не женюся я…

— Это почему же? Все женятся.

— Я женатый.

— Вот как? — округлила глаза незнакомка. — И где же твоя жена?

— В Москве…

— Что же она там делает без тебя?

— Дочь нашу замуж выдаёт.

— А-а! — сказала девушка. — Ну ладно, ты одевайся да отдохни малость. А я пока пойду по делам. Хорошо?

Стас кивнул и вскоре остался один. Не сразу решился он встать на пол, покрытый чем-то коричневым и блестящим, затем откуда-то из глубин пришло воспоминание, что пол всего-навсего покрашен масляной краской, и тогда он встал и натянул на себя чудного вида портки с карманами и пуговицами напротив причинного места. Не без опаски подойдя к окну, глянул и увидел широкую деревенскую улицу, уходящую вдаль — к реке, догадался он.

Дома были крыты не соломой, а черепицей, везде виднелись печные трубы, был даже один дом в два этажа, с радиоантенной на крыше. В палисадниках, огороженных заборами — к чему он тоже не привык, — росли цветы. А на одном из дворов он сквозь зелень узрел такое, что чуть не зажмурился: выстроенный из струганых досок нужник! Там, где он прожил семнадцать лет, такого не было и в помине — если бы кто затеял тратить доски на чепуху, его бы засмеяли. Обходились шалашиком, а то и просто под забор приседали. А в Николине оправлялись прямо на огородную грядку и мучились глистами, серость.

Возле одного из домов стояло странное сооружение, в котором он после некоторого напряжения ума опознал мотоцикл с коляской. И тут же вспомнил, что не только имеет представление об устройстве железного чудовища и умеет управляться с ним, но и даже что у него самого есть такой в Москве, только без коляски.

Так же и незнакомка давешняя, называвшая его то «барином", то „миленьким“, обозначилась в памяти: Матрёна её зовут!

Стас не ведал, сколько времени он простоял у окна, вспоминая свою миновавшую, свою закончившуюся так неожиданно и нелепо жизнь. Он прощался с нею и врастал в новую реальность. Когда вошли Матрёна с Маргаритой Петровной, он уже становился собой прежним. Только, наверное, немного более взрослым, чем ночь назад.

— Стас! — воскликнула доцент Кованевич. — Как ты себя чувствуешь?

— Нормально, — усмехнулся он, пытаясь вспомнить, как эту-то красотку зовут. — Не волнуйтесь. Приснилось мне, про жену. Такой яркий сон. Будто дочь выросла, жена её повезла в Москву замуж выдавать за купчину знатного, Кириллова — у вас тут о нём знают, наверное? А я храм расписывал, да и упал с лесов. И насмерть убился.

— Уффф! — сказала доцент Кованевич и взялась за сердце. — А мы уж подумали чёрт знает чего…

— Слава тебе, Христос, — выдохнула Матрёна и перекрестилась.

— Просто впечатлительный мальчик, — объяснила ей Кованевич. — Вчера насмотрелся росписей в храме во время экскурсии, вот и снится всякая… — И она замолчала, видно, сообразив, что после лицезрения в храме ангелов и прочих святых картин чертовщина сниться как будто не должна, а ничего другого ей в голову не пришло…

— Только вот шанюжек моих не поел, — посетовала Матрёна.

Стас улыбнулся и взял верхнюю оладью из стопки, а потом и вторую, и третью. Ничего подобного за последние семнадцать лет ему пробовать не приходилось.

Голод был просто нечеловеческий.

Съев Матрёнин гостинец и выпив чаю, он вышел на утреннюю улицу и прошёлся по деревне. Отметил две вещи. Во-первых, живности у крестьян здесь было не в пример больше, чем в его сне, — коровье стадо, попавшееся ему давеча возле реки, было огромным; в густой траве паслись привязанные к колышкам козы; гусей и кур бегало по деревне вообще без счёту. Правда, индюков было мало, но во сне своём он их и вовсе не мог припомнить.

Во-вторых, здесь был чистый воздух. Коров-то хрестьянин держал всегда не ради молока или мяса, а ради навоза! И накапливал его на своём дворе, пока не приходила пора вывозить на поле. А тут, похоже, в каком-то одном месте навоз держат, от жилья подальше.

Подойдя к мотоциклу, он его разглядывал так долго, что вышел хозяин — поджарый мужик лет сорока пяти, в майке и заношенных галифе военного образца, с папиросиной в зубах. Стас папиросине подивился, но смолчал.

— Интересует? — спросил мужик, вытирая руки тряпицей.

— Да, — кивнул Стас. — Давно не видел такую технику.

— «Бээмвэ» эр тридцать два, — гордо сказал мужик. — Произведено в городе Мюнхене. Двухцилиндровый, 494 куба движок. В любую горку подъём берет. Сейчас таких уже не делают.

— Старый?

— Ну как старый? Десять лет. Я как в двадцать четвёртом демобилизовался со сверхсрочной, так и приехал на нём, прямиком из Баварии. Да по нашим дорогам погонял старичка…

— После войны? — задумался Стас. — Ах да, здесь же война с немцами была…

Мужик посмотрел на него как-то странно.

— Я вот думаю, — сказал Стас, — ведь если к этому… соху привязать… Это сколько же можно вспахать!

— К мотоциклу? — ещё больше удивился мужик. — Зачем, когда трактор имеется?.. И откуда соха, плугом пашем!.. Ты, парень городской, впервой небось в деревне-то?

— Я? — усмехнулся Стас. — Нет, не впервой.

— Ну конечно! Ты же из этих… из студентов, которые в монастырь давеча приехали?

— Из них.

— Ну, тогда у тебя мужик сохой землю пашет и лаптем щи хлебат… Дас ист айн русиш швайн… Начитался, поди, Некрасова. — Мужик обиженно махнул рукой и повернулся идти домой.

— Скажите! — позвал его Стас. — А у вас в Мологу рожь ещё возят?

— Ещё возим, — сказал мужик с какою-то злобой. — Покуда ещё возим. На корм скоту ещё берут. Вот только скоро затопят её, Мологу-то…

— Как так?

— А вот так. Сидят в Москве умники… электрификаторы. — Мужик затейливо выматерился и ушёл в дом. Стас вообще ошалел: давненько не слышал он мата, разве только на ярмарке.

Он двинулся к монастырю. Там у ворот стайкой топтались мальчики и девочки, в которых он не сразу признал своих соучеников из реального училища. Ну да — лица проявились как на фотопластинке, вот только имён он, хоть убей, не помнил. Нет, одно помнил: Алёна. Вот она, болтает о чём-то с маленькой и немножко кривоватой белобрысой девочкой с косичками, а рядом дылда в очках, с начёсом. Вид у них у всех какой-то нездоровый. Даже Алёна (здешняя), ежели приглядеться… Рожица бледновата, веки подёргиваются…

«Вот она и была моею зазнобой, — подумал Стас. — Наверное, про неё пытал меня старик Минай. А ведь ровесница моей Дашеньки!» Под горло ему — в который раз за день! — подступил комок. Но он сдержал себя и подошёл к группе.

Чернявый подросток покрупнее прочих, явно излишней полноты, красовавшийся среди парней помельче, показал пальцем на Стаса и проверещал нарочито писклявым голосом:

— Оклемалси, болезнай?..

Как звали юнца, Стас не сразу вспомнил. Кажется, были с ним какие-то конфликты… Но уж из-за чего — конечно, нипочём не угадать. Может, из-за девицы какой? Хоть бы из-за этой вот Алёны?.. А та стрельнула в его сторону глазами и отвернулась к своей собеседнице. Стас немедленно разгадал этот не сильно хитрый женский приём, однако ничего, кроме лёгкой грусти, он в нём не вызвал.

… Практика шла своим чередом. Стас, обнаружив в храме фрески из своего сна, совершенно точно заменившие другие, которые показывал им отец Паисий в первый день практики, пережил по этому поводу изрядный шок, но теперь внешне спокойно срисовывал их. Ангелина Апраксина, понаставив ламп на треногах, фотографировала стены Рождественского собора «по квадратам»; Алёна ходила за ней и заносила сведения в специальный журнал; остальные под руководством Маргариты Петровны оценивали состояние фресок, зарисовывали роспись на большие листы бумаги, чертили таблицы.

Когда закончили с первым ярусом, девицы наотрез отказались лезть на второй, кроме Маргариты и Ангелины, которые были в брюках. Все посмеялись. Стас молча перетаскал наверх треноги, лампы и аппараты и помог их закрепить; помогал ему Витёк Тетерин, а Дорофей и Вовик Иванов, ухватившись руками за брусья, качались на лесах в ожидании, что, может, девицы всё-таки наверх полезут.

Потом материализовался несколько опухший проф. Жилинский, который хоть и числился официальным начальником практики, студиозусов своим вниманием не баловал, проводя время либо в прогулках по окрестностям, либо в тёплых беседах с отцом-настоятелем.

— Тэк-с, — сказал он. — Что вы сегодня успели?..

Посмотрел и ушёл.

На другой день все девушки, смущаясь, появились в храме в брюках. До чего крепки условности, думал Стас. И причина не в том, что тут храм Божий — получено же было разрешение от отца Паисия, — а в том, что брюки — «не женская одежда». Вчера им было стыдно лезть наверх без брюк. Сегодня им стыдно ходить в них. Стыд: чувство, эмоция — одинаков в обоих случаях, и хотя в брюках лазать по лесам и впрямь удобнее, их еле уговорили — и при этом, что самое удивительное, у каждой в багаже были брюки! Он вспомнил, как пытался внедрить в быт односельчан карманы: никто не согласился! И не потому, что котомка или узелок удобнее, а потому, что все ходят с узелками, повешенными на пояс или палку, и никто — с нашитыми карманами. «Не нами заведено — не нам менять… » Всё же человеческое общество излишне косно.

Фрески, когда-то сделанные им самим, он срисовывал на листы бумаги творчески. Не копировал, со всеми потерями, нанесёнными росписи тремя столетиями, но и не повторял того, что делал когда-то, а слегка улучшал. В своё время, начиная работу снизу, он по ходу продвижения вверх, к куполу, нарабатывал мастерство, и теперь видел, где можно сделать лучше. Ну и, наконец, бумага — это не каменные стены, на бумаге можно развернуться в полном объёме отпущенного Господом таланта.

Однажды к нему подошёл игумен, погладил по голове:

— Справедливо хвалил тебя профессор, отрок. Ты и впрямь рисовальщик изрядный!

По окончании рабочего дня Маргарита Петровна повела девиц мыться в купальню с банькой на берегу реки. Мальчишек отпустила: отдыхайте где хотите. Дорофей Василиади заявил, что они пойдут купаться у запруды, а Стас решил прогуляться по окрестностям, посетить поля, на которых работал, а то и — чем чёрт не шутит — поискать дома той поры, хотя понимал — вряд ли найдёт. Сон есть сон!

Четверо однокурсников, удалившиеся от него шагов на тридцать, неожиданно остановились, пошептались, и Дорофей со своим верным Вовиком вернулись к нему.

— Слабак, мы даём тебе последний шанс показать свою смелость, — высокомерно сказал Дорофей. — Идём подглядывать за девчонками, а ты пойдёшь первым.

У Стаса едва глаза на лоб не полезли.

— Совсем ты, Дорофей, дурной, — сказал он. — Чего там подглядывать-то? — И, отвернувшись, пошёл в сторону полей.

— Трус! Боишься, да? Всё про тебя понятно! — неслось ему вслед. — Не пацан ты! Тряпка!

… Он нашёл своё поле. Молодые ростки яровых проклюнулись куда лучше, чем когда-либо у него. Сеют, наверное, не вразброс, а машиной, равнодушно подумал он. Удобряют. Не его теперь это поле, да и жизнь — отрезанный ломоть. Всё другое. На тракторе в одиночку вспашешь больше, чем раньше на лошадках — целой деревней. Какое занятие найти крестьянину? Не видать здесь молодёжи; сбежала туда, где заводы, где иная жизнь. Остались дети, старики да мужики вроде того, с мотоциклом. Редко-редко бабки затянут вечером заунывную песню; чтобы молодые горланили до утра — теперь такого нет.

Вот и опять Стасу взгрустнулось.

Опушка оказалась куда дальше, чем он помнил по своему сну — вырубили лес-то. Всё же добрался, прошёлся — не было здесь таких старых деревьев, которые могли бы помнить его. Спустился к реке. Окунулся, долго сидел на берегу; вдруг увлёкся интеллектуальным занятием — взялся подсчитывать, сколько же ему было бы лет, если бы сон был явью. Там он счёта лет не вёл, да и никто не вёл. Никто не говорил: было дело в позапрошлом году (шил в году 7097-м от Рождества Христова). Говорили: это было в год, когда Ерошку-малого волки с покосу утащили, или в год, когда большая вода стояла… Однако посчитал — выяснилось, что с учётом прожитого во сне он стал ровесником двадцатого века. Потом подсчитал, сколько уж не видел он Алёнушки. Получилось, что больше месяца.

Когда он подходил к селу, вечерело. Мычали коровы. Метрах в ста от него, вдоль околицы, быстро шли две фигуры, большая и маленькая.

— Завтра же отцу сообщу! Что это за детские выходки? — гневно выговаривала Маргарита Петровна.

— Чес-слово, просто мимо проходил! — бубнил в ответ Дорофей.

Ага, равнодушно подумал Стас, поймали парня за подглядыванием…

— Смешные какие, — тихонечко сказал кто-то, скрытый в тени берёзы. — Прямо дети. А вы, барин, всё грустите — знать, по матушке?

— Матрёна? — спросил он, приглядевшись. — Нет, мне сейчас нужна совсем не матушка.

И он подошёл к ней поближе.

— Такой ты, барин, несчастненький… — прошептала Матрёна, взглянув ему прямо в глаза. — Так и тянет тебя пожалеть.

— Так и пожалей. — И он до того крепко и умело прошёлся рукой по всему её телу, по спине — от шеи до бёдер, и дальше, не пропустив ни одного закоулочка, что Матрёна только пискнула:

— Ай да барин!

«В первый раз изменяю ведь Алёнушке, — мелькнула мысль. — Грехи любезны, доводят до бездны. А можно ли изменить той, которая приснилась?.. А монахи-то, монахи рождественские… Как Иван тогда сказал, в Мологе, возле гулящего дома, пряча глазки… Все мы, говорит, люди-человеки… Мягкая… Свежим пахнет… ».

Эти мысли ещё бежали всей толпою наперегонки в его голове, а левая рука уже обхватила девицу чуть ниже талии, а правая подсунула локоть свой под спинку ей, а ладонью обняла затылок, сминая косу. И вот она уже полулежит в его руках, а он навис над её губами и шепчет прямо в них:

— Что ж ты меня всё барином кличешь? Я такой же крестьянин, как и ты…

Кричала вечерняя птица, махала скрипучая мельница крыльями своими…

А когда потом шли они от реки, он думал: «Ну не могло же мне так точно присниться всё, чего я никогда в руках не держал и не делал? Ведь руки, руки сами помнят всё и знают, разум здесь не участвует… ».

Матрёна, тихая и задумчивая, вдруг засмеялась и лукаво спросила:.

— А ты меня замуж теперь звать не станешь?

— Нет, не стану.

— Отчего же не станешь? Аль не понравилась?

Он поцеловал её в висок:

— Понравилась, очень. Только я же говорил тебе, что женат.

— Ай, ну тебя! — весело фыркнула она. — Слушай, а чего маменькиным-то сынком прикидывался? Я ведь чуть не поверила…

…Когда Стас вернулся в плосковскую гостиницу, обнаружил, что вся команда предалась «преступному пороку»: кто-то раздобыл жареных семечек, и ребята, сидя на крыльце, лузгали их, плюясь шелухой. Был в этом некий вызов, потому что в Москве и Петрограде подобное поведение в общественных местах было запрещено специальными указами градоначальников и каралось содержанием под стражей сроком до четырнадцати суток.

За этим занятием они разговаривали о чём-то, совершенно Стасу непонятном. Алёна демонстративно не смотрела на него. Вкуса семечек он не помнил совершенно. « Там их не ели; жали из них масло, да и то не в наших краях, у нас тут льняное масло давят. Если вернусь туда, в тот сон, то научу всех жарить семечки и есть на досуге», — подумал он, а потом ему стало смешно: и досуг у крестьянина — гость редкий, и семечки не еда!

Неделя прошла спокойно, сны Стасу если и снились, то обычные, как всем. Он их даже не запоминал, Закончив зарисовки в Рождествене, группа перебралась в Николино, что километрах в семи, но на той же самой Согоже. В том его сне здесь были выселки: пяток изб, в которых жили рыбаки, поставлявшие в монастырь свежую рыбу.

В церкви здешней, построенной в конце восемнадцатого века, работы было мало, но никто не торопил, потому что реставрация была назначена только на следующий год, — а значит, и на отдых время оставалось. Стаса вполне хватало на то, чтобы после работы сбегать в Плосково, к Матрёне, и вернуться к утру. Бывшая зазноба Алёна, привыкшая за предыдущий год к его робким ухаживаниям, теперь, не понимая, отчего он так внезапно к ней охладел, начала хандрить, срывая тоску на подругах. Впрочем, оживился Витёк Тетерин, начав оказывать ей мелкие знаки внимания.

Такой добротной гостиницы, как в Плоскове, здесь не было. Студенты жили в большом доме при церкви, мальчики — на первом этаже, девочки — на втором. Доцент Кованевич нашла себе комнату в деревне. Проф. Жилинского поселили в том же доме, что и студентов, но в комнатке получше, и одного. Готовила и прибиралась угрюмая старушка, у которой хранились ключи от церкви.

Стас, окончательно вжившийся в реалии родного двадцатого века, сравнивая себя прежнего и себя же, но после того удивительного сна, обнаружил, что сильно продвинулся в понимании людей. А также, что крайне его радовало, он стал куда более самостоятельным!

Однажды поутру, открыв глаза, он сначала — как делал это теперь ежеутренне — постарался понять, не снилось ли ему опять что-нибудь этакое, не прожил ли он ещё какую-нибудь жизнь, — нет, не снилось, не прожил, — а потом подумал, что хорошо бы освежить в памяти школьный курс истории Отечества. Чтобы во снах своих, буде случится такая оказия, не выглядеть дураком в глазах тамошних жителей. С собой у него были только книжки с приключениями; Москва, где лежат все его учебники, далеко, но, скажем, в Вологду вполне можно смотаться хоть сегодня, купить или Соловьёва, или Иловайского.

Сказано — сделано: правая рука ещё застёгивала пуговицы на брюках, а левая уже барабанила в дверь комнаты руководителя практики. Услышав недовольное бурчание, Стас крикнул:

— Игорь Викентьевич! Я уехал на денёк в Вологду! Надеюсь, я вам сегодня не очень нужен?..

Раздался душераздирающий скрип пружин, и плачущий голос произнёс:

— И ради этого нужно будить человека! Да езжай ты куда хочешь! Впрочем, постой. Купи мне там «Огонёк»!

И уже пробежав лес, поле и второй перелесок, на подходе к автобусной станции в Турьеве, Стас сообразил, что произошло, остановился и заржал так, что был вынужден прислониться к берёзке.

До своего сна он никогда не осмелился бы поступать самовольно, ставя профессора в известность о своих желаниях или планах post factum, и тем более ради этого будить его. В лучшем случае выждал бы момент, когда профессор будет один, да в хорошем расположении духа, и, подойдя к нему, мямлил бы о срочной необходимости ехать, путаясь в словах и краснея под строгим взглядом учёного. А в худшем — и вообще не решился бы говорить о своих делах.

Теперь он относился к профессору иначе, нежели раньше: как минимум больше не считал его заместителем Господа Бога по церковной архитектуре и живописи. Тем более ему стало очевидным, что для Жилинского эта практика — просто дополнительный отдых. Свалил всю работу на Маргариту, асам, скажем, на речку… или в монастырь пиво пить… «Тэк-с»…

Всего за часик Стас обежал все книжные лавки, которых в Вологде насчитывалось шесть. Соловьёва в продаже не оказалось. Вернувшись в Николино с учебником Иловайского, он так им увлёкся, что даже вечером в Плосково не побежал. Читая, с некоторой жалостью понимал, что мог бы, скажем, уйти к Стеньке Разину и вволю поразбойничать. Правда, пришлось бы бросить дом. Да, вряд ли бы ушёл — хоть оно и сон, а всё ж таки семья…

А ещё тогда воевали с Польшей, Швецией, Турцией, Крымом, малороссийскими казаками… Такие события! Но кто в Плоскове о них знал? Он сам, прожив в той эпохе семнадцать лет, из всех событий только и знал, что о реформах Никона, и то благодаря отцу Афиногену. О медном бунте, правда, слышал — от купца Миная, разумеется, — но его лично сия проблема не задела: когда он стал ездить на ярмарки вместо Кормчего, от медных денег уже отказались, вернувшись к серебру.

Нет, плосковским «хрестьянам» определённо не было ни малейшего дела ни до чего из описанного профессором Иловайским. Сроду никто из них не слышал ни о шведах, ни о турках, а знали только немцев и татар, не делая, впрочем, между ними особого различия (кроме тех, разумеется, кто ездил в Мологу и воочию наблюдал иноземцев). А попробуй Стас рассказать им про тонкую дипломатическую игру вокруг Украины, про польско-турецкие интриги, про двух гетманов, люто воевавших между собой, при том что добивались они одного и того же, и в союзниках одинаково имели турецкого султана и крымского хана! Или про Кардисский мирный договор, отрезавший России выход к Балтике, про урон экономике и престижу…

Ох, не поняли бы его односельчане! Взялись бы за руки и затеяли вокруг него колдовской хоровод:

— Шинда вноза митта миногам!..

«Ну а я сам? — подумал вдруг Стас. — Ведь эти главы русской истории имелись в том учебнике, по которому я учился в школе, пусть даже это был не Иловайский. Но мне и в голову не пришло сопоставить свои, с позволения сказать, знания с той реальностью, которую предоставил мне сон».

Он пролистнул книгу, открыл оглавление. Прочёл: «Грюнвальдская битва». «Ну надо же! Я знаю это название, даже знаю, кто там махался, — но где этот Грюнвальд географически и где эта битва хронологически? Да, конечно, уже почти двадцать лет, как я зубрил все эти даты… Забыл… И если во сне попаду хоть за неделю до этой знаменитейшей битвы, ничего не смогу предвидеть!».

И он углубился в чтение.

… Кто ж знал, что читать у Иловайского надо было другие планы! Потянуло Стаса, когда он срисовывал образ св. Николая в церкви. Впервые предчувствие сна было столь явным… Он успел сказать Маргарите Петровне, что устал и поспит часок — чтобы не переживала попусту, — и прилёг у стеночки.

Район реки Согожи, неизвестно когда.

Открыв глаза, Стас увидел вокруг себя лес (декорации те же, мелькнуло в голове) — хоть лес был и погуще былого; листья на деревьях (лето, слава тебе, Господи) и немаленького медведя, в полном изумлении севшего на задницу, когда у него под носом обьявился лежащий на земле голый человек.

Медведь? Оч-чень хорошо. Просто оч-чень хар-рашо!

Стас не впал в панику, отметив сей факт как определённо положительный. Он встал и навис над зверем, оказавшись чуть ли не крупнее его.

— Тэк-с, — произнёс он тоном проф. Жилинского, а потом протянул руку к дереву, отломал изрядных размеров сук и переломил его об колено, отчего получилась дубина в полтора аршина длиной. — Посмотрим, кто это у нас тут. — И шагнул к медведю, перекинув дубину из руки в руку. — А известно ли тебе, братец, что у меня к твоему биологическому виду имеется счётец?

Медведь поморгал глазами, осознал серьёзность положения, развернулся к нему широким задом, вскочил на четвереньки и помчался прочь, петляя среди деревьев. Стас, подняв орудие мести, кинулся вслед за ним. Если бы не необходимость бежать босиком, догнал бы сразу. Но бежал-то босиком — повезло, повезло медведю!

Стас догнал зверюгу у самой Согожи. От души треснул дубиной по хребтине — несчастный топтыгин взревел и прибавил прыти, — огрел ещё раз и увидел людей, около двух десятков, весьма воинственного вида. У них, похоже, был привал; услышав из лесу треск и крик, они похватали мечи и копья и выстроились, глядя в сторону шума. А шум всё приближался, и вот мимо них, взрёвывая попеременно, промчались громадный медведь и ещё более громадный голый парень, на бегу охаживающий хозяина дубиной.

Что он видел людей, Стас понял не сразу. Пробежав мимо них, он раза три огрел мишку по спине и лишь затем, пнув его напоследок ногой, бросил свою охоту, развернулся и потрусил обратно, не выпуская из рук, однако, палки, — не знал, как встретят.

А встретили очень хорошо.

С виду это были обыкновенные деревенские парни, с бородищами, но у каждого в руке присутствовало какое-нибудь боевое оружие: у двух-трёх меч, у кого-то копьё. Одеты были кто во что горазд, однако на некоторых угадывалось нечто вроде доспехов: кожаные нагрудники, наплечники, просто ремни. Помимо дружинников были смерды, с палками в руках.

И эта группа бородачей радовалась его появлению настолько искренне, что хотелось немедленно зачислить их в свои друзья. Так оно, впрочем, позже и вышло — а пока они, радостно гудя, мялись в некотором отдалении. Самый старый из них, лет под сорок, единственный здесь в полном облачении, то есть в кожаном колете и кованом шлеме, и даже в чём-то вроде сапог, первым приблизился к Стасу, встал рядом и ладонью отмерил, от верхушки шлема, проекцию своего роста на него: ладонь пришлась ниже ключицы. Стас не удержался и бросил на шлем заинтересованный взгляд: профессиональная вещь, ему бы такой не сковать. Не иначе импортный.

Оказалось, это здешний князь, Ондрий. Ранг его легко прочитывался в том почтении, с которым расступились перед ним лихие вояки. А когда он «приравнял» себя к Стасу, бойцы пришли в неудержимый восторг: побросали оружие и едва не устроили хоровод.

Тут военачальник отмочил ещё одну шутку: переведя взгляд на Стасов детородный орган, изобразил на физиономии такую умильно-уважительную гримасу, что воины прямо-таки зашлись смехом, а половина вояк и вовсе попадала в траву, держась за животики. Стас зарделся, но прикрываться было уже поздно. Он бросил дубину наземь и стоял, опустив руки, улыбаясь на все стороны.

Воины обступили его. Радостно скалясь, хлопали по рукам — едва доставая до плеч; хохотали и говорили ему что-то, не всё понятное. Ощутив запах немытых тел, услышав косноязычные речи, посмотрев в эти детские глазки, замаскированные косматыми бородищами, Стас успокоился и сказал себе: «Я дома».

Прежде чем отправляться со своим воинством в дальнейший поход, воевода развалился на траве, пригласил Стаса сесть напротив и почал задавать ему вопросы:

— И хто ж ты таков есть, ведмидьська сила, куда и откуда твой путь?

Стас теперь не был тем юнцом, который много лет назад умолял плосковских крестьян: «Дяденьки, дяденьки, не бейте меня». Он понимал уже, что такое мужская иерархия, и умел себя «поставить».

— Я князя Гроховецкого сын. А ты кто таков?

— Князь Ондрий аз, и се моя дружина. Идём князя Лопотаря, блядина сына, бити. Но что же я не знаю отца твоего, и где тот Гроховец, в котором он княжит?

— Ой, далеко отсюда Гроховец. Ты, князь Ондрий, знать его не можешь.

— Так как же ты попал в мой лес, и почему, княжич, ты голый?

— А я, князь Ондрий, дал обет ходить по свету без одежды и бить медведей, пока не встречу настоящего князя-воина, к которому соглашусь идти на службу. Искал, искал, сюда забрёл.

— Во как! — сказал князь и замолчал.

Наступил щекотливый момент. Стас жевал травинку. Ондрий крепко задумался. Ему хотелось бы заполучить к себе в дружину этого хоть и безбородого пока, но здорового парня. Но предложи ему службу — а ну как он откажется? Рухнет авторитет Ондрия у дружинников. И ничего этому голому силачу не сделаешь: самому с ним не справиться, ни один дружинник, а тем более смерд, по своей воле против пусть чужого, но княжеского сына и пальцем не пошевельнёт, а приказывать им бить его — значит окончательно уронить свой авторитет.

Наконец князь Ондрий подобрал формулировку максимально хитрую и в то же время нейтральную:

— Так ты, значит, пока меня не встретил, не нашёл никого, кому согласился бы служить, ведмидьська сила?

И Стас, подмигнув князю, ответил:

— Никого. Пока тебя не встретил.

— Робяты! — крикнул князь с невольной гордостью: его выбрал в свои начальники богатырь, прошедший в поисках достойного вожака немерено вёрст! Есть чем гордиться. — Дайте ему одеться!

Дружинники завозились, заспорили; ни у кого лишних порток не было, а смерды и вовсе были одеты в одни лишь длинные рубахи. В конце концов, после препирательств между собой, выделили ему кое-какие тряпки. Надев их, Стае огляделся, подозвал одного из парней, без лишних объяснений снял с него ремень и подпоясался. А дубина у него была своя.

Так стал он русином, княжеским дружинником.

Лопотаря они, конечно, побили, но сначала очень долго — весь день — шли вдоль петлистой реки, лишь к вечеру углубились в лес и дальше пробирались какими-то звериными тропками. Стае прямо спросил Ондрия на одном из привалов:

— Княже, а что же мы теперь не по реке идём?..

— Э-э-э… — самодовольно ухмыльнулся князь. — С реки-т оне нас и ждут.

Однако стратег! — подумал Стас.

Лесами, без обеда, пробирались весь вечер; только к ночи Стас получил ржаную лепёшку и кусок вяленого мяса неизвестного происхождения. Спать легли, не разжигая костров и не выставляя охранения.

Ночь выдалась тёплая, но без комаров.

Устраиваясь на ночь вблизи князя, Стас рискнул задать вопрос, который мучил его весь этот день:

— А кто теперь царём на Руси?

Князь посмотрел на него непонимающе:

— Про что ты?

Стас повторил вопрос.

— Царём? — переспросил князь.

— Царём.

— «Царём» — это что? — спросил князь. — И «Русь» — это что?

— Ну как? — Стае замешкался. — Царь — самый наистаршой князь в государстве. А Русь — это страна, земля наша, где мы живём, все, кто говорит, как мы, и веру…

Тут он оборвал себя, вспомнив, что насчёт здешней веры как раз не имеет никакого представления.

— Не понимаю тебя, — сказал князь после некоторых раздумий. — Ты, сыне, служишь мне. Я служу боярину Оглану. Таков орднунг.

«Порядок», — перевёл для себя Стас.

— А боярин Оглан служит великому князю, — продолжал князь Ондрий. — Кто из них царь? Нет такого. Повелел мне боярин: «Иди на князя Лопотаря, приведи его мне». Пёс лютый Лопотарь ушкуйников привечает, что купцов честных на Волге и в других местах грабят. Мало нам было чужих разбойников, свои князья в разбойники подались! Завтра поутру Лопотаря брать будем. Спи.

Князь поворочался ещё немного, покряхтел и добавил:

— Слышал аз о великом цезаре, что живёт в Цезарьграде, но так далеко, что и словами не выразить, — за морем-океаном, за островом Буяном, где крымцы да половцы Правда ли сие, нет ли?..

Растолкали Стаса на рассвете.

— Тс-с-с… — сказал дружинник, приложив палец кусам. — Рядом уже…

Тронулись в путь не евши и не пивши. Вскоре вышли к опушке леса. В утреннем тумане плавал небольшой вал, кое-где усиленный деревянным частоколом. Кричали петухи. Какая-то баба, зевая, прошла с кожаными вёдрами на речку. «Господи, да ведь это же Турьево! — поразился Стас, оглядев окрестности. — Здесь однажды устроят автобусную станцию. Я в это Турьево за три часа добегал! Если б не петляли целый день по реке, давно бы уже здесь были…».

— Ну что, ребята, — сказал князь вполголоса, — порвём псов окаянных?

Дружина глухо заворчала. Ондрий возвёл очи куда-то вверх и воскликнул:

— Ну, Сусе-боже, нам поможи!

— Погоди-ка, князь! — вдруг сказал Стас.

— Что такое? — осердился Ондрий, оторванный от беседы с божеством.

— Ты пошли кого-нибудь на ту сторону. Пусть крик поднимут, костёр, что ли, зажгут. Все туда кинутся, а мы в то время с зтой стороны нападём…

Князю не понадобилось долго соображать над выгодами такого плана.

— Ай, хорошо придумал! — удивился-обрадовался он. — Илейко, Прыгунок! Псть ко мне! Делать, как сей кнет сказал! Возьмите вот огниво…

Спустя полчаса двое парней учинили шум метрах в двухстах от детинца; внутри частокола поднялась суматоха. В сторону подожжённого княжескими лазутчиками куста побежали мужики, бабы и воины.

— Вперёд, ребята! — крикнул князь, и дружина ринулась на приступ.

Стас не побежал вместе со всеми, а зашагал по полю спокойно, поигрывая дубиной. Дружинники князя Ондрия лезли на вал, сноровисто перескакивали через частокол. Когда Стас подошёл к стене, городок, можно сказать, пал; простые мужики в драку не ввязывались, а тутошних дружинников ребята Ондрия быстро взяли в дубьё.

Он испытывал сложные чувства. С одной стороны, согласившись (а куда было деваться?) служить князю, он взял на себя определённые обязательства. С другой стороны, он не имел ровным счётом ничего против Лопотаря, про которого ему было известно только то, что он «блядий сын», привечавший ушкуйников, да и то знал он это со слов своего нового патрона. Опять же, имея в багаже семнадцать лет реальной жизни и столько же — во сне, он понимал, что остановить насилие и смертоубийства между человеками не в его силах, нечего и пытаться. Здесь этого не оценят, да и просто не поймут. А с третьей, так сказать, стороны, он же ни в первые, ни во вторые свои семнадцать лет никого не убивал, и сможет ли убить, даже если всё происходящее не более чем оживший синематограф, а он один из актёров-притворщиков? Вопрос.

На убитого он наткнулся сразу за стеной. Парень в кожаном жилете валялся на земле, а из бороды у него торчал хвост стрелы. Войны без жертв не бывает, как учил Бисмарк! Стас аккуратно обошёл тело и двинулся дальше.

Вскоре ему попались ещё двое недвижимых — то ли живых то ли нет. У одного была разбита молодецкой палицей голова другой валялся порезанный, весь в кровище, и у него дёргалась нога. Ясно, что звать сестру милосердия — дело бесполезное. Стас поспешил пройти мимо.

В центре городища стоял довольно неказистый терем с крыльцом. С десяток воинов во главе с князем окружили его; несколько лучников держали под прицелом окна, закрытые ставнями. Остальная дружина «трясла», как сказали бы вдвадцатом веке, жилсектор: выволакивали наружу скотину, добро и людей. На оставшихся в живых воинов Лопотаря и мужиков накидывали тряпьё и вязали узлом; в полон берут, «в пелену», понял Стас. Несколько сопливых детишек, в большинстве даже без рубашонок, подняли рёв. На них, как и на баб, дружинники не обращали внимания. Детей, слава Богу, они тут не режут, подумал Стас и подошел к Ондрию.

— Ну, что скажешь, княжич? — обратился к нему князь. — Пожечь их али измором взять?

— А их там много?

— А весь их выводок сучий!

— Я что скажу… — Стас всё более входил в роль бывалого воина, инструктора, так сказать, по взятию средневековых крепостей, и находил в этом определённое удовольствие. — Сжечь-то их недолго…

— Верно, — согласился князь.

— Но хотелось бы понять: а ежели мы их спалим, то кого же ты, князь, поведёшь боярину на суд?

Ондрий только крякнул с досадой: в самом деле, зачем боярину горелое мясо? Ему дознанье сделать надо…

А Стас походил возле терема, примерился, оценил конструкцию… Доводилось ему в жизни своей, доводилось избы класть… И рушить тоже. Повздыхал, глядя в землю, шагнул вперёд и взялся за стойку крыльца. Было в этом что-то сомнамбулическое. Для начала, взревев по-медвежьи, принялся раскачивать сооружение, и менее чем через минуту крыльцо, ведшее к двери на втором этаже, под его натиском рассыпалось. Он расшвырял в стороны обломки; теперь дверь в терем оказалась на уровне его плеч. Он подошёл к ней вплотную и ударил обоими кулаками. Дверь загудела. Он ещё раз ударил. Из-за двери послышалась многоголосица бабьего плача. Тогда Стас просунул ладонь в узкую полоску трухи между брёвнами, скрывавшуюся ранее за верхними ступеньками крыльца, и, рванув, выворотил нижнее бревно наружу, так что оно повисло от углового крестца. Потом выворотил и второе.

Больше делать ничего не пришлось. Дверь отворилась, и на пороге возник босой человек в белой шёлковой рубахе до колен. В руке он держал плеть кнутовищем вперёд. Наступила тишина. Человек присел на порожек, неловко спрыгнул вниз, и его тут же схватили княжьи молодцы.

— Что, Лопотарь? — ухмыльнулся князь Ондрий. — Допрыгался?

Лопотарь понуро молчал; он разок только глянул на Стаса. В глазах его застыл ужас.

Назад дружина возвращалась на пяти челнах, набитых добрсм и скотиной, — так Ондрий покрывал свои военные расходы и потери, понесённые оттого, что пришлось оторвать от дела нескольких смердов. Но пограбили, как заметил Стас, «честно: последнее не отбирали. Реквизировав, к примеру, пять лодок. две оставили хозяевам. Себе, правда, взяли те, что получше а оставили что похуже и подырявей, но тут уж либо воюй, либо занимайся благотворительностью — компромиссы в этом деле губительны.

К тому же Ондрий оставил на княжении в будущем Турьеве своего пятнадцатилетнего сына Иваку с тремя дружинниками и дядькой — бывалым воякой с золотой серьгой в левом ухе и залихватским оселедцем; ему оставалось только согласовать это приобретение с боярином Огланом.

Запелёнутых дружинников низложенного Лопотаря по одному развязывали и, так сказать, интересовались их дальнейшими планами. Что характерно, все, как один, поклялись служить новому князю не за страх, а за совесть, целовали юнцу запястье, двое даже жидкую слезу из себя выдавили в доказательство своей искренности.

Насколько Стас смог понять, семья Лопотаря — дородная супруга и пятеро детишек мал мала меньше — тоже досталась юному Иваке. «Что он будет делать с женщиной в два раза себя старше? — подумал Стас. — В шахматы играть?.. «

С собой дружина Ондрия, не считая низвергнутого Лопотаря, увезла одну-единственную полонянку. То была смуглая и гибкая девица лет шестнадцати, ни бельмеса не понимавшая по-русски. Ею, как трофеем, князь Ондрий наградил особо отличившегося новичка — Стаса, потому что без бабы воину жить нельзя, как известно.

Девчонку эту Лопотарь выменял на ярмарке для себя, а из каких она была краёв, кто её увёз из отчего дома в глухие северные леса, сам не знал. Разумеется, Лопотарь нисколько не возражал против того, чтобы Ондрий забрал её для богатыря. Тем более что ревнивая супруга ему чуть бороду не выдрала, хоть он и покупал её не для утех, а ради хозяйственных нужд…

Стасу дева, в общем, понравилась. Но он был тут всего второй день, и вот так сразу… Не-ет, он так не согласен… Да и языковой барьер имел место: Стас знаками пытался узнать хотя бы её имя, но безрезультатно.

Что касалось общения с дружинниками и князем, то Стас понимал почти всё, что ему говорили. Не зря изучал он эсперанто, да и классическая гимназия дала неплохую языковую базу… Так что он из их речи быстро вычленял смысл. А вот его самого новые соратники понимали с трудом, он был для них вроде иностранца. Впрочем, это только добавляло ему авторитета.

Плыли не спеша: гребли по двое, сменяясь каждые два часа. Ближе к вечеру причалили к песчаному пляжу. Воины принялись разжигать костры и готовить ужин. Девица, робко озираясь, нырнула в лес. Никто этим не обеспокоился: бежать отсюда было некуда, разве что к волку в зубы. Вскоре она вернулась, залезла в чёлн и сидела там, закутавшись в свои тряпки.

Князю, пока суд да дело, поднесли кубок с вином. Он велел подать ещё один и подозвал к себе Стаса.

— А ну выпей, сыне, за удачный наш поход!

Стас поднял свой кубок. Князь с силой ударил о него своим, так. что жидкость из княжьего кубка выплеснулась к нему и на землю; Стас сделал то же самое.

— Воюешь ты знатно, — сказал князь, когда они осушили кубки. — Назначаю тебя десятским, ведмидьська сила.

Стас пожал плечами. Слишком быстрое карьерное продвижение — при том что он только вчера попал в этот сон — не то чти пугало, а настораживало.

— Эй! — крикнул князь. — Налейте-ко нам ещё! И позовите Челубея с Непряшкой!

На центральной усадьбе князь жил вместе с воинством, в одной: громадной избе. Но недалече, как бы на «переднем рубеже», был ещё один маленький посёлок, куда князь и наметил поселить нового десятского. Халупа, которая Стасу досталась, представляла собою полуземлянку два на три с низкими нарами из струганых брёвен в углу, без окон, с дверным проёмом, завешенным валяной кошмою. Глиняные плошки в сенцах выдавали наличие жильца, но князь, когда Стас, ещё не пришедший в себя после вчерашней жуткой пьянки, спросил об этом, посоветовал ему не беспокоиться. Стас всё же поинтересовался — чёрт его дёрнул за хмельной язык, — не коваль ли здесь жил? Уж очень сходились детали. В том своём сне он тоже начал с драки и немедленного получения жилплощади, с чужой девкой в придачу. Князя вопрос рассмешил.

— Ты что, много здесь коней видел? — спросил он.

Стас признался, что нет. Коней здесь он действительно пока не видел. Так зачем им коваль? С тем князь и ушёл.

Как же здесь жить-то, подумал Стас. Печки нет. Справа от входа нечто похожее на глинобитный очаг: круг, обложенный плоскими камнями, угли внутри и палка сверху, одним концом прикопанная в землю; на другой конец можно вешать котелок. При наличии котелка, конечно.

Колыхнулась кошма, и какой-то дружинник, ухмыляясь, втолкнул в халупу полонянку, про которую Стас — исключительно ввиду скверного состояния организма после принятия внутрь омерзительного пойла в количествах, непосильных для пришельца, — почти и не вспоминал. Вслед за нею был внесён узел с «приданым», со всем её нехитрым барахлишком.

Стас сел на нары.

— Ну, входи, — сказал он. — Располагайся.

Девушка продолжала стоять у порога, кутая лицо в платок, Стас почувствовал, как откуда-то снизу по спинному мозгу поднялась нехорошая волна, как она достигла черепушки и взорвалась в башке гулкой невыносимой болью.

— Ох, ох, грехи-то наши тяжкие… — застонал он и завалился на лавку. Ему уже было не до галантности и вообще не до женщин. Вообще ни до чего. Сколько же они вчера выпили? По пять кубков с князем, потом подошли те двое, десятские… Коллеги… М-мм…

Померк свет в глазах. Нет, это кто-то опустил кошму и сделалось темно. Оно и лучше. Тем более что здесь, в полуземлянке, было прохладно по сравнению с жарой на улице. Затем Стас ощутил на своём теле лёгкие пальчики. Ему явно помогали освободиться от одежды. Он не стал сопротивляться, равно как и открывать глаза, всё одно ничего не видно…

Ближе к вечеру, сладко выспавшийся в объятиях своей лишённой комплексов новой подруги, Стас проснулся от ритмичного стука снаружи. Не так далеко, за редким лесом, стучали скорее всего в бубен. Он аккуратно высвободился из объятий — дева мурлыкнула что-то на своём языке и свернулась как кошечка, — выполз из берлоги и пошёл к центральной усадьбе.

Град князя Ондрия был поболе града Лопотаря — а впрочем, деревня деревней. Детинец был расположен на высоком берегу меж двух мелких речек, впадавших в Согожу с запада. По берегам речек насыпаны невысокие валы, со стороны леса поселение огорожено частоколом. Дальше версты на две — очищенные от леса поля, на которых весело колосились рожь и ячмень. Дома из сосновых брёвен расположены хаотично.

Княжий терем стоял на самом высоком месте. Перед ним раскинулось гульбище, площадью в сажень земли [14]. Посреди гульбища Стас с удивлением узрел лингам высотой этак метра в четыре, да не просто лингам, а с деревянной как бы мошонкой, прикреплённой на высоте в полтора метра. Присутствие этой подробности вызывало неприятные ассоциации с крестом, что заставило Стаса поморщиться.

По периметру гульбища толпились человек тридцать. Возле лингама толстая баба в балахоне, приплясывая и подвывая, ритмично била в бубен. Вот те раз, подумал он. Что ещё за шаманизм на христианских-то территориях?

Из терема вышел князь Ондрий в красных сапогах и светлом кафтане, расшитом золотой нитью. Удары в бубен ускорились. Князь вытер губы рукавом и принялся хлопать в ладоши в такт бубну. Тотчас к нему присоединились прочие толпившиеся на площади горожане. Подвалили ещё люди; появились горящие факелы. Заметив в их свете Стаса, князь весело подмигнул ему и продолжал хлопать в ладоши.

Тут Стас обнаружил, что весь народ уже не стоит на месте, а потихоньку движется вокруг площади по часовой стрелке, и он сам движется вместе со всеми едва заметными шажками. Так продолжалось некоторое время, причём князь ещё раз подмигнул Стасу, будто говорил ему: не уходи, сейчас начнётся самое-то интересное!

И точно: удары в бубен сделались громче, и в освещенный круг впрыгнул мужик в одной рубахе. Толпа встретила его появление радостными криками.

Мужик, сделав круглые глаза, заплясал-заметался вокруг лингама, будто высматривая что-то. Несколько раз он делал вид, будто хочет убежать, но толпа, хохоча, преграждала ему путь. Потом из темноты вышел другой мужик — почему-то на ходулях. Подойдя к первому, который изобразил на физиономии ужас и присел, мужик на ходулях крикнул грозно:

— Лопотарь, блядий сын!

Первый мужик затрясся, встал на карачки и пополз куда-то под ходули. Второй достал из-за спины палку и знатно огрел первого по заднице. Толпа зашлась от хохота.

Первый, жалобно поскуливая, подполз к князю и рухнул перед ним в пыль, протянув ему кнутовищем вперёд плеть, которую кто-то из толпы ему подбросил. Князь поставил ему на спину свою ногу в сапоге. На этом немудрящее представление окончилось.

Станиславский отдыхает, подумал Стас.

В освещённый круг внесли белого козлёнка. Князь вынул нож из-за пояса. В речи, с которой он затем обратился к идолу, Стас отчасти понял только её начало, где Ондрий благодарил некоего Сусе-бога за удачу в военном походе. Затем Стасу довелось отведать сырой печени принесённого в жертву козлёнка,

— Вкуси-ко, сыне! — молвил князь, протягивая ему ритуальную пищу на конце своего ножа. — Се плоть Сусе-бога. Приобщись!

Плоть божества была жёсткой и горькой на вкус. Стас проглотил кусок, который отчекрыжил ему князь, стараясь не морщиться, подавил рвотный позыв и уже без всякого сопротивления, а даже, напротив, с облегчением принял чашу с кислой брагой, которую ему, как и следовало ожидать, позиционировали в качестве «крови Сусе».

За годы жизни в этом лесном краю Стастак и не определил, в каком он веке; его вопросов просто не понимали. Коней у местных жителей не было. Как показало проведённое им расследование, кроме князя и нескольких дружинников, этого зверя, коня, никто и в глаза никогда не видел. Соху таскали быки, а то и бабы. Колеса не знали совсем. Никаких письмён или книг здесь не водилось. Князь-то, видно, побывал в разных городах и в интеллектуальном отношении превосходил своих соотечественников на голову и выше. Интересы остальных дальше удовлетворения естественных потребностей и несложной работы, не требующей особых умственных усилий, не распространялись.

Некоторое недоразумение произошло с определением личного статуса. Стас полагал, что десятский — это такое воинское знание, вроде поручика, и что, раз оно ему присвоено, он на военной службе, и жизнь его теперь будет подчинена строгому воинскому регламенту, и будет состоять из учений и войн. То есть жизнь военного со всеми атрибутами: с одной стороны, тяготы и лишения, с другой — оклад жалованья и заслуженный отпуск. Ничуть не бывало: на той же неделе князь Ондрий уплыл куда-то в лодке с пятёркой ребят и пленным Лопотарём и вернулся только месяца через три.

В его отсутствие делами управлял мир, во главе которого стоял Бачега, угрюмый, лет этак сорока пяти — возраст в контексте времени почти преклонный — тип, длинный и тощий, объяснявшийся не столько словами, сколько жестами. К новому десятскому он относился спокойно и уважительно. Отсыпал ему из княжеских кладовых зерна, сушёного мяса, каких-то кореньев и соли.

Стас же, как и все остальные дружинники, вместе со смердами занимался выжиганием леса под новые пахотные угодья, а у дома развёл огородик. Он с головой окунулся в привычный крестьянский быт, и кто бы возражал против этого, но уж никак не он.

После месяца работы в лесу Стас подошёл к Бачеге и объяснил, что неплохо бы ему как-то обустроить жилище к зиме. Бачега кивнул, выдал ему топор и прислал двух смердов — помочь привезти брёвна из лесу. Вскоре Стас срубил себе какую-никакую избёнку прямо над полуземлянкой, выделенной ему князем Крышу покрыл дранкой, чем вызвал немалое удивление среди горожан — те только цокали языками, осматривая сооружение. Но он потряс их ещё больше, когда, замучившись глотать. дым и смывать с лица сажу, налепил из глины кирпичей, кое-как обжёг их и сложил в доме печку с трубой наружу.

Весь город приходил смотреть, но ни один не последовал его примеру. Топили по-чёрному, а крыши крыли соломой или сушёным камышом. Да и кирпичи, которые у него получились, говоря по правде… м-м-м… не вызывали желания немедленно перенимать опыт.

Только зимой он сообразил, в чём тут дело: его архитектурные новшества обошлись большей, чем у соседей, потребностью в дровах. Впрочем, по ночам его грела полонянка, столь искушённая в искусстве нежной страсти, что можно было подумать, будто она лет десять стажировалась в лучших борделях Европы. По-русски говорить она так и не выучилась, но почти всё сказанное ей Стасом понимала. Зато без всяких затруднений щебетала с соседками; Стас обнаружил, что определить этническую принадлежность почти половины здешних баб совершенно невозможно. Его новая жена, как и они, русской, или даже славянкой точно не была; не помогало никакое эсперанто.

Зато голос у неё был сказочный; бывало, как запоёт, так изо всех концов леса бабы подпевать начинают. А что поёт, о чём поёт — Бог весть.

Он научил её собирать грибы, отличая дурные от хороших. А в травах и ягодах она сама разбиралась.

Её имени он так и не смог выяснить, звал Кисой. Был у него соблазн дать ей привычное имя Алёна, однако что-то в душе его против этого восстало. Опять же в Алёну крестить надо — а кто же будет тут крестить, и по какому обряду? Даже кому молились, понять невозможно: «Сусе», «Сусе», — а тот ли это «Сусе»?.. Евангелий здесь не знали. Баба-шаман ещё, с бубном. Никого не крестили, молодожёны не венчались; все обходились без имён — одни прозвища. Его самого звали просто Кнетом.

Однажды, в первый ещё год, он попытался привести местный культ в соответствие с теми представлениями, которые сам имел о православии. Народ выслушал его и молча разошёлся. А потом пришли причастные к культу лица и максимально вежливо (связываться с десятским — да к тому же Стас в этом сне оказался чрезвычайно большого роста и массы — никто бы не рискнул) объяснили: мы-де не берёмся указывать тебе, как драться, а ты не лезь в наши дела.

Он прожил у князя Ондрия пять трудных лет и умер в чумную пору. Никаких особо дальних походов на его долю не выпало — князь предпочитал оставлять его за себя во граде, когда сам куда-либо уезжал или шёл воевать совместно с другими князьями под водительством боярина Оглана. Очень он ему доверял. А может, не хотел выводить Стаса «в свет» из опасения, что Оглан отнимет у него такого хорошего кнета, оставит его себе. В любом случае Стас не роптал: такая жизнь, да ещё с Кисой, к которой он искренне привязался, ему нравилась.

В тех же случаях, когда князь брал Стаса с собою, приходилось им воевать с такими же точно бородачами, говорящими на таком же точно, как и они, языке — не важно, на каком расстоянии жили эти враги: в трёх днях или в трёх неделях пути от их града. А бывало, и до них добирались неведомо кто, и приходилось махать палками и мечами. Но до чего же редки были здесь военные утехи!

Ни стратегии, ни тактики не знали вовсе. Стас пытался наладить учёбу — фехтование на мечах, изучение правил обращения с копьём. Нет, никому ничего не надо. Даже князь удивлялся — мы же, говорит, и так их побьём. Стас понял: учиться — это признать, что мы чего-то не знаем. А признавать такое нельзя Даже перед собою. Что ж, на фоне всеобщей неумелости в тех Драках, которые вели между собою все эти, с позволения сказать, бойцы, дружина князя Ондрия не выглядела хуже других. Хуже было некуда.

А для боевой подготовки только одного нашёл Стас энтузиаста: это был тот самый пожилой дядька, которого князь Ондрий оставил поначалу опекать своего сына Иваку, занявшего вакантное место Лопотаря. Княжонок подрос, и что-то у них с дядькой не сложилось — опекун вернулся к Ондрию. Оказалось, что он крупный спец по дракам на бунчуках, длинных палках.

Кем был тот дядька — турком ли, казаком, Стасу понять не удалось. В молодые года тот служил у какого-то Аладдина Сулеймана; во время войны того Аладдина с Грузией попал в плен; от грузин ушёл на север, там бегал от аваров и зихов, потом с купцами-тезиками поднялся вверх по Волге, и так попал к Ондрию.

Имя его оказалось для местных непроизносимым; Стас, по созвучию, звал его Гарбузом. Вот с ним он отводил душу — и поговорить было о чём, и подраться грамотно. Они, бывало, такое отчебучивали — народ со всего леса сбегался посмотреть. То на мечах машутся, то палками друг друга подковыривают, с ног валят — Гарбуз, в бытность свою у турок, очень здорово это дело освоил. В бою им равных не находилось, но тут никто не связывал их учебные игрища с их же успехами в сражениях. Просто все знали: эти двое в состоянии отметелить хоть двадцать, хоть тридцать человек. Может, и сорок — но таких больших армий ни у одного из окружающих князей не было.

Вспоминать о людях, покалеченных им в боях, Стас не любил. А до смерти убил, к счастью, только двоих. При его-то способностях мог и больше.

А однажды жарким августом напал на их городок враг, против которого оружие бессильно: чума. Занесли её купцы, пришедшие с Запада. Помер князь, куда-то подевался Гарбуз. Он так любил смотреть на звёзды — может, отправился на одну из них?.. Или опять рванул на юг.

Стаса очень удивляло, что сам он, заболев, мог трезво фиксировать происходящее. Потом понял: ведь это сон; больное тело разделено с его разумом, а в реальности он вполне здоров, спит себе у стеночки в Николинской церкви. А потому даже с некоторым юмором воспринял санитарную акцию, проведённую дружинниками боярина Оглана: они прискакали на конях (!) и сожгли весь Ондриев град. Вместе с ними: со Стасом и ласковой Кисой.

* * *

… Проснулся он там же, где и уснул. Открыл глаза и увидел Маргариту Петровну и Анжелку, то есть Ангелину Апраксину, вполголоса обсуждающих какие-то фотографические премудрости. Когда он зашевелился и закашлялся — хотя уже не было вокруг него никакого дыма и огня, — они на секунду отвлеклись, глянули на него без интереса и продолжили беседу как ни и чём не бывало. Так что на этот раз он своей «отключкой» никого не переполошил.

Оксфорд, 2057 год.

Премьер-министр прибыл в лабораторию ТР в четверг, ближе к вечеру. Днём в парламенте были дебаты по бюджету, и он был не в духе. Разумеется, вместе с ним прикатил и его помощник Джон Макинтош.

Директор, доктор Глостер, представил премьеру персонал лаборатории, особо выделив тех, кто участвует в погружениях или, по-научному, в тайдингах, а затем, оставив сотрудников на рабочих местах, увёл его в тот же зал и прочёл тот же доклад, что неделей раньше читал Макинтошу, но только в этот раз максимально упростив изложение. Было известно, что премьер — блестящий стратег, но в технике — полный ноль. Болта от шурупа не отличит.

Выслушав доклад, премьер-министр довольно покивал головой и резюмировал:

— Итак, док, вы научились передвигаться во времени.

Несчастный Глостер едва не поперхнулся.

— Ваше превосходительство, — сказал он осторожно. — Это не совсем так. В итоге определённых манипуляций мы действительно попадаем в разные времена, но мы не знаем, где передвигаемся.

Премьер удивился.

— Как? — спросил он. — Разве это не одно и то же?

— Совсем нет, сэр. Представьте, что вы идёте ночью по чужой неосвещённой комнате. Вы передвигаетесь в темноте, но попадаете в разные углы комнаты. Мы не знаем, что представляет собой та среда, в которой мы передвигаемся, — что это за, так сказать, «комната», — хоть и научились определять некоторые параметры этой среды. Мы называем её темпоральным колодцем, но, природа явления нам неизвестна! Во всяком случае оно и не темпоральный, и не колодец.

Премьер, вздёрнув брови, посмотрел на Джона Макинтоша, Джон Макинтош, насупив брови, посмотрел на Сэмюэля Бронсона. Тот встал:

— Джентльмены! Так ли уж нам надо углубляться в теорию? Насколько я понимаю, его превосходительство интересуется практическим применением явления. Поэтому оставим теорию специалистам. В конце концов, никто до сих пор не знает, что представляет собою электричество, но это не мешает нам использовать его.

— Да-да, — поспешно сказал премьер. Он тоже не знал, что такое электричество, и не хотел показывать этого. — Давайте поговорим о применении. Сэр Джон объяснил мне, что ваша техника не даёт нам оперативного простора в двадцатом веке.

— Совершенно верно, сэр. Мы выходим в режим насыщения, получая физические фантомы, на глубине в триста лет. На глубине от ста пятидесяти до трёхсот лет нам удаются прекрасные призраки, но вместо разговора они издают завывание и звон и практического значения не имеют, поскольку их сдувает любой порыв ветра и они почти не слышат. А ещё ближе к нашему времени максимум, что мы можем, это в ряде случаев позволить себе участие в спиритических сеансах в качестве бесплотных духов.

— Вот как. Но уничтоженный вами русский выходил в этот, как его, режим насыщения за сто лет. Я правильно ин формирован?

— Правильно, сэр; его звали Никодим Телегин. Надо будет поподробнее расспросить его, как он это делает. В следующий раз вместе с полковником Хакетом в погружение пойдёт мой заместитель по технике, доктор Бронсон. Пусть побеседуют с этим Никодимом как специалист со специалистом.

Премьер вспылил:

— Вы что, обманывали меня? Ведь его уничтожили! Никодима не существует!

— Простите, сэр. В нашем деле обманов не бывает! Да, Никодима не существует — до того момента, как он был рождён своей матерью. И с того момента, как его задушил полковник Хакет. Но между этими двумя моментами, ваше превосходительство, он существует. И полковник будет его душить столько раз, сколько нам потребуется.

Премьер-министр опять посмотрел на Макинтоша:

— Что вы думаете об этой чепухе, Джон?

— Тут ещё и не такое услышишь, сэр, — сморщился его помощник. — Но у меня, если позволите, вопрос к доктору Бронсону. Сэм, скажи, а каково твоё мнение о парадоксе, вытекающем из теории Эйнштейна? Ведь если полковник будет убивать одного и того же русского много раз, может возникнуть, так сказать, конфликт интересов? Один раз он его уже убил, предположим, вереду. Если теперь он убьёт его днём раньше, во вторник, то в среду ему будет некого убивать! А между тем он это уже сделал. А? Что в таком случае будет с полковником Хакетом, убивающим русского в среду?

— Дружище, не беспокойся о полковнике. Он вообще никого но убивал, ни в среду, ни во вторник, а валялся, в полном трансе, на кушетке в нашей лаборатории. У него алиби, Джон! А что случится с его фантомами, лично мне наплевать.

— Сложность в том, господа, что из-за нехватки финансирования мы можем позволить себе не больше одного-двух погружений в месяц, — встрял доктор Глостер.

— Не напоминайте мне о финансах! — завопил премьер. — Хватит с меня сегодняшнего заседания в палате общин.

— Эх как жаль, что с нами нет первооткрывателя темпорального эффекта, автора современной теории времени профессора Гуца! — услышав их перепалку, сказал Сэмюэль с нарочито драматическими нотками в голосе. — Как бы мы продвинулись в техническом отношении! Уж он-то быстро решил бы проблему нулевого трека: никаких трёхсот лет, управлялись бы за пятьдесят.

— А куда он делся? — пробурчал премьер, остывая.

— Умер, ваше превосходительство, в самом расцвете сил и без всяких видимых причин. Умер на другой же день после того как осуществил первое погружение в темпоральный колодец по заданию правительства. Это было ещё до вашего избрания премьером. Чудесный был человек!

— Вот как? Примите мои соболезнования.

— Я и доктор Глостер, сэр, полагаем, что его смерть — акт темпоральной агрессии из будущего. Кто-то, желая остановить наши исследования, убил его. Война с Британией уже идёт, и начали её не мы!

Премьер с минуту сидел открыв рот, а потом прошептал:

— Кто?

— А кто ещё, сэр, кроме нас, имеет ядерное оружие? Кто, кроме нас, летает в космос? Кто в 1980-м надрал нам задницу?

— Североамериканские Штаты!

— Да, ваше превосходительство, но это лишь один, самый явный вариант. Возможен и другой: воду мутят русские. Россия тысячу лет не давала никому нормально жить. Казалось бы, к середине двадцатого века мы с ней покончили — от неё остались одни ошмётки, — и что же? Мы находим русских во всех странах, их больше, чем евреев! Их страна не в состоянии воевать с Британией, но почему же отдельным русским диверсантам, если мы будем благодушествовать, не вести с нами войну из будущего, подрывая наше могущество в прошлом?

Премьер откинулся в кресле. Наверное, его не зря считали хорошим стратегом. Подумав не более пяти минут, он обратился к Макинтошу:

— Джон, пометьте в блокноте. Пусть завтра в первой половине дня ко мне зайдёт министр финансов.

Доктор Глостер и Сэмюэль сидели с каменными лицами, но под столом директор лаборатории ТР одобрительно похлопал своего зама по ноге, что, впрочем, не укрылось от внимательных глаз Джона Макинтоша. А премьер-министр поднялся с кресла, несколько раз, нахмурившись, прошёлся по залу и заговорил:

— Конечно, основной интерес Британии — противостоять агрессии. Но мы не дети, мы понимаем, что лучшая оборона — это нападение. В качестве превентивной меры следует подорвать возможность развития агрессора в прошлом. Вы сказали, что это или американцы, или русские. Я думаю, это всё же Америка. Она взяла под свой протекторат Сибирь, помешав сделать это нам, хотя это мы воевали с Россией в 1939-м. Она стравила Японию с Китаем, развязала войну с нами в 1980-м и вообще отняла у нас Китай. Нас также интересует август 1914 года и Англобурская война… Но, как вы мне сказали, весь двадцатый век для нас недоступен. И девятнадцатый тоже.

— Мы даже не можем предотвратить завоевание независимости Североамериканскими Штатами в 1783 году, сэр, — подсказал Джон Макинтош. — До этой даты меньше трёхсот лет.

— Да, и это печально.

— И не можем противодействовать развалу Германии в 1919-м, после Первой мировой войны.

— Вот что меня совершенно не интересует, так это Германия, — отозвался премьер-министр. — Германские земли под полной нашей защитой, снабжают нас продовольствием, а когда надо, дают рекрутов. Пусть дерутся между собой; их драка — залог нашего влияния.

И премьер, не садясь в кресло, нетерпеливо махнул рукой:

— Ну, ведите показывайте, что у вас есть.

Премьер-министр, его помощник и всё руководство лаборатории потянулись к дверям. Уже когда они вышли, вслед за ними через ту же дверь выскользнул из зала совещаний о. Мелехций, на протяжении всего этого часа сидевший, никем не замеченный, прямо среди них.

Когда начальство вышло в оперативный зал, все сотрудники встали. Доктор Глостер подвёл премьера к экрану, на котором на фоне контурной карты мира сиял десяток широких кругов разной яркости и бежали строки цифр, и пояснил:

— Это, ваше превосходительство, экран главного монитора. Яркие кружочки показывают места совершения тайдингов. Треугольник посередине — это мы в Англии. Карта условная, на самом деле мы лишь иногда знаем, в какой стране действует «ходок». Вот эти три точно в России — она, как вам известно, раньше была излишне большой, трудно ошибиться. Вот эти кружочки — в Европе, но где именно, сказать невозможно.

— Если не во Франции, то нам оно пока не интересно, — буркнул премьер. — Излишняя самостоятельность Франции меня беспокоит, а остальная Европа и так наша.

— А вот единственная точка в Америке. Но мы пока этим тайдером не занимались.

— Почему?! Это же самое важное!

— В тех временах, куда мы попадаем, плавание через Атлантику сопряжено с большими трудностями. Чтобы попасть на корабль, нужно иметь хоть какие-то деньги, а наши люди оказываются в прошлом голыми, без связей и поддержки. А чтобы внедрять их в прошлое непосредственно в Америке, там надо оборудовать нашу базу, завезти аппаратуру…

— Это нежелательно.

— Совершенно верно… А вот точки, сигнал которых настолько слаб, что даже нельзя определить эпоху. Возможно, эти тайдеры действовали слишком давно — две-три тысячи лет назад. А может, и недавно. Они, как видите, в Индии и Африке. Мы запускали туда фантомы, но их съедают настолько быстро, что выяснить ничего не удалось.

— Кто съедает?

— Кто угодно: тигры, люди, крокодилы. Там все кушать любят.

— Не надо тратить на это энергию.

— Слушаюсь, ваше превосходительство.

— А как вы определяете, кто есть кто и где?

— Процедура сложная, сэр. Простите, но это вам лучше объяснит мистер Бронсон.

— Если коротко, — начал Сэм, — в неизвестной нам нематериальной субстанции темпорального колодца имеется малое количество физических частиц. Когда матрица человека проходит через субстанцию, она вбирает эти частицы и выкидывается в физический мир в виде призрака или фантома. Массированный замер соотношений позволяет делать выводы, как вы сказали, «кто и где». Нулевой трек смазывает картину, а выход в режим насыщения приблизительно…

— Достаточно, я понял, — быстро прервал его премьер.

Отец Мелехций давно уже собирал коллекцию кретинов и кретинизмов. Сегодня, неотрывно следуя за премьером, он получал большое эстетическое наслаждение. Заметив, что директор подзывает премьер-министра к одному из мониторов, он придвинулся поближе, чтобы не пропустить ни слова.

— Ваше превосходительство, — сказал доктор Глостер, — обратите внимание: тут более подробно показана ситуация в России. Одна из точек — вот она, видите? — появилась недавно, сразу после ликвидации нами русского ходока Никодима.

При этих словах о. Мелехций с надеждой посмотрел на премьера, и его ожидания были вознаграждены:

— Агрессор усиливает нажим! — пробормотал премьер сквозь зубы, сурово глядя на экран и хмуря брови.

— Проблема в том, сэр, что практически одновременно две другие точки погасли.

— Война разгорелась не на шутку, — играя желваками, произнёс премьер. Отец Мелехций тихо радовался: его коллекция пополнялась на глазах.

И тут Джон Макинтош не выдержал.

— Сэр, они вас дурачат! — закричал он. — Ведь это же прошлое, там всё ужебыло, там ничего не может ни прибавиться, ни исчезнуть!

— Разве? — удивился премьер.

— Да, — подтвердил доктор Глостер. — Если говорить овремени, то так оно и есть. Но ведь я уже имел честь доложить вам, что мы имеем дело не со временем. Это что-то другое, вроде перекрёстка идеального и материального миров, к тому же уходящего вглубь.

Премьер-министр ужасно не любил, когда его выставляли дураком. Он надулся:

— В таком случае, что вы мне показываете на своих мониторах? Я думал, тут научная лаборатория, а у вас «идеальный мир»? Мракобесие?

— Сэр, «идеальный» не в смысле религиозных мифов, а как отражение, так сказать… Сэм, да помоги же!

Бронсон, подняв руку, остановил начавшуюся было свару и объяснил:

— Представьте, ваше превосходительство, завод. Производство. Дым, гарь, грохот станков, мастера ругаются с рабочими, проблемы с поставщиками. А рядом с этим существует бухгалтерский учёт, где — то же самое производство, но без дыма, гари, грохота, ругани и проблем. Идеальное отражение в цифрах. Реальная виртуальность!

— И что? — буркнул премьер.

— Обычно только происходящее в реальном мире отражается в мире идеальном, а не наоборот. Произвёл завод лишнюю тонну болтов — бухгалтерия отразила это в отчётах. А что, если бы бухгалтер приписал к отчёту тонну болтов, и они тут же появились бы в натуре?

— Это было бы очень и очень хорошо, — сказал премьер-министр с явно преувеличенным энтузиазмом; так он старался скрыть своё незнание, что такое болты.

— Так вот, мы нашли способ «скрестить» эти миры.

— И с болтами теперь всё будет в порядке?

— Д-да… Надеюсь. А заодно мы получили возможность видеть, как в прошлом передвигаются «ходоки».

Премьер-министр был доволен. Он уже решил, что оставит новое знание в секрете. В нужный момент — о, он всегда тонко чувствует, когда наступает нужный момент! — он это выкатит на оппозицию. Да, он убьёт их одной фразой: мы на перекрёстке материального и идеального миров!

— Это хорошо, — внушительно сказал он. — Думаю, совместными усилиями мы сумеем добиться победы.

— Сэр, вот только трудности с энергией, — влез в его мечты доктор Глостер.

— Это решим.

— Дешевле отправлять одного, но надёжнее двух. Кстати, сэр, интересная загадка: рост фантомов иной, чем тайдеров. Профессор Биркетт в семнадцатом веке был карликом, а полковник Хакет — великаном. Он был выше Биркетта почти вдвое, они специально измеряли. А в реальности почти одинаковые.

— Профессор был выше меня на один дюйм, — пробасил от стены полковник Хакет.

Пока очарованный всем услышанным премьер-министр в сопровождении сотрудников лаборатории бродил по рабочим кабинетам, Джон Макинтош думал свою какую-то думу. И наконец изрёк:

— Нужны подтверждения, сэр.

— В чём дело, Джон? — спросил премьер.

— В том, сэр, что я должен быть бдительным. Пока, кроме слов и этих жужжащих ящиков, нам не предъявили ни одного доказательства, что всё это правда.

— Есть, есть доказательства, — обрадовался доктор Глостер. — Китайские каменные солдаты!

— Это ещё что такое?

— В Китае, под землёй, нашли восемь тысяч каменных солдат, Они как настоящие, а весят по полтонны! И никто не может объяснить, кто и как их сделал. А мы-то знаем, что чем дальше в прошлое, тем больше физических частиц собирает матрица и тем больше будет масса фантома. То есть или он получится громадным, но всё же будет жив, или у него будет огромная плотность, но тогда он, значит, будет мёртв. Эти каменные солдаты — фантомы, отправленные в помощь древнему императору Цинь Шихуану. Правда, они одетые, а наши всегда получаются голыми, но это технически решаемая проблема. Эти китайские солдаты в силу повышенной, из-за дальности времени, плотности так и не ожили. Вот вам и доказательство.

— Доказательство! — фыркнул Джон. — Опять слова!

— А противник этого императора, Чи-ю, получил откуда-то обученных бойцов; у него служили одинаковые, как горошины из стручка, братья, восемьдесят один человек. Легко понять, что, раз эти фантомы были живыми, их отправлял, по одному, один и тот же тайдер из более близкой к тем временам эпохи или при помощи более совершенной техники.

— Кто их отправлял? Когда? — спросил премьер.

— О братьях, служивших у Чи-ю, я вам ничего сказать не могу, из-за отсутствия останков, — ответил доктор Глостер. — А происхождение каменных фантомов очень интересное. Анализ их плотности показывает, что их отправили из Китая в 1960-х годах.

— Я так и думал! — расхохотался Джон Макинтош. — Вы только забыли, дорогой доктор, что до Англо-американской войны, то есть как раз в 1960-х, Китай был наш. И уж кто-кто, а я бы знал, если бы китайцы имели такую технику.

— А вы забываете о темпоральной агрессии. Кто-то поменял прошлое, чтобы лишить Китай этого оружия! В нашей реальности Китай был наш. Впредыдущей, исчезнувшей реальности он мог быть сам по себе!

— Тогда почему же китайские фантомы, эти каменные идолы, остались в прошлом? Они должны были исчезнуть.

— А с чего это они должны исчезнуть? Возьмите профессора Биркетта. Мы его похоронили на прошлой неделе, но если вы сейчас отправитесь в Московию 1666 года, то найдёте его в монастыре. Он там слегка тупой, но живой.

— Как это слегка тупой? — переспросил премьер.

— То есть совершеннейший дебил, сэр! Так что никуда не исчезают даже живые фантомы. А про мёртвых и говорить нечего. Вот стоит полковник Хакет. А поднимите документы страховой компании «Ллойд» за 1671 год, и в списке утонувших вы найдёте его имя.

— Слова, доктор. Одни слова! В докладах ваших сотрудников, в ваших — ваших\ — рассказах о якобы сделанных вами расчётах и в найденных вами списках.

— Доктор, — спросил премьер, — а чем кончилась та древняя китайская заварушка? Кто победил?

— Победил Цинь Шихуан. Но как? Неизвестный мудрец дал ему компас! Очевидно, что это был ещё один фантом.

— «Очевидно»! — с издёвкой сказал Джон Макинтош. — Очами видно! Очами! Чего вы тут видите-то, это же мифы!

— А големы?! — вскричал доктор Глостер, игнорируя Джона и обращаясь прямо к премьер-министру. — Они описаны даже в Ветхом Завете. Так вот, однажды мы запустили полковника Хакета в десятый век. Да вы, наверное, помните, ваше превосходитгльство, тогда ещё вся Восточная Англия осталась без света. И что бы вы думали? Хакет превратился в голема!

— Неужели? — удивился премьер, оборачиваясь к полковнику. — В десятом веке?

— Так точно, сэр! — гаркнул Хакет. — Я был величиной с башню и едва мог передвигаться. Копья вязли в моём теле! И тогда эти чёртовы уроды выбили мне глаз камнем из пращи, сэр.

— Благодарю за службу, полковник!

— Служу королю!

— И это не единственный случай, — вмешался Сэмюэль. — Капитана Бухмана возили в клетке по всей средневековой Европе как самого большого человека в мире, а отец Мелехций — знаменитый теолог и доктор истории, вот он стоит — лично встречался с Вильямом Шекспиром.

— Мы пили с ним чай, а потом гуляли по аллее, — мелодичным тихим голосом сказал о. Мелехций.

— А вы, конечно, из благодарности подарили ему сюжет Гамлета, — ядовито заметил Джон Макинтош.

Отец Мелехций с доброй сочувственной улыбкой посмотрел на него и ничего не ответил, но Сэм Бронсон возмутился:

— Джон, извини, я тебя люблю как друга и уважаю как государственного служащего, но можно ли отпускать шуточки про Шекспира? Он слава Британии, наш кумир, наш гений, мы преклоняемся перед ним.

— Ну что, Джон, Шекспир вас убедил? — спросил премьер-министр.

— Слова, слова, слова! — прокричал Джон. — Предъявите фотографию Шекспира.

— Ты же знаешь, это невозможно, — ответил Сэмюэль.

— В том-то всё и дело! — осклабился Джон в ироничной улыбке.

— На что вы меня подбиваете, Макинтош? — спросил премьер. — Чтобы я ради проверки превратился в голема? А что скажет оппозиция, если об этом станет известно?

— Нет, сэр. Вами рисковать нельзя. Но сам я хотел бы попробовать. Сэм, сколько времени это займёт?

Сэмюэль Бронсон развёл руками:

— Подумай лучше, Джон! Зачем тебе это? Здесь пройдёт от пяти минут до часа, но там тебе, возможно, придётся провести много лет!

— А, вот как? Опасаетесь за меня или засебя?

— Ну, как знаешь. А что скажете вы, господа?

Премьер-министр и доктор Глостер переглянулись и кивнули. Сэмюэль вздохнул и пригласил всю компанию к лифту: они находились на уровне минус третьего этажа, а операторский зал располагался в цокольном этаже здания.

— Куда тебя отправить, Джон? — спросил он.

— Хочу, Сэм, попасть в благословенные Елизаветинские времена. До всех наших революций. Если ты прав, поживу на природе, в своё удовольствие. Может, и Шекспира встречу. Если ты прав.

* * *

… Поскольку на нём не было никакой одежды, его тащили за волосы, а для ускорения ещё и поддавали по ягодицам палками.

— За что?! — кричал он разбитым ртом, сплёвывая кровь в пыль дороги. — Я ни в чём не виноват!

— Видали? — издевательски квакал кто-то из экзекуторов. — Не виноват!

Его подтащили к человеку в грязной судейской мантии, накинутой на грязную блузу, сидящего на траве возле высоченного дерева. Дерево — Боже праведный! — было увешано трупами, как новогодняя ёлка — праздничными игрушками!

— Ваша честь, схватили бродягу! — доложил ему один из негодяев. — Шляется голый, оскорбляя общество, это раз! Дома не имеет, это два. Работы у него нет. И он говорит, что ни в чём не виноват!

— Я помощник премьер-министра! — визжал Джон Макинтош. — Я знаком с королём! Я уважаемый, образованный человек!

Негодяи, избившие его и притащившие к этому ужасному дереву, громко хохотали. Судья в грязной мантии участливо улыбался.

— Слова, уважаемый, одни слова, — мягко попенял он Джону. — Если бы ты был помощником премьер-министра, то на тебе была бы хотя бы мантия, а если бы ты был образованным, то знал бы, что у нас не король, а королева. Но закон милостив. Закон разрешает тебе назвать имена свидетелей, которые подтвердят, что у тебя есть дом и работа. Назови их, тебе от этого будет польза.

— Я не могу никого назвать! Я издалека! Я здесь никого не знаю!

— Итак, ты при этих добрых людях признался, что ты бродяга. Запишем это в протокол. Назови своё имя, чтобы писец оформил протокол как положено.

— Меня зовут Джон Макинтош.

Хохот грянул с новой силой.

— Джон Макинтош! — надрывались в толпе. — Джон, иди сюда!

— Джонни, где ты? — крикнул судья.

Из-за дерева, вытирая руки о фартук, появился дюжий парень с длинными волосами и с откинутым на спину колпаком палача.

— Вы меня звали, ваша честь? — пробурчал он, одновременно пытаясь что-то проглотить.

— Джонни, — сказал ему судья. — Этот человек утверждает, что он Джон Макинтош.

— Он врёт, ваша честь, — ответил парень. — Джон Макинтош — это я. И на сто миль в округе нет больше ни одного Джона Макинтоша.

— Прекрасно. Что мы имеем? М-м-м… — И судья сделал знак писцу. — Оскорбление общественной нравственности. Бродяжничество. Присвоение полномочий. Лжесвидетельство. Думаю, этого достаточно. Приговариваю тебя, назвавшийся Джоном Макинтошем, к смертной казни через повешение.

— Но это беззаконие!

— Э, нет. По закону. Закон принят парламентом и утверждён королевой, а поскольку она у нас глава Церкви, то и Господом одобрено. А незнание закона не освобождает бродягу от виселицы. Говоришь, образованный? Тогда ты обязан знать хотя бы это. Ты или твои родственники можете обжаловать приговор в течение недели после приведения в исполнение.

— Подождите! Подождите! Ваша честь! — Джона сшибли с ног, но он полз к судье, протягивая руку, а тот брезгливо её отпихивал. — Ваша честь, вы великий человек, великодушный и мудрый, но я тоже юрист. Подумайте сами. Здесь два Джона Макинтоша! Разве можно приводить приговор в исполнение при таких обстоятельствах? Кого вы приговорили к виселице? Ведь это же circulus vitiosus; по вашему приговору, может, надо повесить не меня, а его!..

Толпа угрожающе загудела. Судья, доставший из корзины квадратную бутылку, в которой содержимого было ещё дюйма на четыре, и приготовившийся было отхлебнуть из неё, замер с широко раскрытым ртом.

— Нет, нет, господа! — срывающимся голосом крикнул Джон толпе. — Я вовсе не желаю смерти этому чудесному, доброму человеку. Он мне так нравится, и его зовут как меня. Я говорю только, что ни его, ни меня нельзя вешать до разрешения проблемы.

— Ха! — возмутился судья. — Какие проблемы?! Я приговорил не Джона Макинтоша, а тебя, бродягу, назвавшегося этим именем. А сейчас отправляйся к праотцам.

Кто-то пихнул Джона к дереву; слёзы брызнули из его глаз.

— К праотцам! — взвизгнул он. — Но ведь вы и есть мои праотцы! Вот этот прекрасный юноша — он наверняка мой пра-прадед! Ваша честь! Мы нашли бы с вами тему для разговора. Давайте… Я так много хотел бы…

Теперь хохотали уже все, включая судью, и только палач молчал, сосредоточенно снимая верёвку с какого-то несвежего покойника.

— Иди, иди, — смеясь, отмахнулся судья от цепляющегося за его мантию Джона Макинтоша, приговорённого. Тот перевёл безумные глаза на Джона Макинтоша, палача, и, увидев, что тот делает, пролепетал:

— Верёвочка… Разве можно вешать меня на чьей-то чужой верёвочке?

Палач взревел:

— Тебе что, не нравится наша верёвка?! — И крикнул судье: — Ваша честь! Ему не нравится верёвка! Разрешите отдубасить его как следует?

— Разрешаю, но сначала повесь, — отозвался судья, вытирая выступившие от смеха слёзы.

— Ишь ты, верёвка ему не нравится, — орал палач, натягивая свой колпак на голову. — Прекрасная верёвка из русской пеньки! Да из таких верёвок сделан такелаж всего английского флота!.. Где ты там? Иди сюда!

Но Джон не мог уже никуда ни идти, ни даже ползти. Пришлось добровольцам поднять его и подтащить.

— Не задерживай сам себя, встань на пенёк, — велел палач. — Встать, я сказал! Петлю поправь на шейке. Так, научился, жаль, больше не пригодится. Прощай, внучек.

И Джон Макинтош повесил Джона Макинтоша.

* * *

— Что? Не удалось? — воскликнул премьер-министр.

Джон помотал головой и сел.

— Снимите с меня провода, — глухо выговорил он.

— Джон, что случилось? — вопросил Сэм. — Не прошло и минуты! Мы едва успели положить тебя на кушетку.

Джон, хрустя пальцами, прошёлся по залу, выпил стакан воды. Опять лёг, полежал, встал, посмотрел на часы.

— Ваше превосходительство, — сказал он премьер-министру, — полночь. Поедемте по домам. Завтра много дел; я привез к вам, сэр, министра финансов. В восемь часов утра.

Сёла Николино и Плосково-Рождествено,

26-28 июня 1934 года.

Первым удивительную новость принёс в Николино приехавший на велосипеде сынок начальника Плосковской почтовой станции, два раза в неделю привозивший проф. Жилинскому газеты. Поначалу, правда, мало кто что понял: по его словам, в монастыре за алтарём нашли африканскую ёрническую книгу, в которой бес и анафема, и кто её прочитает — ослепнет, а кто в руки возьмёт, навеки рук лишится…

Было утро вторника. Игорь Викентьевич занимался со студентами в церкви, и поскольку здесь, в Николине, пить ему было не с кем (как это Стас себе понимал), по утрам он пребывал в прекрасном расположении духа.

— Какую-какую книгу? — рассмеялся он. — Африканскую? Ёрническую? Сборник неприличных анекдотов из жизни кенийских негров, что ли?..

Мальчишка обиделся.

— Да, да, вот вы смеётесь, а это правда! Правда! Все знают! — прокричал он, вскочил в седло и умчался прочь, вихляя тощим задом.

— Что-то в этом духе я, кажется, читал недавно у Честертона… — сказал Жилинский, отсмеявшись. — Как там было?..

— They who looked into this book… [15] — вспомнил Стас.

— … Them the Flying Terror took! [16] — завершила цитату Алёна. Стас с удивлением глянул в её сторону и припомнил давно.

Позабытое: как когда-то он ей читал вслух по-английски рассказ «The Blast of the Book». Они потом долго играли в эту игру: стоило одному из них открыть какую-нибудь книгу, как другой тут же декламировал этот стишок. Эх, было же времечко, наполненное детскими играми и детскими влюблённостями! Вернётся ли оно к нему? Вряд ли.

Посмеялись да забыли бы, но в среду вечером из Рождествена вернулась бабка Прасковья, навещавшая мужа, занятого на строительных работах в монастыре, и тоже заговорила о бесовской книге. Название ей не запомнилось, но адский огонь, вылетающий из книги и выжигающий глаза читателю, в её рассказах тоже присутствовал. А когда она упомянула о приезде научного светила из столицы и назвала фамилию академика Львова, Жилинский разволновался не на шутку. С Андреем Николаевичем Львовым он был хорошо знаком. Пламя не пламя, но если уж учёный такого масштаба прикатил в эту глухомань — и впрямь, видать, случилось нечто из ряда вон выходящее.

Решено было в четверг с утра поехать в Плосково-Рождествено и разобраться на месте, что там за африканское ёрничество обнаружилось, ради которого академики прилетают на рысях.

Поначалу профессор собрался ехать поутру вместе с Маргаритой Петровной, оставив студиозусов под опекой местного батюшки. Но девицы, которым вся эта практика уже до смерти надоела, тут же окружили учительницу и стали жалобно канючить, причём наиболее умело — то есть максимально противно — это делала Саша Ермилова: мол, расстаться с вами, дорогая Маргарита Петровна, нам невмочь, и т. д. Лишь Ангелина Апраксина и Катенька Шереметева не участвовали в этом show; они были благородные, такого поведения не могли себе позволить и стояли в сторонке, смущённо улыбаясь.

Но вот кому-кому, а Стасу сообщение о найденной за алтарём книге добавило ударов сердца. Первая, ликующая мысль была: «Это же моя книга!» Вторая, отрезвляющая мысль: «Этого не может быть, ибо сны не становятся явью, а всегда только наоборот». И третья, совершенно убийственная: «А если это правда, и книга в самом деле та, любимый, заветный Афродитиан?..».

В общем, он решил немедленно идти в Плосково. Если отправиться в путь прямо сейчас, к полночи доберётся. Положим, до утра они с Матрёной найдут чем заняться: шутка ли — он её пять лет не видел, соскучился же! А с первыми петухами — в монастырь, небось не откажет отец Паисий ему в лицезрении находки. И он ушёл бы, но тут девчонки дожали-таки Маргариту; она поговорила с профессором и вернулась с вестью, что «все едут, если удастся решить вопрос с транспортом». После чего пригласила к Жилинскому Стаса. Выяснилось, что решать «вопрос с транспортом» именно ему и придётся.

— Говорят, что вы, Станислав Фёдорович, с лошадьми управляетесь не хуже крестьянина, — сказал профессор. — Здешний староста готов нам предоставить лошадь с дрожками, но без возницы. Если бы вы соблаговолили… э-э-э… исполнить данную обязанность, я был бы вам весьма… э-э-э… тэк-сэзэть…

— Да ведь в дрожки-то все не уберутся! — перебил его Стас.

— То-то и оно! — закивал профессор. — Если бы вы… тэк-сэзэть… взяли на себя труд переговорить со старостой, чтобы дали подводу…

— Ежели вы, Игорь Викентьевич, к поездкам на дне подводы непривычны, — честно сказал Стас, — то давайте лучше пойдём пешком. У неё же рессор нету.

— Пешком?.. — переспросил профессор с некоторым ужасом.

— С другой стороны, не Бог весть какой конец, — сжалился над ним Стас. — Можно и вытерпеть.

Выехали настолько рано, насколько смогли, то есть совсем не рано. Дорога была грунтовой, и, разумеется, скорость приходилось держать оскорбительно небольшую. Стас мог бы и наддать, но сдерживал лошадку, поскольку на каждом ухабе из подводы нёсся невыносимый визг. Василиади с Вовиком не выдержали этого акустического сопровождения, вылезли из подводы и пошли пешком; вслед за ними выскочил из подводы и Витек Тетерин, а за ним и Санёк Ваховский. Парни быстро скрылись из виду, обогнав подводу. Как они шли — загадка, но в Рождествене появились позже остальных. А Стас довёз основную группу к полудню.

Дорога шла сперва обрывистым берегом реки, вдоль поля, колосящегося налитым ячменём, затем свернула в лес. Здесь к мучениям, которые испытывали ехавшие в подводе пассажиры, прибавились жирные лесные комары — непуганые наглые твари. Стас, впрочем, их не замечал; привык за пять лет жизни в Ондриевом граде.

К монастырским воротам подъехали одновременно с пролёткой, из которой, отдуваясь, выкарабкался крупный пузатый господин с обширной окладистой бородой и в сюртуке и принялся шёпотом ругаться с извозчиком.

— Кто это? — спросил Стас у Жилинского.

— Никак, сам господин Горохов пожаловал, — ответил профессор и, кряхтя, потянулся. — Да-с, вы были совершенно правы насчёт отсутствия рессор… И откуда он…

— А кто такой этот Горохов? — Стас уже начал ревновать к своей книге.

— Он краевед из Костромы. Большой оригинал!

Стасу немедленно вспомнилась путаная книжка про историю Рождественского монастыря, которую он прочитал перед тем, как ехать на практику. Уж не тот ли это краевед, который перекроил к чертям собачьим всю хронологию и отнёс сроки постройки собора чуть не в наполеоновские времена?.. Впрочем, Стас точно теперь не помнил, куда кто и что перенёс: для него с тех пор, как он читал об этом, прошло очень Много времени.

— Похоже, занятия краеведением в наши дни больших доходов не приносят?.. — заметил он, увидев, как кривится краевед, торгуясь с извозчиком.

— Не судите по первому впечатлению, — ответил ему Жилинский. — Наш ниспровергатель основ держит магазин канцтоваров, с доходов от которого и живёт. А мне вот интересно, откуда он узнал про находку. Ведь всего два дня прошло! Может, кто телефонировал?

Тут из ворот монастыря показались трое: плотный джентльмен лет шестидесяти с розовой лысиной в обрамлении седых воздушных завитков, без штанов, но в махровом халате, и, чуть позади, молодой человек с девушкой. Девушка тащила две корзины, накрытые полотенцами, а молодой человек нёс портативную жаровню и ещё одну корзину, из которой торчали горлышки бутылей и топорище. Жилинский, улыбаясь довольно искренне, двинулся им навстречу, ведь розовый джентльмен был его знакомец, академик Львов.

— Ба! — воскликнул академик, раскинув руки. — Игорь Викентьевич! Какими судьбами?

— Слухами о вашем приезде, Андрей Николаевич, земля полнится… — ответствовал помятый в поездке Жилинский. — Вот-с, примчался лично выразить почтение…

Учёные мужи слегка приобнялись и похлопали друг друга по плечам.

— А ещё чем она полнится? — спросил академик.

— Честно говоря, чёрт-те что рассказывают… — сказал Жилинский. — Даже не хочу при вас повторять эти глупости. Надеюсь от вас, из первых уст, так сказать, услышать…

— Тогда приготовьтесь, коллега, ахнуть и упасть в обморок!

Академик говорил громко, с удовольствием, явно красуясь перед публикой. Ведь кроме парочки его ассистентов, маявшихся с корзинами в руках, и любопытствующих деревенских подростков, тут же стояли студенты-практиканты во главе с Маргаритой Петровной и, рядом со спокойной пегой кобылой, на которой они сюда приехали, Стас, держа вожжи в руках. Доцент Кованевич была одета, как всегда, в гимнастёрку и полевые брюки, тоже цвета хаки.

— Кто это с вами? — спросил академик, плотоядно уставившись на неё. — Представьте-ка меня, коллега.

Жилинский, притоптывая от любопытства и нетерпения, представил:

— Доцент Кованевич, Маргарита Петровна.

— Марго-о! — протянул академик. — А это что за племя младое, незнакомое? — И он скользнул взглядом по выпуклым формам некоторых девиц.

— Студенты мои, Андрей Николаевич. У нас, изволите видеть, практика здесь.

— Удачно, весьма удачно-с… — промурлыкал академик, переводя взгляд обратно на Марго.

— Виноват, Андрей Николаевич, — не вытерпел Жилинский. — Так что там за находка?..

— Где? А, это… Чудесно выглядите, сударыня. — Львов приблизился к Маргарите. — Стиль милитари на фоне древних стен Воительница, амазонка… Защитница славянских рубежей, Марфа-посадница…

— Ну, Андрей же Николаевич! — взвыл Жилинский.

— Да, кстати, — повернулся к нему академик, — рекомендую: мои ассистенты Владимир и Ольга. Отчеств им по молодости лет не полагается. Весьма подающие надежды учёные, а…

— Книга! — закричал Жилинский, не замечая поклонов львовских ассистентов. — Книга, Андрей Николаевич, или я за себя не ручаюсь!

— Удовлетворите же наше любопытство, — улыбаясь Львову, произнесла Маргарита Петровна.

Академик, в свою очередь, улыбнулся ей, выдержал паузу и только тогда произнёс:

— «Сказание Афродитиана», коллега!

Стас вздрогнул и выронил вожжи из рук. В груди образовалась какая-то сосущая пустота. Голова закружилась. Вот бы некстати было сейчас отключиться, подумал он и потёр ладонями.

— Знаменитейший памятник переводной литературы Древней Руси! — продолжал Львов, наслаждаясь произведённым эффектом. — Книга, страшно популярная начиная с четырнадцатого века, а в середине семнадцатого века Церковью запрещённая как противоречащая Евангелиям! А обнаружен-с был фолиант в кирпичной стене, там, где она непосредственно примыкает к алтарю. И эта еретическая книга с самого, надо полагать, основания храма лежала непосредственно у его алтаря!!!

— Не может быть! — ахнула Маргарита Петровна.

— Да ведь это же скандал! — развёл руками проф. Жилинский.

— А то! — радостно засмеялся Львов. — Отца Паисия в Синод вызывают на следующую неделю! На цугундер! Но и это ещё не всё, коллега!

— Здравствуйте, уважаемые! — подошёл костромской краевед Горохов, расплатившийся наконец с извозчиком и отпустивший пролётку. — Жарковато сегодня, а?..

Учёные мужи, разумеется, не бросились обниматься с толстяком, хотя и все были с ним знакомы. Довольно прохладно они кивнули краеведу, и Жилинский опять повернулся ко Львову:

— А что же там ещё, Андрей Николаевич? Сгораю от любопытства!

— Лучше будет, если вы, Игорь Викентьевич, своими глазами взглянете. А то, чего доброго, обвините старика в нелепом фантазёрстве… Нет, право слово, это, знаете, нечто…

— Да уж, — встрял в разговор Горохов. — Надпись на титуле: одна тыща шестьсот шестьдесят восьмой год от Рождества Христова и женское имя Алёнушка. Через «ё»!..

— Вашей осведомлённости нельзя не позавидовать, — скривился Львов, которому Горохов поломал всю антрепризу, и опять повернулся к Жилинскому. — Ступайте, коллега, к Паисию. Книга у него. А потом присоединяйтесь к нам. Мы идём на речку. Там и обсудим der Vorfall [17]. За мной, будущее исторической науки! И вы тоже, сударыня! — обратился он к Марго. — Оставьте пыль архивов дряхлым старикам! — И вдруг пропел, отчаянно фальшивя: — Grau, teurer Freund, ist alle Theorie, und grun des Lebens goldner Baum [18]!

Маргарита Петровна, однако, на речку со всеми не пошла, а вместе с Жилинским отправилась смотреть книгу. За ними увязался и костромской краевед. Стас взял лошадь под уздцы и повёл на конюшню, что находилась позади монастыря. Жёлтая дорога — две колеи в густой и мелкой траве — тянулась вдоль монастырских стен. Навстречу ему неспешной прогулочной походкой шла Матрёна собственной персоной. В руке её был прутик, которым она сбивала головки чертополоха, росшего по обочине дороги, а в глазах — грусть и вопрос.

Стас молча взял её за руку, и они пошли в сторону конюшни. «Наверное, надо бы что-нибудь сказать, — подумал Стас. — А что говорят женщинам в таких случаях? Мать честная, я забыл! Пять лет обходился без слов со своею азиатскою Кисой!».

К счастью, на конюшне было пусто: страда в разгаре, и все лошади работали в поле. В дальнем углу, покрытый рогожей, стоял большой открытый автомобиль — вероятно, на нём приехали академик Львов и его свита. Стас распряг лошадь, завёл в стойло, бросил в кормушку сена из подводы. Всё молча. Матрёна тоже молчала, глядя на него влажными глазами. Потом Стас взялся за оглобли и загнал подводу в самый тёмный угол. И тогда уже обнял Матрёну. Вспомнилась фраза проф. Жилинского о том, что, дескать, верно замечено насчёт отсутствия рессор. Да и хорошо, что их нет. На сене в подводе было мягко и… вообще хорошо.

Потом Матрёна спросила:

— Куда же ты подевался, окаянный? Пять дней тебя не было…

— Я был далеко, — сказал Стас, перевернувшись на спину. — Ты даже не представляешь, как далеко.

— Тоже мне, тайны мадридского двора, — фыркнула Матрёна. — Ездил в Вологду на один день, а остальное-то время торчал в Николине, книжки читал…

— У тебя там соглядатай? — рассмеялся Стас.

— А как же за тобой не соглядать? Там же девок целый взвод у тебя под боком…

— Что мне до них? Они ещё дети.

— А ты кто?

— Я?..

— Да, ты.

— Я — десятский старшина дружины князя Ондрия, умерший во время чумы неизвестно в каком году.

— Ты фантазёр. Но — сладкий. За тобой глаз да глаз! Вот изобретут однажды такой телефонный аппарат, который можно будет вешать на шею и носить с собой, я его тебе повешу и буду звонить с почты каждый час, чтобы знать, где ты есть.

Стас захохотал:

— И она говорит, что я — фантазёр! Себя бы послушала.

Он соскочил с подводы и начал одеваться.

Над Согожей разносился умопомрачительный аромат жареного мяса. Ассистент академика Львова по имени Владимир готовил на решётке barbecue — дань последней моде, пришедшей с берегов туманного Альбиона. В жаровне огонь весело пожирал тонко наколотые берёзовые дрова, а над огнём на решётке шипели, покрываясь нежной корочкой, ломти телятины. Владимир в одной руке имел маленькую зелёную бутылочку, из которой поливал мясо каким-то остро пахнущим соусом, в другой держал изящную кочерёжку, которой сбивал пламя, чтобы оно не доставало до решётки.

Ольга тем временем сооружала стол, выкладывая на расстеленную скатерть содержимое корзин: зелень, квас в берестяном туеске, белый монастырский хлеб мягче ваты, чеснок, помидоры и две четвертьведёрные бутыли с красным вином. Вся честная компания — академик Львов, плюс вернувшиеся от отца Паисия Жилинский с Маргаритой Петровной, плюс потный и красный краевед, избавившийся наконец от сюртука, плюс студенты-практиканты — кто сидел, кто лежал поодаль в ожидании угощения. Академик с Жилинским разминались красненьким; краевед от вина отказался, заявив, что он убеждённый трезвенник, и изволил налить себе квасу. Маргарита Петровна предложила Ольге свою помощь, но та её успокоила, заверив, что прекраснейшим образом справится сама. Впрочем, резать помидоры доверила Саше Ермиловой.

Вся компания расположилась метрах в десяти от реки, на склоне, заросшем травой. Сверху белели стены монастыря, снизу тянулась узенькая полоска песчаного пляжа, где двое деревенских пацанов ловили раков, лукаво посматривая в сторону пикникующих, Раки тоже были обещаны к их столу. На другом берегу широко раскинулись заливные луга, местами сверкали на солнце косы, на горизонте синел дальний лес.

Когда подошли Стас и Матрёна, ребята тепло поздоровались со своей бывшей mistress, и только Алёна сперва удивленно изогнула правую бровь, затем скривилась, а потом и вовсе отвернулась от компании и стала смотреть на речку, плавно несущую воды свои под весёлым жарким солнцем. Проф. Жилинский тоже взглянул на них как-то по-особенному. Академик с краеведом изобразили приветственные движения, будто собрались подняться, но не поднялись, а продолжали спор, который вели до появления Стаса и Матрёны.

— Наличие книги в тайнике под алтарём отнюдь не означает, что собор построен при Алексее Михайловиче! — снисходительно говорил академик, прихлёбывая винцо. — Ладно, предположим, что книгу надписали действительно в 1668 году. И что же? Книга с этой надписью могла храниться у кого угодно и сколько угодно после нанесения надписи, а заложить её под камень могли в любое время! Да хоть на прошлой неделе!

«Знал бы ты, насколько близок к истине, уважаемый академик», — подумал Стас, печально улыбнувшись.

— Эта книга стоит безумных денег! — возражал краевед. — Кто же будет её класть под камень? И зачем? Чтобы нам загадки загадывать?..

— Деньги, деньги… Что вы, батенька, всё на деньги-то переводите? — проворчал академик. — Один неумный немецкий еврей написал, что бытие определяет сознание, и все теперь эту архиглупость за ним повторяют…

— Насчёт бытия не знаю, — бубнил Горохов, — но в том, что история материальной культуры человечества есть скелет истории вообще, у меня сомнений нет…

Услышав термин «материальная культура», Жилинский поспешил вмешаться, чтобы вальяжная дискуссия не переросла в перепалку:

— Позвольте, но разве присутствие в надписи буквы «ё» не есть категорическое доказательство того, что это мистификация? Ведь в 1668 году никакой буквы «ё» в помине не существовало!

— Если принять данный тезис в качестве постулата, то, пожалуй, и мистификация… — важно ответил Горохов.

— То есть?.. — Академик даже перестал пить вино.

— А может, уже была тогда буква «ё»?..

— Ну уж большей глупости мне в жизни слышать не приходилось! — фыркнул академик. — Да вам ли не знать, что сам умлаут появился в немецком языке только в начале девятнадцатого века, и уже оттуда перекочевал в русский язык?

— Тоже отнюдь не факт. Если Якоб Гримм придумал термин «умлаут», это вовсе не означает, что он придумал сам значок. Умлаут, други мои, это графическое изображение глаз, «видящая буква», его наносят над строкой, — пояснил Горохов, повернувшись к студенткам, а те активно закивали. — Дайте мне любую древнерусскую летопись, я вам найду в ней кучу умлаутов…

— Тема достойна того, чтобы провести по ней публичный диспут, — вставил слово проф. Жилинский. — Ради расширения кругозора подрастающего поколения.

— А мы чем занимаемся? — спросил академик.

— Господа, барбекю готово! — объявил Владимир. — Пожалуйте к столу.

— Ах какой запах! — воскликнул Жилинский. — Мёртвых из могил поднимет!

— У Владимира кто-то из предков — выходец с Кавказа! — похвастался академик Львов, перемещаясь поближе к скатерти. — Равного ему в приготовлении мяса на природе нет.

— Благодарствуйте, Андрей Николаевич, — отозвался ассистент, раскладывая кусочки мяса по листьям салата вместо тарелок. — Барбекю, впрочем, изобретение британское. В Абхазии более популярен шашлык.

— Шашлык? Это что за зверь? — спросил академик.

— Это почти то же, что барбекю, только не на огне, а на углях, и не на решётке, а на таких специальных шпажках — шампурах, из баранины с помидорами.

— Велик мир, — пробормотал краевед, тоже пододвигаясь к столу. — Велик и полон чудес…

Откушав, все опять расположились на травке в самых живописных позах. Стас, вполне умиротворённый жизнью, улёгшись, положил голову на колени Матрёне, сидевшей невдалеке от краеведа Горохова, и, сорвав травинку, принялся грызть её. Алёна побелела лицом и застыла. Однокурсницы смотрели на Стаса странно — для его семнадцатилетних подруг такое поведение было, конечно, откровением. А для него-то оно было совершенно естественным, и он немного удивлялся их взглядам. Ангелина Апраксина, страдая за всех душою, решила сгладить неловкость. Улыбнувшись, она продекламировала из «Гамлета» Вильяма Шекспира:

— Lady, shall I lie in your lap? — No, my lord… [19].

Её соученики заулыбались. Отрывки из «Гамлета» на языке оригинала они разыгрывали на занятиях по английскому языку, выучивая их наизусть. Эта сценка, где принц датский тонко издевается над родственниками в предвкушении сюрприза, который он им приготовил вместе с бродячими актёрами, была у преподавателя одной из любимых. Причём Гамлета с Полонием изображали по очереди все юноши, а Офелию с королевой — по очереди все девушки.

— I mean, my head upon your lap? [20] — вступил в игру Виктор Тетерин, очкарик и добрейшей души паренёк.

— Ay, my lord [21], — ответила Ангелина таким невинным голоском, что все расхохотались.

— Do you think I meant country matters? [22] — грозно спросил Виктор, сделав упор на слове «country».

— I think nothing, my lord! [23] — пропищала Саша Ермилова.

Тут бы и остановиться, но, как всегда, встрял бесшабашный остряк Дорофей. Он радостно продолжил — правда, в точном соответствии с Шекспиром, но совершенно в данной ситуации неуместно:

— That is fair thought to lie between maids' legs! [24].

И всем опять стало неловко. Хорошо, что Матрёна не понимала по-английски!

— О чём они? — тихонько спросила она, перебирая его волосы.

— Дети, — равнодушно ответил Стас. — Шалят. — И продолжал себе лежать как лежал.

— А знаете ли вы, други мои, легенду о мастере, который расписывал монастырский храм? — прогудел в свою чёрную бороду А. Горохов, выпив очередную баклажку кваса и оглядев раскрасневшиеся физиономии студентов. — Нет? Между тем это весьма увлекательная легенда!

— Я бы с удовольствием послушала в вашем изложении! — воскликнула Маргарита Петровна. — Насколько я знаю, настоятель категорически возражает против правдивости этого рассказа?

— Ну-ка-с, ну-ка-с, — добродушно сказал академик. — Я ничего такого не слышал…

— Вы общались-то в основном с настоятелем, — сказал Жилинский, — а он и впрямь против апокрифов несколько настроен…

— Так вот, — начал краевед. — При царе Алексее Михайловиче в деревне появился неизвестно откуда чудесный мастер, юноша неописуемой красоты. Тогда не было не то что храма, но даже монастырских стен! Но этот юноша сказал: «Истинно говорю вам, здесь воздвигнутся и собор и колокольня, во славу Господа Бога!».

Стас, услышав про «юношу неописуемой красоты», даже отложил свою травинку. А Горохов, почувствовав всеобщее внимание, пел соловьём:

— И объявил этот юноша, что, пока будут возводить собор, он останется в Плоскове, чтобы вести жизнь трудную и праведную! И грянул гром, разверзлись небеса, и глас Божий произнёс (весь мир это слышал!): «Сей сын мне люб, отдаю ему долю небесного коваля». И пред изумлённым народом появилась изба ладная, а в ней — девица пригожая, и в тот же час обвенчались они Божиим соизволением.

— И стали жить-поживать и добра наживать! — дурашливо прокричал Дорофей, и Саша Ермилова немедленно стукнула его по спине ладонью.

— Не мешай! Не мешай! — закричали девушки.

Но краевед уже сбился. Он пошарил в пакетах, нашёл там огурчик, скушал его и будничным тоном закончил:

— Короче говоря, когда построили храм, этот мастер его расписал святыми сюжетами. А закончив роспись, оглядел работу и понял, что цель жизни его достигнута. И взобрался он под самый купол да и сиганул сверху вниз, и душа его вернулась к Отцу Небесному. Там дальше про вдову его, праведницу. А прозвище тому мастеру было — Спас.

— Как?! — вскинулся Стас.

— Спас, — мелодичным своим голосом ответила ему Маргарита Петровна. — Аватара Христа своего рода. Ничего сверхоригинального. Подобные сюжеты записаны во множестве в северных деревнях.

Стас, издав негромкий стон, повалился лицом в траву и зажал уши ладонями.

— Простите, а как звали вдову того мастера? — подала голосок Алёна, показывая всем, что она увлечена историей, а ни до чего другого, вроде Стаса с Матрёной, ей и дела нет.

Горохов огладил бороду, вздохнул и ответил:

— Сие, моя милая, науке неведомо.

Академик Львов начинал слушать Горохова с любопытством, но быстро пришёл в раздражение и на протяжении всего рассказа безмолвно демонстрировал своё неприятие. Он то закатывал глаза, то вздевал вверх брови, то колыхался всем телом забывая даже посасывать вино. Теперь его наконец прорвало:

— «Науке»! — прокаркал он. — Должен вам заметить, господин Горохов, что свои фантастические версии вы строите на основании слухов. Ну с какого несчастья вы приплели сюда царя Алексея Михайловича? Где вы его нашли?

— Это, уважаемый Андрей Николаевич, не слухи, а народный фольклор, записанный специалистами, подвижниками.

— Знаю я ваших подвижников, и вас я тоже знаю, — брюзжал академик.

— Фольклорную запись о данном событии сделал Никитин в начале девятнадцатого века, — пояснила ему Маргарита Петровна. — Но, господин краевед, в этом рассказе царь Алексей Михайлович действительно не упоминается.

Львов посмотрел на доцента Кованевич с тем же выражением, с каким совсем недавно смотрел на аппетитный кусок барбекю, и победоносно бросил краеведу:

— Вот видите! Не было там никакого Алексея Михайловича, не было! Где вы его взяли?

— А в преамбуле, Андрей Николаевич, в преамбуле! Там описано, что Никитин приезжал в Плосково в 1822 году, в связи с чудесным явлением верующим Прозрачного Отрока, провёл здесь много времени, а в сборник включил только самые непротиворечивые, взаимно подтверждающиеся рассказы. Поведал ему про Спаса некто Тит Куракин, муж преклонных лет, который был правнуком непосредственного свидетеля, крестьянина Кураки, монастырского рыбьего ловчего! А родился Тит, когда прадед его был жив, и слышал всю историю непосредственно от него! Потому Никитин и делает вывод: видимо, события происходили при царе Алексее.

Академик вскочил на ноги:

— «Видимо»! — издевательским тоном провыл он. — Всё-то у вас «видимо», а если не «видимо», то «очевидно». На вере основаны ваши выводы, уважаемый, а не на знании. Нет источников, подтверждающих строительство монастыря в семнадцатом веке! Всё! Не могу вас больше слушать! Иду купаться!

Он двинулся к реке и на ходу скинул халат на песок, оказавшись в длинных плавательных трусах. Когда он вошёл в воду, краевед Горохов, разгорячённый спором, тоже поднялся с земли и побежал вслед за ним. Дальнейший их спор доносился до берега урывками:

— … запискам Платона о какой-то Атлантиде верите, а запискам Никитина…

— … факты на стол…

— … а если сгорели…

— … мракобесы!..

— … как нашли книгу с конкретной датой, вы её и в расчёт брать не хотите…

— … фантазий Николая Морозова начитались, любезный…

Матрёна шепнула Стасу, что ждёт его нынче ночью у себя, а сейчас ей пора на ферму, и ушла. «Постойте-ка, — подумал Стас, проводив её взглядом. — А что это ещё за Прозрачный Отрок, о котором говорил краевед? Чудесное явление верующим Прозрачного Отрока?.. » Он поднялся, и ноги сами понесли его к реке.

Два немалых телом господина стояли по пояс в воде и, упираясь друг в друга могучими животами, продолжали собачиться, то есть вели научную дискуссию. Вздымая брызги, Стас решительно подошёл к ним и постучал А. Н. Львова пальцем по плечу.

— Господин академик! — сказал он. — Там Маргарита Петровна заскучала, а профессор Жилинский откупорил новую бутылочку. Вы уж идите.

— А, чудно, благодарю, — ответил академик и, помахав рукой, прокричал: — Игорь Викентьевич, голубчик, я иду!

— А до вас, господин Горохов, у меня дело есть, — сказал Стас после того, как Львов удалился, нисколько не усомнившись в праве этого странного студента распоряжаться передвижениями академиков в пространстве. — Вам не побрызгать на спинку, для охлаждения?

— Нет, благодарю. — И краевед всей своей массой сел в воду. — Уф-ф, хорошо! Присаживайтесь рядом, друг мой. Что за дело?

— А вот вы упомянули о Прозрачном Отроке. Не поделитесь ли, кто таков?

— У-у-у, это занятнейшая история. Святейший синод специально заседал! Якобы случилось в Плоскове, в церкви Покрова Богородицы чудо: Прозрачный Отрок возник на амвоне, прямо во время пасхальной службы.

— А разве в Плоскове была церковь?

— Была, после победы над Наполеоном поставили. Там сейчас вместо неё гостиница. А в 1822 году произошло явление Отрока. И власти церковные встали в тупик: как сие толковать? Если бы от того чуда что хорошее произошло, наверняка прославили бы его во все края. Но результат был, сказать по правде, печальный: церковь сгорела едва не вся, батюшка умом тронулся, троих насмерть задавили, а местный помещик вскоре помер.

— Как помещик? Деревня-то была монастырской…

— Это вы, друг мой, плохо историю учили. Пётр-то Алексеевич, при котором, по мнению этих фанфаронов, академиков, в монастыре построили храм, наоборот, лишал монастыри всяких привилегий! И земель с людишками у них поотнимал немало. Да. В общем, Синод решил шуму не поднимать и местную церковь не восстанавливать, тем более что тогда уже Плосково и Рождествено практически слились.

— Вот оно как, — задумчиво протянул Стас. — Получается, и книга нашлась, и Прозрачный Отрок был взаправду… Можно ожидать, что откопают и стойбище князя Ондрия. Да-а… Сны…

— Я вам вот что скажу, молодой человек, — и Горохов склонился так близко, что Стаса защекотала его борода, — позиция, занятая наукой в отношении этого чуда, показала всю её, этой науки, гнилость. Ведь был уже девятнадцатый век! Сюда понаехало образованного люда видимо-невидимо. Тот же Никитин, кстати. Выяснили, что половина прихожан узрела Отрока, половина — нет, но все слышали. Казалось бы, сомневайся, толкуй, но факт прими. А они сделал и вывод: не было ничего, просто сожгли по пьянке церковь, а свалить хотели на чудо. Разве так можно?

— Был Отрок, — вздохнув, сказал Стас. — Доподлинно был.

— Вот вы говорите, что был, а местный игумен скажет, что не был. У вас — доверие к сообщению жителей, а у отца Паисия — решение Синода. Но ведь Синод решение принимал, тоже доверяя чьему-то сообщению! Ведь ни один член Синода лично в плосковской церкви не то что во время чуда, а вообще никогда не был! Но любой академик, вот хоть этот Львов, скажет вам: факты давай, а иначе — не было Отрока. Казалось бы, какие тебе ещё факты, кроме рассказа очевидцев? А он говорит, выводы на вере строишь, а не на знании. А сами академики, что ли, наоборот поступают?!

Поглядев в сторону берега, краевед понизил голос:

— А ныне, когда наш Верховный, Антон Иваныч Деникин, взял на себя обязанности главы Синода, вообще всем общественным наукам, и особливо истории, конец! Теперь все идеолухи будут возвышать только его и угодное ему, скрывая неугодное!..

Стас никогда ни о чём подобном не задумывался, а потому, засмеявшись, ответил цитатой:

— «Неверные весы — мерзость перед Господом, правильный вес угоден ему».

— Так то перед… а, это из Притч Соломоновых; надо же, вы знаток, редкость в наше безбожное время. — И, скосив круглый глаз на собеседника, добавил: — Учитывая такую вашу хорошую память, молодой человек, должен предупредить, что я вам ничего не говорил и вы ничего не слышали!

— Во как! — поразился Стас.

Вечером вся группа, определившись с ночёвкой в родной плосковской гостинице, собралась в беседке у колодца. Академик, отговорившись усталостью, не пришёл. На самом деле он просто преизрядно налился красным и засыпал на ходу — Владимир увёл его в монастырские покои. Зато краевед Горохов, поселившийся в той же гостинице, что и практиканты, быстро стал душой общества. Разговор о букве «ё», непонятно как попавшей, в слове «Алёнушка», на титульный лист найденной в монастыре книги, затеял именно он, однако Жилинский перехватил слово, вследствие чего и получился совершенно спонтанно тот самый «публичный диспут», которого он хотел.

— Специальную букву для обозначения звука, промежуточного между «е» и «о», придумала в 1764 году княгиня Дашкова, директор Петербургской академии наук, — говорил профессор. — Но буква не прижилась, и продолжали писать «е», «io», «ьо» или «йо», и лишь изредка «ё». В 1904 году Академия наук учредила комиссию по реформированию русского правописания. Комиссия эта заседала лет десять и предложила упразднить некоторые буквы вроде «фиты», «ера» и «ятя», а также рекомендовала ввести как обязательную букву «ё».

— Но, други мои, — вмешался Горохов, — даже в мае 1917 года Временное правительство не одобрило рекомендаций Академии наук!

— И только лидер нации, Лавр Георгиевич Корнилов, решительно ввёл новинку в русское правописание! — с воодушевлением сказал профессор. — Буквально за год до своей гибели он потребовал утверждения новых правил. И поступил совершенно верно, ибо отсутствие буквы «ё» постоянно порождало нелепицы! Например написано «все впереди» или «А годы проходят, все лучшие годы». Это как читать — «все» или «всё»? «Ребра» или «рёбра»? «Сел» или «сёл»? «Берег» или «берёг»? Примеров сотни. А фамилии? Оказалось, они звучат не так, как написаны! Не «Ришелье», а «Ришельё», не «Дежнев», а «Дежнёв». Селезнев и Селезнёв — это ведь разные фамилии! Впрочем, это вы знаете.

— Но вот теперь в монастыре найдена книга, в которой буква «ё» употреблена при дате «1668 Р. Х. », то есть почти за сто лет до того, как княгиня Дашкова предложила её. Что, други мои, означает этот факт? Историки-начётчики, конечно, скажут вам…

Стас так и не узнал, что скажут историки-начётчики. В темноте его щеки коснулись шелковистые волосы, ноздри заполнил нежный аромат, и голос Алёны шепнул в ухо еле слышно:

— Стасик, мне надо с тобой поговорить…

Взяв девушку под руку, он отошёл с нею в сторонку, за беседку, в густую тень лип, росших вдоль аллейки.

— Да, Леночка, слушаю тебя, — сказал он.

Тонкие руки обняли его, и губы неумело ткнулись ему в подбородок. Стас удивился, но быстро справился с собой, одной рукой обнял девушку за талию, а другой приподнял её подбородок и продемонстрировал, как правильно целуются.

— Нет… — прошептала она, переводя дух. — Не надо…

— Вот и я так думаю, — ласково ответил он, поцеловал её ещё раз, но теперь по-братски, и ушёл.

Стаса ждала Матрёна, однако сначала он отправился в монастырь. Рассказ краеведа о явлении Прозрачного Отрока окончательно выбил его из колеи. Душа требовала ясности, а может быть, и помощи. Где же её искать, как не в Божьей обители? Он шагал столь уверенно, что двое монахов у ворот, несмотря на поздний час, не стали его останавливать. Даже не спросили, куда и зачем он спешит. Впрочем, в монастыре в последнее время творился такой бардак в связи с находкой еретической книги, что никто не соблюдал никаких правил. Все были уверены, что Паисия снимут и ушлют из тёплого уютного Пошехонья к чёрту на рога.

Даже сам Паисий пребывал в сомнениях. Он ещё не ложился; не было в душе его покоя, достаточного, чтобы перед сном помолиться.

— Что вам угодно? — спросил он, впустив Стаса.

— Отец Паисий! — сказал Стас и замолчал. Не мог он прямо в лоб заявить: я, дескать, путешествую в прошлое подобно герою писателя Уэллса. Тем более что сам-то он как раз не был в этом уверен. Сон, который вобрал в себя жизнь того мастера, вот что казалось ему наиболее вероятным. Но и об этом сказать было трудно! И в итоге лёгкая изящная беседа, которую он придумал по пути, смялась в путаные обрывки фраз, из которых отец Паисий только и сумел понять, что Стас хочет единолично вести реставрационную роспись храма. Этого игумену не было надо; ожидался приезд опытного мастера из Москвы, и видеть практиканта-недоучку в качестве такого мастера он не желал, о чём с извинениями и сообщил юнцу.

— Ах, да не о том я говорю, — с досадою на самого себя сказал Стас. — Дело-то не в росписи, а во мне.

— Но что за дело, сын мой? Понять вас трудно.

— Не могу я объяснить, отче, сам в затруднении… А, есть способ. Где найденная за алтарём книга?

— А она-то тут при чём? — поразился игумен. — Впрочем, могу сказать вам. Она хранится у меня, в надёжном месте.

— Вспомните, отче, кто видел её, кто держал в руках?

— Зачем это? — Игумен искренне не понимал.

— Прошу вас, — с мольбой сказал Стас.

— Кроме меня и рабочего, нашедшего её, книгу смотрели ваш профессор, академик Львов, краевед Горохов, двое сотрудников Львова — они её фотографировали, дама из вашей группы, такая яркая… да, Маргарита. Несколько монахов. И всё.

— А я был среди этих людей?

— Вас я не называл, сын мой, — улыбнулся священнослужитель.

— Хорошо. У вас найдётся листочек бумаги? — И Стас, обмакнув стальное перо в чернильницу, написал на переданном ему листе тем же почерком, что и когда-то давно на титуле книги, в лавке тестя, Миная Силова, — но только пером гусиным: Алёнушка. 1668 Р. Х.

— Вот, — сказал он, отдавая листок настоятелю. — Надеюсь, вы поймёте, в чём суть. Завтра я везу нашу группу обратно в Николино; если сочтёте нужным, пришлите за мной почтальонского сына. Я приеду.

И, попрощавшись, ушёл.

Отец Паисий некоторое время сидел, с сожалением глядя ему вслед. Молодости свойственна глупость! Эко хватил мальчишка — доверить ему роспись храма!.. А что он доказал своей выходкой? Повторил надпись? Но кто угодно мог сообщить ему текст, обнаруженный на титульном листе… И уж каким тоном говорил — сожалеющим, будто он, игумен, не в состоянии понять какой-то его мальчишеской «истины»… Впрочем, не суди сам, и судим не будешь.

Отец Паисий наконец помолился и пошёл почивать.

И только на другой день, к обеду, достав из потаённого места книгу и открыв её, он понял… Но что понял?! Вскоре посланный им монах, подобрав полы рясы, мелкой припрыжкой бежал к почтальону.

Село Плосково-Рождествено,

29 июня — 23 июля 1934 года.

Отец Паисий легко согласился на участие Стаса в реставрации храмовых фресок — правда, под руководством специалиста, приехавшего из Москвы. Это был известный мастер А. А. Румынский; в прошедшем году он прочитал в их училище несколько лекций. Теперь, подружившись с ним, Стас звал его Сан Санычем. Хотя началось у них с разногласий.

Стас полагал, что реставрировать все фрески надо в той же технике, в какой он их когда-то делал, то есть чтобы это была настоящая буон-фреска, по сырой штукатурке. Так он и заявил Сан Санычу — не упоминая, конечно, о своём участии в старинной росписи. Но тот его план отверг. Он отлично понимал, что это за адова работа: положить первый слой штукатурки, грубый; второй, рабочий; потом успеть по сырому нанести синопию и положить третий, самый тонкий слой штукатурки. Добавлять, когда просохнет, нельзя. За день можно сделать мало! Поэтому он уже договорился в епархии, что будет работать фреска-асекко, по сухой штукатурке темперой: быстро и красиво.

В чём-то мастер был прав. Стас помнил, что в прошлый раз убил на эту работу три года, а теперь надо было управиться за лето — осень. В конце концов договорились, что Сан Саныч в окончательно пропавших местах, где восстановить старое уже невозможно, работает по сухому, а Стас делает портрет Богоматери с младенцем под куполом в прежней технике, а потом они вместе восстанавливают хорошо сохранившуюся роспись на восточной стене. Румынский на это согласился, потому что Стас был просто дармовой дополнительной рабочей силой и экономил его время.

В общем, поладили, и дальше между ними всё было ясно: они уважали друг друга как мастер мастера.

В отношениях же с игуменом у Стаса полной ясности не было. Настоятель, убедившись, что старинная надпись на титульном листе в «Сказании Афродитиана» сделана почерком Стаса, и выслушав его рассказ о «снах», и верил практиканту, и не верил. Стас ему и «Сказание» читал наизусть, и самолично написанную Мадонну под куполом показывал — отец Паисий продолжал сомневаться. Возможно, виной тому был не вполне канонический образ Богоматери, а может, и признание Стаса, что он писал его с лика своей жены. Никто ж ведь не отменял правила, утверждённого ещё Иоанном Грозным: иконописцам писать иконы Господа Бога, Богоматери и всех святых по образу, и по подобию, и по существу с древних образцов, а не от своего «самосмышления» и не по своим догадкам. К счастью, Стас удержался и не сообщил игумену о Прозрачном Отроке, а то доверие между ними было бы подорвано окончательно.

Они часто говорили о религии и об истории монастыря, о том, как шла здесь никонианская реформа и что было до неё. Отец Паисий, выслушав Стасову, как он это называл, «версию», опечалился. О том, что когда-то был здесь настоятель Афиноген, имелась целая легенда, но пожар в конце восемнадцатого века уничтожил все бумаги; теперь даже годы жизни Афиногена были неизвестны. Паисий понимал, что «версия» Стаса, при всём своём правдоподобии, не может быть зафиксирована и сохранена, и жалел об этом.

«Сон» Стаса он толковал так, что это Божий урок: Господь явил отроку, во сне его, дела давно минувших дней, чтобы он смог участвовать в восстановлении росписи. Зачем-то это было Господу надобно. Правда, так не удавалось объяснить смысла остальных снов — когда Стаса ел медведь, или когда он служил вполне языческому, хоть и носившему христианское имя князю Ондрию, — и зависал вопрос с почерком надписи.

— А как же оно происходит, сын мой? Как просто сон или с пояснениями какими? — спрашивал игумен.

И Стас рассказывал ему, как тянет, насколько ясно происходящее во сне, как хорошо всё запоминается, а главное — о небывалых ощущениях, когда только уходишь, когда ты уже не туп, но ещё и не там, а в некой «зоне сна», которая одновременно и вечность, и миг.

— Это, отче, какая-то слитность, будто ты воедино со всем человечеством сразу и всегда.

Через недельку после своего возвращения в Плосково и начали реставрации Стас решил сбегать в Николино, забрать кое-какие свои вещи, в том числе книгу Иловайского. Их группа была ещё там, хотя и собиралась вскоре разъехаться по двум другим сёлам. Прибежал, зашёл в церковь, немного порисовал с однокурсниками, перекинулся парой слов с Маргаритой Петровной. Откуда-то примчался, услышав о его появлении, проф. Жилинский. Знал, знал Игорь Викентьевич про Стаса то, чего не знали все остальные. Наверняка перед поездкой вызывали его в компетентную управу и накрутили хвоста. Пусть их училище и было элитарным, но в самом деле — не в каждой же группе даже элитарных практикантов найдётся родственник члена правительства Республики!

Профессор пригласил его погулять, поболтать. Ну а почему бы и нет? Стас научился уже ценить возможность хорошего отдыха.

— Давайте, Станислав Фёдорович, я возьму себе пива, а вам какого-нибудь лимонада? — спросил профессор, когда они проходили мимо сельской хозяйственно-продуктовой лавочки с забавным названием «Хозмажек и еда».

— А отчего же мне — лимонада? — удивился Стас. — Я от пива тоже не откажусь, — и полез в карман за деньгами. Игорь Викентьевич крякнул, но возражать не стал. Взяли сумку пива, варёных раков, малосольных огурчиков и пошли на речку.

— Правда, интересная получилась практика? — говорил по пути профессор несколько заискивающим, как показалось Стасу, тоном. — Разные объекты, грамотные объяснения, помощь местных властей и даже участие академической науки в лице Андрея Николаевича Львова…

Стас молча улыбался, радуясь тёплому ветерку и солнышку,

— Вот вы, Станислав Фёдорович, наверно, не знаете, а ведь сначала план практики был куда как скучнее. Мне пришлось поездить, устроить некоторые мероприятия…

— Будет уже вам хлопотать, Игорь Викентьевич. Лето, отдыхайте, — успокоил его Стас. — Не думаете же вы, что я по возвращении стану писать куда-то докладную записку.

— Да я вовсе не в тех видах, что вы, — смутился Жилинский. — А всё же, если спросят… Как, дескать, была построена работа…

— Я найду что ответить, если спросят. Не переживайте. Мне очень понравилась и практика, и всё остальное.

Они расположились на берегу, расстелили «Вестник Министерства народного образования», вывалили на газету закуску.

— Я как раз хотел поговорить с вами, Станислав Фёдорович, про это… про «всё остальное», — сказал профессор, отламывая раку голову. — Только не сочтите за обиду… Вам известно, что наша милая Матрёна, как бы сказать, политически неблагонадёжная?

— Чтобы остаться объективными, давайте вспомним, что судимость с неё снята, — помолчав, осторожно сказал Стас. — Ей даже разрешена работа с учащимися. А во-вторых, как вы, возможно, догадались, мы с ней встречаемся отнюдь не в политических целях.

Профессор побагровел, замахал руками, затряс головой. Наконец, прожевав и проглотив свежее рачье мясо, прохрипел:

— Ради Бога, не подумайте, что я вмешиваюсь. Дело молодое… Кхе-кхе… Но всё же… Мало ли, кто, чего и кому расскажет…

— Надеюсь, вы-то никому рассказывать не будете? — со значением улыбнулся Стас.

— Я не буду.

— Тогда я за неё спокоен.

— Ага… Вот, значит, как… Хорошо…

Они выпили пива. Стас переменил тему:

— Знали бы вы, дорогой профессор, какую бурду пили люди в этих местах всего лишь триста лет назад! — с чувством сказал он.

— Ах, Станислав, вы ещё молодой человек. Знали бы вы, какую бурду пили мы все тридцать лет назад!

— Да, этого я не знаю, — согласился Стас. — Но, думаю, хорошее пиво всегда было. Дело в цене. При царе, при Алексее Михайловиче, бутылочка английского портера на ярмарке в Мологе стоила как два ведра хорошей водки. Пиво кремлёвское, с Сытного двора, конечно, было дешевле, но мужик предпочитал водку, и не хорошую, а самодельную, и самодельное же пиво. Вы варите самодельное пиво?

— Нет, я не умею.

— Вонючий процесс, доложу я вам. А это!.. — И он, продолжая говорить, начал смаковать «Ziemann». — Впрочем… если варить из проса… да с малиной или мёдом, то… скрашивает… зимние длинные вечера…

— Послушайте! — поразился проф. Жилинский. — Вы пьёте и рассуждаете об этом предмете как знаток с богатым опытом. Но ведь вам всего семнадцать!

— Да-а! — радостно протянул Стас. — Мне семнадцать! И вы даже представить себе не можете, как это меня воодушевляет!

— Почему же, могу. Мне тоже было когда-то семнадцать лет. Всё впереди, сил много, можно спланировать свою жизнь…

— Да. Да, профессор. Я ведь шёл сюда не только чтобы забрать книги, бритву и рубашки. Мне, вот именно, надо обсудить с вами некоторые мои дальнейшие планы.

— Обсудим. Хотите клешню?

— Давайте. Я договорился с отцом Паисием и Сан Санычем Румынским, что буду участвовать во всём процессе реставрации росписей. А это, Игорь Викентьевич, работы как минимум до конца октября. Мне бы надо получить освобождение от занятий на этот срок.

— Ну-у, милый мой… Это не ко мне вопрос. Это к директору.

— Оставьте, вы человек в училище не последний. Замолвите словечко… Так, мол, и так, практикант Гроховецкий показал себя хорошо… Ведь это правда? А я, со своей стороны, отмечу, как много вы со мной всё это время занимались… А?

— А-а!.. Тэк-с… Ну а ваш… отчим… что скажет?

— Что надо, то и скажет. За это не волнуйтесь.

— Тогда-а… Тогда я могу замолвить словечко. Давайте, по окончании практики, вернёмся в Москву и всё утрясём.

На том они и поладили. Сложили остатки трапезы в сумку и направились в село. А навстречу им шла компания мальчишек во главе с Дорофеем, а следом — стайка девочек; рабочий день на сегодня закончился, шли купаться.

— Где Маргарита Петровна? — спросил у них Жилинский.

— Она с Анжелкой пошла насчёт ужина узнавать, — бодро ответила Катенька Шереметева.

— Пойду-ка и я узнаю, что там, — сказал профессор. — А вы, Станислав Фёдорович, куда сейчас? Обратно в Плосково?

Стас, приметив, что Алёна, увидев его, отстала от группы и, спрятавшись за невысоким кустом, смотрит на него, ответил:

— Да, в Плосково, но у меня ещё здесь дела. А вы идите, Игорь Викентьевич, идите.

Профессор, от взгляда которого тоже не укрылись манёвры, совершаемые Алёной, только руками развёл:

— Ну, Станислав, у вас и хватка… Смотрите сами; вы знаете что делаете.

И ушёл, забрав у Стаса сумку.

Позже выяснилось, что манёвры Алёны заметил не только он.

… Они довольно долго молча шли опушкой леса, огибая село. Стас обозревал окрестные пейзажи; у него это теперь вошло в привычку: он подмечал изменения. Он знал уже, что река здесь менее полноводна, чем была раньше, что реже стали леса, изменился даже климат. Алёна смотрела в землю, будто боялась встретиться с ним глазами.

— А знаешь, — сказала она наконец, — Витька Тетерин мне цветы подарил… Просто сунул и убежал…

Стас улыбнулся:

— Это хорошо.

— Что? Что убежал, хорошо? — с интонацией игры, как, бывало, они прежде играли, перекидываясь словами, но и с некоторой нервозностью спросила она и быстро, искоса глянула на него.

— Хорошо, что подарил! Взрослеет парень. Ты ведь, скажу.

Прямо, симпатичная девчонка. Чего он раньше-то думал?

— Нет, я ничего не понимаю! Ведь мы же с тобой… дружили? Разве не так?

— Надеюсь, мы и сейчас друзья. Или ты меня ни с того ни с сего во враги записала?

— Теперь всё не так. Ты другой, ты, вот в чём дело! Это из-за неё?

— Из-за… А! Нет.

Как же ей объяснить? — думал Стас. Самому-то не всё понятно. Придётся формулировать на ходу. Задачка…

— Вот, знал я одну девочку… — медленно начал он. — Звали её Даша. И жила она в деревне… — Он чуть было не сказал — в Плоскове, но быстро спохватился: — Которая не важно, как назвалась.

— Ты был в неё влюблён?

— Н-ну, как сказать… Я её любил, это правда, но не так, как ты думаешь. По-родственному. Я её, в общем, воспитывал.

— Хе-хе… Стасик-воспитатель…

— А вот зря смеёшься. У меня неплохо получалось. Она была при мне с самого своего рождения, но, с твоего позволения, её детские годы я пропущу. А вот когда она немножечко повзрослела, то затеяла влюбляться в деревенских мальчишек. И сумела поперевлюбляться во всех по очереди!

— Нуда? — скептически бросила Алёна.

— Точно говорю. Во всех. Впрочем, их там было не очень много… Около десятка. Я сначала переживал, как же так? Это же, наверное, ненормально? А потом понял: она изучает мужчин!

Алёна пожала плечами:

— Подумаешь…

— Наверное, и у мальчиков так бывает. Но мальчика у меня не было, а Даша была. Итак, на первом этапе она их изучала. Потом начался второй этап: она стала их воспитывать, подгоняя под свои представления о прекрасном. Неправильно сидишь, не то говоришь. Кто не соглашался, те переставали её интересовать. Я слышал её разговор с этим… как его звали-то… мордастый такой, внук Деляги… А, неважно. Отчего, говорит, у тебя такое глупое лицо? Надо, говорит, рот закрывать.

Алёна опять пожала плечами:

— Конечно, надо. А зачем ты мне это рассказываешь?

— Зачем?.. Как же это называется-то… Психология. Интересно же! Ведь её-то саму закрывать рот учил я сам. Мальчики и девочки сильно отличаются. Мне кажется — или это не так? — что сама для себя любая девочка — вершина творения. Глянешь вокруг, этих «вершин» вокруг бегает без счёта. Но между собою они, соперничая, не выстраивают иерархии! А мужчины выстраивают. Воевода, старшина десятских, десятский, гриден, русин…

— Стас, мне только лекций не хватало! Папа меня ими уже во как умучил, теперь ты будешь, да? Скажи лучше, почему ты меня бросил. Меня все девчонки жалеют, говорят, что ты подлец.

— Я — подлец?!

— Конечно. Сбежал к этой… mistress. Два года овечкой прикидывался! Я там, у беседки, поняла, какая ты овечка. Волчище. Это она тебя научила так целоваться?

— Нет.

— Нет?! Как нет? Ещё и другие были? Когда?

— Что-то нас не в ту сторону понесло…

— Ага! Даша! Вот зачем ты про неё рассказываешь.

— Господи, Даша-то тут при чём?

— А если ни при чём, зачем ты так подробно…

— Да она замуж вышла давным-давно!

— Я ничего не понимаю.

— Леночка, ты бы удивилась, если бы знала, как хорошо я к тебе отношусь. Давай так и оставим. Зачем нам ссориться?

— Вот! Ты даже зовёшь меня теперь иначе. Раньше я для тебя была Алёнушкой, а теперь всё «Леночка, Леночка». Ты — это не ты.

Как быть? Стас не мог пересказать ей свой сон, хотя бы потому, что это был не совсем сон. Она бы не поверила; и потом, какая ей будет радость от того, что жену, с которой прожил семнадцать лет, он назвал её именем? И обижать её прямым заявлением, что никакой «любви» между ними не будет, он тоже не хотел, тем более что относился к ней… ну, как к дочери, что ли, или младшей сестре. Этого она вообще не поймёт, да ещё и оскорбится. Что делать?!

— Алёна, — пересилив себя, назвал он её, как прежде. — Поверь мне, последней любви не бывает. Она всегда, самое меньшее, предпоследняя. И это дарит нам всем надежду.

Солнце висело прямо по курсу; нижний край его пробивал уже вершины деревьев дальнего леса. На разные тона звенели в траве кузнечики. Из кустов, темнеющих за стеной риги, мимо которой они проходили, вышли четыре фигуры, и голос Дорофея издевательски произнёс:

— А вот и наш доморощенный донжуан!

Всего месяц назад! — или, правильнее, двадцать два года назад? — он этого толстяка буквально боялся. С чего бы это? Теперь он не боялся ни его одного, ни в компании с мальчишками. Тем более мальчишки-то культурные, воспитанные. Во всяком случае, Витёк Тетерин и Сашка Ваховский не драчуны. Хотя Сашка парень здоровенный и на занятиях ГОО был из первых.

Наверняка кто-то из девиц видел, что я ушёл с нею, — подумал он. — Тут же устроили «совет в Филях» и решили, так сказать, «Москвы не отдавать». Ох уж эта тяга детей к наивной справедливости! То, что взрослые называют подростковым максимализмом. И что теперь с ними делать? Объяснить ничего невозможно, бить не за что.

— Здорово, Дорофей! — максимально дружелюбно сказал он, одновременно примечая прислонённые к стенке риги грабли с длинной ручкой. — Привет, ребята! Гуляете?

— Гуляем, гуляем! — пропел Вовик Иванов, заходя справа.

— Давайте погуляем вместе, — отозвался Стас и шагнул влево, в сторону грабель. — Только, Витя, у меня к тебе просьба: ты не мог бы проводить Леночку домой? Зябко уже, она мёрзнет,

Виктор Тетерин согласно закивал и вышел вперёд.

— Ещё чего! — гневно сказала Алёна. — Что это вы тут затеяли?

Её выступление остановило атаку; пацаны стали переглядываться.

— Ви-тя, — значительно сказал Стас. — Подошёл, взял даму под руку, повёл. — И, поскольку Витёк продолжал мяться, гаркнул во всю глотку: — Взял, повёл, ведьмицка сила!

Тетерин как во сне подошёл, взял Алёну под руку, развернул и повёл прочь. Сделав пять шагов, она вырвала руку и повернула обратно — но к этому моменту диспозиция кардинально переменилась.

Как только Виктор и Алёна сделали свой первый шаг, Вовик Иванов нырнул Стасу за спину. Одновременно Стас протянул руку и подхватил грабли. С их вторым шагом Вовик встал на четвереньки, а Стас прижал зубья грабель к земле ногой и выдернул палку. Тут уже Дорофей сделал в сторону Стаса шаг левой, и в тот же момент Вовик, подковыренный палкой, кувыркнулся на спину. Когда Дорофей сделал следующий шаг правой, Стас быстро сунул палку ему под ногу и уронил толстяка на землю. С воплем «а как это?» Дорофей вскочил и снова, помахав руками, гулко, всей спиной, бахнулся на дорогу, подняв облако пыли. Невозможно подсчитать, сколько раз приходилось Стасу проделывать этот трюк в паре с закадычным другом Гарбузом!

Алёна ещё только поворачивалась в их сторону, а за кустами раздались девичьи взвизги и кто-то дробно побежал в сторону села. А когда она и Витёк наконец окончательно развернулись и застыли, ничего не понимая, Стас уже дружелюбно объяснял Дорофею, что, пока тот машет руками, палкой можно успеть треснуть ему по лбу, шибануть между ног или перепоясать по спине.

— Смотри, — говорил он, — если я суну бунчук тебе под мышку, а другой конец закину за голову, то у меня выбор: вывихнуть тебе руку или переломить шею. Но я ничего такого делать не хочу, ты понял?

— С палкой-то и дурак может, — возражал Дорофей.

— Так ведь вас же было двое, — возмутился Стас, показывая на Вовика, который, сидя на земле, прикладывал к поцарапанной руке лист подорожника. — Если желаешь один на один, то можно и без палки. Ты, правда, рыхловат, ноя пробью. Если же у тебя сейчас нет желания, то пойдём в «Хозмажек» за лимонадом. Я ставлю.

Такого оскорбления и без того уязвлённый всем произошедшим купецкий сын Дорофей уже не перенёс.

— Не хрен мне ставить! — завопил он. — Я сам кому хошь поставлю и вусмерть упою!

— Ладно, платим поровну, — согласился Стас.

Тут проснулся тугодум Ваховский:

— Мы же хотели разобраться с этим грязным ловеласом? — спросил он удивляясь.

— Разобрались уже, — мрачно ответил Вовик.

Прибежали проф. Жилинский и Маргарита Петровна, ведомые Сашей Ермиловой.

— Что у вас тут? — взволнованно крикнул профессор.

— Хотим устроить посиделки с лимонадом, — объяснил Стас.

— Я угощаю, — подтвердил Дорофей.

… Посиделки удались. Кажется, всем стало ясно, что Стас не злоумышлял против Алёны и не зазнался от «близости к преподавателям», что он по-прежнему «отличный парень». Шутили, смеялись — никогда ещё их группа не была столь сплочённой и дружной! Стас усмехался про себя: он и так знал, сколь быстро дети переходят от слёз к смеху. Спел им языческую песню; приковыляла старая бабка, стала подпевать. Потом Дорофей послал Вовика за какой-нибудь палкой, а когда тот принёс все вместе упрашивали Стаса «что-нибудь показать».

В Плосково он вернулся только к полуночи.

Почти весь июль Стас жил у Матрёны. Поначалу-то поселился в прежнем своём номере в гостинице и ежевечерне прокрадывался к ней; однажды остался до утра, потом ещё раз, и как-то само получилось, что он совсем к ней переехал. В избе жил ещё, правда, её старый дед, который в силу глухоты своей им не мешал.

У неё было среднее образование, но после приговора — три года тюрьмы за антигосударственную деятельность, — заменённого потом на поселение, ей запретили занимать должности, связанные с госуправлением, и определили жительство вне городов. Она работала то там то сям. То в гостинице, то по бухгалтерской части, а теперь на ферме пропадала. Оба они были достаточно заняты, и за три недели совместного житья-бытья не было у них времени, чтобы вести какие-то разговоры, кроме самых обыденных. А разошлись из-за политики.

Стас от политики был далёк, но поскольку его отчим стал членом правительства, постольку и он сам оказался лояльным гражданином. Покойного Л. Г. Корнилова чтил, Верховного — А. И. Деникина — уважал, а уж кто был его кумиром, так это председатель Кабинета министров Борис Викторович Савинков. Какая высокая судьба! — думал он о нём. Жизнь, отданная Отечеству!

С Савинкова всё и началось. «Русские ведомости» опубликовали его речь перед иностранными корреспондентами. Соскучившийся по Москве, по бурной столичной жизни, вообще по «шуму больших городов» Стас газету внимательно проштудировал и вечером завёл с Матрёной разговор — вот-де смотри, какие у нас перспективы. Пока он с восторгом зачитывал ей мнение Предкабмина о борьбе с бедностью, об экономических достижениях, о пенсионной реформе, она всё больше мрачнела, но до поры молчала. Однако высказанная Стасом радость, что Россия вовремя расплачивается по внешним долгам, её доконала.

— «Мы целиком и полностью выполняем свои обязательства перед нашими внешними кредиторами», — прочёл Стас.

— А с какой стати?! — с гневом произнесла Матрёна. — Почему это мы ещё должны им платить?

— Мотенька, — сказал Стас улыбаясь. — Это же понятно. Если берёшь в долг, всегда надо расплачиваться. Дело чести!

— Ты у них брал? Я — брала? Может, Семён брал, Николай, Дормидонт, — перечислила она соседей, — или отец Паисий брал?

— Деньги брала Россия на своё развитие, свои нужды, — терпеливо объяснил Стас, — Россия и расплачивается. Не у тебя же берут и не у Дормидонта.

— Во-первых, и у меня, и у Дормидонта. А во-вторых, ты про какое развитие говоришь, про какие нужды? А?

— Наши, российские нужды. Надо же было поддерживать хозяйство после Сентябрьской революции и войны с националистами, после потери азиатских владений.

— За английское золото кучка негодяев развалила страну, устроила массовую бойню, предала интересы России. Хозяйство! Англичане хозяйничают здесь, как в какой-нибудь Индии, и мы ещё им должны).

— Ну как же так! — Стас искренне недоумевал. — Вот же: «Это связь России с цивилизованным миром, связь России с Европой». Мы теперь в числе цивилизованных стран, приобщились к демократии. Да ты почитай, вдумайся, что говорит Савинков.

— А ты вдумайся, что говоришь ты! Разве Россия была дикой? И разве твоё цивилизованное сообщество не занято в основном ограблением всей Азии и Африки? И разве Россия теперь не ограблена?

— Где, покажи, где и кто её ограбил?

— А бакинская нефть? Она теперь не наша.

— С точки зрения исторической справедливости…

— А пенсионная реформа! Подумать только! Семьдесят процентов жителей — крестьяне, но разве крестьянам платят пенсию? Все соки из крестьян выдавили, чтобы англичане жили хорошо да чтобы себе набить карманы. Все молодые сбежали из деревни — денег-то здесь нет, деньги в городах, да и не во всех, а в столичных! И что там делают наши парни и девчата? Пропадают в холуях у богатеев или горбатятся по двенадцать часов на заводах.

— Видишь, на заводах! При помощи англичан построены заводы, мы уже сами собираем автомобили и тракторы. А дальше будет вот что: «Консолидация всех наших интеллектуальных, властных и нравственных ресурсов позволит России достичь самых больших целей. Великих целей, достойных великого народа».

— Ой, ой! Собирают тракторы из привезённых запчастей, а выращенный с этими тракторами урожай увозят за границу, и продают там, и деньги оставляют там же. Мы живём ради их благополучия, ты понимаешь или нет? Ты хотя бы знаешь, что средняя продолжительность жизни крестьянина в полтора раза ниже, чем богатея?

— Ну, не всё сразу.

— Ты же среди нас живёшь. Неужели не видишь, как обеднели люди?

— Мотоциклы имеют!

— Дядя Митяй, что ли? Ой, ой! Трофейная железяка, она уже и не ездит. А главное, как они боятся! Ни с кем поговорить нельзя. Они от меня шарахаются все.

— Но ты не можешь отрицать, что есть достижения. Экономика растёт, а инфляции нет. Пенсии, правда, получают не все, но они повышаются. Вот написано: в два раза больше патефонов, телефонизация. Дома строят с лифтами. Уже несколько радиостанций! А ты бы знала, в каких условиях жили на Руси в семнадцатом столетии, например.

— Можно подумать, в Англии триста лет назад слушали патефоны и ездили в лифтах. А мы, сохранив нашу страну и не отдавшись англичанам, конечно, остались бы без радиостанций. Смешно!

Стас никак не ожидал, что его сладкая Мотя окажется таким страстным полемистом. Зная, что она была осуждена за политику, он никогда не интересовался подробностями. Похоже, зря; с другой стороны, он ведь был всего лишь художником. Стас отлично понимал, что его политические познания весьма поверхностны. Он вспомнил, как однажды отчим ругался, размахивая газетой «Большевик» — там, кажется, пропагандировались те же воззрения, которые сейчас высказывала Матрёна. Но в её доме вообще не было газет. Может, в тюрьме нахваталась вредных идей?

— Ты, дорогая, повторяешь глупости эсдеков-большевиков, — сказал он, чувствуя себя неуверенно и больше всего желая, чтобы этот их ненужный спор закончился поскорее.

— А ты-то какой умный, — ответила она в сердцах. — Эти ренегаты, большевики твои, живут на деньги немцев и шведов, им только мировую революцию подавай. Они даже не понимают, что такая революция нужна немцам, чтобы сковырнуть Англию и самим владеть миром. Россия гибнет, русское крестьянство страдает, а им наплевать.

— А Савинков? — спросил он. — Борис Викторович всю жизнь радел за народ, за крестьянство. Страдал от царизма, был министром в семнадцатом году, в Сентябре открыто спорил с Лавром Георгиевичем, и потом всё же принял платформу Деникина.

— Проклятый мерзавец. Не только он, все эсеры страдали от царизма. А теперь он сажает их в тюрьмы. Золотого человека, Веру Фигнер, члена исполкома нашей партии, держит в тюрьме уже десять лет! «Демократия»! А знаешь, за что посадили меня? Я участвовала в Рыбинске в митинге против увеличения продналога. И всё, и три года лагерей! По сравнению с царизмом твой Савинков — это те же штаны, только наизнанку, говном наружу. Он вроде Столыпина, но хуже, в нём чести нет.

— А Верховный? — спросил Стас, холодея.

— Деникин-то? Этот путаник вообще не соображает, куда ведёт страну. Надо же было придумать: запретил деятельность всех политических партий на «переходный период»! Ну и куда он нас «переводит», не спрашивая мнения людей? В итоге на всю Россию только и достижений, что кучка воров строит себе виллы в Испании, а самые наглые строят в Англии.

— В тебе говорит зависть к удачливым бизнесменам.

— В чём же их удача? В том, что оказались близко к руке власти и сумели её вовремя лизнуть? А настоящих промышленников, из староверов, лишили всего на основе закона о свободе совести. Какое издевательство! Ты что, не знаешь, как регистрируют передачу собственности, как выдают лицензии, что вообще творят Савинков и его министр юстиции, «верная рука», до блеска вылизанная прохиндеями?

— Министр юстиции — мой отчим, — сказал Стас.

Утро выдалось хмурым. В окна стучал редкий дождик; в горнице было сумеречно. Стас проснулся, ещё когда Матрёна была в доме, но лежал затаив дыхание и не вставал, дожидаясь её ухода на ферму. Повздорили они крупно — ему неприятно было вспоминать её оскорбления, он был обижен и за себя, и за отчима.

А когда наконец выбрался из дому, чтобы идти в монастырь, оказалось, работать сегодня не придётся, и завтра тоже, а надо собирать всю группу и ехать в Москву.

— С ума все посходили, — жаловался ему водитель автобуса «Лейланд», специально присланного за ними директором училища. — Ни сна, ни роздыха. Позавчера вёз группу из Тулы, вчера из Суздаля, а в ночь уже за вами. А поди вас тут собери!

Действительно, однокурсники Стаса, разделившись, уже отбыли из Николина, пусть и недалеко, но в разные стороны. Пришлось трястись по грунтовым дорогам; собрали всех только к двенадцати часам и не медля поехали в Москву.

— Вот усну по дороге, будут вам всем кранты, — бурчал шофёр.

Девицы, встретившись после недельной разлуки, устроили много шума; парни на заднем сиденье, похоже, играли в карты. Профессор подсел к Стасу и выспрашивал о ходе реставрационных работ в Рождествене. Маргарита Петровна пыталась выяснить у водителя, с чем связан спешный отъезд.

Общий сбор назначили, как объяснил шофёр, для приёма «вшивого английского министра». Встреча завтра утром на Белорусском вокзале; учащимся надлежит быть на Тверской в одиннадцать ноль-ноль, между столбами 27 и 28. Это возле Триумфальной площади. Там выдадут флажки и воздушные шарики.

— Может, премьер-министра встречают? — попытался уточнить проф. Жилинский. — Или министра иностранных дел?

— Да нет, — скривился шофёр и сплюнул за окно кабины. — Какой-то мелкий министришко. Не помню. Но этим, — он потыкал пальцем вверх, — встретить его хочется красиво, а все приличные люди отдыхают на морях. В Москве, кроме подлых, никого не осталось. А их, господин профессор, вдоль дороги с флагами ставить опасно; если не бомбу, то какой-нибудь фрукт, вроде помидора, обязательно кинут в английскую морду. Вот и свозят студентов. Меня ещё вздрючили, что за вами еду за последними, а не раньше. А вы же самые дальние!

— Знала бы, не поехала бы! — воскликнула доцент Кованевич.

— Как можно, — возразил профессор. — Если власть просит, почему и не съездить?

— Да вы не переживайте, дамочка, через два-три дня я вас обратно отвезу, — успокаивал водитель. — Зато дома побываете, с семьёй повидаетесь, отдохнёте… Плохо ли?

Стас всю дорогу думал об аргументах Матрёны. В чём-то она, конечно, была права. Нельзя так доверчиво относиться к газетным текстам. Он же не мальчик, видывал виды. Просто оторвался немного от этой реальности. Надо будет в ней разобраться.

* * *

В Москву въехали по Ярославскому шоссе, а там уже Сретенка недалече, а вот и Лубянка. Стасу, можно сказать, повезло; был второй час ночи, и он уже дома, а тем, кто жил в Замоскворечье или на Болвановке, ещё колесить и колесить. Шофёр весь изругался, но деваться ему было некуда, пришлось развозить всех.

Мама открыла ему дверь весёлая и раскрасневшаяся. Оказывается, ввечеру приехал отчим, и они ещё не уснули. А вот и он: добродушный, лысоватый, с седыми, красиво подстриженными усиками, в милом уютном халате. Обнимались, говорили все разом, смеялись… «Господи, — думал Стас, — я не видел их целую жизнь. А мама-то совсем молодая, да, она родилась в 1899-м, ей всего тридцать пять! Столько было мне, когда я сверзился из-под купола Рождественского собора… Отчим старше её на шестнадцать лет… ну да не мне судить». Стас припомнил историю трагической гибели прежней жены отчима, Капитолины, во время жестокой войны с националистами на Кавказе…

— Мама, Анджей Януарьевич, я так рад вас видеть, — говорил он.

— А почему так рано? — вопрошала мама.

— Как рано?! Два часа ночи!

— Нет, перестань, ты же понял. Я ждала тебя через месяц.

— Нас привезли приветствовать какого-то англичанина.

— Ага! — вскричал отчим. — Ты приехал встречать мистера Кокса? Я вас познакомлю. Мы с ним завтра заседаем в Кремле; ведь это он ко мне едет.

— Завтра! — смеялась мама. — Уже сегодня!

— Да! Надо бы всё-таки выспаться.

— Дай мне ребёнка покормить. Сейчас Нюру разбужу.

— Ничего себе «ребёнка»! Ростом с телёнка.

— Мама, оставь домработницу в покое. Я сам себе приготовлю.

— Смотри-ка! — воскликнул отчим. — Наш сын становится народником!

Санкт-Петербург,

11 марта 1801 года.

Сумасшедший коротышка всех aexte'nue[25].

Сказать по правде, соображает он лучше многих, но думает — вот беда — неизменно о том, как бы сильнее напортить лучшим людям столицы. И коротышка он, только если сравнивать с самыми достойными, богатыми и влиятельными людьми страны. Он росточком — как эти его любимые холопы, смерды, простолюдины — 35 вершков. Ну пусть 36 — если мерить с косичкой и каблуками.

Кстати, до чего заметно, кто угоден Господу Богу, а кто нет. Достаточно сравнить истинную аристократию со всеми прочими: наши в большинстве высокие, в теле, с голосами зычными, со взором уверенным. Вот вроде графа Палена, — куда он подевался, обещал быть к часу? — или моих братьев. А те — маленькие, противные, глаза прячут. Будто украли что.

А украли! Украли! Этот урод, не успев трон занять, отдал им ЧЕТЫРЕ дня в неделю! Только три дня теперь может хозяин занимать их барщиной. Им теперь дадено три дня на себя работать, да день — Богу молиться. А оно Богу надо, чтобы черви земляные ему молились? Они же не совсем люди, они, как остроумно выразилась покойная императрица, не мужи, а мужики.

Да и не пойдут они молиться, а пойдут в кабак! Вот и получается, что идиот Павел просто, ни за что, лишил достойных людей дохода. Ведь мужику этот день в неделю — тьфу, ничто. Пропьёт, животное. А хозяину? Если у него семнадцать тысяч мужиков? Для него это огромные убытки: семнадцать тысяч рабочих дней потеряно, за одну неделю! А этих недель в году… сколько? Надо будет спросить…

— Госпожа графиня, граф Пален. Просить?

— Проси, проси! Чего спрашиваешь, дура? Я извелася тут, его ожидаючи, а она вопросы задаёт. Проси!

Графиня Жеребцова, урождённая Зубова, родная сестра трёх влиятельнейших в свете братьев — Платона, Николая и Валериана Зубовых, шурша платьями, заспешила навстречу военному губернатору Петербурга.

— Ах, Пётр Алексеевич, наконец-то! I arn very glad to see you. Мне непременно надо узнать: сколько недель в году?

— Много, любезная Ольга Александровна, много, — отвечал он, улыбаясь и целуя ей руку. — Мы с вами как-нибудь на досуге посчитаем.

— Да? Я полагала в анекдот вставить, в пику нашему недомерку. А что с делом и что вообще говорят?

— За нас нынче — все, решительно все. Вы слышали, корпус казаков, посланный в Индию, полностью погиб по дороге? Всего за две недели!

— Ужас, граф, ужас!

— Так, теперь и казаки за нас. И время не ждёт — Павел собрался воевать с Англией на море! Балтийский флот получил приказ!

— Он помешанный, право слово, помешанный…

— Не буду спорить, графиня. Однако прошу извинить, совершенно некогда. Я заехал на минутку, узнать, что сказал наш друг, посол Англии. Вы у него были?

— Всё в порядке, милый граф! Яхта английского адмиралтейства уже здесь и прямо сейчас входит в Неву! Уже вошла, верно! Но сэр Уинтворт считает это излишним. Конечно, в случае неудачи Англия вступится за нас, а мы сможем укрыться на этой яхте, но неудачи быть не должно. Это он так сказал.

— Вы передали, где яхта должна встать?

— Граф, ну как же вы можете сомневаться…

— Простите, графиня, простите. Немного нервничаю. Все границы уже перейдены, теперь или мы уберём Павла, или Павел уберёт нас. Уже сегодня! Сегодня, графиня! Господи, помоги нам! Я верю, Он поможет, но английская яхта в бухте добавит пылу нашим молодцам. Знаете, каких сорвиголов нам удалось нанять? Страх.

— Да, посол ещё сказал про деньги. Убытки Англии, из-за дружбы нашего идиота с Наполеоном, сказал он, громадны, много больше тех миллионов золотом, которые выплачены нам, чтобы мы решили эту проблему. Но и эти деньги они терять не хотят и надеются на вас, граф.

— А сколько каждый из нас теряет из-за разрыва англорусских отношений, этого я вам, Ольга Александровна, и передать не могу. Ведь у всех есть доля в экспорте. Финансовые обороты рухнули, и если не случится чуда, неминуема полная катастрофа!

— Но главное-то, главное, граф? Отчего вы не говорите мне: что Александр?

— Сегодня он твёрд. Павел дал ему почитать про царевича Алексея, убитого Петром Первым, и потребовал от него подтверждения верности; его и Константина только что водили в церковь переприсягать, и теперь цесаревич твёрд — убедился, что папенька боится. А уж после… после всего… он будет полностью в наших руках.

Графиня весело рассмеялась:

— Ну, тогда, граф, наше дело безупречно. Вы говорите, чудо? Чудо, если план сорвётся. Я абсолютно уверена в успехе, я так и сказала послу. Теперь уже ничто и никто не может нам помешать.

Николай фон Садов свернул с Невского на Мойку, двинулся в сторону конюшен и, наконец подойдя к неприметному двухэтажному дому, постучал в дверь три раза. Когда ему открыли, даже не стал оглядываться, проверяя, нет ли слежки: он не боялся, потому что, подготавливая свой контрзаговор, не нуждался в том, чтобы собирать где-то информацию, ибо и так знал о событиях мартовской ночи 1801 года, с 11-го на 12-е число, всё. Он никогда и нигде не проявил своего интереса, и заговорщики никак не могли бы заподозрить его — хотя многие были с ним знакомы, встречали его в театрах и салонах.

В основу своего плана он положил уверенность в безусловной любви, которую испытывали к императору рядовые и унтер-офицеры русской армии, и даже гвардии, весь рядовой состав которой был уже полностью крестьянским. Он помнил, как они с отцом, изучая этот период истории, восхищались выводом, к которому пришёл князь Адам Чарторыжский, вспоминая свержение Павла; по сути, князь подарил им план его спасения:

«Генерал Талызин, командир Преображенского полка, один из видных заговорщиков, человек, пользовавшийся любовью солдат… собрал батальон и обратился к солдатам с речью, в которой объявил людям, что наступает время, когда у них будет государь милостивый, добрый и снисходительный, при котором пойдёт всё иначе. Взглянув на солдат, он, однако, заметил, что слова его не произвели на них благоприятного впечатления: все хранили молчание, лица сделались угрюмыми, и в рядах послышался сдержанный ропот. Тогда генерал прекратил упражнение в красноречии и суровым командным голосом вскричал: „Полуоборот направо. Марш!“ — после чего войска машинально повиновались его голосу… Императору Павлу было бы легко справиться с заговорщиками, если бы ему удалось вырваться из их рук хотя на минуту и показаться. Найдись хоть один человек, который явился бы от его имени к солдатам,он был бы, может быть, спасён, а заговорщики арестованы».

Чего ещё надо? Ему, Николаю Садову, только и оставалось найти достойного человека, которого можно в нужный момент прислать к солдатам Преображенского полка от имени императора.

Но прежде чем он нашёл такого человека, потребовалось попасть в Санкт-Петербург с далёкого Урала.

Приключения Садова на Урале были просто фантасмагорией, и произошла она оттого, что в горных районах страны было законодательно установлено двоевластие.

Берг-коллегия [26] ведала в России всеми делами, связанными с добычей полезных ископаемых и металлургией. Причём полезные ископаемые были собственностью царя, а заводчики имели дишь право преимущественной разработки руд и строительства заводов. Ко времени появления Садова на Урале здесь, как и везде, горная администрация по указу Павла получила всю власть над рудниками, заводами и горнозаводским населением. А всё остальное население, проживающее на той же территории, находилось в ведении гражданской администрации! И как оно всегда бывает в подобных случаях, между двумя властями — горной и гражданской — постоянно возникали конфликты.

Когда майским утром 1798 года на одной из улиц Екатеринбурга околоточный обнаружил голого Николая Садова, то даже предположить не мог, какой из этого получится скандал. Он просто препроводил его в околоток, напоил горячим чаем и выдал некую рванину в качестве одежды. А выполнив эти непременные действия, поинтересовался:

— Кто ж ты есть по имени-званию, бедолага?

— А я, — ответствовал ему бедолага, — есть Николаус фон Садов, прибывший в город вчера вечером, проездом к Турьинским рудникам, и ночью ограбленный неизвестными злоумышленниками.

И в это можно было поверить: здесь грабили еженощно. К тому же в разговоре потерпевший сбивался с немецкого на английский, по-русски говорил с акцентом, а околоточный-то знал, что должности в горных управах и назывались по-немецки, и заполнялись в основном немцами. И потому, нимало не сомневаясь, сообщил по инстанциям городским властям, что в его околотке обретается немец-горняк, которого хорошо бы передать горным властям, по принадлежности.

Посланная им бумага волею случая попала в руки чиновника магистрата, у которого на столе как раз лежал список лиц, прибывших в город, — и в списке этом Николауса фон Садова не значилось. Не проходил он ни через какие ворота! Чиновник быстро, ать-два, нога за ногу, отправил курьера в Канцелярию горных заводов, и оттуда ещё быстрее, и недели не прошло, ответили, что у них специалиста с таким именем нет и они такового не ждут.

Николая, который всё это время провёл в околотке под охраной — хорошо хоть кормили! — вызвали на допрос. Он упёрся: почему моего имени нет в списке прибывших — знать не знаю, со своих спрашивайте, Ich bin der Ingenieur-Bergarbeiter [27] и дело с концом. Однако ответить, по какому маршруту ехал и где границу Российской империи пересекал, не смог. Дальше спор перешёл в лингвистическую плоскость: он им — «амнезия», они ему — «шпионаж».

Тем временем слух о том, что гражданские власти задержали иностранного инженера-горняка, дошли до начальника Златоустовских банковских заводов. Он очень захотел получить его себе, списался с Екатеринбургской конторой, и оттуда послали в магистрат человечка. Человечек добился с фон Садовым встречи, чтобы проверить его по специальности, и уж проверил так проверил. В Канцелярию горных заводов он приплёлся вне себя — потерявший память шпион знал геологических терминов раз в пять больше, чем сам экзаменатор.

Горное начальство потребовало, чтобы магистратура передала его им да ещё выдала ему паспорт, но тут оказалось, что за подписью уральского генерал-губернатора ушла уже депеша в Петербург, шефу корпуса пограничной стражи, и пока ответа не будет — никаких паспортов. Тогда и горняки послали свою депешу главному директору горных и монетных дел Берг-коллегии М. Ф. Соймонову, и спор перешёл на высший уровень: судьба Николая Садова оказалась в руках императора Павла, чью судьбу намеревался решить Николай Садов.

Император указал: выдать Садова горнякам.

После этого больше двух лет Николаус лазил по горам. Начальство его обожало: ведь ему сказочно везло! Куда пальцем ни ткнёт — там обязательно найдётся или руда, или уголь. Он обнаружил месторождение каменного угля, протянувшееся с севера на юг от реки Нейвы до реки Си нары; нашёл богатые залежи угля вблизи Каменского завода; открыл первое в России золото в россыпях в устье реки Берёзовки и много чего ещё. Разумеется, лет через пятьдесят — восемьдесят всё это нашли бы и без него; но так он сумел быстро выдвинуться на первые роли в уральском горном округе, получил шестой класс по Табели о рангах и даже стал богатым человеком, поскольку взял кредит и вложился в дело.

Всё-таки не зря проходил он полугодовую переподготовку, прежде чем лететь работать на Урал!

Когда он применил паровой котёл для бурения шурфов под взрывчатку, а потом и для откачки воды на одном из своих рудников, то наконец удостоился приглашения в Санкт-Петербург.

Обратно на Урал он не вернулся. Консультировал президента Берг-коллегии Александра Васильевича Алябьева, с которым очень подружился; преподавал в Петербургском горном училище; заседал в Академии наук; вёл беседы с теми, кого наметил для осуществления главного: спасения императора.

Между тем «день икс» пришёл и уже наступал вечер.

Перебравшись в первых числах января 1801 года в Петербург и определившись с жильём — он купил квартирку в семь комнат, весь второй этаж дома на Мойке с отдельным входом, — Николай озаботился подбором персонала. В конце концов нанял трёх человек: домоправителя, истопника (он же сторож), и повариху (она же горничная, уборщица и прачка). Домоправителя звали Степаном, и был он отставным унтер-офицером Преображенского полка. Что было кстати, поскольку Николаю только и требовалось привлечь к событиям солдат этого полка!

Степан был мужчина основательный. Сметливый, кряжистый, невысокий — как все здесь. Николай, сведя знакомства в военных кругах, узнал, что канцелярии ведут статистику по новобранцам. Поинтересовался: оказалось, средний рост новобранцев около 160 сантиметров. Степан был, как говорится, «в пределах нормы».

Грамоту Степан знал. Увидев впервые библиотеку, которую собрал Николай за эти два года, пришёл в неописуемый восторг: он даже не предполагал, что на свете может быть так много книг! А ведь в шкафу и было-то меньше ста томов.

Николай нашёл его, когда Степана только-только уволили из армии. По новому указу солдаты по окончании срока становились однодворцами; им давали по пятнадцать десятин в Саратовской губернии и по сто рублей на обзаведение. Унтер-офицеры же вообще получали почти дворянские привилегии!.. Но указ вышел только в декабре, как и когда его начнут исполнять, было неизвестно, и Степан в ожидании собирался пожить в столице. Чтоб своего-то не упустить. Стал искать, куда приткнуться хоть до лета, а тут — такой важный чин, Николай фон Садов, зовёт в домоправители!

Он и согласился.

К радости Николая, Степан разбирался в политической обстановке и давал пусть и наивные, но свои оценки событиям недавнего прошлого и настоящего. Например, он категорически не одобрял принятого Петром III и подтверждённого затем Екатериной манифеста о даровании вольности дворянству. Нет, про царей он даже слова худого не сказал, но дворянство…

— Что же получилось, ваше высокоблагородие? — говорил он как-то Николаю. — Крестьянин землю пашет, урожай ростит. Это понятно. Дворянин землю не пашет, но от войны её бережёт, а потому крестьянин со своего урожая дворянина кормит. Тоже понятно. Царь-батюшка или, упокой, Господи, душу ея, царица-матушка всем на свете управляют. Тоже понятно. И вдруг, ваше высокоблагородие! Говорят нам, что дворянин больше ничего не обязан. Крестьянин его кормить обязан, а энтот хочет — идёт служить, не хочет — не идёт. Непонятно! Тогда и крестьянин должон выбор иметь: хочет — кормит такого дворянина, не хочет — и не кормит. А?

— Правильно, — восторженно ответил Николай, уроженец американского города Харрисвилла, гражданин двадцать первого века. — Правильно говоришь, Степан, мудро. — И стал рассказывать ему о правах человека, о свободе передвижения, trade unions [28] вспомнил, кредитные карточки, и намолотил бы ему про демократию семь мешков, но Степана обилие непонятных слов быстро уморило и он уснул, свесив нечёсаную голову.

В другой раз говорили об армии. Степан вообще ко всем явлениям общественной жизни подходил с точки зрения их полезности для обороны страны, по каковой, кстати, причине император Павел ему сильно нравился.

— Справедливый, — говорил он об императоре. — Полковники-то наши то казённую еду разворуют, то солдата заставят на себя работать. Мы уж и привыкли; что сделаешь? А теперь — нет, шалишь! — И радостно смеялся.

— А сможешь ты, Степан, за императора жизнью рискнуть? — спросил его однажды Николай.

Степан только улыбнулся и головой закивал, а говорить ничего не стал; не мог уяснить смысла этого абстрактного вопроса. И лишь когда за три дня до 11 марта Николай рассказал ему о подготовленном уже заговоре, он понял.

Говорят, сколько людей, столько и мнений. Это верно. И мнения эти — по одному и тому же вопросу! — зачастую расходятся в противоположные стороны.

Тайный вдохновитель всего дела, посол Англии, твердил, что император — сумасшедший. Зачинщики заговора: граф Пален, братья Зубовы, генералы Беннигсен и Талызин — говорили, что Павел, сумасшедший он или нет, ведёт Россию к краху.

Николай фон Садов, знакомый с историей будущих двух столетий, напротив, понимал, что к краху Россия покатится без Павла. Он полагал, что если спасти его, то Павел совместно с Наполеоном опрокинет англичан, Россия и Германия получат свой шанс, и Америка потеряет всевластие в мире, пусть оно и станет возможным лишь десятилетия спустя.

Степан думал о солдатах и справедливости.

Николай пришёл домой уже поздним вечером. Он избрал пешую прогулку, чтобы ещё раз обдумать свои приготовления. Двое доверяющих ему солдат взялись вести наблюдение за Михайловским дворцом, чтобы в нужный момент подтвердить остальным, что там происходит неладное. Ещё двое в самих казармах знали, что готовится какое-то выступление и будет посланник от императора. Никто из них не знал, что речь — о заговоре на убийство царя; никто не знал, что от его имени прискачет их бывший фельдфебель Степан, никто из них не знал даже фамилии Садова, а только имя — Николай Викторович.

Он поступил так специально, чтобы слухи не сорвали всего дела. И только теперь, за час до убийства, скомандовал Степану: вперёд! — и назвал пароль на сегодня, который узнал от своих верных людей.

Скакать тому до казарм было не более получаса.

И сам Николай спустя десять минут поскакал следом: если сорвётся у Степана, поднять полк попробует он сам. А не сорвётся — ему выпадет командовать захватом замешанных в заговор негодяев.

Во дворец более полусотни заговорщиков, в большинстве — пьяные после застолья у Талызина, проникли в полночь. До спальни Павла дошли десять человек. После короткого спора с императором один из них ударил его, и завязалась драка с неясным исходом, но тут в спальню вошли вооружённые солдаты; во главе их был унтер-офицер.

— Командуйте, ваше величество! — крикнул он.

— Всех взять! Всех в железа! — исступлённо завизжал император…

Ночь была ужасно длинной, а вот утро для Николая Садова оказалось коротким… При нём Павел Петрович огласил указы — об аресте виновных и о награждении отличившихся… При нём расцеловал пожалованного дворянством Степана… При нём засадили в клетку на колёсах графа Палена и некоторых прочих заговорщиков. А потом произошла бешеная перестрелка на набережной, когда группа подлецов пыталась прорваться к английской яхте. Николай даже не участвовал в ней, у него с собой и пистолета не было…

Шальная пуля в голову, что тут поделаешь.

Екатеринбург, 2010 год.

…Открыв глаза, Ник увидел отца, сидящего напротив него с напряжённым взглядом, и улыбнулся. Они находились в той же самой екатеринбургской гостинице, откуда в первый день по приезде в город он «окунулся» в своё приключение.

— Кажется, порядок, — сказал он. — Я спас императора Павла.

— Ага! Так ты, значит, попал в 1801 год! Рассказывай.

— Только сначала закажи пожрать. Голодный — ужас.

Отец вышел на пять минут и вернулся с подносом. Ник с жадностью схватил ложку, впился зубами в хлеб и стал рассказывать. Отец то смеялся, хлопая себя по коленям, то бегал из угла в угол. Его насмешила борьба магистрата и горного ведомства за Ника, его восхитили сделанные им геологические открытия, а также и карьера в Петербурге.

Ник доел суп «Роллтон» из картонной тарелки, перешёл к вермишели того же производства. Рассказа своего он не прервал ни на секунду. Приближалось самое интересное: срыв заговора. Он описывал квартирку, которую снял на Мойке, когда заметил, что отец мрачнеет с каждым его словом.

— Я вот ждал, покаты очнёшься, и думал, — сказал он, прервав Ника. — Даже не зная, в какую эпоху тебя занесёт. Предположим, ты, находясь там , изменишь прошлое, думал я. Но настоящий ты лежишь тут, и, очнувшись, ты один будешь знать, как оно было раньше и как стало теперь. А я?

— Не понял.

— Если, по твоим словам, ты спас императора Павла, все, абсолютно все в мире должны знать, что он не погиб в 1801 году. И я тоже должен был бы знать это. Но я по-прежнему знаю, что он погиб.

Ник, отодвинув недоеденную вермишель, изумлённо воззрился на отца.

— Более того, — продолжал Виктор. — Если бы он не погиб, мы с тобой даже не планировали бы его спасения, — а мы планировали. Помнишь наши варианты? Перехватить солдата Степана до казарм, где его ждала офицерская засада, и провести другой дорогой, чтобы он всё-таки смог поднять полк.

— Но я ещё не рассказывал тебе про Степана!

— А чего рассказывать, об этом во всех учебниках написано,

— В каких учебниках? — страшным шёпотом произнёс Ник. — Ведь это я, я нашёл Степана, подготовил его и послал в казармы Преображенского полка!

— А вот про тебя в учебниках ничего нет.

— Так. Так! — вскочил Ник. — Доставай учебники, я сам разберусь.

— Но мы же их не взяли. Ты сам сказал, как это по-русски… со своим самоваром. Зачем, дескать, брать в Россию учебник русской истории.

— Я сказал? Зря. Мы же не в Россию ехали, а в Итиль-Уральскую республику. Кто знает, какие здесь учебники.

— Какую республику? Ты меня пугаешь, Ник. Мы в Ногайском ханстве!

В журнальном ларьке на первом этаже гостиницы книг по истории не было, только туристические буклеты. Отец и сын Садовы решили искать книжный магазин. Они вышли на улицу; Ник обернулся, окинул взглядом фасад и сказал:

— Это не та гостиница.

— Что?

— Вернее, та, но уж очень неухоженная. Мы, когда приехали, селились в более… так сказать… чистую.

Улица выглядела парадоксально: на общем фоне серых, обшарпанных домов выделялись несколько шикарных, сияющих стеклом офисных зданий и банков с золотыми вывесками у дверей, а среди автомашин весьма затрапезного вида встречались более чем дорогие модели.

— Куда ехать желаем? — подбежал к ним улыбчивый татарин.

— В самый большой книжный магазин.

— Отвезу! В самый большой отвезу! Тысяча таньга.

— У нас нет таньга.

— Трры доллар, господин!

— Поехали.

Учебника они не нашли, был только краткий справочник по истории России, десятилетней давности.

— Никто не покупает, — объяснил продавец. — Никого у нас не интересует история России. Берёте? — И, услышав, что 6ерут, с ходу предложил поменять доллары по выгодному курсу.

Тут же, в пустом магазине, они начали пролистывать справочник. В династическом разделе нашли Павла:

“Павел I (1754-1801), император (1796-1801)».

Далее перечислялись две жены и дети, числом тринадцать душ.

Перелистали до конца, но обстоятельств смерти императора не обнаружили. Были только политические оценки: «Кто знает, как развернулись бы последующие страницы всемирной истории, не будь убит Павел. Быть может, союз Павла с Наполеоном крепко установил бы то мировое политическое равновесие, которое тщетно пытаются достичь и по настоящее время… Наполеон был ошеломлён известием о цареубийстве 11 марта, нарушавшимвсе его планы».

Ник ничего не понимал. У него тряслись руки, участилось сердцебиение, глаза блуждали.

— Папа, я клянусь… Лично, сам… Только что! Стоял возле императора ПОСЛЕ покушения! Он объявил, что мой домоправитель Степан и ещё десять солдат получают дворянство! Я видел тело убитого Платона Зубова!

— Ник, я ведь не спорю. Но справочник…

— Я был там. Я облазил все эти чёртовы горы. Я накоротке с Гаврилой Державиным. С президентом российской Берг-коллегии — как с тобой… Алябьева знаешь?

— А как же! Бабушка твоя, Зоря, изводила меня этим Алябьевым. «Соловей мой, соловей».

— Да. Вот, его папенька был президентом Берг-коллегии, и мы каждый день…

— И он пел тебе «Соловья»?

— Нет, он же был младенцем!

— Кто? Президент коллегии?!

— О Mein Gott! — простонал Ник. — Пойду застрелюсь. — И на заплетающихся ногах побрёл из магазина прочь.

Стреляться Ник не стал, но нарезался в гостиничном баре крепко. А на другой день, придя в себя, сказал отцу:

— Vater! Я, кажется, понял, как это функционирует.

— Что? — спросил отец, оторвавшись от экрана ноутбука: всё это время он читал найденную с огромными трудами на местном чёрном рынке электронную версию исторической книги Натана Яковлева «Грань веков».

— Да эта… шахта твоя, шахта времени…

— Шахта?

— Ну да. Помнишь, ты мне, рассказывал в детстве всякую ерунду продушу, которая, проваливаясь в шахту времени, набирает на себя угольную пыль и становится материальной?

— А!.. Только это не ерунда, а модель процесса…

— Хорошо, не обижайся. Пусть будет модель… номер один. Назовём её «провальная модель». Я её, помню, уже критиковал… но теперь появились новые факты.

Николай закурил — вредная привычка, приобретённая им в Петербурге, — и, закинув руки за голову, продолжал:

— Думается мне, что никуда душа не проваливается. Она, как и все прочие души, и так существует всегда и везде, от сотворения мира. Она размазана по пространству-времени, как масло по хлебу, А человек — материальное тело с этой душою — просто выпирает в какой-то точке континуума как некий живой перпендикуляр…

У отца возникла какая-то посторонняя ассоциация, и он усмехнулся. А потом подхватил мысль Николая:

— И свойство души человека нашего рода, её особенность только в том, что она может создавать себе тело по аналогии, а не через рождение от матери! Поскольку твоя душа одновременно и здесь, и там — в Санкт-Петербурге восемнадцатого века, — вот там и появился ты, такой же, как и тут! Правда, это не объясняет, почему не удалась твоя попытка спасти императора Павла.

Ник рывком сел на кровати.

— Введём понятие «флуктуационный момент». Пусть это будет тот фактор, который обеспечивает резонанс системы, ведущий к возникновению материального тела в некой данной точке времени.

— Так! Согласен, введём понятие.

— Вопрос: имеет ли «момент» информационную природу или только энергетическую? Или их суперпозицию?

— А ты как думаешь, сын?

— Если бы природа «момента» была чисто информационной, го всё происходило бы в моей душе, то есть в виртуальной реальности. А в реальной реальности не было бы никаких следов моей деятельности там.

— Но они есть! Ты же сам говоришь: гостиница — не та… Название страны… Степана раньше не было…

— Вот именно. А если бы «момент» был чисто энергетическим, то и я не заметил бы изменений. Флуктуация, — со вкусом произнёс он, вслушиваясь в звучание слова.

— Слушай! Проблема-то в том, что произошли не те изменения: император погиб, и так далее!

— Да, дела… А знаешь, в десятой версии Word'a есть опция, сохраняющая документ после каждого изменения, и все эти копии хранятся в памяти до конца работы. Ты по желанию можешь активизировать любую из них. А представь, что вследствие некой флуктуации копии начинают какую-то свою самостоятельную жизнь! Вот моя модель.

— Ну-у, я-то думал… Копия документа, сынок, это просто набор символов в оперативной памяти, не может у неё быть никакой своей жизни. Должна быть программа, которая с ней что-нибудь делает. А у тебя что получается? Оператор трудится над документом, вот он устал, заснул на часок, а в это время шкодливый комп вызвал из памяти одну из копий и вывесил её на экран. Оператор продрал глаза, смотрит: вроде всё то же, что было, только государство почему-то по-другому называется… Но что за этим стоит, какая программа? Твоя модель этого не…

— Да, всё не то. — Ник стал грызть ноготь на большом пальце правой руки. — Хотя… Знаешь, отец, позвони-ка в ресторан пусть принесут чаю, что ли.

— Нет, из-за такой мелочи они не пойдут, — скривился отец. — А горничные вообще чаю не носят. Я их вчера просил принести свежих газет, до сих пор несут. — И он достал из чемодана кипятильник, который заворачивал в носок, чтоб не попался на глаза горничной.

— Понял! — воскликнул Николай. — Оператор работает с документом. Десятый Word, комп двадцатигигагерцник, винт запредельного объема — что близко к нашей теме, поскольку у Вселенной память безгранична. Вдруг — флуктуация: напряжение в сети скакнуло! Комп, то есть программа, о которой ты так печалишься, убирает с экрана последнюю версию документа, номер, допустим, три тысячи сто сорок пять, и показывает версию номер тысяча триста двадцать первую.

— Слушай, что же это за комп такой навороченный, в котором нет защиты от сброса напряжения?

— А, вот, ухватил мысль: я работаю в Word'e, после каждого изменения резервная копия сохраняется, вдруг электричество гаснет…

— Во Вселенной? — скептически сказал отец.

— А мы не знаем, что за энергия тратится на моё появление там. Может, происходит такой мощный пробой, что и во Вселенной свет гаснет.

— Ну и все твои копии стираются…

— А они на винчестере целы! Только то, что было в оперативке, действительно исчезнет. Допустим, что через миллисекунду срабатывает резервный источник питания. Комп быстренько включает Word, но… Перед ним на винчестере пятнадцать тысяч резервных копий документа. Что ему делать?

— Выдать последнюю по времени сохранения. Императора успели укокошить, но Степан сохраняется в истории.

— Ага. Так. Вселенная сама выбирает вариант изменённой реальности, — сказал Николай, забирая у отца стакан с горячим чаем. — Только заметить это могут лишь те, кто оказывается в прошлом… Например, я знаю и о том, что было в прежнем варианте, и о внесённых мною изменениях, и о том, что получилось нечто иное. Я спас императора и закономерно попал в иной мир. Но не в тот, где император остался жив.

— А может, в том мире тебя совсем нет и твоей душе некуда возвращаться. Или, наоборот, там есть другой точно такой же, который тоже шустрит в прошлом.

— Кто же мы, Садовы, тогда получаемся? — спросил Ник после долгой паузы. — Юзера или…

— Компьютерные вирусы, черви, — закончил за него отец. — А если вирусы размножаются, то могут вообще толкнуть процесс к хаосу.

Раздался осторожный стук в дверь.

— Наконец-то принесли газеты! — сказал отец, направляясь к двери. — А то мы тут с этими проблемами мироздания совсем оторвались от текущей жизни.

На пороге показался раскосый, неопрятного вида юнец.

— Дэвочки нужны? — спросил он.

Москва, 24 июля 1934 года.

Утром Стас ехал с отчимом на Белорусский вокзал в шикарном «роллс-ройс-фантоме» выпуска 1931 года, а за ними следовали ещё три таких же авто: один с охраной, один для высокого гостя и один для его свиты, — а впереди и вокруг реяли десять мотоциклистов. В своём городе, в Питере, отчим пользовался служебным «Паккардом-333» 1929 года: со сдвоенным карбюратором и вакуумным усилителем тормозов, — Стасу приходилось на нём ездить, когда он навещал Анджея Януарьевича в Петрограде. Такую же машину тот предпочитал и при наездах в Москву, но сегодня день был особый: приезжал британский министр юстиции, мистер Кокс. По дороге в Москву он посетил уже несколько европейских столиц — Париж, Брюссель, Кёльн, Франкфурт, Дрезден и Прагу.

— Мы будем обсуждать наш новый Закон об иммиграции и трудовой занятости, — объяснял отчим по дороге. — У англичан большой опыт в этом деле. Мировая империя, чего ты хочешь!

— А суть в чём?

— Да в том, что русские не умеют работать в новых условиях!

— Русские — не умеют — работать? — удивлённо, с расстановкой переспросил Стас.

— Я сказал, «в новых условиях». Ты пойми: наступила промышленная эпоха. Она добралась и до нас! Без неё России не выжить! Но работа на заводе или в лаборатории — это совсем не то, что работа в поле. Русский по натуре крестьянин. Его мышление, привычки, поведение — на заводе не нужны. Я не скажу, что русский плох — в поле ему, может, нет равных, — но он мыслит категориями природы в целом. А нужен человек новый: дисциплинированный, ответственный, мыслящий на уровне болта, если хочешь. Умеющий встать в ряд с массами людей, каждый из которых чётко делает свою маленькую работу в общих целях.

— Ну, заводы у нас и так строят, уже давно. И с учёбой вроде в порядке: Верховный призвал «воспитывать рабочие кадры», «учиться новому». При чём тут англичане?

— Эх, Стасик! Жаль, плохо ты знаешь историю. Англия — первая промышленная страна мира. Чтобы воспитать такие кадры, там ушло триста лет. А у нас нет времени! Не та эпоха! Отстали!

— И что же делать?

— Вот, подготовили новый закон. Во-первых, замещающая иммиграция! Будем ввозить рабочих из Европы и делать из них русских. Во-вторых — то, о чём ты сказал и к чему призвал Антон Иванович: воспитывать кадры — делать из русских европейцев.

— А зачем это англичанам?

— Они заботятся о нашем благосостоянии.

— И чьё же это будет благосостояние, Анджей Януарьевич, если из русских сделают нерусских?

— Мы все станем европейцами, — улыбаясь, ответил отчим.

— Все ? — с некоторым сомнением спросил Стас; ему вспомнились Матрёна, николинский староста и знакомые мужики из Плоскова.

— Те, кто сможет перестроиться. Остальные вымрут. Естественный процесс! Но потом, Стасик, потом — к нам хлынут иностранные инвестиции, в России начнут строить заводы, фабрики, комбинаты, электростанции… В Россию придёт современная культура, богатство! Кадры, мой дорогой, решают всё; раз нет своих, надо их ввезти.

За окнами машины мелькали нарядные улицы Москвы: город был украшен на славу. Толпы радостных людей с флажками, шариками, цветами, зелёными ветками сумбурно передвигались по тротуарам в поисках назначенного им места. Музыка, смех, громкие команды руководителей…

— А не страшно вам? — спросил Стас.

— Страшно? Чего? — не понял Анджей Януарьевич.

— Ну, это… Европейцы… Нет же такой нации на свете — европейцы. Англичане есть, поляки, румыны, баварцы, пруссы… Французы… А мы, значит, пустим на свою землю незнамо кого, а сами вымрем, всем на радость.

— Но, Стасик, так получится единое человечество!

Стас покрутил головой:

— Ой, страшно… Как вы, политики, решаетесь на такие вещи?

— Я, Стасик, благодарение Господу, не политик.

— Как это? Ведь вы министр? Значит, политик.

— Нет, я чиновник. Моё дело — точно и без умствований выполнять то, чего требует политическая власть. Увлекался и я когда-то политикой, состоял в эсдеках-меньшевиках; потом еле отмылся. После гибели-то Корнилова почти все мои бывшие друзья поддержали новую власть, но опоздали: допустили их только к руководству профсоюзами. Даже в Думе ни одного нет. И лишь я сделал карьеру в правительстве.

Кортеж подъехал к Белорусскому вокзалу.

* * *

Английский министр Кокс оказался вполне симпатичным старичком. Он дружелюбно приветствовал коллегу, Анджея Януарьевича. Правда, фамилию его произносил на польский лад, опуская «й» в конце: мистер Вышински. А встречу ему организовали по первому разряду — во всяком случае, на взгляд Стаса. Были отличный оркестр, красная дорожка, хлеб-соль и даже две маленькие девочки с одним большим букетом цветов, как символ единства английских и российских интересов.

Министры сговорились ехать вместе, в одном авто, и Стас неожиданно для себя остался в «роллс-ройсе» один. Кортеж выехал на осевую и погнал к Кремлю; машина Стаса шла последней. Когда проезжали Триумфальную площадь, притормозили: впереди на мостовую выскочили мужики и бабы в традиционной крестьянской одежде, даже в лаптях, и затеяли пляски под гармошку. Не иначе фольклорный ансамбль делал себе рекламу.

Пока полиция вытесняла плясунов с дороги, Стас, убрав задвижку с левого стекла, приоткрыл окошко, лениво оглядел встречающую публику, которая, стоя на тротуарах, активно махала ветками и флагами, и неожиданно увидел своих собственных однокурсников! Только тут он спохватился, что ведь и его ждали на этом месте, и, полностью откинув стекло, высунувшись, прокричал:

— Маргарита Петровна! Профессор! Отметьте в реестре, что я тоже участвовал!

Дружный восторженный рёв был ему ответом: орали мальчики, девочки и преподаватели, а громче всех Дорофей Василиади. Он после известных событий в Николине Стаса зауважал.

В Большом Кремлевском дворце протокол встреч был, конечно, отработан веками. Прежде чем начать переговоры, открыть которые должен был премьер-министр, следовало представиться Верховному правителю. Безликие молодые проводники тихими голосами указывали: направо… налево… вверх… налево… Затем господа министры, мистер Кокс и господин Вышинский, скрылись за дверями приёмной А. И. Деникина, а все прочие, включая Стаса, остались в большом зале. Через три минуты мимо них, заметно припадая на левую ногу, проскользнул премьер-министр Савинков и тоже скрылся за дверями приёмной.

Ожидание затягивалось. В душе Стаса проснулся художник: он продефилировал по залу, оценил интерьер, полюбовался «зелёным уголком», в котором аквариум с рыбками был прелестно декорирован чем-то с тёмно-зелёными листьями, внимательно рассмотрел картины на стенах и интарсии на мебели. Двое из свиты мистера Кокса негромко переговаривались по-английски, остальные терпеливо молчали.

Наконец двери растворились во всю ширину и в зал вышли сразу все: Верховный правитель Российской республики А. И. Деникин, Предкабмина Б. В. Савинков и оба министра юстиции, Вышинский и Кокс. Присутствующие застыли перед ними в церемониальном поклоне, и только Стас продолжал стоять прямо, расправив плечи и вытаращив глаза, будто солдат на параде. Он был просто счастлив, что находится рядом со столь великими людьми.

— Здравствуйте, господа! — звучно, заполняя своим потрясающим голосом весь зал, произнёс Деникин. Он был коренаст, невысок и слегка полноват. Стас автоматически фиксировал черты его лица: густые нависшие брови, умные проницательные глаза, большие усы и клином подстриженную бороду; голова обрита наголо.

Анджей Януарьевич с улыбкой отступил в сторону, и мистер Кокс представил Верховному и премьер-министру немногочисленных членов своей делегации; затем англичанина со свитой вежливые молодые люди увели, как было сказано, чтобы он мог «оправиться с дороги». Б. В. Савинков, извинившись, тоже исчез, предупредив Вышинского, что вернётся к началу официальной встречи.

В зале, если не считать персонала, остались Деникин, Вышинский и Стас. Было известно, что Верховный благоволил Анджею Януарьевичу: поляк по национальности, тот родился вне Польши, а Антон Иванович, внук русского крестьянина и сын отставного майора пограничной службы, — как раз в Польше, во Влоцлавске, уездном городке Варшавской губернии.

— И что же это за юноша у нас в гостях? — благодушно улыбаясь, спросил Деникин у Вышинского. Стасу не стоило труда догадаться: отчим уже доложил Верховному, что привёл в Кремль родственника.

— Мой пасынок, ваше превосходительство, — учтиво склонясь, произнёс Анджей Януарьевич. — Его зовут Станислав.

— Станислав, а по отцу? Раз пасынок, то, наверное, не Андреевич.

— Станислав Фёдорович, ваше превосходительство. Сын покойного князя Фёдора Станиславовича Гроховецкого.

Верховный переменился в лице:

— Как, сын князя Фёдора? Что ж вы не сказали! Князь Гроховецкий начинал у меня корнетом, ещё в 1912 году. Бедняга погиб, когда та сумасшедшая эсерка бросил а бомбу в Савинкова. Мне сообщили; я, помню, был очень расстроен. Но тогда, вы знаете, наши среднеазиатские проблемы… Басмачи… Я даже не смог приехать на похороны. А Фёдор был моим другом, хоть я и старше его лет, наверное, на двадцать.

— Прошу прощения, я не знал этого. Жена никогда не рассказывала мне про обстоятельства жизни своего покойного супруга.

— Жена? Да, разумеется, жена. — Деникин прошёлся по залу, мягко ступая обутыми в сапоги ногами. — Конечно, конечно, она жива, а вовсе не погибла тогда. Я совершенно упустил это из виду! Совсем не интересовался её судьбой, ах какая ошибка… Леночка Гроховецкая, прекрасно её помню — чудесная была женщина!

— Елена Эдуардовна и сейчас очень хороша, Антон Иванович.

— Верю. Верю! — Он подошёл к Стасу, посмотрел на него снизу вверх, похлопал по руке. — И сынок хорош! А что интересно: раз вы сын Фёдора, то это уже не первая наша встреча. Я видел вас младенцем! Князь Фёдор очень, очень надеялся на вас… в каких-то будущих свершениях. Уж и не могу припомнить подробностей, но весьма таинственно намекал на некие обстоятельства. Да… Родители, как правило, излишне многого ждут от своих детей. Каков род ваших занятий, молодой человек?

— Изучаю искусства, ваше превосходительство.

— Давайте обойдёмся без «превосходительства». Зовите меня просто по имени-отчеству. Вы музыкант?

— Художник, ваше… то есть Антон Иванович. Занимаюсь церковной реставрацией.

— Иконопись?

— Нет, фреска. Но иконы тоже могу.

— Чудесно, чудесно… — Верховный опять прошёлся по залу, посмотрел в окно, негромко спросил устоявшего рядом чиновника, не ушла ли уже Марина. Получив ответ, что ещё не ушла, обратился к Вышинскому: — Вот что, Анджей Януарьевич. Мы когда-нибудь позже найдём возможность предаться воспоминаниям. А сейчас и у меня дел невпроворот, и вам, полагаю, пора беседовать с мистером Коксом. Поэтому ступайте и не беспокойтесь: я Станислава Фёдоровича найду чем занять.

— Слушаюсь, Антон Иванович, ваше превосходительство.

Даже не дожидаясь его ухода, Верховный быстрым шагом направился к лестнице, сделав Стасу знак следовать за ним. Они поднялись этажом выше, прошли коридором почти до конца, опять свернули и оказались, как понял Стас, в жилых покоях.

— Марина! — позвал Деникин. — Где ты там?

Им навстречу вышла девочка лет пятнадцати — Марина, дочь Деникина; Стас раньше видел её на фотографиях в журналах — довольно симпатичная, с чуть удлинённым лицом. На его взгляд, её немного портил большой рот — впрочем, нормально.

Антон Иванович представил его:

— Мариночка, познакомься со Станиславом. Он сын моего давно погибшего друга, князя Гроховецкого, а ныне его воспитанием занимается известный тебе Анджей Януарьевич Вышинский. И у меня, и у господина Вышинского сейчас дела, так не могла бы ты взять над Станиславом шефство? Ты ведь кажется, гулять собиралась?

— Да, папенька, я еду в Нескучный сад.

— Вот и возьми его с собой. — И со значением добавил: — Станислав, кстати, художник.

На авто, в сопровождении крайне молчаливого охранника по имени Серж и, наоборот, очень болтливой молодой бонны — а может, компаньонки — по прозвищу Мими, они приехали на окраину города. Здесь вдоль реки тянулся созданный Прокофием Демидовым Нескучный сад. Начиналось всё с коллекции растений — Демидов устроил замечательную систему из шести террас с оранжереями, где цвели растения из Сибири, Америки, Азии… в общем, редкие. Потом ботаническую экзотику дополнили искусственные гроты и водоёмы, водопады. Появились дворцы, скульптуры, картины, мебель, и сад стал местом светских развлечений! Сам Прокофий, живший в Москве во времена Екатерины Великой, был просто любителем ботаники и вряд ли ожидал такого замечательного результата. При нём сад Нескучным не назывался; название появилось только в следующем веке.

Обо всём этом Стасу по дороге поведала Мими. У неё был очень интересный говор: со своеобразными повышениями и понижениями интонации. Марина их не слушала; отвернувшись, она смотрела в окно машины. Стас даже подумал, что неприятен ей: в самом деле, девушка собиралась отдохнуть, а ей навязали незнакомца.

Лишь когда они приехали в парк, Марина заговорила: может, она считала неприличным или неуместным вести разговоры в авто?..

— А вон за теми деревьями вы видите крыши Голицынской больницы, — продолжила было свои россказни Мими, когда они вышли из машины, но тут её и прервала дочь Верховного.

— Ах, Мими, отстань от Станислава, — сказала она ей, а ему послала улыбку с малым книксеном. — Папенька отдал его мне, а не тебе. — И, демонстративно взяв Стаса под руку, пошла по колее, увлекая за собой.

— Скажите, князь, а вы тоже польских кровей, как пан Андрей? — спросила она.

— Bytem w Polsce, wiem nawet kilka polskich slow ale nie jestem Polakiem [29], — ответил Стас.

— Ach, nietsety, mi bardzo podobaja. sie Polacy, oni sa о tyle wytworne, — отозвалась Марина. — Mais j'ai peur, je connais des mots polonais moins de votre [30].

— II у aura de m'etre galant pour vous plaire [31], — ответил Стас.

Они весело рассмеялись. Мими тащилась сзади, надув губки; плечистый Серж замыкал процессию, внимательно оглядывая окрестные кусты. Немногочисленные, хорошо одетые посетители при встрече с ними вежливо раскланивались.

Теперь уже Марина повела разговор об окружающих красотах.

— Здесь у нас очень красивая альпийская горка, — сделав деловитую мордочку, сказала она, показывая Стасу кучу камней с дохлым водопадиком. — Я сама её придумала. Вот это цинерария, там, подальше, дельфиниум. А вон там, видите, мои любимые бегонии, новый сорт. Правда, необычные? Подобных им даже в Кремле нет.

Стас мог бы много рассказать ей про рожь и горох, но таких названий, которые с лёгкостью произносила она, он сроду не слыхивал и был вынужден соглашаться вслепую: да, бегонии просто потрясающие. Причём сам не знал, смотрит он на бегонии или на что другое, столько было вокруг разных цветов.

— Садовник здесь, наверное, хороший, — предположил он.

— Самый лучший! — с восторгом сказала Марина. — Никита Кириллов, мы его потом найдём. Он зна-ает, что я сегодня приезжаю. Наверняка готовит какой-нибудь сюрприз. Мы Никиту любим! И не удивляйтесь, он обязательно изыщет способ сообщить вам, что происходит из рода самого Аверкия Кириллова. На самом деле… ах, пустяки. Вы с ним, главное, не спорьте.

Стас насторожился:

— Аверкия Кириллова? — переспросил он. — Купца?

Такого случая Мими, которая на протяжении всего их разговора мучилась молчанием, упустить не смогла.

— Аверкий был замечательным человеком, — затараторила она. — Гость, известный купец, он был таким замечательным, что стал думным дьяком. Он заведовал царскими садами, а сады были напротив Кремля, и они были такие замечательные, что Аверкию разрешили поставить там свой дворец. Но в 1682 году…

— Мими! — ледяным тоном произнесла Марина.

— … его убили восставшие стрельцы, — затухающим голосом промямлила Мими и замолчала.

Но Стаса разговор интересовал; он не собирался его заканчивать.

— У Аверкия Кириллова был племянник Тимофей, — сказал он. — Женился в 1672 году на крестьянке Дарье. О нём вы ничего не знаете?

Мими трясла кулачками, открывала ротик и едва не подпрыгивала, так ей хотелось ответить. Но Марина, положив свои пальчики ей на губы и нежно глядя в её большие круглые глаза, проворковала:

— Мы об этом спросим нашего Никиту. Правда, так будет лучше?

Мими с досады топнула ножкой и отвернулась.

Все вместе пошли искать Никиту и нашли его у реки — он косил траву на лугу. Босой, в грубых штанах, с рубахой, закрученной на бёдрах, «самый лучший садовник» выглядел типичным крестьянином и на потомка знатного купца никак не походил. Он отбил поклоны барышням, проигнорировал Сержа и с достоинством пожал руку Стасу.

— Решил я вам, красавицы, накосить копёнку травы, чтоб вы могли поваляться на мягоньком, — сказал он. — Это вам не ваши диваны да перины! Я так скажу: чем к матушке-природе ближе, тем для здоровья лучше. Не правда ли сие, молодой кавалер?

— Правда, — улыбнулся Стас. Очень ему понравился этот Никита.

Садовник снял с бёдер мятую рубаху, вытер мокрое лицо и пожаловался:

— Совсем я взопрел, косючи. Передохну чуток, закончу рядок и пущу вас поваляться.

Стас без сожалений сбросил официальный сюртук, в котором как отправился утром встречать м-ра Кокса, так и промучился полдня, и протянул руку за косой. Никита засомневался:

— А управишься ли ты, барин, с инструментом сим? Это ведь тебе не патефон!

— Я, старик, не такой уж заядлый барин, — ответил ему Стас. Он прикинул на руке косу — она оказалась легче тех, какими ему приходилось работать в Плоскове, — и в несколько минут прошёл оставшийся «рядок». И, судя по довольным вскрикам садовника, прошёл достаточно профессионально — не потерял, знать, навык за годы, проведённые в дружине князя Ондрия. Там-то ему было не до косьбы.

Затем Никита сгрёб граблями траву и куда-то исчез, а Стасу пришлось пожертвовать сюртуком: он бросил его на копёнку, чтобы девушкам не пришлось пачкать о сырую траву платья. Пока усаживались, вернулся садовник, а за ним бежала целая толпа слуг: принесли низкий столик, баулы с напитками и закусками, буфетик с посудой и громадный зонт от солнца. Оказывается, наступило время ленча.

Слегка насытившись, перешли к пустому трёпу; с Мими был снят обет молчания, и она утомила всех рассказом, какие чувства пробудило в ней замечательное умение Станислава Фёдоровича косить траву. Она ухитрилась уместить сюда и природные стихии, и любовь к народу, и графа Толстого Льва, и трепет сердца. На Марину Стас тоже произвёл впечатление.

— В самом деле, князь, — спросила она, — где же вы обучились этой работе?

— Я, Марина Антоновна, некоторое время жил в деревне — уклончиво ответил Стас. Вдаваться в подробности он не счёл нужным.

— А знаете, князь, мой папенька тоже умеет косить. Он в детстве жил ну просто как обычный крестьянин.

— Мне об этом известно, — ответил Стас, пребывая в сомнении: а читала ли она учебник истории, в котором биография её папеньки изложена превосходно?

— Да, да, как обычный крестьянин!

— А скажите, отчего вы меня зовёте князем? Ведь после Указа об уравнении сословий в правах дворянства как такового не существует?

— Ах, князь, я знаю, и мне это очень обидно. Ну что такого плохого, если бы благородные люди носили благородные звания?

Тяжёлый случай, подумал Стас. Вся страна знает, что детство Деникина прошло в беспросветной нужде, а дочка переживает, что отменили дворянские звания и привилегии! Сам-то он полагал, что высоким происхождением кичиться не следует, а даже надо скрывать его.

Тут девы принялись за десерт, и Стас, извинившись, отошёл по малой нужде. А когда возвращался, навстречу ему попался Никита, уже в сапогах и другой, нарядной рубахе, явно околачивавшийся здесь в надежде встретить «молодого кавалера». Он двинулся Стасу наперерез, улыбаясь и разводя руками:

— Хорошо вы косите, барин! А должен вам поведать, что и предок мой, знаменитый Аверкий Кириллов, царский садовник, хоть и был в больших чинах, тоже сам кашивал, и преизрядно. Не гнушался. Сие нам всем урок и наука!

Ну, Москва! — улыбнулся про себя Стас. Из пустого дела столько разговору. Небось если бы он, князь, из земли редиску выдернул, они бы сагу сложили.

Впрочем, к Никите у него был определённый интерес. Стас обнял его за плечи:

— А скажи-ка мне, друг Никита, что тебе известно про племянника Аверкия, Тимофея Кириллова?

— Про Тимофея-то? Много чего известно про Тимофея. Химик он был, Тимофей. Химик. Химичил всё. Но только он не Кириллов, нет. Он сводной сестры Акинфия был сын. — И Никита замолчал.

— Ну? — поторопил его Стас.

— А что? Больше ничего. Даже фамилии нет.

Стас просто рассвирепел:

— А говоришь, много известно! Ведь он женился на крестьянке, на Дарье из Плоскова! Что дальше-то с ними было?

— Так это и есть много; больше кто скажет? Он химичил, химичил, сварил мыло с травами. Хотели Тимофея сжечь за колдовство, он и пропал. Может, сожгли, может, в Польшу ушёл. Но вряд ли успел, стрельцы бузили — страх. Аверкия-то уходили до смерти, злодеи.

Как ни пытал его дальше Стас, ничего не добился. Старик и сам уже был не рад, что завёл толк про своего «предка Аверкия». С тем Стас и вернулся к Марине. Но с нею, вопреки ожиданиям, пустого трёпа больше не было. Юная девица устроила ему форменный экзамен: всю вторую половину дня они провели в разговорах об искусстве, съездили в Третьяковку, к директору, звонили в Петроград. А зачем всё это было надо, он понял не сразу. Вопросы-то она задавала незначительные и ответы получала поверхностные. Всё выглядело так, будто Марине позарез нужна консультация искусствоведа. Но к её услугам вся Академия художеств! Зачем ей он?!

Наконец прояснилось: Марина собиралась в Париж, открывать художественную выставку совместно с внучкой престарелого президента Французской республики. Та была серьёзной художницей, а Марина — может, и хороший ботаник, но искусствовед никакой. А ей не хотелось ехать с сонмом академиков, Хотелось блеснуть самой, и для этого она желала иметь «домашнего» консультанта, никому не известного.

Стас честно сказал ей, что он просто хорошо учился по учебникам, опыта у него нет вовсе — разве что в изготовлении фресок — и на роль советчика он не годен.

— Посмотрим, — ответила загадочным тоном дочка Верховного.

Домой он вернулся поздно вечером. Отчима не было — задержался, видать, на банкете с м-ром Коксом. Зато матушка засыпала вопросами. Стас ужасно устал; он даже отказался от чая и просто повалился в кресло. Кратко сказал о встрече английского министра на вокзале, но потом оживился:

— Ты, оказывается, знакома с Деникиным? — спросил он.

— Да, мы встречались, — удивилась она. — А ты как узнал?

— А вот и я с ним встречался, — похвастался Стас. — И он мне поведал, что хорошо знал отца, и тебя тоже. Кручинился, что после гибели папы не уделял тебе должного внимания.

— Ах, Стасик, мне тогда ничьего внимания не было надо, — отмахнулась она. — Однако приятно, что Антон Иванович меня помнит.

Затем он в красках рассказал ей о прогулке с Мариной и намеченном на конец месяца плавании во Францию, и они обсудили всё это, но на протяжении всего разговора Стасу не давала почему-то покоя мысль об отце. Что-то было сказано сегодня о нём необычное…

— Расскажи мне про отца, — попросил он. — Антон Иванович вспомнил, что он возлагал на меня какие-то особые надежды.

— Да-да, ты знаешь… Вроде бы это естественно — когда у мужчины рождается сын, он… Но Фёдор действительно относился к тебе преувеличенно серьёзно. Он ведь служил, на фронте пропадал, хоть и штабной. А как приедет — только о тебе. Буквально ждал, что ты в два-три года осилишь грамоту. Я же над ним смеялась! — И она засмеялась, и тут же заплакала. Стас подошёл к ней, погладил по спине. Сказал тихо:

— Не плачь, дорогая моя.

Она вытерла глаза, виновато взглянула на сына:

— Я его очень любила… Понимаешь… И он тоже. А ты был наш, общий. Когда тебе исполнился годик, он принёс домой книгу, научную, сказал, для тебя. Я опять смеялась — рано такие книги, зачем они младенцу. А он говорит: ничего не рано, пусть будет, Ещё высказался так высокопарно, что мужчины нашего рода оставили свой след во всех эпохах. Она потом долго у нас была… Кто-то унёс…

— А что это была за книга, мама?

— Я пыталась её читать, но так и не поняла ничего… Что за книга? Николая Морозова книга. Это такой учёный. В те годы он был страшно популярен, на него только что не молились. Фёдор про него часто говорил, так образно… Сейчас вспомню. А, да! "Отгадчик тайн, поэт и звездочёт». Унёс её кто-то, жаль.

— Ты её название не помнишь?

— Ещё бы! «На границе неведомого» называлась, 1910 года. Такая обложка бумажная, синее небо, тучи, белые колонны, ветер и дождь.

Верховья Волги, 1351 год.

Старый Кощей — дедок с виду такой, о каких говорят «сам с ноготок, борода с локоток», — появился на летней лесной полянке из ниоткуда, сразу твёрдо встав на ноги. В ту же секунду юнец лет тринадцати — пятнадцати грохнулся на спину в двух метрах от него. Оба были совершенно голы, но в окружающей природе не было ни одного существа, способного удивиться этому обстоятельству.

Ничуть не медля, старик деловито обошёл поляну по кругу, нашёл на земле палку покрепче и лишь затем подошёл к парнишке, который теперь уже сидел, в недоумении оглядывая окрестности. Дед опёрся на палку и, сморщив доброе лицо в улыбке, внимательно посмотрел прямо в глаза подростку.

— Я… я… — пролепетал тот, прикрываясь рукою.

— Да вижу, кто ты, вижу, — молвил старик. — Испуган, падаешь спиной, наготу прячешь… Новик, стало быть, в «ходках" наших, Господом нам дарованных.

— Новик? — переспросил мальчик. — А где я? И где моя одежда?

Кощей повёл рукой:

— Это лес, который здесь всегда. А где мы в этом всегда мне пока неведомо. Но не горюй, всё узнаем… Вставай, идти бы нам надо.

— Мне что, всё это снится, что ли? — Мальчик едва не плакал. — Я пришёл сделать этюд гумна, а теперь ни гумна, ни мольберта, ни одежды! Я сплю?

— Спишь, — вздохнул старик. — Спишь, в истинной своей жизни. И видишь сон, что голым гуляешь со мною по лесу. Успокойся. Как звать тебя?

— Эдик… Эдуард. Я у крёстного гощу, этюд делал…

Старик присмотрелся:

— Мнится мне, аз, грешный, уже тебя видел. Скажи, не бывало ли, чтобы тебя хозяин грыз?

Мальчик испуганно огляделся:

— Нет. Меня никто не грыз.

— Ой, схож обликом! Хоть он и быстро сгрыз того бедолагу, а потом и меня, всё ж я того отрока хорошо запомнил. Очень с тобою схож… хоть ты и помоложе. — И старик показал Эдику палку: — Видишь? Хозяин-то, может, ещё здесь бродит, а у меня дубинка.

Он мелко засмеялся:

— Хе-хе-хе… Думает второй раз меня съесть… Хватит ужо… А меня, отрок Эдик, зовут Кощей.

— Как! Не может быть.

За всеми этими разговорами старик ходил по кругу, обрывая ветки кустов, выдёргивая длинные травинки, а затем вставший на ноги Эдуард начал ему помогать, и в итоге они сплели себе юбочки, которые и обмотали вокруг чресл.

— Скажите… Кощей, — будто сквозь силу произнёс его имя Эдуард. — Это то, о чём папенька рассказывал — когда попадаешь в старину?

— Ага! Папенька рассказывал? Значит, соблюдают завет в семье вашей, хорошо. А теперь идём.

Старик споро двинулся туда, где чуть слышно шумел ручеёк. Похоже, ему совсем не мешали корешки, шишки и прочий лесной мусор, по которому шагал он, смело вставая на всю ступню. Эдик нёсся за ним, подпрыгивая, ойкая при каждом неловком шаге и прислушиваясь к его словам, поскольку Кощей говорил на ходу.

— Я в ходоках с самого рождения, а ты впервые. — Так понимал его речь Эдуард; на деле старик изъяснялся изощрённо-старомодно. — Что тебе рассказывали о ходках наших? Из какой ты семьи?

Но у мальчика у самого были вопросы.

— Странное имя: Кощей, — сказал он. — Как в сказке.

— А сие не имя, но прозвище, — сообщил старик, не снижая темпа хода. — Ить сказка то, что сказывают. Меня по-всякому прозывали: Енох, Ведун, Ерарх, Троян, Аникан… Асимой звали… А однажды был сразу тремя братьями: Хай, Май и Хорив. Званье, сиречь как тебя зовут, твоё прозвище для всех, а имя скрывать надо. В имени суть человека, узнает его кто — получит тебя в свою власть. А вдруг узнавший — враг твой. Понял?

— Нет.

— Тогда оставим это. Так что тебе рассказывали о «ходках» наших?

— А куда мы идём?

— Ход наш к избушке, отрок, в которой схорон, — пояснил Кощей. — Я как попал в совсем древнюю старину, поставил избушку в тайном месте и держу в ней всякую рухлядь. Бывает, инда придёшь, а уже истлело. Или находишь порты и рубаху только лишь оставленными и продляешь свой путь среди знакомых людей. Похоронишь самого себя, и в путь. Понял?

— Нет.

— Ну, тогда сам сказывай. Что тебе ведомо о ходках наших? Из какой ты семьи?

— А-а-а… хитренький. А правило номер один — никому не открываться? Меня папенька учил.

— Верно! Стало быть, ты из нашего роду-племени, правила знаешь. Но открываться нельзя только перед теми, кто про ходки не знает, сиречь таиться от людей обычных. А я разве обычный?

— Ну… Если Кощей, то, конечно, не обычный. А правда что вы бессмертный?

Кощей на ходу оглянулся на него, засмеялся:

— Все смертные на свете, нет никого бессмертного.

— А про смертельную иглу в яйце правда?

— Иглу в яйце? — сморщился Кощей. — Ничего себе пытка, Наверное, больно, а может, и впрямь смертельно. Не могу тебе сказать.

— Да нет: игла в яйце, яйцо в утке, утка в зайце, заяц в каменном сундуке, а сундук стоит на высоком дубу.

— Чего только люди не придумают. Это у вас так зайцев запекают, на горящем дубу? А мне в Аравии готовили мешун: овощи в утке, утками набивают барана, зашивают и жарят на вертеле.

Некоторое время шли молча. Мальчик думал. Наконец у него созрел новый вопрос:

— А как же я тут буду жить?

— Все живут, и ты сможешь.

— Без маменьки… Я вот голодный, и что делать? Ничего нет, никого не знаю. Когда папенька рассказывал об этом, казалось интересно. А тут лес, и больше ничего.

— Всё наладится, не переживай…

Они подошли к довольно неказистой, почти не заметной среди деревьев избушке. Эдик опять вспомнил про сказки и начал перекладывать их старику, особо упирая на умение избушки поворачиваться «к лесу передом». Он явно ожидал, что Кощей вот-вот произнесёт заклинание и сказка станет былью.

Но Кощей избушку поворачивать не стал, а ушёл в неё и вынес оттуда страшные штаны на верёвочках. Потом огнивом печку растопил, а трубы у печки не было — пришлось Эдику, кашляя от дыма, в одиночку поддерживать огонь, кидая в печь собранные им же веточки, а старик охотился в лесу. Он принёс две птички, и они жарили их, а потом ели, разговаривая.

— Маменька у меня Елена Эдуардовна, — рассказывал мальчик, — ведает библиотекой в Главном штабе артиллерии. Папенька Фёдор Станиславович, генерал, при императрице Анастасии Николаевне состоит! Крёстный — князь Юрьев, старенький уже. Пчёл разводит. А я учусь, кончу гимназию в 1937 году, буду поступать в университет, на исторический факультет. Очень меня история увлекает. Я всё читал: и про Петра Первого, как он шведов бил, и про Павла Великого, как Индию вместе с Наполеоном завоевывали, и как японцев победили…

Вечерело. Темнота и прохлада загнали их в дом, и они грелись под какими-то шкурами под рассказы мальчика о «временах прошедших», о которых старик не имел ровно никакого представления.

Утром опять зашёл разговор о дальнейшей жизни. Эдик был в растерянности: неизвестная эпоха пугала его.

— А вы что собирались тут делать? — спросил он.

Старик, сидящий на порожке прямо перед ним, огляделся, никого, кроме них, не увидел и спросил с недоумением:

— Почему ты всё говоришь со мной, будто меня несколько? «Вы» князю говорят, и то если он не один, а с ратью, а без неё и ему — «ты». А если князь с воинством идёт, то и сам про себя другому князю скажет: мы, дескать, иду на вы… За ним сила людская, поэтому.

— Ах вот почему царица пишет: «Мы, Анастасия, Императрица к Самодержица Всероссийская», — воскликнул Эдик.

— А что делать я собирался? — продолжал старик. — Ничего не собирался. Кинул меня сюда Господь по своей какой-то надобности, и буду жить. Мы все под Господом ходим. Послал тебе Господь дождик, а ты что делать собирался? Живи под дождиком. Раньше я путешествовал, всю землю исходил; старым стал — просто живу. Теперь… раз Он тебя мне послал, тобою буду заниматься. Устроимся как-нибудь. А что ты делать умеешь?

Мальчик задумался и вдруг прослезился:

— Я рисовать люблю. Приехал к крёстному на этюды, мольберт с собой взял, краски — хотел гумно рисовать, — а тут… Папенька говорил, что это будет вроде видишь сон. А это совсем не сон! Я хочу проснуться! Маменька испугается, что меня нет!

— Проснёшься, когда для того время придёт, не бойся. И маменька не заметит. Я-то сам со младенческой поры, как приходили то крымчаки, то поляки, а то и московиты злобные, в сон кидался, и моя-то маменька таскала меня как полено. Так и не догадалась, где я бывал… Где вырастал и жизнь проживал, А мой ата, сиречь отец, знал, да не говорил ей. Как же она удивилась, когда я в три годика оказался грамотным! Они на ярмарке меня показывали за деньги. Впрочем, продолжай.

— За деньги ребёночка показывали? — вытаращил глаза Эдик. — Мои бы маменька и папенька никогда бы…

— А деревню нашу риттеры спалили, всех выгнали. Вот и пробавлялись крохами. Но скажи мне, что означает умение твоё? Никак я не уразумею. Что есть этюд? И другие слова твои… Но не гумно, гумно я знаю.

— А, мольберт. Это чтобы картины рисовать.

— Что?

— Ну, живопись.

— Э?..

— Художество.

— Э-э-э…

— Красками по холсту… Изображение.

— А-а! Холст. Ты ткач!

Эдик уже хохотал:

— Нет! Не ткач! Художник-любитель!

Ничего не соображал старик в культурной жизни двадцатого века, но у Эдика, когда речь зашла о лесе, получилось ещё хуже. Для него стало открытием, что лес полон всякой еды, что по незаметным, казалось бы, приметам, которым стал учить его Кощей, можно легко находить дорогу к дому. Целый месяц он играл в лесного жителя, осваивая новые для себя умения, и лишь изредка печаль навещала его: трудно было поверить, что, пока он тут развлекается, там, у крёстного, всё хорошо и маменька не сошла с ума, разыскивая его.

Когда слёзы навёртывались на его глаза, старик успокаивал:

— Не переживай, малец. Всё в порядке с твоей маменькой. Она ещё даже не родилась.

Во всех же остальных случаях — когда они не занимались охотой, хозяйством и тоской по маменьке — их разговоры были посвящены проблемам выживания ходока, правилам его поведения. Старый Кощей имел громадный опыт — несмотря на отличную память, не мог сосчитать всех своих жизней, и относил это на то, что всегда соблюдал завет.

— Главное — не события, с нами на земле происходящие, а то, что тянет нас. Наши ходки не ради наших дел и удовольствий, а ради самой ходки. Зачем-то она Господу надобна, — говорил он Эдику, и они долго обсуждали этот постулат, не посягая, однако, на право Господа иметь свои непознаваемые цели. При этом старик рассказывал притчи, сочинял бытовые примеры:

— Если есть у тебя холстина рваная, её сшить надобно. И ты иголочкой с ниточкой зашиваешь прореху-то. Что же для тебя главное? Иголка? Или место в холстине, куда остриё попало? Нет, главное для тебя — стежок, чтобы нитка схватила два края холстины. А иголку затем отложил да и забыл о ней. Мы для Господа нашего иголка. А что и как он сшивает, того нам не понять.

Или однажды стал расспрашивать Эдика:

— Ты берёшь грязный котёл и чистишь его с песочком куском ветоши. Какова твоя цель?

— Всех микробов перебить, — бойко отвечал Эдик.

— Нет.

— Чтобы блестело?

— Нет.

— А, понял! Чтобы не воняло!

— Опять же нет. Котёл ты чистишь, дабы приготовить в нём новую пищу.

— Но это и так понятно!

— Да, тебе понятно. А вот если бы, как ты чистишь котёл, увидели селькупы, то они не смогли бы понять, ни что ты чистишь, ни зачем. А кусок ветоши тем более этого не понял бы если бы он умел хоть что-то понимать.

— А кто такие селькупы?

— Сие не важно. Я же не спрашиваю тебя, кто такие микробы, к коим ты настроен столь кровожадно.

В другой раз говорили о людях. Оказывается, не только ходоку невозможно понять замысел Божий, но и прочим людям не дано понять ходока. Не потому, что тёмные или глупые, — они умны, но ум их привязан к их веку. Кстати выяснилось, что век — вовсе не сто лет, как полагал Эдик, а время поколения, когда дети одних родителей сами становятся родителями. Тому, кто живёт между своим отцом и своим сыном, неизвестно откуда взявшийся пришелец всегда чужой.

— Куда бы ни пришёл, будь как все. Пришёл к пахарям — будь пахарем. Пришёл ко дружинникам — будь воином. Пришёл к монахам — будь монахом. Ты обязательно захочешь стать самым лучшим пахарем, воином или монахом, Этого не надо. Не надо ни тебе, ни Господу. Ты и сам поймёшь это, прожив пять или десять жизней, но поверь мне, старику: не делай такой ошибки. Не стремись в лучшие и не учи других.

Эдик пожимал плечами:

— Как же? Если я что-то знаю, а они нет? Им же польза будет! Например, тут не знают, что такое живопись. А если я научу?

— А если тебя сожгут?

— За что?!

— И беда не в том, что тебя сожгут. Мы ведь уже разобрались: происходящее с нами — не важно. А беда, коль и впрямь усвоят новинку, тобою принесённую. Им, говоришь, польза будет? Возможно. А тебе? Не тому тебе, который тут, а тому, что спит сейчас на гумне в имении крёстного.

— Ой, дядя Кощей, с тобой рехнуться можно.

— Ты здесь, Эдик, не сам по себе. Ты здесь, потому что родился там. И отсюда туда, как ниточки, тянутся жизни всех-всех-всех людей. Ты этого пока не замечаешь, но когда проживёшь двадцать жизней, то эти ниточки станешь видеть. Лишнюю ветку от дерева не отломишь, ибо чувствовать будешь, как это скажется на тебе же самом: оборвётся одна ниточка, а поедет.

Вся пряжа.

— Я не хочу обрывать, я хочу сделать людям лучше!

— Ты подаришь им какую-то новинку сего дня, и уже за утро их жизнь станет иная — немножечко, но иная. А людей много, жизнь длинная, и к твоему веку она будет уже не «немножечко», а очень сильно иная, и может статься, что твои родители даже не родятся, или не встретятся, или встретятся в не то время, и того тебя , что спит сейчас у гумна, вообще не будет, или родится другой.

— Не-е, этого не может быть.

— Ах, не может! А кого мы с тобой сейчас съели?

— Кабанчика.

— Если бы мы не появились тут и не съели бы его, он мог бы вырасти, и у него с какой-нибудь свинкой были бы поросята.

— Да. Три поросёнка!

— А теперь их не будет. Мы, пришельцы из чужого века, съели их отца, и весь его дальнейший род пропал.

Иногда по ночам Кощей уходил к реке, которая чуть слышно текла невдалеке от их избушки, устраивался там, где деревьев не было и хорошо просматривалось небо, и смотрел на звёзды. Эдик однажды пошёл с ним, долго любовался небесною красотою, ахал, охал, а потом и спросил старика, отчего он так любит это занятие. Кощей ответил, что дни недели определяет. Эдику даже стыдно стало: он-то из баловства на небо глядит, а тут…

В другой раз ещё больше стыдобы хлебнул — спросил, какая это река. Дед посмотрел на него удивлённо:

— А ты откуда сюда свалился, Эдик?

— Оттуда… С имения крёстного.

— А оно на какой реке?

— На Волге, знамо.

— Туда же и попал. Мы с тобою в одном были месте — ну, если в три версты разница, только наше истинное время — разное. Притянуло нас друг к другу. Я отсюда был по годам ближе, а ты дальше. Волга это, милый. Если пройтись по бережку попадём туда, где будет имение твоего крёстного.

К Иванову дню старик наметил бросать лесное житьё-бытьё и отправляться, вместе с Эдуардом, в поход.

— Зиму мы здесь не переживём, — сказал он.

— А что же мы будем делать? — со страхом спросил Эдик, Городской мальчик, он себе и представить не мог, чем тут занимаются зимой и кто его кормить будет.

— Оно, конечно, и так примут, обогреют, с голоду помереть не дадут, — успокоил его Кощей. — А окажемся обчеству полезны, и вообще прекрасно заживём. Мне ремёсла ведомы, раньше и на кузне помогал, и бирюльки резал, а то и ткацкие станки починял. Они ж в каждом доме есть. И кадки латал, и горшки лепил. А теперь чаще сказки сказываю. Очень люди в деревнях любят слушать про иные земли, про богатырские подвиги. Вот как с тобой быть? Ты мне не помощник, откуда тебе что знать.

Эдик всё же кое-что знал, и разыграл перед ним целую сценку, из тех, что они разучивали для гимназических утренников. Но старик искусства двадцатого века не воспринимал, сказал, что плохо.

— Да это же сказка, — защищался Эдик.

— Сказки, сказки, — бормотал Кощей и вдруг зашёлся в старческом смехе: — Про меня про самого сказки складывают! У меня тут кумовья в любой деревне, ведь я тут жил и немножко позже, и раньше тоже. Детей мною пугают, озорники. Они же в ум не могут взять, как, однажды умерев, я потом в гости к ним захожу. Потому и живу в лесу: чтоб разговору про меня меньше было.

…Третью неделю шли они, сначала держась Волги: Змеевы Горки, Подвязье, Старица; потом срезали угол — на устье Старчонки Волгу бросили, пошли ко Ржеву, опять пересекли её; двинули вдоль Вазузы. Деревни стояли практически пустыми: прошедший год здесь гуляла чума. Кощей сказал, что отсюда до Сычовки, а там и до Смоленска — сплошная тайга, можа, хоть туда чума не дошла?

Но надежды на это было не много.

По пути, чтобы развлечь подавленного всем увиденным подростка, старик с шутками и прибаутками рассказывал об устройстве Руси. Создалась она, оказывается, на иностранной торговле.

— Да, поборы с торговцев, вот что им надо было, — говорил он, пока они, в очередной раз форсировав Волгу, сушились на бережку. — Чего бы иначе князю Юрию рубиться за Киев с родным племянником Изяславом? А суть-то, что Киеву принадлежит весь Днепр и его можно пройти, заплатив один раз. А в иных, маленьких княжествах, через каждые сто вёрст застава. И столько на Днепру стало купцов, и такой от них пошёл прибыток, что князья, хоть владимирские, хоть тверские, конечно, хотели получить великое княжение киевское.

— А монголов ты видел, дядя Кощей?

— Кто таковы суть?

— Захватили они однажды всю Россию, — поведал Эдик, — а пришли из Монголии, которая возле Китая.

Старик помолчал, вспоминая, и отрицательно покачал головой:

— Нет, не припомню. Много кто тут чего захватывал.

В другой раз рассказывал он о Царьграде:

— Все дороги к Царьграду ведут. И всё реками, реками… Только если междуречье, то струги на колесах перевозят — и опять река! А потом и море. Придём, ты ахнешь, море — оно огромное!

— Бывал я на море, — смеялся Эдик. — Сел на поезд и доехал за два дня.

— Да неужто?! Вон оно как… А ноне, если с грузом, то два месяца по воде, а по льду дольше. И морем до Царьграда идти месяц. Я там бывал. Большой город!

— Так как же ты монголотатар не видал?

— Татар я видал. И воевал с ними не раз. Они и в этих местах бузили, страшное дело. Если идти в Рим или в Персию мимо них никак не пройдёшь. А в Самарканд — легко. Но тоже смотря когда. Главное, языки знать. С языком можно куда угодно пройти.

— Ты что, везде бывал?

— Так я же ходок. Что мне делать? Ходить.

Вблизи Вязьмы опять заговорил о торговле: оказывается, и Москва разбогатела, всю реку себе взяв, у Владимира с его Клязьмою отняв торговцев. По Москве-реке дальше идти — там Ока, Волга и Персия, страна богатая! То-то царь Иван всю Волгу, от Оки до моря, завоёвывал.

Эдик недоверчиво ухмылялся. Он-то полагал, что главная цель каждого правителя — забота о благе народном, а не о прибытке, с купцов полученном!

— А вот Вязьма. Она что, не на торговле создалась? Она потому и Вязьма, что вяжет волоки Днепра, Волги и Оки. Тут тебе и торная дорога между Смоленском и Москвою, и реки Вязьма с Бебрею, а недалече — Уфа и Вазуза! Ради какого ж блага она возникла на таком перекрёстке? Ради удобства купцов, чтоб им было где устроиться.

Они сами решили поселиться здесь на несколько дней, чтобы выяснить у проходящих, где какая обстановка, куда им лучше идти. А может, и на зиму в Вязьме остаться.

И вдруг оказалось, что кое-кто уже выяснил для них, где какая обстановка, и решил, куда им идти. Возле ворот постоялого двора Кощея негромко окликнули:

— Аникан… Здравствуй, Аникан.

Кощей посмотрел и остановился. Встал и Эдик. К ним подошли двое: один здоровый и мордастый, в кожаном колете и с мечом на боку, второй — невысокий, худой, неопределённого возраста, одеянием похожий на монаха, только непонятно, какого монастыря.

— Что ж ты, Аникан, сбежал от меня тогда? — с упрёком спросил мордастый у Кощея.

— А ты мне в тот раз показался глупым, — ответил тот. — Зачем же мне говорить с глупцом? Но раз ты опять пришёл, то здравствуй.

— Я привёл с собой друга, он не покажется тебе глупым. Его зовут отец Мелехций.

— Здравствуй и ты, Мелехций, — сказал Кощей.

— И тебе желаю того же, Аникан, — тихим голосом прошелестел монах.

— А кто вы такие? — растерянно спросил Эдик. — Как может быть, что вы встречали… его?

— Любишь ли ты, мальчик, автомобильные гонки? — вместо ответа спросил мордастый.

— Ну не то что люблю… Был два раза на стадионе…

— В таком случае давай знакомиться. Я полковник Хакет из темпоральной полиции.

— А что такое «темпоральная»? — спросил Эдик.

— А что такое «полиция»? — спросил Кощей.

Пуатье, 1356 год.

День своего двадцатилетия Эдик встречал на поле боя. Только что он, его друзья и его обожаемый военачальник, друг и тёзка Эдуард, принц Уэльский, разгромили превосходящие силы французов. И что было наиболее приятно Эдику, гениальный план этого разгрома придумал полковник Хакет.

Хакет очаровал его, когда они не дошли ещё и до Смоленска. Дружелюбный, снисходительный, надёжный товарищ — и в то же время абсолютно бесстрашный воин, полковник всё своё время уделял воспитанию Эдика. И тот никак не мог взять в толк, почему Кощей считает Хакета глупым и хитрым! Он из-за этого даже поссорился со стариком; всю дорогу Кощей больше беседовал с отцом Мелехцием, а Эдик и Хакет шли впереди их маленького отряда.

Они говорили об очень многом. Полковник рассказал ему о компьютерах, громадных самолётах, приключениях в космосе, изучении глубин морей и океанов. Эдик слушал как зачарованный! Но и Хакет, что было приятно, интересовался эпохой Эдика, 1930-ми годами! Конечно, из любезности: ведь он и так всё знал, поскольку был человеком середины двадцать первого века. Но, сказал он, если Эдик всерьёз хочет стать сотрудником темпоральной полиции, он должен тренировать память,

Для проверки его памяти полковник попросил Эдика подробно пересказать историю России, начиная от императора Павла, — правда, сам слушать не стал, поскольку они как раз в это время дошли до Смоленска и ему надо было идти на разведку. Пришлось Эдику демонстрировать свою память отцу Мелехцию и Кощею.

И он рассказал им об императоре Павле: как было организовано на него покушение и как, благодаря героизму фельдфебеля Степана — будущего генерала, заговор был сорван. Рассказал о беспримерном походе «в Индию» — на деле в Афганистан и Персию, — о совместных с Наполеоном боевых действиях в Европе, о создании отряда подводных лодок [32] и лишении Англии превосходства на море.

Мимоходом упомянув жуткий скандал, связанный с женитьбой сына Павла, Константина — будущего императора, на французской актрисе Кларе де Лоран, и кратко описав его недолгое правление, Эдик распелся соловьём, живописуя достижения страны при внуке Павла, Константине II Инженере. Этот период истории он знал превосходно. Поведал про созданный Константином ракетный баллистический маятник, про строительство первого в России завода по производству боевых ракет; не забыл и о применении в боях воздушных шаров, оснащённых реактивной тягой, и об изобретении торпед.

К концу его рассказа вернулся из Смоленска полковник Хакет с неутешительными вестями: хотя эпидемия здесь и закончилась, заходить в город всё же опасно. Кощей, утомлённый речами Эдика, лёг спать. Отец Мелехций предложил Хакету сесть и сказал ему:

— Полковник, у этого парня отличная память. Он такое рассказал, о чём даже я не знал. Вам будет интересно. — И попросил Эдика повторить про технические достижения времён Константина Инженера. Эдик повторил, и даже более подробно.. а потом поведал о всенародном горе в день смерти императора в январе 1871 года, о царе Николае I Константиновиче и победоносной войне с Японией, о коварстве французов, о союзе англичан с американцами против России и дошёл до своей императрицы Анастасии.

— Она уже старенькая, — как бы извиняясь, сказал он. — Поэтому теперь у нас мало побед.

— Это всё поправимо, — улыбнулся Эдику полковник и посмотрел на о. Мелехция. — Могло быть хуже.

— Мы исправим положение, — мягко, но уверенно подтвердил о. Мелехций.

Большим удовольствием для Эдика стали военные занятия, которые полковник Хакет ввёл в их ежедневное расписание. Он учил его владеть мечом и шпагой, боксировать, незаметно подкрадываться к врагу. Он заставлял его отжиматься, подтягиваться, бегать.

Места эти были малонаселёнными, но кое-кто тут всё-таки жил. А полковник Хакет обладал удивительным умением так расположить к себе людей, что те с удовольствием отдавали ему и деньги, и вещи. Но время от времени встречались недружелюбно настроенные типы; для разговора с ними Хакет иногда звал Эдика — вот ему новые умения сразу и пригождались.

А Кощей вёл нескончаемые беседы с о. Мелехцием. Интересно было наблюдать эту парочку. Стараниями Хакета одетые в одинаковые рясы, обстриженные одними и теми же ножницами, одного роста и телосложения, они были почти неотличимы только цвет волос разный. Шагали размеренно сзади, вложив ладони в рукава, и бормотали. Эдик, изредка оборачиваясь к ним, только диву давался, улавливая краем уха, как они перескакивают с русского на латынь, а с латыни на арабский.

— О чём ты с ним говоришь? — спросил он однажды Кощея когда они были наедине.

— Обо всём. Удивительные дела творятся! Эти двое не ходоки, они попали сюда посредством машины, сиречь механизма, руками сделанного. И всё же они дальние, а мне интересно, как изменяется понимание людьми Божественного Писания. Я ить его от самого начала знаю.

В другой раз Эдик оказался наедине с о. Мелехцием и спросил его о том же. Тот ответил:

— Я медиевист, специалист по Средневековью. А этот твой древний соотечественник, Аникан, которого ты Кощеем зовёшь, просто кладезь языческих заблуждений. Я получаю искреннее удовольствие от бесед с ним,

Но о. Мелехций немало времени проводил и в разговорах с Эдиком, экзаменуя его на знание истории. Год катился в осень.

— Нам надо успеть в Ренн к ноябрю, — говорил Хакет. — Там будет неплохая драчка. Я её две жизни искал.

И он объяснил Эдику, что историки, зачастую не зная реальной даты того или иного события, ставят «договорную» дату, то есть такую, о которой сговорились между собой. И дальше уже никто не думает о хронологии.

— Та драчка, в которой я хочу поучаствовать, считается самой знаменитой битвой Столетней войны. Она произошла одиннадцатого ноября, а её приписали двадцать седьмому марта, да ещё продублировали: будто она же случилась потом через несколько лет, в октябре. Но я дату узнал точно: мне встретился gerostrat [33], который там бился.

Они уже прошли Краков, и был шанс успеть, В эти же дни случилась перепалка между Хакетом и Кощеем. Полковник, в отношениях с женщинами совсем не джентльмен, постоянно искал себе приключений, и однажды решил включить «сладкую осаду» в курс обучения Эдика. Тут-то старик и взъярился:

— I am really quite surprised at your behaviour [34], — сказал он Хакету. — Ты служишь в темпоральной страже, а нарушаешь завет. Ходоку детей заводить нельзя Сам, коли невтерлёж, гуляй, ты ходок не настоящий, но тянуть сего Эдика в деяния, рождению детей споспешествующие, да ещё и детей о которых он знать не будет и обучить их правилам завета не сможет, я тебе не дам!

К. удивлению Хакета, о. Мелехций поддержал Кощея:

— Полковник, — сказал он, — я буду вынужден доложить начальству, что вы провоцируете объект разработки к нарушению баланса сил.

— Ах чёрт! — стукнул полковник себя по лбу. — В самом деле! Но я же не знал, как они размножаются.

— Вот и я не знал, — усмехнулся о. Мелехций.

На битву они всё-таки опоздали, хоть и добыли в сутках езды от места сражения двух лошадок, и скакали во всю прыть, чтобы успеть к дубу Ми-Вуа близ поля ракитника между Жосленом и Плоэрмелем, — оставив своих «монахов» пить вино в местном кабачке. Они, строго говоря, успели, но только к самому концу, когда победители-французы уже вязали пленных. К счастью, вокруг собралась внушительная толпа фанатиков — крестьян, бродяг, ремесленников и слуг, сторонников и той, и другой стороны, собиравшихся пустить в ход колья и передраться между собой. Они-то и рассказали Хакету, что тут было.

Битву наметили как пеший поединок между маршалом Робером де Бомануаром с тридцатью французами с одной стороны и сэром Ричардом Бэмбро с тридцатью англичанами — с другой. Но если французов действительно было тридцать, то англичан приехало только семеро, а остальные оказались наёмниками из разных княжеств, да и сам сэр Бэмбро был бранденбуржцем.

Сначала дрались врукопашную, и так жестоко, что погибли четыре француза и два англичанина, включая самого Бэмбро Объявили перерыв, Затем, когда бой возобновился, один из французов поступил неблагородно: сел на лошадь и наехал ею на англичан. Семеро из них упали, и этого оказалось достаточно: французы, едва не проигравшие сражение, накинулись на упавших и всех их перебили, а остальных взяли в плен.

Хакет был вне себя. Но ввязываться в одиночку в сечу с несколькими десятками разгорячённых победой французских рыцарей не стал. Он сорвал свой гнев тем, что разогнал ножнами меча всех их сторонников из числа черни. А потом они с Эдиком поехали прочь.

— Я ещё сюда приеду, — бурчал Хакет, трясясь в седле. — Тогда нас тут окажется уже двое, и эти мерзавцы увидят, каковы настоящие англичане.

— А из-за чего воюют Англия и Франция? — спросил Эдик. Он, конечно, читал про Столетнюю войну, но, глядя на эту «битву», перестал хоть что-то понимать.

— Эх, парень, — вздохнул полковник. — Где тут англичане? Ты же слышал, все эти вояки говорят по-французски. В нашем парламенте-то английский введут только через десять лет. Веришь ли, это война не Англии и Франции, а двух французских кланов, Плантагенетов и Капетингов. Они друг у друга воруют заложников, назначают выкупы — в общем, средневековый терроризм.

— Зачем же тебе ввязываться? — удивился Эдик.

— Из принципа! Раз англичан ещё нет, думаю, надо помочь им появиться. — И полковник, наподдав лошадке пятками по бокам, поскакал в Ренн. Эдик рванул за ним.

Только вечером о. Мелехций рассказал ему, как двести лет назад французские норманны захватили Англию и неплохо там устроились. Теперь выросло новое поколение французских дворян, и они тоже хотят получить земли в Англии. А «новые» англичане желают обеспечить себе безопасность, удержав Гасконь и присоединив Фландрию и Бретань. Разумеется, французские французы кричат на всех углах, будто английские французы хотят их ограбить!

— Английская нация, которая создаётся прямо сейчас, в этом веке, на наших глазах, — сказал о. Мелехций, — очень скоро даст человечеству высший образец культуры! И потом великая Британия понесёт свет цивилизации по всему миру…

В дверь вошёл полковник Хакет с огромным медным блюдом, на котором аппетитно дымился жареный гусь. За штанину его, жалобно завывая, цеплялся какой-то французский мальчишка: ему, наверное, тоже хотелось гуся.

— Друзья мои! — возгласил полковник. — Господь послал нам гуся на ужин.

И рявкнул на мальчишку:

— Да отстань ты, противный! Пшёл вон!

Пять лет спустя Эдик, уже повоевавший, поживший в гарнизонах, стоял рядом с Эдуардом, принцем Уэльским, которого друзья и враги называли Чёрным принцем. Победой закончилась тяжёлая битва, а успех её обеспечил план полковника Хакета.

Накануне битвы англичане осадили Раморантен, что южнее Орлеана. Но французы, имея значительный перевес в силах, сшибли осаду и вынудили англичан отступить к Пуатье. Командовал французскими войсками сам король Жан II Добрый.

Тут-то и подскакал к Чёрному принцу, растолкав свиту, полковник Хакет, с Эдиком за спиной.

— Сир! — гаркнул он. — Они думают, что нас мало. Пусть Думают! Спрячьте почти всех, покажите ему маленький отряд, уговорите на перемирие.

— Что?! — закричал Чёрный принц. — Поступить против рыцарской чести? Отказаться от боя?

— Наоборот, сир! Мы будто бы побежим, они кинутся за нами, и тут-то спрятанные лучники ударят сбоку, а рыцари покончат с ними, выйдя в контратаку в лоб.

Принц прислушался к совету безвестного рыцаря, и результат превзошёл все ожидания: сам король французов, Жан Добрый, угодил ему в плен! Ох какой выкуп можно за него получить… А пока Эдуард, принц Уэльский, старший сын английского короля Эдуарда III, пригласил своего пленника за богатый стол, а рядом с собою посадил их — полковника Хакета и Эдика — и назвал их своими друзьями. Есть чем гордиться!

Хорошая карьера в британской армии была обеспечена им обоим.

Москва, 25 июля 1934 года.

Первого соглядатая Стас заметил, едва выйдя из французского посольства на Николоямской.

С некоторых пор Франция, считавшаяся всё-таки дружественной России державой, вдруг взяла да и ужесточила правила въезда русских: недавние союзники отныне оформляли визы во Францию в своём посольстве. При этом сами французы, приезжая в Москву, визу получали прямо на Брестском вокзале, едва сойдя с поезда и затрачивая на это дело не более секунды своего драгоценного времени. Что касается англичан, те вообще ни в каких визах для поездок в Россию не нуждались.

Граждане же России теперь были вынуждены лично (!) являться во французское посольство и подавать прошение о выдаче визы, Визу ставили в паспорт спустя три-четыре дня после подачи прошения, а кому и неделю приходилось телефонировать в посольство и получать крайне нелюбезный ответ: «Pas encore!» [35].

И ладно бы только это!

В комнате, где принимали прошения о предоставлении визы, стояло шесть столов, и за каждым сидел человек в тёмно-синей униформе. Тот, напротив которого уселся Стас, имел нос размером с колокольню Ивана Великого и в целом туповатый вид. Рассмотрев документы Стаса, он вдруг на ломаном русском языке принялся расспрашивать его о цели визита в Париж.

Стас такого хамства совершенно не ожидал. Можно подумать. что он в эту поездку напрашивался. Очень ему надо ходить по посольствам и общаться с чурбанами в виц-мундирах! И не пошёл бы, если б не попросили. После его встречи с Мариной Деникиной порученец, очень красивый офицер, отвёз его в МИД; там быстро оформили бумаги и попросили для ускорения дела — до отъезда-то осталось чуть больше недели! — утром лично зайти в посольство, а они-де французов предупредят.

Забыли, что ли, предупредить?

Крайне удивлённый, он объяснил носатому про открытие выставки в Париже и про свою скромную роль советника-искусствоведа при дочери российского Верховного, которая вместе с внучкой их, французского, президента будет эту выставку открывать. Чиновник, по мнению Стаса, должен был отреагировать если не на магическое для каждого русского имя Верховного, то уж на своего-то президента — ну хоть как-то! Ничуть не бывало. В ответ на его тираду le bureaucrate достал из нагрудного кармана платок, обернул им свой носище и трубно высморкался.

— Когда ви… собирать возвращаться в Россия? — спросил он, завершив процедуру, которая неаппетитностью своей вполне могла отбить у иного слабонервного путешественника всякое желание посещать страну воинственных галлов.

— Не знаю… вероятно, сразу после закрытия выставки… — предположил Стас. — Что мне там ещё делать?

— Не иметь ли ви намерения остаться во Французской република на постоянно? — спросил чиновник, изучая содержимое своего носового платка.

— Я? — Стас даже не возмутился. — Monsieur, probablement, plaibente? Je comme si ne dois pas me plaindre de ma vie ici [36].

— Иметь ли ви достаточно средства, чтобы не испытывать проблема в своя поездка? — продолжал француз всё на том же ломаном русском языке, никак не отреагировав на сказанное Стасом до этого.

— Merci, — сказал Стас и засмеялся. — Весьма любезно с вашей стороны беспокоиться о таких вещах…

— Прийти через три день, — сказал чиновник. — Le suivant! [37].

Выйдя из посольства на набережную Яузы, Стас озадаченно почесал в затылке, а потом опять рассмеялся: сообразил, что служащий, изнурявший его этой странной беседой, скорее всего по-русски не знает ни слова, а эти четыре фразы попросту вызубрил наизусть. Интересная работа у людей, восхищённо подумал он. А на переводчика небось денег у французской казны не хватает. Тут он и заметил некоего странного типуса в лёгкой серой двойке, парусиновых туфлях, клетчатой кепке и с мороженым в руке. Он не сразу понял, что же в нём странного, а это было вот что: когда Стас громко рассмеялся, типус, находившийся в тот момент довольно близко, даже головы на его смех не повернул, а, наоборот, будто втянул её в плечи.

Стас перешёл речку по горбатому мостику, миновал церковь Святой Троицы и свернул на Яузский бульвар; у трамвайной остановки купил свежий номер «Московского курьера». Слева, тихонько позвякивая, подкатила «Аннушка». Сел в трамвай и краем глаза заметил того же, в серой двойке, типуса: вспрыгнув на заднюю площадку трамвая, тот смешался с толпой. «Неужели охрану приставили, — подумал Стас. — Вот дураки-то. Лучше прислали бы кого-нибудь в посольство». И забыл о типусе, уставившись на передовую статью с большими, в четверть полосы, фотографиями.

Трамвай шёл по бульвару, миновал Покровские ворота. Справа появилось обветшавшее здание — здесь была библиотека имени Ф. М. Достоевского, где Стас имел абонемент. «А, туда-то мне и надо!» И он соскочил с первой площадки. Трамвай задребезжал дальше, и Стас не видел, как со второй площадки спрыгнул давешний типус, да не один, а в компании с приятелем.

* * *

… В читальном зале царила прохлада, знакомо пахло книжной пылью. Из двадцати столиков было занято три — в разгар лета желающих изнурять себя интеллектуальными занятиями всегда немного. Да и вообще в последние годы, как заметил Стас, интерес к подобным занятиям у населения падал. Библиотекарша, с явным сожалением оторвавшаяся от книги, Стасу была незнакома: юна, миловидна, льняные волосы заплетены в косу, на носу очки.

— Вы новенькая? — поинтересовался он.

— Я студентка, — сказала девушка. — Нанялась подработать на время отпусков. Вы что желаете?

— Я… вот: нет ли у вас сочинений Николая Морозова?

— Народовольца? — удивлённо подняла брови девушка.

— Отгадчика тайн, поэта и звездочёта [38], — серьёзно ответил Стас.

— Значит, его, — кивнула девушка. — Знаете что, — она почему-то перешла на шёпот, — по действующему циркуляру некоторые книги этого автора можно выдавать на руки только лицам, имеющим допуск. А у вас-то его наверняка нет. — И она улыбнулась, разведя руками, показав, до чего ей жаль, что она не сможет быть полезной столь симпатичному посетителю.

— Это у меня-то нет допуска? — усмехнулся Стас и достал из кармана свежекупленный номер «Московского курьера». — Похоже, сегодняшнюю прессу вы не видели.

Она наморщила носик:

— Я вообще не читаю «МК». Папа говорит, это гнусная газета. А что там такое?..

Тут у неё расширились глаза, потому что на первой полосе была фотография Стаса, который дефилировал по аллее Нескучного сада под ручку с Мариной Деникиной.

— Вы с ней знакомы? — спросила она недоверчиво.

— Да ну, — засмеялся он. — Дело было так: иду я себе, никого не трогаю. Вдруг откуда ни возьмись — дочь Верховного и начинает приставать: я, говорит, с детства мечтаю с вами сфотографироваться, гражданин!

Юная библиотекарша смотрела на него как на чудо морское. Стас понял, что его юмора она не оценит, и согнал с лица улыбку:

— Ну конечно, знаком. Мы друзья.

— Тогда, наверное, вам не нужен допуск, — засомневалась она. — И потом, некоторые книги Морозова выдаются свободно. Вам какую?

— »На границе неведомого», 1910 года.

Она уткнулась очками в каталог.

— Эту можно, но такой старой у нас нет, есть переиздание 1924 года. Принести?

— Разумеется.

— Тогда присаживайтесь, подождите недолго. Я схожу. А пока вот вам, чтобы скрасить ожидание, — и протянула ему яркую новую книгу: «Тайна отца Авеля». — Только что вышла.

— Это про что?

— Был давным-давно такой пророк, отец Авель. Страшно интересно, При Романовых циркуляром цензуры категорически запретили давать в печати любые сообщения о нём. Нельзя было даже упоминать его имя!

Стас не мог удержаться:

— Хорошая жизнь у библиотекарей. Как им везёт! В любые времена циркуляры цензуры что-нибудь запрещают, вводятся всякие допуски, а библиотекарь знай себе поплёвывает на запреты и читает, что заблагорассудится.

Она улыбнулась:

— Завидуете?

— Завидую, — ответил он. — Моя матушка, когда была молодой, тоже изучала библиотечное дело.

Когда девушка ушла, он пролистал книгу. Да, это было интересно. Некий старец всю жизнь пророчествовал по мелочам, и это бы ничего, но вот взял и предсказал год и день смерти матушки-царицы Екатерины II. Ему, конечно, сразу же предложили отдельный номер в монастыре, чтоб сидел, пока не сбудется. Сбылось.

«Авель якобы заявил, что истину он установил „через сонное видение“… При обыске сказавшегося больным Авеля, учинённом настоятелем Валаамского монастыря Назарием вместе с одним иеромонахом того же монастыря, в келье Авеля была найдена и изъята книга, „писанная языком неизвестным“, и листок с русскими литерами. А при пересмотре же переписки об Авеле упоминаются «разные сочинения его, заключающие в себе пророчества и другие инакозначащими литерами нелепости… «.

«А ведь не иначе это кто-то из наших», — мелькнуло в голове Стаса; он даже не заметил, что подумал о «видящих сны» во множественном числе. Легко догадаться, что монах писал свои пророчества сначала на известном ему русском языке, а потом переводил для людей восемнадцатого века, пользуясь шпаргалкой с «русскими литерами».

Сын царицы Павел матушку не любил, а потому пророка, который предсказал её смерть, ему держать в неволе нужды не было. Пригласил он провидца к себе, и тот, за год до убийства Павла, ему же самому и заявил:

— Коротко будет царствие твоё, и вижу я, грешный, лютый конец твой. На Софрония Иерусалимского от неверных слуг мученическую кончину приемлешь, в опочивальне своей удушен будешь злодеями, коих греешь ты на царственной груди своей. В Страстную субботу погребут тебя… Они же, злодеи сии, стремясь оправдать свой великий грех цареубийства, возгласят тебя безумным, будут поносить добрую память твою… Но народ русский правдивой душой своей поймёт и оценит тебя и к гробнице твоей понесёт скорби свои, прося твоего заступничества и смягчения сердец неправедных и жестоких…

Ясное дело, немедленно посадили Авеля в Петропавловскую крепость.

Дальше следовал абзац, сильно удививший Стаса:

«В назначенный час император был убит, несмотря на то что представитель народа русского, простой солдат Степан, предпринял беспримерную по отчаянности попытку спасти его, подняв Преображенский полк!».

Что ещё за Степан? — задумался Стас. Почему-то не помнил он из курса истории никакого Степана… Надо будет ещё раз просмотреть учебник. И продолжил чтение.

После гибели императора Павла сын его, Александр, приказал Авеля из Петропавловской крепости незамедлительно выпустить и направить в Соловецкий монастырь под присмотр, а вскоре и свободу ему предоставил. Но, похоже, судьбина горькая ничему старца не научила: в 1803 году он описал в очередной книге своей, как в 1812 году враг возьмёт Москву и спалит за так. Стас даже не удивился, что старичину снова упрятали на многие годы в Соловки. Лишь на исходе 1812 года министр духовных дел князь Голицын выписал его к себе в Петербург.

«Князь же Голицын, видя отца Авеля, и рад бысть ему до зела; и нача вопрошати его о судьбах Божиих и о правде его. Отец же Авель начал ему рассказывать вся и обо всём, от конца веков и до конца, и от начала времён, до последних…

Сто лет будем ждать… через сто лет будет великая битва с немцами, а потом, Бог даст, сего благодатью будет построен храм Михаила Архангела».

«Знаю я этот храм», — усмехнулся Стас.

После таинственных бесед с князем Голицыным Авелю дана была полная свобода, и скитался он ещё немало. И кстати, похоже, сам написал собственное житие.

«Жизнь его прошла в скорбях и теснотах, гонениях и бедах, в напастях и тяжестях, в слезах и болезнях, в темницах и затворах, в крепостях и в крепких замках, в страшных судах и в тяжких испытаниях… «

«Вот каково открываться-то в прошлом», — подумал Стас и пролистнул книжку до последней страницы. Так. Некий Сербов считает Авеля честью и гордостью русского народа: «Наш долгвозвратить народу его Авеля, ибо он составляет его достояние и гордость не меньшую, чем любой гений в какой-либо другой области творчества; или хотя бы его французский собрат, знаменитый Нострадамус»[39].

Неужели Нострадамус тоже ?..

Додумать эту мысль он не успел — молодая библиотекарша принесла затребованную им книгу Николая Морозова. Не без сожаления вернув ей «Тайну отца Авеля», Стас взял в руки книгу, как бы завещанную ему отцом. Переплёт был твёрдый, но на обложке повторялся тот же рисунок, что и на первом издании — так, как его описала ему мама: синее небо, тучи, белые колонны, ветер и дождь. И две женские белые фигуры с волосами и шарфом, рвущимися по ветру.

Книга была не очень велика, но всё же и не мала, и он подумал, что позже законспектирует её или купит и проштудирует как следует, а сейчас — сейчас надо понять, что за послание приготовил ему папа, князь Фёдор. И он быстро просмотрел сё, лишь в некоторых местах останавливаясь и читая внимательно:

«Весь этот день я думал о нашем сегодняшнем споре по поводу четвёртого, пятого и других, недоступных нам, измерений пространства Вселенной. Я изо всех сил старался представить в своём воображении по крайней мере хоть четвёртое измерение мира, то самое, по которому, как утверждают метафизики, все наши замкнутые предметы могут неожиданно оказаться открытыми и по которому в них могут проникать существа, способные двигаться не только по нашим трём, но и по этому четвёртому, непривычному Оля нас измерению.

Я долго и бесполезно ломал себе голову, исходя из чисто геометрических соображений. Я ровно ничего не мог себе представить. Но в этот тёмный вечер, когда я вам пишу, я вдруг мысленно перескочил от геометрии к кинематике с её новым представлением о скорости, а следовательно, и о времени как одной из её мер. И вдруг я понял кое-что!.. Ведь в вечной жизни природы, подумал я, никто из нас не ограничивается вполне своими тремя обычными протяжениями в длину, ширину и высоту, которые он может переносить вместе с собою по таким же трём протяжениям внешнего мира. Мы ограничены ещё и временем нашего существования в природе. Но только это наше четвёртое измерение остаётся у нас плотно прикреплённым к своим хронологическим пунктам. Мы не в состоянии переносить эти пункты взад и вперёд по годам и столетиям замыкающей нас в себе вечности! Иначе мы стали бы бессмертными!

Вот если б мы, подумал я, не только пассивно уносились однообразным течением времени в какую-то неведомую для нас даль, но могли бы передвигаться по нему в прошлое и будущее по произволу! Тогда, конечно, время показалось бы нам лишь одним из направлений, совершенно таким же, как направления вверх и вниз, взад и вперёд, направо и налево…

Мало-помалу я увлёкся этой аналогией. Я наделил себя и вас, мои дорогие друзья, способностью летать по вечности и умчался с вами в этот вечер от нашего печального настоящего времени. Да и точно ли настоящее может назваться временем? Нет! Это даже и не время, а какая-то странная щель в вечности, простая граница между прошлым и будущим, какая-то таинственная разделительная черта между двумя противоположными направлениями вечности, одним в глубину прошлого и другим в глубину будущего. ..

И вот, в моём воображении, мы с вами вырвались из этой щели и начали летать по годам и векам!..

Но в эту ночь случилась с нами ещё более удивительная вещь. Мы получили возможность перейти и к пятому, и к шестому, и ко всем остальным измерениям Вселенной! Как только наше обычное время сделалось для нас лишь простым четвёртым измерением мира и мы получили над ним такую же власть, как и над первыми тремя измерениями доступного нам пространства, так сейчас же для определения скорости наших движений по этому времени нам понадобилось представление о иного рода времени, над которым мы уже не имели бы власти, иначе оно не могло бы служить мерой наших скоростей. И мы сейчас же получили представление и об этом иного рода времени, лежащем как бы поперёк нашего обычного и совершенно независимом от него, превратившегося для нас в простое четвёртое измерение пространства Вселенной. Над ним, этим нового рода временем, мы уже не имели могущества и не были бессмертны по нему, как стали бессмертны по нашему обычному времени!

IIвот нам тотчас захотелось превратить его в пятое измерение доступной нам Вселенной и летать по нему взад и вперёд, как и по обычному времени… Но как только мы сделали к этому попытку, так сейчас же нам понадобилось представление ещё о времени третьего порядка, которое определяло бы скорости наших движений по первым двум временам и само не было бы в нашей власти! И сколько мы ни пытались превращать эти времена всё в новые и новые измерения доступной нам Вселенной, мы всё-таки никогда не могли вырваться из власти какого-либо времени, всё-таки были смертны и прикреплены к хронологическим пунктам хоть одного из этих времён!».

… Возвращая книгу, Стас попросил забронировать её за ним, сказав восхищённо что-то вроде «были же гиганты на Руси!», чем вызвал у библиотекарши весёлое изумление.

— Как «были»? Вы мне пеняли, что я прессу не читаю, а сами что, лишь те газеты смотрите, где ваше фото, а других не читаете совсем?

— А что такое?

— Две недели назад, восьмого июля, отмечали восьмидесятилетие Морозова, в газетах сообщали. Я вам найду.

Она перелистала подшивку, нашла статью, показала Стасу. Он быстро её просмотрел. Обратил внимание на то, что «после чествований великий учёный отбыл в своё имение Борок Рыбинского уезда, где проживает последние двадцать лет».

— В какой удивительной стране мы живём! — воскликнул он. — Всенародно чествуется учёный, книги которого запрещено выдавать на руки читателям!.. А где этот Борок?

Он взял с полки Географический атлас Российской империи — спросил, нет ли чего поновее; оказывается, нет, — посмотрел: Борок-то в двух шагах от Мологи — можно сказать, по пути и Плосково-Рождествено! Да и крёстный, князь Юрьев, оттуда недалече…

— Благодарю, — сказал он и едва удержался, чтобы не поклониться юной библиотечной служительнице. — Ваша работа — одна из самых нужных на земле.

— Спасибо, — кокетливо улыбнулась она.

— А скажите… — Он задумался на мгновение, не будет ли со своим вопросом выглядеть глупым в её глазах; понял, что ему это всё равно, и продолжил: — Скажите, что вы знаете о солдате Степане, который…

— Который пытался спасти императора Павла? — прервала его она. — Он мой любимый герой! Вот образец мужества и любви к Отечеству… А сколько стрельбы было, когда заговорщики пытались разоружить полк! Выкатили пушки… Жаль, что Степан не преуспел в своём намерении сорвать заговор… А почему вы об этом спрашиваете?

— Я вообще интересуюсь историей. — Он кивнул ей и ушёл, оставаясь в недоумении: как же этот Степан проскользнул мимо его внимания? Надо купить литературы о нём… Всё равно в дорогу брать книги…

Харрисвилл, 2010 год, мир номер два.

Городишко Харрисвилл — настоящее болото: здесь ни-ког-да ни-че-го не происходит.

Смех смехом, а во всей истории города едва ли не единственным событием, мало-мальски возвышающимся над каждодневными потасовками в шахтёрских барах и не менее регулярными ограблениями бензоколонок, было некое народное возмущение локального свойства, закончившееся линчеванием мэра и двух его помощников. Те сдуру вздумали переименовать одну из улиц города в честь индейского вождя Багровое Ухо, который во главе банды отмороженных ирокезов долго грабил и вырезал шахтёрские посёлки, но потом, получив от губернатора солидные откупные, поступил на службу и начал наводить порядок в лесных районах штата. Никакого порядка он навести не успел, потому что вскоре был разрезан на кусочки своими же соратниками, но власти решили-таки увековечить его память, чтобы стимулировать к сотрудничеству других краснокожих. Однако в своём начинании не преуспели.

Но и этому событию давно минула сотня лет.

Нет, если где иделать историю, то не в этом медвежьем углу.

Клаус фон Садофф с бойскаутских времён мечтал быть не таким, как все: как минимум сильно богатым, — а пришлось идти на службу. Папаша, финансовый эксперт, пристроил его в Угольный банк, где Клаус и занял скромную должность заведующего отделом выходящей корреспонденции. И что обидно: деньги на его обучение в колледже — чтобы, обучившись, мог устроиться в жизни получше — у родителей были, но отец считал, что сын должен жизнь свою обустраивать самостоятельно, и денег не давал. Клаус ушёл из дому, снимал квартирку, ходил на службу в банк и думал, что делать дальше.

Военная служба его не привлекала: зашлют в Сибирь, в какой-нибудь Байкал-Улан-Тобол-Удэ, в составе ограниченного контингента по разъединению, и финиш всем надеждам и мечтам. Будешь там жить, зимой — по пояс в вечной мерзлоте, а летом по тот же пояс покрытый мошкой, — и это ничем не лучше, чем лишаться глаз, просиживая лучшие денёчки перед монитором компьютера в банковском офисе.

Хотелось жизни более весёлой и осмысленной. Но ничего, кроме группы придурков, которые шлялись по горам и сплавлялись на плотах по речкам, он не нашёл. Стал ходить с ними в горы… Глупее занятие трудно придумать.

А потом с ним случилось то, что он назвал погружением. Но свою исключительность и удивительные возможности погружений он осознал только на третий или четвёртый раз, когда благодаря счастливой цепочке случайностей не был сразу убит индейцами, не захлебнулся в горной речке, не сверзился со скалы… Когда, назло всему на свете, выжил больше двух дней и добрался до белых людей.

Никакого Харрисвилла, разумеется, не было здесь и в помине. Добредя до речки Саскуэханны, хорошо ему известной по жизни там, в обычном мире, Клаус встретил четверых идеалистов, миссионеров-квакеров. Они топали в предгорья Аппалачей проповедовать Слово Божье мирным делавэрам — оказалось, что здесь прошло всего четыре года с тех пор, как основатель колонии Пенсильвания Билли Пени заключил с теми мирный договор.

Вопросов, почему он бегает по горам голым и поцарапанным, у миссионеров даже не возникло — проклятые индейцы, любому ясно. Даже фамилии его никто не спросил. Ребята помогли ему построить плот, на котором он и сплавился почти до залива, и там устроился работать на первую же ферму, которую встретил по дороге, — и так удачно, к немцу-колонисту.

Миссионеры же те так и сгинули, во всяком случае, за всё время, что Клаус возился со свиньями на ферме, о них не было ни слуху ни духу. Однако в те годы прилюдно предполагать, что их разобрали на запчасти дружественные индейцы, было небезопасно, особенно к северу от Мэриленда. Сказано: мир в Пенсильвании — значит мир.

Народу здесь было намешано без разбору. Самое приятное, что немцев оказалось едва ли не больше, чем англичан. Впрочем, голландцев было больше, чем и тех и других вместе взятых. Куда только они подевались к концу двадцатого века, удивлялся Клаус.

Демографические катаклизмы происходили здесь буквально у него на глазах: не прошло и года, как Голландия где-то там за океаном проиграла Англии очередную войну, а наглые англичане уже сгребли в свои руки всю меховую торговлю и захватили ключевые посты в городках по обоим берегам Саскуэханны. Немцы, шведы и голландцы только головами покачивали, выкуривая вечерние трубочки да посасывая пенистое пиво собственного производства. Если в первый год пребывания на ферме Клаус вообще английского языка не слышал, потому что все вокруг говорили исключительно по-немецки, то в последний год английский уже звучал всюду.

Через три года после своего появления в этом мире Клаус фон Садофф понял, что с фермы пора сваливать. Он не китаец, чтобы желать перемен своим врагам. Тем более конца растительному существованию, однообразному каждодневному труду на ферме, при полном отсутствии свободных женщин, не просматривалось. Когда безудержная сила швырнёт его обратно в двадцатый век — непонятно. Видимо, как и в предыдущие разы, для этого надо умереть. Что ж, ему не привыкать. Дело вовсе не такое страшное, как ему казалось в той молодости.

Короче, ему хотелось богатства и приключений, а смерти он не боялся ни черта.

Однажды раннею весной, когда весь наличный состав фермы во главе с хозяином боронил поле под кукурузу в миле от дома, Клаус внезапно схватился за живот и, сделав страшные глаза, помчался в ближайший лесок, вызвав у других работников приступ дурацкого веселья. Хозяин цыкнул на весельчаков, резонно заметив, что подобная неприятность может случиться с каждым, и работа продолжалась. Клаус же, не останавливаясь, прибежал прямо в конюшню, где оседлал коня. Затем заглянул в кладовку, набил вьючные сумки чечевицей и овсом, вяленым мясом и пулями, прихватил — сообразно своим понятиям о вселенской справедливости — из хозяйского дома кой-какое золотишко, сунул под шапку мешочек с порохом и подался вниз по реке.

Спустя два часа он выехал к месту, где река широко разливалась и течение замирало. Конь в холодную воду не рвался, но Клаус огрел его по бокам прикладом ружья. Животное сделало большой скачок и поплыло через реку короткими толчками. Он сполз с седла и поплыл рядом, одной рукой ухватившись за хвост, а другой держа ружьё над головой. Это было непросто, и он быстро устал. Противоположный берег казался таким далёким, что у него появились сомнения, доплывёт ли до него конь.

На полпути ногу свела судорога. Что ж, значит, сейчас, подумал он. Всё, что ли? И ему показалось таким обидным умереть в этом мире, не имея в активе ничего, кроме трёх лет тупой возни со свиньями, что он выпустил ружьё, достал нож из-за пояса и кольнул себя в икру. Вскоре ноги нащупали дно.

Отжав тряпки и перекусив на скорую руку, он направился на восток. Больше двух недель, питаясь чёрт знает чем, продирался через сплошной лес, потом набрёл на тропинку, которая становилась всё шире и миль через пятьдесят вывела его к поселению на берегу широкой реки. Навстречу ему выехали трое конных с ружьями наперевес.

— Ты кто? — спросили они по-английски.

Клаус представился.

— Ты с Нижних территорий?

На это Клаус ответа не имел, ибо не знал, что такое Нижние территории. Его обыскали, нашли порох и пули.

— Где ружьё?

— Утопил, — сказал он. — Когда речку переплывал.

— Что ты врёшь? — сказали ему. — В той стороне нет никаких речек. Там лес до самого Китая.

— Я тоже плохо учился в школе, — возразил Клаус. — Но по опыту знаю, что там лес, потом река Саскуэханна, потом Аппалачи, потом, говорят, Великие озёра, потом…

Закончить урок географии он не смог, потому что получил по тыкве прикладом, а очнувшись, увидел направленный на него ствол и верхового, который жестами велел ему убираться обратно в лес. Ни коня, ни припасов, ни ножа, ни кремня с кресалом, ни даже шапки ему не оставили. Ладно, спасибо не раздели донага и не линчевали. Уже в лесу, обшарив карманы, он обнаружил, что золотишко у него тоже попёрли. Вот это жалко. Если и стоит ради чего-то жить на свете, так это ради богатства, мерилом которого, как ни крути, является золото. Ну, ещё, может, ради секса.

Он обошёл поселение лесом и дальше двигался вверх вдоль реки. Раза два встречал на берегу хижины и людей, но заходить не рисковал, обходил стороной. На четвёртый день голод сделался нестерпимым. Почувствовав запах дыма, решился: раз не умер, то пора начинать новую жизнь. Жареным мясом несло от форта: на берегу реки стоял кругом невысокий частокол, а за ним виднелись камышовые крыши десятка домишек. Земля вокруг форта была распахана; чуть дальше виднелись сараи и загон для скота. Клаус поднял руки повыше и направился к воротам.

— День добрый! — сказал он по-английски стволу, смотревшему на него из бойницы.

— Судя по твоей роже, не такой уж он для тебя и добрый! — со смехом ответил ему невидимый страж. — Ладно, можешь опустить руки.

Клаус изобразил на лице приветливую улыбку:

— Это что за поселение?

— Это город Филадельфия! — гордо ответили ему.

— А не найдётся ли какой-нибудь работёнки для приличного человека? Три дня не ел.

— Если трепещешь перед Богом, найдётся и работёнка.

— Ещё как трепещу! — с чувством сказал Клаус, на всякий случай не уточняя, перед каким именно богом. Как всё же прав был покойный дед Отто, когда требовал от него: учи историю, внучек! Может, и учил бы, но книги у деда были сплошь по истории Германии. Чего было бы старому пню не поучить его истории Америки?.. Да и отец, кроме гадостей, ничего хорошего ему про Америку не рассказывал. Эх, да что теперь…

Ствол из бойницы исчез, и ворота начали отворяться.

За годы, проведенные на ферме, Клаус научился не только пахать, сеять и чистить загоны для свиней, но и управляться с топором и пилой не хуже заправского плотника. Теперь, оставив идею разбогатеть на будущее, он поселился в бараке с несколькими другими ребятами, не обремененными пока недвижимостью и семьями, переселенцами из Старого Света, и вновь занялся всё той же рутинной работой. А её хватало — как в крепости, так и на окрестных фермах. Надо было валить лес, распахивать поля, строить дома и конюшни. За лето население будущей столицы Североамериканских Соединенных Штатов, всего несколько лет назад возникшей вокруг фактории, выросло больше чем на треть.

Вопросами религии и веры Клаус сроду не заморачивался ни в том, ни в этом мире. Сказано: Бог есть — значит, есть. «опав к квакерам, он ничего не имел против того, чтобы стать квакером, как все вокруг. Всё лучше, чем пуритане, — сохраняется шанс не спятить от отсутствия здорового секса. Тут, разумеется, о весёлых домах не было и речи, но на фермах попадались батрачки, всегда готовые за пару пенсов доставить удовольствие хорошему парню. Единственное, чего они не терпели, так это хамства; позволивший себе грубое слово в присутствии дамы был обречён на онанизм, пока женский профсоюз его не простит.

Вообще вера в Бога, религиозность, воцерковлённость — в представлении банковского клерка Клауса, если отбросить некие прагматические категории, это было примерно то же, что готовность существовать в предложенных обстоятельствах. Типа «дают — бери». Хорошо ведёшь себя в предложенных обстоятельствах, гордыню смирил, высшие силы не клянёшь — дадут ещё что-нибудь. Сам не проси. Намекни только. Вот высидел он полтора года в своём банке, намекая Небесам рафтингом и альпинизмом, что достоин большего, — пожалуйста: получите бесплатный аттракцион с погружениями в прошлое. Хотя… не такой уж он и бесплатный, если вспомнить отдельные моменты… Лучше не вспоминать. Три года на ферме — тоже испытание, если разобраться. Клаус не роптал, он только счёл три года достаточным сроком. И плату за них взял по справедливости. Нарушил он при этом правила игры или нет, покажет будущее.

Вот и теперь уже совсем собрался он дёрнуть куда-нибудь в сторону Нью-Йорка, где власть и деньги. Тормознуло его только известие, что Филадельфию собирается посетить сам хозяин Пенсильвании, отставной адмирал Билли Пени. Что ж, если рассматривать эти погружения как своего рода экстремальный туризм, то зачем же отказываться от случая лично поглазеть на сильных мира сего. Ну раз уж сама собой представилась такая возможность. Да и то, вдруг удастся развернуть фатум, устроившись в соратники великого человека? Так можно будет и здесь деньжат нарубить.

В Харрисвилле мемориальный музей и архив Пенна находились в двух кварталах от кондоминиума, где Клаус жил в скромной студии, чаще один, а иногда с Мэгги, боевой, за словом в карман не лезущей, к тому же единственной на весь Харрисвиал девицей, не спешащей, благодарение Богу, приставать с замужеством. Но как-то всё было ему недосуг заглянуть в этот музей. А зря, теперь был бы предмет для разговора.

Снега уже большей частью сошли, а Билли Пени никак не ехал. Зато из лесу выполз израненный белый в лохмотьях. Когда раненого внесли за частокол, Клаус не сразу его узнал, а это был человек из нижнего поселения, тот самый, что год назад целился в него из ружья, пока Клауса грабили его приятели. Оказалось, на их посёлок напали индейцы, вооружённые ружьями, и он один сумел спастись: нырнул в воду, пули только царапнули ему ягодицу и пробили руку навылет. Всех прочих индейцы поубивали, дома сожгли и растворились там, откуда вышли, то есть в лесу.

Индейцы с ружьями, да так метко стреляющие? Это что-то новое.

Комендант крепости Айзекайя Фоулз отправил гонца за речку с докладом. За речкой было тихо, из Нью-Джерси индейцев уже выжили. Заодно было объявлено три дня общественных работ по укреплению стены и заграждений. Запретили ходить в лес поодиночке — хотя, разумеется, этого запрета мало кто из горожан слушался. Фермерам-колонистам было рекомендовано выставлять на ночь караул и вообще держать порох в сухом месте.

Из-за речки 10 мая приехали трое англичан — подготовить городок к визиту Пенна. Сам основатель колонии появился тремя днями позже со свитой ещё из пяти мужчин. Это был полный добродушный пожилой джентльмен в белом парике, посматривавший на всё вокруг снисходительно, будто не принимая всерьёз все эти игры в освоение Нового Света. Впрочем, он остался доволен и городком, и его окрестностями.

Вместе с комендантом они пытались разговорить раненого, но кроме того, что «это были индейцы, вооружённые ружьями», мало чего добились. Рассказ его был прост: сперва из лесу вышел один краснокожий без оружия; трое ребят поскакали к нему, чтобы «задать перцу», но раздался залп из-за деревьев, и мужской состав поселения в один миг уменьшился на треть. Затем индейцы побежали к домам. Аспиды, по его словам, делали свою работу молча и стреляли как дьяволы. Насчёт их племенной принадлежности поселенец ничего сказать не мог. Пучки крашеных перьев да красные одеяла — вот и всё, что он успел увидеть перед тем как воды сомкнулись над его головой.

— Не много же ты успел увидеть, сынок, — ласково сказал ему адмирал. — Пожалуй, тебя следует повесить, когда твои раны подживут.

— За что?

— За трусость, милый. Ведь ты, похоже, даже ни одного выстрела не сделал?..

Клаус, услышав эту тираду, проникся к старому адмиралу чрезвычайным уважением. Но задумался, стоит ли идти к нему на службу.

Через три дня после приезда Уильяма Пенна Филадельфию осадили. Ночью заполыхала ферма Фата Уильямса, вплотную примыкавшая к лесу. Услышав выстрелы, народ повскакивал с лежанок, схватился за оружие. Клаус занял своё штатное место на помосте за частоколом. В столб справа он воткнул родной топор, в руках сжимал кремневое ружьё, на боку его висели рожок с порохом и сабля. Руки немного подрагивали: за все годы этого погружения, если не считать прошлогоднего инцидента по дороге в Филадельфию, в серьёзных переделках ему участвовать ещё не приходилось.

К утру полыхали ещё три фермы. На остальных пока держали оборону, из чего можно было сделать два вывода: что краснокожим нужна Филадельфия и что они спешат. Рассвело, и Клаус с ностальгической теплотой вспомнил автоматическую винтовку «М-16», из которой приходилось ему стрелять в скаутском лагере. Вокруг форта было полно индейцев. Они действительно были с ружьями, но вели себя не вполне по-индейски, то есть не носились вокруг стен, размахивая скальпами, а скрывались за неровностями почвы, высовываясь, чтобы выстрелить, и немедленно прячась обратно.

Уильям Пенн и Айзекайя Фоулз обошли стены, подбадривая защитников крепости. Пожилой джентльмен оживился, глаза его зажглись боевым азартом, не теряя, впрочем, свойственного им выражения добродушия.

В восемь утра стрельба извне усилилась. Парень из свиты Пенна, стоявший у бойницы в трёх шагах от Клауса, захрипел, выронил ружьё, согнулся пополам и упал мёртвый. «Вот, похоже, и всё, — подумал Клаус без особой грусти, — Эти черти действительно метко стреляют. Сейчас будет немножко больно, а потом я окажусь дома. В тёплой постели на чистых простынях. Приму горячий душ. Вымою голову шампунем. Почишу зубы щёткой с пастой „Бленд-а-мед“. Включу тиви. Закажу гамбургеры и пиво у Макса. Настоящее пиво, а не эту колонистскую бурду. Позвоню Мэгги. Потом еще раз приму горячий душ — вместе с ней… «

Пуля отщепила кусок коры в каких-то двух дюймах от его щеки. Клаус отшатнулся. Всем хороши эти погружения, кабы не смерть, подумал он. Кабы умирать этак за минутку до смерти. Или за день — он вспомнил самую неприятную из своих смертей, когда попал к индейцам. К мирным индейцам. А может, тогда ещё не мирным. Может, это были индейцы ещё до подписания с ними мирного договора. У индейцев нет счёта времени. А если бы и был, они бы ему не сказали…

Дикари за деревьями подняли вой; ясно, сейчас пойдут на приступ. Почему бы Айзекайе, мать его за ногу, не завести пару пушек, подумал Клаус. Звезданули бы сейчас картечью по ублюдкам. Тогда, впрочем, хрен бы красные ребята полезли на приступ — если бы знали, что у нас есть пушки.

С другой стороны, откуда они знают, что их у нас нет?

В башке зрела какая-то смутная догадка.

Тут индейцы повыскакивали из-за деревьев и со всех сторон побежали к форту.

— Приступ? — воскликнул Уильям Пенн, которому люди из его свиты помогали взобраться на стену. — Я беру командование на себя. Эй, ребята, не стрелять, подпустите их ближе!

Однако индейцы, пробежав полпути, вдруг повернули и припустили назад.

— Вот славно! — завопил экс-адмирал. — Эй, ребята, сядем-ка им на спину! Будет дело как при Нордфоленде! Фоулз, отпирай ворота!

Комендант крепости махнул рукой, и два здоровяка бросились вытаскивать из пазов брус, которым был заперт вход в крепость. Тут Клаус опустил ружьё и закричал:

— Подождите отпирать ворота!

— Что такое? — повернулся к нему Пенн.

— Это не индейцы, сэр!

— Что значит, не индейцы?

— Это белые, сэр. Они притворяются индейцами!

— Вот как… — Адмирал на секунду задумался. — Что ж, и этот манёвр не из новых. Стало быть, они сейчас побегут обратно, чтобы ворваться в крепость, пока открыты ворота?..

— Уже бегут, сэр, — ответил Клаус, выглянув за частокол.

— А ворота закрыть мы, вероятно, уже не успеем?..

— Похоже на то, сэр. — Спокойствие старого адмирала успокоило Клауса и очень ему понравилось,

Те двое парней, что только что отворили тяжелые створки, вытирали пот со лба и заторможенно смотрели на бегущих к ним со всех сторон дикарей. Один из них успел что-то сообразить, дёрнулся, но сделать уже ничего не мог: первый же из подбежавших всадил в него железный тесак по самую рукоять. Вслед за ним рухнул в пыль и второй, получив по черепу тяжёлым прикладом.

Краснокожие — если это были краснокожие — ворвались в крепость. Пошла рукопашная. Поднявшаяся пыль смешалась с пороховой гарью.

— Подойди, солдат! — обратился к Клаусу адмирал.

Клаус перебрался на помост к сэру Уильяму.

— У тебя быстрые мозги. Ты англичанин?

— Немец, сэр!

— Немцы — храбрые солдаты. Не знал, что у них ещё и лучшие мозги. Сколько тебе лет, сынок?

— Всего двадцать… э-э-э… шесть, сэр!

— Хочешь служить у меня, после того как кончится заварушка?

— Если останусь в живых, сэр!

— Если все мы останемся в живых, — хмыкнул адмирал. — На что надежда небольшая.

Он определённо нравился Клаусу.

Тут в ворота крепости, возле которых живых уже не осталось — ибо схватка переместилась на внутренние территории форта, — спокойным широким шагом вошел высокий бородатый мужчина, белый, в белом же кафтане, кое-где тронутом грязью, и широкополой шляпе. Он остановился и посмотрел в упор на адмирала. Из зубов его торчала какая-то щепочка, отчего Клаусу тут же вспомнился Клинт Иствуд, который, до того как стать губернатором Калифорнии, снялся в роли человека с ружьём и зубочисткой в зубах в целой, так сказать, киноэпопее.

— Калверт?! — воскликнул Уильям Пенн и добавил тираду, расшифровать которую можно было, пожалуй, только прослужив не менее четырёх лет на Королевском британском флоте. — Вот это сюрприз!

Бородач усмехнулся, выплюнул щепочку, которую жевал, и прицелился в адмирала из пистолета с длинным стволом.

— Неужели весь этот маскарад из-за нашего маленького спора? — удивился Пенн.

— Нижние области встанут тебе поперёк горла, старый ублюдок, — сказал Калверт и выстрелил.

Потом Клаус не мог вспомнить, какая сила бросила его под пулю злодея. Мозг телу такой команды не отдавал — наверное, если бы отдавал, она была бы зарегистрирована в «отделе выходящей корреспонденции». Не исключался вариант, что ему помог кто-то из свиты адмирала. В хрониках, которые он потом тщательно изучал в архиве, бросившись туда буквально на следующей же день после возвращения, конечно, никаких грязных намёков на подобное коварство не было. Там присутствовал юный безымянный герой, немец, закрывший собою великого полководца от пули, отбитое нападение шайки индейцев гениально выстроенная оборона форта.

Про участие в этом инциденте Калверта официальная история не упоминала ни словом; из неё следовало, что Чарлз Калверт, лорд Балтимор, сидел в своём Мэриленде и носу на соседние территории не казал. Он только злобствовал бессильно по поводу Нижних областей — земель, которые Уильям Пени оттяпал у соседнего Делавэра, чтобы обеспечить Пенсильвании выход к морю. В Филадельфии же, в скором времени ставшей столицей Пенсильвании, поселилась влиятельная германская диаспора, пользовавшаяся особым покровительством как старого адмирала, так и его сына, Уильяма Пенна-джуниора.

Не кто иной, как немцы разработали основные положения «Великого закона Пенсильвании», провозгласившего полную веротерпимость и суд присяжных. А через сто лет лишь малой толики голосов не хватило, чтобы принять на референдуме закон о статусе немецкого языка как второго государственного на территории штата. Да что там штата: ещё десять тысяч голосов, и немецкий стал бы государственным языком всей страны.

После душа, принятого на пару с Мэгги, после нескольких банок «рэдбулла» и десятка гамбургеров (голод был просто невыносимый) Клаус наконец произнёс фразу, которую все семь лет боялся брякнуть принародно, потому что до известного ляпа известного президента её хрен бы кто понял:

— Are you OK? [40].

— OK, — нежно отозвалась девушка, потрясённая их бурной встречей.

— Не возражаешь, если я включу тиви? — спросил он.

— А за каким?.. — выдохнула она, не открывая глаз.

— Так, посмотрю, что новенького в нашем старом Харрисвилле…

Она открыла глаза и внимательно посмотрела на него:

— У тебя точно спермотоксикоз, милый. Мы живём в Гаррисбурге!

Гаррисбург, 2010 год, мир номер два.

Сидя за рулём своего «роллс-ройса», Клаус ехал к родителям на традиционный субботний обед и размышлял о том непреложном факте, что теперь тут решительно никто знать не знает о городе под названием Харрисвилл. Здесь есть Гаррисбург, и ничего кроме Гаррисбурга. Это название было в газетах, на вывесках магазинов, на фронтонах аэропорта, вокзала и отеля, на конвертах старых писем от тётушки Natalie из Калифорнии, адресованных лично ему. Даже административный сайт в Сети назывался qqq.Garrisburge.NAUS [41]. Однако он мог бы поклясться, что раньше во всех этих местах значился Харрисвилл, в том числе и на старых конвертах. Что интересно, письма тётушки были те самые, которые он читал задолго до своего погружения.

Всё прочее как будто было на месте: небо — синее, трава — зелёная, флаг — звёздно-полосатый, государственный язык — английский. Ну, может быть, звёздочек на флаге стало побольше, но Клаус как в прошлом их не считал, так и теперь не стал.

В самом Харрисвилле — тьфу, Гаррисбурге — ничего, кроме названия, не изменилось. Первый пенсильванский Угольный банк высился там же, где и прежде; пластиковый квадратик пропуска с замысловатой голограммой из кармана Клаусовой куртки никуда не исчез, и сам он, Клаус фон Садофф, на второй день после возвращения спокойно прошёл по этому пропуску на работу. И долго пытался вспомнить, чем он тут занимается. А вечером наведался в Мемориальный центр Уильяма Пенна — тот стоял на своём месте, и книги там были микрофильмы. Уловить все произошедшие в жизни адмирала и в истории штата перемены Клаус не смог, ибо раньше, как и всякий нормальный американец, интересовался исключительно собой, но что перемены всё-таки были — заметил. Особенно было приятно, что в хрониках упоминался он сам, безымянный типа герой, спасший адмирала от смерти.

Я изменил историю, — подумал он. — Рехнуться можно.

Однако что теперь делать?

Клаус повернул на шоссе S-12. До поместья родителей оставалось немногим больше десяти миль. Пора решать, посвящать или нет в эти проблемы папашу.

Осознав произошедшее, он сразу понял, какие перспективы открываются перед ним. В очередном погружении, заработав первые же центики, надо сразу бежать в банк и класть их на срочный вклад на двести, на триста лет! А потом хоть застрелись. Очнувшись в своём настоящем, иди в банк и получай миллионы!!!

Проблема лишь в том, чтобы не прогадать с банком. А кто лучше всех в их штате знает историю американского банковского дела? Ну конечно, его папашка, финансовый советник Герхард фон Садофф!

Жаль, невозможно прогнозировать ни когда уйдёшь в погружение, ни куда попадёшь, — размышлял он. — Жаль. Иначе можно было бы очень грамотно выстроить финансовую политику. Окажусь я, к примеру, в 1700 году. Работая на свиноферме, заработаю… ну пусть хоть десять долларов. То есть фунтов — доллары тогда ещё не придумали. И в банк их, под десять процентов годовых, на сто лет. Таких процентов, разумеется, не бывает, но если класть на сто лет? Они согласятся, потому что решат, что я за ними не смогу прийти! А как бы не так. Являюсь в 1800 году — вот он я, отдай всю сумму, — покупаю у русских Калифорнию, снаряжаю флот, и — на Камчатку, бить морского бобра. За год капитал можно увеличить в сто раз, и в банк, ещё на сто лет! Рокфеллеры, Морганы и Асторы, собравшись всей толпой, рыдают: на их долю не осталось денег! В 1900-м снимаю всю сумму и скупаю ВСЕ нефтегазоносные земли в мире! Ва-ау…

О, как сладостны мечты!

Айсбан [42] к субботнему обеду в доме, которым владел известный финансовый эксперт Герхард фон Садофф, всегда лично готовила его супруга Габриэла. Слугам она такое важное дели не доверяла — они всё испортят: либо селитру в раствор для рульки не добавят, либо шкварками гарнир не заправят… Приготовить das richtige deutsche Essen [43] может только der echte Deutche [44]. Тем более, что взять с чернокожей, она даже стол не успела вовремя накрыть…

Пришлось Клаусу с папашкой удалиться в курительную, чтобы не мешаться у женщин под ногами.

Герхард фон Садофф, сроду не служивший ни в какой армии, выправкой тем не менее походил на военного, утверждая, что у истинных арийцев это в крови. Узкая щёточка седых усов, чуть выпяченная вперёд нижняя губа, ироничный взгляд человека, очертившего себе в поле мировых проблем нечто вроде магического круга, вне которого всё сущее не стоит выеденного яйца.

Закурив тонкую «гавану» — семья фон Садофф имела долю в табачном бизнесе на Кубе, — папашка открыл дверцы бара.

— Ты ещё не начал пить виски, сынок? — спросил он не поворачиваясь.

— Нет, папа, — ответил Клаус.

— Не рвёшься стать стопроцентным янки, а?

— Nie und nimmer! [45].

Герхард фон Садофф задавал этот вопрос сыну раз, наверное, сто, и у того выработалась стандартная формула ответа — как эвфемизм приветствия. Заслышав запах разливаемого по рюмкам коньяка, Клаус приготовился к тому, что дальше старый пень вставит фитиль французам, которые если чем и обогатили человеческую цивилизацию, то изобретением коньяка и клистира, и то второе, если разобраться, они украли у немецкого врача Соломона Фриша из Штутгарта.

— Великая Германия, — говорил фон Садофф, — давно бы поставила Британию на колени, если бы не спотыкалась то и дело о фрошей [46]

— Vater, — сказал Клаус, — давно хотел спросить у тебя одну вещь.

— Важную? — Папахен поставил перед сыном рюмку с коньяком и принялся нарезать лимон.

— Думаю, да.

— Тогда спроси после обеда. Когда пахнет свиной ногой — я не в состоянии выслушивать важные вопросы и тем более на них отвечать.

Запах и впрямь по дому разносился что надо.

— Лучше расскажи, как дела в банке.

— В банке? — Клаус задумался. — Да никак. Что ему сделается?.. А кстати, я спросить-то хотел как раз о банках. Какой банк в нашем штате, я имею в виду из надёжных, имеет самую старую и самую безупречную репутацию? Die am meisten alte und sichere Bank, ты понимаешь?

Папашка отложил нож и лимон:

— Давно? Ты давно хотел меня об этом спросить?

— Ну… Не так чтобы очень. Три дня об этом думаю. Старый фон Садофф схватил его за плечи и внимательно посмотрел в глаза:

— Сынок… Я сразу заметил, что сегодня ты не такой, как всегда. Мне страшно… Я боюсь ошибиться. Неужели это случилось?

— Что случилось, отец?

— Нет, ты понял! — И папашка потряс его за плечи. — Боже всемогущий, я сам ждал этого всю жизнь! И не дождался… А ты? Ты был там?..

Клаус почувствовал, как холодные мурашки побежали по его спине и рукам. Неужели папашка знает?

— Так ты — тоже? — шёпотом спросил он.

— Нет, нет. Я слышал от твоего деда Отто, но он в это не верил. И прадед Вильгельм не верил. Но все знали легенду: что раньше мужчины нашего рода… Где ты был?

— Индейцы, отец, — уклончиво сказал Клаус, а потом подумал: какого чёрта? — и решил высказать всё. — Я вмешался в стычку Билли Пенна и лорда Балтимора. В итоге старый Билли прожил, кажется, на десять лет больше. Я когда в среду пошёл в Мемориал, просто обалдел. — И Клаус, вопреки приличиям, залпом хлопнул рюмку коньяка.

Папашка вскинул руки ладонями вверх и заходил по кабинету кругами, восклицая:

— Jesus, Jesus, Jesus, Jesus, Jesus, Jesus, Jesus!

Потом опять схватил сына в объятия и жадно спросил:

— И что изменилось?

— Название, представляешь? Наш город раньше назывался Харрисвилл. Теперь тут стало больше немецкого.

— Прекрасно! — закричал папашка и закружил по комнате. — Это впервые, ты понял?! Впервые за многие десятилетия! Немецкое!

— До этого было ещё несколько раз…

— И как ты там устраивался?

— По-разному, — ответил Клаус. — Мне приходилось и одному жить, и с индейцами драться. Но сначала это было как бы не всерьёз, как в театре: drei, zwei, einen — и покойник. Выходи кланяться. И вдруг попал к белым людям, проторчал там несколько лет.

— О, чудо! — сказал папашка и опять воздел руки вверх: — Jesus, Jesus, Jesus, Jesus, Jesus!

В дверь заглянула мамаша:

— Герхард, у тебя всё в порядке?

— Да, да, Габи, не мешай. Я беседую с твоим сыном.

— Aber mein Sohn hei Klaus, und nicht Jesus! [47].

— Ах, это теперь всё равно, — махнул он рукой, и мамаща, пожав плечами, скрылась. А папахен отпил коньяку, пожевал лимончик и продолжал:

— Странно, я думал, тебе известна наша семейная легенда. Я слышал, один из наших предков составил о ней письменный документ, но когда проклятые русские ударили нам в тыл — это при нашей войне с Наполеоном, — то весь архив сгорел… А потом… Это бывало столь редко, что большинство членов семьи даже не верили.

— Но ятам был, и не единожды!

— Да, тебе повезло. А я лишь мечтал. Сколько сочинил разных ситуаций! И всё зря. Возможно, этими мечтами я испортил собственную жизнь… Кажется, ты решил разбогатеть, положив денежки под процент там?

— Es schien mir eine gute Idee [48], — согласился Клаус.

— Чепуха, — твёрдо сказал старый фон Садофф. — Я по молодости лет тоже мечтал разбогатеть. Как ты теперь… Иначе с чего бы мне идти в финансисты? Меня всегда привлекала механика… Но решил, что, если попаду туда, надо суметь выгодно вложить деньги. Заработаю, а уж потом начну настоящую жизнь. И вот… Жизнь прошла прежде, чем я понял, о какой чепухе мечтал. Но теперь я знаю, зачем Господь посылает нас туда.

— Зачем?

— Чтобы кто-то из членов нашей семьи помог возродиться Великой Германии!

— О, папа! Только не это!

Герхард фон Садофф был известным германофилом. Он провёл в 1993 году очередной референдум за принятие немецкого языка в качестве государственного в штате Пенсильвания (провалился). Он финансировал немецкие школы (народ отдавал в них детей ради бесплатной столовой). Он издавал немецкие газеты (издатель его обманывал на тираже, но Герхард в это не верил). Добился, чтобы местную кабельную тиви-сеть обязали 1/10 часть времени вещания отдавать немецким передачам (добивался, правда, половины, но и 1/10 тоже неплохо). Любой жулик, желающий производить, например, спортивные майки, мог получить беспроцентный кредит у Герхарда фон Садофф, пообещав, что на майках будет написано что-нибудь вроде «Deutschland uber alles» [49].

В общем, и в штате, и особенно в родном городе Герхард создал себе репутацию забавного фанатика, и это не могло не сказываться на Клаусе, который вращался в основном в среде обычных американцев. И естественно, Клаус желал держаться подальше от папашкиных германофильских закидонов. Он с дрожью вспоминал школьные годы, когда после уроков его заставляли зубрить немецкую историю. А теперь — здрасте! — старый хрыч собирается использовать его как инструмент внедрения своих идей, и не только в Америке, но и в Европе! И это вместо того, чтобы посоветовать, как, используя уникальные способности Клауса, заработать денег!

Они, конечно, тут же поругались — впрочем, вот уже десять лет, то есть с тех пор, как Клаус окончил школу, они ругались всякий раз, когда Герхард начинал при нём свои патриотические речи.

— О, папа! Только не это! — воскликнул Клаус, и папашка немедленно завёлся:

— Ты что, против Великой Германии? Ты враг?

— Да ладно! Где ты её нашёл, «великую» Германию? Как только она объединялась, так немедленно начинала войны и гибла. Поверь, я очень уважаю немецкую культуру, но международная политика, единое государство — это не для немцев. Нежизненная вещь.

— Как?! А исторические примеры? Бисмарк?

— Да брось ты. Бисмарк! Ведь это ты заставлял меня зубрить историю Германии, а сам что, так и не прочёл? В семнадцатом веке единую Германию, стоило ей возникнуть, раздербаиили шведы. А? Каково? Шведы! В восемнадцатом она опять объединилась, и её раздолбал Наполеон в компании с русским царём Павлом. Затем бойню для объединения устроил твой Бисмарк, и что? Пришёл двадцатый век: Германия поделена между Францией, Англией и Россией, адью, единый Vaterland. А уж сколько народу зря перебили — жуть. И поныне твоя Германия разделена…

— Это ты, ты ничего не понял! Посмотри же вокруг трезвым взглядом! Все войны были оттого, что нам не позволяли иметь единую Отчизну. Ведь тогда бы мы смогли участвовать в дележе мира наравне с ними! Вот почему наши враги поныне держат Германию в раздробленном состоянии. Они боятся, они из своих шкурных интересов сдерживают немецкий гений, они…

— Ой, ой, ой, ой! Это не мне, а тебе недостаёт трезвого взгляда. Можно подумать, без немцев весь остальной мир до сих пор качался бы на ветках баобабов. «Гений»!

— Да, немцы внесли решающий вклад в мировую культуру. Наш Лейбниц придумал первую вычислительную машину. Наш Николаус Отто изобрёл двигатель внутреннего сгорания, Карл Бенц — автомобиль, Филипп Рейс — телефон. Что сделал Рудольф Дизель, напоминать не надо? Человечество бесконечно обязано немцам, но нам не дают иметь своей страны! Чего бы мы могли достигнуть, страшно подумать. Но и без того немцами изобретены динамо-машина, рентген, ружьё, мортиры и космические ракеты, пенобетон, магнитофон, книгопечатание и даже синтетические моющие средства.

— Ты забыл назвать часы с кукушкой, расчёску и растворимый кофе.

— Зря смеёшься. И часы, и кофе. И твою излюбленную униформу, джинсы, тоже изобрёл немецкий эмигрант Леви Страус.

— Немец Леви Страус! Охренеть. Что ты несёшь, папашка? Над тобой и так потешается весь Харрисвилл…

— Гаррисбург! Гаррисбург! И не сметь называть меня папашкой!

— Ладно, извини. Сорвалось.

— Ты же сам немец, как ты можешь…

— Немец, немец. Где тут немец? Я? Ты, что ли, немец? А тётка Natalie, твоя родная сестра, русская.

— Да она не знает ни одного русского слова!

— Знает: гармошка.

— Гармошку тоже изобрели немцы.

— Да тьфу на тебя, на твоих немцев и на твои гармошки. Мы о деле говорить будем или нет? Между моими последними погружениями прошло две недели. А ну как меня прямо сейчас туда попрёт? С чем я там окажусь? С россказнями про немецкий гений?

Но тут Габриэла объявила обед. «О деле» пришлось говорить позже, когда они опять остались одни.

Москва, 25 июля 1934 года.

На Мясницкой, 19, — знаменитый «Чайный домик». Башенка вроде китайской пагоды, зонтики, драконы, змеи, восточные фонарики и орнамент. Появился он в самом конце девятнадцатого века. Тогда прошёл слух, что на коронацию Николая II в Москву приедет китайский император, и хозяин заведения перестроил здание в китайском стиле, из тех соображений, что, кроме как к нему, царю китайца вести в Москве будет некуда, а визит сразу двух императоров даст его магазинчику отличную рекламу. Из Китая приехал совсем не император, но дом уже был. Деревянные его стены покрыли штукатуркой, и стоит себе, радует взгляд прохожего.

Летом над его огромными окнами вывешивают расписанные драконами маркизы, а под ними ставят столики; но тротуары здесь узенькие, поэтому маленькой кафешечкой занят и дворик позади магазина. Вот сюда и завернул Стас Гроховецкий по пути из библиотеки домой — выпить чашечку кофе и обдумать прочитанное.

В кафе было пусто. Официант тоже отсутствовал. Стас постучал по столу монеткой, и из двери тут же выскочил мальчишка в фирменном костюмчике, явно для него узковатом. Получив заказ: чашку кофе и бокал холодной содовой — он шустро убежал внутрь, а уже через секунду оттуда появился с запотевшей бутылкой содовой и двумя бокалами в руках, с улыбкой во всю свою широкую рожу… Дорофей Василиади.

— Вот так да! — удивился Стас.

— Здорово, чучело, — не в силах согнать улыбку, немного смущённо пробасил Дорофей.

— Ты как здесь оказался? — спросил Стас.

— Так это… Заведение-то наше. Отец купил у прежнего хозяина, мсьё Перлова, когда мы в Москву перебрались. И магазин, и вообще весь дом. Мы тут и живём.

— А я в Лубянском проезде, отсюда пять минут.

— Ишь ты! А где, ближе к Маросейке или…

— Угловой к Лубянской площади. Только у нас дом внутри квартала и окна в обе стороны во дворы. Хорошо, тихо, только зелени нет.

— А, зелени. Будто у нас тут зелень есть. Москва же! Вот это, в кадке, искусственная пальма.

— Ну а практика? Ты, что ли, не поедешь?

— Понимаешь, мать мою в больницу свезли. Что-то с нервами в руках. Ничего не чувствует. Ревматический артроз, во! Отец и говорит: какая практика, надо мать заменить в кафе и магазине… А видел, драконы там нарисованные? Это я рисовал.

С улицы вошёл мужчина с усами, с газетой в руке, и присел за первый же от входа столик. В тот же момент давешний мальчик вынес им поднос, на котором стояли две чашки дымящегося кофе, тарелочка шоколадок, блюдечко нарезанного лимончика и две рюмки коньяку. Затем он подбежал к мужчине с усами, но тот пожелал только стакан газировки и пепельницу, прошептав, что намерен посидеть тут и выкурить сигарету.

— Коньяк? — удивился Стас.

— Я угощаю, — успокоил его Дорофей.

— Да дело не в деньгах. Деньги есть. Но ты же говоришь, отец твой тут где-то? Он-то что скажет?

— А он уехал к матери в больницу. И потом, когда её нет рядом, мы с ним, бывает, хряпаем по рюмашке. Она ему пить не велит, так он мне наливает, чтобы я его не выдал. Говорит, «откат — установочный принцип торговли»… Ха-ха… Так что у меня тут всё схвачено.

Они выпили; Стас пососал лимончик, Дорофей схрумкал шоколадку.

— А место здесь не бойкое, — заметил Стас.

— Место отличное. Беда в том, что чай, какао, кофе — продукты привозные, дорогие, а нынче у людей денег нет. Им, знаешь, не до шоколада. Деньги только у таких, как ты да я. Вот мы с тобой и сидим здесь, пьём.

— И вы не прогораете?

— Нет! Мы поставляем продукцию в несколько домов.

— То есть?

— Ну, где живут богатые люди. Ты себе не представляешь, какие бывают богачи! Как живут!.. Сказка. Но отец уже, правда, сомневается. Говорит, не уехать ли в Лондон? Тогда в Москве будет филиал, полностью мой. Мать выздоровеет, будем думать.

— А мне в Париж ехать, на той неделе.

— С чего вдруг? Ах да, у тебя же связи в министерских кругах. Видели, видели, как ты в «роллс-ройсе» рассекал по Тверской… Слушай, предлагаю бизнес: ты разведай, кто у них поставщик чая, сахара и всего такого, мы подсуетимся, чтобы приклеиться, и ты в доле. А?

— Нет, я по другим делам. Был в гостях у Марины Деникиной, пригласила ехать с ней на выставку, в память двадцатилетия начала Мировой войны.

— То-то, я смотрю, тебя филеры пасут. Или это охрана? Да нет, одет не так. Точно, филер.

Стас побледнел:

— Где?

— А вон, сидит с газеткой, дурака гоняет, воду пьёт.

— Не может быть…

— Да, точно. Я их тут насмотрелся. Считай, за каждым приличным человеком «хвост» идёт. Не веришь?

— Не верю.

— Ну, смотри, — сказал Дорофей и грозно крикнул мужчине в усах: — Эй! Ты зачем сюда пришёл, а?

Глаза мужчины заметались, он пролил свою воду на брюки и прикрыл лицо газеткой.

— А ну геть отсюда! — кричал Дорофей.

Мужчина, продолжая скрывать лицо, выскочил из-за стола и шмыгнул на улицу.

— Серёга! — позвал Дорофей. Появился мальчик в узком костюмчике. — Серёга, клиент сбежал, не заплатив. С тебя вычту. — И пока Серёга виновато разводил руками, снова повернулся к Стасу: — А Марина, она такая, ничего. У неё подружки нет?

— Да иди ты! Что несёшь?

— Шучу, шучу. Тогда спроси у неё, откуда она получает шоколад. Наверное, любит шоколад? А ты, Гроховецкий, жук, ох жук! — И он шутливо ткнул Стаса локтем в бок. — Я давно понял, какой ты жучила! Уважаю.

Они помолчали, смакуя кофе. Да, напиток был приготовлен по высшему классу.

— Послушай, Гроховецкий, — сказал Дорофей. — Ты зла не держи, что я на практике… ну, это… выкидывал всякие шутки.

— Ты о чём? — искренне удивился Стас.

— Да ты знаешь…

— Не вспоминай, — засмеялся Стас. — Чего бы там ни было, я давно бы тебе всё простил за такой роскошно заваренный кофе.

— Зачем намекаешь, просто попроси! Для тебя — что угодно, — сказал Дорофей и заорал: — Серёга!

Когда Стас вышел из арки «Чайного домика» и направился по Мясницкой к центру, за ним потянулся тот, с усами и газетой; он стоял слева, будто знал заранее, что «объект наблюдения» пойдёт направо. Одновременно по другой стороне улицы начал параллельное движение давешний типус в серой двойке, тот, что садился вслед за Стасом в трамвай, когда он вышел из посольства. Стас приметил их обоих. И вправду следят, мелькнуло в голове. Но почему?

Кто это? Жулики? Но он никому не должен. Полиция? Никакой вины он за собой не знал. Если бы из-за Матрёны, то им интересовалась бы тамошняя, уездная управа, а никак не московские филеры. А тогда — какого чёрта?

Он резко повернулся — так, что усатый едва не врезался в него, — и крепко взял филера за лацканы пиджака левой рукой. Потом глянул вправо, увидел, как недоумённо застыл типус в сером, и махнул ему правой, крикнув повелительно:

— Подбежал, быстро!

Тот заметался, но потом посмотрел на притормозившую рядом синюю машину, вдруг отчего-то успокоился, перешёл улицу и, улыбаясь, спросил:

— Вы желаете со мной говорить?

— Да, и с тобой, и вот с этим. Вы зачем за мной ходите?

— А вы не думаете, что вам это показалось?

— Я думаю, что вы оба — большие наглецы. Полагаю, нужно сдать вас в ближайший участок.

— Вы не поверите, господин Гроховецкий, но я хотел предложить вам именно это. Пройти в отделение. Так что, идём?

— Идём.

— Простите, я хотел бы всё же уточнить: мы идём по вашему желанию или по нашему настоянию?

— Мы идём по моему желанию. И этот усатый в мокрых штанах идёт с нами.

— А я что ж… — пробормотал усатый. — Мне как скажут.

Идти, что ли?

— Да, — ответил типус.

Они дошли до угла Милютинского, свернули вправо, прошли через подворотню и дворами, пересекли Малую Лубянку и так добрались до Большой Лубянки, 12. Там у подъезда стояла синяя машина с пассажиром внутри, похоже, та самая, что проезжала мимо них по Мясницкой.

Стас поднялся по ступенькам первым, решительно вошёл в зал и потребовал у дежурного нижнего чина:

— Я желаю видеть начальника.

Тем временем из синей машины вышел человек в мундире и, опередив филеров, поднялся в зал вслед за Стасом. И из-за его спины проговорил:

— Выполняйте.

— Есть! — приложил руку к козырьку нижний чин и скрылся за дверями.

Стас обернулся:

— А вы кто?

— Капитан Цындяйкин, сотрудник бюро Министерства внутренних дел. Вас привели сюда по моей просьбе.

— Меня никто не приводил. Наоборот, это я привёл двоих подозрительных, которые следили за мною.

— Думаю, господин Гроховецкий, нашей беседой я добьюсь, что эта слежка покажется вам сущим пустяком.

— Надеюсь, вам это удастся, капитан.

Половину зала, в котором они находились, занимал затянутый в металлическую сетку «обезьянник», или «музей дарвинизма», как называли это сооружение острые на язык студенты архитектурного института, стоявшего отсюда недалече, на Рождественке. Когда из внутренних помещений отделения прибежал наконец здешний начальник, прежде всего именно на «музей дарвинизма» указал капитан Цындяйкин.

— Освободить, — брезгливо буркнул он, махнув пальцем, и тут же махнул в другую сторону, к окну:

— Проветрить.

Начальник мигом отпер «обезьянник» и пинками выгнал оттуда на улицу трёх вонючих лохматых субъектов, а нижний чин, залезши на стол, распахнул форточку. Начальник склонился в полупоклоне:

— Господин капитан, ваши указания?

— Кабинет, чай, тишина, — ответил Цындяйкин.

… Они беседовали уже минут десять, но так и не дошли до сути дела. То ли капитан не желал её, суть эту, обозначить, то ли Стас был не в состоянии её уловить.

— Голубчик, — говорил капитан, почти изнемогая. — Вы же должны понимать. Особа, с которой вы имеете честь быть знакомым и с которой через девять дней отбываете в места отдалённые, не просто является особой, простите за невольный каламбур, особо приближённой к самой что ни на есть государственной верхушке, но и, вследствие пункта первого, весьма интересным объектом на предмет посягательств разного рода… э-э-э… неблагонадёжной части наших сограждан. Вы посмотрите, что в мире творится! Взрывы, забастовки, демонстрации! Неужели вы полагаете, что в подобной ситуации мы не должны окружить вышеупомянутую особу зоной повышенной бдительности? Поэтому, уж извините, пришлось за вами «хвост» пустить и объяснений потребовать по некоторым обстоятельствам-с…

Стас уже был в достаточном раздражении.

— Капитан, вы кончайте намекать на какие-то там обстоятельства. Говорите прямо, чего вам надо!

— Понимания вашего надо, милостивый вы мой государь! Вы чувствуете важность положения, чувствуете?

— О, дьявол! Дайте мне телефон.

— И куда же вы звонить собираетесь?

— Родственнику одному.

— Понимаю, понимаю. Ясновельможному пану Анджею. Ну, то есть его высокопревосходительству господину министру юстиции. Но вот ему-то про наш разговор говорить и не следует. В ваших же интересах.

— Ещё чего! Вы мне указывать будете, с кем и о чём мне говорить?

— Хорошо, скажу вам прямо. Предположим, похитят вас какие-нибудь социалисты-революционеры, прознав, что вы с Мариной Антоновной накоротке, и будут лупить вас палкой, пытать всяко, дабы вы согласились ей мышьяку в суп насыпать… Или Антону Ивановичу предъявят ультиматум: уходите, дескать, в отставку, а то дочь ваша скончается нынче к вечеру в страшных муках… Да что вы, не понимаете, что ли…

— Но это же бред! Вам доктора не позвать ли?

Капитан мигнул, подумал и заговорил угрожающе:

— А то, что вы, милостивый государь, поддерживаете связь с опасной преступницей, находящейся под надзором полиции, — тоже бред? Мы ведь получаем отчёты с мест, любезный. Вот почему не надо бы вам звонить Анджею Януарьевичу. Ему неприятно будет.

— С кем я связь поддерживаю, не ваше дело.

— А в свете вышесказанного? Мышьяку в суп?

— А в ухо за оскорбление?

— А если о вашей связи с антиправительственной личностью узнает господин Деникин? Что он подумает?

— Когда буду в следующий раз гостить у Антона Иваныча, спрошу его мнение.

Капитан опять мигнул. Он явно был в затруднении.

— Сколько вам лет, господин Гроховецкий? — спросил он, немного подумав.

Ах вот в чём дело! — понял Стас. Он меня запутать хотел, в каких-то своих шпионских целях, рассчитывая, что говорит с наивным доверчивым юношей. А нарвался на старшину десятских князя Ондрия.

— Сколько мне лет? — с сарказмом переспросил он. — Интересный вопрос, но для капитана полиции недостаточно глупый. Если бы вы подумали подольше, то спросили бы: «Как ваша фамилия, господин Гроховецкий?» Вот это был бы окончательно глупый вопрос, достойный сотрудника бюро МВД. А лет? Всего мне чуть больше сорока.

Цындяйкин мигнул два раза подряд:

— Шутим-с?

— Хватит уже шуток, — встал Стас. — Вы убираете шпиков, а я, так и быть, закрываю глаза на произошедшее. Пока закрываю.

— Вы так ничего и не поняли, — огорчился капитан. — Снять наблюдение я не могу, а кроме того, прошу вас никуда из города не уезжать.

— Это ещё почему? — удивился Стас. — Я под домашним арестом, что ли? Тогда давайте обоснования.

— С вами в ближайшее время намерено говорить очень высокое должностное лицо, — торжественно сказал капитан. — Очень высокое. Очень. Когда вы понадобитесь, мы будем знать, где вы, и организуем встречу. Вот в этом и все обоснования.

— А мне наплевать на ваше лицо. Простите за невольный каламбур.

— Это лицо, искренне желающее вам добра и руководствующееся исключительно государ…

— Да идите вы с вашими пятикопеечными тайнами! — сказал Стас и вышел столь стремительно, что ни в чём не повинный стул с грохотом завалился набок.

Своих шпиков капитан Цындяйкин не отозвал, а к вечеру, как оказалось, их стало даже больше. Стас валялся на диване в своей комнате, слушал какой-то джаз из радиоприёмника фирмы «Sherwood» и размышлял о том о сём. Матушка с отчимом отбыли на приём в английское посольство, и раньше полуночи их вряд ли следовало ожидать. Домработница, что жила в комнатке за кухней, ушла в синематограф.

Изредка он высовывался в окно — стены в их доме были в метр толщиной и, чтобы глянуть вниз, приходилось ложиться на подоконник. Двор жил своей обычной жизнью: откуда-то доносилась музыка, стрёкот пишущей машинки, голоса; семейная парочка напротив, наискось от его окон, опять устраивала склоку. Стас видел сверху, что у подъезда стоит длинный лакированный «ровер», а в нём — минимум двое, судя по дыму папирос. «Пасут», как сказал бы Дорофей.

— In my solitude I'm praying…[50] пел по радио Дюк Эллингтон.

А подписку-то я не давал, — подумал он в такт музыке. — Ничего князь Гроховецкий не подписывал! Ла-ла-ла, ла-ла-ла! «А Я говорю вам: не клянись вовсе»! Непростой был парень Иисус. Все ветхозаветные максимы переиначил. «Не приноси свидетельства ложна»«А Я говорю вам: не клянись вовсе».

А никто ни в чём этим кретинам и не клялся…

Любопытно знать, на чёрный ход они тоже соглядатая поставили? Одного, интересно, или тоже двоих? Чёрный ход начинался с кухни и выходил, как и сама кухня, на зады. Свесившись в окно, выходившее на эту сторону, Стас разглядел человека во френче и сапогах, топтавшегося возле мусорных баков и тоже курившего папиросу. «Ой, как вредно тебе курить, когда я рядом», — подумал Стас, прикидывая, за какой из мусорных баков будет удобнее засунуть бесчувственное тело шпика. А то и прямо в мусорный бак, усмехнулся он про себя: ему там будет привычнее. Не зря же сотрудников Московского управления сыска, или, сокращённо, МУСа, прозвали в народе мусорами!..

Ещё когда шёл он с Большой Лубянки домой, была мысль выкатить из гаража мотоцикл, любимого зверя по имени BMW-R11, да и рвануть от Москвы подальше. В Рождествено, к отцу Паисию и мастеру Сан Санычу Румынскому, а тем паче к Матрёне, мириться, или в Борок, к корифею всех наук Н. А. Морозову. Только два соображения заставили отодвинуть эту мысль на самые задворки сознания, но не выкинуть совсем: во-первых, дело к ночи, какие тут поездки. А во-вторых, забыл он, как на мотоцикле ездят. Навык потерял. Больше двадцати лет всё на лошадке или пешочком… А у него и раньше-то опыта езды было, откровенно говоря, кот наплакал…

Но в-третьих-то: где наша не пропадала?

Мысленно попросив прощения у домработницы Нюры, Стас открыл чулан, вытащил швабру и отломал от неё ручку. Со свистом повертел палку в руках, над головой, за спиной: коротковата, но на одного сотрудника МВД длины хватит. А впрочем, хватит и на трёх дураков. Прошёл на кухню, приоткрыл дверь чёрного хода и прислушался, Всё тихо; тусклые лампочки освещали пустую пыльную лестницу. По вечерам ею никто не пользовался.

Он вернулся в свою комнату, чтобы переодеться и забрать ключи от мотоцикла и от гаража. Написал записку для матушки и отчима: «Я уехал на практику. Вернусь через неделю». Открыл шкап, выволок оттуда кожаный мотоциклетный костюм, шлем, краги и очки.

Но одеться и уехать он не успел: зазвонил телефон.

— Слушаю, Гроховецкий, — сказал он в трубку.

— Говорит полковник Лихачёв, — произнёс усталый барином. — Меня зовут Виталий Иванович, и мне крайне нужно встретиться с вами сегодня, Станислав Фёдорович.

— На сегодня мне достаточно беседы с вашим капитаном Цындяйкиным, — сдерживая ярость, ответил Стас.

— Цындяйкин? Впервые слышу.

— Да? И вы не из того же бюро МВД, что приставило ко мне филеров и запрещает покидать город?

— Не может быть! — оживился голос. — Превосходно! Даже лучше, чем я думал.

— Рад, что сумел доставить вам удовольствие, — ядовито сказал Стас. — Но имейте в виду, я намерен уехать немедленно.

— Ровно семь минут, Станислав Фёдорович, и не будет никаких филеров, гарантирую! Где стоят, сколько?

— Двое перед парадным в автомобиле «ровер», один у чёрной лестницы, возле мусорных баков.

— Семь минут, и мы поговорим. Дождётесь?

— Попробую.

Захват преступной группы во дворе дома 3/5 по Лубянскому проезду вызвал у жильцов большой интерес. Может, обошлось бы и без шума — автобус и легковушка въехали через подворотню тихо, а люди с «наганами», одетые в гражданское, и вовсе передвигались бесшумно, — но одновременно с ними во двор вошла возвращавшаяся из кино Нюра, домработница Гроховецких. И она, увидев целую бесшумную толпу вооружённых мужчин, подняла визг.

Заскрипели петли, захлопали рамы: жильцы высовывались в окна, вопрошая, что происходит. А во дворе типа «колодец» даже шёпотом сказанное слово усиливается многократно. Уже выволокли из лакированного «ровера» двух шпиков, и притащили из-за дома третьего, и засунули их в автобус; уже автобус и «ровер» покидали двор, а крики не утихали и даже нарастали. Напротив Стасовых окон, на третьем этаже, жил знаменитый поэт Маяковский. Теперь он появился в окне всей своей огромной фигурой и добавил децибелов, завопив, что ему мешают работать.

Скандальная баба, соседка Маяковского, которая весь вечер визгливо ругалась со своим мужем, распахнув окно пошире, заорала поэту, что он сам всем мешает своими шагами по ночам, своей пишмашинкой и своими вонючими папиросами. Её супруг в помочах, мигом забыв о семейных разладах высунулся из другого окна и поддержал свою половину, пообещав подать на поэта жалобу в районную управу. Тот в ответ витиевато послал парочку куда следует. На весь двор заполыхал скандал, что было явлением не столь уж и редким в последние годы. Несмотря на все усилия полиции, чёрт знает кто заселялся даже в элитные дома: Москву затопили толпы разноязыких беженцев с юга России.

Из приехавшей легковушки выбрался худощавый сутуловатый человек в штатской одежде, задрал голову к четвёртому этажу и жестами показал Стасу, что он к нему. Стас потыкал пальцем в стоящую рядом с ним ополоумевшую от ужаса домработницу и крикнул её имя: «Нюра!» Тот обернулся к девушке, и они вместе вошли в парадное.

— Так это всё из-за вас? — проорал через весь двор Маяковский. Стас покивал. — Ну, тогда ладно. Привет отчиму. — И поэт захлопнул окно.

Года четыре назад Маяковский попал в неприятную историю, накуролесил: публично приставал к жене актёра Яншина и публично же получил по мордасам; говорят, пытался застрелиться из краденого «маузера». По поводу кражи оружия было заведено дело, и выпутаться поэту помог Анджей Януарьевич. Теперь при встрече со Стасом Маяковский обязательно передавал ему привет.

Стас тоже закрыл окно и пошёл встречать гостя. Из идущего снизу лифта — их дом был первым в Москве, в котором ещё в царское время установили лифт, — доносились истеричные вопли Нюры. Когда она и её спутник вышли из кабины, Стас распорядился:

— Нюра, выпей стакан валерьянки, а нам приготовь чаю. Вас, господин полковник, прошу в столовую.

Убедившись, что полковник Лихачёв не входит в число дружков капитана Цындяйкина, он не видел нужды вести себя с ним враждебно, однако стоит ли быть излишне дружелюбным, ещё не решил.

Они сели за круглый обеденный стол под абажуром.

— Это кто там был, Маяковский? — с искренним любопытством спросил полковник.

— Маяковский.

— Думаю, теперь он понял, насколько был не прав, когда писал: «Улица корчилась, безъязыкая».

— Ха, ха, ха, — раздельно произнёс Стас и обнажил зубы в улыбке.

— Вы, конечно, ждёте объяснений, — улыбнулся, в свою очередь, полковник.

— Жду. Можете начинать.

— А знаете, удивительная вещь: с виду вы обычный подросток. А по разговору…

— Капитан Цындяйкин судил по внешности, — кивнул Стас. — И был очень удивлён. Надеюсь, вы будете серьёзнее. Кстати, что вы с ними сделаете?

— А они, Станислав Фёдорович, совершили преступление: незаконно лишили права свободы передвижения гражданина, то есть вас. Мы ещё найдём упомянутого вами капитана и будем их всех судить.

— И в тюрьму посадите? За то, что следили за мной?

— Обязательно посадим, и именно за это.

— Так что, наконец, происходит вокруг меня?

Полковник Лихачёв, Виталий Иванович, поведал Стасу поразительные вещи. Оказывается, вся элита страны была разделена партии. Не на политические партии — эти запрещены давным-давно, а на parties, группки «по интересам», концентрирующиеся вокруг известных персон. Все они дрались между собою за «место под Солнцем», вблизи Верховного, кооперируясь по признаку «импорт-экспорт», то есть жили они за счёт своего производства или продажи сырья за границу. Все были не прочь видеть на посту Верховного, или хотя бы в кресле председателя Кабинета министров своего кандидата. Все стремились иметь свои вооружённые силы.

Стас не понимал, как это может быть.

— А так, — объяснил полковник. — МВД и внутренние войска — в одной партии с министерством сельского хозяйства и частью нефтепромышленников; их вождь, Сипягин, — ставленник Романовых, которые управляют им из-за границы. Их самые ярые враги — флот и военные авиаторы, за которыми банковский капитал и большинство газет; у этих вождём генерал Тухачевский. Пехота и артиллерийские войска — в союзе со сталелитейщиками и производителями оружия; эти держатся руки Савинкова. МИД и железнодорожники — а у них, заметьте, свои войска! — дружат с нефтяным магнатом Раневским, а он подкармливает рабочие профсоюзы по всей России. Пограничники и таможня воюют между собой, поскольку их начальство входит в разные союзы. Даже пожарные принадлежат к какой-то группировке.

— Ничего себе!

— Но это ещё не всё! Есть территориальные кланы, есть «болото» — это те, кто бегает туда-сюда, пытаясь заранее угадать победителя; есть Департамент народной безопасности, разные подразделения которого стравливают друг с другом разные кланы; есть ничего не понимающие олухи, которыми манипулируют все кто может.

— А вы кого из них представляете, полковник? Наверное, всё же не олухов. Но кого? — Стасу в самом деле это было интересно.

— Я сотрудник отдела безопасности бюро Верховного, скромно ответил Лихачёв. — Наше дело — утрясать конфликты. А это весьма непросто.

Стас припомнил, какие слухи ходили по Москве совсем недавно:

— А скажите, зимой и весной в Москве стреляли чуть не каждую ночь… Это и было утрясание конфликтов?

Полковник помотал головой:

— Там разные группировки выясняли отношения. У каждой партии есть экстремистское крыло, и они мерились силами. Но это так, эпизоды… А то и боевики одной и той же партии били друг друга ради того, чей командир войдёт в руководство. Вот в таких случаях мы следим, чтобы не было урона мирным гражданам, и лишь изредка — только это между нами — отстреливаем и тех и других.

— А Вышинский в чьей партии?

— Ваш отчим, без сомнений, человек Савинкова.

— Я слышал, он там что-то мудрит с передачей собственности…

— Эх, Станислав Фёдорович! Страна у нас бедная, собственности мало, а желающих много. Сложная работа: сделать так, чтобы соблюсти государственный интерес и никого не обидеть. При царях государев человечек получал землю с крестьянами, тем и кормился. Уже при императорах стало много сложнее. А уж теперь-то… — И он махнул рукой.

Стас отхлёбывал чай, обдумывая услышанное.

— Ну что же, — сказал он. — Проблемы элиты обрисованы превосходно. Иллюзий у меня, скажу честно, поубавилось. Спасибо, Виталий Иванович. Но всё же остаётся вопросец: я-то тут при чём?

— Баланс интересов, Станислав Фёдорович! Важнейшая в Политике вещь. Чуть-чуть в сторону, баланс нарушается, всё летит вверх ногами. Любая партия мечтает нарушить баланс в свою пользу. Но сама! И желает его сохранить, если нарушитель — другая партия.

— Вот и капитан Цындяйкин тоже плёл про всемирные проблемы, а сути так и не затронул.

— Но это же очевидно! Вы, пусть и невольно, оказались в фокусе общих интересов. И все желают если не перетянуть вас на свою сторону, то хотя бы выяснить, что вы за фрукт. Этот ваш капитан вряд ли имел задание говорить с вами — только следить. Вы сами его вынудили, а он объяснить ничего не сумел, ибо, как я понял из ваших слов, отнюдь не мастер элоквенции [51].

— Да уж.

— А если о сути, то вы со своим вчерашним появлением Кремле, уж простите, угодили в самую болевую точку. Мы как раз накануне пустили утку, что в бюро Верховного обсуждается проект восстановления монархии. Наша-то цель была выявить сторонников Романовых в своих рядах. А все, буквально все решили, что речь идёт о создании новой династии Деникиных; всем же известно, что Антон Иванович всегда был сторонником конституционной монархии по английскому образцу.

— Ага! Вот оно что! А Марина — единственная дочь.

— Да. И наследница. Вокруг неё целая туча записных женихов, принадлежащих к разным кланам. К счастью, она девочка умная, у неё, в отличие от большинства женщин, голова впереди… этой… не знаю, как вам и сказать-то…

— Я понял.

— С вами легко говорить, вы всё понимаете. Значит, поймёте, какой ажиотаж вызвало ваше появление. Ей пятнадцать лет. Женихи, которых могут выкатить разные партии, или соответствуют по возрасту, но глупы, или умны, но не соответствуют возрасту. С вами сложнее. Мы сегодня весь день анализировали ваши с ней беседы. Удивительно, насколько…

— Минуточку! Там рядом не было стенографистов.

— А вы не слышали о таком изобретении, как магнитофон?

— Нет.

— Изумительная вещь! Через угольный микрофон все разговоры пишутся на специальную гибкую плёнку. Вы не поверите, сохраняется даже тембр голоса. Там был наш механик с микрофоном. Весь вопрос в длине шнура.

— И что?

— А то, что вас наверняка подслушивали не только мы, но и ваши возможные соперники. Поэтому готовьтесь: теперь вокруг вас начнутся самые невероятные события. Кажется, Союз архитекторов, или по какому вы там ведомству числитесь, не входит ни в одну партию. Теперь втянут. Где делят власть, там крутятся громадные деньги. С вами будут искать знакомства. Будут обманывать. Будут запугивать.

— А вы в каких целях искали со мной знакомства? Чтобы обмануть или чтобы запугать?

— Ну вот, а я вас хвалил за понятливость. Я сотрудник Верховного, моя забота — чтобы он был спокоен за семью. Мы над схваткой. Мы руководим Россией.

— Простите, Виталий Иванович, если верить вашему рассказу — не знаю, верить ли? — Россией никто не руководит. За мной гоняются полиция, отдел безопасности бюро Верховного, того гляди, начнут охоту авиация и флот, кто-то, по вашим словам, готов тратить бешеные деньги — и всё потому, что я якобы жених девицы, которую один раз в жизни видел? Это какие-то сумасшествие.

— Политика, дорогой Станислав Фёдорович, это умение предвидеть. Лишь только появляется новый фактор…

— Вы читали Бомарше, полковник? То, о чём вы говорите, не политика, а интрига. Господи, Боже! Всего три дня назад я поругался с одной крестьянкой. Права ли она, и насколько, мне трудно судить. Но вот она — политик, онапредвидит, куда ведёт ваше интриганство! А я, дурак, с ней спорил.

Было совсем поздно — полковник ушёл, а мать с отчимом вернулись, — когда раздался телефонный звонок. Звонила Маргарита Петровна. Голос у неё был усталый.

— Стасик, ты едешь с нами завтра в Плосково?

— Ну конечно! — обрадовался он. — Мне здесь осточертело, ой. простите, случайно вырвалось. Конечно, еду.

— Вот и замечательно. А то я уж и не знала, звонить или нет. Тут твои фото в газетах. Ты видел?

— Не обращайте внимания, Маргарита Петровна. Это всё пустое. Но я и правда еду в Плосково только на неделю. А потом — в Париж.

— Ну хоть так. А то Дорофей не едет вовсе и профессор Жилинский задерживается в Москве.

— Про Дорофея мне известно, а что случилось с профессором?

— Так ты не слышал?! Московский градоначальник распорядился выделить нашему училищу новое здание, шикарное! Жилинский вместе с директором и кем-то из попечительского совета завтра будет смотреть, а потом оформление, то-сё. В общем, не едет с нами.

— Поня-ятно. А вы не знаете, в каких войсках служил наш градоначальник?

Санкт-Петербург, 11 марта 1801 года.

Клаус фон Садофф ехал по Санкт-Петербургу, направляясь к дому графини Жеребцовой. Он знал о ней пусть не всё, но достаточно, чтобы надеяться содрать с неё денег: Ольга Александровна Жеребцова, урождённая Зубова, —родная сестра заговорщиков братьев Зубовых, супруга тайного советника А. А. Жеребцова, любовница английского посла Уинтворта; из Англии она получила крупную сумму денег для передачи заговорщикам, но оставила их себе —надо полагать, ввиду ожидавшегося её развода и дальнейшей свадьбы с тем же Уинтвортом. Пожалуй, ей придётся поделиться уворованным с ним, Клаусом!

— Доложите: Клаус фон Садофф, — бросил он прислуге, стягивая с рук перчатки. — По неотложному делу.

Он растёр руки; подумал: ну и зимы в этой стране, тут невозможно жить! — прошёлся по гостиной, разглядывая картины; решил, что торговля живописью западных мастеров в России — тоже выгодный бизнес. У него самого вроде бы один из предков был великим художником. Может, отхватив у графини деньжат за ту услугу, которую он имел ей предложить, заняться этим делом? Кто его торопит, жизнь большая.

В дверь впорхнула служанка:

— Госпожа графиня вас примут. Пожалуйте за мной.

Графиня ждала его в ещё более изукрашенной комнате, чем предыдущая.

— Господин Садов? — Она произносила его фамилию на русский манер. — Никак вас не ожидала. Я жду другого человека… Не помню, представляли мне вас или нет? Ведь мы, кажется, встречались у мадам Апраксиной?

— Разумеется, — сказал он, не желая вдаваться в подробности. Хотя мог бы закончить фразу так: «Разумеется, вы можете думать что хотите, но мы никогда не встречались». Он только сегодня прибыл в Санкт-Петербург; ехал на перекладных, страдая, что не отправился сюда раньше — был риск опоздать. Godshit, иметь три года в запасе и приехать в последний день!

— Но я всё равно рада, — продолжала она. — Мне так нужен образованный советчик, и вы, академик, наверняка мне поможете.

— Буду рад услужить, госпожа графиня, — сказал Клаус, немного удивляясь: с кем она его путает?

— Вопрос у меня невинный. Сколько недель в году?

— Пятьдесят две.

Она захлопала в ладоши:

— Чудо! Чудо! Мгновенно ответил!

Опять появилась служанка:

— Госпожа графиня, граф Пален. Просить обождать?

— Как обождать?! Немедленно… — И поскольку девушка исчезла, объяснила Клаусу, немного попыхтев со злости: — Они такие тупые, эти русские девки, вы себе не представляете.

Клаус призадумался. Пётр Алексеевич Пален — во главе заговора, и он рассчитывал, что Жеребцова организует ему встречу с ним, но позже. Деньги-то у Жеребцовой. Вряд ли она рассказывала Палену, что присваивает изрядные суммы. С другой стороны, граф тоже человек не бедный и какой-то кэш ему наверняка перепал от англичан. Вот люди! Собственного царя убивают за чужие деньги.

— Вы меня извините, герр Садов, — говорила тем временем Жеребцова, — но у меня важный разговор.

— Поверьте, мой разговор не только имеет касательство к вашему разговору, но он ещё важнее, — бесцеремонно ответил Клаус по-английски. По-русски он бы такую фразу не осилил.

— Какой у вас забавный акцент, — удивилась она.

— Я много лет прожил в Америке, — ответил он и повернулся к дверям, от которых послышался голос:

— Америка? Почему Америка? Ведь вы фон Садов, академик, немец?

Это был граф Пален, военный губернатор Петербурга, заговорщик и англоман.

Ни Клаус, ни его отец Герхард не любили Англию. Но к 1801 году война в Европе была неизбежной и для них выбор сводился к следующему: если Павел остаётся жив, то Россия выступит с Францией против Англии, если будет мёртв — Россия выступит с Англией против Франции. Первый вариант они уже проходили; для Германии он был отрицательным: Павел дожил до 1825 года, Наполеон проскрипел ещё дольше, и они такого в мире наколобродили, что оба были достойны виселицы.

Что ж, поможем Англии. Глядишь, и Германии немного счастья перепадёт.

Герхард любил Германию. Клаус, правда, предпочитал доллары и, попав сюда — почти за двести лет до своего рождения, собирался подзаработать, но с самого начала решил совместить приятное с полезным, а уважить желание родителя — полезно. Папашка ведь и впрямь опытный финансист. Мало ли какие в двадцать первом веке возникнут проблемы с получением крупного банковского вклада, сделанного в девятнадцатом веке.

Впрочем, пока ему, Клаусу, не удалось тут сделать вообще никакого вклада.

В той жизни, при подготовке к этой жизни, у него вся надежда была на папашку. Он и сам знал историю, но как? С пятого на десятое. Поэтому их разговоры «о деле» быстро превратились в учебный курс: отец объяснял, когда и что важное, с его точки зрения, происходило в разных странах, что и как надо поменять, и заставлял его запоминать даты. Так они прошли почти весь девятнадцатый век, и он как раз зубрил даты и имена эпохи Наполеона, когда его попёрло.

Вот почему он лучше всего знал эту эпоху.

Наполеон отнял у Англии Индию и Канаду, скотина. Правда, Индию он обещал Павлу, но, конечно, надул. А Павел, не будь дурак, оттяпал у Америки Калифорнию, на которую Штаты уже раскатали губу, и, желая иметь незамерзающий порт в Тихом океане, заставил принести себе присягу гавайского короля Камеамеа I. Набить бы морду этому Камеамеу, ведь русский император, вместо того чтобы сделать что-нибудь хорошее папуасам, или кто там у них на Гавайях живёт, устроил на островах базу подводных лодок [52].

А главное, они — Наполеон и Павел — растоптали Великую Германию! Вот почему папашка раз за разом талдычил ему одно и то же: надо укокошить Наполеона и Павла. «Роль личности в истории велика, сынок, — говорил он Клаусу, — и велика роль этих двух негодяев, но ты, убив их, окажешься личностью более великой».

А я согласен. Почему нет? Стать самой великой личностью в истории — очень приятно. Можно при случае намекнуть подружке: я-то, мол… Крутой, ващще… Решаю судьбы мира на досуге, между кофе и яичницей… Но всё же лучше получить in cash [53], и вперёд.

Вопрос — кто заплатит. Совершив свой подвиг, я, вернувшись в своё время, никому ничего не докажу, даже папашке, и ни с кого никаких денег не возьму! Поэтому получить плату желательно здесь, и денежки — в банк, в банк их, на двести лет! С указанием в договоре: получить их может только Клаус фон Садофф, 01 июля 1983 года рождения, город Харрисвилл, в скобках — Гаррисбург. Сочтут за сумасшедшего? Плевать. Лишь бы заплатили.

* * *

«Вы б знали, как сложно в 1798 году заработать в Америке денег, чтобы свалить в Старый Свет и начать совершать свои подвиги!

Ведь жизнь — она затягивает. Кушать хочется каждый день. Так ведь? То-то же. А кто накормит? Пришлось мне искать работу. И что обидно, работы — навалом! Но каковы мои умения? Водить машину — здесь этого не надо. Регистрировать входящую корреспонденцию в банке — тоже мимо. Ну, значит, остаётся, как и в прошлом моём погружении, когда я спас Билли Пенна, ухаживать за свиньями, плотничать, валить лес и гробить время прочими идиотскими способами.

А ведь я не за тем сюда попал! У меня были планы !

Что ещё я умел? Стрелять. Да уж, чего-чего, а пострелять в этих кукол я был готов. Кстати, таким умельцам ещё и passe port [54] выправляют; от настоящего не отличишь.

… А потом чуть не спятил, заговариваться стал. Это после первого «дела» началось: и вправду стал говорить сам с собой. Нет, не сам с собой, — с тем молодым белобрысым почтальоном с Нижних территорий, которого пристрелил в упор, чтобы взять денежные переводы. Приходил он во сне пару раз… Болтунишка…

А потом встретил серьёзных людей.

В общем, на дорогу в Европу заработал».

… Обо всём об этом Клаус фон Садофф мог бы рассказать графу Палену. И о многом другом…

Когда он прибыл в Париж, 1800 год уже катился под горку. Клаус знал, кто согласится заплатить за голову Наполеона: глава банкирского дома Натан Ротшильд, — и даже вёз рекомендательное письмо от своего бывшего патрона; тот сообщал, что «The bearer of this in different skills is rather skilful» [55].

Имевшаяся у Ротшильдов монополия на банковское управление позволяла им руководить общественными процессами, по своему усмотрению изымая или запуская в обращение необходимую денежную массу. Желая ускорить обороты, а значит, и свои прибыли, Натан заказал специалистам новый идеологический проект. Те изобрели бренд «демократия» и предложили красивый лозунг: «Свобода, равенство и братство». Но — всякое бывает. Некоторые люди ничего не поняли и затеяли резать как раз тех, кому должны были стать равными братьями.

Тогда Натан Ротшильд выбрал генерала Наполеона Бонапарта на роль «твёрдой руки» — разумеется, ожидая от него определённой благодарности, хотя бы крупного государственного займа. Но и этот ничего не понял: захватив Париж и взяв власть, укусил кормящую руку, отказался присоединиться к банковской империи Ротшильдов, отказался взять у них деньги в долг, а в довершение обиды учредил Французский национальный банк.

Ну, это вообще хамство. Натану такой вождь нации был не нужен. Его агенты наняли роялиста Сен-Режана организовать покушение, а сам банкир, от греха, уехал в Лондон. А Сен-Режан начал готовить подрыв кареты Наполеона, заранее зная, что 24 декабря 1800 года тот будет ехать в Парижскую оперу на первое исполнение оратории Гайдна «Сотворение мира» по улице Сен-Никез. А заранее он об этом знал оттого, что и билеты в оперу, и кучера с каретой предоставили Наполеону люди Ротшильда.

Эх! Что за недоумок сказал, будто «революции замышляют гении, совершают фанатики, а их плодами пользуются проходимцы»?.. Лажа всё это, словоблудие на потребу плебса и журналистов-недоумков. И замышляют, и совершают, и пользуются плодами всегда одни и те же люди — финансисты. Те, кто держит руку на крантике, из которого текут денежки. Те, кому денежек всегда хватает, чтобы самим оставаться в тени и только дёргать за ниточки, управляя движениями гениев, фанатиков и проходимцев.

Финансисты — они не лучше, не умнее, не сильнее и уж далеко не красивее тех, кем управляют, кого посылают на убой, кому отдают приказ стрелять в себе подобных, кого возносят над толпой, чтобы после за ненадобностью бросить под ноги этой же самой толпе. Но они в нужное время оказались рядом с мешком денег, на который не погнушались наложить лапу!

Клаус фон Садофф готов был любить таких людей и готов был их всех поубивать, только бы самому оказаться в числе держателей самого главного мешка.

Но он, как всегда, опоздал. И, не застав в Париже начальника, Натана Ротшильда, не зная, кто ещё в курсе деликатного дела с убийством Наполеона, стал болтать со всеми сотрудниками банка подряд, намекая, какой он великий специалист, и предсказывая, что покушение на первого консула сорвётся.

Он-то рассчитывал, что к нему, притащив с собою тот самый мешок денег, прибегут, чтобы нанять, но никто его не нанял, а когда покушение Сен-Режана действительно сорвалось, на него начали охотиться и люди Ротшильда, предполагая, что это он имподгадил, и люди Наполеона.

Ему оставалось одно: to clear out [56], направив стопы свои в Санкт-Петербург, тем более что до покушения на императора Павла оставалось три месяца. Но путь был только через Испанию, Танжер и Стамбул; в итоге в Петербург он попал в самый канун покушения — 11 марта 1801 года.

Так что времени не было совсем. Выяснять, с кем его путают, Клаусу было некогда. Ну есть тут другой Садов, и чёрт с ним. Фамилия не из редких.

— Граф, — сказал он Палену, нарушая все приличия. — Мне известно о задуманной вами маленькой l'escapade [57]. — Заметив, что Жеребцова страшно побледнела, а граф поднял левую бровь, поспешил успокоить их: — И я на вашей стороне.

Если Ольга Александровна Жеребцова всем своим видом, всемповедением выдавала, что сразу поняла, на что намекает собеседник, то граф Пален был невозмутим.

— О чём вы? — удивлённо спросил он.

— Я о том, ради чего вы только что виделись с Александром Павловичем, ради чего собираетесь вечером у генерала Талызина, ради чего, наконец, в Петербург пришла сегодня английская яхта.

— И ради чего, по-вашему? — Пален был спокоен.

— Чтобы убить императора Павла.

— Чушь! Глупость! Да, с наследником мы обсуждали некоторые проблемы, и собираемся у Талызина, и даже, быть может, пойдём к Павлу Петровичу, но лишь затем, чтобы поговорить с ним!

— Surely [58]. А военная английская яхта будет последним вашим аргументом. Вы поймите, граф, я говорю с вами об этом не потому, что хочу вас выдать. Просто мне известно, что ваша авантюра обречена. Иначе бы я не стал вмешиваться.

— Что известно, откуда?

— Известно, что некий солдат в некое время поднимет некий полк и вас всех схватят, часть убьют на месте, часть повесят позже — в том числе и вас, граф. Англичане вас не спасут; лорд Уинтворт уйдёт от ответа, поскольку он дипломат; он спокойно уплывёт в Англию и женится там, совсем не на вас, графиня.

— А на ком?! — вскричала Жеребцова.

— Давайте не будем отвлекаться на пустяки.

— Ничего себе, пустяки! Да это же самое главное!

— Тихо, — внушительно сказал граф Пален. — Как вы можете знать о том, что будет, и про этого солдата?

— Неужели княгиня Радзивилл? Ха-ха-ха! — кричала Жеребцова. — Или княгиня Толстая? Кто? Скажите.

— Он не может этого знать, дорогая, — попытался успокоить её Пален. — Подумайте сами: откуда?

— Нет: кто? Кто?

— Какая вам разница, графиня, если вы будете на каторге? — удивился Клаус.

— Откуда ему знать, кто, когда и на ком женится? — топнул ногой Пален.

— Вы мне не верите? — улыбнулся Клаус.

— Помилуйте, но ведь нужны доказательства.

— Сегодня же вечером. Ведь это так понятно!

— Не знаю, что вам понятно, а я вам не могу доверять.

Клаус прошёлся туда-сюда, размышляя. Его собеседники с тревогой следили за ним. Что он мог им сказать? Что солдат по имени Степан успеет поднять полк и спасёт Павла? Он уже это, по сути, сказал, скрыл только время и место: почти полночь, Преображенский полк. Граф не поверил. А ведь это всё, что ему известно! Рассказывать, как об этом Степане напишут оперы и снимут кинокартины? Глупо. Он даже описать его не может.

Придётся блефовать.

— Вот так же мне не поверили в конторе мсьё Ротшильда в Париже, — сказал он. — И что? Покушение на Бонапарта не удалось.

— Он знает, знает про Ротшильда, — зашептала графиня, дёргая Палена за рукав.

— Молчите, графиня, — сквозь зубы ответил тот.

— Ну что ж, я уехал оттуда, уеду и отсюда. Мне-то какое дело, — сказал Клаус, делая вид, что уходит. — Прощайте, господа. Завтра посмотрю, как вас, граф, провезут по Невскому в клетке на осмеяние толпы, и уеду.

— Стойте, — сказал Пален. — Чего вы хотите?

— Сто тысяч рублей, и я выдаю вам солдата, который готов сорвать ваш business [59].

— Ха! Ха! Так я и думал! Деньги! Где ж их взять? Если бы у меня были такие деньги, я бы не… Тьфу! — И граф демонстративно отвернулся.

Клаус посмотрел на госпожу Жеребцову:

— Ну как, графиня, сказать ему, где взять деньги? Вы ведь уже поняли, что я знаю всё.

Графиня засуетилась:

— Граф! Неужели вы не найдёте такой малости? Я вас умоляю!

— Ну ладно, — махнул рукой граф. — Что, если мы вам отдадим Берг-коллегию? А? Президентом будете?

— А что это? — удивился Клаус. Он впервые слышал о такой конторе, как Берг-коллегия. Но Пален понял его вопрос иначе.

— Это контроль над всеми горными предприятиями России, — сказал он. — Алябьева всё равно надо менять. Павел метит на его место Соймонова, у Александра Павловича нет своего мнения, а я предложу вас.

— Сырьё? — задумался Клаус. — Это интересно.

— Конечно, вам, как специалисту, это должно быть интересно. Теперь я даже рад, что вы с нами.

— Но ведь это же просто обещание, граф! А деньги, они, знаете ли, деньги. Давайте так: двадцать пять тысяч наличными сейчас и ваше обещание этой должности… как её… после успеха дела. Идёт?

Степан скакал на коне, которого дал ему барин Николай Викторович, и повторял про себя пароль, чтобы не забыть. Он долетел до казарм за двадцать три минуты. И тут — кто бы мог этого ожидать? — из кустов выскочили вооружённые люди, и среди них — он же, его барин Николай Викторович! Люди суетились без толку, они, кажется, были пьяны; стащили Степана с лошади, бросили на землю.

— Это он, он! — кричал барин.

Генерал, которого Степан раньше не раз видел, но не знал по имени, грозно спросил:

— Ты кто? Зачем тут?

Степан посмотрел на своего барина.

— Ведь ты Степан, не так ли? — ласково спросил барин знакомым голосом, с таким привычным акцентом.

— Знамо, Степан.

— Ты ехал, чтобы спасти своего доброго императора?

— Я за императора завсегда готов, — удивлялся Степан Что тут происходит наконец? Как барин мог сюда успеть раньше его?

Генерал пнул его ногой.

— С-скотина, — сказал он и, обернувшись, велел кому-то: — Начинайте! Пора кончать мартышку!

Часть людей побежала к Михайловскому замку, где жил император Павел Петрович.

— Ну вот. А нам осталось только один вопросик выяснить, — И генерал снова пнул Степана. — Кто тебя, скотина, сюда послал?

Степан непонимающе посмотрел на барина и сказал:

— Так вот же, вот Николай Викторович и послали. Вот же они стоят.

— Что ты врёшь, дурак! — крикнул барин.

— Что-о?.. — протянул генерал и указал на Клауса. — Точно? Он тебя послал?

— Он, он, ваше высокопревосходительство. А зачем же вы меня остановили, ежели вы заодно с ним? И почто бьёте меня?

— Понятно, — протянул генерал, повернулся к барину и стал теснить его всем телом. — Поня-ятно. Сам этого дурака послал, сам его нам сдал и за это денег получил и все недра российские в свою власть? Хитёр! Ой, хитёр! Впервые вижу такого афериста!

— Да врёт он! Не может он меня знать! Я только нынче в Петербург приехал!

— А я ещё удивлялся — как же вы, драгоценный наш академик, Николай Викторович, могли успеть в Париж съездить? А оно вот оно что! Руби его, ребята!

Барин завизжал, пытаясь что-то объяснить, но те, кто окружал генерала, уже валили его на спину и резали горло ножами. Степан тихо откатился к кустам — старый всё-таки вояка! — а там вскочил и опрометью кинулся к казармам с криком:

— Вставай, ребята! У меня письмо от батюшки-царя! Убивают императора!

Кто-то выстрелил, и он упал.

— Не стрелять, не стрелять! — кричал генерал. Но было поздно: крики и выстрел разбудили казарму. Заметались огонька свечей, загомонили солдаты, послышались команды унтер-офицеров. Опять кто-то стрелял в сторону казарм, и оттуда ответили. Один выстрел, второй, третий… перестрелка становилась всё чаще.

— Разоружить полк! Выкатывай пушки!

…Кончено дело. Павлушка мёртв. Преображенский полк усмирён, в других воинских частях волнений не допустили. Ох, как же мы напились… Не надо было… Мне же к Александру… Объявить… Заставить дурачка подписать Жалованную грамоту расейскому народу…

А что убили папашу его? Так ничего, простит. Он теперь царь.. Господи, какой из него царь?.. Только благодаря нам. Мне.

— Воды! — прохрипел граф Пален. Ему никто не ответил; все валялись, пьянее пьяного. Сам нашёл стакан с водой. Выпил, остатки вылил себе на голову. Бр-р.

Шатаясь, вышел в дверь. Утро? Не может быть. Март же. Да. светает. Куда подевались эти сучьи денщики с лошадьми?.. Сейчас отолью, и к новому императору. Докладать… Мол, так и так, апоплексическим ударом…

А эт-то что такое?!

По набережной, с непокрытой головой, беспрестанно озираясь, шёл Николай фон Садов. Не может быть! Ведь его зарезали? Я сам велел. Или не велел? Или то был не я? Или то не он?

Ах ты, ак-кадемик сраный. Аферист. Бесчестный тип!

Граф с трудом вытащил из-за пояса тяжёлый пистолет. Резко откинувшись назад, сумел поднять руку и выстрелил не целясь. Ах ты ж…

А? Каков я стрелок? Навскидку, спьяну, при боковом ветре, по движушшайся цели — влепил точно в голову! Эт-то выстрел века. И никто не видел… Не поверят жа… Бл… Бл… Бр-р… Эээ…

Петроград — Балтика, 4 августа 1934 года.

— Дождались, — плюнув за борт парохода жёлтой от табака слюною, произнёс баталист Юстин Котов. — В собственной стране тайком, в машине с задёрнутыми шторками, через какие-то трущобы, с дочерью Верховного во главе, пробираться на свой корабль — это, я вам доложу, конец света…

— Да-с, батенька; Петроград, он вам не Урюпинск какой-нибудь, — со злобной усмешкой поддержал его портретист Михаил Соколов. — Здесь порвут на части, ахнуть не успеете. Лишь за то, что Москва теперь столица, а они уже нет.

— Тю! — воскликнул авангардист Коля Терещенко, всего год как перебравшийся в Первопрестольную из Малороссии. —Та нехай забирают ту столицу у зад! И разом усих тих, начальничькив…

— Тихо, Коля! — с тою же злобой прошептал портретист и оглянулся по сторонам. — Думай что говоришь.

— А шо?..

— А то, что до Парижу не доедешь с таким длинным языком-то, — прошипел Соколов, а Котов пояснил:

— Снимут с парохода на хрен…

Четвёртый член компании, Виталик Лихачёв, засмеялся и хлопнул Соколова по плечу:

— Знаешь анекдот про северо-восток? — спросил он.

Они познакомились в купе поезда Москва — Петроград не далее как сегодня ночью. Трое из них были художники, ветераны войны, а Лихачёв представился «человеком обслуги». Вагон был набит мастерами кисти и персоналом, направлявшимися на выставку в Париж; элита же — Марина Антоновна со свитой — ехали попросторнее, в другом, шикарном вагоне.

Всю ночь новые знакомцы, естественно, отмечали встречу. Теперь художники вид имели несколько опухший, но поправлять здоровье пока не решались: посадка, таможня, погрузка картин — мало ли чего. Лихачёв выглядел куда лучше: пил он меньше прочих, отговариваясь тем, что утром, когда их, счастливчиков, на авто повезут к пароходу, ему ещё предстоит встречать важного члена делегации, прибывающего отдельно, из Вологды.

Теперь он, завершив свою миссию, присоединился к ним. Странного он привёз «члена делегации»: молодой парень, вроде бы их коллега, собрат, так сказать, по цеху, поднявшись на палубу «Queen Victoria», слишком свободно подошёл к дочери Верховного — поздороваться и переброситься парой слов. Что это за никому не известный такой художник с повадками наследного принца? Нет, не наш человек. То ли дело Лихачёв!

Виталик Лихачёв — улыбчивый, слегка сутуловатый, с длинным носом парень — отличился тем, что, когда у них кончилась выпивка, вышел из купе буквально на две секунды и вернулся с литровой бутылью настоящего скотча, Ну ясно: «человек обслуги»! Чего вы хотите! Даже не сговариваясь, трое художников стали активно с ним дружить, демонстрируя свою приязнь как только могли. Вот и теперь портретист Михаил Соколов, мгновенно оставив злобный тон, изобразил на лице улыбку:

— Что за анекдот? Не знаю.

— А вот. Представь, что ты вышел из Москвы и идёшь строго на северо-восток. Куда ты в итоге придёшь?

— Это ясно. Туда же, откуда вышел.

— Нет. Ты же идёшь СТРОГО на северо-восток. Ну? Ты же ветеран войны, буссоль своими глазами видел, должен уметь ориентироваться на местности.

— Так. Иду. Иду, иду, иду. А, понял! Я приду на Северный полюс!

— Правильно! А теперь представь, что ты пошёл строго на юго-запад. Куда ты попадёшь?

— Куда, куда! На Южный полюс.

— Э, нет. Ты опять попадёшь на Северный полюс.

— Это ещё почему?

— А потому что когда ты дойдёшь до границы, тебя развернут, дадут поджопника и направят строго на северо-восток!

Михаил Соколов и Коля Терещенко захохотали; баталист Юстин Котов, как раз в этот момент затягивавшийся «Дукатом», поперхнулся и начал дико кашлять.

— С тобой, Виталик… помрёшь… не доезжая никакого полюса… — простонал он, когда пришёл в себя.

Матросы на причале отдавали швартовы. Отчалили!

Марина, одетая не так чтобы броско, всё же на фоне скупой корабельной раскраски и окружающей природы, состоявшей из ровной серой глади Финского залива и близкого тёмного берега, уставленного серыми портовыми кранами, была похожа на колибри. Тем более что окружавшие её были сплошь в парадном чёрно-белом, или бело-чёрном, или сером разных оттенков. Одна лишь Мими щеголяла в голубеньком. Но здесь, по правде говоря, это голубенькое даже на её маленьком изящном тельце тоже могло сойти за оттенок серого.

— Вы сегодня просто ослепительны, Марина Антоновна, — сказал Стас. Мими из-за спины хозяйки скорчила ему забавную гримаску. Он поцеловал Марине руку, припомнив, что ей нравятся галантные мужчины, но одновременно, в полупоклоне поцелуя, глянул снизу ей прямо в глаза и улыбнулся. Марина растерялась:

— Ах, я никакая после дороги. Что это за ужасные места, где нас везли?

— Не знаю, я приехал только что. Даже ещё не вселился в номер, или как её, каюту. Вы позволите? — И он собрался уходить, определённо ожидая, что она согласно этикету отпустит его кивком головы, но Марина смотрела на него молча, будто задумавшись, и лишь через несколько секунд, поморгав, сказала:

— Да, идите, разумеется. Ведь мы ещё увидимся.

Стас едва не ляпнул: «Это же корабль, куда тут денешься», но вовремя спохватился, что такая фраза не будет звучать галантно, и, ещё раз улыбнувшись, сказал:

— Для того и плывём, — и отправился вслед за стюардом, вселяться.

Каюта его была на верхней палубе, где жили Марина, министр культуры, Мими и другие важные персоны. Художников поселили ниже, в первом классе; прочий персонал ехал вторым. Стасу было интересно, куда поселили охранника Сержа и его безымянного напарника — не в коридоре же, где он их встретил слоняющимися от носа к корме.

Развесив на плечики одежду и выкладывая на прикроватный стол книги, он размышлял о происходящем в Петрограде. Ему не было известно, по каким закоулкам возили Марину со свитой, но он мог догадаться почему. Виденное сегодня и его не оставило равнодушным.

После целой недели спокойного, вдумчивого труда в соборе Рождественского монастыря, после тихих вечеров, наполненных беседами с отцом Паисием и Сан Санычем Румынским, после суток, проведённых в неспешном поезде из Вологды, Петроград ошарашивал.

Приехав и сойдя с вологодского поезда на перрон Николаевского вокзала, он сразу увидел полковника Лихачёва. Это его удивило; позвонив полковнику из Плоскова и сообщив номер своего поезда и вагона, он просто хотел подтвердить, что едет и что всё в порядке. На встречу он не рассчитывал.

— Зачем вы?.. — спросил он.

Лихачёв, одетый в какой-то затрапезного вида пиджак, ответил;

— Чтобы отвезти вас к пароходу.

— Я и сам бы прекрасно доехал до порта.

— Пароход наш в грузовом порту, вы не найдёте.

— А почему в грузовом?

Лихачёв скривился:

— Для секретности. Тут такое творится! Вы увидите. А кстати, у меня ваши документы: вы ведь проманкировали визит в посольство?.. Вам было назначено прийти через три дня; пришлось, представьте, мне прикинуться вами…

Они посмеялись и пошли с вокзала в город.

Вещей у Стаса был один сундучок с книгами — он в последнее время стал очень много читать, — а это не бог весть какой груз. И он, как всякий москвич, намеревался первым делом пройтись по Невскому, затем ехать на Шпалерную, в квартиру отчима, переодеться, и уже оттуда — в порт. Теперь оказалось, что его сундучок вместе с ним довезут на машине, а гулять по Невскому никак нельзя; впрочем, он уже видел, что проспект забит народом.

Они пошли от вокзала направо, где у бровки тротуара притулился симпатичный «доджик».

— Садитесь, — предложил Лихачёв, — поедем на вашу Шпалерную закоулками.

И они поехали закоулками, но всё равно не убереглись: на пересечении Знаменской и Кирочной нарвались на массовое побоище. Шофёр быстро затормозил, прижался к стене — чтобы не перевернули, и стал сдавать назад, а Стас, почти упёршись головой в лобовое стекло, смотрел, как множество людей молча и ожесточённо лупят друг друга. Тут уже было не разобрать, кто солдат, кто полицейский, а кто озверелый обыватель; всё смешалось. Дрались, наверное, давно, и на крики не было сил.

Под ногами толпы человек в пятьсот валялись обломки транспарантов. Стас только на двух сумел разобрать текст: «Власть народу!» и «Хватит распродавать Россию!» Остальное виделось обрывками: «В отставку пр… », «Свободу… », а кому свободу, не понять.

Внезапно со стороны Вознесенского проспекта выскочила конница и стала теснить толпу. Передние ряды начали дубасить кавалеристов палками. Поперёк улицы образовалось турбулентное движение.

— Разворачивай! Гони! — в ажиотации хрипел полковник Лихачёв. Шофёр крутил головой, стараясь выехать отсюда так, чтоб никого не задавить. По машине несколько раз ударили чем-то тяжёлым.

Наконец вывернули в переулок, там по тротуарам лежали люди, а потом дворами — вырвались.

— Бузят! — говорил шофёр, нервно улыбаясь.

— Видели там, на вокзале, состав закрытый стоял? — возбуждённо спросил Лихачёв.

— Нет, — ответил Стас. — Где?

— Сзади вашего… Это дивизия имени Корнилова, из Москвы. Через три часа здесь будет тихо и спокойно.

— Как в могиле! — хохотнул шофёр.

Они подъехали к дому отчима.

Встречала горничная Марфуша; отчим в такой час был, разумеется, в министерстве; Минюст и Верховный суд так и остались в Петрограде после переезда правительства в Москву… А Зина-то, сводная его сестра, уже месяц как в Лондоне! Анджей Януарьевич даже не сказал, когда неделю назад был в Москве. «Впрочем, и я его про Зину не спрашивал», — подумал Стас.

Поставили чайничек; уютно тикали ходики. Стас шарил в гардеропе. Давно он тут не был: его выходной костюм оказался мал! Решил остаться в тех же брюках, в которых приехал; уложил в саквояж бельё, рубашки и галстук; надел куртку — очень красивая куртка, французская, отчим купил ему её, когда он был тут в прошлом году, а он, возвращаясь в Москву, забыл взять. И хорошо, что забыл: для России слишком шикарная, для Парижа в самый раз!

Совершая неспешную прогулку по верхней палубе лайнера, Стас размышлял об увиденном в городе. Правда, приходилось отвлекаться на всякие диковинки, которые в изобилии предоставляло ему морское судно. Ведь на таком пароходе, да и вообще в море он был впервые. Однажды с мамой плавал на чумазом пароходике по Москве-реке; у князя Ондрия несколько раз ходил в стругах да, когда хлеборобничал в Плоскове, на лодке плавал до соседних деревень — вот и весь его водоходный опыт. Нечего вспомнить про те плавсредства.

А здесь — помилуй, Сусе!

На верхней палубе, куда не допускались не только матросы в робах и подлая публика, но, без приглашения, даже пассажиры первого класса, всё сверкало: стальные леера, борта шлюпок, до блеска отмытые окна кают, их рамы и прочая медяшка. Палуба закрыта ковром, а наружные стены кают обиты архангельской сосновой доской. Вдоль стен — деревянные шезлонги, накрытые пледами тигровой раскраски, а между ними стеклянные столики с разнообразными бутылками.

Среди нарядных лиц Стас приметил одноногого художника по фамилии, кажется, Скорцев. Тот стоял в одиночестве, опёршись о деревянные поручни, и смотрел вдаль; тут же были прислонены его костыли. Художник медленно курил папиросу и не обращал на гуляющих по палубе пассажиров никакого внимания.

Он здесь настолько выделялся, что Стас не мог пройти мимо и, остановившись сбоку от инвалида, спросил:

— Как вам наше романтическое путешествие?

Одноногий художник удивлённо повернулся к нему:

— Романтики в наше время, господин хороший… простите, забил имя-отчество…

— Станислав Фёдорович!

— Романтики, Станислав Фёдорович, в нынешних морских путешествиях нет ни на грош. Четыре раза в день вам подадут горячую еду, помоют в ванной, сделают педикюр в салоне красоты, предоставят радиостанцию, поговорить с домашними… Так что романтики в современных путешествиях нет. Как и в современных войнах.

Стас засмеялся:

— Поверьте мне, человеку, много занимавшемуся историей: в древних войнах её было ещё меньше!

— Я тоже занимался историей, — сказал художник с горечью и кивнул на костыли. — Только практически.

— Простите, я не хотел бередить…

— Ничего. Мы все для того и едем, чтобы бередить. Выставка-то посвящена годовщине начала войны… А ещё чуть-чуть, денёк-другой, и слева по борту возникнет этот гнойник на теле человечества, из-за которого всё и было. Так что не извиняйтесь, тут и без вас разбередят.

— Вы Германию имеете в виду под гнойником?

— Так точно.

— Но какую? Их же много. Той, о которой вы говорите, не существует! Её разбили на кусочки в 1919-м.

— Германия, мой юный попутчик, всегда одна, даже разбитая на кусочки. Она вечно пребывает на качелях гордыни. Она жаждет превосходства во всём, от идеи мировой власти до лучшего в мире айсбана, пива и штруделя [60]. Когда у немцев есть айсбан, они мечтают о мировой власти. Но если обулись в сапоги и пошли завоёвывать мир, будьте уверены, не за горами время, когда, получив по сусалам, начнут мечтать об айсбане.

— Вы прямо-таки лирик.

— Нет, я практик-с. Помяните моё слово: пройдет ещё десять — двадцать лет, и злобный тевтон опять соберёт Германию в кучу и попрёт резать соседей. Тем более что и мы-то, победители, сами… в слове на букву «гэ», pardon.

Он махнул рукой:

— Ладно. Вы небось водку по молодости лет ещё не кушаете?

— Честно сказать, не люблю. Но компанию вам составлю.

— Ну, тогда пойдёмте в буфет. Здесь, — кивнул он на столики с бутылками, — нашей русской водки нет. Идёмте. Я угощаю.

— Это лишнее, — сказал Стас, вынимая бумажник.

— Оставьте! Не надо судить по внешности. Я ведь еду по личному приглашению премьер-министра Франции, не с вашей делегацией, а при ней. У меня даже личный счёт здесь открыт. А вы думали, почему я, художник, скажем прямо, средненький, еду палубой выше всяких лизоблюдов, придворных портретистов?..

Впрочем, им тут же и пришлось спускаться к «лизоблюдам»: ресторан для особо важных персон и первого класса был общий, он располагался на средней палубе, в носу корабля. Скорцев на костылях спускался медленно.

День был тёплый и безветренный, море ещё никому не наскучило, поэтому все пассажиры первого класса высыпали из кают и нагуливали себе аппетит перед обедом. Здесь, на средней палубе, тоже стояли шезлонги, но без пледов, и не было столиков, но между гуляющими господами сновали шустрые стюарды, предлагая прохладительные напитки.

Среди прочей публики Стас приметил группку художников, живо беседующих с полковником Лихачёвым. Он покивал полковнику, а тот весело нахмурил брови: не выдавайте, дескать, кто я такой есть.

В буфете было малолюдно. Стас отодвинул стул, но Скорцев демонстративно проигнорировал его попытку помочь и сел на другой стул.

— Мне — водки, — сказал он подбежавшему стюарду. — Молодому человеку…

— Пива! — решил Стас.

— Йес! — воскликнул стюард и умчался прочь.

Скорцев опять закурил папиросу.

— Вот оно, низкопоклонство перед всем нерусским в действии, — сказал он. — У парня самая что ни есть рязанская физиономия, а он «йес» кричит.

— Так пароход-то английский! — возразил Стас. — Небось эти «йесы» в контракте оговорены…

— Пароход английский… Табак турецкий… Кисти и мольберты у нас французские, — бурчал Скорцев. — Невест себе Романовы из германских земель импортировали. Контракт на ликвидацию всего русского. Дело, конечно, не в «йесах», а в том, что России конец приходит…

— Бросьте, — сказал Стас. — В семнадцатом году тоже России конец приходил, и ничего, выкарабкались…

— Вы-то что можете знать про семнадцатый год? — усмехнулся художник. — Тоже теоретически занимались историей Сентябрьского переворота?

— Да это все знают, помилуйте! Ребёнок приходит в гимназию в первый раз и спрашивает у бонны: чей это портрет на стене? А бонна ему: это дяденька Лавр, который пришёл в семнадцатом году в Петроград и навёл порядок, а потом немцев, чертей рогатых, раздолбал…

— Во-первых, не так всё было просто в семнадцатом году… Я, скажем, был сторонником Советов. Во-вторых, да, нашёлся великий человек, который остановил катастрофу. А теперь кто остановит? Эти? — Скорцев презрительно кивнул куда-то вверх. — Они только и умеют, что распродавать Русь в розницу английской сволочи и стоять перед этой сволочью навытяжку!.. Вы уж простите, что я так, напрямую. Сердце болит… Вы слышали, что нынче в Питере творится?

— И даже видел.

Принесли графинчик водки и пиво. К водке подали тонко нарезанный огурчик, ветчину, веточку укропу; к пиву — сушёные анчоусы.

— Отлично! — оживился художник, лицезрея закуску. — Ну-с, желаю здравствовать, Станислав Фёдорович!

— И вам того же!

Художник выпил, закусил.

— Так что вы там видели? Морды бьют?

— Ой, сильно бьют. Но непрофессионально. А кто, кого и за что бьёт, непонятно.

— Я вам расскажу. — И Скорцев, время от времени хряпая рюмочку, к изумлению Стаса, почал выдвигать те же аргументы, что и, совсем недавно, Матрёна! Но теперь уже Стас был учёный. Не имея возражений и боясь согласиться, он кивал, кивал а потом просто перевёл разговор на другое:

— А как вышло, что вас пригласил французский премьер? Кто там нынче, Саваж?

— Я был в Иностранном легионе. Мы с Саважем побратимы, в одном окопе сидели, в одном госпитале… лежали. Только мне оторвало ногу, а ему руку. Comprenez? [61].

— Oui, merci, je tout a compris [62].

Пароход — это вам, господа, не вёсельная лодочка и не какой-нибудь парусный ботик. Удобств предоставляет человек несравненно больше. Но и неприятные сюрпризы преподносит такие, каких на лодочках не бывает.

Например, сажа. При неудачном направлении ветра, а тем паче при его отсутствии, дым из труб лезет куда хочет и несёт с собою её, проклятую. А сажа, она ведь потому и получила такое своё название, что имеет обыкновение сажаться ровным слоем на что угодно, совершенно не принимая во внимание, грязная роба матроса перед нею, белоснежная рубашка джентльмена или розовое личико милой дамы.

Об этом размышлял Стас, выйдя из ближайшей к его каюте умывальной, расположенной рядом с душевой и ватерклозетом. Отмыв сажу с лица и рук, он направился к себе, чтобы сменить рубашку перед обедом.

Поприветствовав третий раз за день Сержа, слоняющегося по коридору, вошёл в каюту, стянул рубашку, оставшись в одних лишь брюках. В дверь постучали.

— Входи! — крикнул он, полагая, что это опять тот же Серж, но вошла Мими, Откуда взялась? Ведь он секунду назад был в коридоре и её не видел!

— Каким чудом? — спросил он.

— А я в соседней каюте, — мурлыкнула она со своими всегдашними перепадами интонации. — Услышала, что вы с Сержем бу-бу-бу… дай, думаю, зайду посмотрю, как он тут устроился… искусствове-ед… кня-азь…

Говоря это, она оглядела каюту, книги на столике и самого полураздетого Стаса и продолжала:

— Кни-ижки у него… умный он. Грудь у него, — провела по его груди пальцем, — вы-ыпуклая, редкость в наше чахоточное время…

— Ну, — смутился он, глядя сверху на её макушку, — предположим, у Сержа грудь шире раза в три.

— И кни-ижек у Сержа целый шкап, — продолжала она в том же тягучем темпе, — и фре-ески Серж рисует на досуге…

Лукаво глянула на него, засмеялась:

— Испугались, князь? Покажите-ка мне, что у вас тут за книги.

Он показал; Мими быстро просматривала аннотации, откладывая в сторону то, что ей и так было известно.

— Эту я читала… Эта у меня есть… А это что? — И взяла в руки книгу А. А. Букашкова «Фон Садов, которого не было». — Тут про того Садова, который геолог, ученик Ломоносова?

Стас объяснил, что на самом деле это роман, выдумка, но с элементами исторического исследования. О Ломоносове там нет ни слова; главная интрига — участие фон Садова в заговоре против Павла Петровича. Якобы он разоблачил знаменитого фельдфебеля Степана, что способствовало гибели Павла.

— Степан… — задумчиво произнесла Мими. — Не был бы он одиночкой, мог бы спасти императора. Дадите почитать эту книжечку?

Стас её ещё сам не дочитал, но отказать Мими не мог.

Ударила рында к обеду.

От России на всемирную выставку в Париж художников всего ехало восемь душ, девятым в их группе числился доктор искусствоведения Андрей Чегодаев, а за их столом в ресторане, как оказалось, был и неожиданный десятый: Виталий Иванович Лихачёв.

— Вы сами-то из наших? Человек искусства? Или… по-другому какому ведомству проходите?.. — тревожно спросил его Чегодаев.

— Юридическое обслуживание, сэр. Я улаживаю конфликты. Господа! Предположим, чью-то картину хотят купить, но стороны не сходятся в цене. Зовите меня!

В отличие от капитанского стола, за которым кормили "звёзд», здесь не полагалось меню в кожаном переплёте. Впрочем. здесь меню не было и в любом другом переплёте. У художников только поинтересовались, мясное или рыбное блюдо подавать в качестве горячего.

А напитки — отдельно, за свой счёт.

Услышав об этом, живописцы приуныли. Они рассчитывали, что хотя бы по соточке нальют бесплатно. Но морской воздух пробуждает аппетит, поэтому некоторые набросились на салат из крабов, а некоторые… из числа тех, кто знал, с кем надо дружить, затеяли обсуждение животрепещущего вопроса: не взять ли в складчину литровую бутыль водки? Лихачёв делал вид, что их не слышит, потом ушёл, вернулся, а прибежавший следом стюард стал живо загромождать их стол графинчиками, приговаривая: подарок-с от неизвестного благодетеля.

Андрей Чегодаев, что было в его характере, устроил сквалыжный допрос: почему да с какой целью Виталик спаивает творческую интеллигенцию, на что тот, смеясь, отвечал, что его претензии юридически не обоснованы: благодетель-то неизвестен! Художники искусствоведа, как оно от веку заведено, заклеймили придирой, постановили ему не наливать, а сами выпили за начало плавания. Потом за то, чтобы доплыть. Потом — чтобы вернуться.

К столу капитана, который обедал вместе с самыми важными персонами из числа пассажиров, проследовала Марина в сопровождении министра культуры Российской республики, его жены, верной Мими и прочих. Увидев их, вскочил на ноги портретист Михаил Соколов.

Это был довольно пухлый субъект, носивший маленькое лицо, затерянное в куче многочисленных щёк и подбородков. Стас имел возможность, переодеваясь в петроградской квартире Анджея Януарьевича, видеть портрет работы этого художника: отчим был изображён в полный рост, в парадном мундире, с саблей на боку. Особенно поражала монументальная золочёная рама.

— Господа! — восторженно прокричал Соколов. — Я поднимаю свой бокал за нашу власть, наше правительство твёрдой руки, которое уверенно выводит страну из кризиса, бьёт националистов, борется с бедностью и…

— … и катает нас в Париж на халяву! — весело добавил авангардист Коля Терещенко.

— Пошёл ты, — нагнувшись, с ненавистью прошипел Соколов, страшно выпучив глаза и тряся всеми своими щеками и подбородками; потом выпрямился и закончил, с каждым словом повышая свой и без того тонкий голос:

— И за нашу хозяйку, Марину Антоновну Деникину!

Художники закричали «ура!» и выпили; от других столиков тоже послышались крики поддержки и звон бокалов; Лихачёв,вместо того чтобы пить, аплодировал.

Художник по фамилии Старбёрдский педантично долбал Колю Терещенко:

— Наша поездка — это не халява, как вы изволили выразиться, господин малоросс, а признание таланта и наших заслуг перед отечественной культурой, чтобы мы и далее… в меру сил… способствовали процветанию России. Полагаю, что и вас для этой поездки не на помойке нашли. Могли бы соответственно уважать власть.

— Да уж, ты, Коля, язык-то попридержи! — присоединился баталист Котов. — Ладно бы ты один ехал. Ежели без нас — трепись во всю ивановскую! Атак у нас из-за твоего языка могут быть неприятности. Забыл, что ли, о чём на инструктаже в Депнарбезе говорили?..

— Чем собачиться, лучше бы выпили да помирились, — предложил ещё один Коля, Мурзин, мастер миниатюрного жанра и спец по морским татуировкам.

— А мне на инструктаже говорили, что пить нельзя, — подначил Лихачёв.

— Э, э, — замахал руками график Дрёмов. — Вы, уважаемый, не путайте. Пить нельзя во время выставки. А пить вообще, наоборот, поощряется.

Принесли the steak [63]. Под горячее налили ещё по одной. Лица художников на глазах мягчели. Чегодаев, не иначе чтобы доказать свою личную полезность в этой поездке — в которой все прочие сильно сомневались, — затеял спор о французских импрессионистах. Никто его не слушал, и только баталист Котов бубнил:

— Если хочешь писать стог сена, сначала изучи его устройство, сам научись косить, скирдовать и так далее. А потом берись за кисть. И я тебе — поверю! Аэти?..

— Нет, импрессионизм — первейшее лекарство от чумы реализма, — вещал отлучённый от выпивки Чегодаев. — Академисты слишком хорошо выучили анатомию. Они обтягивают кожей каркас; на полотне получается не человек, а его труп-п. А гуманизм, которым декорировали его наши передвижники, покойника никак не оживит. Говорил же Клод Моне: «Я пишу мир таким, каким его мог бы увидеть внезапно прозревший слепец».

Его собеседник достиг той уже степени опьянения, когда держать связность разговора невозможно. И всё, что искусствовед получил от него в ответ, было:

— Так выпей, собака, и прозрей!

И Чегодаев, махнув рукой на искусство, выпил.

Марина, министр культуры, его жена, а также меценат и финансист Краснер с дочерью Наташей обедали за одним столом с капитаном. Предусматривалось, что иногда с капитаном будут обедать англичане, а Марине достанется старпом. Художник Скорцев, Стас и ещё несколько высших членов их делегации — в том числе Лёня и Геня, из тех, кого полковник Лихачёв называл «записными женихами», — питались за столом, лишь ненамного отстоящим от стола капитана.

Усевшиеся за элитные столики одобрительными улыбками и поднятием бокалов ответили художникам, поднявшим тост за правительство и Марину, и приступили к трапезе. Стас слышал, как Марина говорила капитану, какой у него чудесный корабль; потом, моргая чёрными ресницами, ему что-то сказала Мими. И вдруг он обнаружил, что эта тихоня Мими, аккуратно отрезая кусочки мяса, отвечая на реплики, улыбаясь, промокая мягкие свои губки салфеточкой, изредка бросает на него взгляды, даже не смущаясь, что он это заметил.

Кто она такая? С первой их встречи и прогулки по Нескучному саду Стас этого не понял. Воспитательница? Нет, Марина помыкала ею как хотела. Никаких обязанностей прислуги она тоже не выполняла; и вообще у Марины была здесь горничная, высокая некрасивая девица… Подружка? Маловероятно — Мими была старше Марины едва не вдвое. Отчего-то вспомнилась любимая поговорка Кормчего: «Ложка в бане не посуда, девка бабе не подруга». Когда полковник Лихачёв был у него дома, Стас поинтересовался и услышал в ответ, что «эта Мими страшно умная — она при Марине вроде ходячей энциклопедии».

Неужели правда? Интересно. Вот и сегодня — как она вцепилась в книгу Букашкова своими маленькими пальчиками… Нынче первый день их не такого уж и короткого плавания, будет время разобраться.

Стас пропустил, кто затеял разговор о снобах. Вроде говорили о живописи и выставке и о том, что любители, приходящие на выставки, — снобы. Затем он уловил реплику Наташи Краснер, дочери финансиста, уже взрослой девочки с собственным мнением:

— Сноб — человек утончённый, с изысканным вкусом. Быть снобом достойно.

Что-то ответил её отец, потом ещё кто-то, потом Мими толкнула целую речь… Одноногий Скорцев недоумённо покачал головой и негромко сказал Стасу:

— Это парадокс. Элита разных стран устроила войну. Погибли миллионы «неблагородных» людей. Двадцать лет спустя та же элита организует выставку художников-ветеранов; художники не удостоились обеда за столом с капитаном! А они сидят рассуждают, кто тут снобы!

Стас усмехнулся:

— Вы своим собратьям — ох, смотрите, как они напились! — вы им, помнится, давали не очень лестную оценку. А сами-то вместе с элитой, за столом капитана!

— Юноша, на будущее советую: не пытайтесь выводить теорию из частного примера, а только из их обобщений. То, что наши художники лизоблюды и пройдохи, не уничтожает того факта, что они ветераны войны. Может, в других условиях они не стали бы лизоблюдами? И не стали бы снобами? Нам это узнать не дано…

В этот момент встал, качаясь, министр культуры. Он каждый раз, когда остальные чуть пригубливали фужер с вином, хлопал рюмочку коньяку, и теперь достиг окончательного душевного подъёма.

— Гасспада! — провизжал он, в одной руке держа рюмочку, а второй размахивая невпопад. — Выпьем все, как один, за гения русского народа, за Антона Иваныча Деникина! Ура! — И махом высадил содержимое рюмки.

Зал, уже наполовину пустой, равнодушно гудел; никто не отозвался на выходку министра.

Поскольку Мими книгу Букашкова увела, Стас, поискав замену, выбрал «Опыты» Монтеня. Он их и раньше читал, но взял с собой, ибо знал, что один и тот же текст, прочитанный в детстве и в зрелом возрасте, воспринимается по-разному. Завалился на койку, открыл наугад:

«Ничто не мешает поддерживать хорошие отношения с теми, кто враждует между собой, и вест и себя при этом вполне порядочно; выказывайте к тому и другому дружеское расположение; и еще: оказавшись в мутной воде, не норовите ловить в ней рыбку».

Он живо припомнил, как переругались насмерть Гупша и Боченок, два влиятельных десятских. Оба тайком приходили к нему, каждый просил, чтобы он именно за него перед князем Ондрием слово молвил. Ни одному он ничего не обещал, с обоими был дружелюбен, хотя Гупша нравился ему больше. А князю так и сказал: вред не в том, что один из двух плох, вред в том, что поругались они, два холопа княжеских…

Как перед глазами та сцена… Когда оно было-то? Незадолго до чумы, меньше полугода назад. А ежели здешним временем мерить, то и месяца не прошло.

А князь сказал, а нехай ругаются, лишь бы не сговаривались противу хозяина злое учинить…

Интересно получается. У каждого своя правда, но встанешь лишь ступенькой выше, и все правды могут одной неправдой обернуться, ибо видишь вдруг, что истинная правда — в другом… Пока не заберёшься ещё выше…

«Я всегда знал больше, чем мне хотелось… ».

* * *

Вечер провели в кают-компании. Собственно, это была никакая не кают-компания, а милый зальчик в носовой части верхней палубы, с диванами, пианино, столиками и даже радиоприёмником, но русские пассажиры почему-то прозвали его именно кают-компанией. Разместившись на диванах, смотрели буклеты, подготовленные для выставки. Картины, к сожалению, распаковывать было не с руки, пришлось довольствоваться цветными фото. Марина требовала их мнения, Стас и Андрей Чегодаев давали комментарии, оценивая и замысел, и исполнение, Мими тоже вставляла изредка своё слово.

Марина, забавно серьёзная, так объяснила задачу:

— Выставку «Картины художников — участников Мировой войны» открывает внучка президента Франции Поля Думера, Жаклин. Сам он старый совсем, не придёт. Потом в течение дня презентации национальных экспозиций. Я выступаю десять минут, двое художников — по пять минут. Надо выбрать художников и подготовить тезисы и мне и им.

— Мариночка, а на банкете? — напомнила Мими.

— Для выступления на банкете мне речь уже написали, — отмахнулась было Марина, но, подумав, заметила, что хорошо бы им её тоже потом посмотреть.

Оказалось, на выставке будут представители всех сторон, участвовавших в войне; поэтому — никакой политики. Среди организаторов только жёны, дочери и внучки руководителей государств — мероприятие не официозное, а культурное. Конечно, слова о том, как война ужасна, а жизнь бесценна, и всё такое, написать надо.

Стас очень сомневался в своих писательских способностях, но трудолюбиво делал пометки на листке бумажки. Заметил, что Марина чаще обращается к нему, чем к Андрею. Вот и теперь:

— Станислав Фёдорович, я вас умоляю, учитывайте, что речи будут говорить все. Я не должна пройти там серым фоном! Речь Нужно сделать яркую. Индивидуальность мою надо показать.

— Да как же? — удивился Стас. — Кто пишет, того и индивидуальность. Или мы делаем тезисы, а вы уж самостоятельно… это… индивидуальность…

— Вы не знаете, что ли? Всегда делают наоборот. Давайте я буду говорить на всякие темы, а вы запоминайте или записывайте, вот всё и получится.

В итоге Мими с Чегодаевым ушли, а Стас ещё два часа слушал щебет Марины, которая действительно говорила обо всём на свете, перескакивая с пятого на десятое. Было полное впечатление, что она сдаёт экзамен по теме: «Умная мисс, достойная внимания умных мужчин».

Стас так ей откровенно и сказал: что она, безусловно, умна и сорвёт аншлаг, если затеет выступать в мужской аудитории, но в Париже-то ожидается нечто иное? Она надулась и велела ему идти работать.

Совсем его утомила.

Нет, сегодня он работать больше не мог. Сходил в душ, освежился, переоделся и вышел подышать у борта. И увидел Мими, гуляющую по палубе в одиночестве.

— Мими! — позвал он. — Qui est-ce que vous attendez? [64].

— Que pass? [65] — повернулась она к нему. — О, Станислав! Закончили дела?

— На сегодня да, — ответил он.

— Смотрите, какой закат! — показывая на небо, сливающееся вдали с морем, сказала она так, будто сама специально закатывала солнце, чтобы, когда у Стаса закончатся дела, порадовать его.

— Прекрасно, — отозвался он не то что равнодушно, но без особого восторга.

— Вы же художник, почему вас не радует природа? — сказала она с упрёком, повернулась к закату спиной и, взявшись руками за леера, грациозно прогнулась. Ввиду наступающей вечерней прохлады на ней были надеты тонкая шёлковая пелеринка и миниатюрная кокетливая шляпка. Вся она была лёгкая и гибкая, моргала большими глазами, краснела на ветру — словом, являла собой зрелище, от которого становилось тепло на душе.

— Природа меня радует, — улыбнулся он, — вы, например, кажетесь мне куда прекраснее, чем оный закат.

Мими длинно посмотрела на него своими влажными глазами и отвернулась к морю. Они стояли, в общем, открыто, ни от кого не прячась; мимо проходили другие пассажиры, парами и поврозь; промелькнул полковник Лихачёв; метрах и пяти от них кашлял, выкуривая очередную папиросину, одноногий Скорцев.

Неожиданно по всему пароходу зажглись жёлтые лампы, упрятанные в матовые плафоны.

— Вот и вечер, — отметил Стас, чтобы что-то сказать.

Мими молчала. На западную часть неба тянулись облака, почти чёрные на фоне остального неба. Между ними и полоской воды на горизонте образовалась щель, в которой горело, ярилось, кипело огненное зарево заката.

— Принести вам что-нибудь выпить? — спросил Стас, которого молчание дамы начинало уже беспокоить.

— Перистые облака к перемене погоды, — речитативом пропела она и вдруг, резко повернувшись к нему, схватила за руку и сказала шёпотом, с каким-то буквально отчаянием: — Пусть будет так, но поклянитесь, что вы никому не скажете.

— Клянусь, — тоже шёпотом отозвался озадаченный Стас. Он пока не понял, в чём дело. Тайну ему, что ли, какую выдать хотят?

— Нет, всем святым! — Она просто дрожала.

— Без сомнений: клянусь всем святым.

— Никому, никому нельзя говорить… Никогда…

— Я уже понял.

— Особенно Марине Антоновне…

— Ни за что…

— Ведь я замужем, вы понимаете?

— А-аа… — дошло до Стаса.

— Ждите в каюте… через полчаса. — И она убежала.

Стас не сомневался ни секунды: Почему нет? Если кто-то планировал свести меня с Мариной, это его проблемы. Тот, на небе, соединил контакты иначе. А Ему виднее.

Глубокой ночью, уже собираясь уходить из его каюты, Мими напомнила:

— Ты поклялся, помнишь? Никому!

— Молчок — разбил батька горшок, — сказал Стас еле слышно. — А мамка два, да никто не зна… — и рухнул в объятия Морфея.

Он успел увидеть какой-то цветной мимолётный сон: будто, разбежавшись по верхней палубе, раскинул руки и полетел как альбатрос, а снизу кричали и топали ногами крестьяне в полушубках, а потом всё тело страшно обожгло ледяной водой, и он погрузился вглубь. И это был уже никакой не сон! Он всплыл, отплёвываясь, и увидел серое небо над серой водяной пустыней — от горизонта до горизонта, с маленьким размытым пятном блеклого холодного солнца. Сердце заработало бешено, Стас заколотил по водной поверхности руками и, задрав подбородок, что было силы заорал равнодушному солнцу:

— Ка-ко-го чёр-та?!!

Он погрузился в воду ещё раз, и ещё, с каждым разом всё труднее всплывая на поверхность — будто опоры под ним одна за другой подламывались и падали, паника в голове поднималась, вытесняя любые внятные мысли, он как безумный колотил по проклятой воде руками, утрачивавшими чувствительность, и всё слабее ощущал их. Слёзы досады проступили сквозь морскую соль; смерть как не хотелось тонуть.

Обе икроножные мышцы свело одновременно. Стас погрузился с головой и уже не смог подняться на поверхность. Он открыл рот и проследил мутнеющим взором пузырьки, устремившиеся к поверхности. Потом в голове зашумело, лёгкие заполнила ледяная солёная вода, тело начали дёргать судороги, страшная боль сковала грудь, и это было последнее его впечатление.

Оксфорд, 2057 год.

В лаборатории ТР службы разведки МИ-7, входящей в штат МИД Великобритании, правила твёрдые. С момента её основания протокол «возвращения» тайдеров выполняется неукоснительно: проведшему «на кушетке» больше пяти минут (а всего тайдинг редко длился больше часа), то есть прожившему в прошлом несколько лет, а то и целую жизнь, предоставляется суточный отдых, затем он готовит подробный письменный отчёт и получает отпуск на неделю. Через неделю тайдер и все ознакомленные с отчётом сотрудники научно-исторического отдела лаборатории начинают его обсуждение.

Разумеется, в случае неудачного эксперимента, когда фантом погибает сразу по появлении в прошлом, протокол другой, попроще. Но и в случае полной удачи, если вернувшийся желает сообщить о чём-то чрезвычайном, он может это сделать без лишних сложностей.

… Полковник Хакет и о. Мелехций после своего путешествия по средневековой Европе в компании с Кощеем и Эдиком «проснулись» в оксфордской лаборатории с разницей в десять минут. Причина была в том, что полковник оплошал, потеряв голову в бою, а о. Мелехций ещё лет двадцать работал архивариусом в парламенте, попутно организуя карьерный рост Эдика, пока того не казнили за ересь. И вот, сидя на кушетках и радуясь молодости вновь обретённых тел, они вдруг обнаружили нечто чрезвычайное.

В дверь операторского зала вслед за директором, доктором Глостером, вошёл длинный, прямой и сухой, с лицом таким же важным и непроницаемым, как перед своею смертью, но вполне живой профессор Биркетт.

— Ничего себе, явление! — воскликнул полковник, вытаращивая глаза, а затем с гордостью за родную лабораторию посмотрел на о. Мелехция: — Они тут времени даром не теряли.

— Нет, друг мой, — усомнился о. Мелехций, рассматривая ожившего профессора. — Что-то здесь не так.

— Я вам скажу что, — проскрипел профессор. — Вы за время отсутствия забыли правила хорошего тона.

— Ах, простите, — сказал, вставая, о. Мелехций. — Здравствуйте, профессор Биркетт, мы восхищены вашим бодрым видом.

— Сильно восхищены, — подтвердил Хакет и, захохотав добавил: — Будьте сходны с деревом.

— Разрешите поздороваться и с вами тоже. — О. Мелехций протянул руку доктору Глостеру.

Пожимая её, тот заметил:

— Я с вами виделся час назад.

— Простите, тридцать лет назад.

И они тоже, вслед за Хакетом, весело рассмеялись.

— А что за шутка с деревом? — спросил директор. — Как бы профессор Биркетт не обиделся.

— Один русский «ходок» объяснял, что это значит «быть здоровым». Я так понял, корень «дрв», древо, tree.

Чуть позже о. Мелехций говорил Глостеру:

— Доктор, мы всем коллективом, в том числе и вы, присутствовали на погребении профессора Биркетта. Но теперь он жив, что, согласитесь, вызывает вопросы. Это внутреннее дело, и мы можем в наших отчётах для МИ-7 о нём не упоминать, но разобраться надо.

— Вы пока отдыхайте, — отвечал ему озабоченный директор, — а мы начнём думать.

Через неделю состоялось обсуждение отчёта, в котором, кроме технических подробностей, содержался пересказ той истории России и мира, о которой Хакету и о. Мелехцию поведал простодушный Эдик. В зале присутствовали доктор Глостер и профессор Биркетт; помощник премьера Джон Макинтош, напуганный сообщёнными ему фактами из неведомой истории России; один физик — а именно зам Глостера по технике Сэмюэль Бронсон, и два настолько засекреченных историка, что имён их никто не знал, а обращались к ним «'stori'n'ne» и «'stori'n sec», что означало «Историк Первый» и «Историк Второй».

Судя по виду полковника Хакета, он отоспался всласть. А вот о. Мелехций, по его собственным словам, потратил неделю «на изучение вопроса» и был прочитанным весьма смущён.

— Как хотите, — сказал он, — я до этого погружения изучал совсем другую историю заговора против императора Павла. Не помню я про подвиг солдата Степана.

— Это общеизвестно! — с улыбкой возразил ему Историк Первый. — Капрал, а не солдат Степан пытался сорвать заговор, но погиб в перестрелке.

— Что ещё за солдат Степан? Впервые слышу, — поразился полковник Хакет. — Я, позвольте доложить, на тему «Тактика устранения императора Павла» диссертацию в Генштабе защитил. И сказок моего верного друга Эдика, будто бы Павел остался жив, не мог спокойно слушать даже там! А у вас ещё лучше: Степан какой-то. Генерал граф Карл Ливен в заговоре участвовал, генерал граф Беннигсен там был, министр князь Адам Чарторыжский, губернатор граф фон дер Пален и этот ещё, Лешерн фон Герцфельдт — были. А Степана не было.

— В этом и проблема, господа, — примиряюще сказал доктор Глостер, обращаясь сразу ко всем присутствующим. — Наши коллеги встретили в четырнадцатом веке паренька из Двадцатого века, который знает совсем другую историю! Мистер Бронсон предложил пронумеровать реальности. Ту, в которой жили полковник Хакет и отец Мелехций до этого тайдинга, можно обозначить как реальность-один — в ней русский император погиб в результате заговора без всяких попыток его спасения. Эдик пришёл из реальности-два, где заговор был сорван. А мы теперь — в реальности-три: заговор удался, но с попыткой срыва.

— Я специально приехал, — сказал, откашлявшись, Джон Макинтош, — чтобы понять это. У меня не умещается в голове: как могут одновременно существовать аж три реальности? Ведь она всегда только одна?

— Всегда, — подтвердил Глостер, потом подумал и добавил: — Но не все время.

— Может, пора расширить круг допущенных к этой тайне, — сказал Макинтош, — привлечь могучие умы…

— Что вы, сэр! — Историк Второй сделал страшные глаза. — Этого делать никак нельзя! Вообразите, какой начнётся хаос!,.

Полковник Хакет схватил со стола отчёт о. Мелехция и углубился в чтение. Отец Мелехций посмотрел на него с тонкой улыбкой и тихо произнёс:

— Мне представляется, ключевая фигура здесь — этот самый Степан. Смотрите: в первой реальности его нет, во второй он срывает заговор, и в третьей он убит при попытке срыва заговора.

— Да, в первой реальности он отсутствует, — согласился Историк Второй. — Павел есть везде, и граф Пален, и генерал Беннигсен, и прочие. А Степан известен только двум случаям. Это неспроста.

— Можем ли мы предположить, что Степан — русский «ходок», посланный специально для изменения истории в пользу России? — спросил Джон Макинтош. — Ведь очевидно, что Россия получила огромную выгоду от срыва заговора против Павла.

— Да, — изумлённо пробасил полковник Хакет, потрясая листами отчёта. — Точно изложено. Я помню, Эдик плёл чего-то про создание императором Константином ракетных войск в конце девятнадцатого века. Просто из моей головы это вылетело, когда тот французский обалдуй треснул по ней своим топором.

— Зато Англия, судя по рассказам вашего друга Эдика, потеряла первенство в мире! Пусть оно перешло не к русским, а к Франции и Австрии, но всё же. Так что, мог Степан быть русским «ходоком»?

— Мог, — согласился доктор Глостер.

— Не мог, — возразил о. Мелехций.

— Почему нет?

— Мы же с вами профессионалы. Если бы мы затеяли спасти от казни, к примеру, нашего короля Карла Первого, мы бы его спасли. Или если бы захотели казнить Оливера Кромвеля, то казнили бы. А здесь? Чёрт знает что.

— Степан может быть только исполнителем, — скрипучим голосом произнёс профессор Биркетт, будто объясняя детям очевидные вещи. — Он пешка. Я понял это сразу. Он не может быть одновременно агентом, спасающим Павла, и жертвой агента, убивающего Павла.

— Премьер-министр так и предположил, что это эпизод темпоральной войны! — сообщил Джон Макинтош. — Агенты разных стран схлестнулись на одном поле!

— Кто? — спросил Историк Первый. — Кто, кроме Англии, настолько заинтересован в успехе заговора против Павла, чтобы посылать тайдера для предотвращения его срыва? Там был наш агент, посол Уинтворт, но тайдеров, насколько я знаю, мы туда не отравляли.

— Это проблема не историков, а физиков, — сказал Историк Второй и указал пальцем на Сэмюэля Бронсона.

Все дружно закивали.

— Ну вот я и дождался, — удовлетворённо сказал Сэм, потирая руки. — Приятно докладывать, когда все ждут твоего слова. А мне есть что сказать. Все сотрудники моего отдела неделю ломали головы: что произошло? И мы создали целую теорию!

Он повернул экран монитора так, чтобы всем было видно, и начал объяснение.

— Мы можем провести прямую линию и представить, что это — основная линия эволюции, — то, что доктор Глостер назвал реальностью-один. Давайте обозначим её R1. И на этой линии есть точка зет — давайте напишем: Z. Это момент важных для истории событий, миг бифуркации, выбора дальнейшего развития. Понятно?

— Абсолютно, док, — сказал полковник Хакет. — Только что всё это означает?

— Заговор. Если император убит, открывается много возможностей. Царём становится Александр. Заключается союз с Англией. Вводится свобода прозелитизма, позволяющая разрушить православную идеологию России. Но если император остаётся жив, эти возможности закрыты.

— Ну а Степан-то откуда взялся?! — в недоумении вскричал Джон Макинтош, давнишний приятель Сэма.

— Что-то ты сегодня нервный, Джон, — попенял ему Сэм и продолжил: — Тот, кто спасает императора, прибывает в точку Z из будущего, лежащего на этой прямой R1, скажем, из точки Y1. И, оказавшись во времени Павла, посылает местного исполнителя, чтобы тот сорвал заговор.

Сэм, рассказывая, прорисовывал на экране линии, точки, литеры, стрелки и передвигающихся человечков:

— Вот тебе, Джон, и Степан, — указал он на одну из фигурок.

— Спасибо, — буркнул Джон.

— Прямая раздвоилась: из той же самой точки Z началась другая реальность — R2.

— А первая куда делась? — разводя руками, спросил Историк Второй.

— Исчезла. Её больше нет. А в этой новой, второй реальности тоже есть точка Y2, из которой к точке Z тоже отправляется тайдер, но с обратной целью: убить императора. И он возвращает ситуацию туда, где она и была, то есть примерно в R1. Теперь R2 исчезает, а модифицированная R1 появляется по всей своей темпоральной протяжённости.

— Эй, эй! Придержите коня! — остановил его полковник Хакет. — Я страшно уважаю учёных, я и сам доктор наук, но меня на мякине не проведёшь. Элементарная рекогносцировка показывает, что никакая это не R1, потому что тут есть Степан, а в R1 его не было.

— Можно назвать эту реальность R3, но на деле она — лишь модификация реальности R1, полковник. Теперь, если на линии R3 найдётся своя точка Y3, из которой отправится тайдер. чтобы опять спасти императора, возникнет модифицированная R2, которую для удобства можно назвать R4. И дальше нам становится совсем просто, потому что мы можем оперировать чётными и нечётными реальностями.

— Всех физиков— под трактор, — пробормотал сквозь зубы Джон Макинтош.

— Чётные реальности различаются между собой, и нечётные тоже. Но в каждой группе больше сходства, чем различий, Например мы экспериментально убедились, что в R1 и в R3 существует наша лаборатория.

— Слава Богу, — сказал доктор Глостер.

— А судя по присутствию среди нас помощника премьера, мистера Макинтоша, в R1 и R3 один и тот же премьер-министр Великобритании, — заметил о. Мелехций.

— Слава Богу, — сказал мистер Макинтош.

— Но и в каждой группе различия могут нарастать, — предупредил их Сэмюэль Бронсон. — Ведь сама возможность перемен порождает целый пучок вариаций. В нечётной группе, скажем, может быть отклонён закон о прозелитизме; некоторые исторические персонажи исчезнут, и появятся новые… Пока вообще не будет смазана демографическая карта. Но это только от точки Z в будущее. Прошлое у всех реальностей общее. И в это общее прошлое попали из R1 наши тайдеры полковник Хакет и отец Мелехций, а из R2 — Эдик.

— А откуда взялся Аникан, который одновременно Кощей? — поинтересовался Историк Первый.

— Судя по отчёту, он родился до точки Z.

— Он хитрый, не выдаёт, откуда ходит , но некоторые оговорки показывают, что он реально жил во времена позднего Ивана Грозного или Смуты в России, — пояснил о. Мелехций.

— Уж я его однажды найду, — пробурчал полковник Хакет, и затем все снова повернулись к Бронсону. Тот продолжил свои объяснения:

— Обилие реальностей, возникающих и гаснущих из-за кольцевого движения между точками Z — Yl — Z — Y2 — Z — Y3 и так далее, создаёт эффект осцилляции: закольцованное хронособытие порождает «мерцание» реальностей. И нам очень повезло, что мы имеем дело с молодым кольцом. Император Павел или умер, или нет, одно из двух, и мы можем исправить положение. А вот когда осцилляция началась давно, многократное наложение изменённых реальностей может породить ситуацию, когда персонаж одновременно и умер и жив или, ещё удивительнее, совсем исчезает. И уже ничего не исправишь.

— А что, есть примеры? — спросил кто-то.

— Теория показывает, что должны быть. Я специально не искал… А вот хотя бы Иисус Христос. Его распяли, но он как ни в чём не бывало сидит на камне.

— Я бы попросил Иисуса нашего не трогать, — тихо, но убедительно сказал о. Мелехций, перебирая чётки.

— А вы знаете историю русских Лжедмитриев? — спросил Историк Второй. — Царя Дмитрия короновали, он правил страной, был любим народом, и бояре его, естественно, убили. Все видели его труп: мать, жена, митрополит и верные сановники. И вдруг он оказывается жив: устроился в Тушине под Москвой, и все к нему поехали, и признали, что это он и есть: мать, жена, митрополит и верные сановники.

— Вот-вот, оно самое, — подтвердил Сэм.

— Наиболее свежий пример — это профессор Биркетт, — ухмыльнулся полковник Хакет. — Он помер, а сидит перед нами совсем как живой.

— Мне ваши инсинуации глубоко безразличны, — высокомерно бросил Биркетт.

— А в самом деле, проф, — не унимался Хакет, — может, вы фантом из точки Y?

Начался скандал.

Только полчаса спустя профессора Биркетта сумели успокоить, и он уплёлся в свой кабинет, сказав, что ему надо кое-что обдумать. Историки Первый и Второй ушли с доктором Бронсоном, чтобы поискать в прошлом человечества следы «мерцания» реальностей. Полковник Хакет, о. Мелехций и Джон Макинтош перешли в кабинет директора лаборатории.

Доктор Глостер был недоволен.

— Полковник, — спросил он, — что за шутки?

— Виноват, сэр! — гаркнул полковник, хотя на лице его не было ни тени раскаяния. — После десятилетия постоянных битв и напряжения вдруг отдых и спокойствие. Расслабился, сэр!

Отец Мелехций еле заметно улыбнулся: кажется, Хакет входит в норму. Сейчас начнёт щёлкать каблуками, таращить глаза и прочими способами дурачить начальство.

— А вообще, почему вы там всё время воюете, мистер Хакет? — раздражённо спросил Макинтош. Он был унижен тем, что от него скрыли факт смерти и воскрешения профессора Биркетта.

— В соответствии с уставом, сэр! — доложил полковник, стоя «смирно», вздёрнув голову. — Параграф пятнадцатый Требовании к поведению тайдеров: не выделяться в толпе. Если бы я стал пацифистом, то очень сильно выделился бы, сэр, нарушив этот параграф!

— Ну и шли бы в монахи. Они дольше живут, вот посмотрите хотя бы на отца Мелехция.

Отец Мелехций сложил руки и потупил очи.

— Так в монастырях, сэр, только теологи долго живут, — удивился полковник. — Эта работёнка не по мне. Если же идти в монастырские рыцари, то какая разница?

— В орденах, в отличие от светских армий, требуют дисциплины, что для тайдера неприемлемо, — прошелестел о. Мелехций.

— Я однажды был тамплиером. Приказали охранять еврея-инкассатора, который возил для ордена собранные налоги. Болтались года два между Мидией и Беотией, места пустынные, сэр, ничего полезного для Англии сделать невозможно, а этот тип мною помыкал! Ну, я его… В общем, сэр, я уволился. Вернулся в Амьен, забрал отца Мелехция, тут-то и началась настоящая работа. — И на лице Хакета засияла счастливая улыбка.

— Тут-то они вас и нашли, — напомнил о. Мелехций.

— Да, — поскучнел полковник. — Сунули в костёр… Деньги отняли, подлецы…

— Об этом случае было в отчётах, — сообщил Макинтошу доктор Глостер.

— Вы мне кончайте этот вечер воспоминаний, — разозлился Макинтош. — А лучше скажите, почему в отчётах не было ничего об оживлении профессора Биркетта.

— На вас не угодишь, — заметил о. Мелехций. — В тот раз вы ругались, что он мёртв. Теперь вас возмущает, что он жив…

— Мы полагали, никакой спешки нет, — сказал доктор Глостер, — и прежде чем докладывать, надо провести внутреннее расследование.

— Провели?

— Проводим. Доктор Бронсон ищет флуктуацию, повлиявшую на состояние наших кадров таким радикальным образом; Историк Второй с отцом Мелехцием просматривают старые отчёты на предмет несоответствия.

— Результаты есть? — И Джон Макинтош опять посмотрел на о. Мелехция. Тот покивал головой:

— Теперь никто не помнит смерти Биркетта, а также вашего визита в лабораторию в связи с его смертью, что естественно, раз уж он не умер. А мне известно, что он скончался во время тайдинга в Московию середины семнадцатого века, в паре с полковником Хакетом. Нынче никто про это не знает.

— Вы подтверждаете это, полковник Хакет?

— Так точно, сэр! Могу добавить, что из отчётов исчез русский «ходок» Никодим. А я его по приказу начальства задушил! Директор даже собирался послать со мною мистера Бронсона, чтобы он побеседовал с покойником. А теперь они оба про Никодима не помнят.

— Отчего там умер профессор Биркетт?

— Эмоциональный шок, сэр. Сердце не выдержало того, что он увидел в Москве, сэр.

— А что понесло вас туда? Что вы там делали?

— Искали нового русского «ходока».

— Тут вот какое дело, мистер Макинтош, — вмешался доктор Глостер, потирая нос. — По уверениям этих двоих, приборами был обнаружен «ходок», материализовавшийся в Московии в 1650 году. И вроде как его-то они и искали. Но сейчас наши приборы показывают «ходку» в тех же местах, доходящую лишь до 1822 года. Так, отец Мелехций?

— Так, — подтвердил тот. — Мы с Историком Вторым пошарили на исторических сайтах всех стран бывшей России и нашли ссылку на такое сообщение: в 1822 году Святейший синод объявил, что чудо в пловсковской церкви Покрова Богородицы следует считать ложным. Кстати, село Плосково-Рождествено поныне стоит на реке Согоже. А чудо заключалось в явлении верующим, прямо во время пасхальной службы, какого-то Прозрачного Отрока.

В течение следующей недели стараниями профессора Биркетта, выдающегося знатока русской литературы, удалось предположительно вычислить иностранные фантомы, внёсшие всю эту сумятицу в стройное здание заговора против императора Павла. Профессор обратил внимание на странную судьбу одной личности, погибшей во время эксцессов, сопровождавших устранение негодного императора.

Этой личностью был Николаус, или Клаус, фон Садов, товарищ президента Берг-коллегии А. В. Алябьева, преподаватель Петербургского горного училища и член Академии наук. Человек в научных кругах очень известный, с огромным авторитетом, он оставил много учеников. Неудивительно, что о его жизни и случайной смерти было написано немало воспоминаний и даже два романа.

Романы эти профессор Биркетт читал Бог знает когда, но теперь, после лекции Сэмюэля Бронсона, посмотрел на них новыми глазами. Первый вышел в конце девятнадцатого века и был вполне стандартным романом-биографией; в нём скучным языком, с натужными диалогами излагались этапы научной карьеры фон Садова со дня его приезда в Екатеринбург в 1798 году и до марта 1801-го, когда он случайно погиб. Второй написал беллетрист А. А. Букашков в начале 1930-х годов.

Вообще А. А. Букашков числился в России по детективному жанру и даже слыл «королём русского детектива». Профессор, зная, что аннотации к книгам, вместе с хвалебными эпитетами, выдумывают сами писатели, относился к его «званию» достаточно скептически. В некий момент Букашков бросил своё «королевство» и затеял перелицовку романов западных мастеров вроде Майн Рида, Дюма-отца и Р. Л. Стивенсона. Он занялся халтурой от бедности: чтобы прожить на гонорары в нищей стране, надо было издавать в год не меньше семи романов.

Когда и этот Клондайк закончился, Букашков ни с того ни с сего перекинулся на исторические исследования и написал скандальный роман «Фон Садов, которого не было». Здесь учёный был обрисован как международный аферист, промышлявший добычей индейских скальпов в Америке, организатор нескольких покушений, в том числе на президента Адамса, Наполеона и императора Павла. В России он и не был никогда! В доказательство автор приводил выписки из полицейских журналов: согласно одной «фон Садофф» въехал в Санкт-Петербург 11 марта 1801 года, аккурат в канун убийства Павла Петровича; другая была о том, что уже 12 марта его самого нашли убитым возле казарм Преображенского полка.

Научная общественность от этого романа впала в шок. О жизни известного геолога фон Садова сохранилось много свидетельств; представлять её цепью нелепых деяний — так же странно, как описывать жизнь королевского мушкетёра д'Артаньяна, будто он гвардеец кардинала.

Профессору Биркетту эта книга послужила основой для начала поиска. Он довольно быстро нашёл в воспоминаниях современника событий Н. А. Саблукова место, где тот пишет об удивительном факте, сообщённом ему генералом Тормасовым: якобы 12 марта в городе были найдены два тела Николая Садова. Затем оказалось, что сообщение о въезде Садова в город 11 марта и впрямь имеется в полицейском журнале, с указанием, что прибыл он из Стамбула; но согласно другим документам днём раньше он же читал лекцию в Горном училище.

Доктор Глостер передал в распоряжение профессора Биркетта Историков Первого и Второго, и они втроём перелопатили все доступные им архивные материалы, взяв их в основном из мировой Сети.

Ротмистр Конногвардейского полка Тихопланов пишет в дневнике своём, что граф Пален приказал убить Николая Садова, что и было исполнено какими-то головорезами в присутствии оного ротмистра у Преображенских казарм близ полуночи 11 марта. Из-за чего вышла у них ссора, он не знал, поскольку поздно подошёл.

Андрей Андреевич Кнауф, купец первой гильдии, последний частный владелец Златоустовских заводов в 1797-1811 годах, в письме брату сообщает, что гостил у Н. В. Садова, упоминая имя его домоправителя — Степан.

София Русинова, знававшая графа Палена по его жизни в Ганновере — он уехал туда после того, как Александр Первый отправил его в отставку, назначив военным губернатором столицы другого участника заговора, Голенищева-Кутузова, — записывает рассказ графа: «Известный фон Садов шантажировал нас, он был застрелен утром на набережной, на моих глазах».

В общем, данных было много, но нигде ни разу не говорилось об обстоятельствах появления фон Садова в Екатеринбурге в 1798 году. А ведь именно это требовалось, чтобы остановить осцилляцию!

По инициативе Джона Макинтоша правительство Великобритании учредило благотворительный научный фонд, который объявил конкурс на предоставление грантов учёным бывшей России. Среди прочих тем была и такая: «Иностранные специалисты в разработке рудных богатств Урала в 1795-1805 годах. Практика приглашения, условия жизни, результаты». Взяться за эту тему пожелали около пятисот учёных из Московии, Южнороссийской республики, Сибирской Федерации и даже Белой России. Гранты по сто фунтов стерлингов — бешеное богатство для этих нищебродов! — получили трое из Ногайского ханства и двое москвичей.

Но ещё до того, как их отчёты поступили в лабораторию ТР, сработала техника. Мониторы вдруг показали двух новых тайдеров. одного на Урале и второго в Америке, в штате Пенсильвания, с материализацией в 1798 году! Сэмюэль Бронсон не знал, что и думать.

— Мы как астрономы, которые обнаруживают на небе новые планеты после того, как теоретики предскажут их существование, — ненатурально смеялся он, чувствуя себя неуютно под взглядами коллег-историков.

В очередном заседании принимал участие не только Джон Макинтош, но и министр иностранных дел Уинтворт. Когда ему объяснили, чем заняты эти люди, входящие в штат его министерства, он просто ошалел. Никак не мог поверить. Но уж зато когда поверил, не было более деятельного участника разговора.

— Конечно, этих жуликов надо остановить, — говорил он, имея в виду парочку Садовых. — Наши предки потратили столько денег, чтобы Павла убили, а теперь…

— Я тут выяснил, что изрядные суммы пошли не на поддержание заговора, а на частные нужды Ольги Жеребцовой, — педантичным тоном поведал профессор Биркетт. — А эта особа собиралась замуж за тогдашнего посла в России, вашего прапрадеда Чарлза Уинтворта, который, собственно, и передавал ей деньги. Выэти заслуги ваших предков имеете в виду, господин министр?

— Уинтворты служат короне вот уже полтысячи лет! — заносчиво сказал министр. — Мои прадеды были послами в России и при Петре Первом, и при Павле. А что касается Жеребцовой, то на ней никто из них не женился, и мне непонятно, зачем эти сплетни вы сейчас…

— Господа! — прервал его Джон Макинтош. — Мы собрались, чтобы наметить план действий государственной важности, а не для выяснения, кто на ком женился или нет двести пятьдесят лет назад.

— Прошу прощения, — остыл сэр Уинтворт. — В те года, о которых мы сейчас говорим — в том числе и в 1801-м, министром иностранных дел был сэр Питт, а он никогда не отказывал в субсидиях на выгодные для Англии цели на континенте, выдавая гарантии банку Ротшильдов. Если теперь мы не остановим упомянутых вами двух американцев, Садовых, значит, английское золото потрачено зря. Я безусловно за проведение акции.

— Да, но какой акции? — спросил сэр Джон.

Варианты обсуждали долго. Трудность была в том, что техника лаборатории ТР позволяла забросить фантом не позднее как в 1760 год, ну в лучшем случае в 1770-й. Было непонятно, как он сможет добраться до Екатеринбурга и как сумеет устроиться там, чтобы дожить до 1798 года и устранить Николая Садова.

— Понимаете ли вы, господа, — говорил Сэмюэль Бронсон, — что устранение фантома Садова в 1798-м нам почти ничего не даёт? Мы вернём реальность, максимально сходную с R1, а этот Садов из совершенно нам неизвестной точки Y опять отправится спасать Павла.

— Но там его уже будет ждать наш человек, — возразил Джон Макинтош.

— В Екатеринбурге откроют специальное кладбище для Николаев фон Садовых, — среагировал о. Мелехций.

— Делаем, — решил доктор Глостер. — Задание всем: искать подходящего человека. Молодого, талантливого, физически крепкого, уверенного в себе, знающего русский язык, надёжного. Он закроет проблему Садова, выяснив, где эта точка Y. Заодно поручим ему дожить до 1822 года и разобраться, что за Прозрачный Отрок объявился в селе Плоскове и откуда пришёл.

Балтика — Париж, 5-12 августа 1934 года.

День начался странно.

Закончив свой поздний завтрак, Стас, которому едва удалось заставить себя уснуть после того, как он совершенно дурацким образом утонул в холодном море, в дверях ресторана столкнулся с Андреем Чегодаевым.

— Станислав, я в восторге, — сказал Андрей.

— Неплохо поработали, — согласился Стас. — Такие встречи, как вчера, будят мысли. Пойду попробую накатать тезисы.

Андрей засмеялся:

— Ладно меня дурачить! Мысли, тезисы… Я про ваши способности кружить головы девицам.

Стас похолодел. Кто мог слышать? Прокрутил в голове вчерашний разговор у лееров; нет, никто не мог. Кто-то видел, как Мими заходила к нему в каюту? Невероятно; чтобы понять, что она открывает не свою, а его дверь, надо было стоять совсем рядом — с конца коридора определить это невозможно. А рядом никого не было, и вообще Чегодаев едет палубой ниже.

А если слухи дойдут до Мими, она же решит, что он не сдержал клятву!

Наверное, у Стаса изменилось лицо; Чегодаев отодвинулся и, бормотнув: «Да я так просто», — попытался проскочить в ресторан мимо собеседника. Но Стас ухватил его за локоть, сказал неприятным голосом:

— А пойдём на корму, поговорим иначе.

— Станислав Фёдорович, — взмолился Андрей, — я же не имел в виду никакой компромации! Ну пользуетесь вы расположением Марины Антоновны, ну подпускаете амура — ваше право. Давайте забудем обо всём плохом, что вы усмотрели в моих словах, и оставим в памяти лишь одно: я вами восхищаюсь. Идёт?

— Марина? — протянул Стас, задрав бровь. — Ах да, конечно, Марина! Вы извините, Андрей, я уж подумал…

Он вернулся к буфету, взял полный кофей ник и унёс к себе в каюту. И почти всё время до обеда провёл там один, в компании только блокнота на столе: то метался из угла в угол — два шага туда, два обратно; то выглядывал на палубу поверх занавески. Поискал давешнюю бумажку, на которой делал вчера заметки; не нашёл. Наконец у него получилась в меру гневная филиппика против войны и грязных политиканов, за любовь и творчество. Хватанул кофе. Вспомнил, что о политике нельзя, потому что в Париже — культурное мероприятие, могучий бабий салон, и заменил «грязных политиканов» на «безответственных мужчин». Переписал начисто.

В дверь постучали: Серж.

— Марина Антоновна вас ищут.

Захватив речь, Стас отправился вслед за Сержем в кают-компанию. Марина ждала его там весёлая и оживлённая. Хоть до дивана и было всего пять шагов, ухватила Стаса под руку, прошлась рядом с ним. Уселись.

— Что же вы, Станислав, — сказала она с улыбкой, сверкая глазками, — договаривались поболтать с утра, а вы проспали, а потом совсем исчезли.

— Я, Марина Антоновна, речь написал, — сказал он.

— Вот новости! Какая ещё «Антоновна»? Мы вчера договорились по именам зваться.

Стас ничего такого абсолютно не помнил, но и признать потерю памяти не мог.

— Верно, — сказал он, — а разве это на сегодня тоже распространяется?

— И на сегодня, и на всегда, — засмеялась Марина. — Но речь тоже нужна. Это я вас так вдохновила? Я?

— Она ещё спрашивает, — воскликнул Стас, обращаясь к Сержу и недоумевая в душе. Серж улыбался, глядя на них пустыми глазами; ему было всё равно.

До обеда они правили речь, смеялись, вписывая всякие мелочи для «придания индивидуальности»; Марина гоняла Сержа то за Чегодаевым, то за Мими, то за министром; всех заставляла читать речь и нахваливала Стаса: вот какой умница наш князь!

А Стас радовался, какая умница Мими. Ни полсловом, ни жестом не выдала особости их отношений.

… С «записными женихами» Лёней и Геней Стас познакомился в первый же час пребывания на борту. Даже не то что познакомился: ему назвали их имена-отчества, а они, не пожелав даже руки ему протянуть, отвернулись и ушли, смеясь чему-то своему. И за весь первый день плавания он их видел, но не общался.

Они были сынками каких-то видных сановников; полковник Лихачёв сказал ему каких, но Стас во всю свою прошлую здешнюю жизнь, как и любой нормальный московский подросток, не интересовался происходящим в кругах более широких чем дом, двор и школа, а потому фамилий представителей политической элиты не знал.

Было им лет по двадцать или около того, и внешне они выглядели, разумеется, взрослее Стаса.

Сейчас они стояли в пустом коридоре, возле того углубления, в котором прятался пожарный гидрант, и явно поджидали его. А он шёл к себе в каюту, с полотенцем на плече, и, отлично поняв, что ждут эти двое именно его, поравнявшись с ними, с улыбкой чётко произнёс:

— Добрый день, господа!

— Для кого добрый, а для кого и не очень, — угрожающе произнёс Лёня. — Ты, Стасик, зарываешься.

— О чём ты, Лёнчик?

— Какой я тебе Лёнчик! Я для тебя Леонид Петрович!

— Взаимно, Лёнчик, взаимно. Я для тебя Станислав Фёдорович.

— Мальчик не понимает, — сокрушённо сказал Лёне второй оболтус, Геня. — Придётся поучить. Взяли?

Они подхватили Стаса под локти и быстро понесли в конец коридора, куда-то на корму. В нём немедленно проснулись инстинкты бойца дружины князя Ондрия. Конечно, физически он был не тот, поскольку, даже впервые попав к князю, имел массу тела раза в два больше, а затем постоянными нагрузками ещё и накачал мышцы, — но выучка есть выучка. Они держат ему руки? Что ж, вывернувшись всем телом, он обхватил Лёнчика ногами, дёрнул, и тот упал, а вслед за ним и Геня, а Стас, не медля ни секунды, схватил обоих за лодыжки и быстро потащил к лестнице, ведущей на среднюю палубу. Здесь, не останавливаясь, он развернул Геню головой вперёд и сунул в проём в полу, а затем обернулся к сидящему на полу Лёне.

— Какого дьявола вам от меня надо, придурки? — взяв его за ворот рубашки, спросил он, пока Геня со стуком сыпался вниз по лестнице.

— Ты лезешь в чужую пьесу, — прохрипел Лёня. — Тебе с Мариной ничего не светит, неужели ты этого не понимаешь? — и зачем-то добавил слово «сука», после чего мгновенно получил кулаком в челюсть и отправился вслед за Геней вниз головой на среднюю палубу.

Оттуда послышались крики стюардов, озадаченных регулярностью падения элитных пассажиров с лестницы, а Стас, отряхнув ладони, пошёл куда шёл — то есть к себе в каюту. В мире определённо что-то было не так. Отчего-то Андрей отвешивал ему сомнительные комплименты. Отчего-то Марина была с ним непривычно ласковой. Отчего-то Мими вела себя, для их ситуации, ненормально холодно. Отчего-то два бонвивана решили на него напасть. Видимо, произошло нечто, чего он, Стас, не знает, а он предпочитал контролировать обстановку вокруг себя, что требует, разумеется, знания всех нюансов.

Тёплое августовское солнышко перекатывалось от кормы к носу; выставка стала на полдня ближе. Стас предложил, чтобы от художников на открытии сказали слово баталист Юстин Котов, георгиевский кавалер, и Никита Палыч Скорцев, друг и боевой товарищ французского премьера Саважа. Ведь мадам Саваж наверняка будет на выставке в составе французской делегации, не так ли?

Тут-то и выяснилось, что картин Скорцева никто не видел и в буклеты они не попали, поскольку означенный Скорцев числится не в основном составе делегации, а в дополнении. Не предоставил он и цветных фотографий. Впрочем, это понятно: откуда ему взять денег на такую роскошь? А когда теперь к нему пристали, утешил только тем, что у него «где-то там» должны быть фотографии чёрно-белые.

После обеда опять собрались в кают-компании, ' впятером; ждали, ждали, начались уже шуточки про «семеро одного не ждут», пересчитывались, смеялись. Пришли смурные видом Лёня с Геней, и их стало семеро, что увеличило интенсивность смеха остальных. Наконец приковылял Скорцев, принеся размытые какие-то, нечёткие фото: еле нашёл, говорит.

— Сами, должно быть, снимали? — вежливо поинтересовался Андрей Чегодаев.

— Что вы! — не понял юмора художник. — Я и не умею совсем. У меня и фотоаппарата нету.

Судя по этим изображениям, картины Скорцева были совершенно ужасны; или в цвете оно и ничего?.. Вряд ли, — думал про себя Стас. Если он намерен их там распродать, то, пожалуй… ну, может милостями премьера…

Среди прочего был целый триптих: на левой картине кто-то по-пластунски ползёт в кустах, на правой аляповатые взрывы и покойник, а на центральной — конный отряд. Прямо на зрителя на могучем коне скачет могучий всадник с могучими усами, а за ним ещё двое.

— Что всё это значит? — спросил Стас.

— Это мятежный отряд вахмистра Степана, — ответил Скорцев так, будто удивлялся, что кто-то мог не распознать сюжета. Но Стасу это мало что дало, и он продолжил свой допрос:

— Что за вахмистр и чем знаменит его отряд?

— И вы, юноша, представлялись мне знатоком истории! — усмехнулся художник. — Степан, русский народный герой, со своим отрядом сделал попытку спасти императора Павла Петровича во время заговора 1801 года.

— Понятно, — сказал Стас вздыхая. В душе ему было жалко старика. Мало что живописец он никудышный, так ещё и путаник. Но с другой стороны, как сам он говорил, это не уничтожает того факта, что он ветеран войны, да и человек в целом хороший. Не строй теории на частном случае. Да-с…

— Ой, была замечательная история, — неожиданно торопливо влезла в разговор Мими. — Сыновья убитого Павла очень переживали смерть отца. Когда уже при императоре Николае Павловиче в Париже хотели поставить пьесу об убийстве Павла, Николай вызвал французского посла и велел ему, чтобы постановку запретили. Тот ответил, что. у них демократия и правительство театрам ничего запретить не может. Тогда Николай так ему сказал: я пришлю в Париж сорок тысяч зрителей в серых шинелях, и они вашу пьесу освищут. И вы знаете, пьесу сняли с репертуара!

Все, кроме Скорцева, этот анекдот слышали не раз, но вежливо посмеялись. Затем Стас, чтобы сгладить неловкость от исторической дремучести старика, спросил:

— Никита Палыч, если вы согласитесь сказать слово на открытии выставки, я помогу вам подготовить речь.

— Вы? — поразился Скорцев. — Мою речь?

Он явно изменил своё мнение о Стасе в худшую сторону. Схватил костыли, хотел уйти; передумал и остался; налил из графина воды. Показал пальцем на Марину:

— Может, ещё и эта юная леди напишет речь за ветерана? А? Молодые люди! Соберись вы здесь хоть вдесятером, хоть сотней, всё равно не будете знать про войну то, что в одиночку знаю я или другой ветеран. Все, кто там не был, сочиняют ложь. Любой историк, рассуждающий о прошлом, в котором не был, обязательно ошибается. Никакие писаки-журналяки не знают моей войны.

Он встал и, стуча костылями, пошёл к двери. Дойдя, оглянулся:

— Я сам напишу свою речь. И покажу вам, а вы скажете, что исправить. Я понимаю: политесы всякие, никуда не денешься. Но напишу сам, и напишу правду.

Когда за ним закрылась дверь, Марина скорчила рожицу, сказала: «У, бука!» — и рассмеялась. Потом велела Стасу подумать, не подготовить ли кого другого к выступлению, на случай если Скорцев подведёт.

— Думаю, всё будет нормально, — сказал Стас. — Никита Палыч мужчина основательный. Сказал, что напишет, значит, напишет. А я проверю.

Мими проиграла на пианино какую-то бравурную музыкальную фразу, и они отправились на ужин. Пропустив Марину в дверь первой, Стас пропустил и остальных — нарочно замешкавшись, чтобы выйти с Мими. Марину подхватил под руку Лёня; Стас предложил руку Мими, она подумала и согласилась. Так они и шли под ручку, замыкая процессию, но она молчала.

— В чём дело, Мими? — спросил он тихонечко.

— А что-то случилось? — удивилась она.

— Твоя холодность меня убивает, — признался он. — Секретность вещь хорошая, но не до такой же степени.

— Да-а? — пропела она. — А разве мы уже на ты?

— Мими, перестань меня разыгрывать. Я от тебя и так без ума.

Она махнула в его сторону чёрными ресницами и показала головой вперёд, намекая на Марину:

— А как же она ?

— От неё я в уме.

— Оригинально!

Вся группа втянулась в двери ресторана, а они, оставшись на палубе, зашли за кронштейны спасательной шлюпки, где их по крайней мере не было видно в окна.

— Что ты вчера сделал с Мариной? Она с утра только о тебе и говорит и вся светится.

— Где? Когда? Мы же весь вечер были все вместе!

— Ну, это уже ты меня разыгрываешь. Не надо, Стасик. Устроил там с Геней и Лёней танцульку, позвал Наташу Краснер и англичанок, а мне даже не сказал! И, наобнимавшись там с нашей la petite gentille [66], очаровав её, пришёл на палубу улещивать меня! Знаешь, как обидно? Я сегодня утром плакала…

— Мими, дорогая, какие танцы? Я после вашего с Андреем ухода выслушал целый монолог, Марина два часа пересказывала мне свои детские фантазии об устройстве мира, а я их записывал… на такую, знаешь, бумажку…

А действительно, куда делась та запись? Он ведь помнил, куда её положил, но, собираясь писать речь, не нашёл. И танцы какие-то…

Баталист Котов согласился выступить на открытии выставки без малейших сомнений.

— Только, — сказал он, — я ведь в писании речей мастер ничтожный. Так-то, под рюмочку, я вам что хотите расскажу, а записать?.. У меня сразу в голове пустота. Я даже думаю, что писатели — это какие-то особые люди…

Позвали Чегодаева и всей компанией стали придумывать Котову речь.

— Казалось бы, ужасное занятие война, — говорил Стас, а Андрей записывал. — Слова «бой», «битва», «убийство» — от глагола бить. И французское bataille, от batre, тоже — бить. А кого бить-то? Такого же человека, как и ты сам, в общем… Но и действительно, есть упоение в бою…

— У-уу! — вскричал бывший рабочий и бывший солдат, а ныне художник Ю. Р. Котов. — Ещё какое упоение-то! Бежишь, ног под собой не чуешь, все нервы наружу, страх такой, что даже смеёшься, и одна путеводная мысель в голове: воткнуть штык в брюхо проклятому немчуре, да ещё так исхитриться, чтоб тебе самому ничего в брюхо не воткнули…

— И гордишься собою: я сумел, я сильнее, — подхватил Стас, — а ежели голыми руками его берёшь…

— Голыми-то руками несподручно, — усомнился Котов. — Из винтаря его, на крайняк штыком пощекотать, это да. А голыми… Не-ет. Хотя у вас, у бар, свои причуды. Да только вы-то, юноша, разве воевали? Барышни сидели с круглыми глазами, Чегодаев от души хохотал.

— Куда вас понесло? — с ужасом спросила Марина. — Мы ведь о живописи говорим. О выставке картин! Вы там не вздумайте даже слов таких произносить: немчура, воткнуть, брюхо… Жуть берёт, Станислав, не подначивайте мне художника. А вы, Андрей, чему смеётесь? Вам что тут, цирк?

— Виноват, исправлюсь! — извинился Чегодаев.

— А картины всех баталистов, в том числе и мсьё Котова, как раз об этом: о кошмаре и красоте убийства, — отметил Стас и сделал знак Андрею продолжать запись. — Но давайте посмотрим на первопричину: художник не желает воспевать убийство, он всего лишь на известном ему из опыта материале пытается выразить эмоции человека, угодившего в бой…

… В совсем уже позднюю пору Мими, уютно устроившись рядом с ним, шептала ему в ухо:

— Какой же ты говорун! Когда я тебя вижу и когда слыщу впечатление, будто имеешь дело с двумя разными мужчинами. Такой возбуждающий контраст… устоять невозможно.

Он улыбнулся в темноте, поцеловал её и объяснил:

— У меня два возраста, внутренний и внешний. Внутри я много старше, чем кажусь.

Утром, пока чистая публика спала, он спустился на нижнюю палубу. Сначала-то зашёл на среднюю, но там буфет был ещё закрыт. Внизу взял полный кофейник, кешью, конфеты, сливки и, отказавшись от помощи стюарда, сам потащил поднос наверх. Встретил прачку — она сказала, что его рубашки будут готовы к одиннадцати часам, а он угостил её конфетой.

Мими встречала его весёлая и посвежевшая; уже слетала в душевую. Как смогли, расположились в тесной каюте с подносом и кофейником; переговаривались максимально тихо. Она была искренне тронута этим завтраком в постели: такая редкость…

Вообще нынче мужчины «не галантные»…

— Уж я-то зна-аю… Кстати, ты слишком опытен для семнадцати лет!

Он напомнил:

— Я же говорил тебе вчера, что у меня два возраста.

— Нет, но всё же… Кто тебя учил? Я, прости, давно не молоденькая девочка, видала виды, но такое…

Он смущённо засмеялся:

— Да ладно тебе. Что за вопросы.

— Слушай, кончай кокетничать, — сказала она, кусая конфету. — Честное слово, я не буду ревновать. Сколько у тебя было женщин?

— Три, — нехотя признался он. Отпил кофе и добавил: — Все три были простыми крестьянками.

— Вот это да! — изумилась Мими. — Хотела бы я посмотреть на тех крестьянок!

— Это не так просто. — Он прикинул, что нынче Алёнушке было бы уже под триста лет, а в каком веке князь Ондрий подарил ему Кису, вообще не угадать. А где Матрёна? Её не было в Плоскове, когда он был там перед отплытием… Сказали, уехала зачем-то в Вологду.

Ввиду жаркого дня расположились под тентами на корме судна — тут имелись погребок со льдом, с напитками и столик, застеленный закусками. Приглашены были все члены делегации, но пока всем этим богатством могли распоряжаться только Марина Антоновна, Мими и Стас; Серж не в счёт, а Лёню, Геню и Андрея Чегодаева Марина послала созывать художников и прочих. Был тут ещё В. И. Лихачёв, о действительном статусе которого, разумеется, Марина и Мими были прекрасно осведомлены, но помалкивали.

— А за Скорцевым кто-нибудь пошёл? — спросила Марина. — Он ведь обещал нам доклад показать.

— Его Геня приведёт, — ответила Мими.

— Кстати, о Скорцеве, — вспомнил Стас. — Можно ли выставлять его триптих? Это же нонсенс: вахмистр Степан и его отряд, спасающие Павла Первого! Ведь Степан был унтер-офицером Преображенского полка, а там не могло быть вахмистров, они только у кавалеристов. Отряд ещё какой-то; он же был одиночка?

— Вы что-то путаете, Станислав Фёдорович, — отозвался из своего шезлонга полковник Лихачёв. — Я помню, вахмистр Степан служил в Конногвардейском полку, а преображенцы, наоборот, устроили ему засаду и убили.

Стас едва не потерял дар речи.

— Да как же так? — наконец произнёс он. — Есть же какие-то константные вещи. Солнце западает на западе, вода водянистая, императора Павла пытался спасти отставной фельдфебель преображенцев Степан. Да я за последнюю неделю про этого Степана всё узнал! Есть опера Глинки, кинофильм Пырьева и роман Букашкова. Мими, помнишь, ты взяла у меня давеча книгу Букашкова? Давай сходим за ней и разрешим этот глупый спор.

— Извини, но я впервые слышу о таком писателе, — ответила Мими, помахивая ресницами.

— Станислав, вы совсем не знаете историю! — с искрой смеха сказала Марина.

Странное дело! — подумал он. Все меня тычут, что я истории не знаю: краевед Горохов, отчим, теперь эта вот пигалица… Но как же её знать, если она меняется?

А почему она меняется?.. Это ещё более странно.

Он встал, заложил руки за спину и прогулочным шагом побрёл вдоль борта. В день отплытия ко мне заходила Мими, мы говорили о Степане-фельдфебеле, герое-одиночке, она взяла у меня книгу. Сегодня Степан оказывается вахмистром, атаманом отряда, а книги нет. Что произошло между тем разговором с Мими и этим днём?

Я во сне искупался в ледяном море.

Он ушёл довольно далеко от отдыхающей группы. Встал, глядя на водную гладь.

Я ничего не делал. Я просто и без затей вот в этом самом море утонул. А когда вернулся — знакомой мне истории не существует, и кто знает, что ещё в ней изменилось, кроме воинского звания Степана… Ах да, вместо Марининой лекции были танцы… И потом — я ведь сам об этом Степане впервые услышал две недели назад! Вот так и получается шизофрения, — усмехнулся он, — когда тебе известно нечто, всем другим неизвестное, и наоборот.

Если был мир, в котором жили Степан, я, Глинка, Букашков, а теперь появился мир, в котором Степан другой, Букашкова нет вовсе, а я — прежний, то что мешает миру измениться так, чтобы вместо Степана был какой-нибудь Вован, Букашков превратился бы в Глинку и не было бы меня? Ничто не мешает.

Щеки его коснулась прохладная рука Мими.

— С тобой всё в порядке, милый? — спросила она. — Ты расстроился из-за того, что я не помню писателя?

Он помотал головой и посмотрел, не видят ли их. И тут же задал свои вопросы:

— Скажи, знаешь ли ты композитора Глинку и как тебе понравится, если я вдруг навсегда исчезну?

— Глинку знаю, а если ты исчезнешь, мне сильно не понравится. — Они засмеялись и пошли обратно.

— Я очень люблю Мариночку, — говорила Мими поздно ночью. — Я при ней много лет, она мне как дочь. Так неудобно… всё это… Если бы пришлось выбирать между нею и тобой, я была бы в растерянности! Но целовать ей ноги…

— Понимаю, — отозвался Стас.

Разговор этот был отголоском тихого скандала, который Марина устроила им там, на корме. Когда они вернулись, выяснив, что композитор Глинка никуда не делся, она сидела очень хмурая, а увидев их, немедленно приступила к допросу:

— Мими, — её улыбка очень контрастировала с ледяным тоном, — я и не знала, что у тебя со Станиславом столь хорошие отношения. Вы с ним уже на ты и бегаете друг за другом!

Стас, поняв, чем это грозит, мигом выдал экспромт:

— Моя вина, Марина. Мы с Мими ещё до завтрака сговорились предложить вам, чтобы нам всем, в своей группе, перейти на ты. Но когда собрались в ресторане, там был этот болван, министр культуры, а уж его-то к своим никак нельзя причислить, я и промолчал. А потом как-то забылось. Моя вина. Казните меня, Марина: можете сказать мне «ты» и пнуть ногой. А я её поцелую.

— Целуй! — приказала она, протягивая ножку.

Он поцеловал, и мир был восстановлен.

Однако теперь возникли проблемы с Мими: оказывается, она не выносила, чтобы хоть кто-то смеялся над её обожаемой Мариной, но и не желала, чтобы её любимый Стас целовал любые части тела любой другой женщины.

— Здесь сокрыт какой-то парадокс, — заметил ей на это озадаченный Стас.

— Ах, — вздохнула она, помахав ресницами. — Если я окажусь разлучницей между тобой и ею, я этого не переживу. Если она меня прогонит, я тем более этого не переживу. Потеряв тебя… Стасик, во мне столько любви, что мне не жить. Вот в чём парадокс-то…

Пришлось успокаивать и её тоже. Он справился.

Полковник Лихачёв назначил Стасу встречу в припортовом кабачке Стокгольма. Стас это его решение отнёс на общеизвестную склонность всех тайных агентов к секретности. Они постоянно виделись на корабле, и никого бы не удивило, болтай они вдвоём хоть в баре, хоть в каюте, хоть прямо на палубе у всех на глазах.

Но с другой стороны, это был лишь второй заход в порт после Гельсингфорса, так отчего не угоститься пивом, стоя на твёрдой земле? И пока пароход пополнял запасы угля, воды и прочего, что там ему, пароходу, требуется, два пассажира, заказав себе пиво и копчёную рыбу и усевшись на стилизованные под пивные бочки табуреты, вели неспешный разговор.

Полковник сразу предупредил, что ждёт откровенности от Стаса, а потому намерен сам быть предельно откровенным. И начал рассказывать о «разработке», в которую он, Стас, попал ещё весной!

— Вы же понимаете, Станислав Фёдорович, мы не можем допускать никаких случайностей, которые осложнили бы жизнь семьи Верховного. Все прочие граждане — пожалуйста: сами выпутывайтесь, если угодили на крючок жулика, пустили в дом воришку или доверились ловеласу. Но к семье Верховного мы не подпустим жулика, воришку или ловеласа! Поэтому весь круг детей, с которыми общалась Марина Антоновнас самого своего рождения, формировался нами. Это старая, отработанная ещё при подборе пажей в дома немецких курфюрстов, средневековая система.

— И вы по каким-то причинам заинтересовались мной, — улыбнувшись, покивал ему Стас.

— Пажей подбирали в знатных семьях, по инициативе самих родителей или по рекомендации придворных.

— И кто в моём случае?..

— Разумеется, ваш отчим.

— Анджей Януарьевич?! Ну конечно.

— Мы провели стандартную процедуру. Негласно познакомились с вами… Весь ваш курс заполнял анкеты с вопросами, а потом были собеседования…

— Ничего не помню…

— … А делалось это лишь ради вас. Мы изучили вас вдоль и поперёк. Я сам встречался с вами; у вас была психика ребёнка.

Стас, припоминая далёкое детство, ухмыльнулся:

— Если бы вы тогда познакомили меня и Марину, то она никак, ни за что не заинтересовалась бы мною. Она для своего возраста очень развитая девочка. Умная, самостоятельная. Даже слишком.

— Девочки развиваются быстрее мальчиков, а при том воспитании и образовании, которые получала она, тем более. Да… И я вас, простите, забраковал.

— И правильно сделали, Виталий Иванович. — Стас со вкусом выпил пива; Лихачёв внимательно смотрел на него.

— Да, так вот. Я вас видел: обычный мальчишка. Инфантильный, предпочитающий книги реальной жизни, со своею первой влюблённостью, правда, по мнению учителей, на редкость талантливый как художник. Это было в первых числах июня. Сейчас август. Я сижу с вами в шведской пивной и беседую на равных. Что произошло?

— Ну, это как раз легко понять. Вы меня забраковали, а отчим на свой страх и риск повёз в Кремль и познакомил с Антоном Ивановичем. Я ему глянулся, он передал меня на ознакомление Марине, и она не сочла, что я такой уж инфантильный ребёнок. Попробуйте пиво, Виталий Иванович, очень неплохое.

— Да-да. Пиво. По совершенно достоверным данным до июля этого года вы никогда не пили пива, даже его не пробовали. Однако в июле вы неожиданно показали себя исключительным знатоком этого напитка, и рассуждали о способах самостоятельного его приготовления.

«Ай да Жилинский, ай да сукин сын! — с восхищением подумал Стас. — Тэк-с… Но он же мог и о всяком прочем донести?».

— Что ещё сообщил вам наш профессор?

— А, вижу, вы догадались. Сообщил о неожиданно проявившемся умении… ммм… Скажем, грамотно выстраивать отношения с особами противоположного пола. И это я мог наблюдать лично, прямо здесь.

Требовалось быстро решить: продолжать тащиться вслед за полковником, ведущим разговор в нужном ему направлении и прийти неизвестно к каким признаниям или сбить его с темы. Стас выбрал второе. Выпрямился и напыщенно произнёс:

— Вы что имеете в виду, милостивый государь? И вообще, к чему вы клоните? Я, что ли, представляю собой угрозу семье Верховного?

— Я же просил об откровенности, — попенял ему Лихачёв. — А вы вместо этого демонстрируете ещё одно умение: когда вам надо, уводить разговор в сторону.

— Серьёзно? Никогда не обращал внимания. — Стас сбросил маску оскорблённого джентльмена, расхохотался и дружески похлопал полковника по рукаву, — Извините за мистификацию.

— Мими… — задумчиво произнёс полковник. — В Кремле столько красавцев вокруг неё зубами щёлкало, и всем им, говоря образно, перепало по мордасам-с. А вы? Вот что меня поразило-то больше всего… Вы спрашиваете, есть ли от вас угроза семье. Семье — нет, а вот душевному здоровью Марины Антоновны — определённо есть. Женщины некоторых вещей не прощают, знаете ли.

— Знаю. Но я ей ни в чём не клялся, а потому не виновен и не нуждаюсь в прощении.

— О да! Впрочем, сейчас меня интересует иное: наивный мальчик за месяц жизни в деревне превращается в умудрённого опытом мужчину. Это какой-то уникум, так не бывает. Я и хочу понять, что произошло.

Стас опять задумался. Сказать правду нельзя, но и оскорблять хорошего человека ложью незачем. Вспомнился Монтень: «Если я предназначен служить орудием обмана, пусть это будет по крайней мере без моего ведома…» Да, пусть обманывается сам, решил он, и спросил:

— А сами вы что думаете?

— Я всё перебрал. Может, травы какие-нибудь, стимулирующие? Нет там таких трав. Сильное душевное потрясение? Опять же не было такого. Религиозный экстаз? Вы никогда не отличались религиозностью… Потом, эта странная фраза, которую вы сказали капитану Цындяйкину: что вам сорок лет. А? Как понимать?.. Может, гипноз? Это я подробно изучил. Впечатление, что вам передан со стороны опыт взрослого мужчины. Но как это может быть осуществлено практически? Загадка.

— Я там увлёкся реставрацией фресок в храме, — подсказал Стас.

— И что?

— А фрески те создал в незапамятные времена мастер прозвищем Спас, Божий любимец. Он в этом храме и погиб, а было ему аккурат под сорок лет. Об этом целая легенда есть! Обветшали фрески, и тут приехал я, мальчишка, со своим худым талантишком… и… и… ну?

— И на вас снизошло Божье откровение? — с сомнением спросил полковник. — Знаете, Станислав Фёдорович, я человек сугубо реалистический, в такие мифы слабо верю.

— Да я и сам не верю, Виталий Иванович. Но вот вам совершенно реалистический факт: игумен тамошний, Паисий Порфирьевич, верит.

— Во что верит?! В то, что в вас вселился дух того Спаса? Хе-хе! Уж я лучше поверю в гипноз!

— Тоже миф, но давайте на этом и постановим, Однако ищите таинственного гипнотизёра без моего участия.

— Эх, Станислав Фёдорович, не хотите вы быть со мною откровенным…

Полковник стал пить пиво, искоса следя за ним глазами, а Стас чистил свою салаку и, даже не глядя на Лихачёва, думал с грустью: «Сейчас он будет мне мстить».

— У меня для вас неприятная новость, — сочувственно сказал полковник. — Ваша знакомая, Матрёна Ивановна Кормчая, арестована в Вологде.

— Кормчая?!

— Да… Вы что, не знали её фамилии?

«Вот почему её не было в Плоскове, — подумал Стас, — Надо же, она праправнучка Кормчего… Наверняка ведь из-за меня пострадала… ».

— За что арестована?

— Формально за нарушение паспортного режима. На самом деле в ответ на арест капитана Цындяйкина.

— Не понимаю.

— Это обычная практика. Депнарбез негласно воюет с МВД — сажают людей друг друга, как бы в залог. В стране половина арестованных сидит за то, что арестована вторая половина. А вы когда-нибудь задумывались, что на Руси редко сажают за подлинную вину? Скажем, крупный чиновник ворует. Нельзя сажать его за воровство — что народ подумает? Объявляют его шпионом. Или наоборот, оппозиционер: этого лучше прославить вором…

Стас не слушал. Жалость колыхалась в душе его.

Перечитав за время плавания почти все книги из своего сундучка, Стас добивал «Мысли» Блеза Паскаля.

« Человеквсего лишь тростник, слабейшее из творений природы, но он — тростник мыслящий. Чтобы его уничтожить, вовсе не надо всей Вселенной: достаточно дуновения ветра, капли воды. Но пусть даже его уничтожит Вселенная, человек всё равно возвышеннее, чем она, ибо сознаёт, что расстался с жизнью и что слабее Вселенной, а она ничего не сознаёт».

Стас поёжился; он не раз имел возможность убедиться, сколь малой причины достаточно, чтобы человек расстался с этой Вселенной. Хотя бы его последнее приключение: взял да и утонул в море. Или более раннее: всего лишь несколько градусов ниже нуля, и прощай мир.

«Наше достоинство — не в овладении пространством, а в умении разумно мыслить. Я не становлюсь богаче, сколько бы ни приобрёл земель, потому что с помощью пространства Вселенная охватывает и поглощает меня, а вот с помощью мысли я охватываю Вселенную».

В самом деле, подумал Стас. Любая собака осознаёт, что она собака. Но только человек в состоянии осознать своё осознание, а уж заодно и осознание своего осознания, С этим Паскалем было бы интересно поболтать. Когда он жил-то? Стас глянул на даты жизни философа и присвистнул: если бы он не сидел сиднем в Плоскове возле Алёнушки с Дашей, мог бы и встретиться с ним…

Сколь интересен мир! Одновременно царствует царь, хлеборобствует крестьянин, философствует Паскаль, разбойничает Стенька Разин, переменяет государственное устройство Богдам Хмельницкий. А в итоге? Вот что:

«Как бы красива ни была комедия в остальных частях, последний акт всегда бывает кровавым. Набросают земли на головуи конец навеки!».

— Неужели я с тобою только шесть дней? А кажется, что шесть лет, — шептала она, обхватив его своими маленькими нежными ручками. — Я хочу всегда быть с тобой… Чтобы не расставаться ни на секунду… Я так ревную тебя. Так люблю и так ревную.

— Позволь, к кому меня тут ревновать? — улыбался он в ночи. — Вот же глупость какая.

— Не знаю; к ней, ко всем, к тебе самому. — Её голосок задрожал. — Да, к тебе больше всех, ты всё время с собой, твоё тело, глаза, твои руки… Ты можешь себя ощущать… всё время. А я не могу, я весь день без тебя…

— Ну, знаешь, это за все пределы… Разве так можно?

— Можно, можно, — плакала она.

В последний день плавания Мими прибежала к нему в юту перед ужином чем-то испуганная.

— Что с тобой? — спросил он.

— Она знает, совершенно точно знает о нас!

Оказывается, Марина попросила Мими, чтобы в Париже та поселилась в одном с нею номере и все вечера и ночи они могли бы быть вместе. Мими отказалась под предлогом, что ей нужна личная свобода, а Марина якобы сказала ей: «Посмотрим».

— Как, в одном номере? — не понял Стас.

— Это президентские апартаменты, там комнат много, есть где жить, но я же не могла согласиться!

Она стояла, а он сидел, но при её росточке он прямо заглянул в её круглые влажные глаза и увидел в них своё отражение, Привлёк к себе, посадил на колени:

— И с чего же ты решила, что она про нас знает?

— А иначе зачем это надо ей? Чтобы помешать нам с тобой… Я, кажется, пропала.

Он по очереди нежно поцеловал оба её глаза:

— Послушай, она попросила, ты отказалась, какие проблемы? И потом, ты при ней… сколько?

— Девять лет. Мы с мужем были в гостях у Деникиных… Ей тогда было шесть, а мне двадцать. Она мне так понравилась, а у нас не было детей. И я стала к ней приходить… Когда мужа назначили послом, я с ним не поехала, чтобы остаться с ней. А теперь она меня прогонит.

— Как прогонит? Тебе нечего бояться.

И Стас, чтобы отвлечь её, решил сменить тему.

— Помнишь, две недели назад, когда мы впервые встретились, там был садовник… Никита. Он себя выдавал за потомка Аверкия Кириллова.

— Помню, — сказала она, выпячивая губы, будто собиралась плакать, и часто взмахивая своими чудными ресницами.

— И я спросил про племянника того Аверкия, Тимофея. Ты хотела рассказать о нём, а Марина не позволила.

— Она вообще меня в грош не ставит… Будто я ей чужая.

— Так что там с Тимофеем?

— С Тимофеем всё в порядке… В отличие от меня, Что теперь со мной будет? Все меня бросят. Никому я не нужна… А Тимофей твой выдумал новизны в парфюмерии. Жидкое мыло Timotei. Его до сих пор выпускают.

В главный порт Парижа, Женвилье, пришли ночью, а уже сутра на Стаса свалилась работёнка: контролировать разгрузку картин. Собственно, сначала он взялся помочь одноногому Скорцеву, но поскольку каждый художник думал только о себе, выдёргивая из поднятого из трюма груза свои ящики, пришлось ему устанавливать порядок. Когда загрузили машину, предоставленную оргкомитетом выставки, оказалось, он остался один: Марина Антоновна со свитой отбыла в неизвестном направлении, мастера кисти ехали развешивать работы, а ему было предписано разместиться в отеле, и — свободен.

Скорцев, проведший здесь во время войны немало времени, указал направление: по набережной де ля Гар, у часовни — она видна даже от порта, — свернуть вправо, там у моста и должен быть их фешенебельный отель. Стас отправил туда свой сундучок с книгами и саквояж с одеждой на ожидавшем его «рено», а сам избрал пешую прогулку.

Вдоль набережной стояли баржи; лодочники зазывали прокатиться на тот берег; нищие отирались у лотков с напитками и мороженым, рассчитывая поживиться у богатых покупателей. Париж удивлял неухоженностью и чрезмерным количеством безногих и безруких. Казалось бы, после войны прошло уже пятнадцать лет, пора было всей этой братии раствориться в общей массе полноценных сограждан. Но здесь этого не произошло.

А в России, как он знал со слов отчима, «инвалидный» вопрос решили просто: ещё в 1920-м запретили нищенство в обеих столицах, инвалидов отправили за казённый счёт к местам постоянного жительства; желающих расселили в монастырях. Назначили потерявшим конечности пенсион. Хоть он и был по столичным меркам не особо жирный, но, по мнению Анджея Януарьевича, для провинции вполне приемлемый. В деревнях, говорил он, бывает, целые семьи на один-единственный инвалидский пенсион существуют!

Потому в Москве и невозможно встретить безногого клошара спящим на тротуаре. А здесь они на каждом шагу. Про. сто гордость охватывает за родную страну!

Однако среди попадавшейся на Стасовом пути публики преобладали всё же люди о двух ногах: буржуа и мастеровые в блузах; встречались художники и студенты.

На половине дороги к указанной ему часовне увидел он не стене вывеску «Ecole d'armes» [67]. «Эх, — подумал Стас, — если уж безжалостная рука судьбы посреди моря не пощадила меня, бросив в пучину вод, то здесь, в Париже, она вполне способна швырнуть меня под шпагу какого-нибудь сумасшедшего д'Артаньяна. И достанет ли мне фехтовальных навыков, полученных на занятиях ГОО в училище? Надо бы проверить, какова моя подготовка… ».

Он толкнул двустворчатую дверь и вошёл внутрь. За дверями обнаружился небольшой коридорчик, в самом начале которого стоял обшарпанный стол, а за ним сидела пожилая мадам и вязала на спицах нечто разноцветное.

— Чем могу помочь, мсьё? — спросила она, не отрывая взгляда от спиц, которые так и мелькали в её руках,

— Здесь дают уроки фехтования? — спросил Стас.

Женщина отложила вязанье.

— Мсьё иностранец?

— Я из России.

— О! Прекрасно. Сколько уроков вы хотели бы взять?

— Не знаю… Возможно, два-три… Четыре… Я не так долго пробуду в Париже.

— Вы хотите обучаться бою на шпагах, на саблях или на рапирах?

— На шпагах.

— Что ж, вы пришли по адресу, мсьё. Наша «Ecole d'armes» — одна из лучших в Париже, и цены у нас вполне приемлемые. Кроме того, наши раздевалки оборудованы душем, правда, холодным, но, согласитесь, и это шаг вперёд…

— Несомненно, мадам!

— Ступайте по коридору. Третья дверь справа. Вам нужен мсьё Травински.

Учитель боя на шпагах оказался поляком, хорошо понимавшим по-русски. Стас выдал ему легенду: дескать, в учебном заведении, где он учится, в моде дуэли на шпагах, и ему тоже предстоит бой. Сами понимаете, мсьё; молодые, горячие, глупые головы, в которых сплошные бабы, кровь кипит, в таком возрасте кто не делал глупостей — тот не жил. Убьют меня ненароком…

От услышанного у поляка встали дыбом кончики усов. Он с ходу предложил Стасу свои услуги: заколоть любого его противника в честнейшем поединке — и даже изъявил готовность ехать в Россию, а гонорар взять в рублях. Стас тут же сделал вывод, что дела в «Ecole d'armes» идут не ахти и плату за урок, которую мастер назвал ему, сразу убавил вдвое. Почти без торга фехтовальщик согласился, причём радости своей не скрывал.

Пока Стас переодевался, Травински поведал не без гордости, что за последние пятьсот лет от уколов шпаги на дуэлях погибло в два раза больше народу, чем во всех войнах, вместе взятых. Не считая последней войны, разумеется… А нынче искусство фехтования достигло таких высот, что попадись мсьё после месяца занятий с ним любой из великих шпажистов прошлого, например Габриель Ферро или легендарный Сирано де Бержерак, да хоть бы и сам Франсуа де Монморанси, казнённый по приказу Ришелье за то, что осмелился драться прямо под его окнами, мсьё разделал бы их всех как цыплят!

Стас только усмехнулся и надел налицо маску.

Они махали гибкими железками часа три. Со Стаса сошло семь потов; ноги после этих упражнений его едва держали, да и руки отваливались. Но Травински был в восторге: при таких данных, сказал он, мсьё за месяц занятий запросто станет чемпионом мира. Договорились о новой встрече завтра во второй половине дня, и Стаса проводили в душ. Вода там действительно была холодная, что пробудило в нём весьма неприятные воспоминания…

* * *

Он быстро дошёл до отеля, соображая, что ещё одно-два занятия, и можно будет взять с собой Мими — пусть посмотрит, как он умеет обращаться с оружием. Но когда вошёл в здание, сразу в фойе увидел Марину со всею группой прихлебателей; она радостно схватила его за руки, закружила и утащила гулять по городу. Доехали до угла бульвара Монмартр и рю Лафайет, и отсюда, с верным Сержем за спиной и его безымянным напарником впереди, в сопровождении державшихся чуть в отдалении министра культуры, Гени, Лёни и каких-то двух девиц, двинули вниз по Монмартру.

Он был здесь впервые, а Марина провела всю прошлую зиму и знала Париж как свои пять пальцев. Она ластилась к нему и без умолку говорила:

— Пойдём, я покажу тебе Большие бульвары. Потом пообедаем на Риволи, я знаю там одно чудное место, и потом в гостиницу, репетировать мою речь. Ты не забыл, ведь завтра открытие выставки!

Бывшая культурная столица мира выглядела городом запущенным. Война Париж не пощадила, хотя немцы и не дошли до набережных Сены. Удивляло малое — по сравнению даже с Москвой — количество автомобилей и световой рекламы. Набережные завалены мусором. На Эйфелеву башню третий год как перестали пускать досужих туристов, она из-за недостатка денег на ремонт и содержание грозила вот-вот обвалиться.

Тут и там мелькали беспризорные дети, выпрашивая монетку у иностранцев… Проститутки стояли на центральных улицах не скрываясь… Жители одеты в серые тона; в таких ярких куртках, как у Стаса, были единицы.

Однако бульвар Монмартр наполняли художники, букинисты, торговцы сувенирами — в общем, всё как описано в романах Гамингвэя и Эренбурга. Стас, разумеется, не упустил возможности посмотреть картины, попутно объясняя Марине, что тут к чему.

Когда вернулись в отель, он спросил:

— А в каком номере Мими?

— Ой, извини, забыла тебе сказать, — с напряжённой улыбкой ответила ему дочь Верховного. — Мими решила вернуться в Петроград. А у тебя к ней дело?

«Ну что тут скажешь? Понятно: для неё я пусть немного слишком умный, но всё же ровесник, семнадцатилетний парень. А Мими? Пожилая соблазнительница, которую к тому же предупреждали: „Папенька отдал его не тебе, а мне“. И опять тот же хорошо известный подростковый максимализм, стремление зацапать и владеть, не важно, надо или нет… Всё естественно…».

Стас развернулся, спросил у вислоносого швейцара:

— Где у вас бар?

— Прямо и направо, мсьё. Там, где ресторан.

Он вспомнил, что видел это заведение: шикарная модерновая «стекляшка», встроенная между «замшелой» стеной стилизованного под древность отеля и действительно замшелыми камнями старинного моста.

— Он открыт?

— До двух часов ночи, мсьё!

— Отлично, — сказал Стас устало. — Говорят, во Франции превосходные вина…

Вежливо раскланялся с Мариной и прочими и ушёл.

Он только и успел взять бокал в руку, подумав, что с утра надо узнать про аэроплан и перехватить Мими в Амстердаме или Киле, как почувствовал… Уносит… Опять?!! Господи, спаси…

Париж — Мюнхен — Москва, 1687-1700 годы.

Неизвестно, что лучше: отбить голый зад о каменную мостовую или же плюхнуться в пусть «мягкую», но зловонную жижу, как это случилось со Стасом. Вокруг была промозглая ночь; в лунном свете неоново отблескивали мокрые камни стены. Эх! Выпить не успел. Интересно, каково оно, впасть в сон, когда сам — пьян? Так всю жизнь и проходишь поддатым?

Сбоку раздался хриплый хохот:

— Ещё один идиот с моста упал!

Стас вскочил на ноги. Ощупал себя: всё в порядке; если и тяжелее себя настоящего, то не более чем на двадцать фунтов Можно начинать новую жизнь. Под ногами хлюпало и воняло до одури. Из-под арки моста выполз тот самый тип, что смеялся над его падением.

— Эдуард! — закричал он, приглядевшись. — Ты! И опять голый! Что у тебя за привычка, друг мой, каждый год падать с моста голым? Вроде бы ты теперь солидный художник, малюешь картины у мэтра Антуана…

Через неделю Антуан сказал извиняющимся тоном:

— Брат, прости мои сомнения… надо поговорить…

Что придёт время объяснений, Стасу было ясно с самого начала. Но в ту ночь… тогда ему было некуда деваться. Новый знакомец, Жан, живший под мостом, одолжил ему свой «сюртук» и проводил к Антуану, с которого иногда сшибал монету за переноску картин. Слова «художник» и «картины» и подвигли Стаса на согласие. То, что там найдётся настоящий Эдуард, его не пугало: главное, попасть к художникам, а там вступит в действие корпоративная солидарность.

Но Эдуарда в мастерской, куда они пришли, не было. Мало того, его никто и не ждал, потому что, заработав кое-какие деньги, он уже полгода как ушёл в Англию: любил отчего-то Англию и не любил Францию. По этой причине появление Стаса, которого Жан предъявил в качестве Эдуарда, не вызвало у мэтра Антуана ни радости, ни особого доверия, особенно когда при свете свечи Стас оказался на Эдуарда не очень-то и похож. Двадцатишестилетний мэтр его долго рассматривал, хмыкал, потом спросил с сомнением:

— Слушай, или ты помолодел? Странно…

Стас врать не любил, а потому помалкивал, чтоб по голосу не разоблачили. И без того ему казалось достаточно удивительным, что можно перепутать двух разных людей. А прямо признать, что он другой, не хотел — могли и на улицу выгнать. Ну а пока был шанс: он ведь упал с моста голым, как тот неведомый Эдуард! Это убеждало.

— Пусть он что-нибудь намалюет, — предложил Жан, пристроившийся уже у стола жрать печенье.

— Отличная идея! — И Стаса подвели к мольберту.

Он «намалевал». Антуан совсем удивился:

— Помолодел, а писать стал лучше… Ты — не ты!

В конце концов, его оставили. Даже одели. Была очень холодная для этих мест зима — временами температура опускалась, видимо, до нуля; термометров ещё не изобрели, и Стас судил об этом по появлению корочки льда на лужах.

И вот пришло время объяснений.

Людовик XIV обожал искусство, особенно такое, которое прославляло его самого и его правление. Строились десятки дворцов. Один из них — галерею Palais-Royal — и расписывал мэтр Антуан со своими подмастерьями: античные греки, мифологические сюжеты и всё такое подобное. Всего лишь за неделю среди привлечённых им художников Стас показал себя, в общем, хорошо. Для подработки же вся их la brigade писала копии картин великих мастеров прошлого для богатых людей; очень быстро стало ясно, что в этом деле Стасу, может, вообще нет равных. Разумеется, Антуан понял, что он не Эдуард. Но кто?

И как, parbleu [68], к нему обращаться?

— Брат, — обратился он к Стасу, — не бойся меня. Я знаю, что ты не Эдуард и не француз. Но кто б ты ни был, ты мастер, и будешь работать здесь. Если скрываешься, скажи — у меня хорошие связи в префектуре и при дворе, уладим. Кто ты такой?

Дальнейшая беседа принесла им обоим немалые открытия. Оказалось, новый maitre [69] Стас не только русский, как и прежний, Эдуард, но и носит ту же ужасную фамилию Грых-брых; произнести «Гроховецкий» француз абсолютно не мог. И точно так же, как и Эдуард, о своём прибытии во Францию он только и помнил, что прибыл легально, однако как — сказать не мог. Но ни о каком своём родственнике по имени Эдуард кроме дедушки по материнской линии, никогда не слыхивал!

Поудивлялись, а потом и порадовались: у Антуана сохранилась учётная карточка Эдуарда, очень кстати! На другой день оформили в префектуре бумаги и всего через полгода получили для Стаса новые документы.

Так он превратился в Эдуарда Гроха.

Через два года Стас перешёл в мастерскую Гиацинта Рибо. Тот отличился уже, написав портрет герцога Орлеанского, брата короля, а затем портрет его сына, молодого герцога Шартрского, и быстро вошёл в фавор к самому королю. Работать с ним было одно удовольствие: Стаса он любил и в доходах не обделял.

Иногда встречались с Антуаном, с другими мастерами. В общем, художник, имеющий патрона, заказы и друзей, грустить не станет!

Он тихо радовался здешней «цивилизованной дикости»: в Версальском дворце даже для короля не устроили ни туалета, ни ванной или душа, ни простого рукомойника! Изредка посещал школу фехтования. Прав, прав был мсьё Травински: Стас со своей ученической подготовкой, полученной в двадцатом веке, побивал в семнадцатом веке признанных мастеров! Понятно — ко временам его ученичества здешние умения безнадёжно устарели. И так во всём! Если сравнить классический английский бокс девятнадцатого века, с его смешными статичными позами и правилами, и бокс, каким он стал к 1934 году, то это небо и земля… А здесь просто дрались, без всяких правил…

Ещё через три года, тепло попрощавшись с друзьями, Стас отправился покорять германских князей; он так освоился в портретной живописи, что всюду был нарасхват. Местные дворяне, а тем паче короли, имея куда меньше средств, чем французский монарх, тратили на предметы роскоши, на дворцы и картины больше, чем он! Поразительно… А художникам заработок!

Прошёл Германию с севера на юг: Гамбург, Бремен, Бранденбург, Саксония. Даже война, шедшая между Францией и Аугсбургской лигой, ему не мешала. Во-первых, он отсиживался в замках, во-вторых, это, конечно, была не такая бойня, как лет пятьдесят назад, когда шведы со своим know-how — мобильными чугунными пушками — перебили две трети населения Германии. Тогда они грабили и насиловали, не стесняясь ничего, не делая различия между протестантами и католиками. Устраивали набеги каждую весну; население некоторых германских земель свели в ноль. Стас однажды побеседовал с двумя старухами крестьянками — вот уж они ему понарассказывали!

Кстати, кем-кем, а немецким крестьянином Стас не хотел бы быть. Здешний орднунг не давал им той вольницы, к какой он привык, будучи крестьянином на Руси. Даже свой надел, с которого кормился сам, крепостной обязан был обрабатывать только так, как ему скажут, и под надзором сеньора. Не мог ни продать, ни заложить его по своему усмотрению; не мог даже передать свою землю по наследству детям! Не мог жениться без согласия господина, да ещё до свадьбы, будь добр, угости барина невестой!..

На несколько лет — позже оказалось, что навсегда, — Эдуард Грох, то есть Стас, застрял в Баварии. В Цвайбрюкене сдружился со стариком Анхельмом, не только хорошим копиистом, но и знатоком латыни и германских диалектов. Поболтать он любил, и Стас, конечно, не упускал случая для шлифовки своего немецкого, которого раньше-то, в прежней жизни, не знал совершенно.

Часто спорили об истории,

— Странные дела! — брюзжал Анхельм. — Пока человек младенец, его разум чист; юношей он набирается знаний, но глуп; став старцем, приобретает мудрость. А теперь посмотри на историю: на смену великим мастерам античности пришли подражатели эпохи Медичи, а их сменили жалкие копиисты вроде нас. Всё наоборот.

— Человек чтит отца своего, — ответил Стас. — Даже сам став отцом, говорит: какой великий человек был мой отец! Потом в этой семье рождается ещё один великий человек, и всё повторяется, но в памяти остаётся, что был у нас в роду, в старину, ещё более великий муж. Хотя на самом деле, конечно, от поколения к поколению люди набираются опыта и знаний потому с человеческой старостью надо сравнивать наше время а не какую-то «седую древность».

— И для нас с тобой такой взгляд лестен и выгоден, — подхватил Анхельм, — ибо мы оказываемся более великими мастерами. Как бы только объяснить это ландграфу, маловато он нам платит… За одну картину Дюрера больше заплатил, чем мне за весь прошлый год перепало.

Стас промолчал — ему-то платили изряднёхонько…

Летом 1697 года он переехал в Мюнхен: в связи с рождением наследника у курфюрста Макса Эмануэля надо было заняться украшением столичных дворцов. Но свободу свою сохранил: работал по договорам, в придворные живописцы, на жалованье, не пошёл…

Больше двух лет спустя брёл однажды Стас по Мюнхену. Вдруг на AugsburgerstraBe, слева, вывернула карета, запряженная двойней; у неё на ходу отвалилось колесо, распахнулась дверца, и с энергичным воплем «твою мать!» на булыжную мостовую выпал одетый в европейское платье джентльмен, бритый блондин. Стас помог ему подняться, попенял:

— Что ж ты мать-то так поминаешь? Нельзя, грех.

— Да видишь, колесо!.. — начал было пострадавший и тут же осёкся. — Однако! Ты русский, что ли?

— Однако русский, — ответил Стас, улыбаясь.

— Как же это может быть? Тут нет русских!

— Знаю. Двенадцать лет по Европе брожу, ни одного, кроме тебя, не видел. Однако.

— А ты откуда взялся?

— Из Парижа.

— Нет, ну а если честно?

— Из Парижа, говорю. Я там Версаль расписывал. А ты сам-то с виду — чистый немец. Кто таков?

— А вот смотри — я теперь не совсем чистый. — И незнакомец показал на свои испачканные на коленях брюки.

Подбежавший слуга почистил его брюки щёточкой, подал платочек; тот обтёр ладони, представился:

— Царя Петра Алексеевича дипломатический посланник, дьяк Шпынов. Следую из Амстердама в Вену.

— Вольный живописец, князь Гроховецкий, — представился в свою очередь Стас. — Тут зовусь Эдуардом Грохом.

И пока слуги собирали упавший с крыши кареты багаж, пока починяли колесо, два соотечественника отправились в «Красный лев» перекусить и поболтать.

— Что ж ты, князь, пропадаешь тут, — говорил Шпынов, в ожидании жареной свиной ноги потягивая рейнвейн. — Царю край как нужны такие люди. Про Шафирова слышал? Пётр Алексеевич его из купцов взял и — даром что тот еврейского племени — в ближайшие свои помощники определил, а всё потому, что языки знает. А ты? Небось и французскому обучен?

— Обучен и ему. Немецкий, английский и латынь знаю. Польский учил, но давно.

— Святый Боже! А голландский знаешь?

— Да кто же в наше время голландского не знает!

— Слушай, князь! Едем со мной в Вену? Там нынче Прокофий Богданович Возницын обретаются, посол царский. Он обрадуется; ты не пожалеешь; да и мне, что такого человечка привёз, профит будет. Всем хорошо!

— Дела у меня здесь недоконченные, друг мой! И рад бы пообщаться с русскими людьми, но никак.

— Да тут двести вёрст ходу всего! Вернёшься, доделаешь дела. Сам же говорил, что живописец ты вольный.

Не выдержал Стас, согласился, и вышло так, что жизнь его совершила крутой поворот.

Посол П.Б.Возницын, думный дьяк — высокий, толстый, важный господин, встретил Стаса без явно выраженной радости, но хотя бы приветливо. Пытался выспросить о прежней Стасовой жизни; только и узнал, что его во младенчестве увезли в Париж и он там вырос. Есть ли родственники в России? Не знает. Есть ли в России поместье? Не знает.

На заявление Стаса: «Я из князей Гроховецких», — посол щёлкнув пальцами, вызвал приписанного к посольству герольдмейстера. Тот подтвердил:

— Да, род Гроховецких известен. Это бывшие служебные князья князей Воротынских, из коих Алексей был свояком царя Михаила Фёдоровича, а его сын Иван — двоюродный брат царя Алексея Михайловича. Во время свадьбы царя с Нарышкиной, матушкой государя нашего Петра Алексеевича, стоял у сенника.

— Вон оно как, — удивился посол, будто не Иван Воротынский, а лично Стас был шафером на царской свадьбе. И переменился Прокофий Богданович к Стасу, за плечи обнял, стал действительно радостным, к столу пригласил.

Участники проходившего на берегу Дуная международного конгресса жили в условиях походных: в палатках, расставленных на огромной площади квадратом, чтоб никакой стороне обидно не было. Заседали уже второй год — много накопилось противоречий между странами! Тут ругались, мирились, заключали союзы — и явные и тайные… Никто ещё не знал, что русский царь намерен повернуть политику свою с юга на север, с Турции на Швецию, — да никто особо Россию-то и в расчёт не брал…

Обед был, на взгляд Стаса, вельми обилен. Уха из стерляди с кулебякой, поросёнок жареный с кашей, жареная утка с груздями, раки в собственном соку, разварной картофель со сметаной… Вина красные и белые. Кроме того, на блюдах лежали гроздья фиолетового, подёрнутого сизым налётом винограда.

— Вишь ты, виноград здесь растёт, — шепнул Стасу Шпынов. — А попробуй у нас его вырастить… В Вятке…

Стас рассмеялся:

— И без винограда отличий хватает, — сказал он. — В Париже зимой шуба не нужна, в замках обходятся без печи, одним лишь камином, расстояния всё маленькие…

— Верно, — кивнул большущей головой Возницын, утирая рот платком. — От экономии да прибытка большого имеет Европа руки и капиталы, чтобы производство двигать. И вам надо исхитриться, влезть в европейские дела, торговать, завозить к себе нужное… А нас не пускают… Поляков-ливонцев-литовцев мы пробили, слава тебе Господи. Теперь с двух сторон в центр сей давят Швеция и Турция. Пётр Алексеевич тако пишет: шведы «задёрнули занавес и со всем светом коммуникацию пресекли».

Вечером Стас имел беседу с послом: тот объяснял, что европейцы не могут правильно судить о русских и России. Они её не знают! А надо так сделать, чтобы узнали, причём от людей верных, и кто, кроме знатоков тамошних правил, к тому же вхожих в дома владык земных, вроде него, князя Гроховецкого тому поспешествовать может?..

На другой день дьяк Шпынов, получивший от Возницына некие бумаги, вместе со Стасом отбыл в Воронеж, к царю Петру. По дороге страшно сдружились, пели песни…

— А что ж у тебя, князь, шпаги нет?

— Как нет, есть. Дома. Но ведь я в права дворянства не вступал, числюсь мещанином, и потому оружие могу держать при седле, а на бедре носить нельзя. А конька моего мы оставили в Мюнхене, э?..

Пётр Стаса поразил. Длинный, несуразный, узкоплечий — и в то же время по-мужски серьёзный. Лицо дёрганое от какой-то нервной болезни, вроде хореи, но приятное, открытое. Понимает, кто он таков есть: царь! — и умеет любому просто взглядом внушить это понимание.

Если бы не трубка, его вонючая. Стас-то сам никогда не курил и не уважал этого пустого занятия.

Они застали царя в Воронеже, но на утро намечен был уже отъезд в Москву. Молодых приятелей, своих ровесников — ему было 27 лет, Стасу, по-здешнему, 29, а дьяк Шпынов был моложе их обоих — встретил по-деловому. Выдал им по чарке водки, забрал у Шпынова бумаги; тут же прочёл, обдумал и крикнул писца, ответ сочинять.

И только потом присоединился к их застолью, но пили, волреки ожиданиям Стаса, наслушавшегося в своём времени об алкоголизме царя и даже читавшего про это (и про многое другое) роман графа А. Толстого, не водку, а хорошее венгерское вино и весьма умеренно. Пётр затеял расспрашивать Шпынова, каковы наши дела за границей. Никогда раньше не было у России постоянных посольств. Только с этой весны открыли первое, в Голландии. Отправлен туда послом граф Матвеев, сын того Артамона Матвеева, что убит был в 1682 году стрельцами злодейски… Царь говорил об этом, а Стасу вспоминался рассказ садовника Никиты, что в том году и купчину Кириллова «стрельцы уходили»… А купчина тот — дядя его зятя, Тимофея. Но не спрашивать же царя про судьбу какого-то купца и его жены-крестьянки Дарьюшки…

А Шпынов рассказывал, как нашему послу работается в Амстердаме да как в Австрии лихо Возницын обрезал турок: когда они потребовали вернуть Азов, он без сомнений тут же потребовал отдать России Керчь, а в придачу и Очаков, — да что по дороге говорят…

— Und ubrigens, mein Herr [70], нашего друга князя Гроховецкого я подобрал, можно сказать, на дороге…

Стас хмыкнул:

— Если быть точным, на дороге подобрал тебя я, когда ты кувыркался, покинув карету, надо полагать, в поисках друзей… — И они, перебивая друг друга, рассказали царю историю своего знакомства. Тот хохотал, хлопал себя по коленям, а потом посуровел и вопросил Стаса:

— Что ж ты, знаток дел европейских, ко мне не пришёл раньше? В людях у меня нужда большая…

— А как узнать-то я мог об этом, ваше императорское величество? Вы бы хоть в газетах объявление дали… — сказал Стас и оборвал себя, увидев, как вскинул царь голову, посмотрел внимательно, будто мысль какая поразила его. «Эх, вот это я ляпнул так ляпнул! — закручинился Стас. — Нет здесь газет; когда ещё царь до них додумается… А ежели с моей подачи он теперь затеет прессу печатать?.. ».

Он много размышлял о природе своих снов и решил, что ничего тут нельзя менять или подсказывать. «Проснусь, а там, в моём настоящем, не только писатель Букашков пропал, а вдруг пропадёт Пушкин Александр Сергеевич?» Потому он стремился жить как бы в струе времени, заставлял себя забыть обо всём, что знал сверх этой эпохи. И вот на тебе!

Но, оказалось, не упоминание газет поразило царя.

— Как ты сказал? — переспросил он. — «Императорское величество»? А что! Правильно! — И почал мерить горницу своими гигантскими шагами. — А позвать мне Васятку Третьяковского!

И затянулись аж за полночь споры-разговоры о том, что русский монарх — цесарь и преемник византийских императоров ещё с древлекиевских времён, когда Владимир-цесарь отдал страну свою двенадцати сынам. А титл цесаря суть императорский и есть! Потом царь Иван Васильевич монархию, его дедом, тож Иван Васильевичем, вновь собранную, паки утвердил и короновался, и орла загерб империи Российской принял.

…Следующим днём простился Стас со своим приятелем, дьяком Шпыновым: тот возвращался с царскими инструкциями к Возницыну и далее в Амстердам, а Стасов путь лежал в Москву. И на другое утро двинулись возки и кареты, а також и телеги с припасами дорожными, через весёлые сентябрьские леса, мимо редких деревушек…

Когда встали на ночной бивак, опять позвали Стаса к Петру. И бродили они у царской палатки, и рассуждал царь, сыпля в сумраке искры из трубки:

— Англия и Франция много земель асийских и американских приобрели, но их государи императорских титлов не имеют. Токмо Священная Римская на западе да Священная Византия на востоке — вот и все империи, да и Византийской-то твердыни больше нету, пала под турком… А мы изначально на земле своей власть имеем и сами её держим, потому Россия держава суть. Как император римский в Вене, так и мы ведём регуляцию в отношениях земель южных и восточных. А они моё величество с королями равняют? Не должно такого быти…

Стас поддакивал и к царским примерам свои подкидывал но так, чтоб не взбудоражить его воображение, — и всё пытался припомнить, когда там, внастоящей истории, Пётр Алексеевич императорский титул принял? Забыл. Уж точно после Полтавской битвы… А когда?.. И чтобы отвлечь царя от этой идеи, завёл разговор о Мюнхене, о культуре тамошней, попытался развеселить Петра рассказом о коротких кожаных штанишках с бретельками, которые носят баварцы…

Пётр досадливо морщился:

— Да почто нам те штанишки… Нам они при нашей натуре [71] ни на что не годны. Скажи лучше, делают ли там что полезное для нас. Корабли строят? Нет? Вот видишь, а ты — штанишки… — И опять перешёл к волнующему его вопросу об имперскости России.

— Везде князьями становятся только по праву крови. А я сам жалую графское и княжеское достоинство своим подданным как император!

Дня через два снова затеял о том же, а Стас опять попытался свернуть разговор на Европу: де, Россия тоже Европа, с географической точки зрения. Пётр глянул сурово:

— Не верю я тебе, князь. Россия сама по себе: не Европа она и не Асия! Россия!

В Москву въехали 27 сентября.

В Москве Стасу обещана была встреча с главой Посольского приказа. Место это занимал дядя царя, брат его матери Натальи Кирилловны, Лев Нарышкин. Дьяк Шпынов во время их долгого путешествия от Мюнхена до Воронежа рассказывал о нём: человек ума небогатого, зато любитель выпить, о себе мнит сверх меры и по оной причине, если дело какое, на дьяков свалить его норовит.

Поселили Стаса в Гостином дворе, а жить велели на свои деньги. Пока царские и посольскоприказные канцеляристы обменивались неведомыми ему соображениями о судьбе его, он обдумывал, как вести себя и какие вопросы было бы лепо задать Петру Алексеевичу. Например, он помнил по своему плосковскому житью-бытью в крестьянах, что родился царь в День святого Исаакия, по случаю чего была в Рождественском соборе служба, но имя — Пётр — объявили двумя месяцами позже. Почему?.. Вправду ли был у Петра старший единокровный брат Михаил, якобы ушедший к раскольникам и вычеркнутый по сей причине из всех синодиков? Или: каков собою был другой его брат, Фёдор — слабоумный инвалид, как бают некоторые, или разумный красавец — о чём пишут другие? Был ли пустомелей князь Иван Хованский?.. Много вопросов придумал Стас, не зная, что встретится он теперь с Петром только через двадцать с лишком лет.

Меж тем дьяки додумали свою думу и решили, что понеже князь Гроховецкий царю люб и с заграничными реалиями знаком как resident, то в службу его взять и назвать консулом, с официальным жительством в Баварии. Пусть от Священной Римской империи до Голландии, а також в Испании, в Италийских землях и где ещё быть ему доведётся, ищет полезных людишек, уговаривает их в Россию переезжать; пусть всюду Россию славит как империю. Жалованья ему никакого не назначать; Царю служить — и так большая честь, а предоставить на кормление, как оно и положено дворянину, землю с крестьянами.

А дядьку царского, главу Посольского приказа Льва Кирилловича, так и не повидал!

Бывший сюзерен Гроховецких, князь И. А. Воротынский скончался за двадцать лет до того. С ним угас род Воротынских, и всё их громадное имущество перешло в собственность государства. Теперь одно из именьиц их под Калугой, земельку с крестьянами, правительство передало Стасу. Здесь провёл он зиму и весну — с ноября до мая. Окунулся в давно забытую сельскую жизнь, отдохнул, надышался морозным воздухом на годы вперёд… Кстати, заметил: по сравнению с Плосковом земли эти южнее всего-то ничего, а куда как теплее здесь, и уклад работ иной. Зато по сравнению с Францией, наоборот, хуже: там траву косят в апреле, кормовая база для скота лучше нашей…

В конце декабря пришла удивительная весть: царь повелел Новому году наступать не с 1 сентября, а с 1 января. Стас с улыбкой наблюдал в окна своего барского дома сельские сценки — встретятся два мужика на улице, и обязательно один, а то и оба, в восторге шапки в землю кинут и руками разведут: вот это да! Вот это царь! Годам командует, когда им начинаться!..

Назрела война со шведами. По сему случаю к гетману Мазепе ехал дьяк Михайлов, и Стасу было предписано ехать с ним до Киева, а оттуда через Львов в Мюнхен. Дали ему копии бумаг с прецедентами, когда русских великих князей именовали императорами: письма от папы; от Англии; от Ливонского ордена. Письмо царя Ивана — он в ответ на предложение цезаря Священной Римской империи — не желаете ли, мол, получить от меня королевскую корону? — заявил: «Мы Божиею милостию Государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей, а поставление имеем от Бога, как наши прародители, так и мы… а поставления есмя наперёд сего не хотим ни от кого»…

В имении Стас оставил надёжного старосту, а с собою взял в услужение двух смышлёных сельских парней, Ваньку с Прошкой, которых обучал всю зиму некоторым необходимым заграничным премудростям.

Львов — Западная Европа, 1700-1721 годы.

Посланник царский, без свиты и особых полномочий, вряд ли должен был заинтересовать население города, который он и посетил-то попутно, собираясь всего лишь переночевать.

Но о его приезде знали; его встречали.

Город был — Львов.

Два века терял он свой русский православный характер. Медленно, однако ж неуклонно. Молодые этого не замечают: они живут здесь и сейчас, а что было вчера, не знают и знать не хотят. А люди, прожившие в городе несколько десятилетий, перемены видят и понимают их необратимость. Смириться им с этим невозможно!

Веру давят невыносимо: униаты хотя бы внешне блюли уважение к православию, теперь — откровенное окатоличивание. В администрации сплошь чужие люди; в Ратуше заседает патрициат — одни католики, немцы и поляки. Финансы контролируют евреи, и в их руках «официальные» и тайные бордели. Самый большой публичный дом открыли на углу улиц Сербской и Руськой, ой грех!

И хоть один бы только случай, чтобы наоборот, туда, на запал, двигалось бы славянство и православие.

Нет такого…

Меньше года, как Стас проезжал тут же с дьяком Шпыновым. Никто тогда на их проезд внимания не обратил. А теперь? Теперь бродят недалече вооружённые до зубов шведы. От них, что ли, Львову ждать чего хорошего?.. Последняя надежда на русского царя.

Только-только сменены на Руси боярские кафтаны и прочая старорусская одежда на более удобные кафтаны венгерские. Совсем недавно запретил Пётр ношение бород государевым людям. Однако ж во Львове это уже известно! Стоило Стасу, одетому в синий венгерский кафтанчик и гладкую рубашку, подъехав к станции, высунуть из возка бритое лицо, как его и признали: посланник царский!

И закрутилась кутерьма.

Сначала по городу его водили православные русского обряда: вот тебе рынок, вот остатки Гетьманских валов. Вот любимая наша Успенская церковь с колокольней Корнякта. А знаешь ли ты, что после пожара деньги на постройку прислали из Москвы, от царя Фёдора? У нас колокол — самый мощный в мире!

Потом за него взялись православные униатского обряда. Костёл Марии Магдалины: раннее барокко, определил Стас. Фонтанчик со львами. А вот орган, лучший в мире! Во Львове всё самое лучшее в мире!

И все вместе кормили его и поили.

— Знатное пиво у вас! — похвалил Стас. — Я и в Баварии лучшего не пивал.

Хохот грянул:

— Так мы ж в Баварию пиво и поставляем!

— А почему не в Москву?

— Дороги плохие.

— Англичане-то везут. А их пиво хуже вашего.

— Так они морем да реками… Дешевле…

Очень понравился Стасу Львов, А ведь он повидал городов немало, да ещё и в разных временах!

Дома стояли плотно, как принято в Западной Европе. Там, на востоке, такого нет. Он припомнил, как в 1927 году ездил с крёстным в Тверь и тот показывал ему десяток домишек вдоль Волги, выстроенных в таком стиле. Якобы однажды по пути в Москву из Петербурга ночевала тут царица Екатерина, и втемяшилось ей в голову, что хорошо бы было сделать из Твери западноевропейский город. И повелела выстроить «ровную фасаду» — дома для купцов, и на их же деньги, так, чтобы жильё стена к стене, а на задах — конюшни, склады и мастерские.

Разумеется, выстроили, и Екатерине, когда ехала она обратно в Петербург, предъявили. А через час после её отбытия купцы из тех домов сбежали. Устроились на другом берегу просторно, как им было привычнее: жильё отдельно, хозяйственные постройки и склады с товаром отдельно… И друг друга локтями не пихать…

Вечером в доме на Старопигийской был приём. Присутствовали главы гильдий, два консула — венецианский и баварский — и даже зашёл ненадолго митрополит. Здесь главенствовала элегантная, прекрасно одетая дама. Когда Стасу впервой показали её, он просто обомлел. Она была неформальным лидером русской купеческой общины, и звали её Дарья Ковальевна. Муж, влиятельный фабрикант и купец Тимофей Иванович, уехал с партией парфюмерии в Париж; зато при ней были дети-погодки, два мальчика и девочка, от пятнадцати до семнадцати лет.

Теперь их познакомили; представили по именам детей. Появилась возможность поговорить с нею.

Улучив момент, Стас, сделав в её сторону приличествующие моменту скользящие куртуазные шаги, прижав к груди правую руку, а левую заведя за спину, склонился перед нею и, копируя обычный для Плоскова вологодский говор — так, что никто более их не услышал, — произнёс:

— По доброму ли здравию поживаете, любезная Дарья Ковальевна?

У неё расширились глаза, и она, взяв его под руку, повлекла к креслам у стены:

— Князь Эдуард, от кого-кого, а от вас я никак не ожидала такого услышать… Вы что же, вологодский?

— Нет, сударыня, но в Мологе я бывал; останавливался у дедушки вашего, Миная Силыча. В Плоскове и Рождествене тоже бывал. Мы с вами там даже встречались.

— Ну, этого не могло быть! Я уехала оттуда тридцать лет как, а ведь вам самому вряд ли больше? — И она лукаво засмеялась. — Да и дедушка умер… — она махнула рукой, — ещё при царе Фёдоре Алексеевиче. В самом деле, князь, откуда я вам известна?

Стас призадумался. Действительно, странно получается. Не ожидал встречи, не подготовился, эх… Надо как-то выкручиваться.

Тридцатилетний отчим с нежностью посмотрел на свою сорокапятилетнюю падчерицу:

— Вы прекрасно выглядите. И достигли многого. Парфюмерная фабрика… Дети… Батюшка ваш названый вами бы гордился.

Дарья сказала с гордостью:

— У меня ещё трое, взрослые; старшенький Станислав ныне в Париже с отцом, и две дочери замужем.

Потом вздохнула и добавила:

— Правда, ещё трое умерли во младенчестве. А что до батюшки моего названого… то как вы можете судить? Ведь вы его не знали.

— Ну-у, знал, не знал… Я знал его родичей. Мы, можно сказать, одна семья.

Она внимательно вгляделась в его лицо и растерялась:

— Как же так? Вы князь, а он… кто? Матушка говорила, он с неба упал…

— Все мы в какой-то мере упали с неба… А она где нынче матушка ваша, Алёна Минаевна?

— Она после того, как батюшка разбился в храме, ушла в монастырь под Вологдой. Скончалась этой осенью…

Достала платочек, промокнула глаза, глянула виновато:

— Я даже на могилке её не побывала. Стыд-то какой…

«А я-то, — подумал он. — Был же осенью в Москве, до Вологды три дня верхами… Если б знал… ».

Курфюрст баварский [72] Макс Эмануэль, говоря попросту, обалдел, получив от своего парижского портретиста верительные грамоты с подписью русского царя.

— Вот новости! — сказал он. — И вы к тому же князь, герр де Грох! Как можно дворянину картины малевать?

Но грамоты всё же принял.

Вскоре у Стаса было своё консульство. Он обустраивал его, учитывая три обстоятельства. Во-первых, нечего было и ждать бешеного наплыва русских туристов, нуждающихся в консульских услугах. Во-вторых, содержать офис ему предстояло на свои. Наконец в-третьих, настоящая задача его была — готовить европейскую общественность к будущему имперскому статусу России. А что такого статуса она достигнет, кто-кто, а уж он-то знал точно.

Купил домик недалече от замка курфюрста — благо накопления позволяли; устроил скромный офис, жилые помещения, комнату для сельских своих пареньков, помощничков Ваньки и Прошки. Они при добром барине да в богатой стране было распоясались: ленятся, пиво пьют и мясо жрут. Но Стас, когда схлынули первые заботы, привёл их в чувство. Взял Ваньку за грудки, посмотрел в глаза страшно и пообещал: «Ещё раз повторится, сдам тебя, скотина, в армию солдатом». Прошку пугать не пришлось: он посообразительнее и вообще прилежный.

Довольно быстро Стас усвоил, что дипломатия — это искусство выпятить достоинства и силу своей страны. Чтобы одно её упоминание трепет вызывало у окружающих; иначе доказывать силу придётся войной. А вот Священная Римская империи сначала воевала — захватила итальянские земли, и лишь потом её дипломаты начали запугивать остальные страны Западной Европы. Так что на самом деле дипломатия и война связаны сильнее, чем он раньше думал.

Самую мощную дипломатическую сеть, как выяснил Стас, получая со всех сторон разнообразные документы, имел Ватикан. Для распространения католичества во все края и ради своего политического господства папы без сомнения использовали оружие, шпионаж, подкуп, отлучения от церкви, интердикты [73] и тайные убийства.

Российская дипломатия была просто младенцем!

Наезжая два-три раза в год к Матвееву в Амстердам или к Урбиху, царскому посланнику при имперском и датском дворе, Стас проникся важностью дипломатического протокола. Ни буковки не должно быть искажено в титулах владык! Если дипломат позволяет своим зарубежным коллегам вольность и пренебрежение в таких вопросах — он позволит и большее. Они решили, что принятое в западных странах латинское написание слова «царь» в виде «tzar» — ошибочное, искажающее суть; следует писать «czar», что есть сокращённое «caesar» — император. И мгновенно возвращали адресату любые дипломатические документы, содержащие неправильное написание.

В Амстердаме Стас проводил свободное время в компании дьяка Шпынова. Иногда ездили в Париж; как же изумились новому его качеству прежние приятели!.. Он вытащил из-под моста оборванца Жана, некогда сведшего его с мэтром Антуаном, одел его, купил ему квартирку. А через год опять обнаружил дурака под мостом!

— Что ж, — сказал Стас. — Jeder hat sein Schicksal [74].

Необходимость содержать резиденцию, разъезжать по всей Европе и вообще вести достойную дворянина жизнь заставила Стаса искать приработок. Имея множество друзей-художников в культурном центре мира — Париже — и заведя влиятельных знакомых в разных странах и городах, он наладил крепкую сеть сбыта картин.

Был, конечно, у него ещё один источник дохода: калужское имение. Но в первый же год, когда он послал Прошку в Россию, обнаружились трудности.

Царь Пётр запретил вывоз денег.

Стас уже слышал от коллег, которые, в отличие от него, всё же были на государственном довольствии, что им вместо денег выдавали меха, — торгуй, посол, и крутись из выручки. Теперь, оказывается, и частным лицам вывоз прикрыли. В Москве, говорил Прошка, слухи бурлят; купцы недовольны. Ввозить в Россию золото и серебро им разрешают — благородные металлы не облагаются никакими пошлинами, — а вывозить — извини. Купи на деньги русские товары и вези куда хочешь.

Запретил, антихрист, шить одежду с золотыми и серебряными нитями, чтобы зря металл не тратить.

Хотел Прошка, по уму своему, переть через пол-Европы сельскую продукцию — тоже нельзя! Только обработанный товар. Верёвку можно, а пеньку нет. Масло из льна можно, а семена того же льна — нет. Сапоги можно, а невыделанные кожи — нет! Ой что творят…

И привёз Прошка несколько бочек мёда. Пришлось Стасу, чертыхаясь, ездить от пивовара к пивовару, уговаривая взять его мёд. А здесь и своего хватает!

Обзаведясь консульством, Стас наконец занялся устройством своих семейных дел.

Уже два года сожительствовал он с молодой вдовой. Звали её Марта, была она чрезвычайно домовита и чистоплотна, правильно понимала роль женщины в жизни мужчины и переживала, что живёт греховно со своим квартирантом. А куда ей было деваться? Бывший муж, мелкий дворянин, привёз её из Рыбниц-Дамгартена, с севера, а сам безрассудно ввязался в дуэль — из-за неё же! — и умер от потери крови. Самое удивительное, что его соперник Марту даже в глаза никогда не видел.

Осталась она одна; не возвращаться же ей было к родителям, бросив дом. А половину второго этажа этого дома занимали квартирка и мастерская Стаса. Ну и успокаивал он её после похорон… утешал… по дому помогал месяц, второй… Потом слово за слово — а заморочить девушке голову он умел отменно, — и стало поздно думать, что греховно, что нет. Правда, её больше всего огорчало не это, а то, что он из простых и к тому же в церковь не ходит. Она ведь не брала в расчёт, что он православный, что для него церквей в Баварии, оплоте германского католичества, и в заводе не было. Папе римскому в кошмарном сне не могло бы такое присниться.

Когда он, уехав однажды неизвестно куда «на недельку», вернулся почти через год пусть в плохонькой, но собственной карете, в модном парике, при шпаге и двух ливрейных слугах и оказался русским князем, она была потрясена. Теперь на его художества и даже пренебрежение верой можно было закрыть глаза: Дворянин имеет право на любую прихоть. Марта искренне уверовала, что Господь превратил её милого в сиятельного господина, чтобы он мог на ней жениться, и стала воспитывать в нём такую же мечту всеми способами, доступными ей.

Стас понимал, что его «прикармливают», и был не прочь Предложить ей руку. Отчего нет? Алёнушка умерла полтора года назад, больше он ни с кем не венчан, обязательств по содержанию детей не имеет, а Марта будет хорошей женой. Волынил только потому, что заранее знал: чем дольше изображать непонимание, тем счастливее будет она, когда он «решится»… A propos [75], всё равно надо ждать ответа из Москвы по поводу его намерения жениться на католичке.

Он сходил между тем в Heiliggeistkirche — храм Святого Духа, пообщался с патером. Тот объяснил, что ни он, и ни один другой священник многочисленных кафедральных соборов и католических церквей Мюнхена не станет венчать католичку с православным без разрешения из Ватикана, и предложил для упрощения дела крестить его, «язычника», по католическому обряду. Стас отказался, написал письмо папе и, не дождавшись ответа, решил сам съездить в Рим.

В конце концов, ездить по разным странам — это была его работа, а в Риме он ещё не бывал.

На время своего отсутствия он наказал Марте присматривать за Ванькой и Прошкой, а Прошке — за Ванькой и Мартой. Ваньке ничего не поручал — он всё-таки бедовый был, нельзя угадать, что спьяну выкинет.

Уже в Риме услышал о победах юного шведского короля Карла у Риги; ему сообщил об этом двадцатилетний парнище, живший в том же доме, в котором Стас арендовал комнату. Парнище оказался малороссом; звали его Елисеем, а здесь он уже три года учился в Ватиканской коллегии Святого Афанасия, постригшись под именем Самуил.

Он оказался настолько интересным собеседником, что Стас, узнав о его скором отъезде на родину, тоже не стал задерживаться в Риме. Получив от папской консистории письмо, утверждавшее, что смешанные браки безусловно разрешены, при том только что врачующиеся поклянутся воспитывать своих детей в римско-католическом исповедании, он сложил вещички и вместе с Елисеем отправился в Верону; там они должны были разъехаться в разные стороны: Стас — в Мюнхен, а Елисей — в Киев.

— Святой Фома первым в истории человечества осознал, что человек есть результат всех предшествующих фаз прогресса материального мира, — восторженно говорил только что окончивший курс философии Елисей. — Человек наиболее совершенное явление во всей природе!

— Очень лестное для человека мнение, — соглашался Стас, — смущает меня только слово «прогресс». В лукавом нашем языке и прогресс, и регресс — одинаково развитие, только первое мы понимаем в положительном смысле, а второе — в отрицательном, как что-то плохое. Но, например, процесс брожения по сути своей — загнивание, то есть явный регресс, а в итоге получается вино, вершина прогресса.

Елисей пьянства не одобрял (сам выпивал в меру), но с ходом мыслей Стаса согласился. Прогресс человечества, сказал он, возможен через духовное и умственное возвышение: без пьянства и забобонов. Стас не сразу понял, что это за такие «забобоны»; наконец сообразил, что это — польский перевод латинского superstitio, а по-русски означает «суеверия», и стал хохотать. А Елисею понравилось новое слово «суеверие».

— Забобоны, сиречь суеверия, суть умствования лишние, ко спасению непотребные, а простой народ прельщающие. Они, как снежные заносы, истинным путём идти мешают и должны быть убраны, — так сформулировал он своё мнение.

— А разве можно, мой милый Елисей, навсегда убрать снежные заносы? — с любопытством спросил Стас. — Такие намерения, мне кажется, слишком оптимистичны.

— Убирать надобно сразу по появлении, вот и не будет их, — воскликнул молодой монах. — Просвещать верующих и наказывать священников, кои грешат заговорами, измышляют чудеса ложные, в праздники пьянствуют и бесчинствуют; всуе призывают имя Господне; боготворят иконы. А что делать с учёными, ищущими в Священном Писании не веру, а факты для своих исторических фантазий? Или, ещё прельстительнее, вычитывающими в Библии какие-то «коды будущего»? Чем это лучше бабьих шептаний или заговорных писем вероятия? А колдовство, с призыванием бесов чрез игры в гудки и в скрыпки, и прочие богомерзкие дела?.. Разве не надо вычистить их вон?.. Ответь мне, княже.

— Я бы согласился с тобой, Елисей, если бы ты, или хоть кто-то, мог бы вычистить суеверия. Но ведь работа сведётся к уничтожению людей , казням и шельмованию «колдунов», «мошенников» и «обманщиков», точнее, тех, кого ты объявишь таковыми. Вижу, даже скрипачи пойдут под топор… Не грех ли это гордыни с твоей стороны?

— Нет! У меня, у всех нас есть инструменты: Священное Писание, толкования отцов Церкви и наш собственный разум. Скрыпки хороши в светском театре; я же не мракобес. И чудеса возможны; этому свидетельством вся история нашей Церкви! Но! Но, друг мой! Излишнее увлечение бесовщиной и обманом размывает саму веру в Бога. Разумная достаточность должна давать пастырю меру.

— А я спрошу тебя: кто установит меру для меры? Где шкала, совмещающая веру и разум? Способны ли вообще верующие принимать Бога по рассудку?

— А я отвечу: закон должен диктовать рамки благочестия, князь. Просвещение, обращаясь к разуму, должно лечить паству от постоянной готовности к «чуду», азакон — карать пастырей за чудо измышленное, ложное.

Они подъезжали к Парме, где собирались как следует пообедать; Стас только успел сказать:

— Узковатый коридор оставляешь ты для религии, друг мой, — между разумом и юстицией. Она в него не вместится. Могу сказать тебе точно: вера в этом коридоре задохнётся, а суеверия выживут. Ведь каждый сам творит себе Бога по образу и подобию своему, как и Он сотворил нас.

Однажды Елисей сказал:

— Патриарх покойный, Никон, полагал, что поле Церкви и поле государя — разные. А по мне, одно это поле, и законы государственные должны руководить церковными делами. Ибо гражданская и военная служба суть самое важное в земной жизни, а Церковь обязана споспешествовать государю в этом важном…

Стас в целом согласился и заговорил о законе, волновавшем его в данный момент:

— А что ты думаешь о законе, согласно которому католичке можно выйти за православного только при условии, что дети их будут воспитываться как католики?

Елисей начал издалека:

— Святой Фома писал, что каждый человеческий закон в такойстепени закон, в какой он отдалён от закона природы; еслион совершенно несопоставим с законом природы, то это ужене закон, а извращение закона. А если сопоставим, то должен выполняться.

— Ну и что? — хмыкнул Стас.

— Да то, что в соответствии с законом природы в Риме растёт олива, а в России клюква. В России детей от смешанных браков положено непременно воспитывать в православии. Но то не догмат Церкви, а закон государства! И это правильно. Так же и в Риме. Но папа, хитрец премудрый, почему-то полагает, что российский закон ограничивает свободу, и требует, чтобы дети от смешанных браков и в России тоже становились католиками. По мне, если папа ищет религиозной свободы, то пусть покажет её пример в своих собственных владениях. А тебе совет: подчиняйся законам по принципу святого Фомы.

— Позволь! — удивился Стас. — Я думал, ты католик.

— Я был униатом, когда учился в польском колледже, и католиком в Риме. Сейчас возвращаюсь в православную Россию. Извини, но я опять указываю тебе тот узкий коридор между разумом и юстицией, которым ты был столь сильно недоволен. А ведь это и есть свобода. Понял?

— Понял, — ответил Стас. — Женюсь!

По приезде в Мюнхен он обнаружил письмо от местоблюстителя патриаршего престола — царь Пётр после смерти последнего патриарха не назначал новых выборов, но и не отменил пока патриаршества. В письме говорилось:

«Наша Церковь, при полном убеждении в своей истине, совершенно в то же время свободна от духа слепой исключительности, которым одержимо римское католичество… Православие и в иноверце чтит христианскую веру и христианскую мысль.

Православная Церковь не препятствует смешанным 6ракам между православными и католиками и не связывает совесть родителей, если они пожелают воспитать своих детей в римско-католическом законе».

… Осенью 1701 года брак Стаса и Марты освятил католический патер в храме Святого Духа в Мюнхене.

В 1705 году Мюнхен оккупировали австрийские войска императора, объявившего курфюрсту опалу. Стас, из опасения за беременную жену, оставил за хозяина дома Прошку и двинул на север, к её родителям, и уехали они, как оказалось, вовремя: добродушные трудолюбивые баварские крестьяне взяли в руки вилы и цепы и пошли молотить оккупантов. А если благородный человек не в мундире, кто из них мог бы отличить австрийца от немца? В общем, только чудом князь де Грох со своею семьёй не угодил в мясорубку знаменитого «Кровавого Рождества».

В Рыбниц-Дамгартене Марта родила сына, которого они назвали Эмануэлем, и он стал первым собственным ребёнком Стаса, при том что по внутреннему счёту Стасу было уже шестьдесят лет.

Как русский дворянин, в Германии он автоматически получил права рыцаря с разрешением именоваться по приобретаемым поместьям. Но ему этого не было надо; человек не тщеславный, он купил имение за озером Золлер-Баден только из-за увещеваний Марты, да и то не для себя. Это были три деревушки с общим названием Сады, населённые поляками; Стас оформил покупку на имя сына.

А Европа воевала за испанское наследство: высшая элита нескольких стран решала, чей отпрыск заменит на испанском троне умершего бездетного короля. Одновременно шведский король Карл гонял по всей Прибалтике Августа, саксонского курфюрста и польского короля. Преследуя его, Карл вторгся в Саксонию, задал Августу трёпку и гнал аж до его столицы, Дрездена, не позволяя русскому царю Петру помочь своему союзнику, и заставил-таки саксонца отказаться от польской короны.

Две эти большие войны могли запросто слиться в одну огромную, всеевропейскую, и Стас восхищался искусством, с которым английские и голландские дипломаты развели ситуацию.

Вскоре, опасаясь чумы, поразившей всё балтийское побережье, Стас вместе с семьёй, дождавшись попутного купеческого обоза, двинул в обратный путь. Теперь, заведя себе сына, он избегал военных стычек. Но повоевать пришлось: на пустынной дороге, где-то между Геттингеном и Касселем, на их обоз налетели разбойники. Впервые за долгие годы он вытащил шпагу и обагрил её вражеской кровью. Банду разогнали, и было бы совсем хорошо, если бы не потеря: отчаянно и безрассудно закрыв собой свою хозяйку с ребёнком, погиб лодырь и шалопут Ванька.

В сентябре 1710 года, к радости отощавшего Прошки, Стас вернулся в свою мюнхенскую резиденцию.

После Полтавской победы Стас от месяца к месяцу всё яснее понимал: проблема утверждения за Россией звания «империя» перешла в стадию реального осуществления. Высшие дипломатические должности страны получили наименование «государственный канцлер» и «вице-канцлер», как в империи. Высшему судебному органу Пётр дал имперское наименование "сенат». Во время аудиенции в Кремле английский посол Чарлз Уинтворт обращался к царю исключительно титулом Keizerlige [76]*, что было, в общем, неудивительно, поскольку английская дипломатия понимала, что к чему.

Ещё когда Стас жил в Рыбниц-Дамгартене и Ростоке (он посещал там университет), выезжал в Бранденбург или Гамбург, люди, узнав, что он русский, устраивали пышные банкеты. Ох помнили тут кровожадных шведов, помнили и победам над ними русских искренне радовались!..

А во время очередного визита Стаса в Амстердам Шпынов показал ему копию перлюстрированного письма датского посла Юйля. Тот писал из Петербурга в Копенгаген: «Теперь, после Полтавской победы, как в России, так и за границей находятся люди, которые ищут понравиться царскому двору императорским титулом, побуждая в то же время царя добиваться ото всех коронованных особ Европы признания за ним этого титула. Высокомерие русских возросло до такой степени, что они стремятся переделать слово „царь“ в «Keizer» или «Caesar».

— Этот Юйль целое исследование провёл, — злорадно сообщил Шпынов. — Доказывает, что вопреки нашему мнению слово «царь» соответствует по европейской титулатуре слову «rex», сиречь «король»…

Среди самых «высокомерных русских», требующих признания имперскости титула царя, Юйль назвал вице-канцлера Шафирова и царского посланника при имперском и датском дворе Урбиха.

— Была бы такая возможность, — сказал Шпынов, — я бы лично поздравил их обоих и выпил за наш успех.

Свой ответ — «Как ни жаль, а телефон ещё не изобрели» — Стас начал про себя, а вслух закончил:

— … Однако выпить мы можем, невзирая ни на что!

И они наполнили кубки, и выпили за здравие его императорского величества Петра Алексеевича и за всех императорских дипломатов.

В 1712 году в войне наступил перелом. Несмотря на постоянные предательства союзников, саксонцев и датчан, русские войска выбили шведов из Рыбниц-Дамгартена и Ростока, освободили Померанию. К Новому году военные действия перешли в Голштинию; в начале января 1713-го русская армия была у Гамбурга, а шведская продолжала отступление. Окончательным разгромом шведов под Фридрихштадтом командовал сам Пётр.

Исход Северной войны был предрешён: наступило время дипломатов. И вот, после многочисленных разъездов дипломатов между столицами, в 1717 году заключили в Амстердаме договор; Россия добилась от Франции, Дании и прочих всего, чего хотела.

Начались переговоры с Карлом, королём шведским, о мире и будущих совместных действиях против предавших Петра союзников — Англии и Дании. Однако Карл скоропостижно скончался; среди дипломатов ходили слухи, что его убили английские агенты, не сумев убить Петра…

Русских через Мюнхен ездило всё больше и больше; значение консульства росло. Между тем Прошка, оказавшийся способным к учёбе, был отпущен Стасом в Парижский университет и ожидался обратно только через год. Нанимать местных было дорого, пришлось привезти нескольких человек из Садов. Так что теперь в его доме, помимо канцелярских работников, были кухарка, садовник, постоянный кучер и камердинер, но ими управляла Марта; Стас в домашние дела не лез.

Детей у них почему-то больше не было, несмотря на все старания. Марта после родов страдала какой-то нутряной болезнью — может, от этого детей-то не получалось?.. Но они жили дружно; он в любой момент был готов доставить жене хоть какую радость. Но что за радость, если она не могла высидеть до конца ни одного концерта, ни даже службы в храме? Приём гостей был для неё мучением. Малейшие усилия — и требовалось полежать…

Она увлеклась астрологией, приглашала каких-то специалистов, помнила наизусть характеристики знаков зодиака… Приставала с этим всем к Стасу, и он терпел, чтобы не огорчать её. Он даже в словах стремился выразить ей свою любовь. Никогда не называл просто по имени, а добавлял всякие словечки вроде mein Herz, mein Liebling, mein Schatz [77]. Но и никогда не обращался дежурным словом «дорогая», а обязательно «дорогая Марта». Она же не только любила его, но и уважала безмерно; обращалась «князь» или «де Грох».

Эмануэль незаметно вырастал в высокого красивого юношу. С первых его лет Стас вкладывал в него труда больше, чем некогда в Дашеньку — и не потому только, что он был мальчиком и единокровным его ребёнком. Просто сам Стас повзрослел; многое, казавшееся ему важным раньше, перестало быть таковым, а что представлялось лишним и далёким от реальной жизни, наоборот, стало важным.

Состояние современной науки Стас оценивал как ужасное: его собственные школьные знания, полученные в двадцатом веке, превышали объём познаний даже университетских профессоров. И ему приходилось таиться из опасения ненароком изменить будущее, и если он не упускал случая побывать на учёных сборищах, поговорить с профессорами, то делал это не для их просвещения или своего прославления, а чтобы представить, чему можно учить собственного ребёнка, а что лучше скрыть от него!

Санкт-Петербург — Мюнхен, 1721-1742 годы.

22 октября 1721 года в Петербурге, в Троицком соборе, царю подносили титул «император». Одновременного объявления империей самой России не предусматривалось: раз монарх император, значит, и государство — империя.

Стас был в соборе, хотя, конечно, не в первых рядах. Но был. Мог сюда и не попасть, ведь пригласили только около тысячи высших военных и гражданских персон; а кто такой он? Простой дипломатический чиновник. Но посол граф Матвеев, направляясь из Амстердама в Петербург на церемонию, специально сделал крюк через Мюнхен, чтобы взять его с собою. И вот он здесь.

Когда подъезжали ко Львову, он раздумывал, просить или нет графа о небольшой задержке в этом городе? Решил, что сначала надо выяснить, здесь ли Дашенька; может, они уже переехали в Париж, ведь он не имел о ней сведений почти двадцать лет. Выяснил: Дарья Ковальевна вместе с мужем уже отправилась в самый длинный во Вселенной путь, а сыну их, Станиславу Тимофеевичу, наследовавшему бизнес отца, до него нет никакого дела.

По дороге обсуждали с Матвеевым, правильно ли подготовлена процедура — не принижается ли ею статус страны и её правителей в предшествующие столетия?

Матвеев возражал:

— Обратите внимание, князь, что не будет коронования Петра Алексеевича имперской короной. Ему всего лишь лоднесут титул, признав сим прежнюю царскую коронацию. Это позволяет распространить имперскость и на прежнюю Россию!.. Да вы, конечно, читали грамоту императора Максимилиана Первого?

— Naturlich… [78].

Эта знаменитая грамота, составленная в 1514 году римским императором Максимилианом, была распечатана большим тиражом на русском и немецком языках указом Петра ещё в мае 1718 года. В её тексте великий князь Василий неоднократно именуется «великим государем-цесарем и обладателем всероссийским». Что это значит? А только одно: поднесение Петру титула — всего лишь восстановление исторической правды.

В Петербург приехали 19 октября, и тут Стас узнал, что впервые вопрос о поднесении царю титула «император» был поставлен в Синоде только вчера, 18 октября!

— Как это? — спросил он. — Откуда же вы знали подробности решения, если решения-то ещё и нет?!

Матвеев довольно улыбнулся:

— Дипломаты обязаны всё знать заранее.

Вчера, на первом заседании, члены Синода «рассуждали секретно». Сочли, что дела, труды и «руковождения» его царского величества в Северной войне следует отметить всенародной благодарностью и молить царя «прияти титул Отца Отечества, Петра Великого и Императора Всероссийского». О своём решении сообщили секретно светской власти — Сенату, через вице-президента Синода Феофана Прокоповича, и далее три дня октября шли совместные заседания Сената и Синода. Матвеев мгновенно пропал на этих заседаниях, а Стас пошёл бродить по столице.

Это был совершенно не тот город, который он знавал в своём родном веке. Мало что он был незначителен по размерам; не было практически никаких знакомых Стасу строений. Адмиралтейства не узнать. Зимнего дворца нет и в помине. Более или менее похожа на привычную Петропавловская крепость, но её бастионы не каменные, а земляные. Царская церковь, возведённая в честь святого Исаакия, ничуть не похожа на тот собор который через сто лет построит Монферран. Единственное гражданское каменное сооружение — дворец князя Меншикова! Вот те на! А как же легенда о толпах крестьян, везущих возы камней, и приказ дворянам строить «город камен»?..

К трёхэтажному дворцу князя Меншикова пристроены двухэтажные хоромы — в них располагалась Коллегия иностранных дел; своего помещения она ещё не имела.

Дороги всюду земляные, хотя мощение их камнем и велось: Стас обнаружил, что дорожные рабочие — сплошь пленные шведы. Что ж, это справедливо.

Наступала торжественная дата. В город прибыли части двадцати семи полков армии-победительницы, в Неву вошли 125 галер русского Балтийского флота. А царь — ходили такие слухи, — всё ещё не соглашался принять новый титул и приводил к тому многие «резоны»!

В городе была теснота и сутолока от приезда со всей страны множества чинов с челядью. Остро стоял жилищный вопрос; вонища от испражнений спадала только к утру, отогнанная свежим морским ветром.

Ещё слухи: идею совместить празднование Ништадтского мира с поднесением нового титула Петру выдвинул якобы один-единственный человек, вице-президент Синода Феофан Прокопович. Стас видел его мельком, когда тот выходил из здания Синода, и сей деятель показался ему смутно знакомым; наверное, встречались в Москве двадцать лет назад.

За день до церемонии члены Синода, архиереи и Сенат в полном составе заседали в присутствии царя, Из прочих чинов, помимо вице-канцлера Шафирова (он готовил текст обращения к царю) и канцлера Головкина, были и дипломаты, в том числе граф Матвеев.

Наконец Пётр дал согласие на титул.

Народ ликовал.

А сама церемония поднесения титула 22 октября оказалась совсем простой. Канцлер Головкин в присутствии Сената и Синода прочитал речь-прошение. Затем последовала ответная речь царя всего в три фразы, с намёком на предшественницу нашу, Византийскую империю: «Надеясь на мир, не надлежит ослабевать в воинском деле, дабы с нами не стало как с монархиею Греческою»… И под пушечный и ружейный салют, под вопли труб присутствующие троекратно возгласили новые титулы Петра.

Трубы, пальба, огненные шутихи и крики «виват!» — всё это сопровождало и неофициальную часть праздника. Выстроилась громадная очередь желающих засвидетельствовать его императорскому величеству своё почтение; затем знатные особы тянулись к Екатерине, и поздравляли её и дочерей как её величество императрицу и имперских принцесс, а затем уж к столам с яствами и напитками.

Стас отошёл в сторонку. Было забавно наблюдать, как меняется «рост» очереди: чем ближе к особе императора, тем она становилась ниже, ибо с каждым шагом людишки всё сильнее гнули свои спины, а некоторые изгибали и колени. Пётр был радостен; принимая поздравления, оглядывался, переговаривался со знатными лицами. К Стасу подошёл Матвеев; император помахал ему рукой, крикнул «виват, дипломатия!» и вдруг, бросив всех, широкими шагами направился к ним со словами:

— Ты ли это, князь?.. Запамятовал имя твоё… А ты, узнаёшь ли меня?

— Вас, ваше императорское величество, теперь не токмо я, вся Европа узнала, — с улыбкой ответил Стас. — Ох как она вас теперь знает!.. Я посланник ваш в Баварии, консул князь Гроховецкий.

— Да, да, да! Как же я потерял-то тебя? Но теперь уж… Он ведь у тебя служит, граф? — спросил император Матвеева. Тот кивнул:

— Не то чтобы в прямом моём подчинении, но…

— Погоди-тко… — прервал царь. — Где Прокопович? Найти мне Феофана немедленно!

И пока от стола с напитками передвигался к ним вице-президент Святейшего синода, царь тряс Стасу руки:

— Это ж ты был первым, ты… — И закричал подошедшему Прокоповичу: — А, хитрый монах! Тут легенды распускают, будто ты первым об императорском России достоинстве заговорил, а вот и не так! Вот кто первым был — князь Гроховецкий!

Стас вгляделся в лицо Прокоповича и таки узнал его!

— Елисей! — вымолвил он, взмахивая руками. — Вице-президент Синода? Das ist phantastisch! [79].

— Вы никак знакомы? — радостно удивился Пётр.

— Встречались однажды в Риме, — улыбаясь во всю свою широкую бороду, ответил Феофан. — Ещё когда я был в ученичестве.

— Ага! Значит, он тебя и научил.

— Нет, ваше величество, — возразил Стас. — Что случилось, то и должно было случиться. А Елисей… То есть Феофан… Скорее он меня учил, а не я его. — И они обнялись и облобызались троекратно.

— Вот эти двое, — заметил Пётр, указывая на них присутствующим, — заранее знали, что должно быти…

— Вашими повелениями и в пользу государству, — склонил голову Феофан. — Уравняв де-юре титул российского монарха со званием высшего лица европейского, утвердили мы свою политическую независимость.

— Ну так ответьте, мудрецы, что нас дальше ждёт!

Стас понимал, что ничем не рискует. В обстановке праздника любое пророчество поймут как лесть. И сказал:

— Через сто лет не станет Римской империи. Французский правитель объявит себя императором, но все ополчатся на него, ибо нет у него таких прав. Как и говорил мне некогда Феофан, не государства будут подпирать религии, а, наоборот, сами религии превратятся в подспорье государствам: останется всемирный католический центр Ватикан и протестанты в розницу.

— А Россия?.. — заинтересованно спросил Пётр.

— Русские войска займут Париж.

Пётр, граф Матвеев и Феофан расхохотались: представить себе такое было совершенно невозможно! Вслед за ними — ха-ха-ха, ха-ха-ха — стали угодливо смеяться и все остальные присутствующие на банкете.

… На похороны Марты Стас опоздал. Эмануэль рассказал ему, что она страшно мучилась перед смертью, впадала в беспамятство, в бреду звала мужа, кричала «Woftir? Wofiir?» [80] и наконец, отошла. Все домашние были подавлены. Дела взял в свои руки Прошка; если бы не он, слуги, может, разбежались бы. Они любили хозяйку, которая воистину была средоточием добра и участливости в доме, и боялись высокомерного мрачного хозяина, князя де Гроха: никто не понимал, как теперь жить.

Но жизнь, однако, продолжалась.

Задумчиво глядя на сына — тому было уже шестнадцать от роду лет, — Стас думал, что вот он уже и сам старик. Медицины здесь практически нет. Хлопнет и меня разом, как бедную Марту. А Эмануэль?.. По рассказу матушки, мой отец, князь Фёдор, ожидал от меня каких-то чудес с самого моего рождения. Подозревал, стало быть, что обладаю я некими способностями. А ну Эмануэль тоже?.. Если не рассказать ему, для него сны станут такой же неожиданностью, как и для меня.

Стас велел седлать коней.

— Поедем, сынок, развеем грусть, — сказал он.

Они ехали шагом по солнечному ноябрьскому лесу, и он открывал Эмануэлю тайну: рассказывал о возможности перемещения в прошлое, которое выглядит как сон.

— Таким, как ты и я, не нужно бояться смерти. Я умру; а в будущем, возможно, мы с тобой увидимся… Представь, я буду моложе, чем ты!.. А твоя матушка, моя дорогая Марта… Она будет жить в нашей памяти так долго, как никто из людей. Разве этого мало?

Когда Эмануэлю стукнуло семнадцать лет, его — не без некоторых интриг со стороны Стаса — взяли пажом во дворец наследного принца Карла Альбрехта. Принц собирался жениться на дочке императора Иосифа, и ему прочили большую будущность… В Стасовом знании истории здесь был пробел: он не помнил по именам римских императоров. Вена бывала столицей империи, и Прага, и Ахен. Может, и Мюнхен сподобился?..

В соответствии с законом молодой дворянин, начиная карьеру при дворе, объявил своё новое имя, по названию поместья Сады, купленного отцом в год его рождения в Померании: Эмануэль фон Садов.

Император Пётр Алексеевич умер в последние дни января 1725 года. С его смертью рухнула вся нормальная государственная работа, включая дипломатическую. Стас видел, как быстро поубавилось при европейских дворах уважения к русским посланникам. А зная Россию, имея в памяти школьный курс истории, легко представлял себе, что будет дальше: семейные кланы высшей придворной знати устроят свару, чей ставленник займёт трон.

Чем они ближе к трону, тем у них больше денег! Ради этого они и будут интриговать и подличать. Однажды, в незапамятные времена, кто-то сказал Стасу: Россия страна бедная, хорошей жизни на всех не хватает…

В этот раз проиграли сторонники клана Лопухиных, а победила группировка овдовевшей Екатерины. И Стас, как ни стремился остаться вне схватки, всё ж не уберёгся… Его дружище — Елисей-Феофан, оказался в лагере Екатерины, равно как и граф Матвеев. Соответственно Стаса записали в сторонники.

В столице ему было тяжело; он предпочёл бы держаться от неё подальше. Что ж, для дипломата это нетрудно. К сожалению, поручения ему теперь давали хоть и дипломатические, но градусом ниже, чем при Петре. Забыта помощь народам Грузии и Армении: ни покровительства христианам, ни помощи беженцам от турецкого гнёта… Забыты православные жители Польши… Оборонительный союз с Персией против Турции — забыт… Всё брошено…

Теперь он ездил за границу с делами иными: то переговоры о браке дочери императрицы Елизаветы Петровны с королём французов Людовиком XV — что в итоге так и не сбылось, то налаживание брака другой дочери, Анны Петровны, с герцогом Голштейн-Готторпским…

Со смертью Екатерины и воцарением Петра II опять полыхнула ненависть. Фактическим владыкой страны стал князь Голицын «со своими», а Меншиков попал в опалу. Пётр-молодой, однако, процарствовал всего ничего и помер, говорят, от оспы — а вообще кто его знает, от чего. Затем потерял могущество Голицын; к власти пришла новая группировка — курляндская. Императрица Анна Иоанновна занималась не страной, а безумным роскошеством — без царя в голове Россия пропала…

Стас подал прошение об отставке и, не дожидаясь официального решения, уехал в Мюнхен.

Он закрыл консульство, отпустил слуг, оставив только Прошку с женой-кухаркой, и переехал в старый дом Марты. Ключ от мастерской был давно утерян, пришлось ломать дверь. Он туг не был со дня их с Мартой помолвки…

Самолично убрал пыль, вымыл полы и только потом снял тряпицу с мольберта, который тридцать лет ждал его посреди мастерской с незаконченной картиной. Кто это?!

Это был портрет молодой женщины с нежным лицом, огромными влажными глазами и чёрными ресницами.

Через десять лет, в 1742 году, Карл Альбрехт, курфюрст Баварский и король Богемский, зять покойного императора Священной Римской империи, сам стал императором. Но сестра его жены не согласилась — она ведь тоже была имперского рода, и сама желала владычествовать! Австрийская армия опять заняла Мюнхен.

Через год Карл Альбрехт вернул себе Баварию и её столицу. Во время торжественного приёма по этому случаю он спросил своего доверенного советника, фон Садова:

— Почему я не вижу вашего отца, Эмануэль? Разве он меня больше не любит?

— Мой отец умер, ваше величество. Месяц назад.

— Отчего же?

— Ему было семьдесят два года, ваше величество, — пожал плечами Эмануэль. — Возраст.

— Да-а, печальная новость, — протянул император с кислой миной и ободряюще добавил: — Впрочем, все мы там будем. Не огорчайтесь, друг мой.

— Я знаю, — кивнул Эмануэль. — Мы ещё свидимся.

Париж — Балтика, 12-28 августа 1934 года.

Он лежал на спине, без куртки, рубашка расстёгнута, ботинки сняты. В голове звенело, кожа дивана приятно холодила босые ноги. Что-то было не так со временем, оно остановилось, как в tableau [81] из пьесы Гоголя: на первом плане — добрый господин в смокинге со стетоскопом, за ним хорошо одетая девушка с испуганными глазами и открытым ртом, здоровенный детина с равнодушным лицом… Ещё какие-то люди… Сутулый мужчина с длинным носом, внимательные глаза… Интерьер столовой — и почему-то запах аптеки… Слово «аэроплан», застрявшее в памяти… Плоский, будто картонный знак вопроса: «Что такое пьеса-гоголь?» — протискивается из тьмы во тьму…

Осознание осознания осознания…

— Чтосним, чтосним, чтосним…

— Минуточка… точка… точка… Точка. Время рвануло вперёд.

Он сел, огляделся. Восхитительное ощущение лёгкости, силы, молодости и голода охватило его. Улыбнулся:

— Господа! Приношу извинения, что невольно напугал вас. Благодарю за участие, проявленное ко мне.

Спокойно обулся, накинул на плечи курточку — какая оригинальная курточка! — пошарил взглядом вокруг, заглянул под стол. Спросил у господина с длинным носом:

— Verzeihen Sie, haben Sie meine Perucke nicht gesehen?

[82].

Первый день он терялся, кто есть кто и чем они тут занимаются, но не впадал в панику. Знал, чтоздешняя память вернётся в полном объёме, как и в прошлые разы, а память прежняя уляжется в голове его на своё определённое место и не будет ему мешать. Как раньше не производил он на окружающих впечатления сумасшедшего, так и теперь не будет. Всего лишь и надо, что контролировать себя. Ему теперь около девяноста пяти лет; в таком возрасте легко быть осторожным и внимательным!

Он заказал в номер газет и книг, читал, вспоминал. Париж, отель «Трианон Палас», Марина Деникина, дочь Антона Ивановича. Художественная выставка в связи с 20-летием начала Мировой войны.

Вечером та Марина и зашла за ним, тихая и ласковая. Какая-то за ней вина, без особых эмоций подумал он. Гуляли по Парижу; город очень изменился, но не архитектура или планировка поразили его поначалу, а колоссальная численность людей. Это было невыносимо: тысячи, десятки тысяч, из-за каждого угла вываливаются целые толпы; лишь через час он немного привык к этому кошмару…

Она щебетала о том о сём — как была одета сегодня Жаклин Думер, что сказала мадам Саваж, какие ужасные фото её самой поместила «Le Figaro», как смешны все эти толстые тётки в бриллиантах, пытающиеся походить на суфражисток…

Он вовремя смеялся и вовремя хмурился, подавал реплики в тему — в общем, был на уровне, а сам обдумывал некое новое своё умение: способность видеть внешность человека во времени. Например, Марина — он знал, как она выглядела во младенчестве и какой будет, достигнув восьмидесяти лет. Ему было бы легко даже написать её портрет: Марина-старуха.

Только обрадуется ли она этому?..

* * *

Выставка была так себе, дежурная, а по художественному уровню эклектичная. Оно и понятно: при отборе работ устроители руководствовались не их достоинствами, а фактом участия художника в войне. Лишь немногие представили «мирные» картины — пейзажи, портрет. В основном стены украшали батальные полотна.

А из баталистов самым лучшим был, бесспорно, русский участник Юстин Котов. Будни войны, без прикрас и парадов — вот что было в его картинах: полк в походе; обед на фоне свежих могил; конная атака с точки зрения пулемётчика. Для Стаса откровением стала серия «Мюнхен-1919»: разбомбленный в труху город… Он останавливался у каждой картины: иногда узнавал улицы; иногда не мог распознать даже зданий, которые были ему так хорошо знакомы. Вот храм Святого Духа, вот… кажется, Ратуша? Ужас, что с ними сделали…

— Вы были в артиллерии? — спросил он Котова.

— В пехоте, Станислав Фёдорович, — радостно ответил тот; всеобщий интерес именно к его экспозиции делал его счастливым. — Артиллеристы, изволите видеть, лупят издали. Помните, мы с вами на пароходе говорили про «упоение в бою»? Им оно неведомо… Им убивать не страшно.

— Да, да, — ответил Стас. Ещё одна деталь его здешнего прошлого встала на место: пароход, подготовка речей.

— Я смотрю на современную армию и диву даюсь, — продолжал художник. — Танки, самолёты… Стрелок убивает того, кто лично ему не угрожает ничем. Война превращается в отрасль производства: из живых людей, при помощи техники, делают мёртвые трупы. Офицер стал инженером, планирует производственную операцию. Солдат — вроде рабочего, выполняет задание: издали стрельнул, с высоты бомбы сбросил… Если хорошо прицелиться, обязательно убьёшь, но кого, зачем?..

Стас улыбнулся:

— Готов спорить, вы работали на заводе.

— Я и сейчас работаю! Нормировщиком на Ярославском дизелестроительном, у Нобеля, Мог бы и не работать, но я там с детства, знаете ли. Вы бывали в Ярославле?

— Только проездом.

— Очень, очень зря. Приезжайте, заходите ко мне. У меня мастерская в Башне. Я там и живу. Это в центре города, вам любой укажет. Если соберётесь, черкните заранее; почтовый адрес я дам.

В экспозиции Скорцева Стас провёл три часа. Что-то ему здесь не нравилось. Не картины — нет; то есть картины ему точно не нравились, но его беспокойство вызывало что-то другое. «Картины» Скорцева, если это можно было так назвать, он едва ли не обнюхал. Полное впечатление, что их писал ребёнок, к тому же психически больной ребёнок. Смущала только уверенность руки: эти наивные линии, эти плоские фигуры, смехотворные сочетания цветов не были детскими каракулями; чувствовался стиль.

И только вечером, когда он после прогулки подходил к отелю, а мимо неспешно процокали копытами трое конных полицейских, его как ударило изнутри головы, и вся его нынешняя жизнь окончательно встала на место.

Вахмистр Степан! Император Павел! Мими…

Он взбежал на этаж Скорцева; стучал, не получил ответа и помчался в ресторан — да, старик был тут, сидел в одиночестве, ковыряя в тарелке. Стас остановился, отдышался, пригладил волосы и одёрнул куртку. И только потом бодро, со светской улыбкой подошёл к его столику:

— Добрый вечер, Никита Павлович.

— Опять вы, — пробурчал Скорцев, не поднимая глаз.

— А я иду, смотрю — что-то вы всухую сидите, — объяснил Стас. — Думаю, надо угостить мастера.

— Мастера! Вам же не нравятся мои картины.

— Мало ли, что мне не нравится. Я, например, пью рейнское и не люблю водку, а вы наоборот. Это же не означает, что водка плоха, или что вы плохи, или что я плох. Взять вам водки?

— Нет, спасибо.

— Я сторонник классицизма, и ваши картины вне моих предпочтений, это верно. Однако они могут нравиться другим, даже художникам, и ничто не помешает вам стать основателем нового направления в искусстве. Придумают ему звучное название — например «примитивизм»…

— Вот спасибо! Вот уважили старика! «Примитивизм»!

— Да я же не в уничижительном смысле, дорогой мой! А как вы сами это называете?

— Я это называю чистым, незамутнённым искусством, потому чтоэто — взгляд на жизнь человека, не испорченного гнусным материализмом бытия.

— Чистым? Ну, назовут новое направление «пропретизмом». Чистый взгляд… Мне нравится ваша идея.

— Картины мои ему не нравятся, а идея нравится. Что вам надо вообще?

— А! Да. Я хотел спросить, почему вы не выставили свой триптих?

— Вы точно пришли надо мной посмеяться. То примитивизм, то какой-то триптих. Я сроду триптихов не писал. Слово-то какое неприятное, немецкое: триптих.

— Слово греческое, но не в том суть… Как же вы не писали триптихов, когда я сам видел фото?

— А так вот и не писал. Имею право.

— Подвиг вахмистра Степана?

— Что ещё за вахмистр!

— Который спасал императора Павла в 1801 году.

Скорцев рассмеялся каркающим смехом курильщика:

— Вы, помню, называли себя знатоком истории! И по-вашему, Степан — вахмистр? Тоже мне, знаток… Грохнули Павла немцы, и все дела… Никакой Степан не помог…

За неделю он сдружился с Мариной. Она действительно была незаурядной девушкой, получившей хорошее образование. Пусть её суждения были наивными, но из всех членов делегации только с нею Стасу было интересно общаться вне выставки. Правда, его доброе к ней отношение было отношением дедушки к внучке, но ей он об этом не говорил, равно как и о том, что скучает по Мими. Разговоров о Мими они вообще избегали.

В предпоследний день пребывания в Париже жена премьер-министра, мадам Саваж, организовала для Марины экскурсию в галерею Palais-Royal. Галерею эту в конце девятнадцатого века закрывали, едва не снесли из-за ветхости, но решили всё же сохранить, как следует отремонтировав. Но ремонт получился настолько могучий, что только в прошлом году её открыли снова.

Когда Марина позвала с собой Стаса, он согласился сразу. Ведь росписям этой галереи он отдал три года, работая в команде мэтра Антуана!

Но новодел его разочаровал. Ничего похожего на то, что было. Уютный тёплый зал деревянной галереи превратили во что-то чугунно-бетонное. Вдоль одной стены висели выцветшие куски старой росписи, на других стенах и стоящих поперёк стеллажах размещались картины.

Он расстроился. Даже собрался уйти и подождать Марину снаружи, как вдруг услышал своё имя:

— Наиболее загадочный мастер того далёкого теперь времени, участвовавший в росписи нашей галереи, — вещала экскурсоводша, — выдающийся художник Эдуард Грох. Загадка в том, что по стилю и мастерству это был один человек, а сохранившиеся документы со всей очевидностью свидетельствуют: их было трое! Парадокс!

Публика заохала и заахала; мадам Саваж с улыбкой кивала во все стороны головою, будто она самолично придумала парадокс по имени Эдуард Грох; Марина в восторге вцепилась в руку Стаса.

— Да-да! Трое! Один из них жил и творил в Париже, руководил фирмой по торговле живописью, был другом Гиацинта Рибо. Другого мы находим в Англии; крупный военачальник лорд Грох картин оставил мало, но стиль их тот же самый, каким был во время ученичества парижского Гроха! И, наконец, третий Эдуард Грох жил в Германии, в Мюнхене.

Она повела экскурсию вдоль стены, демонстрируя работы «раннего» Гроха и «английского» Гроха, а потом подвела к затемнённому отсеку между стеллажами:

— Наследники мюнхенского Гроха живут в Америке; ни о парижском, ни об английском его двойниках они ничего не знают, но сообщили, что их предок был русским дворянином. Воистину, Эдуард Грох явление всеевропейское. Закончив ремонт галереи, мы купили у этих наследников портрет «Незнакомка» его работы, вот он! — И жестом фокусника экскурсоводша включила в отсеке свет.

— Это Мими! — закричала Марина.

Только в последний день, накануне отплытия, Стас понял, что именно беспокоило его при прогулках по Парижу. Он поднялся на этаж, где жила Марина, поприветствовал Сержа и постучал в дверь её номера. Открыла личная горничная Марины, высокая некрасивая девушка.

— Марина Антоновна свободна? — спросил он.

— Подождите. — Горничная сделала неуклюжий книксен и, проведя его в гостиную, ушла.

Отдёрнув штору, он упёрся лбом в оконное стекло, мрачно глядя на вечерний город. Из неведомых глубин памяти всплыли стихи Элюара: «К стеклу прильнув лицом как скорбный страж, ищу тебя за гранью ожиданья, за гранью самого себя… ».

Из-за какой-то портьеры, которых столь много было в этом шикарном номере, выпорхнула оживлённая Марина с мокрыми волосами:

— Стасик! Я рада… Но я уже не смогу никуда пойти… А почему ты такой бука?

Он указал в окно:

— Мариночка, развей немедленно мои опасения. Где Эйфелева башня?!

Она внимательно посмотрела в окно, потом на него:

— А что такое «Эйфелева башня»?..

— Не знаешь? Её построили полвека назад!

— Полвека назад! — засмеялась Марина. — Откуда же мне про это знать?

— Но она символ Парижа!.. У тебя есть бумага?

— На столе.

Стас взял карандаш, несколькими штрихами изобразил плоские крыши, а над ними — четырьмя линиями — летящий силуэт Эйфелевой башни.

— Вот она!

— Какая необычная! — воскликнула Марина. — Куда же она делась? Вот Мими бы сразу сказа… — Она прервалась и виновато глянула на Стаса. — Прости… Я, наверное, была не права тогда. С чего я взяла, что у вас… у тебя с ней… что-то было? Она же старая…

— Да уж, — хмыкнул он. В памяти продолжали переливаться прелестные строчки Элюара: «… Я так тебя люблю, что я уже не знаю, кого из нас двоих здесь нет» [83].

— Мне её не хватает, — призналась Марина и, помолчав немного, решительно сказала: — Но мы и сами сейчас выясним, что с этой башней.

Она позвонила в обслуживание номеров; немедленно примчался специалист «по красотам Парижа» и, мельком глянув на рисунок, выдал заученный текст:

— В 1884 году французское правительство решило организовать Всемирную выставку и для этого воздвигнуть в столице невиданный монумент. Конкурс выиграл инженер Гюстав Эйфель. Строительство металлической башни высотою триста метров началось, несмотря на протесты знаменитостей, в том числе Ги де Мопассана, Шарля Гуно и прочих. К 1889 году башню построили. По окончании выставки некоторые экстремисты проводили пикеты за её сохранение, но большинство парижан считали железного монстра надругательством над Парижем. В 1909 году башню демонтировали.

Когда он ушёл, Стас сидел в кресле, свесив голову. Ничего нельзя понять. Неужели это он своим творчеством так развил художественную жилку во французах, что они избавились от «ужасной» башни? Нет же, должно было быть совсем наоборот!

Марина подошла к нему, ласково взяла рукой за подбородок, подняла его лицо и заглянула в глаза:

— Он тебя расстроил? Ты не знал, что башню снесли, и огорчён этим? Пустое, Стасик! Я не знала даже, что её строили, и ничуть не огорчаюсь!

В холле, там, где пальмы и журнальные столики, его поджидал полковник Лихачёв.

— Присядете, Станислав Фёдорович?

— Только если ненадолго, Виталий Иванович.

— Пять минут. Я вас просто проинформирую о проделанной работе.

— А что за работа?

— Мы проверили всех, кто был тогда в зале — во время вашего, извините, приступа. Никто из них не встречался с вами ранее и не был даже близко от Плоскова.

— Ну и что? Могли бы меня спросить, я бы вам это сразу сказал. А зачем вы этим занимались?

Лихачёв помотал головой:

— Не надо, Станислав Фёдорович. Вы отлично помните наш разговор в Швеции. Кто-то наводит на вас нечто вроде порчи. Разве вас самого не испугал тот приступ?

— Ах да, вы же ищете этого… der Taschenspieler [84].

— Гипнотизёра.

— Я это и имел в виду.

— А вот ещё интересная информация, Станислав Фёдорович. Ни в одной нашей анкете нет указаний, что вы знаете немецкий язык. А ведь вы его знаете?

— Знаю. Но почему в ваших анкетах об этом нет указаний, не моя проблема. А вообще удивительно, что вы, образованный человек, верите в порчу… в суеверия… в забобоны, как сказал бы один мой приятель. Но не мне вас судить… На этом, дорогой Виталий Иванович, разрешите откланяться: мне ещё багаж укладывать. Завтра отплываем, вы не забыли?

Укладывая багаж, Стас неожиданно нашёл книгу А. А. Букашкова «Фон Садов, которого не было». Усмехнулся: жив, курилка! Всё-таки хороший писатель Букашков. Без него мир был беднее. А ведь я его так и не дочитал: Мими выпросила книгу… потом писатель Букашков исчез из реальности… а у него там доказывается, на самом деле, не то, что фон Садова не было, а что их было двое… И это в свете последних событий — я сам родоначальник семьи Садовых, и я сам размножился аж в трёх Эдуардов Грохов — наводит на грустные мысли…

Стас открыл книгу, и на титульной странице обнаружил сделанную чернилами надпись:

Гадала поутру столица:

Как мог фон Садов раздвоиться?

А ты — гаданья брось. Пойми.

Мими.

Да, Мими трудно было раздвоиться между мной и Мариной… Вот теперь её здесь и нету. Однако если бросить гадания, то как понять: я держал в руках книгу о фон Садовых ДО ТОГО, как сам их породил. Где тут причина, где следствие? Почему вообще что-то исчезает, что-то появляется без всяких оснований: Эйфелева башня, книга, триптих Скорцева, вахмистр этот чёртов… Так, глядишь, однажды всё исчезнет. Или одновременно всё появится.

После посадки на палубе разыгрался целый спектакль. Приехала жена премьер-министра Франции мадам Саваж. Во-первых, она привезла с собой Скорцева, который прощался со своим однополчанином мсьё Саважем. Скорцев был откровенно пьян, и не столько от вина, сколько от счастья: друг Саваж купил все его картины. Во-вторых, премьерша привезла подарок для Марины.

Сначала был открыт вместительный ящик из пятислойной «морской» фанеры толщиной в полдюйма, набитый стружками. Из стружек вынули нечто, завёрнутое в бумагу. Когда развернули бумагу, обнаружился шикарный, красного дерева футляр с обитыми медью углами. И уже когда отстегнули медные застёжки и открыли футляр, на свет явился сам подарок: портрет «Незнакомка» великого Эдуарда Гроха, Мюнхен.

Марина завизжала от восторга.

Понятно, что кое-кто — из тех, кому положено всё знать, — заранее готовился к этому визиту. От русской делегации выкатили целую тележку с прекрасно упакованными картинами, а когда развернули, там оказалась серия «Мюнхен-1919» баталиста Юстина Котова! На этот раз завизжала… ну не завизжала, а издала некие тонкие звуки, мадам Саваж. Немножко потискав Марину от радости, она огляделась — нет ли журналистов? — и прошептала:

— Муж будет счастлив. Разгромленный немецкий город! Вы знаете, дорогая, после войны он очень «любит» немцев. Я уверена, он повесит эти картины в приёмной…

Стас подошёл к Котову, приобнял его за плечи, спросил улыбаясь:

— Ну что, нормировщик, скоро на завод?

— Не-ет! — проблеял тот. — Больше никаких заводов! Мне теперь денег хватит до конца жизни, и правнукам останется. Вы знаете, сколько заплатило мне правительство России? Столько же, сколько правительство Франции за картину Гроха! Правда, за всю серию… Но меня ведь даже поставить нельзя рядом с этим великаном!

— Неужели? — И Стас расхохотался.

Ранним утром, пройдя по коридору в нос судна, Стас вышел на открытый воздух. Прямо по курсу в низком утреннем тумане сиял столб солнечного света: начинаясь в глубинах моря, он поднимался ввысь, а в стороны, на стыке воздушной и водной сред, били влево и вправо, вверх и вниз яркие лучи, создавая тот знаменитый шестиконечный крест, что поразил когда-то воображение великого Константина. Или то была увеличенная до немыслимых размеров звезда, указавшая волхвам путь ко Христу?..

На Стаса налетела ледяная струя ветра, не иначе — заблудившаяся, ночная; налетела, взъерошила волосы, примяла рубашку, забралась в ворот и рукава. Он стоял, потрясённый открывшейся ему красотой. О, память! — только не восход тогда был, а закат: солнце кипело между морем и тучами, а Мими была его гидом: «Вы же художник, почему вас не радует природа?» — «Природа меня радует; вы, например, лучшее её произведение».

Он счастливо засмеялся.

Неслышно подошёл полковник Лихачёв:

— Чему радуемся, Станислав Фёдорович?

— Думаю, вдруг она будет встречать? Они наверняка помирятся. Не зря же Марина везёт портрет…

— Вы о чём?

— Да вот, Мими вспомнил. Представляете, дойдём до Петрограда, а она там. — И он опять засмеялся.

Полковник молча смотрел на него.

— Как же так! — сказал он наконец, разводя руками. — Почему вам-то не сообщили? От Марины скрыли, это понятно, а вам?.. Ведь Мими утопилась, прыгнула с борта ночью, где-то здесь, на подходе к Питеру. И десяти дней нет. Пока остановили лайнер, пока маневрировали, уже не нашли. Телеграфировали мне потом…

Он поёжился под неожиданно тяжёлым взглядом Стаса и, возможно, желая подбодрить его, добавил:

— Вы, Станислав Фёдорович, для женщин человек прямо-таки роковой… Простите… Зябко что-то, пойду я.

Солнечный крест разваливался на части: отдельно небо, отдельно море. Стас погружался в память, всё глубже и глубже, с каждым разом труднее всплывая на поверхность, будто опоры под ним одна за другой подламывались и падали. «Я любил их, а теперь?.. Алёнушка скончалась в монастыре, Кису, певунью-полонянку, спалили во время чумы, Матрёна в тюрьме, Марта умерла в мучениях… Мими вот утонула… Нежная, добрая… умная Мими… «

«Во мне столько любви, что мне нежить»…

Он раскинул руки, ожидая, что та холодная струя ночного ветра хоть немного остудит его грусть.

Но её уже не было…

Дорога Москва — Борок, 9 сентября 1934 года.

Сентябрь был аномально тёплым: будто лето решило повториться. Кое-где по второму разу цвели плодоносные деревья; малина и земляника дали второй урожай. Лягушки квакали будто в мае; птицы призывно пели — хотя некоторые, повинуясь своему внутреннему календарю, тронулись уже на юг, подальше от зимней бескормицы.

Стас пересекал среднерусские пейзажи на мощном своём «звере», мотоцикле BMW-R11. Он ехал в Борок, к Николаю Александровичу Морозову.

В Москву вся их делегация вернулась 31 августа. Для него возвращение порождало проблему: что ему теперь делать? Производственная практика закончилась, и в училище с 1 сентября начинались занятия, на которые, как он сам это понимал, ходить ему теперь совершенно незачем. Он хотел бы заняться изучением истории, например, в МГУ, но вступительные экзамены уже прошли, а если б и не так, нужен аттестат о среднем образовании… А сдавать на аттестат экстерном рано. Может, идти вольнослушателем?.. Да, пожалуй…

Но предварительно решил он встретиться с Морозовым. Понятно, что корифей всех наук просто так его не примет, надо заручиться рекомендациями. Поговорил с мамой, позвонил отчиму в Петроград; тот нашёл бывшего сотрудника лаборатории, коей руководил Морозов; сотрудник отбил в Борок телеграмму с просьбой принять юного С. Ф. Гроховецкого для консультации; наконец, пришёл ответ: «Согласен». На всё про всё ушла неделя.

И вот — едет, всё-таки едет! Хотя события последних дней прямо вели к тому, что застрянет он в Москве…

Денёк отоспавшись после возвращения и обдумав перспективы дальнейшей здесь жизни, он выкатил из гаража мотоцикл. Думал, что забыл всё, с мотоциклом связанное, но рука сама взялась за ручку газа, а нога проверила, на нейтралке ли стоит сцепление, поднялась на нужную высоту и крутанула кик-стартёр. Оказывается, умение ездить на мотоцикле сродни умению ходить, плавать и скакать на коне: если один раз научился, уже не забудешь! Оставалось вспомнить пропорции заправки бензином и маслом, потренироваться на примосковских шоссейках, и в путь!

И опять, как в прошлый раз, его планы поломал полковник Лихачёв. Стас в квартиру зашёл на минутку, переодеться и взять канистру с маслом; но только успел вытащить из шкапа кожаный костюм, высокие ботинки и краги, как зазвонил телефон:

— Станислав Фёдорович? Умоляю, приезжайте немедленно, Нет, лучше я вышлю машину, спускайтесь вниз. Нет, я сам за вами приеду…

— Что случилось-то, Виталий Иванович?

— Марина узнала про Мими, у неё депрессия. Думаю, вы сможете…

— Выезжайте, жду.

Въехав в Мышкин, Стас подумал, что свалял дурака: надо было от Углича плыть на барже, а не переправляться на левый берег. Мало что здешние жители, как в каменном веке, передвигаются исключительно по реке, из-за чего сухопутные дороги ужасны, так ещё и Мышкин оказался дыра дырой. Нет не только рыночной площади, но и хоть какой харчевни, а он с утра не ел.

Всё, что здесь было приметного, так это пустая, полуразвалившаяся пристань и очень красивый, но обшарпанный кафедральный собор. Здесь он и остановился: дело было к вечеру, народ тянулся в собор на службу. Выключил двигатель, слез, с натугой задрал мотоцикл на сошки и чуть было не подумал, что оглох, — такая была вокруг тишина. Но причина тишины была не в его ушах, измученных многочасовым рёвом «зверя», а в том, что все, кто только ни был на площади — не так уж много и людей-то, — застыли на месте, уставившись на него.

Народ был вопиюще бедный даже с виду: ни на ком нет новой вещи; пусть не рванина, а всё же выцветшее от многочисленных стирок старьё. «Пожалуй, один мой английский ботинок стоит больше, чем одежда и обувь на всех присутствующих», — сообразил Стас. Вдоль улицы видны были три лошадки и два раздолбанных древних авто — не иначе весь тутошний транспорт.

— Ух ты! — завистливо крикнул какой-то пацан.

— Здравствуйте, люди добрые, — с максимальной теплотою в голосе сказал Стас, поняв, что в своей коже и металле кажется им просто марсианином; улыбнулся и снял шлем. — А нельзя ли у вас где пообедать?

— Нет у нас тут ничего, батюшка, — жалостливо сказал старушечий голос.

— А еды у кого купить можно ли? Или магазин какой?

— Ой, ой, касатик, — всполошилась баба в платочке. — А идёмте ко мне, я вам и яблочек, и хлеба своего продам!

И тут до всех дошло: покупатель приехал! Все позабыли про церковь и надвинулись на него:

— Ко мне идёмте, господин!..

— Пирожки у меня вку-усныя!

— Ко мне идём, ко мне, у меня лучше!

— С малиной пирожки!

— Огурчики!

— Квас!

Стас поднял обе руки вверх и крикнул:

— Тихо!

Все смущённо замолчали. Он бросил шлем на багажник, сам сел на седло боком, оказавшись выше всех на голову, огляделся нахмурившись и, понимая в душе, что в обычных условиях суровость на его юном лице должна выглядеть комично, вопросил:

— Что с вами, сограждане? Торговля, что ли, не идёт?

— Да откуда у нас тут торговля, — с мучением произнесла бабка, предлагавшая яблоки. — Денег-то нет ни у кого. Что с урожаем делать? Самим, что ли, всё съесть?

И народ опять загомонил в перебивку.

— Продналогом половину отымут, а с остальным крутись как хочешь, — жаловался мужик в картузе.

— Закупщик даёт таку цену, что дешевле выбросить, — вторила баба, вцепившаяся в его руку, видимо жена.

— Самим везти на рынок — тоже разорение, — жаловался ещё один мужик. — Пароходы у нас не пристают. На машине ехать — бензина нет. На лошади — так в города подводы не пускают.

— До чугунки двадцать километров, но много ли увезёшь в руках? — кричал первый мужик. — В Москву ехать — ссаживают по пути! «Нам в Москве таких не надоть», — передразнил он кого-то. — А и прорвёшься ежели, там своё возьмут! За всё возьмут: за въезд, за место, за санитарную проверку, за весы, за «охрану»…

— Да ещё и кавказцы изобьют! — крикнул кто-то.

— Счастье, если удаётся выменять продукт на соль… Тем и живём, барин, прям хоть помирай…

— Иностранцы захватили российский рынок! — кипятился старик, с виду учитель. — Молоко голландское, срам один! Наша волость молоком всю Европу поила!..

— Нашим бы объединяться надо в кооперативы, как при царе-батюшке, а начальники, наоборот, заставляют переделываться в фермеров.

— Какие у нас тут фермеры? Сроду не было никогда! Вы скажите там, в Москве…

— Расходись! Расходись! — От угла бежал перепуганный околоточный надзиратель, на ходу пихая людей и пытаясь нащупать свисток на шее. — Зачем собралися?

Все снизили голоса, забурчали, стали отодвигаться от Стаса. Пожилой околоточный добежал, оглядел его и мотоцикл, спросил встревоженно:

— Оскорбления? Рукоприкладство?

Стас произнёс холодным тоном:

— Вы зачем, уважаемый страж, мешаете торговле?

— Ежли торговля тута, я извиняюся, — растерялся околоточный. — А я подумал, бьют… или вдруг митинг. — Отошёл в сторону, снял фуражку и активно зачесал голову.

Селяне оживились, разулыбались, опять подтянулись к Стасу — а он ещё раньше решил, как поступит.

— Я хочу кое-что купить, но купить быстро, — громко объявил он. — У кого есть бумага и карандаш?

Разумеется, ни у кого не было. Стас заметил, что околоточный навострил уши, среагировав на просьбу, и позвал:

— Уважаемый! У вас, конечно, есть бумага и карандаш. Будете нам помогать? Так. Чья вон та корзинка?

— Моя! Мы тут такие корзинки плетём, барин, что хоть на парижскую ярмарку…

— Давай сюда. Сколько стоит?

— Пятьдесят копеек.

— У-уу! — загудели все. — Вломил цену, ирод!

— Записывайте: пятьдесят копеек… Как тебя зовут?

— Николаем.

— Пятьдесят копеек Николаю. Теперь: кто мне предлагал яблоки?

— Я, я!

— Идём.

Он двинул по улице в сопровождении бабы и околоточного, а вся публика метнулась по домам: за едой. Баба вынесла ему яблок и положила в корзину, он спросил:

— Как зовут?

— Дак Татьяной, — и показала на околоточного.

— Точно, Татьяна, — подтвердил тот.

— Пишите: Татьяна, яблоки… Сколько?

— А сколько не жалко… Десять копеек.

— Пишите: десять копеек…

Со всех сторон бежали люди с кульками.

— Огурцы!

— Давай. Как зовут, сколько?..

— Сыр с дырочками!

— Рыба!

Рыбы вообще натащили много. Речной город… Один приволок жареную курицу без ноги, видать, прямо со своего стола. Запросил рупь с полтиной.

— Как зовут? — спросил Стас.

— Курицу?! — вытаращил глаза продавец.

— Тебя, дурень!

— Сидоров.

— Грибки солёные!

— Имя!

— Дрон… Андрей Вторый, то ись. Даром бери.

За десять минут набили Стасу корзинку; он брал понемногу, но по возможности у всех. Сколько было радости и смеху! Спросил помидоров — так не вызревают здесь помидоры, ответили ему… Предложили пива тёмного, самодельного: молодое пивосладкое, постоявшее — горькое. Околоточный очень рекомендовал, но Стас, припомнив, что сам пивал примерно в этих же местах тремя сотнями лет раньше, отказался. Взял яблочного сидра.

Пока подсчитывали, сколько он всего должен, старик, похожий на учителя, и какой-то молодой парень шептали ему в оба уха одновременно:

— Вы там передайте, безобразия творятся… Жизни нет никакой… Никто не понимает, что происходит… Вовик Данько совсем пропал… Поля стоят пустые… Надо бы расследование назначить… Быть беде…

Когда подбили окончательный итог, «купцы» ожидающе уставились на Стаса. Он вытащил пачку денег, отсчитал требуемое с запасом и передал околоточному:

— Ну, делите по списку, страж. Сдача вам за работу.

Привязал корзинку к багажнику и, довольный собою, на ходу кусая яблоко, неспешно затарахтел в сторону церкви. Навстречу ему бежали поп с попадьёю; она несла в руке туесок ягод. Стас притормозил, достал десятку, дал попу; сказал со значением:

— На нужды храма.

Сзади звенел крик: народ делил деньги.

Он устыдился своего довольства. Что стало с Россией, Господи! Отпустил сцепление и крутанул ручку газа.

Все нуждаются в Утешителе, каждый в отдельности и все в совокупности. В детстве в таковой роли выступает, конечно, родная мамочка — которая, как правило, сама ищет, на чьём бы плече выплакать горькую свою судьбину; в юности и старости — по обстоятельствам. «Вот приедет барин, барин нас рассудит» — каждый полагает, что именно его, сирого, барин пожалеет. А у барина у самого проблем выше крыши. Или вот эти мышкинские граждане: «Скажите там, в Москве…» Кому сказать-то! Кому в Москве они интересны?! Там сами не знают, к чьему плечу припасть.

… Когда Стас приехал в Кремль, ему сообщили, что Марина, узнав про Мими, сначала будто оцепенела, потом заявила, что ей теперь свет не мил, и замолкла надолго. Понятно: потеря близкого человека; он такое видел не раз. Слава Богу, без истерик и визгов… Но когда к ней пришёл Стас — она была в садике, сидела там, тупо глядя на лейку, — Марина вдруг закричала, наговорила ему всякого, вроде того, что это он во всём виноват. А не прошло пяти минут, как уже тихо плакала у него на груди: «Я отправила её на смерть, хны, хны, бедная Мими».

Да, девушка, гордыня наказуема…

Утешив несчастную дочь Верховного, он дал совет Лихачёву: немедленно отправить её выспаться. Впрочем, это и без него сообразили. Потом пришлось ждать в приёмной у её папы. Потом выслушивать, что он занят и надо прийти утром… «Эх, застрял я в Москве», — думал Стас.

Антон Иванович Деникин не сразу начал разговор. Смотрел на Стаса, постукивая пальцами по столешнице. Стас сидел напротив него совершенно спокойно, рассматривал Верховного и обдумывал маршрут будущей поездки к Морозову в Борок. Останавливаться или нет в Угличе? Там вроде бы убили наследника Рюриковичей, сына Ивана Грозного Дмитрия что привело в дальнейшем к Смуте и перемене династии; это большая тема, уделять ей два часа — просто зря потратить время. Хорошо, отложим… Тем более Верховный, кажется, дозрел до разговора.

— В первый и последний раз мы с вами виделись около месяца назад, — начал Деникин с таким выражением лица, будто его мучила зубная боль.

— Совершенно верно, Антон Иванович, — улыбнулся Стас, отметив в уме, что полсотни с лишком лет его жизни там осталисъ за скобками.

— И вы мне тогда понравились.

— Вы мне тоже, Антон Иванович.

— Потом, как мне доложили, вы неплохо проявили себя в качестве консультанта Марины Антоновны в Париже. Казалось бы, всё в порядке, однако вне официальных дел произошли некоторые события, требующие пояснений. — И он выжидательно уставился на Стаса. Тот молчал, изображая внимание во взоре; незачем помогать человеку, если он запутался в поисках твоей вины. Пусть сам выпутывается, открывая свои карты.

Деникин встал, прошёлся до окна и обратно, снова сел:

— Вчера я отменил встречу с вами, потому что ждал визита нашего посла в Казахском султанате. Он супруг особы, которую вы шали под именем Мими. — И Верховный опять остро подсмотрел на Стаса. Тому не оставалось ничего иного, как скорбно покачать головой; это было в рамках приличий и соответствовало моменту.

Деникин поджал губы, помолчал и продолжил:

— Он спросил меня, что случилось с его женой. Мне пришлось ограничиться констатацией факта; я честно ответил ему: «Она утонула». Назвав мой ответ издёвкой, он был прав. Итак, я вынужден назначить расследование причин гибели Мими. Но поскольку в деле замешана моя собственная дочь, я хочу сам получить объяснения от некоторых лиц, причастных к событию. В том числе и от вас, Станислав Фёдорович. Слушаю вас.

Стас удивился:

— Объяснения по поводу чего, Антон Иванович? В последний раз я видел Мими ещё до нашего прихода в Париж, то есть задолго до, как вы сказали, «события». А о том, что её больше нет здесь, я узнал от полковника Лихачёва на девятом дне её трагической гибели.

— Я от полковника Лихачёва тоже узнал много интересного… о вас. По свидетельствам, разумеется косвенным, ваши отношения с Мими вышли далеко за рамки просто дружеских. Вы поддерживали с ней… м-мм… к ней… чувства значительно, значительно более… м-мм… скажем, высокие. Разве это не могло послужить причиной её самоубийства?

— Простите, Антон Иванович, но сколько ни живу на свете, никогда не слышал, чтобы высокие чувства к кому-либо толкнули этого кого-либо на самоубийство. Это нелепо. Мне кажется, вы в своём расследовании направились не в ту сторону. Тем более, дополнив факт «она утонула» другим фактом — на который вы тут намекаете, — вы отнюдь не утешите горе уважаемого посла.

— Точно, — покивал Деникин. — Прав полковник. О том, как лихо вы владеете языком, он мне тоже сообщил.

— Это, Антон Иванович, тоже факт, который никакого отношения к расследованию «события» не имеет.

— Ну так помогите мне. Ведь вы были рядом с нею много дней. Что, на ваш взгляд, имеет отношение к расследованию?

— Да ничего, кроме рокового стечения обстоятельств и неустойчивости характера покойной. Расспросите Марину, когда она отоспится. Не далее как вчера она сказала мне: «Я послала Мими на смерть». Если сочтёте нужным, сообщите об этом послу, её мужу, но вообще-то я не советую, На мой взгляд, никакого расследования не надо; оставьте мёртвых мёртвым и займитесь живыми.

— Хорошо, я подумаю… А кстати, если заняться живыми, то у меня к вам ещё один вопрос. Полковник Лихачёв сообщил мне о некоторых подозрениях в отношении вас — нет-нет, не в том смысле подозрениях… Он говорил о вашем аномально быстром взрослении. Теперь я сам вижу, что он прав. Месяц назад вы стояли передо мной навытяжку и ели меня глазами, а при появлении господина Савинкова едва в обморок от восторга не хлопнулись. А сегодня? Просто другой человек! Это-то вы не откажетесь мне объяснить? Если можете.

Теперь уже Стас призадумался, как вести разговор. Вилять, прикинуться непонимающим? Но перед ним всё-таки Деникин, а не полковник Лихачёв…

— Правда в том, — медленно начал он, — что я непонятным образом приобретаю знания о прошлом. О некоторых делах давно минувших дней…. так, будто я там присутствовал.

— То есть не из книг, а напрямую?

— Да.

— Посредством гипноза?

— Ой, уж этот мне полковник с его фантазиями! Нет никакого гипнотизёра. Это моё собственное, внутреннее свойство. Мими о нём не знала. Полковник ничего не понял. Да и вы, если честно, не поймёте.

— А как оно происходит?

— Да вроде сна. Внешне — как глубокий обморок. На час, полтора. Просыпаюсь, и уже знаю кое-что новенькое.

— Так-так. — Было видно, что Верховный поверил ему сразу и всерьёз; в конце концов, верил же он в спиритизм. — А вы не могли бы узнать для меня… Как много надо всего узнать, вы не представляете!.. Не могли бы узнать хотя бы о том покушении на Савинкова в 1919-м… когда, кстати, погиб ваш отец… Кто организовал его?

— Простите, но ничего не выйдет, Антон Иванович, — грустно улыбнулся Стас. — Я бы этого хотел, тем более отец… Но Божиим соизволением я получаю знания только о существенно более далёких временах — шестнадцатый — восемнадцатый века. И отнюдь не по своему выбору…

Верховный опять задумчиво постукал по столешнице пальцами. Но теперь у него было совсем другое выражение лица: светлое, мечтательное.

— Счастливый вы человек, — сказал он. — Уходите от нашего мрачного настоящего, с его неопределённостями и опасностями, туда, где всё ясно и понятно. Из-за чего всполошился полковник Лихачёв? Это, как вы назвали, ваше свойство не имеет никакого практического смысла.

— Не имеет, — согласился Стас. — За исключением того что позволяет проследить эволюцию человечества в динамике и понять, куда мы катимся.

— То есть?

— А к примеру: многих ли вам приходилось хоронить?

— О, да. Я ведь всё-таки боевой генерал.

— И каково соотношение между убитыми в бою, умершими по возрасту или в результате эпидемий?

— Соотношение, дорогой Станислав Фёдорович, в пользу убитых. Но я не понимаю, при чём тут ваши исторические сновидения…

— Сейчас объясню. Наблюдая прошлое, я обнаружил, что большинство тех, кто не дожил до старости, умирали вследствие болезней, прежде всего эпидемических. А в нашем настоящем со многими эпидемиями покончено или вот-вот будет покончено. Теперь вспомните, что послужило причиной нашего знакомства? Подготовка к некой художественной выставке.

— Да, так.

— Чему она была посвящена?

— Годовщине начала войны. Ясно… Ваш вывод очевиден: чем успешнее человечество борется с болезнями, тем успешнее оно уничтожает себя само.

— Да, Антон Иванович. Вернее, даже так: чем быстрее человечество избавляется от природных причин смертности, тем быстрее порождает новые причины для вымирания. Берусь предсказать: когда люди смогут продлевать свою жизнь до бесконечности или, например, научатся делать точные копии умерших, они создадут и условия для мгновенного своего уничтожения.

— Ха! — воскликнул Деникин. — Это взгляды ретрограда и консерватора. Что ж нам теперь, закрыть биологические лаборатории? Я, как Верховный, обязан думать об интересах России, о здравоохранении.

— Прошу извинить меня, но люди всегда и во всех странах создавали одновременно и мечи и орала. Теперь производят химические средства уничтожения крыс и тараканов — разносчиков опасной для людей заразы — и химические газы для отравления этих же людей. Завтра будут массово производить вакцины для спасения больных и биологическое оружие для их истребления. Это признаётся за прогресс; если же кто-то напоминает об опасности такого «прогресса» — в том числе и для интересов России, — его называют врагом и ретроградом.

— Я не называл вас врагом.

— Спасибо, я вам признателен. Однажды я слышал такую сентенцию: свобода человека есть выживание в коридоре между разумом и законом. Так вот, разума в нашей эволюции нет ни на грош, а национальные законы защищают право государства вести войны. В таком случае где свобода? И есть ли надежда на выживание?

Дорога здесь была фунтовая и малоезженая. Мощному мотоциклу все её неровности были, в общем, безразличны, а вот седоку приходилось несладко. Руки от постоянной дрожи руля онемели, спина с непривычки болела. Глаза видели потрясающие вечерние пейзажи, но мозг уже отказывался их анализировать, а чувства — восторгаться ими.

«Зверь» с рёвом пёр его в сторону темнеющего неба, а Стас, вспоминая беседу с Деникиным и под влиянием безлюдности этих мест сообразил вдруг, что в разговоре забыл ещё одно своё открытие. Города! Не только войны, но и города превращаются в уничтожителей людей. Однажды, в Петровские времена, он оказался недалече от Москвы, и надо ему было пересечь реку. Никого не было вокруг!!! Он почти весь день прождал хоть какого-то лодочника. И ему хватило времени, чтобы догадаться: это как раз то место, где будет построен Крымский мост.

Ныне это центр Москвы!

Он проезжал по этому мосту два дня назад. Безумное количество пешеходов; машины, изрыгающие сизый дым; набитые до отказа автобусы. Люди сами создали себе такие условия, чтобы гибнуть под колёсами транспорта, гореть в неминуемых пожарах, сокращать свою жизнь от скученности и миазмов.

Мотоцикл прыгал на ухабах, и вместе с ним прыгали мысли Стаса. Как удивилась мама, что он уже взрослый! Бедная мама… Пугалась отпустить его «покататься на этом ужасном монстре» по Подмосковью. А что он прокатился по всей Европе, и не раз, и без всякого мотоцикла, среди войн и эпидемий, даже не знает. А ведь он теперь старше её едва не в три раза. Но своих денег здесь пока не имеет. Хорошо, что она его снабдила в достатке. А ей деньги даёт отчим. А его зарплата… Интересный вопрос…

— Господа! Как проехать в Борок?

Группка крестьян расположилась на ужин. Они тут строили… нет, скорее латали, какую-то ферму. Судя по доносящемуся мычанию и запахам, коровью. На ужин у них была варёная картошка и молоко. На Стасов крик никто из них даже головы не повернул.

Толпа, которой от тебя что-то нужно, как в Мышкине, и сплочённая группа занятых общим делом людей, которым от тебя ничего не нужно, — это разные вещи.

— Ишь, господами нас назвал, — отметил один из них.

Стас рассмеялся, заглушил мотор, слез, вздёрнул машину на сошки и стал отвязывать свою корзинку со снедью. Закончив это дело, сказал:

— Я назвал вас господами, господа, ибо воистину считаю за таковых. И если не откажетесь, готов присоединиться к вам со своими припасами.

— Ишь, говорит красиво, — сообщил тот же мужик.

Надо бы с ними попроще, подумал Стас. Он обычно легко переходил на тот стиль общения, который был принят в кругу собеседников, но ныне уж очень устал.

Их было пятеро, и они без возражений приняли его вклад в трапезу. Порвали курочку, разделили рыбу, огурцы, хлеб и прочее; подвинули Стасу картошку и кулёчек соли. Ему вспомнилась плосковская поговорка: «Одной рукой собирай, другой раздавай». Так накормил Христос поверивших в Него пятью хлебами и двумя рыбами: ученики Его отдали свои хлеба и рыбу пришедшим, а те добавили к этому своё. Общая трапеза, основа мира! Все были сыты, и объедков набралось двенадцать корзин.

У этих пятерых мужиков, правда, объедков не осталось. Всё смолотили, включая куриные косточки. Насытившись, разлеглись на травке, раскурили самокрутки, и старший завёл такую речь:

— До Борка путь нехитрый, когда днём едешь и дорогу знаешь. А ты, барчук, дороги не знаешь, и дело к ночи.

— Повечеряли, пора перед сном за беседушку, — поддержал его второй. — Ты нам сегодня скажешь, что в мире деется, а мы тебе с утра, как до Борка добраться.

— Только уговор, барчук: говори красиво, как давеча, — попросил третий.

— А зачем же зовёте вы меня барчуком? — спросил Стас. — Я богомаз, и зовут меня Станиславом.

Мужики рассмеялись, а старший объяснил их смех:

— Богомазов мы знаем, они на таких машинах, как у тебя, не ездят.

— Значит, я богатый богомаз.

— Вот и получаешься барчук. Ведь не бывает богатых богомазов! Кто у Бога, тот беден. Кто богат, тот не у Бога.

И весь вечер они трепались о том о сём. Стас им рассказывал о выставке в Париже, о Рождественском храме и его росписях, о проблемах времён Раскола, а они ему — о сложностях сельской жизни. Никому они не могут продать своё молоко. Кто виноват: налоговые комиссары? Закупщики? Молокозаводчики? Верховный?

— Всем нужны деньги, никому не нужен наш труд…

Оксфорд — Лондон — Саарбрюккен,

1760-1773 годы.

Эх и причудливы же судьбы человеческие! Мог ли ожидать блестящий студент университета Оксфорд-Брукс, спортсмен и сердечная мечта всего женского (и доброй трети мужского) университетского населения Элистер Маккензи, что жизнь свою закончит русским помещиком, в пасхальную ночь, и вокруг будет сплошной девятнадцатый век!.. Нет, ничего подобного ему в голову не приходило, когда однажды осенним утром его попросили зайти в кабинет декана.

Элистер — которого чаще звали Эл, с деканом дружил, поскольку входил в команду чемпионов Великобритании по quidditch'y [85]. Он изучал менеджмент книгоиздательского дела, а факультативно — германские и славянские языки и литературу, много занимался историей. К четвёртому курсу имел уже пакет предложений от будущих работодателей, но к детальному их рассмотрению пока не приступал. Других дел хватало.

Поэтому зашёл он в кабинет декана с лёгким сердцем и обнаружил, что там его дожидается вовсе никакой не декан, а высокий плотный джентльмен, назвавшийся полковником Хакетом. Наружность он имел не весьма располагающую, можно сказать, страшную, но когда улыбнулся, Эл в ту же секунду почувствовал к нему доверие и без колебаний согласился проехаться «в одно место» для небольшого разговора. Потом ему пришлось подписать бумагу о неразглашении всего, что услышит и увидит. Бланк был мидовский. В разведку будут вербовать, догадался Эл. Надо ухо держать востро.

Полковник Хакет усадил его в крытый микроавтобус без окон, и они поехали, безбожно вихляя по кривым и узким улочкам древнего университетского города.

Недооценили разведчики чемпиона по quidditch'y: Эл, знавший Оксфорд как свои пять пальцев, без труда вычислил, что привезли его на Джордж-стрит, и скорее всего в Oxford University Engineering Laboratory. Он услышал, как закрылись за их микроавтобусом тяжёлые двери, и полковник выпустил его наружу. Тускло освещённое помещение заканчивалось дверцами лифта. Он вошёл в кабину вслед за полковником, и они поехали вниз.

Оксфорд чем дальше, тем глубже закапывался в землю — достаточно вспомнить двадцать подземных этажей знаменитой Бодлейнской библиотеки прямо под Брод-стрит!.. Но здесь они опустились от силы на три этажа.

Там, куда они наконец попали, Эла заставили подписать ещё одну бумагу, потом усадили за тяжёлый стол чёрного дерева (настоящего!) и принесли кофе в самоподогревающемся стаканчике.

Полковник, к немалому изумлению Эла, закурил толстую сигару. К счастью, системы кондиционирования в подземелье работали отменно: дым мгновенно всасывался в вентиляционные отверстия, оставляя только лёгкий запах — не такой уж и противный, как оказалось.

Эл успел сделать не более двух глотков кофе, как в помещение вбежал растрёпанный мужчина в. белом халате. Схватив кофе, который был вообще-то принесён для Эла, он выдул его одним глотком и представился:

— Привет! Я доктор Глостер, директор всего этого… — И он помахал рукой. — С полковником Хакетом вы уже знакомы, сейчас придёт мой зам по технике, Сэм Бронсон. И другие полезные люди. Понятно?

— Пока не очень, сэр, — удивился Эл. Заведующий не был похож на офицера разведки.

— Полковник, вы что-нибудь уже рассказывали парню?

— Что вы, — ухмыльнулся Хакет. — Чтобы он принял меня за сумасшедшего и сбежал?

— Хорошо. Бумаги о неразглашении и всё такое — подписано?

— Всё сделано как надо, сэр.

— Отлично. Тогда я вкратце введу вас в курс дела. Вам приходилось читать о путешествиях во времени?

— Приходилось… — несколько растерялся гордость Оксфорда.

— Как бы вы отнеслись к визиту в средневековую Европу, чтобы сделать кое-что для нас, а потом вернуться?

— Но разве это возможно, сэр?

— Всё возможно, и Сэм Бронсон вам это докажет. А я могу пообещать, что за это сногсшибательное приключение вам хорошо заплатят.

— Соглашайся, парень, — пробасил полковник.

— Тогда, значит, это страшно опасно… — пробормотал ошеломлённый Элистер Маккензи.

— Не опаснее, чем выкурить сигару, — ухмыльнулся полковник. — А я их курю с детства, и вполне здоров.

— Но мне надо закончить кое-какие дела, — промямлил Эл. — С родными попрощаться. Вообще подумать…

— Да он фантастики начитался! — воскликнул полковник Хакет, а директор дружески потрепал парня по плечу:

— Ничего такого не надо, мой друг. Сейчас утро, к обеду вас введут в курс дела, на файф-о-клок проведём экзамен, потом погружение в прошлое, которое займёт у вас примерно час. До конца рабочего дня вернётесь — мы уважаем трудовое законодательство. Ужинать будете у себя в кампусе [86]. Ну что, согласны?

Эл вцепился обеими руками в свой стул: голова закружилась, и реальность приобрела какие-то странные очертания. «Сколько же сюрпризов припасла для нас эта жизнь? — подумал он. — А я-то полагал, что знаю всё на свете!.. Но ведь риск… Это так увлекательно».

— Эх! — махнул он рукой. — Согласен.

Доктор Глостер ушёл оформлять бумаги…

Всё вышло так, как сказал ему директор. Сэмюэль Бронсон объяснил технические подробности. Полковник Хакет провёл занятия по «практическому внедрению», перемежая рассказ байками из собственной жизни — оказывается, попасть в прошлое Элу предстояло голым, без шпаргалок и конспектов… Затем Историк Второй — странное имя для серьёзного учёного! — просто и доходчиво объяснил, что, собственно, надо будет в этом прошлом сделать. Ничего себе: Россия, восемнадцатый век, Екатеринбург, ликвидация темпорального шпиона!

— Ну не обязательно ликвидация, — скептически оглядев Эла, сказал полковник. — Можешь просто уговорить его, чтоб не валял дурака. Но задушить было бы надёжнее. Ты, главное, помни, что на самом деле он останется жив, только в другом, в своём настоящем времени. А если выяснишь, когда оно, это его настоящее время, я его сам задушу.

Когда вернулся директор с бумагами в руках, Элистер вызубрил уже всё: имена, города и даты. Деревня Плосково близ Рождественского монастыря: ему предстояло стать её владельцем и дожить до 1822 года.

— Не сможете стать владельцем, идите в монахи, — говорил Историк Второй.

— Поверь, парень: помещиком быть много лучше, чем монахом, — втолковывал полковник Хакет. — Я всё перепробовал, знаю.

У Эла голова шла кругом, и он задал глупейший вопрос:

— Так это всё не шутка?!

— Посмотри на сумму прописью в договоре, сразу поймёшь, какая это шутка! — захохотал полковник.

— Ну, с Богом! — возгласил директор.

— А подписывать договор?

— Если желаете; но вообще-то это успеется.

— Странно… Обычно сначала договор, потом работа. А у вас тут…

— А у нас тут не всегда причина предшествует следствию, — объяснил Бронсон и повёл новичка в операторский зал.

* * *

Эл только закрыл глаза и тут же почувствовал под босыми ногами холодную сырость. Он стоял посередине мокрого газона; было раннее утро, туман, из которого то тут, то там торчали вверх шпили колледжей и голые кроны деревьев. В воздухе висела мелкая морось. Не сказать, чтобы очень тепло, подумал он — впрочем, это и ожидалось. Надо срочно искать одежду.

— Ну наконец-то! — послышался от кустов грубый голос, и из тумана вышел… полковник Хакет, с которым они расстались буквально минуту назад! Он выглядел постаревшим и погрузневшим, на лице его росли пышные бакенбарды и маленькая бородка-эспаньолка. — Вторую ночь тут торчу! Замёрз.

— Э-э-э… Полковник Хакет? — спросил Эл.

— Всё ещё он, — ответил Хакет. — И когда они, чёрт возьми, догадаются присвоить мне генерала?

— Но как?! Как вы здесь оказались?

— Так же, как и ты. Одевайся, парень, я принёс тебе сапоги и попону… то есть рубашку и плащ. Штаны, как видишь… ну да, мокрые, потому что я на них сидел. Эти здешние бараны до сих пор не придумали садовых скамеек. На чём же мне ещё сидеть? На своих штанах, что ли?

Они споро двинули вдоль тёмных домов; по дороге полковник объяснил, что через год после отправки Эла они додумались создать явочную квартиру в прошлом, и вот он, оперативный работник, вынужден провести на одном месте всю эту жизнь, работая домовым.

— Ты не представляешь, какая тут скука! Единственная была радость, когда принимал в гостях самого себя.

Они подошли к зданию на Джордж-стрит, и полковник отпер тяжёлую дверь. Эл вошёл вслед за ним в дом и оказался в гостиной, полной всяких античного вида поделок: оружие, какие-то приборы, самодельная карта на стене, письменные приборы, маски, трубки и прочие мелочи.

— Сейчас разожгу камин, — сказал полковник Хакет. — Возьми в шкафу себе халат и налей портвейна из буфета.

— Портвейн? С утра? — удивился Эл.

— Ну не наливай, — пожал плечами полковник. — Чаю придётся дожидаться долго. Слуга приходит в половине одиннадцатого. Разве по-походному, в камине…

— Благодарю, — сказал Эл. — Я вполне могу обойтись без чая.

— Тем проще. А я, пожалуй, позволю себе глоток…

— Сколько у вас тут разных забавных штуковин, — сказал Эл, оглянувшись по сторонам. — А это действительно восемнадцатый век?..

— Представляешь? — полковник широко зевнул. — Ни тебе объёмного телевидения, ни «Битлз», ни мультифонов с голографическим изображением абонента, ни Всемирной паутины с дактильным подключением. Даже паровой машины ещё нет. Ни газонокосилок на автономном ходу, ни зубных имплантатов, ни футбола…

— Ни quidditch'a… — вздохнул Эл.

— Ни Guinness'a…

— Ни слайдеров…

— Ни кабаков со стриптизом…

— Зачем тебе ещё какой-то стриптиз, милый? — послышалось сверху. — Или меня тебе мало?

Полковник поднял голову, и утренняя хмарь с его сурового лица на миг слетела. На балюстраде, опоясывавшей гостиную по периметру, стояла блондинка с припухшими с утра глазками и с совершенно довольным видом всматривалась в утреннего гостя, не проявляя ни малейшего удивления по поводу его появления.

— Агнесса, — сказал полковник. — Самая, чёрт возьми, достопримечательная достопримечательность этого чёртова восемнадцатого века…

— Джон никак не избавится от скверной привычки чертыхаться, — проворковала Агнесса, спускаясь по лестнице. — Говорит, в тех краях, откуда он прибыл, это в порядке вещей. Вот увидите, он ещё закурит эту свою ужасную сигару… А однажды у нас гостил его брат-близнец, и они дымили сигарами вдвоём.

— Извините, Хакет. — Эл понизил голос. — Она… не из наших?

— А разве не видно? — Полковник поднялся, чтобы поцеловать девушку.

Эл тоже поднялся. В двадцать первом веке это вставание могло бы насмерть оскорбить большинство знакомых ему дам, вплоть до суда за сексуальное унижение, но он недаром изучал историю: восемнадцатый век — совсем не двадцать первый. Тут галантность заключается не в уважении прав человека, а в признании первенства женщины.

— Сидите, молодой человек, — скомандовала Агнесса. — Я сама сделаю вам чай.

И вышла, глянув на него заинтересованно.

После чая и лёгкой закуски разговор естественно перетёк на обсуждение тех бытовых подробностей, которые не изучаются даже на исторических факультетах университетов. Полковник учил новоприбывшего коллегу:

— Удобства тут во дворе. И не надейся встретить там the Waterloo [87] — извини, его ещё не изобрели.

— А чем здесь принято подтираться?

— Только не бумагой. Бумага здесь дорогая и не вполне мягкая. Рекомендую мусульманский способ. В позапрошлый раз мне довелось послужить в войске Менгли-Гирея, и могу заявить, что, если бы европейские армии ввели среди солдат практику подмываться, потери боевого состава на марше сократились бы раз в десять…

— Интересный аспект, — улыбнулся Эл. — Никогда с этой точки зрения не оценивал…

— Так оцени. — Хакет раскурил сигару, пыхнул вверх кольцами дыма. — Война, мой друг, это, главным образом, борьба с дерьмом. Не пустить его наружу, когда на тебя несётся толпа ублюдков, размахивая топорами. И вовремя закопать то, что из тебя вышло, чтобы не подцепить заразу и не сдохнуть на радость врагу. Если же рассматривать армию как организм, то не дать дерьму надеть золотые погоны и заменить собою мозги. В историческом же плане…

— Забавно, — сказал Эл; как ни была ему интересна эта пустая болтовня, но собственное будущее волновало его куда больше. — Я думаю, полковник, раз вы прибыли из более позднего времени, чем я, то вам наверняка известны результаты моего путешествия. Скажите…

— Стоп! — сказал полковник и взглянул на вошедшую с подносом Агнессу. Она поставила поднос и вышла. — А? Смотри, как я её выдрессировал…

— Так расскажите же…

— Дорогуша, — проникновенно сказал полковник. — Ты в наших делах человек новый и ни черта не понимаешь. Представь: по выполнении задания ты вернулся и рассказал, что был там-то, делал то-то, сложности такие-то. Теперь я встречаю тебя же, но до того, как ты выполнил задание. И рассказываю тебе о твоём будущем. В итоге, без сомнений, всё будет не так, не там и с другими сложностями. А значит, выполнив операцию, ты расскажешь иное, и я, попав в прошлое из будущего, буду знать это иное, а не то, что плёл в первый раз. И мы с тобой пустим операцию по кругу, а ведь наша задача — разорвать круг, порождённый фон Садовым. Я тебе ни черта не скажу независимо от того, выполнил ты задание или нет.

— А-аа! О-оо… Понял.

Всю зиму и весну заняла у них разработка легенды и подготовка к путешествию. Элу пришлось походить на лекции преподобного Джеймса Геттона, читавшего в Крайстчерч-колледже курс естествознания. Кроме того, он проштудировал едва ли не всю литературу по геологии и горному делу, имевшуюся на тот момент в оксфордских библиотеках. Этого ему должно было хватить на первое время. Не забыли и об уроках фехтования; пришлось, чтобы более соответствовать легенде — якобы он, студент горного колледжа, вынужден бежать из Англии из-за дуэли, — даже поцарапать шкуру в двух местах.

Полковник научил его нескольким приёмам… не сказать, что именно кулачного боя, но близко к этому. В самом крайнем случае они могли спасти Элистеру жизнь. Ещё полковник, как мог, натаскал его в русском языке.

— Жаль, мало у нас времени, — пожалел однажды полковник.

Эл хмыкнул и ответил не без иронии:

— Да, пожалуй, лет двадцать есть в запасе…

— Поживи с моё, и тебе перестанут казаться забавными эти парадоксы, парень…

Гуляя по Оксфорду, Эл не мог не обратить внимание на абсолютное отсутствие афроангличан. Там, откуда он прибыл, их было едва ли не больше, чем белых. Это в Оксфорде. Что же касается Лондона, там белых практически не осталось вовсе. Как и государственных учреждений, в которых они работали, Не случайно МИ-7, куда входила и лаборатория ТР, обосновалась в Оксфорде.

Вертихвостка Агнесса пыталась соблазнить его, шёпотом грозилась утопиться в пруду за Уорчестер-колледжем из-за несчастной любви, но Эл не поддавался: полковник был ему симпатичен, а чувство, которое тот испытывал к аборигенке, казалось искренним. Эл мог поклясться, что Хакет прекрасно видит и понимает их игры внутри «любовного треугольника», но не вмешивается, с иронией и грустью изрядно пожившего человека наблюдая за развитием событий.

Впрочем, в Оксфорде, где в семнадцатом веке не только студентам, но и преподавателям запрещалось вступать в половую связь с женщинами, лёгкость нравов царила необычайная. Завести необременительную интрижку не составляло труда. О сексуальной революции, конечно, говорить было бы нелепо — даже после того, как университетское начальство свой бесчеловечный запрет отменило, — но Оксфорд определённо опережал в этом вопросе остальную Британию, а может, и всю Европу. Недаром же часы на башне Святого Тома отставали на пять минут: куда нам, дескать, спешить, мы и так впереди всех…

В один из тёплых майских дней полковник объявил:

— Ну, всё! Пора в путь. Документы готовы. Завтра с утра едем в Лондон! Тебе лучше плыть сразу в Германию, минуя Францию. Хоть у нас сейчас с лягушатниками мир, всё равно они нас не любят… А в устье Темзы грузится корабль «Вдохновение», который дня через четыре отплывает в Швецию с заходом в Гамбург. Только договариваться с капитаном поедешь без меня.

— Почему?

— Во-первых, для тебя это тренировка, что никогда не лишнее. Во-вторых, я домовой, а не оперативник. Моё дело — сидеть тихо. Но чтобы получить немножко радостей, вечером мы заглянем в Королевский театр на Друри-Лейн. Там дают «Ричарда Третьего». Дэвид Гаррик, всё такое…

С отъездом задержались часа на два: Агнесса своим женским сердцем чувствовала разлуку, пришлось долго уверять её в скором возвращении. Однако пятьдесят миль до Лондона покрыли быстро и засветло въехали в столицу мира через Ноттинг-Хилл. Эл Маккензи с интересом вращал головой: Лондон восемнадцатого века совершенно не походил на то, к чему он привык в двадцать первом. До эпохи королевы Виктории с её архитектурным «пиром духа» оставалось ещё полвека с лишним. Дома в пригороде стояли мрачные, неуютные даже в лучах заходящего солнца. Ни тебе балкончиков, увитых плющом, ни уютных эркеров. В начале Оксфорд-стрит движение экипажей сгустилось и затормозилось. Полковник посмотрел в луковицу часов и сказал:

— Пожалуй, если мы не поторопимся, можем и не успеть к началу спектакля. А поскольку я не его величество Георг Третий, а ты не его превосходительство лорд Норт, из-за нашего опоздания начало спектакля не задержат… Что там, любезный? — крикнул он кучеру.

— Какая-то толпа, сэр! — ответил с козел кучер, молодой парень из Оксфорда, одетый в красный кафтан и широкополую шляпу.

— Так объедь их к чёртовой матери!

— Объехать справа или слева, сэр?

— Справа, болван!

Кучер повернул направо и выехал на Парк-лейн. На Пиккадилли, однако толпа снова преградила им путь. Коляска дёрнулась и застряла окончательно.

— Да что там, чёрт возьми? — Полковник выпрыгнул из коляски.

— Джон Уилкс и свобода! — закричали в толпе.

— Пожалуй, господин полковник, нам с вами нет смысла торопиться на сегодняшний спектакль, — сказал Эл, выпрыгнувший из коляски вслед за своим старшим товарищем. — Скорее всего его отменят.

— Это ещё почему?

— А эти ребята сейчас будут брать штурмом тюрьму…

— Что?!

— Бойня на поле Святого Георгия, господин полковник. Джон Уилкс, «друзья короля»… Вы должны знать.

— Откуда? Я до этого времени ещё ни разу не доживал…

— Ну, так или иначе, сегодня надо ожидать больших беспорядков.

— Послушай, Эл… Чёрт с ним, со спектаклем, поезжай-ка в гостиницу. А я прогуляюсь, разомнусь. Что-то я засиделся на одном месте…

— Но там будет стрельба, полковник. Это опасно.

— Друг мой, — хмыкнул Хакет. — Уверяю тебя, на свете нет ничего более нестрашного, чем собственная смерть. Подозреваю, что у тебя будет возможность в этом убедиться неоднократно. У тебя есть все шансы приглянуться нашему ведомству. Прощай, мой друг. В случае чего, меня не ищи. Грузись на корабль и уплывай в Европу. Занимайся своей… геологией. Береги документы.

Эл Маккензи растерянно кивнул, а радостно-возбуждённый полковник поднял кулак в рот-фронтовском приветствии и растворился в толпе: ему надоело быть домовым.

Спустя три дня Элистер Маккензи навсегда покидал берега родного Альбиона. Поскрипывали снасти, яркое майское солнце слепило глаза. Полковник провожать его не пошёл. Посмотрев вслед напарнику с нескрываемой завистью, он остался валяться в душном номере гостиницы на Праед-стрит, залечивая здоровенную дулю под правым глазом. В ту ночь он вернулся под утро, сверкая свежими синяками, в разорванной одежде, и сообщил Элу, что сегодня был самый счастливый день в его этой жизни. Что этот чёртов Оксфорд — болото из болот, полное учёных червяков, штатских жаб и прочей подлой нечисти. Выдав такую тираду, полковник рухнул на кровать не раздеваясь и захрапел.

На корабле Эл был не единственным пассажиром, но единственным, не страдавшим от морской болезни. Так что общаться ему на борту было не с кем — все, кроме членов экипажа, валялись полумёртвыми по своим каютам. Капитан и офицеры, крепкие шведы, продублённые солнцем и ветром, были малоразговорчивы. Эл облюбовал себе место на носу и, расположившись на тёплых досках, под вопли чаек, плеск волн и крики моряков, возившихся с парусами, любовался морем и берегами, лениво листая труд профессора Геттона «How granites are produced» [88]*.

В портовом городе Гамбурге первым делом у него спёрли сундучок с книгами и одеждой. Ну, эту потерю можно было пережить. Документы и векселя он, слава знаниям и совету полковника Хакета, прятал на груди.

Пошлявшись пару дней по городу, запруженному многоязыкой космополитичной толпой, наведался в филиал банкирского дома Barclays, где снял со счёта наличность, и омнибусом поехал на юг, в Ганновер, осматривая по дороге красоты. Спешить было некуда: в Германии он рассчитывал провести не менее двух лет, онемечиться, прежде чем ехать в Россию. Умные головы в подвалах Oxford University Engineering Laboratory, где базировалась лаборатория ТР, просчитали, что немцу будет проще занять в Екатеринбурге подходящую должность, чем англичанину, хотя Элу, воспитанному в толерантных традициях двадцать первого века, казалось, что роль национальной идентификации учёные мужи несколько преувеличивают.

Ганновер в то время был британской территорией. Эл не стал там задерживаться, подался в Вестфалию, которая всё ещё зализывала раны последней войны. К июлю добрался до Саарбрюккена.

Угольная отрасль Германии стремительно развивалась, как будто была предупреждена о скорой промышленной революции и повсеместном внедрении паровых машин. Эл, сократив свою фамилию до Макк, поступил на службу в компанию «Саар Груббер Бергверк», одновременно записавшись вольнослушателем в недавно открывшийся в Саарбрюккене университет. Фальшивые рекомендации от преподобного Хэррода, сработанные полковником Хакетом с высоким профессионализмом, пробили виртуальные барьеры национальных предрассудков.

Спустя два года горный мастер Элистер Макк ничем — ни говором, ни манерами — не отличался от обычного немца. Руководство компании возлагало на него большие надежды. Декан горного факультета, у которого были две дочери на выданье, тоже имел на него виды, по субботам звал Эла к себе обедать…

Сам городок Саарбрюккен, несмотря на наличие в нём университета, насчитывал от силы пять тысяч жителей. «Угольная лихорадка» ещё только начиналась. Не за горами было время, когда Франция с Германией в очередной раз передерутся и западная соседка оттяпает землю Саар себе чуть не на сто лет. Так что французов в городке наблюдалось хоть и меньше, чем немцев, но тоже изрядное количество. Правда, они кисли тут от скуки: нравы в обществе царили самые бюргерские.

С одним из французов — двадцатилетним оболтусом Марселем Анжели, бывшим студентом Сорбонны — Эл свёл особо тесную дружбу, хоть и понимал, что это знакомство выставляет его в невыгодном свете в глазах местных обывателей. Но он учитывал, что отец Марселя служил в русской армии в чине полковника, и сам Марсель был выслан в этот медвежий угол из Парижа за дуэль, а ведь Эл, согласно своей легенде, родину покинул из-за того же самого! Общались они по-немецки, иногда обогащая лексикон друг друга французскими и английскими выражениями, причём Эл по неопытности позволил открыться маленькой филологической щёлочке, через которую кое-какие термины, нехарактерные для восемнадцатого века, просочились из двадцать первого. Впрочем, кто про это знал!

Эл не скрывал от своего приятеля желания поступить на службу к русской императрице. В самом деле — что делать умному и предприимчивому молодому человеку в этом бюргерском, насквозь благопристойном курятнике, когда мир такой большой? Новый друг туманно намекнул, что сможет, пожалуй, когда-нибудь помочь Элу…

Денежки полковника Хакета, которыми были оплачены их кутежи (mon papa est un colonel aussi, mon ami, mais britannique [89]), были потрачены не зря. Под конец 1771 года Марсель предложил Элу принять участие в одном секретном предприятии. Деньги это дельце обещало принести неслыханные, а главное — направление вектора вполне соответствовало устремлениям Эла, потому что остриём своим вектор был направлен на Россию. Эл без колебаний согласился.

Борок — Молога, 10-17 сентября 1934 года.

Стас приехал в Борок в среду утром. Как ни старался он сдерживать рёв своего шумливого «зверя», ещё при въезде в имение наперерез ему выскочила деревенская баба, остановила и зашептала:

— Что ж ты шумишь-то, идол, барин гуляют!

— Так ведь гуляют, не работают! — удивился Стас.

— Барин — гуляют, — раздельно повторила она ему словно недоумку, — Они по утрам обдумывают свои работы, всякий человек мешает. А вам разве назначено?

Стас признался, что ему «назначено», поинтересовался, где барский дом, и покатил мотоцикл вручную туда, куда указали. Доехав, просил доложить, и к нему вышла жена Николая Александровича, Ксения Алексеевна.

— Это не ваша была фотография в газете? — спросила она. Получив утвердительный ответ, выспросила, зачем он, собственно, приехал, и пояснила: — Николай Александрович очень занят и, скажем, не очень молод. Ему время ох как дорого! Раз уж он согласился вас принять… Но не будьте навязчивым.

— А когда я его увижу?

— Он уже прошёл в свой кабинет…

Тот, к кому Стас приехал, был человеком загадочным. И хотя самому Стасу было, по внутреннему счёту, под сто лет при сохранении молодости и живости мышления, он перед восьмидесятилетним Морозовым робел.

Если Стас был в основном наблюдателем, то Морозов — делателем истории. В 1870-х годах примкнул к «Большому обществу пропаганды» и совершил три хождения в народ, ухитрившись ни разу не попасться в руки полиции; это был рекорд. Жил и работал в деревнях Московской, Ярославской, Костромской, Курской и Воронежской губерний; был кузнецом, пильщиком леса, фабричным рабочим, конторщиком. Поняв, что, чем агитировать народ за лучшую жизнь, ему надо бы дать обычное образование, читал лекции по основам различных наук; за эту «пропаганду» среди народа его объявили опасным преступником и разыскивали по всей стране!

Отсидев в тюрьме, Морозов с друзьями создал партию «Народная воля», но довольно быстро опять был схвачен и исчез почти на три десятилетия в каземате Шлиссельбургской крепости. Из заключения вынес целый сундук научных работ; по всей стране выступал с лекциями; доказывал Менделееву, что тот не прав, считая атом неделимым, — и Менделеев выдвинул его на степень доктора наук. Ездил на фронты Первой мировой войны; в шестьдесят лет возглавил Общество воздухоплавателей России…

Он прославился работами в области химии и астрономии, физики и математики, метеорологии, биологии, истории и филологии, геофизики — но официально так и не был признан научным сообществом… При нынешнем развале науки, когда учёные вынуждены подрабатывать сторожами в лавках, принимая плату продуктами, он, удержав за собою отцовское имение, жил неплохо, но работал «в стол»: никому не было дела до его открытий… Это про него отец Стаса; князь Фёдор, незадолго до своей гибели говорил жене: отгадчик тайн, поэт и звездочёт.

Как сообщила Стасу Ксения Алексеевна, после утренней прогулки Морозов неизменно шёл наверх, в свой рабочий кабинет, и там трудился с 12 до 17 часов, то есть до обеда, как он говорил, «в одиночном заключении». Затворившись со всех сторон, пользуясь абсолютным покоем и тишиной — чтоб было так, как он привык за почти тридцать лет в Шлиссельбурге, — он творил, превращая в строчки свои идеи, думы, мысли, одновременно производя сложные математические вычисления и доказательства.

Ксения Алексеевна осторожно провела молодого человека наверх и через полуоткрытую дверь кабинета показала работающего Николая Александровича. Дощатые стены, полки с книгами, повсюду книги, книги и книги. И среди них за столом в простой рабочей курточке увлечённо работал Морозов. Что-то считал, затем полученный результат записывал на другой листок, опять возвращался к старому… Так же тихо они спустились вниз.

Чем-то Стас понравился Ксении Алексеевне, а это было непросто: она, как он выяснил до поездки, была королевских кровей — её предки правили в Испании; окончила Институт благородных девиц; была фрейлиной императрицы. А теперь привела его в поле, показать хозяйство!

Был разгар сенокоса, и из соседних деревень пригласили косцов. Мужики косили, бабы сгребали скошенное сено и укладывали его в кучи. Сена было много.

— Рабочих рук не хватает, — пожаловалась Ксения Алексеевна. — Я нанимаю их исполу, за половину урожая. Но Николай Александрович платит за них налоги! Слава Богу, берут натурой, а то бы не расплатились — денег нет.

Бабы работали дружно, хорошо и аккуратно. Деловым шагом, с тросточкой в руке Ксения Алексеевна обходила сенокосы.

— Везде хозяйский глаз нужен, — пояснила она.

Всех она знала; с косцами здоровалась за руку.

— Вот поле ржи, а там пшеница. Вот овёс, а дальше лён, — поясняла Стасу. — С лугов собираем сено на прокорм скота. У нас пять коров, три лошади, телята, птица. Рожь сеем для питания обслуживающего персонала, овёс для прокормления лошадей, гречиху для кухни. Кое-что из продуктов продаём, кое-что покупаем.

Перед домом разместились огород и фруктовый сад: яблони, сливы, коринка, смородина, малина, крыжовник. Несколько сортов деревьев прислал в подарок лично Мичурин, но эти сорта плодов ещё не давали.

Тут же рядом служебные помещения: хлев, конюшня, скотный двор, сарай для молотьбы. Здесь же прекрасный колодец — глубиной одиннадцать метров, с очень хорошей водой для питья. Есть сельхозмашины: борона, косилка, молотилка, грабли и прочее; несколько ульев пчел…

К пяти часам Морозов явился на глаза народу. Был он оживлён и весел — хорошо поработал. Тут Ксения Алексеевна и подвела к нему Стаса. Тот представился студентом архитектурно-реставрационного училища, вольнослушателем исторического факультета МГУ. Говорить о том, что его волновало на самом деле — о своих перемещениях в прошлое, — при людях ему не хотелось. Да и вообще не хотелось; лучше было бы послушать учёного.

— Меня поражает и возмущает положение в современном образовании, — сказал ему Морозов. — Важнейшая отрасль человеческой деятельности отдана в руки шарлатанов, у которых всей-то цели, что получить в свои жадные ручки побольше денег. До истинного образования и до науки им дела нет! Любой преподаватель реального училища смеет называть себя профессором! Любое собрание таких, с позволения сказать, «профессоров» немедленно объявляет себя академией! Да ведь это деградация.

Стас припомнил профессора Жили некого и со смехом согласился.

— Всё верно, — сказал он, — но всё же надо различать науку и научных работников. Как ни старайся халтурщики, всей науки они не перепортят.

— Очень легко перепортят, — возразил Морозов. — Кто готовит научных работников? Шарлатаны и халтурщики. Ну и кого они, по-вашему, воспитают? Таких же халтурщиков. А подростков если чему и надо учить в первую голову, так это умению мыслить самостоятельно. Можно ли этому научить? А? Как вы думаете?

— Уверен, что этому можно научиться самому, — ответил Стас. — Но база-то нужна? Надо опираться на факты!

— Прежде всего своя голова нужна. Вот я с детства интересовался и геологией, и физикой, и математикой, и органической природой. И если бы я работал в обычных условиях, из меня получился бы общего типа астроном, не более того. Или займись я тогда историей, стал бы ординарным начётчиком. Тюрьма заставила меня пойти по совершенно новому пути!

— Что ж, вы думаете, заключением в тюрьму можно любого человека превратить в учёного?

— Не любого, и не обязательно заключением, но в чём-то вы правы. Попробуйте как-нибудь. Главное, чтобы ум человека не был пуст. Я на воле занимался в основном естественными науками, а когда попал в тюрьму, почувствовал необходимость пополнить своё образование по общественным наукам, и друзья доставили мне нужные книги по истории, социологии и языковедению. Я накинулся на них; жил только историей. Каждую книгу читал дважды: первый раз для общего ознакомления, второй раз для отметки деталей. И делал это сам, не из-под палки, потому что тюрьма доставила мне такие условия!

Ксения Алексеевна позвала их к столу, но Николай Александрович всё же продолжал свой рассказ:

— Представьте, все эти истории не давали мне удовлетворения. Привыкнув в естествознании иметь дело с фактами только как с частными проявлениями общих законов природы, я старался и здесь найти обработку фактов с общей точки зрения, но не находил даже и попыток к этому! Древняя история не казалась мне убедительной, но как проверить? В естествознании ты можешь сам проверить всё, что угодно, а тут остаётся только верить. А во что и как? Тысячи имен приводятся в истории безо всяких характеристик, а что такое собственное имя без характеристики, какие пустой звук?.. И поскольку сухая политическая история мало удовлетворила меня, не показав мне никаких общих законов, я сам стал отыскивать их…

— К столу! — забавно-сурово прикрикнула Ксения Алексеевна, как, бывало, кричали «К барьеру!».

— Идём, идём!

На первое был суп. Затем жаркое и много всякого с огорода. На третье сладкое: ягоды, мороженое. Еда сытная, вкусная, всё свежее. После обеда Николай Александрович объявил прогулку, и они двинули небольшой компанией: Морозов, его жена и Стас.

— Вы сказали, Николай Александрович, что в истории никакую теорию нельзя проверить. А если бы было можно проверить, попав в прошлое?

Морозов засмеялся:

— Я думал об этом. Весь май и часть июня этого года я будто «жил» в двенадцатом веке, участвовал в Крестовом походе, и мне стало ясно: тогда всё было не так, как нас учили и учат. Католические монашеские и рыцарские ордена заходили дальше, чем думают теперь. Вот хорошо бы это проверить! Мне представляется, что в 1204 году они захватили Константинополь, а через год Киев и другие русские княжества. Понимаете?

— То есть не монголы из Монголии, а крестоносцы?

— Да. Не монгольские татары и не татарские монголы. Крестоносцы. Явились они из Татрских гор в Венгрии, где была база их ордена. Вы знаете, как по-латыни звучит слово «орден»? «Орда». Они обременяли подчинённые им страны поборами в пользу римского папы, и их власть стали называть татарским игом — а «иго», как вы, возможно, знаете, тоже слово латинское. Через восемьдесят лет пришли турки и прогнали их, к радости славян и греков. И дальше уже было иное «иго».

— Так вы что хотели бы: проверить эту вашу догадку или выяснить, почему в исторических книгах написано совсем иное?

— Почему написано иное, как раз понятно. Уже через два-три поколения новые люди забыли, кого, собственно, ненавидели их деды. Того, что знало одно поколение, следующее может уже совсем не знать! Люди-то смертны… К примеру, вы знаете, что в Центральной Европе достаточно недавно население было сплошь славянским?

— Вот именно я это хорошо знаю, — живо отозвался Стас. — По крайней мере в начале восемнадцатого века крестьянство в северных германских княжествах поголовно было славянским. А вся знать — германской.

— Верно, верно! Однако попробуйте ныне доказать кому-либо, что на Балтийском побережье жили славяне-поморы и только позже Поморье стало Померацией, или Померанией. Что Пруссия была По-Руссией подобно Велико-Руссии, Бело-Руссии, Мало-Руссии! Только установившееся здесь господство Тевтонского ордена привело к онемечиванию этой славянской земли. Славяне-шпревяне жили на реке Шпрее, где ныне город Берлин. Бранденбург назывался Брани-бор или Брати-бор. Любек — это Любеч, здесь жило славянское племя любечей…

— Что же получается, — спросил Стас, — Россия всё время отползала на Восток?.. Откуда и куда в таком случае звали Рюрика?

— Получается, что запад наползал на Россию, — пояснила Ксения Алексеевна. — А Рюрик… Голландская история начинается с того, что в 862 году был приглашён туда варяг Рюрик, который создал им государство! Как вам нравятся такие параллели?

— А мне как-то раз во Львове жаловались, что с Запада тащат и тащат перемены, и происходит замена власти, верований да и состава самого населения…

— Я про это и говорю, — воскликнул Морозов. — Происходят перемены, организованные пришедшими извне людьми. Те, кто тут живёт в момент перемен, могут быть недовольны. А их внуки не помнят перемен, они полагают, что так, как оно получилось, было всегда! А было-то иначе…

— Но этот процесс вечен, — пожал плечами Стас. — Когда-то вот в этих местах жили люди, слыхом не слыхавшие ни о каком Христе. Потом произошли перемены… Они сопротивлялись… Потом забыли о прежней жизни, приняли некое первичное православие, бога Сусе. При Иване Грозном — перемены. Сопротивлялись… Забыли… При Никоне — опять перемены; этот Никон, пожалуй, Ивана-то Грозного спалил бы на костре как старовера. Эволюционный закон, кто кого…

— Очень правильно, молодой человек! И как же этот эволюционный закон отражается в официозной истории хотя бы «ига»? Никак. Когда я, читая русские летописи, впервые попал на эту мысль, то уже не мог оторваться от документального изучения этого «ига» со всех сторон. Книги брал из библиотеки Академии наук; и что же? Моя версия полностью подтверждается.

— Получается совсем другая история Руси?

— Да… Вот послушайте, почему произошла подмена в истории: папистам в Риме захотелось создать унию Восточной и Западной церквей против турок. А у нас, на востоке, никто не то что не помнил, а и не знал географически, откуда было нашествие. Поэтому, когда перед Флорентийским униатским собором были выпущены подложные путешествия на Восток от имени Марко Поло, Плано Карпипи, Рубрука и других, где татарское иго крестоносцев было выдано за татарское иго монголов, никто не возражал. И это вошло в учебники, по которым учили меня.

— И меня, — сказал Стас.

— И меня, — отозвалась Ксения Алексеевна.

— Короче говоря, всех, — заключил Морозов.

Они брели среди полей и перелесков, и Стас думал: ведь ему восемьдесят лет реальной жизни! И никаких снов, чтобы проверить свои версии и удлинить жизнь. Может, ему осталось меньше года… И мы никогда больше не увидимся… До чего это печально [90]. И как интересно: вчера я рассказывал об истории крестьянам, чувствуя себя ну просто эрудитом. А сегодня, раскрыв рот, слушаю рассказы об истории из уст Морозова!..

— …Свойство человеческой психики таково, — говорил учёный, — что, однажды выучив некие правила или постулаты, человек уже не может перешагнуть через них. Мои исследования шли бы значительно быстрее, если бы часть работы можно было поручить профессионалам в различных областях, особенно в астрономии. Но мои друзья-астрономы сопротивлялись проведению этой работы, саботировали ее, некоторые прямо отказались участвовать в моем предприятии.

— Это когда ты занимался хронологией Древнего мира? — спросила Ксения Алексеевна.

— Верно… И не так им уж этот мир оказался древним… Кстати, эту ситуацию — как происходит обновление и деградация в общественных отношениях — я описал еще в 1880-х годах, когда анализировал процесс образования новых политических партий. Хотите послушать?

— Конечно!

— Допустим, существует некоторая партия. Упорным трудом своих членов она добилась определённого авторитета и признания в обществе. Принадлежать к ней стало престижно. И большое количество конъюнктурщиков начинает заполнять её ряды, но при этом это большинство требует, чтобы партия следовала уже оправдавшим себя курсом. Но наряду с большинством в ней есть члены, которые примкнули к ней не потому, что это престижно, а искренне разделяя её стремления. Они начинают выступать против мнения большинства. Становятся внутренней оппозицией, и в результате их изгоняют из партии. Но они организуют новую. Своими искренними действиями добиваются признания и авторитета для своей новой партии. В неё опять устремляются те, кто хочет быть при авторитетном деле, и, чтобы это дело продолжало быть авторитетным, требуют её окостенения. Опять появляется внутренняя оппозиция. Их изгоняют, и так далее.

— А знаете, я так и думал, что в эволюции нет разумного начала…

— Нет, и мы наблюдаем это даже в науке истории! Огромная армия конъюнктурщиков требует канонизации того, что в ней достигнуто, и с жестокостью изгоняет всех, кто собирается что-то изменять. Но в данном случае не возникает новой «партии»…

Они дошли до некоего, известного только Морозову, пункта в своём пути и повернули обратно, к усадьбе.

— Что вы думаете об эсерах, Николай Александрович? — спросил Стас. Он помнил, что к этой партии принадлежит Матрёна.

— Эсеры… — задумчиво произнёс тот. — Партия социалистов-революционеров… Я знаю почти всех из видных её членов. Ведь она создалась из моей «Народной воли», пока я сидел в тюрьме. Но сам я, после тюрьмы, оставил всякую партизиозность, предпочтя науку. Что я о ней думаю? Если бы она стала правительствующей партией, то прошла бы весь путь окостенения, о котором я вам только что рассказал. А сейчас, при запрете партийной деятельности вообще, о ней ничего не слышно. Верочка Фигнер в тюрьме… Наверное, раз партия действует подпольно, в ней — достойные люди.

Около девяти вечера вернулись домой. Последовал лёгкий ужин и чай. Если бы не было гостя, Морозов ушёл бы работать в свой кабинет, — а так он заговорил о том, что его волновало: о возможном создании водохранилища.

— Если ставить плотину в Романове-Борисоглебске, то затопление будет высокое, но неширокое. А если строить выше Рыбинска, то затопит Мологу.

Оказывается, к нему уже приходили специалисты: хотели измерить, куда дойдёт вода. Морозов сразу показал им куда; из самого визита следовало, что выбрали «широкий» вариант, с затоплением Мологи. И причина — в жажде рекорда: так получится самое большое в мире рукотворное «море»! А что из-за мелководья вода будет гнить, им наплевать…

— Но я думаю, вообще никакой плотины строить не будут, — сказал Морозов Стасу. — У этой власти одна болтовня, никаких дел. Например, говорят: мы увеличили валовой продукт, прилавки полны товара! Прилавки-то полны, но ведь это всё импорт, купленный за счёт продажи древесины, руд, угля, нефти, то есть продукта, добытого малым числом людей. А наши крестьяне не знают, куда сбыть урожай и на какие средства купить детям ботинки! Вы догадываетесь, почему власти не переходят от продналога к денежному? А потому что крестьяне не смогут платить: денег нет. Какие уж тут водохранилища! Какие ГЭС! Построить их можно только рабским трудом…

Стасу предложили место для ночлега, но прежде чем направиться в свою комнату, он воспользовался тем, что остался с Морозовым с глазу на глаз, и задал-таки вопрос о путешествиях во времени. Возможны ли они в принципе?

Учёный тут же процитировал Державина:

Река времён в своем теченье.

Уносит все дела людей.

И топит в пропасти забвенья.

Народы, царства и царей.

А если что-то остаётся.

Под звуки лиры иль трубы,

То вечности жерлом пожрётся.

И общей не уйдёт судьбы,

А потом продолжил: — Какие стихи! Как сформулировано: забвение! Понимаете? Всё дело в памяти людей. Забыто, и будто не было ничего… Но прав ли поэт?

— Так можно или нет вернуться в прошлое?.. — воскликнул Стас, размышляя, как подойти в их беседе к своему опыту. Ведь если невозможно, то не мог бы и он. А раз он мог, то, значит, возможно — но как?

Морозов опередил его:

— Когда вы глядите ночью на звёздное небо, ведь вы глядите в глубину прошлого! Ни одной звезды вы не видите в том месте и состоянии, в которых она находится теперь. Взглянув, например, на звезду, от которой лучи доходят до нас в десять лет, мы видим её такой, какой она была в момент их отправления! Если бы мы имели возможность рассмотреть ее жителей, то погрузились бы, так сказать, в их прошлое на десять лет и увидели бы наяву то, о чем многие из них уже позабыли… Точно так же и они видят нашу Землю не такою, какова она теперь…

Ксения Алексеевна пришла и увела Стаса.

— Николаю Александровичу пора спать, — с упрёком сказала она. — Учитывайте же его возраст. О чём вы говорили? О путешествиях по времени? У него есть об этом водной из книг, я дам вам её.

И Стас долго ещё не спал, обдумывая то, что было написано великим учёным в девятнадцатом веке:

«… Представим себе, что мы изобрели такой корабль, который может чрезвычайно быстро летать по мировому пространству. Ведь мы видим рассматриваемые нами предметы только потому, что волны света, идущие от каждой их точки, бьют по сетчатой оболочке внутри нашего глаза. Значит, если б мы разогнали наш корабль, улетая от Земли, до скорости световых волн (а это будет при быстроте полета около 300 тысяч километров в секунду), то лучи света уже не могли бы бить по нашей сетчатой оболочке, и Земля со всем, что сзади неё, сделалась бы для нас невидимой. Затем, при достижении нами скорости вдвое большей, чем скорость света, т. е. около 600 тысяч километров в секунду, сетчатка наших глаз уже сама стала бы биться по перегоняемым ею волнам, и притом совершенно с тою же быстротой, с какой они бились по ней прежде. Теперь мы снова увидели Землю и всё, что находится на ней и за нею, но только в противоположном направлении, как будто бы отражённую в зеркале. С каждым мгновением мы догоняли бы при этом волны света, летящие от более ранних событий…

Отлетев в ту область пространства, куда лучи доходят во сто лет, мы увидели бы наяву, как Ньютон и Коперник делали свои гениальные открытия. Еще далее — мрачные дела инквизиции и, наконец, самого Христа, умирающего перед нами на кресте за проповедь равенства и братства. Мы могли бы сфотографировать все эти события, восстановить их истории в первобытной истине и убедить наглядно человечество, что ни одно из них не исчезло бесследно, но все существуют и в настоящем времени, в картинах света и лучистой теплоты на различных расстояниях мирового пространства…

И если мы вполне усвоим эти представления не только своим умом, но и сердцем, они заставят нас относиться серьёзно ко всему, что мы делаем и чувствуем: ведь каждое наше чувство, каждое желание уносится в вечность и никогда не умирает».

Молога, куда в одном из снов Стас почти ежегодно хаживал с обозом на ярмарку, теперь соединялась с Ладогой через Тихвинский канал. Замыслил его строительство ещё Пётр Первый, ведь по этой трассе издревле шёл торговый путь с Волги в Прионежье и Балтику, но через водораздел грузы возили гужом. В 1712 году Пётр сам приезжал сюда, чтобы познакомиться с трассой.

После его смерти идею забыли; император Павел её возродил, но строить начали уже после его убийства. И теперь Стас мог сам видеть, как множество маленьких пароходов, взяв плоские баржи на буксир, сворачивали с Волги на реку Мологу, чтобы доставить в Петроград и дальше на север дары знойного Нижнего Поволжья в трюмах своих и на палубах.

Город примерно на треть был застроен каменными домами, в основном одноэтажными, но попадались и двухэтажные. Народу было много; дела здесь шли всё-таки побойчее, чем в заштатном Мышкине.

Запах! Он его сразу вспомнил. Там, на прежнем Холопьем поле, триста лет назад, пахло точно так же. Это была сложная смесь лошадиных и человечьих ароматов, задах земли: так пахли груды овощей; запах пыли: его источали зерно и улица; свежий запах со стрелки рек — Молога в месте впадения в Волгу разливалась на 130 саженей; запах навоза, конечно. Долетал и запах свежего сена.

В отличие от Мышкина здесь был рынок: масло, сыры, мясо и птица, мёд, мука, патока, репа, брюква… Но появились и новые товары: местный картофель, привозные помидоры и дыни… Увидев апельсины, Стас подумал: каким образом китайский апельсин появился в этих краях позже вьетнамского жителя, огурца? Ведь огурцы он ел даже при дворе князя Ондрия!.. Потом сообразил: огурец везли в семечках, и он распространялся во все края рассадой. Апельсин же не приживался ни здесь, ни даже в Византии, а везти плоды никто бы не стал: сгниют.

В лавках купцов рулоны с полотном, гусь-хрустальненское стекло, нарядная нижегородская хохлома, подмосковная гжель, павловское железо, богородские кожи, скобяные товары. Чего у нас тут только не производят…

По улице Корнилова, главной в городе, пропылил полуторатонный грузовик «ЗИК»; за ним с воплями бежали ребятишки. Увидев Стаса, они с теми же точно воплями побежали за ним. Да и весь город провожал взглядом мотоциклиста, затянутого в кожу, оседлавшего мощную машину, какой в этих краях, пожалуй, и не видывали.

Стоило Стасу остановиться на ярмарочной площади, как к нему подбежал, придерживая саблю, молодой околоточный и козырнул — на всякий случай.

— Что ярмарка, скоро? — спросил Стас, снимая шлем.

— Ярмарка? — поразился чин. — Да ведь ярмарки тут уже сто лет как нету!

— Вона как, — сказал Стас, будто ему это было всё равно, и попросил: — Присмотри за машиной. Где тут можно умыться и где почта?..

Он обошёл ярмарочную площадь, отбил телеграмму маме: «Всё в порядке тчк целую тчк сын», — и вышел к стрелке. Внизу два десятка мужиков спускали на воду только что построенную барку; Молога всегда славилась своими корабелами, хотя кораблики тут делали маленькие, скорее лодки. Вдоль берега, там, где во время оно стояли гулящие дома, теперь вели какое-то строительство: возводились каменные стены; окружённая лесами, торчала в небо красная кирпичная труба.

— Любезный! — обратился Стас к проходившему мимо мастеровому. — Скажи-ка, что это у вас тут за стройка?

— Это? — Парень опустил на землю ящик с инструментом, оглядел непривычно одетого Стаса с ног до головы. — Это будет промкомбинат! Мельница, маслобойня, крахмалопаточный завод и, само главно, баня!

— Да ну?!! — поддержал Стас восторженный тон местного жителя.

— А как же! — сказал тот, гордясь. — Индустриализация, панимашь! Не тока ж Москве всё лучшее!

— А говорили, скоро тут затопят всё… — сказал Стас, удивляясь, что простую мануфактуру, даже для времён Петра Первого мелкую, тут считают за индустриализацию.

— Да ходят слухи-т, про плотину и прочие гадости, — протянул мастеровой. — Только мы не верим. Да и не строили б, если затапливать…

— А кто строит?

— Известно кто: англичане. У кого ещё деньги-т есть?.. Слышь, а ты не с Москвы, часом, будешь?

— С Москвы.

— Просьба к тебе. — Парень понизил голос. — Вернёшься в Москву, скажи там, что пущай даже и не думают нас топить. Мы из своих домов не уйдём. Скажешь?

— Скажу.

— Ну, бывай.

Мастеровой поднял с земли свой ящик с инструментом и свернул за угол. Стас подумал, что Морозов прав: не будут строить никакой плотины.

Он побродил по городку ещё с полчаса. Нашёл примерно то место, где стоял дом его тестя, Миная Силова. За добротным забором теперь возвышалось приземистое каменное строение. Стас толкнул калитку и тут же отступил назад: здоровущий лохматый пёс бросился к нему со злобным лаем. На шум вышел сонный пузатый дядька в засаленной майке и нелюбезно спросил:

— Что надо?

— Хозяин, — сказал Стас. — Здесь когда-то Минай Силов жил…

— Чё?.. Не жило здесь никакого Миная Силова.

— Ну очень давно.

Дядька нахмурил лоб, произвёл трудную мыслительную работу и уверенно сказал:

— Не. Никакого Миная здесь не жило.

— А до тебя кто жил?

— Никто, — отрезал дядька, — я всегда тут жил.

И ушёл в дом.

Стас с досадою плюнул ему вслед. Но досадовал не на него, а на себя: кто здесь будет помнить Миная? Старик Державин ещё вон когда заметил, что река забвенья утопит царства и царей, а я ищу какого-то Миная… Но всё же тоска жила в его сердце.

Возвращаясь на ярмарочную площадь, заглянул на минутку в древний Афанасьевский монастырь. Четыре храма на его территории радовали глаз и душу основательностью и красотою росписей. Очевидно, туризма тут ещё не знали, досужие путешественники глаза аборигенам не намозолили, и потому к Стасу вышел местный служка из братии — поздороваться. Стас у него спросил, не осталось ли в городе архивных записей конца семнадцатого века. Сожгли архив-то, сказал служка. В войну ещё. Эх, река забвенья!

На площадке за монастырём две команды пацанов гоняли мячик длинными битами. Стас пригляделся: игра напоминала известную ему лапту, но биты, которыми они орудовали, показались ему более симпатичными.

Зрителями были нескольких активно болеющих мальчишек; недалече от поля сидела, подстелив под себя какую-то тряпицу, нестарая тётка, возле которой стояла длинная сумка, — Стас решил, родственница одного из игроков. Не рискнув приставать к беснующимся мальчишкам, он подошёл к ней, присел рядом, спросил:

— Что это за игра такая? Биты у них интересные.

— Это баловство, сынок, называется бейсбол, — сказала она и отстегнула клапан сумки. Там лежало десятка два длинных бит. — У нас-от лапта, городки, а заграничные играют инако, вот этими битами…

— Неужели из-за границы везут?

— Зачем? Наша фабрика режет.

— А ты чего их принесла, играть, что ли, будешь?

— Смеешься над бабкой старой? На продажу.

— Почём?

— Бери за трояк.

— Да ладно, трояк! За палку! Рубль дам.

— Дешевле нигде нет, — обиделась она. — Американцы, хозяева наши, в лавке своей по тридцатке продают. Да только у них-от никто не покупает, у меня берут.

— А у тебя они откуда? Небось с той же фабрики?

— Знамо дело, с фабрики. Качественные! А знаешь как трудно их вынести? Надзиратели что звери…

Бензоколонок в стране было не так чтобы много, а скорее мало. И чем дальше от Москвы, тем меньше. Поэтому мотоцикл Стаса был снабжён дополнительными кронштейнами сзади — слева и справа, в которых укреплялись канистры с бензином и маслом. А к правому кронштейну были приварены три кольца: сверху, снизу и посерёдке, для удочек и прочих круглых предметов. В эти-то кольца Стас и пристроил свою новую биту. Князь де Грох от неё, может, и отказался бы, но в душе Стаса на этот раз победил старшина десятских дружины князя Ондрия. Удобная штуковина бита: правда, хуже бунчука — никаких подковырок не сделаешь, зато для удара приспособлена идеально. Он покрутил её в руках, вспомнил, как однажды, давно, сломал дома хорошую швабру ради палки… И взял.

А когда пристроил биту на место, из-за угла вынырнул молодой околоточный. Он тут и околачивался два часа, за мотоциклом присматривал. Стас глянул по сторонам — не видит ли кто, — сунул в ладошку парня полтинник:

— Спасибо за заботу…

* * *

От Мологи махнул он сразу на Бежецк и Тверь. В Москву его совершенно не тянуло. Дело, наверное, в пейзажах, решил он, и задумчиво произнёс вслух: paysage. Дословно — вид местности. Что мы тут имеем? Ровная как стол равнина, и над нею небо. Уж если облака, то от края до края. Уж если солнце, то его отовсюду видно. Уж если улетать душою, так на все четыре стороны. Никаких вихляний вроде фьордов. Никаких загромождений вроде гор; как же они угнетали его в Баварии!

Простор, вот в чём дело! Душе простору хочется!

А в городе? Таком, как Москва?.. То-то же…

Ещё когда ехал к Морозову, ассоциации тянули одна другую — простор, небо, душа, Бог, — и этот свободный полёт мысли сам собою вызвал из памяти имя крёстного. В наше время крёстные родители не имеют уже того значения, как раньше. И сами они забывают о своих обязанностях, и крестники тоже не помнят о духовных узах. Но некоторые — вот вроде как он, Стас, — хотя бы помнят, кто их крёстный.

Князь Юрий Афанасьевич Юрьев.

Он был дядей мамы Стаса, Елены Эдуардовны, а его именьице на берегу Волги — Иваниши — семья Гроховецких в былые годы использовала как летнюю дачу. Хотя, признаться, место было сырое: речка Иванишка и ручеёк Тьмака да ещё болотце в придачу поставляли комаров в ба-альшом переизбытке.

Направив мотоцикл свой в сторону Твери, Стас, так ли, эдак ли, попадал к нему в гости.

Князь Юрьев был того же возраста, что и Морозов. Но настолько же, насколько Морозов был погружён в науку, князь Юрьев был погружён в религию. Насколько Морозов стремился избегать догм, настолько князь Юрьев был им привержен. Насколько Морозов желал молодёжи раскрепостить свой ум, настолько князь Юрьев желал закрепостить ум любого живого существа, оказывавшегося в пределах достижимости. Стас оказался в этих пределах.

Юрий Афанасьевич выпал из реалий бытия уже лет десять как, и с тех пор прореха в его памяти только увеличивалась. Но то, что выучил в юности — а именно Священное Писание и поучения отцов Церкви, — он помнил преотлично. Зато забывал, о чём говорил пять минут назад, и съезжал на повторы. А поскольку он был при этих качествах чрезвычайно гостеприимен и навязчив, у того, кто попадал в его лапы, было только два выхода: или стать религиозным фанатиком (вариант: повеситься с тоски), или бежать без оглядки (вариант: взбеситься и убить князя).

Поскольку он дожил до преклонных лет и отнюдь не был окружён толпой почитателей, Стас сделал вывод, что большинство или повесилось, или сбежало.

Оставаться здесь в добром расположении духа мог бы только второй такой же — выживший из ума, в пять минут забывающий, о чём говорит ему старый надоеда. Вдвоём они были бы просто счастливы: а как же, духовная жизнь!

Но и Стас устроился у крёстного вполне сносно.

Он уже в семнадцать лет входил в число тех неисправимых книгочеев, которые, увидев буковки даже на клочке бумажки в туалете, немедленно начинают их читать. И в бытность свою крестьянином в Рождественском монастыре, страдая без чтения, перечитал по много раз всё, что мог найти. А других книг, кроме духовных, там не было.

Теперь он быстро нашёл окорот на крёстного. Когда тот надоедал ему своими божественными текстами, Стас просто перехватывал инициативу: шпарил на ту же тему или прямо тот же текст. Юрий Афанасьевич выпучивал глаза, раскрывал рот и, пуская слюнку, прислушивался, пытаясь понять, откуда, без его участия, истекают святые речи. И даже по окончании сеанса князь ещё полчаса-час был невменяем и молчал. Благодать!

Однажды сидели они на веранде; Стас попивал молоко, а князь надтреснутым своим голосом медленно излагал некоторые соображения о чувственном видении духов:

— Когда руководит Бог, тогда отделяются призраки истины; тогда даруется подвижнику духовное видение духов, с точностию обнаруживающее пред ними свойства этих духов. Уже после этого даруется некоторым подвижникам чувственное видение духов, которым пополняются познания о них, доставленныя видением духовным… [91].

… А если принимать заказы на изготовление копий картин великого Эдуарда де Гроха, думал под его журчание Стас, то можно обеспечить себе сносный доход и отказаться от денег отчима. Снять квартиру и жить отдельно. И даже лучше не в Москве, а в пригороде…

— Желая узнать, какой исход будет иметь сражение, в которое он намеревался вступить с филистимлянами, Саул просил волшебницу, чтоб она вызвала из ада душу почившаго пророка Самуила для совещания с ним. Волшебница исполнила это. Явившийся на призыв ея пророк предсказал царю поражение и смерть в битве. Саул впал в отчаяние; явление пророка и предузнание будущаго вместо пользы принесли ему величайший вред… Да не мнят о себе что-либо те, кто увидел чувственно духов, даже святых ангелов: это видение нисколько не служит свидетельством о достоинстве видевших: к нему способны и самыя бессловесныя животныя. Ибо сказано: «И увидела ослица ангела Господня, стоящего на дороге с обнажённым мечом в руке…».

— … и своротила ослица с дороги, о чём смотри «Числа», двадцать два, стих двадцать третий, — тем же заунывным тоном подхватил Стас.

Старик заткнулся.

И тут Стас почувствовал: тянет

Он покрепче вцепился в плетёный стул, и…

Верховья Волги — Литва — Польша — Московия,

1406-1448 годы.

Он, голым, рухнул на спину прямо в мелкий ручей, а рядом практически одновременно — лишь с небольшой задержкой — появился столь же голый, но старый и маленький бородач, стоящий на ногах. Это был лес; недалече была слышна река: ручей, в котором мокла его спина, с плеском втекал в неё. Не стесняясь своей наготы, бородач наклонился над Стасом, вгляделся в его лицо и вскричал с некоторым весельем:

— А вот и опять ты, Эдик! Как дела? — Потрепал его по волосам: — Повзрослел! Но что ж ты кувыркаешься? Я же учил: когда тянет , упрись в стеночку иди к дереву какому прижмись, чтобы на ногах быть. Забыл, чай?

Деда этого Стас уже видел, и тоже на фоне леса. Детские, смутные воспоминания… Что-то ужасное… Ну конечно!

— А я тебя знаю, старик! — воскликнул он. — Меня медведь ел, а ты не помог! — И он вскочил на ноги, оказавшись на две головы выше деда.

— Так ты другой? — задрал голову бородач.

— Другой! — передразнил его Стас и пошёл выламывать палку. — Ну и вопросец. Как на это ответить? А?

Он выломал палку, дал её деду. Выламывая вторую, размышлял вслух:

— Ведь это здесь и было. Я приехал к крёстному и увидел свой первый сон. Тут был медведь и ты. Он меня ел, а ты помалкивал!

— Хе-хе-хе! Помалкивал! Он потом и меня сгрыз.

— Ладно, дело давнее, — вздохнул Стас. — Зовут меня Станиславом, можно — Стасом. Рассказывай, собрат по несчастью, что тут, собственно, происходит. Каким чудом мы тут встретились? Кто такой Эдик? Кто ты?

— А меня зовут Кощеем, — весело посверкивая глазками, сказал дед, одновременно начиная сбор трав и веток для изготовления юбочки.

— Оп! Кощей? Неужели в сказках про злых духов правда изложена? Хотя… Понятно! Бессмертный!

— С того же самого мы и с Эдиком начинали. Он пугался моего прозвища и полагал бессмертным. Нет, отрок Стас, не бессмертен аз, атакой же, как ты.

— А почему тогда Кощей? И кто такой Эдик?

— Кощей — потому что кочую. Ты займись делом-то, одеваться надо да идти. Нам тут жить, поговорить успеем.

* * *

…Избушка имела вид совершенно неухоженный. Провалы маленьких окон, упавшие рассохшиеся ставни и дверь, сгнившая деревянная крыша. Старик огорчился:

— Ну вот, придётся всё чинить. В прошлый-то раз на век уходил и не вернулся. Вот оно всё и пропало…

— Как? Век? — поразился Стас.

— Век, — подтвердил старик. — Там, где жил тогда — в Ливии [92], — у жителей дети выросли, и внуки народились.

— Да ведь век — это же сто лет.

— Сто лет? Вряд ли кто живёт столько… Обычно ухожу отсюда, и возвращаюсь сюда же, и складываю в месте сем речь и рухлядь, чтобы на следующую ходку было, а в тот раз не получилось вернуться. Пришли пастыри с воями, учинили в Ливии насилие во имя Господа. А я, отрок, слишком много о Господе знаю, чтобы в споры вступать. Ушёл в свой истинный облик прямо там. Прожил дома до нового сенокоса, а сего дня, накосив копёнку, прилёг соснуть в тени, да и чувствую:тянет. Обрадовался: не молод уж, не пройтись ли по знакомым местам? Вдруг да боле Господь не попустит?

— А как мы оказались в одном месте и в одно время?

— Чтобы встретиться с другим, надо к нему прийти.

Вот и попробуй пойми его… А Кощей вытащил из-под гнилья каменный топор и какие-то железки, и они начали латать избушку. Дед говорил:

— Было, поселил я тут семью, бежали они от крымчаков. Семь поколений жили, сохраняя домус. Меня, когда являлся им, почитали за… ты не знаешь. А потом вымерли. Ваши, дальние, поведали, что род их пресекся по генечим… генетичим — правильно?.. — причинам.

— Прости, дед, я не понимаю. — Стас никак не мог заставить себя произнести «Кощей». Знал, что это глупый предрассудок; помнил слова Морозова: люди вызубривают правила и не могут потом их перешагнуть, — и что-то его самого тормозило…

Зимовать остались в этой избушке. Кощей объяснил, что есть дальние ходоки, которые его зачем-то ловят. А отсюда только две дороги: через Старицу к Вязьме и на Тверь. Эти зловредные дальние ловили его и там и там: выставляют свои дозоры — никуда не денешься. Поэтому лучше и не соваться, ограничившись походами по здешним лесным деревням; в них есть всё необходимое.

Действительно, в редких деревушках — как выяснил Стас, независимых ни от какой власти из-за своей изолированности, — хоть и побаивались Кощея, почитая за духа лесного, легко шли на обмен. Брали приносимые Стасом шкуры и меха животных, давали зерно. А овощи, мясо, рыба, мёд, орехи и грибы у них были свои.

Говорили долгой зимой обо всём; Кощей полагал своим долгом обучать неопытного отрока. Он действительно знал и понимал невероятно много. Он живывал во всех временах и по внутреннему своему возрасту был чудовищно стар. Между ними, людьми разных эпох, разумеется, возникали непонимания, но что интересно, Стас не понимал старика гораздо чаще. В чём-то глубинном Кощей был человеком иной, что ли, породы. Он был частью этого леса и мира, а Стас не ощущал себя такой частью.

Однажды Стас спросил его:

— Кошей, я не в первый раз в прошлом. Всегда попервоначалу было мало понятного в разговоре людей старых времён. А твоя речь мне понятна — хотя, кажется, ты родился раньше царя Алексея Михайловича.

— Tempora mutantur [93], и говор тоже, — ответил Кощей, — но кто ведает многих, ведает многое. Так же, как ты, говорил Эдик — я освоил его разговор. Те, дальние, увязавшиеся с нами, говорили на аглицком, и я стал понимать язык сей, но здесь такого нет — нигде не нашёл. Они не такие суть, как ты и аз, грешный, они ходят при помощи машины, и Господь их — другой. Сие странно мне. Ибо истинно знаю, Господь един и неизменен.

И опять ушёл от ответа, когда он реально родился. Стас уже несколько раз вопрошал об этом, но старик был скрытный. Вот и теперь:

— Меня часто пытывали об истинном времени моём дальние люди — аглицкие, и другие; шестирукие тож; но не мог я ответить им, и тебе не смогу. Раньше даже не понимал, о чём спрос. Теперь-то понимаю. Из учёных галльских схоластов из города Париса цифры времени знаю, и древнее гречество, и старинное еврейство, и новомодное латинство познал, но всё же ответить не могу.

— Но почему? Ведь это же так просто.

— А тут есть три правды. Первая — что схоласты ошибаются и доподлинно познать время невозможно. Вторая — что час истинной своей жизни следует скрывать. Бросал я многажды ходки через самовольную смерть, в истинный облик возвращаясь, лишь бы не дознались, откуда аз, ибо в неистинном облике убить тебя последней смертию нельзя, а в истинном — можно. И ещё должен ты понять третью правду: всё едино суть; мир, как и Господь Бог, целостен, а значит, таковы и время, и протяжённость Вселенной.

Стас подумал, что судьба показала ему подряд трёх стариков: Морозова, князя Юрьева и Кощея. Морозов с помощью научного метода стремится познать законы эволюции, разрушить догмы и стереотипы, и не хватает ему всего лишь возможности проверить свою историческую теорию на местности. У Кощея — интуитивное понимание законов эволюции, полная возможность проверить на местности любую теорию и абсолютное отсутствие интереса к такой работе. У князя Юрьева — одни лишь догмы и никакого желания познаний.

Особенно часто и Подолгу говорили они об Эдуарде. Англичане Стаса не очень интересовали, Эдик был важнее — ведь Стас уже слышал о нём в Париже, когда устраивался в мастерскую мэтра Антуана. Потом экскурсоводша в галерее Palais-Royal тоже упомянула Эдуарда Гроха как английского лорда. И он знаком с Кощеем, он ходок, темпоральный путешественник.

Но откуда Эдик взялся?! Он не мог быть дедом Стаса, потому что его дед Эдуард был отцом его мамы, а способности ходока, как он понял, передаются только по мужской линии, да и то не каждому. Кощей же, при всей своей мудрости, не понимал его волнения, хотя сам в подробностях пересказал всё, что поведал ему о своей реальной жизни Эдик.

— Это был не ты, а другой, лишь обликом с тобой немного схожий, — убеждал он Стаса.

— Да, другой, — с сарказмом отвечал тот. — Я и сам знаю, что другой, ведь я — это я. Но только отчего-то твой Эдик мой современник и родился от моих мамы с папой, а я его даже не знаю. И кстати, у нас один и тот же крёстный, князь Юрьев, благодаря чему и он и я, собственно, и попали в места твоего постоянного проживания.

Зима была более морозной, чем зимы двадцатого века, знакомые Стасу. А уж с погодой Баварии и сравнивать нечего!.. Впрочем, во времена царя Алексея Михайловича было холоднее. И всё же только теперь Стас понял, что обычай заготавливать дрова в длинных поленьях возник не только ради ускорения самого процесса заготовки, а и чтобы зимой греться два раза: когда рубишь и когда топишь.

Обсуждали они и англичан: Хакет не понравился Кощею, потому что глуп и беспощаден, отец Мелехций — потому что умён и хитёр. А сочетание глупости с беспощадностью, как и сочетание ума и хитрости — это смеси очень опасные. Два человека, обладающие такими свойствами, собравшись вместе, способны на любое негодяйство.

Весной Кощей проговорился, что англичане интересовались историей Руси, которую им в подробностях пересказывал Эдик. И особенно они выспрашивали про жизнь императора Павла. Стас насторожил уши:

— Что ж ты раньше молчал, дед?

— А что я понимаю в вашей истории? Ведь она о том, что будет после…

— Та-ак! Может, здесь и найдём ответы? Рассказывай.

— Но я в вашем времени не жил, ничего не знаю, — удивился Кощей. — Как же я могу про это рассказывать? Вы там, а я тут.

— Да какая разница, кто и с какого конца историю рассказывает?! Ни Эдик, ни эти англичане тоже при императоре Павле не жили. Рассказывай!

И Кошей, насколько сохранил в памяти, пересказал ему, что император Павел покушение пережил, царствовал долго и праведно; ему наследовал сын Константин; за ним был Константин II Инженер, и так до императрицы Анастасии, при которой и живёт Эдик в стольном граде Петербурге, с папенькой и маменькой, собираясь поступать в университет, на исторический факультет.

— А что такое факультет, Стас? Эдик мне говорил, да я запамятовал…

Стас погнал его рассказывать по второму разу. Потом особо выспрашивал про покушение на Павла: кто, да как, и когда. Неделю его мучил. Выжал старика досуха; больше тот ничего вспомнить не мог.

Ему смутно помнился школьный курс истории, в котором покушение на Павла прошло без сучка без задоринки. И он знал эту же историю, но с неудачным вмешательством то ли солдата, то ли фельдфебеля Степана. Знал также вариант, в котором Степан был вахмистром, предводителем отряда — и тоже не достиг успеха.

Теперь ему стала известна версия удачного вмешательства Степана: Павел остался жив, но его, Стаса, подменил Эдик. Разум его соглашался на возможность исчезновения одного и появления другого; он имел уже такие примеры — одна исчезнувшая Эйфелева башня чего стоила; непонятным было одновременное существование их обоих.

— Давай думать, — предлагал он Кощею. — В моём истинном времени — тьфу, в моей реальной жизни — Эдика нет. А в его жизни, соответственно, нет меня. Но в твоей жизни, Кощей, мы оба есть. И ты сначала встретил меня — с медведем, помнишь? — потом его, а потом снова меня. А я сам в Париже едва не столкнулся с ним нос к носу. Как же это может быть?

— Не спрашивай, не понимаю. Я одному верю: всё едино суть, живи как живётся и не пытайся переделать мир.

— Но ведь кто-то — и я даже знаю кто! — вопреки твоему, старик, учению, мир изменил. Вопрос только водном: как сосуществуют оба мира, прежний и изменённый?

Он ломал себе голову над этой проблемой всю весну. В мире номер один Степана не было. Вдруг он неизвестно откуда появился и спас императора: родился мир номер два. Из книги Букашкова следует, что некий фон Садов «предал» Степана, и тот был убит. И в это же время, в этом же городе находился другой фон Садов, геолог! Понятно, что оба Садова — ходоки, его, Стаса, потомки: один явился из мира номер один и отправил в путь Степана, а второй — из мира номер два; он своим деянием вновь вернул пусть немного изменённый, но мир номер один. И никто на свете заметить этого не может, кроме ходоков.

— А всё-таки: если исчезла реальность Эдуарда, то и видимость Эдуарда, с которым ты встречался, Кощей, должна была исчезнуть? А?

— Велми, отрок, меня удивляет, как ты толкуешь слово должен. Кто кому должен?

— Непонятно…

Два мира взаимно уничтожают друг друга. Император или жив, или нет. Родился или Эдик, или он, Стас. Никак не могут они быть здесь одновременно. И, кажется, ключевая фигура, порождающая парадокс, — Степан.

От момента, когда он, волею фон Садова, приступает к искажению первоначальной истории: садится на коня и скачет спасать императора, — и до момента, когда фон Садов его истребляет, проходит, предположим, полчаса. И в эти полчаса, пока Степан скачет, существуют оба мира! Через эту «дырку» и проник в наш мир Эдик!

Наверное, гнев Кощея, с точки зрения ребёнка, был страшен. С точки же зрения стороннего наблюдателя он мог выглядеть забавно: трясущаяся голова на хилом тельце, сверкающие глазки, язык, мелькающий между лохматыми усами и широкой редкой бородой, визгливый голос, быстрый говор. Но Стас ничего забавного в происходящем не находил, ибо причиной гнева старика был он сам.

Кощей разорался после признания Стаса, что в одну из ходок он обзавёлся ребёнком мужеска пола, потомки которого — фон Садовы — и закрутили ту кутерьму, на разгадку которой они потратили всю зиму и весну.

— Наши ходки — это монашество, — кричал дед. — Достаточно натерпелись от распущенности в былые времена! Забыл, чем кончилась война зеркальных близнецов? От тебя только и требовалось, негодник, соблюдать правила входке: стараться, чтобы баба не понесла, а уж коли такое случилось, холостить младенца.

— Откуда мне знать правила? — вяло отбивался Стас, чувствуя свою вину. — Отец погиб, никто меня не учил…

— А я всё удивляюсь — отчего-то зачастили ходоки. Такое бывает, когда надо Господу прореху залатать. А это, стало быть, ты виноват?

За следующие месяцы — а Кощей прожил ещё полтора года — Стас выслушал немало историй о том, к каким ужасным последствиям приводит вмешательство в установленный Богом ход событий. Нарушителя, или его жену, или ребёнка, или всех сразу поражает слабоумие, нутряные болезни, ранняя смерть. На них ополчаются все силы зла!

— Если наши ходки богоугодны, — возражал Стас, — ополчаться должны силы добра…

— Кому должны силы добра, нечестивец? — возмущался старик. — Добро, зло… Всё едино суть…

Однажды он рассказал Стасу о ходоке Никодиме Телегине, что родом с Вологды. Никодим сей очень хотел творить добро. Служил при великом хане, подговорил того, чтобы назначил ярлом в русских землях князя Александра. Тот и назначил. А этот Александр, став великим князем, такое жуткое кровопускание на Руси учинил, что страшно вымолвить, — так доброта Никодимова обернулось во зло.

Как-то Никодим был в землях Кощея, и в ходках своих встретились они. Тот поведал о сделанном и рассказал, что с тех пор охотятся за ним злые люди… И они посчитались роднёй, и так сошлось, что этот Никодим Кощею правнук в пятом колене. Ну, ему, Кощею, об этом трудно судить; он тех, кто родится от его внука, знать не может. А что интересно, ни сын его, ни внук в «ходки» не ходят. Не всем Бог радость такую даёт…

Обещал тот Никодим ещё прийти, чтобы встретиться, и не пришёл боле. Видать, настигли его злые люди…

Когда умер Кощей, Стас похоронил его по православному обряду, немного пожил один и, окончательно заскучав, решил выбираться из леса. Но это же тайга непроходимая! Куда идти-то? Дед так и не научил…

Пошёл в ближайшую деревушку в семь дворов, чтобы выспросить, что да как. Выспросил: все передвигаются только по рекам, но, оказывается, за эту землю уж сколько лет воюют московиты с тверяками. И ежели идти на восход или на полудень, обязательно или те, или эти схватят и пошлют в бой. А ежели идти на полночь, там тверяки с новгородцами Торжок делят. Неизвестно ишшо, чем кончится, а тутошние робяты, как ни береглись, на ярманку ходючи, одного таки потеряли. Попался он на глаза новгородским, те ему дубину в руки и погнали воевать; в три дны парня не стало… А им что, им не жалко, он же чужой…

Был конец мая. Вооружился и Стас дубиною и двинулся на закат: реки туда не было, но описанная ему диспозиция не оставляла другого выбора. Шёл месяц без малого — велик лес! Целый громадный мир, и ни одного человека… И лес не страдает от его отсутствия, а, наоборот, если забредёт хоть один — да вот хотя бы Стас, — пытается от него избавиться. То волков напустит, то болото подсунет.

В завершение этого многотрудного похода Стас, аки пчела на цветок, прилетел прямо в руки агентов великого князя литовского Витовта.

Алебарда — оружие серьёзное. Это не просто палка и топорик. Это гибрид бунчука, копья и топора, снабжённого к тому же багром. Придумал его неведомый средневековый гений специально против тяжело вооружённого рыцаря: можно его проколоть через пластины доспеха; можно рубануть по шелому; можно, зацепив крюком, с лошади сдёрнуть. А длинное древко позволяет ударить издали.

Стас не успел нарадоваться своему новому оружию, а их полк повели уже из Ковно быстрым маршем. Знающие люди говорили, что ведут бить тевтонов — и это нам повезло, почти всю пехоту оставили в Литве!.. Ну, тевтонов так тевтонов. И лишь когда проходили в середине июля город Дубровно, сообразил Стас, что вот прямо немедленно произойдёт та самая Грюнвальдская битва, о которой когда-то, валяясь на койке в деревне Николино, позабыв даже об утехах с Матрёной, читал он у Иловайского!..

Начало битве положили татары. Они заманили тевтонов ложным отступлением под артиллерийский огонь белорусов. И началась рубка! Били немчуру смоляне, литвины, татары, чехи; одни только поляки жевали сопли в стороне. Наконец и их втянули в сечу.

Уже через час боя Стас изломал свою прекрасную новую алебарду о рыцарское железо. Подобрал шестопёр убитого соседа, и оказалось, тоже неплохая штука! Булава с шестью металлическими «перьями» при удачном ударе сплющивала вражьи латы, заклинивала стальные суставы доспеха и так сотрясала рыцарю нутро, что он переставал сопротивляться и покорно ждал, пока его зарежут.

«Эх, да я бы мог дополнить Иловайского целой книгой!».

… В 1426 году, когда великий князь литовский Витовт в последний раз привёл свою сводную армию — в которой, помимо литвинов, были чехи, немцы, румыны и турки — к Москве, Стас был ранен смертельно и выжил просто чудом. И закончил он эту свою жизнь в монастыре, и даже не литовском, а московском. Он переписывал там священные тексты двадцать с лишком лет, до самой автокефалии, когда Русская церковь стала независимой от Царьграда.

* * *

— …Если души существуют после разлучения их с телами, — надтреснуто бубнил князь Юрьев, — то это самое уже значит, что существуют духи. Существование их делается вполне ясным и очевидным для того, кто занялся правильным и подробным изучением христианства.

Стас протянул руку, взял стакан молока, жадно выпил. Налил ещё из кувшина, выпил. Есть хотелось невыносимо.

— Отвергающие существование духов непременно вместе с тем отвергают и христианство, — зудел старый князь. — Сего ради явися Сын Божий, говорит Священное Писание, да разрушит дела диавола, да смертию упразднит имушаго державу смерти, сиречь диавола…

— От Иоанна, — машинально буркнул не вполне пришедший в себя Стас. Князь на секунду замолк, прислушался и, не дождавшись продолжения извне, продолжил сам:

— Одним только христианским подвижничеством доставляется правильный, законный вход в мир духов. Все прочия средства незаконны и должны быть отвергнуты как непотребныя и пагубныя. Истиннаго Христова подвижника вводит в видение сам Бог…

Польша — Дон — Екатеринбург, 1773-1801 годы.

Предприятие, в которое Марсель Анжели втравил Эла, заключалось в том, чтобы сопроводить в Россию некую важную особу. Особа ехала из Франции через Германию и Польшу, и дальше — через Малороссию — в донские станицы и миссию имела глубоко секретную.

— А от Дона и до вашего Урала недалеко, — говорил Марсель. — Кроме того, что вы доберётесь куда вам надо, нам денег отсыплют столько, сколько мы за всю жизнь не видели, а папаша мой вам предоставит любые протекции. Займёмся лошадьми, мой друг!

…Вскоре прибыла секретная особа, а с нею — полтора десятка вооружённых человек свиты, не считая слуг и кучеров. Команда везла с собой какой-то немаленький груз и была настроена весьма решительно. Тронулись в дальнейший путь немедля. Особа представляла собой румяного француза лет сорока пяти, с властным выражением лица, заросшего молодой бородой по самые глаза. Элистера удивила та почтительность, с которою обращались к французу остальные.

Продвижение было организовано чётко: каждое утро двое верховых отправлялись вперёд и находили постоялый двор для ночлега. Затем один из верховых оставался на месте и присматривал за хозяином двора и челядью, а также за приготовлением ужина, второй же выезжал навстречу поезду. Расплачивались не скупясь.

Когда подъезжали к Дрездену, Эл не выдержал:

— Простите, мой друг, у меня складывается такое впечатление, что наш le chargement particulier — чуть ли не особа царственных кровей! — сказал он, когда вперёд выслали их парочку.

— Вы будете смеяться, но это так и есть, — ответил Марсель.

— Что вы имеете в виду? — взволновался Эл, которому полковник Хакет — сначала в двадцать первом веке, затем тут, в восемнадцатом — от души рекомендовал держаться от царственных особ подальше.

Марсель оглянулся вокруг и, понизив голос, сказал:

— Мы везём русским их императора!..

И дальше до самой границы Польши и России Эл вопросов своему другу не задавал. Он уже понимал, что влез в интригу, которая едва ли закончится хорошо. Но вспоминался полковник Хакет, его слова: «На свете нет ничего более нестрашного, чем собственная смерть». Эх, была не была! В конце концов, он занимается тем, ради чего его сюда забросили: едет в Россию. И будь что будет.

* * *

Чем дальше они пробирались на восток, тем хуже становились дороги и беднее население деревень, да и сами деревни всё реже попадались на пути. В каждой деревне обязательно было две-три семьи евреев, которые держали здесь всю торговлю, постоялые дворы и вообще всё, где только могли крутиться деньги.

На одном из мостов, брёвна настила которого сгнили напрочь и поправить его никому из местных жителей, видимо, в голову не приходило, лошадь, впряжённая в подводу, подвернула ногу, телега накренилась; из-под кожи, которой был накрыт груз, выпала бочка и разбилась. Стас увидел наконец, что за груз они везли в Россию: медные деньги, Несколько офицеров тотчас спешились и стали собирать рассыпавшиеся монеты. Эл пришёл к ним на помощь, и прежде чем ему объяснили, что в его участии необходимости нет, успел рассмотреть вычеканенный на монетах профиль бородатого мужчины в короне и надпись: «Redivivus et ultor» [94].

В местечке Мозырь, в гнусной вонючей корчме с низкими потолками, их дожидались человек десять русских казаков. Была команда готовиться к ночлегу. Царственная особа, сопровождаемая старшим офицером свиты и Марселем Анжели, удалилась в заднюю комнату. С ними отправился предводитель казаков — лет сорока, стриженный в скобку, поджарый и сутуловатый, с тронутой сединой чёрной бородой клином.

Элу всё это было неинтересно: до секретов царственных особ его всё едино не допустят, — и вообще были дела поважнее. От насекомых уже и шёлковое бельё не спасало. Пока ехали через Германию, раза два всё же мылись; в Польше об этакой роскоши пришлось забыть. Что до России, то Эл полагал, там положение с гигиеной будет ещё хуже — кстати, как позже выяснилось, ошибся: там бани были едва не при каждом дворе… Попробуй доживи в таких условиях до восьмидесяти четырёх лет, подумал он.

Отыскав старого еврея — хозяина корчмы, он по-немецки спросил у него, где можно помыться с горячей водой. Тот его отлично понял и отвечал на вполне сносном немецком. Он отвёл гостя в маленькую баньку на заднем дворе, зажёг масляную лампадку, предложил раздеваться, а воду, сказал, ему сейчас принесут. На вопрос Эла о плате за удовольствие еврей замахал руками, затряс бородой и уверил постояльца, что плата будет такой крошечной, что он, постоялец, будет вспоминать и отель и хозяина отеля всю жизнь с неизменной благодарностью и изумлением. К тому же служанка постирает бельё и одежду.

Эл снял камзол и панталоны и выбросил их за дверь, на грязный двор. Вскоре действительно полусонная девка явилась с куском щёлочи и ведром горячей воды. Знаками предложила раздеваться, что Эл и сделал. При тусклом свете лампадки ему было не рассмотреть, хороша ли собой или дурна девка; однако же когда её руки коснулись его тела, вспыхнувшее в нём пламя страсти отвергло здравые доводы рассудка, да и девка не сопротивлялась.

Хозяин со скорбным видом дожидался его на пороге корчмы.

— С ясновельможного пана будет один серебряный талер за баню, — объявил он, — и десять серебряных талеров за Марысю.

— Сколько? — открыл рот Эл.

— Хорошо, делаю вам скидку, — поспешил сказать корчмарь. — За всё про всё десять серебряных талеров.

— Да за эти деньги можно всю вашу корчму купить! — завопил Эл. — И ещё две деревни в придачу!

— Вечно вы, немцы, торгуетесь! — Хозяин взял назидательный тон. — А что вы испортили лучшую девушку в округе, вас не волнует? Что у неё, может быть, теперь никогда не будет жениха? А женихи в наших краях, между прочим, на земле не валяются, всех поубивало на войне, сударь, как вы могли заметить!

— Что, мусью, проклятый жид тоже требует с тебя за девку золотой запас государства? — спросил, улыбаясь, вышедший из темноты тот самый предводитель казаков.

Он говорил по-русски, и Эл, благодаря урокам полковника Хакета, понял всё, что тот сказал.

— Хочетт… — выдавил он из себя труднопроизносимые русские слова. — Дьесьятт талер. Их бин испортьитт его дьевка…

— Десять талеров? — ахнул казак так громко, что бедный Корчмарь скукожился и затрясся. — Девку тебе испортили? Да её тут по десять раз на дню портят кому не лень, жидовская твоя морда! Даже я, грешным делом, давеча сподобился…

Тут казак перешёл на какой-то другой язык, похожий на русский, но совершенно Элу непонятный. Слова в нём перемежались с неуловимой быстротой, а экспрессионная составляющая была сведена к нулю. Должно быть, приграничный диалект, подумал оксфордец. Полковник Хакет, наверное, понял бы, а я — увы…

— Ладно, заплати ему три талера, — сказал казак, окончив свою беседу с корчмарём. — У них здесь действительно высокие цены. Война, разруха…

Эл скрепя сердце достал из кошелька три серебряных монеты и протянул корчмарю. Тот посмотрел на них с тоской, потом две сунул куда-то в складки одежды, а третью отдал казаку. Тот весело осклабился, попробовал монету на зуб, затем снял красную шапку, сунул туда денежку и шапку надел.

— Емеля Иванов, — сказал он и протянул Элу руку, нисколько не смущаясь. — Прозвищем Пугач.

— Элистер Макк, — пробормотал Эл, отвечая на рукопожатие. — Бергмастер.

— Ну, бывай, немчура, — бодро сказал казак. — Смотри на жизнь веселей.

Наутро их отряд разделился. Царственная особа, обоз, казаки и большинство свиты остались в Мозыре, а Эл, Марсель, ещё двое офицеров и трое казаков верхами поехали в Россию. Каждому из них была отсыпана мера денег — не тех, что были в бочках, а настоящих.

— Марсель, вы объясните мне наконец, что всё это значит? — спросил он друга. — Кто на самом деле тот человек, зачем нас встречали казаки и что это за авантюра, в которую мы ввязались?

— Всё очень просто, — отвечал тот. — Мы сопровождали российского императора Петра Третьего, незаконно свергнутого десять лет назад своей бессовестной супругой. Ему пришлось скрываться, pauvre majeste [95]. — Тут Марсель чуть ли не всхлипнул. — И вот справедливость торжествует! При поддержке своего венценосного брата Людовика он возвращается управлять своим государством!

Эл аж присвистнул:

— А что по этому поводу думает само государство в лице его просвещённой супруги?

— Надо полагать, что государство в лице его просвещённой супруги будет сопротивляться до последнего, — небрежно сказал Марсель. — Кто же добровольно откажется от власти над половиной земной поверхности?

— Для этого и завербованы эти казаки?

— Oui, мой сообразительный друг! Они на своих пиках приведут его под венец.

— Но мне… не показалось, что он русский, этот низвергнутый император…

— А он и не русский вовсе. Он хоть и внук их Петра Великого, родился и вырос в Голштинии. Потом… э-ээ… долгие странствия по чужбине… отчаяние и глубокая скорбь… сделали его похожим на француза… — Марсель покосился на друга: доходит ли до того его лёгкий французский юмор? — Размышления о неблагодарности человеческой…

— Какой ещё неблагодарности? — перебил его Эл, которому было не смешно.

— Да ведь она тоже немка, эта русская императрица! Супруг вывез её из какой-то дыры вроде той, где я с вами имел счастье познакомиться, привёз в Санкт-Петербург, осыпал милостями, а она… Пригрел змею на груди…

— Ага, — сказал Эл. — Французские деньги и казачьи сабли, стало быть, помогут немцам разобраться, кто из них достойнее, чтобы править Россией?

— Это будет записано в анналах истории как самая крупная победа французской дипломатии!

Англичанин совсем был сбит с толку. Он изучал в своё время историю разных европейских держав, однако же ни о каком французе, вернувшем себе российский престол после несправедливого с ним обхождения, не слышал.

— А куда мы теперь направляемся? — спросил он.

— На вольные берега Танаиса. В край русских религиозных диссидентов и несчастных магометан, угнетаемых несправедливой властью. Там мы дождёмся приезда законного императора и во главе казачьих и крестьянских войск пойдём на Москву — древнюю столицу русского царства, и Петербург — столицу новую!

По территории России передвигались тихо, стараясь не привлекать к себе внимания. По счастью, сельская местность была пустынна: шла война с Турцией, и всё, что было в этих местах военного, ушло на южные рубежи; большие же станицы они объезжали стороной. Элу, конечно, вся эта авантюра совершенно не нравилась, но деваться было некуда. Границу они перешли нелегально, стало быть, поблажки от властей в случае поимки ждать не приходилось. Оставалась надежда на полковника Анжели: по словам Марселя, он был большой шишкой в русской армии и, соответственно, много чего мог.

Сопровождавшие их казаки дорогу знали хорошо, и в нужное им место они прибыли ещё до вскрытия рек. Это было небольшое военное поселение, дворов на полста. Эла и Марселя определили на постой к одноногому инвалиду, жившему одиноко с рябой дочерью-вдовой. Детишек её третий год как угнали в плен крымчаки, мужа убили на войне ещё ранее.

Две недели молодые люди отдыхали после долгой дороги, отъедались, мылись, приводили в порядок коней и оружие. Марсель был полон оптимизма, Эл же, напротив, изо всех сил сдерживал мрачный настрой. Он-то знал, в отличие от своего товарища, что победа им в этой авантюре нипочём не грозит.

Наконец приехали остальные: казаки и пятеро французов из свиты «русского императора». Самой царственной особы среди приехавших не наблюдалось. Не заметил Эл и оружия на французах. Осанкой, громким голосом и уверенной повадкой среди всех выделялся тот самый чернобородый казачий вождь — Пугач, который так ловко заработал серебряный талер на посредничестве между Элом и корчмарём. На боку его висела сабля в богато изукрашенных ножнах, за кушак с серебряными разводами были засунуты два пистолета. Увидев Эла, он ухмыльнулся. и кивнул ему, но подходить не стал.

Марсель поздоровался с прибывшими соотечественниками, имевшими, надо сказать, довольно мрачный вид, и подошёл к ним, чтобы пошептаться. А когда вернулся к Элу, вид у него самого был не менее мрачный.

— Что случилось? — спросил его Эл. — Где законный государь?

— Видишь ли, — озадаченно произнёс Марсель, — его убили. Во второй раз!

— Кто? — напрягся Эл. — Пограничная стража?

— Хуже, — вздохнул француз. — Вон тот нарядный казак с чёрной бородой, по кличке Пугач. Застрелил императора, а пока его товарищи держали под прицелом наших офицеров, объявил, что на самом деле это он русский император, несправедливо лишённый престола…

Тут Эл Маккензи не сдержался и громко хрюкнул. Чтобы новоявленный император не рассердился и не застрелил и его за неуважительный смех, он тут же изобразил чудовищный приступ кашля, даже согнулся от усердия. Марсель, казалось, даже не заметил такой странной реакции своего друга на сказанное. Он подождал, когда тот откашляется, и продолжал:

— …и заставил всех ему присягать…

Казак по прозвищу Пугач отдал распоряжение своим клевретам, и Эла с Марселем быстро разоружили. Всех французов загнали в одну избу и поставили у дверей двух казаков с пищалями. Загрустившие миссионеры рассказали про то, как быстро вершит суд новый самозванец: трое офицеров, отказавшихся ему присягать, были зарублены саблями мгновенно. Обоз с деньгами вместе с кучерами и слугами сгинул в неизвестном направлении. Пятеро оставшихся в живых, несмотря на данную ими идиотскую присягу, будущее своё видели в самых мрачных красках.

— Самое странное, — сказал один из офицеров, — это то, что нас не расстреляли сразу, а за каким-то чёртом потащили сюда…

— Должно быть, они заинтересованы в военных специалистах, — предположил другой, — и вообще в дипломатической поддержке Франции.

— Эти скифы? — презрительно сморщился третий. — Да они всё ещё дерутся дубинами и сжирают сердце врага, убитого на поле боя…

В слюдяное оконце французы видели, как откуда-то в станице появилось множество народу, собравшегося в центральной части. Оттуда доносился шум, крики, даже выстрелы.

— Ну что, господа, — обратился Марсель к соотечественникам. — Похоже, истории суждено свершиться без нас. Не кажется ли вам, что пора сматывать удочки?

— Определённо так, — согласились соотечественники.

— Но как? И куда? Без оружия, без денег, без языка и без лошадей… — резонно заметил самый старший.

— Так надо всё это добыть! — сказал Марсель. — И валить отсюда к чёрту. На вопрос «куда?» я готов дать ответ немедля: в Турцию.

— Но как? — опять сказал старший. — Там война, а потому заставы. Да и здесь эти… les sentinelles [96]

— Насчёт этих я бы как раз менее всего беспокоился. Mon papa, полковник русской армии, меня очень хорошо просветил. Особенность национального отношения к воинской дисциплине у этого скифского сброда в том, что к ночи они тут все будут пьяны как кролики.

Анжели оказался прав: не только само воинство, но и его атаман по прозвищу Пугач к ночи едва держались на ногах. Последний не побрезговал навестить их лично. В избу он вошёл не один: человек пять в разномастных одеждах ввалились вслед за ним, все в дымину пьяные.

— Ну что, мусьюшки? — спросил атаман, весело сверкая чёрными глазами. — Пойдёте со мной, ампиратором российским, на Яик?

— Oui, monsieur! — ответил старший офицер, пожав плечами: куда, мол, мы денемся…

— Ну и молодцы! Жалую вам вина по чарке, чтобы не замёрзли!

Ампиратор со свитой удалились, держась за стены и косяки, а пленникам принесли бутыль и корзину с хлебом. «Вином» оказалось мутное пойло местного производства — впрочем, довольно крепкое. Пить его никто не стал. Хлеба поели, а что не съели — попрятали по карманам.

К двум часам ночи во всей станице не осталось ни одного трезвого человека. Часовые дружно храпели у порога. Их закололи без малейшего шума и забрали оружие. Никаких проблем не возникло и с лошадьми: несколько их, осёдланных, понуро бродили по станице, потеряв своих всадников; кроме того, то тут, то там стояли подводы, в которые тоже были запряжены лошади. Французы разделились на три группы и спустя час встретились за околицей, в заранее оговорённом месте. Удалось по подводам набрать и оружия, и продовольствия, и даже некоторое количество денег — знакомых медных монет с изображением императора Петра Фёдоровича.

Сердце Эла бешено колотилось. В то, что опаснейшее предприятие может быть совершено с такою лёгкостью, ему не верилось. Этими сомнениями он не преминул поделиться с Анжели.

— Это же Россия, друг мой! — захохотал француз, подставив лицо ветру. — Страна чудес!

— Куда мы скачем? — спросил Эл.

— В Турцию! Получать обещанный гонорар.

— Но ведь предприятие наше не удалось?..

— Отчего же? Мы выполнили то, что должны были, — доставили царственную особу в Мозырь. Потом царственную особу доставили и в Россию. А то, что это другая особа, случилось не по нашей вине, не так ли?

Поймали их под Таганрогом: казачий разъезд в три десятка сабель окружил группу французов и заставил сдаться. К вечеру их доставили в расположение большого отряда русских войск. Навстречу им вышел высокий костлявый немец лет тридцати в потрепанном мундире.

— Кто ви есть? — спросил он, оглядывая пленных.

— Vous voyez le malheureux… — начал Марсель.

Лицо немца сморщилось, как от зубной боли.

— Я полковник русской армии Иван Михельсон, — сказал он с жутким акцентом. — Извольте говорить по-русски. В крайнем случае по-немецки, тогда я вас пойму.

Марсель в двух словах поведал ему об их злоключениях: были-де захвачены казаками в Польше, вероятно для выкупа, привезены на Дон, услышали о готовящемся мятеже, бежали. Временами он как бы нечаянно переходил на французскую речь — чтобы товарищи поняли, о чём он говорит, и не сбивались в своих показаниях, ежели их будут допрашивать поодиночке.

— А что же вы делали в Польше, господин француз?

— Ехал к своему отцу, господин полковник! — ответил Марсель глазом не моргнув.

— А кто ваш отец?

— Полковник русской армии Анжели, господин полковник!

— А ты, братец, что соврёшь? — повернулся полковник к Элу Маккензи.

— А я вообще немец, — сказал тот, стараясь, чтобы голос звучал как можно убедительней. — Горный инженер. Ехал в Россию работать на екатеринбургских заводах. По контракту. Был, как и эти господа, похищен русскими казаками.

— Ладно. А вы кто будете?

— Эти офицеры не говорят по-немецки, господин полковник! — встрял Марсель. — И по-русски тоже!

— Хорошо. Их что же, тоже всех похитили казаки?

— Так точно, господин полковник! Мы волею случая все остановились в одной корчме под Мозырем, поужинали, легли спать. Вдруг шум, стрельба… Ворвались казаки и всех захватили спящими. Предводителя этих господ вовсе застрелили, верно я говорю?

Марсель повторил последнюю фразу по-французски. Старший из офицеров взглянул на полковника, закивал, сделал страшные глаза, изобразил жестом пистолетный выстрел, потом свои глаза закатил — типа помер.

— Ну что ж… — Полковник Михельсон не спеша набил чёрным табаком трубку, высек искру кресалом, раскурил и сделал глубокую затяжку. — Добрынин!

К нему подбежал, придерживая саблю, долговязый капитан, вытянулся в струнку.

— Этих двух, — он показал чубуком трубки на Марселя и Эла, — в колодки. Заберём их с собою в Москву, там разберутся. А господ военных, которые занимались рекогносцировкой близ нашей границы с Польшей, расстрелять.

— Слушаюсь! — вскрикнул капитан и убежал раздавать распоряжения.

Иван Иванович Михельсон оказался человеком незлобным. Только вот французов не любил. Ну и турок разных. Колодки он с пленников снял на третий день пути и даже иногда сажал с собой обедать. В Москве сдал их в Тайную экспедицию и поехал воевать поляков.

В просвещённые времена Екатерины, слава Богу, подследственных не пытали — по крайней мере до того времени, пока Пугачёв её не испугал до полусмерти, — и разобрались с двумя подозрительными личностями довольно быстро. Легенда Эла сработала великолепно: был действительно такой князь Вяземский, имевший поручение приглашать на службу российской короне способных инженеров из Европы; был, да сгинул в Неметчине от брюшного тифа, и уже никто не мог опровергнуть, нанимал он или нет Эла Макка.

Марселя тоже отпустили, и Эл потерял его из виду. Впоследствии, когда он уже восстанавливал Невьянский завод, разорённый сволочью, поддавшейся на посулы его чернобородого знакомца, он прочёл в «Ведомостях» полугодовой давности о некоем полковнике Анжели, сосланном в Сибирь за подстрекательство к бунту. Находился ли при полковнике сын — о том в газете не было сказано ни слова. А разузнавать не стал: ни к чему это ему было.

В Екатеринбурге Эла Макка, переименованного в Алексея Ивановича, знал весь город.

А. И. Макк тесно дружил со всем городским начальством. Управлял заводом. Был зван в Санкт-Петербург, преподавателем в Горную академию, но отказался, оставшись верным захолустному Екатеринбургу, — супруга, дочка здешнего градоначальника, ему этого отказа не простила до конца жизни. Как управляющий заводом, нуждающийся в кадрах, он завёл такой порядок, чтобы сутра ему на стол клали сводки о всех въехавших в город; порядок этот не нарушался ни разу.

Когда майским утром 1798 года на одной из улиц Екатеринбурга околоточный обнаружил голого Николая Садова, который представился немцем-горняком, едущим к Турьинским рудникам и ограбленным ночью неизвестными злоумышленниками, первым (и последним) об этом узнал А. И. Макк и применил к самозванцу крутые меры: отправил в цепях на эти рудники пожизненно.

В начале 1800 года до императора Павла дошли слухи о деятельности против него английского посла лорда Уинтворта. В конце мая Павел приказал Уинтворту выехать из Петербурга. Ближе к осени из города за границу бежала и Ольга Александровна Жеребцова: она рассчитывала выйти замуж за Уинтворта, но он обманул её ожидания, женившись на герцогине Дорсетской.

В ночь с 11 на 12 марта 1801 года пьяные офицеры ворвались в спальню и убили императора. Граф Пален, находившийся рядом с Михайловским замком, явился с караулом только тогда, когда всё было кончено; если бы убийство не удалось, он бы выступил в роли спасителя Павла.

К вечеру 12 марта во всём Петербурге не стало шампанского: его выпили граждане империи, праздновавшие убийство законного русского императора. Наполеон, узнавший вскоре о событиях в русской столице, воскликнул: «Без смерти царя Павла Англия бы пропала…».

Плосково — Вологда, 20-25 сентября 1934 года.

В Плосково Стас въехал на своём «звере» через три дня после пробуждения в имении князя Юрьева. Собственно, ехал он в Вологду — хотел проверить рассказ Кощея о ходоке Никодиме, который был родом из этого города. Через Кашин и Калязин доехал до Рыбинска; отсюда отправил телеграмму матушке: был у крёстного, всё в порядке. Мелькнула мысль — завернуть к Морозову, но вовремя спохватился, что навещал его всего неделю назад. Сорок три года сна не в счёт… А рассказать бы ему про Грюнвальдскую битву… Ведь не поверит.

Вечерело. Плосковская гостиница пустовала; он долго стучался, пока из окна не высунулась заспанная девка, которую он напрочь не помнил, а та его узнала, радостно охнула, открыла дверь. Первым делом он спросил, вернулась ли в село Матрёна. Нет, ответила та — шёпотом, хоть и были они одни в сенях. Как увезли, так и нету… А дед-то её дряхлый помер… Схоронили без неё. А вами, Станислав Фёдорович, интересуются… Офицер один…

— Кто?

— Как же их спросить, кто они, Станислав Фёдорович? Боязно. А ну не понравится им…

Стас отправился в Рождествено, в монастырь. Проезжая мимо дома Митяя, здешнего мотоцикловладельца, погудел; тот, услышав, появился на крыльце:

— А, студент! Никак мотоциклом обзавёлся? А мой-то ведь и не ездит совсем… Запчастей нету…

— Я к тебе, дядя Митяй, вот с каким вопросом. Ты ведь в Мюнхене войну заканчивал?

— В нём…

— А такой Котов тебе там не встречался?

— Юстин Котов?! Да как же не встречался! Мы в одном взводе были. А ты откуда его знаешь?

— А мы с ним в Париж вместе плавали, буквально две недели назад расстались.

— Ну, Юстин, большой человек! Ни хрена себе, в Париж! А он тебе адреса не оставил, случайно?

— Оставил, и совсем не случайно. Я ему про тебя упомянул, да ведь фамилии твоей я не знаю, а Митяев в каждом взводе небось было по нескольку. Он сказал, ежели ты его знаешь, дать тебе адрес.

— Так давай, давай! — И Митяй сбежал с крыльца.

— Вот. — Стас достал из кармана куртки бумажку. — В Ярославле он живёт. Держи.

— А может, зайдёшь? Выпьем за это дело.

— Извини, не сегодня. Мне в монастырь надо успеть.

— Ну, спасибо, студент! Вот это радость ты мне принёс. Обязательно поеду, как только топливный насос добуду. Надо же, Юстин…

С отцом Паисием и реставратором Сан Санычем Румынским поговорили очень душевно. Ни разу раньше — без малого сто Стасовых лет назад — не случалось у них такого доброго разговора. У Паисия и реставратора сложилось полное впечатление, что они говорят с юношей на равных; они этим даже гордились. Румынского, правда, немного обидело, что Стас потерял интерес к восстановлению фресок Рождественского храма. Но нельзя же было объяснить ему, что он воспринимает теперь эти работы как детские, ученические.

— Ухожу я от вас, Сан Саныч, уж не обессудьте…

Когда он вернулся в гостиницу, там было по-домашнему тихо. На крыльце дымился самовар. В сени было вынесено кресло, и в нём, при открытых дверях, похрапывал длинный мужчина в мундире капитана военной авиации. На ступеньках сидела давешняя девка, Нюра, причёсанная и умывшаяся. На коленях у неё лежало какое-то вязанье, но она не столько занималась рукоделием, сколько присматривала за непонятным капитаном.

Под ногой Стаса, когда он пытался прокрасться мимо капитана, оглушительно скрипнула половица. Капитан проснулся, встал и, несмотря на худобу, заполнил собою все сени разом: своим напористым говором, мельтешащими тут и там руками, а также спиртными ароматами.

— У-уу, — радостно загудел он, — кто пришёл! Вас-то мне и надо, долгожданный! — И пропел на цыганский мотив: — Станислав Фёдорович, дорогой!

Стас пытался отстраниться от него, но здесь было тесно и капитан едва его не обнимал:

— Верите, нет — целую неделю, не сходя с этого кресла, в нетерпении встречи… Вообще-то, по большому счёту, с вас причитается, но я сам, сам готов немедленно поставить — накроем столик хоть у вас в номере, хоть у меня. Вы какое вино будете пить?

— Я не буду пить, — сказал Стас, открывая дверь горницы.

— Как?! — изумился капитан, тесня его внутрь. — Вы что же, собираетесь на сухую говорить о судьбе России? Это совершенно невозможно-с! Спросите у кого угодно, хоть у неё, — он потыкал длинным пальцем за спину, в сторону горничной, сидевшей тихо, как мышка. — Скажи, красавица, как тебя, Нюра! Россия гибнет?

— Я не знаю, — пискнула та.

— Вот видите? Если немедленно не выпить, можно умереть от горя, — всхлипнул капитан.

— Ни пить, ни говорить о чём бы то ни было я с вами теперь не буду, — решительно сказал Стас. — Завтра.

— Завтра?! — с театральными нотками вскричал незнакомец, невпопад раскидывая руки, и вдруг без всяких объяснений перешёл на ты. — Отчего ты уверен, дорогой друг, что я доживу до завтра? В моём сердце боль… — и гулко постучал себя в грудь.

— Доживёшь, если больше не будешь пить, — внушительно, с той же долей театральности — чтобы наверняка воздействовать на пьяного — сказал Стас. — Ни грамма больше. И утром… Готовься! Я буду ждать. Иди!

— Есть! — сказал пьяный капитан, повернулся к лестнице, едва не упав, и, хватаясь за перила обеими руками, полез вверх, на второй этаж.

Утром Стас вскочил с постели бодрым и весёлым. Сбегал на Согожу, искупался. Радуясь возможностям молодого организма, не только поприседал на одной ноге, но и под птичий пересвист прошёлся колесом, с ног на руки, возвращаясь к дому от реки.

Во время одного из переворотов и пришла ему в голову мысль, что связаться с потомками, фон Садовыми, можно просто и без затей, позвонив им по телефону! Но прежде следовало уладить здешние дела: съездить в Вологду, порыться там в архиве — уж больно многозначителен был рассказ Кощея о Никодиме, его дальнем потомке, неведомо куда пропавшем ходоке; и поговорить со вчерашним балбесом-капитаном.

А вот и он.

Капитан слонялся возле гостиницы. Увидев Стаса, смущённо двинулся ему навстречу, заговорил едва ли не робко:

— Станислав Фёдорович! Извиняюсь… Капитан Лапыгин! Я вчера, кажись, того-с… Был не прав. Заслужу ли вашего прощения?

— Легко, — ответил Стас, — если будете со мною искренним. Я сейчас оденусь, и поговорим.

И он оделся, и они поговорили, гуляя от Плосковадо Рождествена и обратно.

Капитана звали Петром Фадеевичем.

— Давай перейдём на ты? — сразу предложил он. — Мы ведь молодые ребята, мне так будет проще. Ты как?

— Как хочешь, — ответил Стас. — Так что у тебя ко мне за дело?

— Нет у меня никакого дела, если честно. Понимаешь, ты зачем-то нужен отцам-командирам. Даже, точнее, самому генералу Тухачевскому, Михаилу Николаевичу. И в штабе все встали на уши: что с тобой делать? Решили, надо хотя бы познакомиться — чтобы, когда генерал попросит, можно было бы без проблем тебя пригласить. Но не в Москве знакомиться, а подальше от всяких лишних глаз. И тут пришла информация, что ты едешь в это Плосково!

— Интересно, — поощрил его Стас. Он так и рассчитывал, что с похмелья, чувствуя себя виноватым, капитан всё ему выложит как на духу.

— А я просто по дурости в эту историю попал, — пожаловался капитан. — Я лётчик, я не штабной. Был в Москве на переподготовке. Услышал название «Плосково», да и брякнул — как же, это бывшая наша деревня! Штабные ослы ухватились: ты и поедешь. А я тут не был никогда, мой прадед эту деревню продал сто лет назад, и я знаю об этом совершенно случайно! Представляешь, какой я дурачина?

— Да, лётчик, влетел ты знатно, — сказал Стас. — Но ведь что-то тебе объяснили? Какие-то инструкции дали?

— Ну конечно. Подружиться, пожевать тебя на предмет патриотизма. Ты как, вообще, Родину-мать любишь?

— Я Родину-мать люблю. Ты, наверное, тоже?

— Ода!

— Поэтому и говорил вчера про её гибель?

— Я?! Не может быть.

— Кричал: умру с горя за судьбу России, гибнет страна… В грудь себя бил… Кстати, при свидетелях.

— О, дьявол! Это винище здешнее виновато. Представь: я приехал, тебя нет. День нет, два. Что тут делать-то? Нечего. Вот и позволил себе.

— И, наверное, не только со мной говорил?

— Да-а… Вот это ты прав, влетел я. Слушай, но ведь я должен был с тобой подружиться? Предположим, я нарочно всякое говорил… чтобы ты… ну, испытывал ко мне доверие. Как тебе такой разворот?

— То есть ты заведомо подозревал меня в антиправительственных настроениях.

— Нет, ты что! Я к тебе всей душой, ты же классный парень! Ведь мы друзья? Я за тебя в огонь прыгну…

Стас кивал ему, вспоминая, как в конце 1740 года, после смерти императрицы Анны Иоанновны и воцарения младенца Ивана VI Антоновича, к нему в Мюнхен приезжали тайком люди то от генерал-фельдмаршала Бурхарда Миниха, то от графа Остермана, ведавшего внешними делами. И приезжали, надо сказать, серьёзные дипломаты, не то что этот лётчик… Деградация во всём.

Тогда тоже группировки дрались за место поближе к престолу. Он, уже старик, устранился от политических игрищ… Но в ту эпоху он хотя бы действительно был известной персоной, одним из тех, кого позже какой-то пиит назвал «птенцами гнезда Петрова»! А теперь? Чего им всем от него надо? Неужели генерал Тухачевский верит в сказочку про Стасово жениховство к Марине?..

Придётся и впрямь подружиться с этим наивным капитаном и выяснить наконец, что происходит.

На другой день к обеду они приехали в Вологду. Стас доставил сюда лётчика на мотоцикле, потому что, конечно, не мог допустить, чтобы его новый друг тащился на телеге до автобусной станции, а потом давился в муниципальном автобусе! А так — вот тебе, друг Петруха, Вологда, вот вокзал, садись на поезд, и адью.

Правда, Лапыгин поклялся, что только выпьет кружечку пивка — исключительно для поправки здоровья — и будет смирно сидеть возле архива, ждать Стаса, и в Москву они поедут вместе. Мало ли что случится со Стасом в дороге, а у него, у Петра, — пистолет. Но Стас, признаться, не надеялся его увидеть после «кружечки пивка». Он — на всякий случай — распрощался с Петрухой и поехал к архиву, который оказался в стороне от центра города. Крыльцо каменного здания без окон выходило на небольшую, небрежно замощённую площадь, с которой конский навоз не убирался как минимум год. Стас не без опаски поставил мотоцикл у крыльца, сумку захватил с собой и позвонил в звонок возле тяжёлой двери…

В архиве обнаружились свои сложности.

— Мы работаем на коммерческой основе, — сказала, сожалеючи, полная дама средних лет, исполнявшая должность архивариуса, — Надо оплатить в банке квитанцию, а сегодня суббота, банк работает до четырнадцати часов, и вы, молодой человек, ни за что не успеете.

Архив и дама-архивариус выглядели крайне бедно; Стас не задумываясь предложил оплатить услуги без квитанции и в двойном размере. Это немножко обрадовало почтенную даму, однако, взяв в руки паспорт просителя, она опять опечалилась: по законам Российской республики лицам моложе восемнадцати лет пользоваться архивом без письменного разрешения родителей нельзя. А Стасу, как ни крути, до восемнадцати почти два месяца. На лице дамы отразилась борьба чувств: и одолжение сделать хорошему молодому человеку хочется, и деньги лишние не помешают ни архиву, ни архивариусу, но — лекс дура лекс [97], или как его там? К тому же времена непонятные, неизвестно чем обернётся мелкое нарушение.

Как же непросто что-то сделать в этой стране, размышлял Стас, читавший поток сознания на лице дамы словно текст на печатном листе. Хочешь что-то сделать, делай это через… через высокое начальство… Чем выше, тем лучше.

— А давайте позвоним прямо министру юстиции, — совершенно искренне предложил он. — Ему-то вы поверите, если он устно разрешит допустить меня в архив? Вот, у меня тут номер телефона…

Услышав про министра юстиции, дама и вовсе позеленела — она только что чуть не взяла деньги у несовершеннолетнего, без квитанции, к тому же в двойном размере…

Стас, наблюдая смену цветовой гаммы на её лице, подумал: до чего пугливы люди в двадцатом веке! И, решив успокоить её шуткой, наклонился и зашептал горячо:

— Согласно Секретному предписанию об Архивном фонде Российской республики, в случае возникновения деликатных обстоятельств, приводящих пункты должностной инструкции в явное противоречие со здравым смыслом, работник архива обязан принимать самостоятельные решения для разрешения создавшихся противоречий.

Дама совсем ошалела. Поняв, что переборщил, что с нею надо быть попроще, он рассмеялся:

— Шучу я, шучу! Понимаете? — И выложил на стойку своё удостоверение Общества российских художников, снабжённое золотым гербом, которое ему выписали ещё перед Парижем, а затем с серьёзным видом добавил: — Специально приехал ради поиска в вашем архиве. И я уже оценил, как скрупулёзно вы исполняете свои служебные обязанности. Если бы все так относились к своему делу, то Отечество наше процветало бы! И всё же не могли бы вы мне помочь?..

Дама вскочила с места и пообещала ради блага Отечества вывернуться наизнанку.

Начались поиски. Если бы не любезная помощь специалиста — даму-архивариуса звали, как выяснилось, Любовь Архиповна, — ничего бы Стас не нашёл. Да и то понадобилось больше двух часов, пока они откопали архивные записи, упоминавшие Никодима Телегина. Числился этот праправнук, или кто он там был Кощею, мещанином и умер насильственной смертью в 1739 году: его задушил неизвестный. Подозревали проезжего англичанина, но доказать ничего не смогли.

Наверняка Хакет, подумал Стас. По определению Кощея, помесь глупости и беспощадности…

Пользуясь известными только ей указаниями на корешках, Любовь Архиповна достала другую папку. Там лежали: заявление Валериана, сына покойного Никодима, что его отец — незаконнорожденный сын князя Никиты Телепнёва, причём старший сын; справка канцелярии Дворянского собрания, что у князя Никиты законных потомков мужского пола не было; обращение к государыне. Судя по пометкам на полях, Валериан добился возвращения ему прав потомственного дворянина.

Дальше архивариус откопала самую интересную бумажку: потомком Валериана был князь Иван Телепнёв-Гроховецкий, муж феноменальной образованности, знавшийся с царями: и с Павлом, и с Александром Первым, — почётный житель Вологды, погибший в 1812 году при Бородине. А ему, Стасу, мама ещё в детстве говорила, что герой Бородина князь Телепнёв-Гроховецкий — его, Стаса, прямой предок, прапрапрадед его отца, князя Фёдора. Вот и вышло, что он сам — потомок Кощея.

Да-а-а… Тут следовало перевести дух. Любовь Архиповна со свежезаваренным чаем и любезнейшей улыбкой на порозовевшем лице подоспела как раз вовремя.

Едва взявшись за никелированный руль своего BMW-R11, он почувствовал что-то неладное. Повёл глазами, принюхался, прислушался — обычные сумерки губернского города. Но некий знак опасности присутствовал, и Стас не мог им пренебречь: ему приходилось уже ловить этотзнак, и всегда перед смертью. А к смерти здесь следовало относиться всерьёз.

Бросил руль, отошёл в сторонку, погулял вокруг — вроде отпустило… Не садиться, что ли, сегодня за руль?..

Из архива вышла Любовь Архиповна, целый день помогавшая ему копаться в напластованиях времён, зевнула, перекрестив рот, спросила, запирая дверь на три замка:

— Что такое, Станислав Фёдорович? Не заводится?

— Нет, просто хочу малость подышать свежим воздухом, — беспечно отозвался он.

— Да уж подышите, наш-то воздух свежий, северный, не то что в Москве. Только затемно не гуляйте без нужды, неспокойно у нас тут, а мы с вами засиделись…

— Ничего, — улыбнулся Стас. — Может, вас проводить или подвезти?

— Нет, мне здесь в двух шагах, благодарю.

Она скрылась за углом. Город погружался в темноту. Тенями мелькали вдоль стен редкие прохожие. Одинокий тусклый фонарь на площади как ни тужился, однако же много света дать не мог. Покидать город в ночь действительно не стоило. Надо найти отель.

Он снял мотоцикл с сошек и повёл его за руль. Курс выбрал в сторону вокзала, там, по крайней мере, должны водиться какие-нибудь люди, у которых можно будет спросить про ночлег.

Предчувствие беды или какого-то жестокого события не оставляло его. Это, может быть, оттого, что гроза собирается, подумал он, и у попавшегося навстречу паренька в кепке и драном пиджаке весело спросил:

— Малый, есть здесь какой-нибудь отель?

— Отель? — осклабился тот. — Так ты уже приехал!

— Где? — Стас повернул голову в направлении, куда парень указывал пальцем. А там таких парней было уже несколько.

От страшного удара, который он получил в спину, всё в нём опустилось, он даже сознание потерял на секунду. Парень, с которым он беседовал, поймал его на встречный, ударил со всей дури в скулу. Стас завалился на мотоцикл, и они с железным другом рухнули на мостовую. Посыпались удары ногами, не очень болезненные, потому что уже стало темно и прицелиться было трудно; нападавшие молча сопели, пока кто-то из них, промахнувшись, не влупил ногой по радиатору, после чего завопил и повалился на дорогу, схватившись за ногу.

Стас нащупал рукоятку биты и воспрянул духом: теперь он при оружии! Выдернув её из колец, сгруппировался и прыгнул вперёд головой. Сделал кувырок через плечо, вскочил на ноги, принял боевую стойку. Кости были целы; саднила отбитая поясница, только и всего. И это бойцы?

— Что вам надо, псы шелудивые? — крикнул он.

Нападавших было не меньше десятка. Несколько растерявшиеся от Стасова манёвра и от дубинки в его руке, непонятно откуда взявшейся, они стояли не двигаясь и смотрели на него. В темноте посверкивали их глаза, будто это были не провинциальные подростки, звереющие от скуки, а самые настоящие волки.

— Нам от тебя ничего не надо, кроме жизни твоей, фраер дешёвый! — крикнул один из них, с виду особь покрупнее прочих.

— Всего-то? — удивился Стас. — Так иди и возьми.

Предводитель банды, вытянув вперёд нож, шагнул к нему и не уследил за ударом: тонким концом биты Стас въехал ему в солнечное сплетение, а толстым треснул по голове, попутно стукнув по руке. Нож, блеснув как рыбка, улетел в небо.

Композиция опять приобрела статичный характер, но ненадолго. Он понимал, кто это: безработные, невоспитанные и необразованные, не нуждающиеся ни в его имуществе, ни в его объяснениях, взбешённые просто тем, что он выглядит благополучным и безбоязненно гуляет по их городу. Ни откупиться, ни уговорить их невозможно.

Предводитель валялся недвижимый. Шпана начала потихоньку брать московского гостя в кольцо. Стас отступал и был начеку: один из гопников, неосторожно приблизившись, получил битой по руке и отбежал, подвывая и придерживая здоровой рукой сломанное предплечье.

Затем в темноте произошло какое-то движение, и в руках нападавших появились доски из штакетника, а кое у кого — ножи. Стас сделал два больших шага назад и упёрся спиной в кирпичную стену какого-то лабаза. И тут они кинулась на него все разом. Началась бешеная рубка. Затрещали черепа под ударами биты, брызнула кровь.

Будь у него хотя бы та же масса тела, какую он имел у князя Ондрия, или держал бы он в руках не лёгкую биту, а надёжный шестопёр, поубивал бы всех. А так от них не было спасения: они шевелящейся биомассой висли на руках, не давали возможности для чёткого удара — и всё же несколько уже валялись на мостовой без движения. Даже ощутимо получив по черепу и нож в руку, Стас, можно сказать, устоял. Они от него отступились. Последнее, что он увидел, прежде чем потерял сознание, это как уцелевшие подонки разбивают и поджигают его мотоцикл; оказывать помощь своим покалеченным «коллегам» никому из них и в голову не приходило.

Разлился трелью полицейский свисток, и всё погасло.

Очнулся он в полной темноте. Поднял руку; нащупал вместо лица что-то липкое и холодное. Потом вернулось ощущение тела, вернулось волнами невыносимой боли. Стас застонал.

— Ожил, — донеслось откуда-то издалека, как сквозь вату. — Гляди-кась!

Стас хотел спросить, где он, но не смог разлепить разбитых губ. Открыл глаза: в мутном, скудно освещенном пространстве плавали какие-то предметы. Спустя только минут пять ему удалось разглядеть решётку и за ней фуражку полицейского. Стало быть, он заперт.

— Где я? — спросил он, сделав над собой отчаянное усилие.

— В участке, знамо где, — хмыкнул полицейский.

— Мне надо в больницу… Меня избили… Где они… которые меня?..

— А вот они в больнице! И ты ответишь за это. Думаешь, если московский, так тебе всё позволено?

Стас зашевелился и сел посреди грязного пола. Голова закружилась, затошнило. Одна рука пропорота и перевязана какой-то дрянью. Ноги всё же целы, что радует. Кожаный комбинезон разорван, можно выбрасывать. Карманы вывернуты. Дорогие часы на запястье — вдребезги. Поработал в архиве, молодой исследователь…

— Мне нужен телефон, — сказал он, придерживая голову целой рукой.

— Чего? — спросил полицейский и радостно заржал. — Алексей! Слы? Барин по телефону позвонить желают!

— А хлеба белого они не желают? — Откуда-то появился верзила в мундире. В руке он держал Стасову биту, купленную в Мологе у тётки-спекулянтки. — Может, тебе ещё этот, как его?

— Телеграф! — хохотал первый.

Стасу совсем стало худо, и он осторожно лёг на пол, держась за голову. Загромыхали ключи в замке.

— Телефон тебе, говоришь? — Верзила зашёл за решётку и склонился над ним. Стас закрыл глаза. — Телефон ему! — взревел полицейский и с размаху пнул Стаса в рёбра.

— Не смей меня бить, скотина, — сказал Стас.

— Ах ты, московское мурло! — возмутился верзила, примериваясь, куда бы пнуть ещё. — Я тебе щас покажу скотину… Я тебе покажу, как наших пацанов обижать…

Тут входная дверь с грохотом слетела с петель и упала посреди заплёванного коридора. Помещение как-то сразу наполнилось мужчинами в военных мундирах с голубыми петлицами. Верзила, который уже замахнулся на Стаса, от молодецкого удара ногой в коротком шнурованном ботинке врезался мордой в стену, сел на пол и моргал очумело, слизывая кровь, сочащуюся из носу. Его коллега тоже получил плюху и стоял теперь на коленях возле стола, с пистолетом, приставленным к затылку. На столе военные собирали какие-то бумаги.

Над Стасом склонилось сразу несколько голов в фуражках с голубыми околышами. Одну из них, лохматую и без фуражки, он узнал.

— Петруха! — выдавил он сквозь разбитые губы. — Ты как здесь?

— Живой! — обрадовался капитан Лапыгин, и Стаса обдала такая густая волна спиртного духа, что у него даже на секунду прояснилось в голове. — А я как услышал в пивной, что какие-то штафирки напали на мотоциклиста в коже, а потом его же в участок замели, сразу нашим телефонировал. Тут десантная бригада неподалеку расквартирована… Ну что, от этих уродов тебе тоже досталось? — Лапыгин кивнул в сторону сидящего на полу чина.

— Немного было…

— Ах ты ж, скотина ты, скотина! — обратился капитан к поверженному стражу порядка. У того от страха отвисла нижняя губа. — Крыса ты гнусная, вонючая, паскудная…

— Носилки есть? — крикнул куда-то за дверной проём военный в погонах майора.

— Нету, — ответили ему с улицы.

— Тогда клади его на дверь!

Спустя минуту Стаса на бывшей входной двери вынесли из участка. Перед крыльцом тарахтел двигателем грузовик с эмблемами ВВС на дверцах. Поодаль урчали два джипа. От непогашенных фар на улице было светло как днём. И этого света ещё прибавилось, когда из переулка вдруг выскочил грузовик, из которого посыпались тоже люди в мундирах — но в серых, с малиновыми погонами. В руках у них были самозарядные токаревские винтовки. Заклацали затворы. Авиаторы выставили своё оружие — у них были автоматы с короткими стволами.

— Всем оставаться на местах! — забубнил мегафон. — При малейшем движении открываем огонь на поражение!

— Ты ещё кто такой, твою мать?! — крикнул капитан Лапыгин, которому определённо в этот вечер было море по колено.

— Я, твою мать, вологодский полицмейстер! А ты, висельник, выходи-ка с поднятыми руками, пока я тебе язык не отстрелил!

И тут на площадку между двумя воинствами, готовыми открыть друг по другу огонь, беззвучно вкатился огромный чёрный «роллс-ройс». Задняя дверь чудовища медленно распахнулась. Человек, сидевший в салоне, даже выходить из машины не стал, а только ногу выставил на подножку.

— Полицмейстер, подойдите! — сказал он дребезжащим, неприятным каким-то голосом. — И вы, майор!

О чём шёл разговор, никто не слышал. Спустя две минуты беседа закончилась. Полицмейстер скомандовал своему воинству садиться в грузовик. Майор велел своим тоже грузиться. Дверь со Стасом подняли и потащили к кузову армейского грузовика.

— Стойте! — сказал Стас.

Перевалившись с доски, он встал и сделал несколько шагов в сторону «роллс-ройса». Никто не посмел его остановить. До человека внутри роскошного автомобиля ему оставалось два шага, когда с переднего сиденья выскочил квадратный мужик, подбежал к задней двери, держа руку за пазухой пиджака, и замер, повинуясь жесту хозяина.

Стас тоже остановился.

— Послушайте, — сказал он, едва ворочая языком. — Судя по всему, вы тут самый главный… по улаживанию проблем.

Человек внутри «роллс-ройса» слушал его не перебивая.

— В этом городе… в тюрьме сидит одна женщина… Матрёна Кормчая… Её посадили так, попутно… чтобы кому-то досадить… Надо её выпустить… Для вас это пустяки, а Бог вам зачтёт.

Человек в «роллс-ройсе» высунул голову, с любопытством оглядел избитого Стаса, и втянул голову обратно. На нём был маленький чёрный котелок, пенсне — больше Стас ничего не успел разглядеть.

— Станислав Фёдорович, — сказал этот загадочный тип изнутри машины своим неприятным голосом. — Мне важнее зачёт не у Бога, а у других инстанций. А из-за вас и так уже в моём городе непорядок.

Его цинизм потряс бывшего крестьянина, бывшего царского дипломата, бывшего княжеского дружинника Стаса больше, чем всё остальное, произошедшее в этот день.

— Как же это? — пролепетал он. — Жители запуганы… Юноши одичали… Стража избивает невинных… Из-за меня? Что, ведьмицка сила, происходите вашем чёртовом городе?!

— Давайте не будем усугублять, князь, — неприязненно ответил ему человек. — Я оценил ваше благородство и подумаю, что можно сделать для вашей дамы… И хватит с вас. Вадим, поехали!

Четыре дня Стас провалялся в армейском госпитале. Соседом по палате у него был молодой поручик со сломанными ногами; он рассказал ему немало интересного про принципиально новый род войск — воздушный десант. Капитан Лапыгин навещал Стаса по пять раз на дню, то с коньяком, то с виски, то с джином — в гарнизонном магазине проблем со снабжением не было.

— Ты, Стас, прирождённый десантник! — восхищался он. — В одиночку выстоять против вооруженной банды! Давай за это выпьем.

Загипсованный поручик охотно составлял им компанию. Лапыгин говорил ему, указывая на Стаса:

— Представь, вот этот юноша бледный уделал двенадцать обкуренных придурков, из них двое навсегда инвалиды, а один, говорят, вообще не жилец!

… На исходе четвёртого дня Стас и капитан Лапыгин улетели в Москву на новеньком английском «энсоне».

Плосково, 1822 год — Лондон, 2057 год.

Воздух во храме сделался будто пустым, и нечем стало дышать. В наступившей тишине было слышно, как потрескивают свечи перед образами. А может, это потрескивали, вставая дыбом, волосы на головах прихожан? Ни скрипа, ни слова, ни шороха не вплеталось в этот треск, жуткий сам по себе. Стоявший ближе всех к амвону поп Ферапонтий выронил кадило из ослабевшей руки и как-то вяло закрестился. Затем попятился и опрокинулся прямо на сосновый пол.

Во всей церквушке, набитой остолбеневшим народом, один лишь старый помещик Алексей Иванович Макк не потерял присутствия духа. Только слёзы — гость в последние годочки нередкий — предательски выступили из глаз, испещрённых красными прожилками, потекли вниз по глубоким морщинам, по дряблой коже подбородка.

— Дожил, слава тебе, Господи! — шептал он, не отрывая взгляда от Царских врат. А в них стоял он — Прозрачный Отрок: расплывшееся дрожащее тело, нечёткое лицо, а главное — глаза без век, в свете свечей страшные…

Вскоре после того, как Элистер, то есть Алексей Иванович, выполнил первую часть своего задания — отловил и изолировал темпорального шпиона, — его желчная супруга, с которой детишек они так и не нажили, скоропостижно скончалась от болей в желудке. И он, оставшись одиноким, жил в Екатеринбурге ещё почти десять лет, до нашествия на страну Наполеона.

После победы над супостатом Алексей Иванович, находясь уже в весьма почтенном возрасте, купил имение у Михаила Александровича Лапыгина, отставного майора артиллерии, героя Фридланда и Аустерлица, трижды раненного в сражениях за Отечество. Имение располагалось в селе Плоскове на реке Согоже.

И вот теперь он стоял в сельской церкви, посреди всеобщего остолбенения, единственный тут здравомыслящий человек, понимавший, что происходит.

— Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя!!! — прорезал тишину истошный вопль.

Толпа пришла в движение.

Кто-то рухнул навзничь, ударив черепом в сосновые доски, кто-то бил поклоны. Кто-то — таких было большинство — бросился к выходу, и там началась давка. Иные истово крестились, не отрывая от Прозрачного Отрока вытаращенных глаз. Со звоном пали наземь светильники, утыканные горящими свечками. Дряхлый Ферапонтий лежал недвижим, шепча про «грехи наши тяжкие». Уголья из кадила просыпались на епитрахиль, и тяжёлая материя затлела, но священник этого даже и не заметил.

Заметались огоньки в паникадиле, пречудным образом отражаясь на теле Прозрачного Отрока. А он всё стоял под иконостасом, страшный своим взыскующим взором.

Вот уже кто-то от дверей захохотал диким образом; кто-то, придавленный до полусмерти, взвыл; кто-то истошно затянул «Аллилуйю». Ветхие церковные двери трещали под натиском людских тел, грозясь рухнуть и всех перекалечить.

Наконец Прозрачный Отрок пошевелился, поднял руку. Копошившаяся в дверях толпа снова замерла. А он обвёл страшным взглядом опустевшие интерьеры храма, и тут махом полыхнуло пламя — огоньки, побежавшие от упавших свечей, добрались до бутыли с нефтью, которую Алексей Михайлович давно уже держал здесь в ожидании события.

О, страх Господень…

Толпу как вымело из храма Божьего: огонь — это для крестьянина не шутки. Даже те, кого придавили в дверях, уползли прочь.

Алексей Иванович придвинулся к Прозрачному Отроку вплотную.

— Кто ты? Откуда?

— Бустс, бзы, дзынныкк, — забулькал призрак…

Студенту на лекции стало плохо! Затяжной обморок! Ладно бы девица — мало ли что у них, девиц, бывает… А тут парень. Ни с того ни с сего закинулся назад, упал на пол. Вынесли из аудитории, позвали врача. Как зовут? Элистер Маккензи зовут. Университет Оксфорд-Брукс, колледж Санта-Клары. Ой, смотрите, зашевелился!

— Эй, парень! Парень! Ты как?..

— Бумагу… Карандаш…

Он записал на листке русскими буквами слово «Деникин» и снова потерял сознание.

…Эл второй час маялся у дверей Oxford University Engineering Laboratory, в недрах которой, как он доподлинно знал, скрывалась лаборатория ТР — Tempi Passati, что значит прошлое . Внутрь его не пустили.

Только полковника Хакета смог бы он узнать в лицо из всех сотрудников лаборатории. Но уже полных два часа прошло, а его нет… впрочем, вот он, и даже не один! «А я ведь и того, кто с ним, тоже видел, — мелькнуло в голове Эла… А Хакет-то, Хакет! По-прежнему выглядит страшилищем. Но мне ли не знать, какой он милый человек!».

— Господин полковник!

— Вы меня?.. С чего вы взяли, что я полковник?

— Неужели вам наконец дали генерала? Ха-ха-ха! Скажите, кто такой Деникин?

— Какого чёрта я должен знать?..

Но тут вмешался спутник Хакета — Эл вдруг вспомнил, что его звали Историком Вторым. Он ответил:

— Деникин — неудачливый русский диктатор начала двадцатого века. После поражения России в войне 1939 года бежал в Америку. Умер больше ста лет назад.

— А вы кто такой, чёрт вас побери? — рыкнул Хакет.

— Я Элистер Маккензи. — И Эл погрозил Хакету пальцем. — Вы что, хотите зажилить мою зарплату? Не советую. Я дожил почти до девяноста лет в ужасных условиях, а теперь вы прикидываетесь, будто меня не знаете?.. Да я с вашей лаборатории ещё и пенсию стребую.

Полковник Хакет крепко схватил Эла за рукав и оттащил подальше от уличной толпы:

— Не надо кричать. И пугать меня не надо. Излагайте.

— Вы отправили меня в прошлое. Вы лично, и вот этот господин, и ещё несколько, не помню, как зовут. И вы же встретили меня там , в явочном доме, снабдили документами и посадили на корабль в Европу.

Хакет стоял как громом поражённый.

— Точно! — вскричал он, хлопая себя по лбу. — Вот что нужно сделать — явочный дом! Гениально!

— Ну, вы артист, Хакет. Я бы взял вас в труппу своего крепостного театра… К сожалению, не имею при себе договора, поскольку хоть и отправляли меня вот отсюда, с первого этажа Engineering Laboratory, и ваш главный показывал мне договор, очнулся я почему-то на лекции…

— Теперь понятно. — Хакет улыбнулся Элу и опять стал совсем не страшным, а очень милым. — Я не прикидываюсь, а действительно вижу вас впервые, и это значит, что ваша миссия была успешной. Что вам поручили?

— Встретить в определённое время Николауса фон Садова в Екатеринбурге и ликвидировать.

— И вы его ликвидировали?

— Ну… Можно сказать, что да.

— Так «да» или «можно сказать»?

— Я загнал его на русские рудники. Ликвидировал.

— А зачем? — спросил Историк Второй.

— Откуда же мне знать?! Мне велели, я сделал! А потом дожил до 1822 года, и вот только что там сгорел, побеседовав с Прозрачным Отроком в селе Плоскове.

— О, про него я слышал! — обрадовался Хакет.

— К этому типу мы давно ищем ключи, — подтвердил Историк Второй.

— Рассказывайте, — распорядился Хакет.

— А договор? А деньги?

— Не беспокойтесь, всё вам будет. И даже больше…

Москва, 26 сентября 1934 года.

У министра юстиции были горячие деньки: Анджей Януарьевич безвылазно сидел в Петрограде, разбираясь с бунтовщиками, устроившими беспорядки, и матушка отправилась его навестить. Стас вернулся в пустую квартиру. Сев за свой стол, он первым делом посмотрел на полку, куда поставил перед отъездом книгу «Фон Садов, которого не было» писателя Букашкова, и поставил не торцом, а обложкой наружу, чтобы сразу была видна. Теперь там стояли совсем другие книги.

Ах ты ж!.. Опять пропала! Жаль, поучительное было чтиво… Следовало хотя бы выписки из той книги сделать. Вдруг бы они уцелели?

Взял учебник, пролистнул до главы об императоре Павле. В марте 1801-го воцаряется его сын, Александр I: «Папенька умер апоплексическим ударом… Всё будет как при бабушке… » Не упомянут никакой Степан: ни солдат, ни фельдфебель, ни вахмистр.

Позвонил в московское представительство Министерства юстиции, попросил Мишу, хорошо ему известного секретаря отчима, связаться с российским посольством в Париже, чтобы узнали телефон галереи Palais-Royal. Говорил Стас медленно, стараясь, чтобы голос звучал внятно. После побоев дикция всё-таки была не очень хорошей.

Мише понадобилось всего тридцать минут — великое изобретение телефон!

Уже вскоре Стасу отвечали из Парижа:

— Аллоу!

— Несколько дней назад я был в вашей галерее и видел портрет «Незнакомка» Эдуарда де Гроха.

— Оу, мсьё! Ведь вы звоните из Москвы? Этот портрет теперь тоже в Москве.

— Я знаю, мадам. Я присутствовал, когда мадам Саваж вручала его мадемуазель Деникиной. Но мне хотелось бы поговорить с прежними владельцами картины. Не могли бы вы сообщить их телефонный номер?

— Сейчас посмотрю… Бывший хозяин картины — господин Вильгельм фон Садов, город Харрисвилл, штат Пенсильвания, Североамериканские Соединённые Штаты. А привёз картину в Париж и оформлял договор по доверенности его сын Отто. Вы записываете?..

— Да, конечно.

Он записал номер и, прежде чем попрощаться с любезной дамой, спросил:

— Когда-то инженер Эйфель построил в Париже башню… Высокую. Вы знаете о ней? Она стоит?

— Мсьё! — расхохоталась парижанка. — А что ей сделается?! Конечно, стоит!..

— Слушаю, Садов, — раздалось в трубке минут через пять после того, как телефонистка сказала «соединяю».

— Вильгельм фон Садов? — спросил Стас.

— Отто фон Садов. А вы правда звоните из Москвы?

— Правда. Я узнал номер вашего телефона в галерее Palais-Royal в Париже. Вы продали им картину.

— Да, «Незнакомка» Эдуарда де Гроха.

— Это моя картина.

— Прошу прощения, вы ошибаетесь, — произнёс далёкий голос. — Эдуард де Грох наш предок, и эта картина принадлежала нашей семье на законных основаниях.

— Я не спорю. Но моё имя — Эдуард де Грох.

На том конце провода надолго замолчали. Потом тот же голос осторожно сказал:

— Это очень интересно.

— Я звоню вам, чтобы предупредить. Ваша семья в опасности. За вами охотится английская темпоральная разведка, они уже убили одного моего прадеда. Не суйтесь в старую Россию. Не пытайтесь влиять на события. Вы должны это знать, я же учил Эмануэля! Неужели он не передал потомкам?..

— Прошу меня извинить, но во избежание ошибки сообщите имя лица, которому служил Эмануэль.

— Императора звали Карл Альбрехт.

— И вы лично знали императора?

— Разумеется, знал!

— Ещё раз извините. Я искренне рад слышать вас. Нет, я в восторге! Конечно, мы сделаем всё, как вы говорите!.. Но нельзя ли поподробнее? Нельзя ли нам встретиться?..

В тот же вечер ему позвонила Марина. Сказала, что звонила и вчера, и позавчера. Голос её был спокоен.

— Я был в отъезде, — объяснил он.

— Да, мне Елена Эдуардовна говорила. Но знаешь, я подумала: вдруг ты приедешь и не позвонишь мне?.. Ведь я на тебя накричала…

— Господи! Когда? Я ничего такого не помню.

Она засмеялась:

— Знаю, ты добрый. Только, Стасик, не пропадай. Хватит одной Мими… Мне так её жалко…

— Раз и ты, и я помним её, значит, жизнь Мими имела смысл, — бодро отозвался он.

— Смысл? — воскликнула она. — А в чём он, смысл жизни?

— Умереть, оставив по себе добрую память, — ответил он, ни секунды не задумываясь.

— Смысл жизни — умереть? — удивилась Марина.

— Оставить добрую память, — пояснил Стас. — Никакого другого смысла в ней нет…

Примечания.

1.

Человек рождён для счастья, как птица для полёта (эсперанто).

2.

В английском языке — «хозяйка», но также «любовница» или «учительница».

3.

Комплекс «Готов к обороне Отечества» обязателен для всех высших и средних специальных учебных заведений Российской Республики.

4.

Это неприлично (фр. ).

5.

Жаргонное название «тайдер» сначала появилось как сокращение от «тайм-дайвер». Необходимость объяснить высокому начальству, а что всё это, собственно, значит, повлекла цепь ассоциаций: time (время), tide (течение), tidy (наводить порядок) и даже idea (воображаемое, идеальное). Начальство — а именно предыдущий премьер-министр — одобрило. Так и прижилось.

6.

Шагай веселее, дикарь! (англ. ).

7.

Но и ты не джентльмен (англ. ).

8.

Не тебе думать об этом! (англ. ).

9.

Я сам буду думать, о чём мне думать (англ. ).

10.

Ира — Гера, сестра и жена Зевса.

11.

Урания — Небесная.

12.

Mupios — бесчисленный.

13.

Зевс, Деус, Дио.

14.

Восемь соток.

15.

Кто заглянет в эту Книгу,

16.

Того заберёт Летающий Ужас! (англ.).

17.

Происшествие (нем.).

18.

Сера, дорогой друг, всякая теория, а жизни золотое древо зеленеет! (нем.) — Гёте. «Фауст». Перевод О. Горяйнова.

19.

Сударыня, я лягу к вам на колени? (Это можно перевести и как «Сударыня, я залезу к вам под подол?».) — Нет, милорд… (англ.).

20.

Я имею в виду, положу голову на ваши колени? (англ.).

21.

Да, милорд (англ.).

22.

Вы думаете, что я, как какая-нибудь деревенщина, сморозил непристойность? (англ.).

23.

Я ничего не думаю, милорд (англ.).

24.

Очередная шекспировская двусмысленность. Можно понять как: «Хорошая мысль — улечься между девичьих ног» — и как: «Врать, лёжа между девичьих ног, — это правильно». Перевод О. Горяйнова.

25.

Достал (фр.).

26.

Берг-коллегия — от немецкого berg (гора); учреждена Петром I в 1719 году. Ведала всем: от лабораторной экспертизы руд и строительства горных заводов до технической помощи горнопромышленникам и освобождения мастеровых от рекрутской повинности. После смерти Петра Берг-коллегию дважды упраздняли, в том числе и при Екатерине, но Павел её опять восстановил. Он вообще восстанавливал всё, что уничтожила матушка.

27.

Я инженер-горняк (нем.).

28.

Профсоюзы (англ.).

29.

Я бывал в Польше и даже знаю несколько польских слов, но не поляк (польск.).

30.

Ах, какая жалость, мне очень нравятся поляки, они такие галантные (польск.). Но боюсь, польских слов я знаю меньше вашего (фр.).

31.

Постараюсь и я быть галантным, чтобы понравиться вам (фр.).

32.

В нашей реальности первое подводное судно для военных целей построил в России изобретатель-самоучка Ефим Никонов в 1720-е годы. Вооружение этой подводной лодки состояло из огнемётов и буравов для потопления вражеских кораблей. По смерти Петра Первого программа создания новых подводных судов была свёрнута.

33.

Отgеrоn(старик) и stratos(войско) — старый вояка, ветеран.

34.

Я крайне возмущён твоим поведением (англ).

35.

Не готово ещё! (фр.).

36.

Мсьё, вероятно, шутит?Мне как будто не приходится жаловаться на мою жизнь здесь (фр.).

37.

Следующий! (фр.).

38.

В нашей реальности это выражение применительно к Н. А. Морозову впервые использовал Сергей Марков в стихотворении «Кропоткин в Дмитрове».

39.

В нашей реальности журналист Сербов высказал эту идею в началеХХвека.

40.

Ты в порядке?.. (англ.) Это «ОК» рождено неграмотностью тридцать первого президента США Герберта Кларка Гувера (1874-1964). Он, читая некий документ, начертал на полях заглавные буквы выражения «allcorrect» (всё правильно) и ошибся в обоих словах: написал «ОК» вместо «АС».

41.

Quick Quite Quest — быстрый поиск полной информации; гигантская всемирная библиотека (англ.).

42.

Жареная свиная нога с тушёной капустой; национальное блюдо.

43.

Настоящую немецкую еду (нем.).

44.

Настоящий немец (нем.).

45.

Скорее сдохну! (нем.).

46.

Лягушатников (нем.).

47.

Но моего сына зовут Клаус, а не Иисус! (нем.).

48.

Это показалось мне отличной идеей (нем.).

49.

Германия круче всех (нем.).

50.

В моём одиночестве я молюсь… (англ.).

51.

Искусство красиво говорить, краснобайство.

52.

В нашей реальности в начале XIX века над проектами подводных судов с мускульным приводом работали КБ К. Черновского, А. Подолецкого и К. Шильдера. Созданная последним в 1834 году подводная Лодка стала первым железным судном, построенным в России. Её вооруженне составляли шесть ракетных станков и мина с электрическим взрывателем; для наблюдения из-под воды использовалась оптическая труба.

53.

Деньгами {англ.).

54.

Буквально «пройти через порт». Король-Солнце собственноручно заверял дорожные удостоверения, и выражение «пасе порт», часто повторяющееся в них, привело к тому, что дорожные бумаги с подписью Людовика в народе так и прозвали «паспорт». Слово быстро прижилось, и не только во Франции (фр.).

55.

Податель сего в разных умениях весьма искусен (англ.).

56.

Здесь: драпать (англ.).

57.

Экстравагантная выходка; здесь: заговор (фр.).

58.

Без сомнений (англ.).

59.

Бизнес (англ.).

60.

Сладкий яблочный пирог.

61.

Понимаете? (фр.).

62.

Да, спасибо, я всё понял (фр.).

63.

Жареный кусок мяса (англ.).

64.

Кого ждём? (фр.).

65.

Кто здесь? (фр.).

66.

Милой малышкой (фр.).

67.

Школа фехтовального искусства (фр. ).

68.

Чёрт возьми (фр.).

69.

Мэтр, мастер (фр.).

70.

А кстати, мой господин (нем. ).

71.

Здесь: природе.

72.

Курфюрсты — князья светские и духовные, обладавшие правом участвовать в выборах императора Священной Римской империи. Бавария была курфюршеством с 1623 года до ликвидации этой империи Наполеоном; с 1806 года стала королевством.

73.

Интердикт — полное или частичное запрещение совершать богослужения и отправлять другие религиозные обряды. Налагался на отдельных лиц или на город, и даже на целую страну, чтобы принудить к подчинению папской власти.

74.

У каждого своя судьба (нем.).

75.

Кстати (фр.).

76.

Имперское величество (нем.).

77.

Сердце моё, моя любимая, моя драгоценная (нем.).

78.

Естественно… (нем.).

79.

Это фантастика! (нем.).

80.

За что? За что? (нем.).

81.

Немая сцена (фр.).

82.

Простите, вы не видели мой парик? (нем.).

83.

Перевод Мориса Ваксмахера.

84.

Факира (нем.).

85.

Quidditch— игра, придуманная в концеХХвека писательницей Джоан Роулинг. На мётлах игроки во времена Эла Маккензи (2057) ещё не летали, правила легальной версииquidditсh'абыли адаптированы к передвижению лишь в одной плоскости, но разработки в области подходящих для этой игры средств передвижения в трёх измерениях велись непрерывно.

86.

Место, где студенты учатся и живут; по-нашему — студгородок.

87.

Непереводимая игра слов:watercloset— цивилизованный туалет с унитазом, loo— сортир (просторен.), «встретить Waterloo» — потерпеть поражение, но этого последнего значения в восемнадцатом веке ещё не знали.

88.

«О происхождении гранитов» (англ.).

89.

Мой палаша тоже полковник, дружище, только британской армии (фр.).

90.

В нашей реальности Н. А. Морозов прожил до 1946 года. Он шутил, что природа не зачла ему годы, проведённые в тюрьме.

91.

На основе сочинений святителя Игнатия Брянчанинова (ум. 1867).

92.

Ливиейв старину называли Африку вообще. Век означал срок жизни человека, а в некоторых племенах и вовсе срок перемены поколений, то есть лет семнадцать — двадцать.

93.

Времена меняются (лат.).

94.

Я воскрес и начинаю мстить {лат.).

95.

Бедное величие (фр.).

96.

Часовые (фр).

97.

Правильно —dura lex,sed lex (закон суров, но это закон) (лат.).

Оглавление.

Зона сна. Село Плосково-Рождествено, 5 июня 1934 года. * * * Деревня Плосково, 1656—1668 годы. Оксфорд, 2057 год. Деревня Плосково, 1668—1672 годы. Пенсильвания — Россия, 2010 год. * * * Село Плосково-Рождествено, 6-25 июня 1934 года. Район реки Согожи, неизвестно когда. * * * Оксфорд, 2057 год. * * * * * * * * * Екатеринбург, 2010 год. * * * Верховья Волги, 1351 год. Пуатье, 1356 год. Москва, 25 июля 1934 года. * * * Харрисвилл, 2010 год, мир номер два. Гаррисбург, 2010 год, мир номер два. Москва, 25 июля 1934 года. Санкт-Петербург, 11 марта 1801 года. * * * Петроград — Балтика, 4 августа 1934 года. * * * Оксфорд, 2057 год. Балтика — Париж, 5-12 августа 1934 года. * * * Париж — Мюнхен — Москва, 1687-1700 годы. Львов — Западная Европа, 1700-1721 годы. Санкт-Петербург — Мюнхен, 1721-1742 годы. Париж — Балтика, 12-28 августа 1934 года. * * * Дорога Москва — Борок, 9 сентября 1934 года. * * * Борок — Молога, 10-17 сентября 1934 года. * * * * * * * * * Польша — Дон — Екатеринбург, 1773-1801 годы. * * * Плосково — Вологда, 20-25 сентября 1934 года. Плосково, 1822 год — Лондон, 2057 год. Москва, 26 сентября 1934 года. Примечания. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23. 24. 25. 26. 27. 28. 29. 30. 31. 32. 33. 34. 35. 36. 37. 38. 39. 40. 41. 42. 43. 44. 45. 46. 47. 48. 49. 50. 51. 52. 53. 54. 55. 56. 57. 58. 59. 60. 61. 62. 63. 64. 65. 66. 67. 68. 69. 70. 71. 72. 73. 74. 75. 76. 77. 78. 79. 80. 81. 82. 83. 84. 85. 86. 87. 88. 89. 90. 91. 92. 93. 94. 95. 96. 97.