Афоризмы. Круг чтения.
Недельное чтение.
Женщины.
Призвание всякого человека, мужчины и женщины, в том, чтобы служить людям. С этим общим положением, я думаю, согласны все небезнравственные люди. Разница между мужчинами и женщинами в исполнении этого назначения только в средствах, которыми они его достигают, т. е. чем они служат людям.
Мужчина служит людям и физической работой – приобретая средства пропитания, и работой умственной – изучением законов природы для побуждения ее, и работой общественной – учреждением форм жизни, установлением отношений между людьми. Средства служения людям для мужчины очень многообразны. Вся деятельность человечества, за исключением деторождения и кормления, составляет поприще этого служения. Женщина же, кроме своей возможности служения людям всеми теми же, как и мужчина, средствами, по строению своему призвана, привлечена к тому служению, которое одно исключено из области служения мужчины.
Служение человечеству само собой разделяется на две части: одно – увеличение блага в существующем человечестве, другое – продолжение самого человечества. К первому призваны преимущественно мужчины, так как они лишены возможности служить второму. Ко второму призваны преимущественно женщины, так как они исключительно способны к нему. Этого различия нельзя, не должно и грешно (т. е. ошибочно) не помнить и стирать. Из этого различия вытекают обязанности тех и других – обязанности, не выдуманные людьми, но лежащие в природе вещей. Из этого же различия вытекает оценка добродетели и порока женщины и мужчины, – оценка, существовавшая во все века и теперь существующая, и никогда не перестающая существовать, пока в людях есть и будет разум.
Всегда было и будет то, что мужчина, проводящий большую часть своей жизни в свойственном ему многообразном физическом и умственном, общественном труде, и женщина, проводящая большую часть своей жизни в свойственном исключительно ей труде рождения, кормления и возращения детей, будут одинаково чувствовать, что они делают то, что должно, и, делая эти дела, будут одинаково возбуждать уважение и любовь других людей, потому что оба исполняют то, что предназначено им по их природе.
Призвание мужчины многообразнее и шире, призвание женщины однообразнее и уже, но зато глубже, и потому всегда было и будет то, что мужчина, имеющий сотни обязанностей, изменив одной, десяти из них, остается недурным, невредным человеком, исполнившим все-таки часть своего призвания. Женщина же, имеющая малое число обязанностей, изменив одной из них, тотчас же нравственно падает ниже мужчины, изменившего десяти из сотни своих обязанностей. Таково всегда было общее мнение, и таково оно всегда будет, потому что такова сущность дела.
Мужчина для исполнения воли Бога должен служить Ему и в области физического труда, и мысли, и нравственности: он всеми этими делами может исполнить свое назначение. Для женщины средства служения Богу суть преимущественно и почти исключительно (потому что, кроме нее, никто не может этого сделать) дети. Только через произведения свои призван служить Богу и людям мужчина, только через детей своих призвана служить женщина.
И потому любовь к своим детям, вложенная в женщину, исключительная любовь, с которой совершенно напрасно бороться рассудочно, всегда будет и должна быть свойственна женщине-матери. Любовь эта к ребенку в младенчестве есть вовсе не эгоизм, а это есть любовь работника к той работе, которую он делает, в то время как она у него в руках. Отнимите эту любовь к предмету своей работы – и невозможна работа.
То же и с матерью. Мужчина призван служить людям через многообразные работы, и он любит эти работы, пока их делает. Женщина призвана служить людям через своих детей, и она не может не любить этих своих детей, пока она их родит, кормит, воспитывает.
По общему призванию – служить Богу и людям – мужчина и женщина совершенно равны, несмотря на различие в форме этого служения. Равенство в том, что одно служение столь же важно, как и другое, что одно немыслимо без другого, что одно обусловливает другое и что для действительного служения как мужчине, так и женщине одинаково необходимо знание истины, без которого деятельность как мужчины, так и женщины становится не полезной, но вредной для человечества. Мужчина призван исполнять свой многообразный труд; но труд его тогда только полезен, и его работа – и физическая, и умственная, и общественная – тогда только плодотворна, когда она совершается во имя истины и блага других людей.
То же и с призванием женщины: ее рождение, кормление и возращение детей будут полезны человечеству только тогда, когда она будет выращивать не просто детей для своей радости, а будущих слуг человечества; когда воспитание этих детей будет совершаться во имя истины и для блага людей, т. е. она будет воспитывать детей так, чтобы они были наилучшими работниками для других людей.
«Ну а те, у которых нет детей, которые не вышли замуж, вдовы?».
Те будут прекрасно делать, если будут участвовать в мужском многообразном труде.
Всякая женщина, отрожавшая, если у нее есть силы, успеет заняться этою помощью мужчине в его труде. Помощь женщины в этом труде очень драгоценна; но видеть молодую женщину, готовую к деторождению и занятую мужским трудом, всегда будет жалко. Видеть такую женщину – все равно что видеть драгоценный чернозем, засыпанный щебнем для плаца или гулянья. Еще жальче: потому что земля эта могла бы родить только хлеб, а женщина могла бы родить то, чему не может быть оценки, выше чего ничего нет, – человека. И только она одна может это делать.
Л.H. Толстой.
Сестры.
I.
3 Мая 1882 года из Гавра отплыл в китайские моря трехмачтовый корабль «Богородица Ветров». Он сдал свой груз в Китае, взял там новый груз, отвез его в Буэнос-Айрес и оттуда повез товары в Бразилию.
Переезды, повреждения, починки, затишья по нескольку месяцев, ветры, сгонявшие корабль далеко с дороги, морские приключения и несчастия задерживали его так, что он четыре года проплавал по чужим морям, и только 8 мая 1886 года пристал к Марселю с грузом жестяных ящиков с американскими консервами.
Когда вышел корабль из Гавра, на нем были капитан, его помощник и 14 матросов. Во время путешествия один матрос умер, четыре пропали при разных приключениях и только девять воротились во Францию.
Вместо выбывших матросов на корабле наняли двух американцев, одного негра и одного шведа, которого нашли в одном кабачке в Сингапуре.
На корабле подобрали паруса и завязали на мачте крест-накрест снасти. Подошел буксирный пароход и, пыхтя, потащил его на линию кораблей. Море было тихо, у берега еле-еле плескался остаток зыби. Корабль вошел в линию, где стояли вдоль набережной бок о бок корабли из всех стран света, и большие и малые, всяких размеров, форм и оснасток. «Богородица Ветров» стала между итальянским бригом и английской галлетой, которые потеснились, чтобы дать место новому товарищу.
Как только капитан разделался с таможенными и портовыми чиновниками, он отпустил половину матросов на всю ночь на берег.
Ночь была теплая, летняя. Марсель был весь освещен, на улицах пахло едой из кухонь, со всех сторон слышался говор, грохот колес и веселые крики.
Матросы с корабля «Богородица Ветров» месяца четыре не были на суше и теперь, сойдя на берег, робко, по двое шли по городу, как чужие, отвыкшие от городов люди. Они осматривались, обнюхивая улицы, ближайшие к пристани, как будто чего-то искали. Четыре месяца они не видали женщин, и их мучила похоть. Впереди их шел Селестин Дюкло, здоровенный и ловкий парень. Он всегда водил других, когда они сходили на берег. Он умел находить хорошие места, умел и отделаться, когда надо было, и не ввязывался в драки, что частенько бывает с матросами, когда они сходят на берег; но если драка завязывалась, то он не отставал от товарищей и умел постоять за себя.
Долго матросы толкались по темным улицам, которые, как стоки, все спускались к морю и из которых несло тяжелым запахом подвалов и чуланов. Наконец Селестин выбрал один узкий переулок, в котором горели над дверями выпуклые фонари, и вошел в него. Матросы, зубоскаля и напевая, шли за ним. На матовых раскрашенных стеклах фонарей были огромные цифры. Под низкими потолками дверей сидели на соломенных стульях женщины в фартуках; они выскакивали при виде матросов и, выбегая на середину улицы, загораживали им дорогу и заманивали каждая в свой притон.
Иной раз в глубине сеней нечаянно распахивалась дверь. Из нее показывалась полураздетая девка в грубых бумажных обтянутых штанах, в коротенькой юбке и в бархатном черном нагруднике с позолоченными позументами. «Эй, красавчики, заходите!» звала она еще издали и иногда выбегала сама, цеплялась за кого-нибудь из матросов и тащила его изо всех сил к дверям. Она впивалась в него, как паук, когда он волочит муху сильнее себя. Парень, размякший от похоти, упирался слабо, а остальные останавливались и смотрели, что будет; но Селестин Дюкло кричал: «Не здесь, не заходи. Дальше!» И парень слушался его голоса и силой вырывался у девки. И матросы шли дальше, провожаемые бранью рассерженной девки. На шум вдоль всего переулка выскакивали другие, накидывались на них и хриплыми голосами нахваливали свой товар. Так они шли все дальше и дальше. Изредка попадались им навстречу то солдаты, стучавшие шпорами, то поодиночке мещанин или приказчик, пробиравшиеся в знакомое место. В других переулках светились такие же фонари, но матросы шли дальше и дальше, шагая через вонючую жижу, сочившуюся из-под домов, полных женскими телами. Но вот Дюкло остановился около одного дома, получше других, и повел туда своих ребят.
II.
Матросы сидели в большой зале трактира. Каждый из них выбрал себе подругу и уже не расставался с нею весь вечер; такой был обычай в трактире. Три стола были сдвинуты вместе, и матросы прежде всего выпили вместе с девками, потом они поднялись и пошли с ними наверх. Долго и громко стучали толстые башмаки двадцати ног по деревянным ступенькам, пока они все ввалились через узкие двери и разбрелись по спальным комнатам. Из спальных комнат они сходили опять вниз пить, потом опять шли наверх.
Гульба шла вразвал. Все полугодовое жалованье пошло за четыре часа разгула. К 11 часам они все были уже пьяны и с налитыми кровью глазами несвязно кричали, сами не зная что. У каждого на коленях сидела девка. Кто пел, кто кричал, кто стучал кулаком по столу, кто лил себе в глотку вино. Селестин Дюкло сидел среди товарищей. Верхом у него на коленке сидела крупная, толстая, краснощекая девка. Он выпил не меньше других, но не был еще совсем пьян; у него в голове бродили кое-какие мысли. Он разнежился и искал, о чем бы заговорить с своей подругой. Но мысли приходили ему и тотчас же уходили, и он никак не мог поймать их, вспомнить и высказать.
Он смеялся и говорил:
– Так, так-то… так-то… И давно уж ты здесь?
– Шесть месяцев, – отвечала девка.
Он кивнул головой, как будто одобрял ее за это.
– Ну, что же, и хорошо тебе?
Она подумала.
– Привыкла, – сказала она. – Надо же как-нибудь. Все же лучше, чем в прислугах или прачках.
Он одобрительно кивнул головой, как будто и за это он одобрял ее.
– И ты не здешняя?
Она покачала головой в знак того, что не здешняя.
– Дальняя?
Она кивнула.
– А откуда?
Она подумала, как будто припоминала.
– Из Перпиньяна я, – проговорила она.
– Так, так, – проговорил он и замолчал.
– А ты, что же, моряк? – спросила теперь она.
– Да, моряки мы.
– Что ж, далеко были?
– Да, не близко. Всего насмотрелись.
– Пожалуй, и вокруг света ездили?
– Не то что раз, чуть не два раза объехали.
Она как будто раздумывала, припоминая что-то.
– Я чай, много встречали кораблей? – сказала она.
– А то как же?
– Не попадалась вам «Богородица Ветров»? Такой корабль есть. Он удивился, что она назвала его корабль, и вздумал пошутить.
– Как же, на прошлой неделе встретили.
– Правду, в самом деле? – спросила она и побледнела.
– Правду.
– Не врешь?
– Ей-богу, – побожился он.
– Ну а не видал ты там Селестина Дюкло? – спросила она.
– Селестина Дюкло? – повторил он и удивился, и испугался даже. Откуда могла она знать его имя?
– А его разве знаешь? – спросил он. Видно было, что и она чего-то испугалась.
– Нет, не я, а женщина тут одна его знает.
– Какая женщина? Из этого дома?
– Нет, тут поблизости.
– Где же поблизости?
– Да недалеко.
– Кто же она такая?
– Да просто женщина, такая же, как я.
– А зачем же он ей нужен?
– Почему же я знаю. Может, землячка его. – Они пытливо смотрели прямо в глаза друг другу.
– Хотелось бы мне повидаться с этой женщиной, – сказал он.
– А зачем? Сказать что хочешь?
– Сказать…
– Что сказать?
– Сказать, что видел Селестина Дюкло.
– А ты видел Селестина Дюкло? И жив он и здоров?
– Здоров. А что?
Она замолчала, опять собираясь с мыслями, и потом тихо сказала:
– А куда же идет «Богородица Ветров»?
– Куда? В Марсель.
– Правду?! – вскрикнула она.
– Правду.
– И ты знаешь Дюкло?
– Да ведь сказал, что знаю.
Она подумала.
– Так, так. Это хорошо, – тихонько сказала она.
– Да зачем он тебе?
– А коли увидишь его, ты ему скажи… Нет, не надо.
– Да что?
– Нет, ничего.
Он смотрел на нее и тревожился все больше и больше.
– Да ты-то знаешь его? – спросил он.
– Нет, не знаю.
– Так зачем же он тебе?
Она, не отвечая, вдруг вскочила, побежала к конторке, за которой сидела хозяйка, взяла лимон, разрезала его, надавила соку в стакан, потом налила туда воды и подала Селестину.
– На, выпей-ка, – сказала она и села, как и прежде сидела, ему на колени.
– Это зачем? – спросил он, взяв от нее стакан.
– Чтобы хмель прошел. Потом скажу. Пей.
Он выпил и утер рукавом губы.
– Ну, говори, я слушаю.
– Даты не скажешь ему, что меня видел? Не скажешь, от кого слышал то, что скажу?
– Ну, хорошо, не скажу.
– Побожись!
Он побожился.
– Ей-богу?
– Ей-богу.
– Так ты ему скажи, что его отец умер и мать померла, брат тоже помер. Горячка была. В один месяц все трое померли.
Дюкло почувствовал, что вся кровь его стеснилась у сердца. Несколько минут просидел он молча, не зная, что сказать, потом выговорил:
– И ты верно знаешь?
– Верно.
– Кто ж тебе сказал?
Она положила руки ему на плечи и посмотрела прямо в глаза.
– Побожись, что не разболтаешь.
– Ну, побожился: ей-богу.
– Я сестра ему.
– Франсуаза! – вскрикнул он.
Она пристально посмотрела на него и тихо-тихо пошевелила губами, почти не выпуская слов.
– Так это ты – Селестин!
Они не шевелились, замерли, как были, смотрели в глаза друг другу.
А вокруг них остальные орали пьяными голосами. Звон стаканов, стук ладонями и каблуками и пронзительный визг женщин перемешивались с гамом песен.
– Как же это так? – тихо, так тихо, что даже она едва-едва разобрала его слова, проговорил он. Глаза ее вдруг налились слезами.
– Да так, померли. Все трое в один месяц, – продолжала она. – Что ж мне было делать? Осталась я одна. В аптеку, да к доктору, за похороны троих… продала, что было, вещей, расплатилась и осталась, в чем была. Поступила в прислуги к барину Кашо, – помнишь, хромой такой. Мне только что пятнадцать лет минуло; мне ведь и четырнадцати еще не было, когда ты-то уехал. С ним согрешила… Дура ведь наша сестра. Потом в няньки поступила к нотариусу. Он тоже. Сначала взял на содержание, жила на квартире. Да недолго. Бросил он меня, я три дня не евши жила, никто не берет, и поступила вот сюда, как и прочие.
Она говорила, и слезы ручьем текли у ней из глаз, из носа, мочили щеки и вливались в рот.
– Что ж это мы наделали? – проговорил он.
– Я думала, и ты тоже умер, – сказала она сквозь слезы. – Разве это от меня? – прошептала она.
– Как же ты меня не узнала? – также шепотом сказал он.
– Я не знаю, я не виновата, – продолжала она и еще пуще заплакала.
– Разве я мог узнать тебя? Разве ты такая была, когда я уехал? Ты-то как не узнала?
Она с отчаянием махнула рукой.
– Ах! Я их столько, этих мужчин, вижу, что они мне все на одно лицо.
Сердце его сжималось так больно и так сильно, что ему хотелось кричать и реветь, как маленькому мальчику, когда его бьют.
Он поднялся, отстранил ее от себя и, схватив своими большими матросскими лапами ее голову, пристально стал вглядываться в ее лицо.
Мало-помалу он узнал в ней, наконец, ту маленькую, тоненькую и веселенькую девочку, которую он оставил дома с теми, кому она закрыла глаза.
– Да, ты Франсуаза! Сестра! – проговорил он. И вдруг рыдания, тяжелые рыдания мужчины, похожие на икоту пьяницы, поднялись в его горле. Он отпустил ее голову, ударил по столу так, что стаканы опрокинулись и разлетелись вдребезги, и закричал диким голосом.
Товарищи его обратились к нему и уставились на него.
– Вишь, как надулся! – сказал один. – Будет орать-то, – сказал другой. – Эй! Дюкло! Что орешь? Идем опять наверх, – сказал третий, одной рукой дергая Селестина за рукав, а другой обнимая свою хохотавшую, раскрасневшуюся, с блестящими черными глазами подругу в шелковом розовом открытом лифе.
Дюкло вдруг замолк и, затаив дыхание, уставился на товарищей. Потом с тем странным и решительным выражением, с которым, бывало, вступал в драку, он, шатаясь, подошел к матросу, обнимавшему девку, и ударил рукой между им и девкой, разделяя их.
– Прочь! Разве не видишь, она сестра тебе! Все они кому-нибудь да сестры. Вот и эта сестра Франсуаза. Ха-ха-ха-ха… – зарыдал он рыданиями, похожими на хохот, и он зашатался, поднял руки и грянулся лицом на пол. И стал кататься по полу, колотясь о него и руками и ногами, хрипя, как умирающий.
– Надо его уложить спать, – сказал один из товарищей, – а то как бы на улице не засадили его.
И они подняли Селестина и втащили наверх в комнату Франсуазы и уложили его на ее постель.
Л.H. Толстой (по Мопассану).