Больше чем просто дом (сборник).
Фрэнсис Скотт Фицджеральд. БОЛЬШЕ ЧЕМ ПРОСТО ДОМ. Рассказы.
Величество[1].
[1].I.
Поразительно не то, что люди проявляют себя в жизни лучше или хуже, чем мы предсказывали; этому удивляться не приходится, особенно в Америке. Поразительно другое: как они удерживаются на определенной высоте, реализуют свои возможности, даже пользуются, насколько можно судить, благосклонностью неумолимой судьбы.
Могу себе польстить: научившись в восемнадцать лет отличать подлинные достоинства от наигранных, я ни разу не обманулся на чужой счет, и во многих банальных притворщиках из моего прошлого мне до последнего видится беззастенчивое и успешное притворство.
Эмили Каслтон родилась в Гаррисберге,[2] в доме средних размеров; в шестнадцатилетнем возрасте переехала в Нью-Йорк, в дом солидных размеров, училась в школе Брайарли,[3] переехала в дом необъятных размеров, потом перебралась в особняк на территории Таксидо-Парка,[4] потом за границу, где предавалась всяческим модным развлечениям и не сходила с газетных полос. Едва начав появляться в обществе, она вместе с одиннадцатью другими светскими и полусветскими знаменитостями попала в список идеальных американских типов, составленный известным французским художником, закосневшим, как и многие другие, в своей оценке американских красавиц. В ту пору с ним согласилось множество мужчин.
Чуть выше среднего роста, с точеными, довольно крупными чертами лица, с такой бездонной синевой глаз, какую невозможно не заметить даже при беглом взгляде, с роскошной копной густых светлых волос, она была яркой и неотразимой. Ее родители слабо ориентировались в том новом мире, где сами стояли у руля, а потому Эмили волей-неволей училась всему на собственном опыте, попадала в разные передряги, и флер юности слегка поблек. Впрочем, этого флера было у нее с лихвой. Она прошла через помолвки и полупомолвки, через недолгие страстные увлечения, а в двадцать два года пережила бурный роман, который ожесточил ее и погнал искать счастья на других континентах. Подобно большинству обеспеченных незамужних девушек ее возраста, она примкнула к «богеме», потому что у богемных личностей, как представляется со стороны, есть некая тайна, внутреннее прибежище, спасение от повседневности. Однако почти все ее подруги уже повыходили замуж, а отец был просто убит образом жизни дочери; поэтому в двадцать четыре года, умом, но не сердцем стремясь под венец, Эмили вернулась домой.
Ее светская карьера приближалась, как понимала Эмили, к нулевой отметке. Жизнь не ладилась. По-прежнему очаровательная, не знающая денежных затруднений и даже в некотором роде знаменитая, она оставалась в числе самых популярных, самых красивых девушек своего поколения, но ее поколение уходило в новые дали. Заметив первые снисходительные нотки в голосе бывшей одноклассницы, а ныне молодой «матери семейства», она уехала в Ньюпорт, где ее завоевал Уильям Бреворт Блэр. Она тут же вновь сделалась несравненной Эмили Каслтон. На страницах газет замаячил призрак известного французского художника. С наступлением октября праздные слои общества только и обсуждали, что дату ее бракосочетания.
Подготовка пышных свадебных торжеств… Гарольд Каслтон устанавливает ряд шатров по образцу соединяющихся шапито, стоимостью в пять тысяч долларов каждый, для организации приема, свадебного ужина и бала… Около тысячи приглашенных, в том числе видные представители делового мира и высшего света… Стоимость свадебных подарков оценивается в четверть миллиона долларов…
За час до венчания, назначенного в церкви Святого Варфоломея, Эмили сидела за туалетным столиком, разглядывая в зеркале свое лицо. Сейчас лицо это ей немного прискучило, да к тому же она поймала себя на удручающей мысли о том, что на протяжении грядущих пятидесяти лет оно будет все более настойчиво требовать ухода.
— Мне положено быть счастливой, — сказала она вслух, — но в голову лезут одни грустные мысли.
Ее двоюродная сестра Олив Мэрси, пристроившаяся на краешке кровати, закивала:
— Невесты всегда грустят.
— Все коту под хвост, — выговорила Эмили.
Олив сердито нахмурилась:
— Как это «коту под хвост»? Чтобы выполнить свое предназначение, женщина должна выйти замуж и произвести на свет детей.
Некоторое время Эмили молчала. Потом медленно произнесла:
— Детей — это понятно, только от кого?
Впервые в жизни Олив, боготворившая Эмили, вспыхнула почти что ненавистью. Ни одна из приглашенных на свадьбу девушек, включая саму Олив, не отказалась бы выйти за Бреворта Блэра.
— Тебе повезло, — сказала она. — Тебе так повезло, что ты даже сама не понимаешь. Да за такие слова тебе бы стоило задать хорошую трепку.
— Обещаю его полюбить, — шутливо провозгласила Эмили. — Любовь придет после свадьбы. Завидная перспектива, верно?
— Зачем же гнать от себя романтику?
— Напротив, романтичнее меня никого не сыскать. Знаешь ли ты, что мне приходит в голову, когда он меня обнимает? Мне приходит в голову: сейчас я подниму взгляд и встречусь глазами с Гарлендом Кейном.
— Зачем же тогда…
— А на днях, при посадке в его самолет, я вспоминала только капитана Марчбенкса и его маленький двухместный аэроплан, на котором мы летели над Ла-Маншем, терзались от сердечных мук, но вынуждены были молчать, потому что у него есть жена. Я не жалею об этих мужчинах; я жалею лишь о том, что растратила на них часть себя. Бреворту я смогу предложить только шелуху в розовой мусорной корзиночке. Должно же было остаться кое-что еще; даже в пору самых сильных увлечений мне казалось, что я сберегаю нечто для своего единственного. Но видимо, я ошибалась. — Эмили осеклась, а потом добавила: — Впрочем, как знать.
Для Олив положение дел было ясным и от этого особенно вопиющим, но она, оставаясь бедной родственницей, держала язык за зубами. Восемь лет мужского внимания предельно избаловали Эмили, внушив ей, что достойной партии для нее не существует, и она восприняла это убеждение как фактически непреложную истину.
— Это просто волнение. — Олив, как могла, скрывала свою досаду. — Может, приляжешь на часок?
— Да, — рассеянно ответила Эмили.
Олив спустилась вниз. В коридоре первого этажа на нее налетел Бреворт Блэр, полностью готовый к свадебной церемонии, даже с белой гвоздикой в петлице; он заметно нервничал.
— Ох, извини, — вырвалось у него. — Хотел поговорить с Эмили. Насчет колец… на каком остановиться? Я купил четыре штуки, но она все колеблется — не могу же я в церкви протянуть ей все четыре на выбор.
— Я случайно узнала: она хочет гладкое платиновое колечко. Но если тебе нужно с ней повидаться, то…
— Нет-нет, большое спасибо. Не буду ее беспокоить.
Они стояли совсем близко, и когда Бреворт, приняв окончательное решение, собрался уходить, Олив невольно подумала, насколько же они с ним похожи.
Волосы, цвет лица, приметы внешности — ни дать ни взять брат и сестра, да и характер одинаков: та же застенчивая серьезность, та же бесхитростная прямолинейность. Все это мигом пронеслось у нее в уме и сменилось другой мыслью — о том, что светловолосая неугомонная Эмили, с ее темпераментом и размахом, все же лучше подходит ему во всех отношениях; а вслед за тем, в обход этих размышлений, на нее нахлынула неизбывная волна нежности, чисто физического сочувствия и желания, отчего ей стало казаться, что, сделай она полшага вперед — и он раскроет для нее свои объятия.
Но вместо этого она шагнула назад, отпуская его, как будто сперва удерживала одними кончиками пальцев, а теперь отдернула руку. Вероятно, в его сознание проникли какие-то вибрации ее чувств, потому что он неожиданно сказал:
— Мы ведь останемся добрыми друзьями, правда? Не думай, пожалуйста, будто я забираю у тебя Эмили. Я знаю, что не способен сделать ее своей собственностью — на такое никто не способен, — да и не стремлюсь к этому.
Он еще не договорил, а она уже молча с ним распрощалась — с единственным мужчиной, которого желала в своей жизни.
Ей была дорога та рассеянная неуверенность, с которой он искал пальто и шляпу, а затем нащупывал дверную ручку не с того края.
После его ухода она вернулась в роскошную парадную гостиную, расписанную вакхическими сценами, украшенную массивными люстрами и портретами восемнадцатого века, которые по неведению можно было принять за изображения предков Эмили, отчего они еще более явственно принадлежали ей одной. Там Олив и присела отдохнуть — как всегда, в тени Эмили.
В дверях, ведущих к бесценному пятачку зелени, который закрыли выросшие на Шестидесятой улице шатры, появился ее дядюшка, мистер Гарольд Каслтон. Он только что закончил дегустацию собственного шампанского.
— Олив мила и светла! — с чувством воскликнул он. — Олив, крошка, она образумилась. В глубине души она всегда была хорошей, и я это знал. У хороших все складывается — порода есть порода, ты согласна? Я уж стал было думать, что мы с Господом Богом слишком много ей дали, что она так и не уймется, но теперь она спустилась на землю, как того требует… — он подбирал метафору, но безуспешно, — порода, и вскоре убедится, что здесь не так уж плохо. — Он подошел ближе. — Да ты плакала, малышка Олив.
— Чуть-чуть.
— Ну ничего, — великодушно изрек он. — Я бы и сам прослезился, не будь я так счастлив.
Позднее, когда она вместе с двумя другими подружками невесты ехала в церковь, рокот автомобиля словно задавал торжественный ритм грандиозной свадьбы. У входа в церковь этот ритм подхватили регистры органа, а виолончели с басовыми виолами танцевального оркестра уже готовились сохранить сей трепет, чтобы он под конец растворился в урчании другого автомобиля, нанятого для отъезда новобрачных.
Церковь была окружена плотной толпой, распространявшей на десять футов вокруг себя сплошную волну духов и едва уловимой человеческой свежести, а также текстильный запах нарядов — неношеных, с иголочки. За скоплением шляпок было видно, что в первых рядах, по обе стороны от прохода, сидят родные жениха и невесты. Блэров — их фамильное сходство скреплялось выражением некоторого высокомерия, свойственного как кровным Блэрам, так породнившимся с ними, — представляли оба Гардинера Блэра, старший и младший, с супругами; леди Мэри Боуз-Говард, урожденная Блэр; миссис Поттер-Блэр; госпожа княгиня Потовски-Парр-Блэр, урожденная Инчбит; мисс Глория Блэр, юный Гардинер Блэр III, а также родственные ветви, богатые и бедные: Смайзы, Биклы, Диффендорферы и Хэмны. Сидевшие через проход от них Каслтоны являли собой менее внушительное зрелище: мистер Гарольд Каслтон, мистер Теодор Каслтон с супругой и детьми, Гарольд Каслтон-младший, а также прибывшие из Гаррисберга мистер Карл Мэрси и две престарелые тетушки по фамилии О’Киф, жавшиеся в уголке. К своему немалому изумлению, тетушки с утра пораньше были усажены в лимузин и отправлены к модному кутюрье, который одел их с головы до ног.
В ризнице, где к приезду Эмили торопливо подкрашивались губы и закреплялись булавки, пташками трепетали гостьи невесты в больших шляпах с мягкими полями. Девушки эти знаменовали собой разные этапы жизни Эмили: одна была ее одноклассницей в Брайарли, другая вместе с Эмили начала выезжать в свет (и — последняя из той компании — еще не вышла замуж), третья путешествовала с ней по Европе, а у четвертой она гостила в Ньюпорте, где и познакомилась с Бревортом Блэром.
— Уэйкмана залучили, — определила эта девушка, стоя у дверей и прислушиваясь к звукам музыки. — Он играл на свадьбе у моей сестры, но у меня Уэйкман никогда играть не будет.
— Отчего же?
— Да он без конца бренчит одну и ту же вещь: «На рассвете».[5] Вот и сейчас уже в который раз ее завел.
В этот миг распахнулась другая дверь, и в ризницу нетерпеливо просунулась голова молодого человека.
— Ну что, почти готовы? — призвал он к ответу ближайшую из девушек. — У Бреворта уже начинается тихое помешательство. Стоит и воротнички комкает, один за другим…
— Успокойся, — ответила ему юная леди. — Невеста всегда на пару минут опаздывает.
— На пару минут! — возмутился молодой человек. — Ничего себе «на пару минут». Публика уже ерзает и шуршит, как в цирке, а органист полчаса наяривает одну и ту же мелодию. Сейчас скажу ему — пусть для разнообразия джаз сыграет, что ли.
— А который час? — забеспокоилась Олив.
— Без четверти пять… нет, без десяти.
— Возможно, на дорогах пробки. — Олив умолкла, потому что по ризнице проталкивался к телефону мистер Гарольд Каслтон, за которым поспешал обеспокоенный викарий.
И тут по церкви потек вспять удивительный людской ручеек — сначала по одному человеку, потом по двое, и вскоре в ризнице уже стало тесно от родни и общей сумятицы.
— В чем же дело?
— Что стряслось?
Сам не свой, с докладом прибыл шофер. Гарольд Каслтон чертыхнулся, вспыхнул и начал грубо пробиваться к выходу. Кто-то попросил освободить ризницу, а потом, будто в противовес ручейку, по церкви от выхода к алтарю потек гул голосов, нарастая, делаясь все громче и взволнованней, поднимая людей с мест и переходя в приглушенный рев. От алтаря донеслось объявление насчет отмены венчания, но его, похоже, никто не услышал: все и без того поняли, что стали свидетелями громкого скандала, что Бреворт Блэр напрасно ждет у алтаря, а Эмили Каслтон сбежала из-под венца.
II.
На Шестидесятой улице толпилось с десяток репортеров, но погруженная в свои мысли Олив, подъехав к дому, не разбирала их вопросов; ей отчаянно хотелось одного — пойти и утешить некоего человека, но она не имела права к нему приближаться, а потому в качестве замены разыскала своего дядю Гарольда. Вошла она через анфиладу шатров, стоимостью в пять тысяч долларов каждый, где, ожидая развития событий, буфетчики и официанты замерли в уважительном траурном полумраке возле подносов с икрой, индюшачьими грудками и пирамидой свадебного торта. Олив нашла своего дядю наверху: он сидел на пуфе перед туалетным столиком Эмили. Разбросанные перед ним косметические принадлежности — наглядные свидетельства женской подготовки — делали его крайне неуместное присутствие символом безумной катастрофы.
— А, это ты. — Голос его звучал безжизненно; за два часа он состарился.
Олив обвила рукой его согбенные плечи:
— Мне так горько, дядя Гарольд.
Он вдруг изверг поток брани; из одного глаза медленно выкатилась крупная слеза.
— Пусть приедет мой массажист, — выговорил он. — Скажи Макгрегору, чтобы вызвал.
Словно заплаканный ребенок, он сделал судорожный вдох, и Олив заметила у него на рукавах слой пудры, как будто дядя Гарольд, разморенный своим благородным шампанским, рыдал, облокотившись на туалетный столик.
— Телеграмму принесли, — забормотал он. — Где-то здесь лежит. — И с расстановкой добавил: — Отныне моя дочь — это ты.
— Что вы, разве можно так говорить!
Развернув телеграмму, она прочла:
НЕ МОГУ СООТВЕТСТВОВАТЬ ЛЮБОМ СЛУЧАЕ ОСТАНУСЬ ДУРОЙ НО ТАК БЫСТРЕЙ ЗАЖИВЕТ ЧЕРТОВСКИ СОЧУВСТВУЮ ЭМИЛИ.
Распорядившись насчет вызова массажиста и поставив камердинера охранять дядюшкину дверь, Олив прошла в библиотеку, где сбитый с толку секретарь пытался уклониться от прямых ответов на любопытные и настойчивые телефонные звонки.
— Я в таком расстройстве, мисс Мэрси! — воскликнул он дрожащим от отчаяния голосом. — Поверьте, голова раскалывается. Мне уже полчаса мерещится снизу танцевальная музыка.
Тут и Олив показалось, что она сама тоже на грани помешательства — сквозь шум уличного движения до нее отчетливо и ясно доносилась мелодия:
Стремительно сбежав по лестнице, Олив промчалась через гостиную; мотив все настойчивее звучал у нее в ушах. У входа в первый шатер она остановилась как вкопанная.
Под звуки небольшого, но, вне сомнения, профессионального оркестра по затянутому парусиной полу скользило с десяток молодых пар. В углу возле барной стойки топтались юноши, оставшиеся без девушек, а шестеро буфетчиков едва успевали смешивать коктейли и откупоривать шампанское.
— Гарольд! — требовательно выкрикнула она в сторону танцующих. — Гарольд!
К ней, доверив свою партнершу другому, направился рослый восемнадцатилетний парень.
— Привет, Олив. Как там отец?
— Гарольд, ради всего святого, что здесь…
— Эмили — чокнутая, — примирительно сказал он. — Я всегда тебе говорил: у Эмили не все дома. Мозги набекрень. Это не новость.
— Но что здесь происходит?
— Здесь? — Он с невинным видом огляделся. — Да ничего особенного: эти ребята приехали вместе со мной из Кембриджа.
— Но… танцы!
— А разве кто-то умер? Не пропадать же этому…
— Скажи, чтобы расходились, — потребовала Олив.
— С какой стати? Кому они мешают? Ребята не поленились приехать из Кембриджа…
— Это просто недостойно.
— Да они в голову не берут, Олив. У одного парня сестра отмочила такой же номер, только не до, а после. В наши дни это не редкость.
— И музыкантов отпусти, Гарольд, — твердо сказала Олив, — или я пойду к твоему отцу.
По всей видимости, он решил, что какая-то мелочь на фоне организованных с таким размахом торжеств не способна повредить семейной репутации, но ему пришлось подчиниться. Дворецкий в глубочайшем смущении распорядился убрать шампанское, и молодые люди недовольно, нога за ногу, стали перемещаться под более гостеприимный шатер темноты. Оставшись наедине с тенью — с витавшей над домом тенью Эмили, — Олив присела в гостиной и задумалась. На пороге тут же возник дворецкий:
— Мисс Олив, прибыл мистер Блэр.
Сжавшись, как пружина, она вскочила:
— К кому?
— Он не сказал. Прибыл — и все тут.
— Передайте ему, что я здесь.
Вошел он скорее с рассеянным, нежели подавленным видом, кивнул Олив и опустился на стул у рояля. Ей хотелось сказать: «Иди ко мне. Положи голову вот сюда, бедненький. Не горюй». Но ее душили слезы, и она промолчала.
— Через три часа, — спокойно заметил он, — можно будет купить утренние газеты. В киоске на Пятьдесят девятой.
— Это неразумно… — начала она.
— Я не какой-нибудь бесчувственный чурбан, — перебил он, — но сейчас меня больше всего занимают утренние газеты. Потом вежливой чередой потянутся молчаливые родственники, друзья и деловые партнеры. Само происшествие, как ни странно, меня ничуть не волнует.
— Я бы тоже по этому поводу не расстраивалась.
— Даже хорошо, что она сделала это вовремя.
— Может быть, тебе стоит уехать? — От волнения Олив подалась вперед. — Отправляйся в Европу; шумиха скоро утихнет.
— Утихнет. — Он посмеялся. — Такие вещи не утихают. За мной до гробовой доски будет тянуться насмешливый шепоток. — Бреворт застонал. — Дядя Гамильтон направился прямиком в сторону Парк-роу,[6] чтобы обойти редакции газет. Вот что значит виргинец: он неосторожно бросил в присутствии кого-то из редакторов старомодное словцо «розги». С особым нетерпением ожидаю именно этот номер. — Он замолчал. — Как там мистер Каслтон?
— Он будет благодарен, что ты приезжал о нем справиться.
— Да я, собственно, не за этим. — Бреворт помялся. — Хочу задать тебе один вопрос. Скажи, ты согласишься завтра утром выйти за меня в Гринвиче?
Целую минуту Олив неудержимо летела в пропасть; у нее с губ сорвался невнятный шепот; рот открылся.
— Я знаю, ты хорошо ко мне относишься, — быстро продолжил он. — Вообще говоря, одно время мне даже казалось, что ты в меня чуточку влюблена, уж прости за такую самонадеянность. Как бы то ни было, ты действительно очень похожа на девушку, которая некогда меня любила; может статься, ты… — Покраснев от смущения, он мрачно закончил: — Как бы то ни было, ты мне очень нравишься; если у меня и были какие-то чувства к Эмили, они, можно сказать, улетучились.
В голове у нее стоял такой лязг и трезвон, что она испугалась, как бы этого не услышал Бреворт.
— Ты сделаешь мне огромное одолжение, — продолжил он. — Господи, я понимаю, это безумство, но что может быть безумнее сегодняшних событий? Пойми, если ты станешь моей женой, в газетах появится совершенно другая история: все решат, будто Эмили уехала из-за нас с тобой, и посмеиваться станут не над кем-нибудь, а над ней.
В глазах Олив блеснули слезы негодования.
— Видимо, нужно делать скидку на твое уязвленное самолюбие, но ты, надеюсь, понимаешь, что такого рода предложение для меня оскорбительно?
У Бреворта вытянулось лицо.
— Извини, — выдавил он через мгновение. — Наверное, я полный идиот, если такое задумал, но для мужчины невыносимо на всю жизнь потерять чувство собственного достоинства по прихоти девушки. Теперь я вижу, что прошу невозможного. Извини.
Встав со стула, Бреворт подхватил свою тросточку.
Он пошел к дверям, и сердце Олив забилось где-то в горле; ее, вместе с гордостью и щепетильностью, захлестнуло мощной, неодолимой волной самосохранения. Шаги Бреворта уже доносились из коридора.
— Бреворт! — окликнула она и, вскочив, бросилась следом.
Он обернулся.
— Бреворт, как называется та газета, где неосторожно высказался твой дядюшка?
— Какое это имеет значение?
— Если позвонить прямо сейчас, они еще успеют переписать репортаж! Я скажу, что мы с тобой этим вечером поженились!
III.
В Париже есть определенный круг, представляющий собой не что иное, как разношерстное продолжение американского общества. Входящие в него люди сотнями нитей связаны со своей страной; их развлечения, причуды, взлеты и падения читаются как раскрытая книга друзьями и родными, не покидающими Саутгемптон, Лейк-Форест или Бэк-Бей. По этой причине все адреса Эмили, которая во время своего предыдущего вояжа по Европе перемещалась вместе с континентальными временами года, становились достоянием гласности; но теперь, после несостоявшегося венчания, когда она отплыла из Нью-Йорка, следы ее потерялись уже через месяц. Изредка она писала отцу; изредка доходили слухи, что ее видели в Каире, в Константинополе, реже — на Ривьере; вот и все.
Как-то раз, год спустя, мистер Каслтон повидался с дочерью в Париже, но, как он потом признался Олив, эта встреча оставила у него лишь чувство неловкости.
— Было в ней нечто такое, — туманно сказал он, — отчего казалось, будто… будто на уме у нее много всякой всячины, до которой мне не дотянуться. Она не дерзила, нет, но держалась натянуто, как автомат… О тебе спрашивала.
При всей надежности тылов — трехмесячный ребенок, великолепная квартира на Парк-авеню — у Олив дрогнуло сердце.
— Что именно она сказала?
— Порадовалась за вас с Бревортом, — ответил он и добавил для себя одного, не сумев скрыть досаду: — Хотя ты сделала лучшую партию в Нью-Йорке, а она пробросалась…
С той поры минул не один год, и как-то раз голос секретаря в телефонной трубке спросил Олив, не смогут ли они с мужем заехать в тот же вечер к мистеру Каслтону. Они застали старика в библиотеке, когда тот взволнованно расхаживал из угла в угол.
— Что ж, этого следовало ожидать, — гневно заявил он. — Люди не стоят на месте; никто не стоит на месте. В этом мире можно либо подняться, либо скатиться вниз. Эмили предпочла скатиться вниз. Сейчас она где-то у самого дна. Доводилось ли вам слышать о человеке, которого мне отрекомендовали… — он сверился с каким-то письмом, — как «распутного бездельника по фамилии Петрокобеско»? Сам он величает себя «принц Габриэль Петрокобеско» из… неизвестно из каких мест. Письмо это прислал мне Холлэм, мой доверенный человек в Европе, и вложил в конверт вырезку из парижской «Матэн». Судя по всему, полиция предложила этому господину покинуть Париж, и в немногочисленной свите, отбывшей вместе с ним, была замечена молодая американка, мисс Каслтон, «по слухам — дочь миллионера». На вокзал их доставили под конвоем жандармов. — Дрожащими пальцами он передал газетную вырезку и письмо Бреворту Блэру. — Что ты на это скажешь? Как низко пала Эмили!
— Да, не слишком приятно, — нахмурился Бреворт.
— Это конец. Я видел, что ее счета в последнее время переходят границы разумного, но даже помыслить не мог, что она взяла на содержание…
— Не исключено, что это какая-то путаница, — решилась Олив. — Быть может, речь идет о другой мисс Каслтон.
— Будь уверена, это наша Эмили. Холлэм проверил. Та самая Эмили, которая побоялась нырнуть в чистую и прозрачную реку жизни, а теперь барахтается в сточной канаве.
Потрясенная, Олив ощутила внезапный привкус донельзя переменчивой судьбы. Ее ждал переезд в шикарный особняк, строящийся в Уэстбери-Хиллз, а Эмили связалась с депортированным авантюристом и попала в скандальную историю.
— Я не вправе обращаться к вам с такой просьбой, — продолжал мистер Каслтон. — И уж тем более не вправе обращаться к Бреворту с просьбой, касающейся Эмили. Но мне уже семьдесят два года, и Фрейзер грозится снять с себя всякую ответственность, отложи я лечение еще на пару недель. Если что — Эмили останется совсем одна. Я прошу вас сдвинуть намеченную поездку в Европу на два месяца, с тем чтобы отправиться в путь прямо сейчас и вернуть ее домой.
— Неужели вы полагаете, что нашего влияния будет достаточно? — спросил Бреворт. — У меня нет причин думать, что она ко мне прислушается.
— Больше мне обратиться не к кому. Если вы откажетесь, ехать придется мне самому.
— Нет-нет, — опомнился Бреворт. — Мы сделаем все, что в наших силах, правда, Олив?
— Конечно.
— Верните ее — любым способом, только верните. Если дойдет до суда, засвидетельствуйте под присягой, что она невменяема.
— Хорошо. Сделаем все возможное.
Не прошло и десяти дней после этой беседы, как Блэры уже встретились с доверенным человеком мистера Каслтона в Париже, чтобы свести воедино имеющиеся подробности. Фактов было много, а толку — чуть. Петрокобеско появлялся в различных ресторанах: толстый, однако не лишенный обаяния коротышка неопределенной национальности, с плотоядным взглядом и неутолимой жаждой. Годами вынужденно скитался по всей Европе, жил бог весть как — видимо, за счет американцев, но, по данным Холлэма, в последнее время не был вхож даже в самые отдаленные круги международного светского общества. Об Эмили сведений набралось совсем мало. На прошлой неделе эту пару видели в Берлине, а буквально вчера — в Будапеште. Очевидно, Петрокобеско, как персона нон грата, вынужден был повсюду отмечаться в полиции; этим обстоятельством и посоветовал воспользоваться Холлэм.
Через двое суток они в сопровождении американского вице-консула явились на прием к префекту полиции Будапешта. Префект затараторил по-венгерски, обращаясь исключительно к вице-консулу, и тот вкратце передал суть: Блэры опоздали.
— Где же их теперь искать?
— Он не знает. Ему было приказано их выдворить, и вчера вечером они уехали.
Внезапно префект черкнул какую-то записку и с резким замечанием сунул ее вице-консулу.
— Он говорит: наведайтесь вот сюда.
Бреворт заглянул в листок:
— Штурмдорп… это где же?
Очередная быстрая тирада по-венгерски:
— Отсюда пять часов по местной узкоколейке; поезд ходит по вторникам и пятницам. Сегодня суббота.
— В гостинице мы наймем автомобиль, — сказал Бреворт.
Поужинав, они отправились в путь. Поездка по ухабам неподвижной Венгерской равнины, да еще в потемках, оказалась не из приятных. В первый раз Олив пробудилась от тревожной дремоты, когда Бреворт с водителем меняли колесо; потом — когда машина затормозила у мутной речки, за которой светились редкие огни какого-то городка. В машину заглянули двое солдат в незнакомой форме; за мостом начиналась узкая извилистая главная дорога, которая вела к единственной гостинице Штурмдорпа; лишь с первыми петухами Олив и Бреворт свалились на убогие койки.
Наутро к Олив пришла внезапная уверенность, что они близки к цели, но вместе с тем вернулось давнее чувство беспомощности перед лицом своеволия кузины; на нее нахлынуло долгое прошлое, где царила Эмили, и приезд в эти края уже стал казаться почти наглостью. Однако при виде решимости Бреворта она тут же опомнилась и вместе с мужем смело спустилась в холл, где они разыскали одного из хозяев, который говорил почти как американец — до войны он жил в Чикаго.
— Здесь уже не Венгрия, — объяснил он. — Вы пересекли границу Чешско-Ганзейского княжества. Государство у нас маленькое, всего два города — наш и столица. Американцам виза не нужна.
«Потому-то, наверное, их сюда и занесло», — подумала Олив.
— Очевидно, вы располагаете сведениями об иностранцах? — спросил Бреворт. — Мы разыскиваем одну американку…
И он описал Эмили, ни словом не упомянув ее возможного спутника; хозяин почему-то изменился в лице.
— Ваши паспорта, — потребовал он, а потом: — Вам зачем?
— Эта дама — ее двоюродная сестра.
Хозяин на миг замялся.
— Думаю, я, вероятно, суметь найти ее для вас, — сказал он.
По его зову явился привратник; ему были даны торопливые указания на непонятном наречии. А потом:
— Идите за ним… этот вас отвести…
Грязными закоулками они добрались до ветхого строения на окраине городка. У входа топтался человек с охотничьим ружьем, который при их появлении приосанился и резко заговорил с провожатым, но после обмена репликами позволил им войти; они поднялись по лестнице и постучались в какую-то дверь. Из-за дверного косяка высунулась голова; провожатый вновь заговорил; их впустили.
Они оказались в большой неопрятной комнате захудалого пансиона, какую можно найти в любом уголке западного мира: выцветшие обои, рваная обивка, бесформенная кровать и — невзирая на пустоту — ощущение захламленности призрачной мебелью прошлого десятилетия, обозначенной кругами пыли и проплешинами. В центре комнаты стоял толстый коротышка с обвисшими веками, любопытным носом и слащавым, капризным ртом; он пристально оглядел вошедших, когда те только переступили порог, а затем с брезгливым «пфуй!» досадливо отвернулся. Тут же находились еще какие-то люди, но Бреворт и Олив не видели никого, кроме Эмили, которая, прикрыв глаза, полулежала на кушетке.
С их приходом глаза ее распахнулись в легком изумлении; она шевельнулась, будто надумала вскочить, но вместо этого лишь протянула руку и четким, вежливым тоном назвала их по именам, не то чтобы приветствуя, а, скорее, возвещая их приход. Заслышав эти имена, коротышка немного смягчился.
Женщины расцеловались.
— Туту! — окликнула Эмили, словно отдавая команду. — Принц Петрокобеско, позвольте представить вам мою кузину, миссис Блэр, и ее супруга, мистера Блэра.
— Plaisir, — отозвался Петрокобеско. Быстро переглянувшись с Эмили, он предложил: — Не желаете ли присесть?
И тут же плюхнулся в единственное свободное кресло, как будто они играли в «музыкальные стулья».
— Plaisir, — повторил он.
Олив примостилась в ногах у Эмили, а Бреворт придвинул стоявший у стены табурет, успев разглядеть остальных присутствующих. Среди них выделялись крайне свирепого вида юноша в просторной накидке, который, сложив руки на груди и сверкая зубами, замер у дверей, а также двое заросших оборванцев, сидевших бок о бок в углу: один поигрывал револьвером, другой уныло свесил голову на грудь.
— Вы давно сюда прийти? — поинтересовался принц.
— Только что приехали — сегодня утром.
Олив невольно сравнила этих двоих: высокую, эффектную американку и замухрышку-европейца южных кровей, которого вряд ли пустили бы дальше острова Эллис.[7] Потом она задержала взгляд на Эмили: все те же роскошные густые волосы с отблесками солнечного света, те же глаза, не утратившие яркой морской синевы. Лицо слегка осунулось, вокруг губ появились едва заметные морщинки, но это была прежняя Эмили — властная, блистательная, грандиозная. Можно было только сожалеть, что эту красоту и неповторимость загнали в убогий пансион на краю света.
Юноша в накидке открыл дверь на чей-то стук и принял записку для Петрокобеско; тот прочел, воскликнул «пфуй!» и передал ее Эмили.
— Кареты, видите ли, не нашлось, — с надрывом провозгласил он по-французски. — Все кареты уничтожены, осталась одна, да и та в музее. Ладно, поеду верхом.
— Нет, — отрезала Эмили.
— Да, да, да! — вскричал он. — Кому какое дело, как я поеду?
— К чему такие сцены, Туту?
— Сцены! — взорвался он. — Сцены!
Эмили повернулась к Олив:
— Вы приехали на автомобиле?
— Да.
— На большом, престижном? С задней дверью?
— Да.
— Вот видишь, — сказала Эмили принцу. — Нарисовать на боку герб — и все дела.
— Постойте, — не выдержал Бреворт. — Машина принадлежит будапештскому отелю.
Эмили пропустила это мимо ушей.
— Жаньерка отлично справится, — задумчиво продолжила она.
Тут их прервали еще раз. Унылый оборванец, сидевший в углу, внезапно вскочил, порываясь броситься к двери, однако сосед замахнулся револьвером и огрел его рукояткой по голове. Первый пошатнулся и неминуемо рухнул бы на пол, однако был взят в охапку и возвращен на стул, где и остался сидеть в коматозном состоянии, роняя со лба тягучие капли крови.
— Мерзкий бюргер! Мерзкий, грязный шпион! — стиснув зубы, бросил Петрокобеско.
— А вот этого не надо, — резко оборвала его Эмили.
— Тогда почему до сих пор нет вестей? — прокричал он. — Или мы должны всю жизнь торчать в этом свинарнике?
Не обращая на него внимания, Эмили повернулась к Олив и завела светскую беседу о Нью-Йорке. Приносит ли заметные результаты сухой закон? Что нового в театрах?
Отвечая на ее вопросы, Олив пыталась привлечь внимание Бреворта. Чем раньше обозначить цель их приезда, тем скорее они смогут увезти отсюда Эмили.
— Можно тебя на пару слов, Эмили? — без обиняков потребовал Бреворт.
— А что такое? В настоящее время у нас нет другой комнаты.
Петрокобеско взволнованно обсуждал что-то с юношей в накидке, и Бреворт, воспользовавшись этим, торопливо заговорил, понизив голос:
— Эмили, твой отец стареет; ты нужна ему дома. Он просит тебя оставить эту безумную жизнь и вернуться в Америку. Сам он приехать не может, потому и обратился к нам — другие знают тебя не настолько близко, чтобы…
Она рассмеялась:
— Хочешь сказать — чтобы догадаться, на какие гнусности я способна?
— Вовсе нет, — поспешно вмешалась Олив. — Чтобы проявить о тебе заботу. Не могу передать, насколько мучительно нам видеть твои скитания.
— Но мы больше не скитаемся, — возразила Эмили. — Здесь родина Туту.
— Где твоя гордость, Эмили? — не выдержала Олив. — Известно ли тебе, что о той парижской истории трубили все газеты? Как по-твоему, что должны думать люди в Америке?
— Эта парижская история была просто возмутительна. — Эмили полыхнула синими глазами. — Кое-кто непременно поплатится за эту парижскую историю.
— Повсюду будет одно и то же. Ты начнешь опускаться все ниже и ниже, увязать в болоте и в один прекрасный день останешься…
— Прекрати, пожалуйста! — ледяным тоном одернула его Эмили. — Ты, по-моему, не отдаешь себе отчета…
Она умолкла, потому что в этот момент к ним вернулся Петрокобеско, бросился в свое кресло и закрыл лицо руками.
— Это невыносимо, — прошептал он. — Будь добра, пощупай мой пульс. Мне кажется, он учащен. У тебя в сумочке есть термометр?
На миг она сжала ему запястье.
— Все в порядке, Туту. — Она говорила с ним мягко, почти воркуя. — Расправь плечи. Будь мужчиной.
— Ладно.
Закинув ногу на ногу, он резко повернулся к Бреворту:
— Каков финансовый климат в Нью-Йорке?
Но у Бреворта не было желания продолжать эту нелепую игру. Слишком хорошо запомнился ему тот жуткий час, пережитый три года назад. Он был не из тех, кто позволяет одурачить себя дважды; стиснув зубы, он поднялся со своего места.
— Собирайся, Эмили, — жестко распорядился он. — Мы едем домой.
Эмили не шелохнулась; лицо ее приняло озадаченное, а потом и насмешливое выражение. Олив положила руку ей на плечо:
— Поедем, дорогая. Оставим позади этот кошмар.
— Мы ждем, — добавил Бреворт.
Вдруг Петрокобеско обратился к юноше в накидке; тот подскочил к Бреворту и схватил его за локоть. Бреворт в ярости оттолкнул его, и парень отступил, шаря у себя за поясом.
— Нет! — грозно выкрикнула Эмили.
И снова их прервали. Без стука распахнулась дверь, и ворвавшиеся в комнату двое плотно сбитых мужчин в сюртуках и атласных шляпах бросились к Петрокобеско. С радостными улыбками они похлопывали его по спине, тараторя на непонятном языке; вскоре он тоже осклабился и стал похлопывать каждого по спине; они от души расцеловались; после этого Петрокобеско повернулся к Эмили и заговорил по-французски.
— Все в порядке, — взволнованно объявил он. — Даже дебатов не было. Я буду носить королевский титул.
С долгим вздохом Эмили откинулась назад; ее губы раскрылись в успокоенной, непринужденной улыбке.
— Чудесно, Туту. Вот теперь мы поженимся.
— О небо, как счастливей! — Сцепив пальцы, он в экстазе воздел лицо к облупленному потолку. — Как невероятно счастливей! — Рухнув на колени рядом с Эмили, он стал целовать ей запястье.
— Какой еще титул? — возмутился Бреворт. — Он что… он король?
— Да, он король. Правда, Туту? — Эмили нежно погладила его набриолиненные волосы, и Олив заметила у нее в глазах непривычный блеск.
— Я — твой супруг! — слезливо выкрикнул Туту. — Самый счастливый человек на земле.
— Его дядя до войны был принцем Чешско-Ганзейского княжества, — объяснила Эмили певучим от удовольствия голосом. — Потом в стране провозгласили республику, но крестьянская партия требовала перемен, а Туту оказался первым в очереди на престол. Но я отказывалась выйти за него замуж, пока он из принца не сделается королем.
Бреворт утер ладонью вспотевший лоб:
— Ты серьезно?
Эмили кивнула:
— Сегодня утром в Ассамблее состоялось голосование. И если вы одолжите нам свой шикарный автомобиль, мы сегодня же организуем торжественный въезд в столицу.
IV.
Два с лишним года спустя мистер и миссис Бреворт Блэр с двумя детьми стояли на балконе лондонского отеля «Карлтон»; по мнению администрации отеля, с этой точки лучше всего было наблюдать за королевскими процессиями. О начале нынешней процессии возвестили фанфары на Стрэнде,[8] и вскоре в конце улицы показался алый строй конных гвардейцев.
— Мамочка, — спрашивал мальчуган, — а правда, тетя Эмили — королева Англии?
— Нет, милый, она королева другой страны, совсем маленькой, но, когда бывает здесь, всегда ездит в королевской карете.
— Ого!
— Благодаря месторождениям магния, — сухо заметил Бреворт.
— Она сначала была принцессой, а потом стала королевой? — спросила девочка.
— Нет, солнышко, она была американской девушкой — и сразу стала королевой.
— А почему?
— Потому что на меньшее не соглашалась, — ответил ей отец. — Подумать только, она ведь когда-то могла стать моей женой. А ты что бы выбрала, малышка: выйти за меня замуж или стать королевой?
Девочка задумалась.
— Выйти за тебя замуж, — вежливо, но неуверенно ответила она.
— Довольно, Бреворт, — сказала ее мать. — Они уже едут.
— Я их вижу! — воскликнул мальчик.
Кавалькада двигалась по запруженной улице. За королевскими гвардейцами появились другие, следом — драгунская рота, эскорт мотоциклистов, и Олив невольно затаила дыхание, вцепившись в балконные перила: между двумя рядами дворцовой стражи ехали две величественные, пурпурные с золотом кареты. В первой сидели монархи в блеске позументов, крестов и звезд, а во второй — их супруги, одна старая, другая молодая. Над этим зрелищем витал ореол старой, подчинившей себе полмира империи, ее флота и празднеств, ее великолепия и символов, и толпа это чувствовала: впереди карет медленно катился гул, перерастающий в мощный, дружный рев приветствий. Королевы кланялись направо и налево; толпа знала историю второй королевы, но и ту горячо приветствовали. Очень скоро пышность и блеск промелькнули под балконом и скрылись из виду.
Олив отвернулась; в глазах у нее блеснули слезы.
— Неужели она довольна, Бреворт? Неужели она по-настоящему счастлива с этим кошмарным человечком?
— Она получила желаемое, ты согласна? А это что-нибудь да значит.
У Олив вырвался протяжный вздох:
— Ах, в ней столько прелести, столько прелести! Я всегда от нее таяла, даже когда злилась.
— Все это глупости, — сказал Бреворт.
— Да, наверное, — ответили губы Олив.
А сердце, окрыленное невольным обожанием, уже летело следом за ее кузиной в дворцовые ворота, до которых было всего полмили.
Интерн[9].
[9].I.
По традиции в самый жаркий день весны в клубе «Кокцидиан» устраивается капустник, и тот год не стал исключением. В гостиных вытянутого в длину старинного здания изнывали от жары две сотни врачей и студентов, и еще две сотни студентов толпились в дверях, преграждая путь любым дуновениям вечернего мэрилендского воздуха. Эти припозднившиеся посетители только краем уха слышали звуки увеселений, но исправно освежались напитками, которые им бойко передавали по цепочке из буфета. Укрывшийся в подвале швейцар гадал, как и каждый год, выдержат ли просевшие полы очередное испытание.
Из тех, кто присутствовал в зале, Билл Талливер менее других страдал от жары. Без особого повода он облачился в просторный балахон и прихватил с собой посох, притом что в капустнике у него был один-единственный номер: исполнение неиссякаемых рискованных куплетов, высмеивающих слабости и причуды профессуры медицинского факультета. Относительно непринужденно чувствуя себя на сцене, он свысока взирал на море разгоряченных лиц. Первый ряд занимали ведущие специалисты: профессор-офтальмолог Рафф, профессор-нейрохирург Лейн, профессор Джорджи, знаток желудочно-кишечных недугов, профессор Барнетт, алхимик терапии, а с краю, нимало не смущаясь ручейками пота, стекавшими с высокого купола головы, — профессор Нортон, диагност от бога.
Подобно большинству студентов, Билл Талливер благоговел перед Нортоном и смотрел ему в рот, но не так, как остальные. Он преклонял перед профессором колени как перед великой животворящей силой. Биллу хотелось не просто снискать похвалу своего учителя, но припереть его к стенке. Увлеченный своей специальностью, он мечтал, что в июне придет в университетскую клинику, начнет работать не за страх, а за совесть в качестве интерна и приложит все силы к тому, чтобы в один прекрасный день его диагноз оказался правильным, а диагноз профессора Нортона — ошибочным. То будет миг его освобождения: от арифмометра, от счетной машинки, от машины вероятности, от махины Франциска Ассизского.
Такие амбиции возникли у Билла Талливера не на пустом месте. Он являл собой пятое звено непрерывной цепочки врачей Биллов Талливеров, которые с большим успехом практиковали в этом городе. Минувшей зимой скончался его отец; стоило ли удивляться, что еще во чреве своей альма-матер последний отпрыск этой врачебной династии жаждал «самовыражения».
Факультетским куплетам, популярным с незапамятных времен, не было конца. Не остались без внимания ни кровожадность профессора Лейна, ни изобретательность профессора Брюна, мастера придумывать новые названия для им же изобретенных болезней, ни личные пристрастия профессора Шварца, ни семейные дрязги профессора Гиллеспи. Профессор Нортон, один из самых уважаемых преподавателей, отделался легким испугом. Прозвучали и новые куплеты; некоторые из них Билл сочинил сам:
Наблюдая за профессором Зиглером, он заметил, как того перекосило под маской улыбки. Билл прикинул, сколько пройдет времени, прежде чем в куплетах продернут его самого, Билла Талливера, и, пока хор выводил припев, загодя сочинил четверостишие.
После капустника старшее поколение удалилось, на полу захлюпали пивные лужи, и вечер утонул в традиционном разгуле. Но Билл, посерьезнев, переоделся в полотняный костюм, минут десять поглазел на происходящее и вышел из душного зала. На ступенях у входа толпились желающие глотнуть разреженного воздуха, а любители пения сгрудились на углу, вокруг фонарного столба. На другой стороне улицы темнела громада клиники, вокруг которой вращалась вся жизнь. Между платным стационаром имени Святого Михаила и бесплатной лечебницей имени Уорда поднималась полная луна.
Та девушка — она явно спешила — поравнялась с гуляками у фонарного столба в тот же миг, что и Билл. Одета она была в темное платье и темную шляпку с мягкими полями; однако у Билла почему-то сложилось впечатление, будто одежда ее отличалась пусть не веселой расцветкой, но стильным фасоном. Все произошло в считаные мгновения: тот молодой человек — не имеющий отношения в великому братству, как сразу отметил Билл, — развернулся и буквально бросился к ней в объятия, как ребенок к матери.
Едва удержавшись на ногах, девушка испуганно вскрикнула, и вся компания засуетилась.
— Вы не пострадали?
— Нет-нет, — выдохнула она. — Наверное, он не в себе — даже не понял, что вцепился в девушку.
— Мы его сейчас оттащим в приемный покой — пусть-ка проглотит желудочный зонд, если сумеет.
Билл Талливер машинально зашагал рядом с девушкой.
— Вы точно не пострадали?
— Нет-нет, все в порядке.
Она не могла отдышаться; грудь ее, расточавшая извечные обещания, вздымалась, будто ловя последний в этом мире воздух.
— Вот влипла… и поделом… так мне и надо, — выдохнула девушка. — Я сразу поняла: студенты. Не нужно было сегодня идти этой дорогой.
Темные, заправленные за уши волосы доходили ей до плеч. Она неудержимо рассмеялась.
— Он был таким беспомощным, — выговорила она. — Бог свидетель, я повидала множество беспомощных мужчин… сотни… абсолютно беспомощных, но никогда не забуду, какое у него было выражение лица, когда он решил на меня… опереться.
Темные глаза сверкнули весельем, и Билл понял, что она вполне уверена в себе. Не отрывая от нее взгляда, он все больше убеждался в ее красоте и в конце концов, не связанный с нею ни единым словом, ни даже официальным знакомством, потянулся к ней всем сердцем, завороженный улыбкой, что изогнула ее губы и оживила щеки…
Все это заняло не более трех-четырех минут — ровно столько они шагали рядом, но лишь некоторое время спустя он осознал, сколь глубокое впечатление произвела на него незнакомка.
Они миновали похожий на собор административный корпус, и тут рядом с ними притормозил открытый кабриолет, из которого выскочил мужчина лет тридцати пяти. Девушка бросилась к нему.
— Говард! — воскликнула она в радостном возбуждении. — На меня тут покушались. Возле «Кокцидиана» было студенческое гулянье…
Мужчина резко развернулся в сторону Билла Талливера.
— Это один из тех? — угрожающе спросил он.
— Нет-нет, он ни при чем.
Билл его узнал: это был доктор Говард Дэрфи, блестящий молодой хирург, факультетский сердцеед и щеголь.
— Если вы приставали к мисс…
Она его остановила, но Билл успел гневно бросить:
— Не имею такой привычки.
Доктор Дэрфи не успокоился; всем своим видом показывая, что Билл как-то причастен к покушению, он сел в автомобиль; девушка устроилась рядом.
— Счастливо, — бросила она. — И спасибо.
Во взгляде, адресованном Биллу, блеснул дружеский интерес, и, перед тем как автомобиль сорвался с места, ее глаза подали ему знак: чуть сощурились, а потом широко распахнулись, намекая на особенные отношения. «Еще увидимся, — будто бы говорила она этим взглядом. — Ты отмечен. Ничего невозможного нет».
Под приглушенные фанфары нового двигателя она улетела назад, в весеннюю ночь.
II.
В июле Билл готовился переступить порог клиники в составе группы новоиспеченных докторов. Вместе со своим однокурсником Шоутцем он провел пару месяцев на острове Мартас-Винъярд, где купался и рыбачил, а потом, пышущий здоровьем и энтузиазмом, вернулся, чтобы приступить к работе.
Мощенная красным кирпичом площадь плавилась под солнцем Мэриленда. Билл вошел через главное здание, где гигантский Христос осенял вестибюль мраморным жестом милосердия. В эти же двери тридцать лет назад молодым интерном входил отец Билла.
Внезапно Билла как ударило; от прежнего спокойствия не осталось и следа; он перестал понимать, зачем оказался в этом месте. Стоявшая под сенью статуи темноволосая девушка с огромными лучезарными глазами шагнула вперед, задержала на нем взгляд ровно настолько, чтобы лишить его рассудка, а потом с импульсивным «привет!» упорхнула в какой-то кабинет.
Потрясенный, выбитый из колеи, опешивший, растерянный, он все еще смотрел ей вслед, когда его окликнул профессор Нортон:
— Если не ошибаюсь, Уильям Талливер Пятый…
Билл порадовался, что его привели в чувство.
— …Заинтересовался девушкой доктора Дэрфи, — закончил Нортон.
— Чьей девушкой? — встрепенулся Билл, но тут же спохватился. — Ох, здравствуйте, профессор.
Профессор Нортон решил поупражняться в остроумии, коим был не обделен.
— Ни для кого не секрет, что они вместе с утра до вечера, а по слухам — и дальше.
— С утра до вечера? Мне казалось, он занятой человек.
— Так и есть. Просто мисс Синглтон ввергает людей в состояние комы, а он потом режет по живому. Она анестезиолог.
— Понятно. Значит, они… все время рядом.
— Не иначе как вам видится здесь романтика. — Профессор Нортон пробуравил его взглядом. — Вы пришли в себя? Могу я обратиться к вам с просьбой?
— Да, конечно.
— По моим сведениям, вас только завтра прикрепят к определенной палате, но я попрошу вас зайти в восточный корпус Святого Михаила, осмотреть одного пациента и заполнить историю болезни.
— Я готов.
— Палата триста двенадцать. А в соседнюю палату я направил вашего добросовестного приятеля, Шоутца, — ему тоже будет над чем подумать.
Билл побежал к себе в каморку под крышей Святого Михаила, быстро переоделся в новенькую белоснежную форму, вооружился инструментами. В спешке он даже не подумал, что впервые будет самостоятельно проводить осмотр. У палаты он напустил на себя спокойный, сосредоточенный вид. Перешагнув через порог, он уже выглядел почти что белым апостолом; во всяком случае, приложил к этому старания.
Пациент, бледный, с брюшком, курил на больничной койке.
— Доброе утро, — сердечно приветствовал его Билл. — Как вы себя чувствуете?
— Паршиво, — бросил пациент. — Иначе я бы тут не валялся.
Опустив саквояж, Билл подкрался к больному, как молодой кот — к первому воробью.
— На что жалуетесь?
— На все. Голова трещит, кости ломит, спать не могу, кусок в горло не лезет, температура зашкаливает. Мой водитель меня довел, ну, то есть довел, в смысле, довез, понимаете? Из Вашингтона, сегодня утром. Вашингтонских эскулапов на дух не переношу: ни о чем говорить не могут, кроме как о политике.
Сунув больному в рот термометр, Билл измерил пульс. Потом, как водится, осмотрел грудную клетку, живот, горло и все прочее. Рефлексы в ответ на удар резиновым молоточком оказались ленивыми. Билл присел у постели больного.
— Мне бы такое сердце, как у вас, — сказал он.
— Все толкуют, что у меня сердце здоровое, — подтвердил пациент. — Как вам речь Гувера?
— Я думал, вы устали от политики.
— Так и есть. Однако же, пока вы меня тут мяли, я все время думал о Гувере.
— О Гувере?
— О себе. Что вы у меня нашли?
— Нужно сделать кое-какие анализы. Но на вид вы практически здоровы.
— Я нездоров, — отрезал пациент. — Нездоров. Я болен.
Билл достал авторучку и чистый бланк истории болезни.
— Ваше полное имя? — начал он.
— Пол Б. ван Шейк.
— Ближайший родственник?
Анамнез не наводил ни на какие мысли. В раннем возрасте мистер ван Шейк перенес ряд детских болезней. Вчера утром не смог встать с постели; ассистент счел, что у него жар.
Термометр Билла не зафиксировал повышения температуры.
— Сейчас чуть-чуть уколем большой палец, — предупредил Билл, готовя предметные стекла, и выполнил процедуру под короткий, отчаянный вопль пациента, а потом добавил: — Нам еще понадобится небольшая проба из предплечья.
— А слезы мои вам не понадобятся? — взвился больной.
— Необходимо провести всестороннее обследование, — строго сказал Билл, загнав иглу в дряблое предплечье и тем самым вызвав новую бурю протестов.
В задумчивости Билл убрал инструменты. Не сформировав никакого мнения о природе недуга, он с укором оглядел мистера ван Шейка. Наудачу пощупал шейные лимфатические узлы, спросил, живы ли его родители, напоследок повторно проверил гортань и зубы.
«Глаза нормально выпуклые, — от безнадежности записал он. — Зрачки круглые, одинаковые».
— Пока все, — объявил он. — Постарайтесь как следует отдохнуть.
— Отдохнуть! — возмутился мистер ван Шейк. — В том-то вся и штука! Я трое суток без сна. Мне с каждой минутой все хуже.
В коридоре Билл увидел Джорджа Шоутца, выходящего из соседней палаты. Тот был в полной растерянности; на лбу поблескивали капли пота.
— Управился? — спросил Билл.
— Вроде да. Тебя тоже Нортон загрузил?
— Естественно. Здесь неоднозначный случай — противоречивые симптомы, — солгал Билл.
— Вот и у меня то же самое. — Джордж утер лоб. — Лучше бы, конечно, для начала взяться за что-нибудь более определенное — помнишь, как в прошлом году на семинарах у Робинсона: две возможности и одна вероятность.
— Строптивые нынче пациенты, — отметил Билл.
К ним подошла медсестра-практикантка.
— Вы ведь только что из триста двенадцатой, — шепнула она. — Думаю, вам надо знать. Больной поручил мне распаковать его вещи, так я нашла у него пустую бутылку из-под виски да еще одну початую. Он требовал налить, но я не решилась без ведома доктора.
— И это правильно, — чопорно сказал Билл, хотя в благодарность охотно поцеловал бы ей ручку.
Отправив пробы в лабораторию, интерны пошли искать профессора Нортона; тот был у себя в кабинете.
— Уже? Что у вас хорошего, Талливер?
— У него был запой — теперь мается от похмелья, — выпалил Билл. — Результаты анализов пока не поступили, но, с моей точки зрения, ничего серьезного.
— Согласен, — сказал профессор Нортон. — А вы, Шоутц, что скажете по поводу дамы из триста четырнадцатой?
— Может, конечно, для меня это чересчур сложный случай, но она абсолютно здорова.
— Так и есть, — подтвердил профессор. — Нервы, да и тех недостаточно для госпитализации. Что же нам с ними делать?
— Указать на дверь, — быстро нашелся Билл.
— Нет, пускай полежат, — поправил его профессор Нортон. — Это им по карману. Они обратились к нам за лечением, в котором не нуждаются, так пусть хотя бы оплатят пребывание двух-трех тяжелобольных, которые занимают бесплатные койки. Места у нас есть.
За дверью кабинета Билл с Джорджем переглянулись.
— Поглумился над нами, — с досадой сказал Билл. — Давай-ка в операционную поднимемся, что ли: хочу убедиться, что мы выбрали серьезную профессию. — Он чертыхнулся. — Как я понимаю, нам еще не один месяц предстоит щупать животы симулянтов и заполнять истории болезни дамочек, у которых и болезней-то нет.
— Ну ничего, — с осторожностью произнес Джордж. — Я даже не против для начала заняться чем-нибудь несложным, как, например… например…
— Как, например, что?
— Да что угодно.
— Скромные у тебя запросы, — отметил Билл.
Согласно графику, вывешенному на доске объявлений, доктор Говард Дэрфи находился в операционной номер четыре; интерны поднялись на лифте в хирургический блок. Там они надели халаты, шапочки, а потом и маски; Билл заметил, как у него участилось дыхание.
Он увидел ЕЕ прежде, чем успел заметить что-либо еще, не считая, разумеется, багрового пятна, нарушавшего белизну помещения. Все взгляды на миг стрельнули в сторону двух интернов, появившихся на галерее, и Билл узнал ЕЕ глаза — почти черные на фоне белоснежных шапочки и маски. Она сидела у наркозного аппарата, возле невидимой головы пациента. В тесной операционной смотровая галерея была поднята на метр с лишним от пола, так что глаза интернов, вперившихся, как в лобовое стекло, в стеклянную перегородку, оказались в двух ярдах от сноровистых рук хирурга.
— Аккуратный аппендикс, ни одного лишнего разреза, — пробормотал Джордж. — Этот субъект завтра будет в лакросс играть.
Его услышал взявшийся за кетгут доктор Дэрфи.
— Этот — не будет, — возразил он. — Слишком много спаек.
Руки его, пробующие кетгут, были надежными и уверенными — изящные, как у музыканта, и в то же время жесткие, как у бейсбольного питчера. Биллу пришло в голову, что непосвященный ужаснулся бы хрупкости и уязвимости человеческого тела, но сколь же защищенным оказалось оно в этих сильных руках, в этой обстановке, над которой было не властно даже время. Время ожидало снаружи; оно оставило надежду войти в эти врата.
А врата сознания пациента охраняла Тэя Синглтон; одна ее рука контролировала пульс, другая регулировала колесики наркозного аппарата, как регистры беззвучного оргáна. Рядом находились другие члены операционной бригады — хирург-ассистент, медсестра, подающая инструменты, санитарка, курсирующая между операционным столом и стеллажом с хирургическими материалами, — но Билла захватила та деликатная близость, что связывала Говарда Дэрфи и Тэю Синглтон; на него нахлынула жгучая ревность к этой маске и блистательным, подвижным рукам.
— Я пошел, — бросил он Джорджу.
В тот день он увиделся с ней еще раз, и опять это произошло в вестибюле, под сенью гигантского мраморного Христа. Успев переодеться в уличный костюм, она выглядела стильной, посвежевшей, мучительно волнующей.
— Как же, как же, вы тот самый молодой человек, с которым мы встретились в день студенческого капустника в «Кокцидиане». Значит, теперь вы интерн. Не вы ли с утра заходили в четвертую операционную?
— Да, я. Как прошла операция?
— Прекрасно. Оперировал ведь не кто-нибудь, а доктор Дэрфи.
— Да-да, — со значением подтвердил он. — Мне известно, что это был доктор Дэрфи.
В последующие две недели он сталкивался с ней — когда случайно, когда преднамеренно — еще раз пять-шесть и наконец решил, что уже можно пригласить ее на свидание.
— Что ж, я не против. — Казалось, она немного удивлена. — Дайте подумать. Может быть, на следующей неделе — во вторник, в среду?
— А если прямо сегодня?
— Ой, нет, сегодня не смогу.
Он заехал за ней во вторник (она снимала квартирку вместе с какой-то музыкантшей из Института Пибоди) и спросил:
— Куда отправимся? В кино?
— Нет, — решительно отрезала она. — Будь мы знакомы поближе, я бы сказала: поедем купаться за тыщу миль от города, в какую-нибудь заброшенную каменоломню. — Она бросила на него любопытный взгляд. — Вы ведь не из тех бесцеремонных интернов, что сражают девушек наповал?
— Наоборот, я перед вами робею до смерти, — признался Билл.
Вечер выдался жарким, но от белого шоссе веяло прохладой. Они познакомились немного ближе. Выяснилось, что она дочь офицера, выросла на Филиппинах; а у серебристо-черных вод заброшенной каменоломни она поразила его тем, что ныряла, как ни одна из его знакомых девушек. Вокруг яркого пятна лунного света замкнулось кольцо призрачной тьмы; когда они окликали друг друга, их голоса отдавались эхом.
Затем они немножко посидели рядом; у обоих не просыхали волосы, ожившую кожу слегка покалывало; возвращаться не хотелось. Вдруг она молча улыбнулась, повернувшись к нему, и губы ее слегка приоткрылись. Звезды пронзали слепящий мрак, озаряли бледную прохладу ее щеки, и Билл позволил себе раствориться в любви к этой девушке, как ему и мечталось.
— Пора возвращаться, — вскоре выговорила она.
— Еще не пора.
— Как же не пора… очень даже пора… давно пора…
— Из-за того, — немного помедлив, решился он, — что ты девушка доктора Дэрфи?
— Вот именно, — немного помедлив, согласилась она, — можно сказать, я девушка доктора Дэрфи.
— Но почему? — вскричал он.
— Уж не влюблен ли ты в меня?
— Хоть бы и так. А ты влюблена в Дэрфи?
Она покачала головой:
— Ни в кого я не влюблена. Просто я… его девушка.
Вечер, который поначалу переполнял его восторгом, закончился полным провалом. Это ощущение усугубилось, когда он выяснил, что за это свидание должен благодарить самого Дэрфи, который на пару дней уезжал из города.
Наступил август; врачи разъехались на отдых, и дел у Билла оказалось невпроворот. Четыре года он мечтал о такой работе, но его будоражило постоянное присутствие «девушки Дэрфи». Вырываясь по выходным в город, он безуспешно искал новых знакомств, которые смогли бы утолить боль его безответного чувства. Можно было подумать, в городе вообще не осталось девушек, а юные практикантки в форменных платьицах с короткими рукавами его не увлекали. Если уж совсем честно, его идеализм, прежде сосредоточенный на профессоре Нортоне, сам собой перенесся на Тэю. Место бога заняла богиня, в которой воплотились для него притягательность и слава избранной профессии; он сходил с ума оттого, что она запуталась в каких-то силках, не позволяющих им сблизиться.
Диагностика стала будничным делом… почти. Он высказал несколько верных догадок, и доктор Нортон оценил их должным образом.
— В девяти случаях из десяти я оказываюсь прав, — говорил Нортон. — Редкое заболевание — такая редкость, что я его даже не беру в расчет. Зато вам, молодежь, тут и карты в руки: вас натаскали на поиск редкого заболевания, и в одном случае из десяти вы его находите.
— И это ни с чем не сравнимое чувство, — сказал Билл. — Я был на седьмом небе, когда обнаружил актиномикоз.
— У вас усталый вид — в ваши-то годы, — внезапно сказал профессор Нортон. — В двадцать пять лет недопустимо жить одной лишь нервной энергией, а вы, Билл, именно так и поступаете. Люди, с которыми вы росли, говорят, что вас совсем не видно. Я бы посоветовал вам хотя бы на пару часов в неделю выбираться за пределы клиники — пациенты от этого только выиграют. У мистера Доремуса вы взяли столько анализов на биохимию — впору было назначать ему переливание крови.
— Я же оказался прав, — с горячностью возразил Билл.
— Но слегка кровожаден. Через пару дней все и так стало бы ясно. Не порите горячку, берите пример со своего друга Шоутца. Со временем у вас накопится большой объем знаний о внутренних болезнях; не нужно торопить события.
Однако Билл относился к племени одержимых; по воскресеньям он пытался флиртовать с дебютантками того года, но некстати ловил себя на том, что мыслями возвращается все к тем же красным кирпичикам Идеи, где единственно и ощущал пульс жизни.
Когда в новостях сообщили, что один знаменитый политический лидер страдает непонятным заболеванием и уезжает с Западного побережья в восточном направлении, чтобы лечь в клинику для установления диагноза, у Билла пробудился внезапный интерес к политике. Он изучил все материалы, касающиеся этого человека, и начал отслеживать его передвижения, которым газеты ежедневно посвящали едва ли не половину колонки; от жизни и последующего выздоровления этого деятеля зависела судьба его партии.
А потом, в августе, светская хроника известила о помолвке молоденькой дебютантки Элен, дочери миссис Труби Понсонби Дэй, и доктора Говарда Дэрфи. Хрупкий мир Билла перевернулся вверх тормашками. После глубоких страданий он уже смирился с тем, что Тэя — любовница блестящего хирурга, но чтобы доктор Дэрфи ни с того ни с сего от нее отказался — это не укладывалось в голове.
Не теряя времени, он бросился ее разыскивать; она как раз выходила из сестринской, уже в уличной одежде. Ее милое личико, ее глаза, в которых жили тайны людских чаяний, великая цель, награда, смысл и радость жизни, потускнели от досады: она стала объектом жалости и косых взглядов.
— Как хочешь, — ответила она, когда Билл предложил подбросить ее до дому.
А потом:
— Храни Господь женщину! Сегодня над моим телом было столько причитаний, что хватило бы на целую войну.
— Я тебе помогу, — вызвался он. — Если этот тип оказался…
— Ох, замолчи! Еще месяц назад мне достаточно было кивнуть, чтобы Говард Дэрфи на мне женился, но этого я, конечно, не могла сказать нашим девушкам. Рассчитываю на твой такт — он тебе пригодится, когда ты станешь врачом.
— Я и так врач, — сухо заметил он.
— Нет, ты пока интерн.
Он вскипел; дальше они ехали в молчании. Потом Тэя, смягчившись, повернулась к нему и дотронулась до его локтя.
— В тебе есть благородство, — сказала она. — Это приятно, хотя для меня предпочтительнее дарование.
— Оно у меня тоже есть, — убежденно заявил Билл. — У меня есть все, кроме тебя.
— Давай поднимемся ко мне — я расскажу тебе кое-что такое, чего не знает ни одна душа в этом городе.
Жилище оказалось скромным, но по некоторым признакам он определил, что прежде Тэя жила более широко. Это был тесный мирок, где уместились лишь немногие любимые вещи: стол работы Дункана Файфа,[10] бронзовая статуэтка Бранкузи,[11] два портрета маслом, явно пятидесятых годов.
— Я была помолвлена с Джоном Грэшемом, — сообщила она. — Тебе известно, кем он был?
— Еще бы, — ответил он. — Я даже сдавал деньги на мемориальную доску.
У Джона Грэшема одна за другой отмирали части тела: в ходе своих экспериментов он получил смертельную дозу радиации.
— Я находилась рядом с ним до последней минуты, — порывисто заговорила Тэя. — Перед самой смертью он погрозил мне последним оставшимся пальцем и сказал: «Не распускайся. Это не поможет». И я, как послушная девочка, не распускалась — я окаменела. Потому и не смогла по-настоящему полюбить Говарда Дэрфи, невзирая на весь его шик и золотые руки.
— Понятно. — Билл не сразу оправился от таких откровений. — Я сразу почувствовал в тебе какую-то отстраненность, что ли… ну, преданность чему-то такому, что мне неведомо.
— Я достаточно жесткая. — Она нетерпеливо поднялась со стула. — В общем, сегодня я лишилась доброго друга и теперь страшно зла, так что уходи, пока я не сорвалась с цепи. Если хочешь, поцелуй меня на прощание.
— Сейчас это бессмысленно.
— Вовсе нет, — упорствовала она. — Мне нравится быть с тобой рядом. Мне нравится твой стиль.
Билл покорно поцеловал ее, но, выходя из квартиры, чувствовал себя отвергнутым юнцом, оказавшимся где-то далеко-далеко.
На другой день он проснулся с ощущением важности момента и немного погодя вспомнил, что к чему. Сенатор Биллингс, сменив череду спальных вагонов, самолетов и карет «скорой помощи», прибывал как раз этим утром; внушительное тело, которое за тридцать лет вобрало и извергло столько всякой дряни, готовилось отдать себя на откуп разуму.
«Без диагноза этот крендель от меня не уйдет, — мрачно подумал Билл, — пусть даже придется выдумать для него болезнь».
С раннего утра, выполняя привычную работу, он пребывал в какой-то подавленности. Что, если профессор Нортон захочет сам снять сливки, а его оттеснит в сторону? Но в одиннадцать часов он столкнулся со своим наставником в коридоре.
— Сенатор прибыл, — сообщил тот. — У меня уже готово предварительное заключение. Можете идти к нему и заполнять историю болезни. Произведите беглый осмотр, возьмите стандартные анализы.
— Хорошо, — повиновался Билл, не проявив никакого рвения.
От его энтузиазма, похоже, не осталось и следа. Взяв инструменты и стопку чистых бланков, он поплелся к сенатору.
— Доброе утро, — начал Билл. — Устали с дороги?
Туловище-бочка перевалилось на бок.
— Не то слово, — раздался неожиданно тонкий голос. — На последнем издыхании.
Билл не удивился; он и сам чувствовал себя примерно так же — как будто преодолел тысячи миль на перекладных и растряс себе все внутренности, а особенно мозги.
Он принялся заполнять историю болезни.
— Ваша профессия?
— Законодатель.
— Алкоголь употребляете?
От возмущения сенатор даже приподнялся на локте.
— Слушайте, любезный, не надо меня брать на пушку. Восемнадцатую поправку пока никто не… — Он выдохся.
— Алкоголь употребляете? — терпеливо переспросил Билл.
— Ну, допустим.
— В каких количествах?
— Стаканчика два-три ежедневно. Я не считаю. Слушайте, поройтесь у меня в чемодане, там есть рентгеновский снимок моих легких — пару лет назад сделан.
Найдя снимок и посмотрев его на свет, Билл вдруг почувствовал, что этот мир понемногу сходит с ума.
— Это снимок женской брюшной полости, — сообщил он.
— Ох ты… значит, перепутали, — сказал сенатор. — Жена тоже на рентген ходила.
Билл прошел в ванную, чтобы вымыть свой термометр. Вернувшись, он стал измерять сенатору пульс и в недоумении поймал на себе любопытный взгляд.
— Это как же понимать? — с нажимом спросил сенатор. — Кто тут пациент, вы или я? — Он с негодованием отдернул руку. — У вас пальцы ледяные. И зачем-то градусник во рту.
Только теперь до Билла дошло, что сам он не на шутку болен. Нажав на кнопку вызова медсестры, он с трудом перебрался на стул и едва не свалился от волн резкой боли, которые вспарывали ему живот.
III.
Очнулся он с таким чувством, будто долгие часы провалялся на больничной койке. Его бил озноб, в голове стучало, все тело охватила слабость, но разбудила его новая волна боли. Напротив него в кресле сидел Джордж Шоутц, держа на колене знакомый бланк истории болезни.
— Что за чертовщина? — слабо выговорил Билл. — Что со мной такое? В чем дело?
— Жить будешь, — ответил Джордж. — Лежи, не дергайся.
Биллу даже не хватило сил приподняться.
— «Лежи, не дергайся»! — не веря своим ушам, повторил он. — За кого ты меня держишь — за тупого пациента? Я тебя спрашиваю: что со мной такое?
— Именно это мы и пытаемся выяснить. Тебе, кстати, сколько полных лет?
— Полных лет? — вскричал Билл. — Сто десять в тени! А зовут меня Аль Капоне, и я законченный наркоман. Так и запиши у себя в бумажке, а потом отправь Санта-Клаусу. Я тебя спрашиваю: что со мной такое?
— Отвечаю: именно это мы и пытаемся выяснить. — Джордж не терял самообладания, но уже слегка занервничал. — Да успокойся ты.
— «Успокойся»! — передразнил Билл. — Я весь горю, а какой-то полоумный интерн сидит тут и допытывается, сколько у меня пломб в зубах! Первым делом должен был мне температуру измерить!
— Хорошо, хорошо, — примирительно забубнил Джордж. — Я как раз собирался.
Он засунул Биллу в рот термометр, нащупал пульс, но Билл запротестовал:
— К черту пульс, — и отдернул руку.
Через две минуты Джордж ловко извлек термометр и отошел с ним к окну; от такого предательства Билл даже свесил ноги с койки.
— Дай сюда! — закричал он. — Кому говорю! Я сам хочу посмотреть!
Торопливо встряхнув термометр, Джорж убрал его в футляр.
— У нас так не положено, — отрезал он.
— Вот как? Что ж, придется мне обратиться туда, где есть вменяемый персонал.
Джордж уже приготовил шприц и стекла.
Билл застонал:
— Неужели ты думаешь, я тебе поддамся? Кто тебя биохимии учил, если не я? Господи, у него руки-крюки, я все лабораторки за него делал, а он колоть меня собрался!
В минуты волнения Джордж всегда обильно потел; звонком вызвав медсестру, он понадеялся, что Билла усмирит женское присутствие. Но тут он просчитался.
— Еще одна бестолочь! — криком встретил ее Билл. — Думаете, я буду лежать как бревно, чтобы вы надо мной измывались? Почему мне отказывают в помощи? Почему никто ничего не делает? Где профессор Нортон?
— Он будет после обеда.
— После обеда! После обеда я тут окочурюсь! Где его носит спозаранку? Сам прохлаждается, а ко мне приставил двух полоумных, которые ни в зуб ногой! Что ты там строчишь — «язык высовывается до половины, без тремора»? А ну, дайте мне халат и тапки. Пойду доложу — у меня тут двое кандидатов в психиатрическое отделение.
Они силой уложили Билла на спину, после чего он с неизбывным укором уставился на Джорджа.
— Ты, которому я разжевал весь учебник токсикологии, ты возомнил, что будешь ставить мне диагноз. Ну, валяй! Что ты у меня нашел? Почему у меня горит живот? Это аппендицит? Лейкоцитов сколько?
— Как я могу определить, сколько у тебя лейкоцитов, если…
Людской идиотизм вызвал у Билла вздох бесконечного отчаяния и лишил последних сил к сопротивлению.
Профессор Нортон появился в два часа. Его приход мог бы оказать благотворное влияние, но к этому времени пациент уже был сломлен от нервного напряжения.
— Скажите, Билл, — строго начал он, — почему вы не дали Джорджу осмотреть слизистую рта?
— Да потому, что он нарочно заткнул мне рот градусником! — вскричал Билл. — Как только поднимусь, я ему пасть доской заткну.
— Прекратите. Известно ли вам, что вы довели до слез юную мисс Кэри? Она даже решила сменить работу. Говорит, что лишилась всяких иллюзий.
— Я тоже. Так ей и передайте. После этой истории мне впору будет не лечить людей, а убивать. Когда меня прихватило, никто пальцем не шевельнул, чтобы мне помочь.
Через час профессор Нортон поднялся со стула.
— Что ж, Билл, раз вы так настаиваете, не стану скрывать. Мы не знаем, что с вами стряслось, и это чистая правда. Нам только что принесли утренние рентгеновские снимки; желчный пузырь у вас в порядке. Возможно, это острое пищевое отравление, или тромбоз брыжеечных сосудов, или что-то другое, о чем мы еще не подумали. Не препятствуйте нам, Билл.
Не без помощи успокоительного Билл совершил усилие и кое-как привел себя в чувство; но на другое утро вновь распоясался, как только в палате появился Джордж со шприцем.
— Я этого не выношу, — буйствовал он. — Терпеть не могу уколов, а ты со своей иглой — что младенец с пулеметом.
— Профессор Нортон сказал, чтобы тебя не кормили через рот.
— Пусть кормят внутривенно.
— Это было бы лучше всего.
— Вот встану на ноги — увидишь, что я с тобой сделаю! Буду вкалывать тебе всякую дрянь, пока ты не раздуешься как бочка! Помяни мое слово! Да еще санитаров найму, чтоб тебя держали.
Через двое суток профессор Нортон вызвал Шоутца к себе в кабинет, чтобы посовещаться.
— Уперся — и ни в какую, — мрачно говорил Джордж. — Наотрез отказывается от операции.
— Хм. — Нортон призадумался. — Это плохо.
— Риск прободения очень высок.
— Вы говорите, главное его возражение…
— Что диагноз поставил не кто-нибудь, а я. Он заявляет, что я краем уха на какой-то лекции слышал термин «вольвулюс», а теперь пытаюсь на нем экспериментировать. — Неловко помявшись, Джордж продолжил: — Он всегда стремился верховодить, но такого еще не бывало. Сегодня он твердит, что у него острый панкреатит, но убедительных доводов привести не может.
— А он знает, что мы с вами сходимся во мнениях?
— Сдается мне, он уже никому не доверяет. — Джордж опять замялся. — Все скорбит об отце: говорит, будь он жив, все было бы в порядке.
— Хорошо бы прислать к нему стороннего специалиста, — произнес Нортон. И тут его осенило: — А впрочем… — Он снял телефонную трубку и сказал диспетчеру: — Будьте добры, узнайте, где сейчас мисс Синглтон, анестезиолог доктора Дэрфи. Если она свободна, пусть зайдет ко мне.
В восемь вечера, когда в палату зашла Тэя, Билл устало приоткрыл веки.
— А, это ты, — прошептал он.
Она присела на краешек кровати, положив ладонь ему на запястье:
— Привет, Билл.
— Привет.
Вдруг он резко повернулся и обеими руками схватил ее за локоть. Свободной рукой она пригладила ему волосы.
— Ты скверно себя вел, — сказала она.
— Что ж поделаешь.
С полчаса она молча сидела рядом, а потом переменила позу, просунула руку ему под голову и, склонившись, поцеловала в лоб. Билл выговорил:
— Рядом с тобой я впервые за четыре дня отдыхаю.
Через некоторое время она сказала:
— Три месяца назад доктор Дэрфи оперировал кишечную непроходимость, причем блестяще.
— Какое это имеет отношение ко мне? — взвился Билл. — При кишечной непроходимости желудок поворачивается вокруг своей оси. Шоутц спятил! Хочет поставить липовый диагноз, чтобы только отличиться.
— Профессор Нортон разделяет его мнение. Не упрямься, Билл. Я буду рядом с тобой, как сейчас.
Ее тихий голос действовал не хуже успокоительного; Билл уже не мог противиться; по щекам скатились две крупные слезы.
— Я совершенно беспомощен, — выдавил он. — Откуда мне знать, что Джордж Шоутц не взял этот диагноз с потолка?
— Что за ребячество, — мягко упрекнула она. — Если согласишься, ты выиграешь куда больше, чем доктор Шоутц от своей счастливой догадки.
Он порывисто прильнул к ней:
— А ты потом станешь моей девушкой?
Она рассмеялась:
— Эгоист! Вымогатель! Тебе-то самому какой интерес мучиться от заворота кишок?
Билл помолчал.
— Вчера я оформил завещание, — признался он. — Поделил все имущество между моей престарелой тетушкой и тобой.
Тэя приблизила к нему лицо:
— У меня сейчас потекут слезы, хотя дело не настолько серьезно.
— Ладно, уговорила. — Его бледное, измученное лицо сделалось спокойным. — Тогда чем скорей, тем лучше.
Через час Билла уже поднимали на каталке в операционную. Как только вопрос был решен, нервозность отступила; ему вспомнилось, как тогда, в июле, руки доктора Дэрфи внушили ему уверенность; ему вспомнилось, кто будет следить за его состоянием, стоя у изголовья. Засыпая, Билл успел приревновать Тэю, которая оставалась бодрствовать рядом с доктором Дэрфи…
…Очнулся он, когда его везли на каталке в палату. Рядом шагали профессор Нортон и доктор Шоутц — оба, судя по всему, в прекрасном расположении духа.
— Здрасте, здрасте! — как из тумана, прокричал Билл. — Скажите, что же в конце концов оказалось у сенатора Биллингса?
— Банальная инфекция верхних дыхательных путей, — сообщил профессор. — Он уже отбыл восвояси — на дирижабле, вертолете и грузовом лифте.
— Вот как, — выговорил Билл и, помолчав, добавил: — У меня жуткое состояние.
— Состояние у вас в норме, — заверил его профессор Нортон. — Через неделю сможете отправиться в круиз. Джордж у нас — классный диагност.
— Главное, что операция прошла блестяще, — скромно сказал Джордж. — Еще шесть часов — и прободения было бы не избежать.
— Анестезия тоже удалась на славу. — Профессор Нортон подмигнул Джорджу. — Прямо колыбельная.
Наутро к Биллу забежала Тэя; швы почти не саднили, он выспался и, несмотря на слабость, был вполне бодр. Она присела к нему на кровать.
— Я вел себя как последний идиот, — повинился он.
— С докторами такое случается. Как в первый раз заболеют — начинают с ума сходить.
— Наверное, теперь все от меня отвернутся.
— Ничего подобного. Разве что слегка поиздеваются. Вот послушай — какой-то юный гений сочинил для клубного капустника.
И она прочла по бумажке:
— Это я как-нибудь переживу, — сказал Билл. — Я все переживу, лишь бы ты была рядом. Я так тебя люблю. Но после всего, что было, ты, наверное, всегда будешь смотреть на меня как на школяра.
— Если бы тебя впервые прихватило в сорок лет, ты бы вел себя точно так же.
— Говорят, твой друг Дэрфи, как всегда, был на высоте, — нехотя заметил он.
— Да, это так, — согласилась она и, помолчав, добавила: — Он сказал, что разорвет помолвку и обвенчается со мной на моих условиях.
У него остановилось сердце.
— И что ты ему ответила?
— Ответила «нет».
Жизнь вернулась в прежнее русло.
— Придвинься поближе, — прошептал он. — Где твоя рука? Будешь ездить со мной купаться? До конца сентября, каждый день?
— Через сутки.
— Нет, каждый вечер.
— Ладно, — уступила она. — В жаркую погоду — каждый вечер.
Тэя встала.
Он заметил, что взгляд ее устремился в какую-то далекую точку и на миг задержался, будто в поисках опоры; склонившись к нему, она поцеловала на прощание его изголодавшиеся губы, а потом углубилась в свою тайну, в леса, где она охотилась, и забрала с собой прежние муки и воспоминания, которые он не мог с ней разделить.
Но все, что в них было ценного, она давно спрессовала, чтобы нести дальше и не растерять. Сейчас Биллу досталось больше положенного, и он нехотя ее отпустил.
«Пока это мое величайшее достижение», — сонно подумал он.
У него в голове пронеслись строчки кокцидианского куплета, а потом и припев, навеявший ему крепкий сон:
Шестеро и полдюжины[12].
[12].С широкой лестницы Барнс смотрел вниз, через широкий коридор, в гостиную загородного дома, где собралась компания юношей. Его друг Скофилд обращался к ним с каким-то доброжелательным напутствием, и Барнс не хотел перебивать; хотя он и стоял без движения, его будто бы затянула ритмичность этой группы: ребята привиделись ему скульптурными изваяниями, обособленными от мира, высеченными из миннесотских сумерек, что затягивали просторную комнату.
Начать с того, что все пятеро — двое юных Скофилдов и их друзья — выглядели великолепно: стопроцентные американцы, одеты строго, но с легкой небрежностью, подтянутые фигуры, лица чуткие, открытые всем ветрам. А потом он вдруг заметил, что они образуют собой художественную композицию: чередование светлых и темных шевелюр, гóловы в профиль, устремленные в сторону мистера Скофилда; позы собранные, но с ленцой; никакой напряженности, но полная готовность к действию, которую не могли скрыть шерстяные брюки и мягкие кашемировые джемпера; руки на плечах друг у друга — сплоченность, как у вольных каменщиков. Но тут эта компания, напоминавшая группу натурщиков, внезапно рассыпалась, как будто скульптор объявил перерыв, и потянулась к выходу. У Барнса создалось впечатление, что он увидел нечто большее, чем пятерку ребят лет примерно от шестнадцати до восемнадцати, которые собираются в яхт-клуб, на теннисный корт или на поле для гольфа; он остро ощутил целый срез стиля и тона юности — нечто отличное от его собственного, не столь самоуверенного и не столь элегантного поколения, нечто скроенное по неведомым ему меркам. Он рассеянно спросил себя, каковы же мерки года тысяча девятьсот двадцатого и чего они стоят; ответом стала мысль о ненужности, о больших усилиях во имя чисто внешних эффектов. Наконец его заметил Скофилд и пригласил спуститься в гостиную.
— Хороши, верно? — тоном, не допускающим возражений, спросил Скофилд. — Скажи, встречались тебе более классные ребята?
— Ребята отличные, — согласился Барнс, хотя и без особого энтузиазма.
Он вдруг подумал, что его поколение своими многолетними усилиями приблизило периклов век,[13] но не породило будущего Перикла. Сцена была подготовлена, а как насчет труппы?
— Я не потому говорю, что среди этих ребят двое моих, — продолжал Скофилд. — Просто это самоочевидный факт. Хоть всю страну обойди — такой молодежи ни в одном городе не сыщешь. Во-первых, тренированные. Братья Кэвеноу особо не вымахают, они в отца, зато старшего хоть сейчас оторвет с руками хоккейная команда любого колледжа.
— А возраст? — спросил Барнс.
— Дай подумать: самый старший из всех — Говард Кэвеноу, ему девятнадцать, на будущий год в Йель поступает. За ним идет мой Уистер, ему восемнадцать, тоже будет учиться в Йеле. Тебе ведь понравился Уистер, правда? Не помню случая, чтобы он кому-то не понравился. У него, у этого мальчика, задатки выдающегося политика. Есть еще один парнишка — Ларри Пэтт, он сегодня не пришел, ему тоже восемнадцать, чемпион штата по гольфу. К тому же прекрасный голос; намерен пробиться в Принстон.
— А блондин, похожий на греческого бога, — это кто?
— Красавчик Лебом. Тоже в Йель поедет, если девчонки его отпустят. За ним идет Кэвеноу-младший, крепыш — в спорте, дай только срок, старшего брата переплюнет. И наконец, мой младший, Чарли, этому всего шестнадцать. — Скофилд неохотно вздохнул. — Ну, думаю, бахвальства ты уже наслушался.
— Нет-нет, рассказывай, мне интересно. Ну, спортивные, а дальше что?
— Дальше: ребята как на подбор головастые; правда, за Красавчика Лебома не поручусь, но все равно симпатяга-парень. И каждый в отдельности — прирожденный лидер. Помню, пару лет назад к ним привязалась какая-то банда, начали обзывать их бздунами — так вот, та банда, по-моему, до сих пор бежит впереди собственного визга. Наши ребята чем-то напоминают мне юных рыцарей. А что спортивные — разве это плохо? Насколько мне помнится, ты сам веслами махал на Нью-Лондонской регате — это ведь не помешало тебе заняться консолидацией железнодорожного транспорта, да к тому же…
— Я занялся греблей, чтобы избавиться от морской болезни, — сказал Барнс. — А кстати, мальчики-то при деньгах?
— Ну, братья Кэвеноу — само собой; да и мои без гроша не останутся.
У Барнса появился блеск в глазах.
— Что ж, если они могут не заботиться о хлебе насущном, их, очевидно, воспитывают для служения государству, — предположил он. — Ты сам говоришь, что твои сыновья проявляют склонность к политике, а все они вместе — юные рыцари. Надо думать, они будут трудиться на благо общества, армии и флота.
— Вот тут не уверен. — В голосе Скофилда зазвучали тревожные нотки. — Думаю, их отцы спят и видят, чтобы ребята занялись бизнесом. Это же так естественно, правда?
— Естественно — да, однако же не очень романтично, — добродушно заметил Барнс.
— Ты меня уже утомил, — бросил Скофилд. — Знаешь что, если ты найдешь равных им…
— Ребята видные, спору нет, — согласился Барнс. — Есть в них, можно сказать, лоск. Все — как с рекламы сигарет в глянцевом журнале, однако же…
— Однако же ты — старый брюзга, — перебил Скофилд. — Говорю тебе: ребята всесторонне развиты. Мой сын Уистер в этом году был избран президентом класса, но меня куда больше порадовало то, что его наградили медалью как самого многогранного ученика.
Эти двое в упор смотрели друг на друга, а на столе между ними нераспечатанной колодой карт лежало будущее. Дружили они много лет — со студенческой скамьи. Барнс так и остался бездетным; именно этому обстоятельству Скофилд приписывал его недостаточное воодушевление.
— Сдается мне, пороху они не выдумают и своих отцов не превзойдут, — вырвалось вдруг у Барнса. — Чем больше обаяния, тем труднее им придется в жизни. В Новой Англии люди сейчас начинают понимать, каково в этой жизни таким ребятам. Найти им равных?.. Это возможно, только не сразу. — Он склонился вперед, и у него в глазах вспыхнул огонек. — Но я мог бы отобрать полдюжины мальчишек из любой обычной школы в Кливленде, дать им соответствующее образование — и лет, думаю, через десять твои любимчики будут посрамлены. Спросу с них никакого, требований тоже никаких — живи себе обаятельным и спортивным, что может быть проще?
— Ход твоих рассуждений предельно ясен, — саркастически заметил Скофилд. — Если бы ты приехал в какую-нибудь большую муниципальную школу и отобрал там шестерых круглых отличников, самых блестящих…
— А я тебе скажу, что я сделаю. Я поеду в захолустный городок в штате Огайо, — Барнс заметил, что невольно обошелся без «если бы», но поправляться не стал, — в тот самый, где прошло мое детство и где едва наберется пять-шесть десятков мальчишек школьного возраста, среди которых вряд ли удастся наскрести шестерку гениев.
— И дальше что?
— Я дам им шанс. Если не сдюжат — шанс будет упущен. Это серьезное испытание, им придется отнестись к нему со всей ответственностью. Здешним ребятам как раз этого и не хватает: их побуждают проявлять серьезность только по пустякам. — Он ненадолго задумался. — Этим я и займусь.
— Чем именно?
— Там видно будет.
Через две недели он вернулся в захолустный городок в штате Огайо, где появился на свет и где — он это почувствовал — тихие улочки заряжали все той же энергией, что и во времена его юности. Он поговорил с директором школы и выслушал его соображения, а затем, прибегнув к нелегкому — для себя — способу, а именно к публичной речи и посещению школьного мероприятия, перезнакомился с педагогами и учениками. Пожертвовал определенную сумму на счет школы и под прикрытием планирования финансовых операций получил возможность понаблюдать за мальчишками на уроках и на переменках.
Это доставило ему удовольствие: он вернулся в собственную юность. Некоторые ребята приглянулись ему сразу, и он начал процесс отбора, приглашая их группами по пять-шесть человек в гости к своей матери, словно первокурсник, жаждущий влиться в студенческое братство. Если какой-либо ученик вызывал у него интерес, он просматривал его личное дело и наводил справки о семье; к концу своей двухнедельной экспедиции Барнс отобрал пятерых.
Первым в порядке отбора шел сын фермера Отто Шлак, уже проявивший недюжинную техническую смекалку и способности к математике. Учителя дружно ратовали за Шлака, и тот с радостью откликнулся на предложение поступить в Массачусетский технологический институт.
Джеймс Мацко оказался единственным светлым пятном, которое оставил по себе в памяти горожан его алкоголик-отец. С двенадцати лет Джеймс держал киоск площадью в один квадратный метр, где торговал газетами и всякой мелочовкой, самостоятельно зарабатывая себе на жизнь; сейчас ему было семнадцать, и он, по слухам, уже скопил пятьсот долларов. Барнсу составило немалых трудов склонить его к поступлению в Колумбийский университет на факультет банковского дела и финансов: Мацко не сомневался, что и без того знает, как делать деньги. Пустив в ход свою репутацию наиболее преуспевающего сына города, Барнс убедил Мацко, что без образования у него не будет размаха и поле его деятельности навсегда ограничится одним квадратным метром.
Следующий, Джек Стаббс, потерял на охоте руку, но тем не менее выступал за сборную школы по американскому футболу. Знаниями он не блистал, особых способностей не обнаружил, но сам факт, что мальчишка преодолел такое увечье (пробился в сборную, отбирал и ловил мяч), убедил Барнса, что для Джека Стаббса препятствий не существует.
Четвертому кандидату, Джорджу Уинфилду, было уже под двадцать. В четырнадцать лет, после смерти отца, он вынужден был бросить школу и четыре года помогал матери содержать семью, а потом, когда жизнь наладилась, вернулся к учебе. Барнс сделал вывод, что парень знает цену образованию.
Вслед за тем Барнс отобрал ученика, который вызывал у него личную неприязнь. Луис Айэрленд был одновременно и первым учеником в школе, и самым трудным подростком. Неопрятный, своевольный, с большими странностями, Луис, прикрываясь на уроках учебником латыни, рисовал похабные картинки, но когда его вызывали к доске, неизменно давал блестящий ответ. Где-то у него внутри дремал незаурядный дар; обойти такого вниманием было бы непростительно.
Труднее всего оказалось выбрать последнего. Оставшиеся мальчики выглядели весьма посредственными; во всяком случае, они пока не обнаружили никаких качеств, которые выделяли бы их из общего ряда. В порыве патриотизма Барнс даже вспомнил свой университет, где капитаном футбольной команды был виртуозный хавбек, которого тут же взяли бы в любую команду восточных штатов, но такой ход нарушил бы цельность замысла.
Наконец выбор был сделан в пользу мальчика помладше, Гордона Вандервиера, стоявшего выше остальных. Вандервиер был самым привлекательным и самым популярным учеником в школе. Все и без того прочили ему поступление в колледж, но его отец, забитый проповедник, только обрадовался, что задача облегчается.
Вполне довольный, Барнс мнил себя чуть ли не господом богом, вершителем судеб. Уже видя в этих школьниках своих родных сыновей, он телеграфировал Скофилду в Миннеаполис: «ВЫБРАЛ ПОЛДЮЖИНЫ ДРУГИХ; ГОТОВ ДЕРЖАТЬ ЛЮБОЕ ПАРИ».
А теперь, после этих биографических сведений, начинается сам рассказ…
Единство скульптурной группы нарушено. Юного Чарли Скофилда исключили из престижной школы-пансиона «Гочкис». Трагедия небольшая, но болезненная: вместе с четырьмя другими мальчиками — популярными, из хороших семей — он нарушил кодекс доверия: попался с сигаретой. Отец Чарли глубоко переживал случившееся, то досадуя на сына, то злясь на администрацию школы. Совершенно убитый, Чарли приехал в Миннеаполис и стал ходить в обычную школу, а родители не могли решить, как с ним быть дальше.
Лето уже было в самом разгаре, а решение так и не приняли. Учебный год закончился; Чарли играл в гольф и ездил на танцы в клуб «Миннекада» — юноша весьма привлекательный, он выглядел старше своих восемнадцати лет, особо вредных привычек не имел, но слишком увлекался. Тем летом главным его увлечением стала Глэдис Ирвинг, молодая замужняя женщина двумя годами старше Чарли. Он не отходил от нее на танцах в клубе и томился от нежных чувств; Глэдис же, со своей стороны, любила мужа, а от Чарли хотела только одного: подтверждения своей молодости и прелести, в котором нуждается любая красотка после рождения первенца.
Как-то вечером, сидя рядом с ней на веранде клуба «Лафайетт», Чарли решил прихвастнуть, изобразить из себя человека искушенного, а в перспективе — ее защитника.
— Для своих лет я многое повидал в этой жизни, — объявил он. — А уж творил такое, что даже язык не поворачивается описать.
Глэдис молчала.
— Не далее как на прошлой неделе… — начал он, но вовремя одумался. — Короче, я раздумал в этом году поступать в Йель, иначе мне бы пришлось уехать в Новую Англию прямо сейчас и все лето корпеть на подготовительных курсах. Если же я останусь, то начну работать в отцовской фирме — там как раз есть вакансия; а осенью Уистер вернется в колледж, и родстер будет в моем полном распоряжении.
— Я думала, ты поедешь учиться, — холодно произнесла Глэдис.
— Так и планировалось. Но теперь я все обдумал и засомневался. Я привык общаться с парнями более старшего возраста, да и ощущаю себя старше своих ровесников. Мне, например, и девушки нравятся постарше.
Когда Чарли покосился в ее сторону, он вдруг показался ей необыкновенно привлекательным — останься он здесь на лето, было бы очень славно: отбивал бы ее у партнеров на танцах. Но вслух Глэдис сказала:
— Дурак будешь, если останешься.
— Это еще почему?
— Да потому, что задуманное нужно доводить до конца. Год-другой проваландаешься в городе — и будешь вообще никому не нужен.
— Это ты так считаешь, — снисходительно изрек он.
Глэдис не намеревалась оскорблять его или отшивать, но хотела высказаться жестко.
— Думаешь, мне интересно выслушивать про твое распутство? Не знаю, что у тебя за друзья, если они тебе в этом потакают. Хоть бы вступительные экзамены сдал. По крайней мере тогда ни у кого язык не повернется сказать, что ты сломался, когда вылетел из школы.
— Это ты так считаешь? — преспокойно отозвался Чарли в своей обычной самоуверенной и не по годам авторитетной манере, как будто разговаривая с ребенком.
Тем не менее она его убедила, потому что он был в нее влюблен и над ней светила луна. «Ах да, и я, и ты» — это была последняя песня, под которую они с ней танцевали в минувшую среду, так что все сошлось.
Если бы Глэдис выслушала его похвальбу, скрывая любопытство под маской дружеского расположения, если бы приняла на веру его мнение о самом себе как о сложившейся личности, все отцовские увещевания пошли бы прахом. Но нет: осенью Чарли поступил в колледж, и все благодаря нежным воспоминаниям одной молоденькой женщины и ее же памяти о сладких победах юности на юных полях.
Для его отца это было благом. В противном случае катастрофа, постигшая старшего сына, Уистера, просто убила бы Скофилда. Наутро после футбольного матча в Гарварде нью-йоркские газеты пестрели одними и теми же заголовками:
СТУДЕНТЫ ЙЕЛЯ И ТАНЦОВЩИЦЫ КОРДЕБАЛЕТА ПОСТРАДАЛИ В АВТОКАТАСТРОФЕ БЛИЗ г. РАЙ.
ИРЭН ДЕЙЛИ, ДОСТАВЛЕННАЯ В БОЛЬНИЦУ ГРИНИДЖА, ПОДАЕТ В СУД ЗА ПРИЧИНЕНИЕ ВРЕДА ЕЕ ВНЕШНОСТИ.
К АВАРИИ ПРИЧАСТЕН СЫН МИЛЛИОНЕРА.
Две недели спустя всех четверых вызвали к декану. Первым в кабинет вошел Уистер Скофилд, который в той поездке управлял автомобилем.
— Это ведь была не ваша машина, мистер Скофилд, — уточнил декан. — Это была машина мистера Кэвеноу, правильно я понимаю?
— Да, сэр.
— Как вы оказались за рулем?
— Девушки попросили. Чтобы им было спокойнее.
— Но перед этим вы тоже употребляли алкоголь, разве нет?
— Да, но в умеренных количествах.
— Скажите мне вот что, — продолжал декан. — Разве вы прежде не садились за руль в нетрезвом виде — выпив, возможно, даже больше, чем в тот вечер?
— Ну… может быть, раз-другой, но в аварию не попадал. А здесь, совершенно очевидно, положение было безвыходным…
— Допустим, — согласился декан, — но давайте рассмотрим эту ситуацию под другим углом: вы еще ни разу не попадали в аварию, хотя вам было бы по заслугам. А на сей раз попали, хотя этого не заслуживали. Мне не хочется, мистер Скофилд, чтобы, выйдя из этого кабинета, вы решили, будто с вами обошлись несправедливо — будь то сама жизнь, или университет, или я лично. Но газеты раздули из этого случая целую историю, и университет, к сожалению, не может допустить вашего нахождения в этих стенах.
Следующим в скульптурной группе был Говард Кэвеноу; декан сказал ему примерно то же самое.
— За вас мне особенно обидно, мистер Кэвеноу. Ваш отец оказывал ощутимую помощь университету, а я в течение всего хоккейного сезона получал удовольствие от вашей неизменно блестящей игры.
Выходя из кабинета декана, Говард Кэвеноу не смог сдержать слезы.
Поскольку Ирэн Дейли, лишившись своей красоты, лишилась и средств к существованию, ее иск был направлен против владельца и водителя автомобиля, тогда как двое других юношей отделались сравнительно легко. Красавчик Лебом явился к декану с загипсованной рукой, с закрывавшей пол-лица повязкой на своей аристократической голове — и был всего лишь отстранен от занятий до конца учебного года. Он беспечно выслушал вердикт и на прощанье улыбнулся декану так широко, как только позволяли бинты.
Самым сложным оказался последний случай. Джордж Уинфилд, который окончил школу позже других, успев приобщиться к труду и вследствие этого постичь ценность образования, при входе уставился в пол.
— Мне непонятна ваша роль в этой истории, — сказал ему декан. — Я лично знаком с вашим спонсором — мистером Барнсом. Он рассказывал, как вы ушли из школы, чтобы устроиться на работу, и как четыре года спустя снова сели за парту. По его мнению, вам присуще в высшей степени серьезное отношение к жизни. До недавних пор у вас и в Нью-Хейвене была хорошая репутация, но несколько месяцев назад я с удивлением заметил, что вы примкнули к разгульной компании молодых людей, которые сорят деньгами. Будучи взрослым человеком, вы не могли не понимать, что в материальном отношении они дадут вам куда меньше, нежели отнимут во всех других отношениях. Я вынужден исключить вас из университета с правом восстановления через год. Надеюсь, по возвращении вы оправдаете доверие мистера Барнса.
— О возвращении не может быть и речи, — сказал Уинфилд. — Как я буду смотреть в глаза мистеру Барнсу? И домой я тоже не поеду.
Когда в суде рассматривался иск Ирэн Дейли, все четверо дружно лгали, выгораживая Уистера Скофилда. Якобы они своими глазами видели, как мисс Дейли сама вывернула руль перед тем, как автомобиль врезался в бензоколонку. Но мисс Дейли, любимица бульварных газет, сидела тут же, демонстрируя изуродованное шрамами личико; а ее защитник предъявил суду письмо, в котором аннулировался последний контракт актрисы. Студенты имели бледный вид; во время перерыва они, по совету своего адвоката, решили согласиться на сорок тысяч долларов отступного. Выйдя из здания суда, Уистер Скофилд и Говард Кэвеноу оказались под прицелом десятков фотокамер, а на другой день проснулись отъявленными злодеями.
Вечером вся миннеапольская троица — Уистер, Говард и Красавчик Лебом — отправилась домой. Джордж Уинфилд распрощался с ними на вокзале Пенсильвания и, поскольку ехать ему было некуда, побрел пешком по Нью-Йорку, чтобы начать жизнь заново.
Из всех своих протеже Барнс больше всех любил однорукого Джека Стаббса. Тот раньше других добился известности: его взяли в сборную Принстона по теннису, и все иллюстрированные издания опубликовали ротогравюры, изображавшие, как он при подаче подбрасывает мяч с ракетки. Когда Стаббс окончил университет, Барнс дал ему место в своей фирме; многие считали его приемным сыном босса. Наряду со Шлаком, из которого получился неоценимый консультант по инженерно-техническим вопросам, Стаббс оказался самой большой удачей Барнса; впрочем, и Джеймс Мацко в свои двадцать семь лет недавно стал партнером в брокерской фирме на Уолл-стрит. В финансовом отношении он опережал всех остальных, но Барнсу несколько претило его непоколебимое самомнение. К тому же он, Барнс, сильно сомневался, что сыграл решающую роль в карьере этого парня: по большому счету не все ли равно, кем стал Мацко: преуспевающим финансистом в большом городе или же воротилой делового мира на Среднем Западе — второй путь был для него абсолютно реален и не требовал посторонней помощи.
Шел тысяча девятьсот тридцатый год; как-то утром Барнс протянул Джеку Стаббсу письмо, которое заставляло подвести баланс карьерному росту всех шестерых участников этого эксперимента.
— Что ты на это скажешь?
Письмо прислал обосновавшийся в Париже Луис Айэрленд. В оценке Луиса их мнения не совпадали; читая это послание, Джек мысленно готовился встать на защиту однокашника.
ГЛУБОКОУВАЖАЕМЫЙ СЭР!
Ваше последнее сообщение, доставленное через местное отделение Вашего банка и содержащее чек, получение которого я с благодарностью подтверждаю, позволяет мне заключить, что я более не обязан Вам отвечать. Но, учитывая, что конкретный факт коммерческой ценности какого-либо предмета способен Вас тронуть, тогда как ценность отвлеченных идей оставляет Вас равнодушным — учитывая эти обстоятельства, смею Вас заверить, что моя выставка имела беспрецедентный успех. С тем чтобы максимально приблизить эту тему к уровню Вашего понимания, скажу, что я продал две скульптуры — голову Лаллетты (знаменитой актрисы) и бронзовую анималистическую группу — за совокупную сумму в семь тысяч франков ($280). Кроме того, я получил заказы, над которыми буду работать все лето. Прилагаю статью из «Художественных тетрадей», посвященную моему творчеству; она показывает, что Ваша личная оценка моих способностей и моей карьеры разделяется далеко не всеми.
Не хочу сказать, что я не испытываю признательности за Ваше благое намерение дать мне «образование». Полагаю, что Гарвард ничем не хуже любого другого учебного заведения традиционного типа: за бессмысленно потраченные там годы у меня сформировалось резкое и аргументированное неприятие американских устоев жизни, а также институтов власти. Но когда Вы предлагаете мне приехать в Америку и штамповать нимф для фонтанов на потребу всякому жулью, это переходит все границы…
Стаббс, усмехаясь, поднял глаза от листка.
— Ну, — повторил Барнс, — что скажешь? Он тронулся умом?.. Или продажа им каких-то фигурок доказывает, что это я тронулся умом?
— Ни то ни другое, — рассмеялся Стаббс. — Вы невзлюбили Луиса не за то, что он талантлив. Просто вам трудно забыть, как он в течение одного года пытался уйти в монастырь, попал в облаву на демонстрации в поддержку Сакко и Ванцетти, а затем сбежал с профессорской женой.
— Так он формировал свою личность, — сухо произнес Барнс, — расправлял крылья. Одному Богу известно, какие номера он откалывал за границей.
— Вероятно, сейчас его личность уже сформировалась, — миролюбиво сказал Стаббс; он всегда хорошо относился к Луису Айэрленду и сейчас втайне решил написать тому и узнать, не нуждается ли он в деньгах.
— Как бы то ни было, он теперь не имеет ко мне никакого касательства, — объявил Барнс. — Я ему больше не смогу ни помочь, ни навредить. Если мы признаем его успехи (на мой взгляд, весьма сомнительные), давай-ка все же разберемся, к чему мы пришли. На следующей неделе я поеду в Миннеаполис, чтобы повидаться со Скофилдом, но прежде надо подвести баланс. В моем представлении, успеха добились ты, Отто Шлак и Джеймс Мацко (я не беру в расчет его личные качества); ну, допустим, Айэрленд сумеет стать великим скульптором. Это четверо. Уинфилд исчез. От него ни слуху ни духу.
— Возможно, где-то процветает.
— Нет, он бы дал о себе знать. В его случае мой эксперимент придется считать неудачным. Дальше: Гордон Вандервиер.
Оба помолчали.
— В отношении Гордона я теряюсь, — начал Барнс. — Парень вполне воспитанный, но после окончания колледжа на связь почему-то не выходит. Из вас шестерых он был самым младшим, что дало ему определенные преимущества: перед поступлением в колледж два года проучился в Андовере, а затем поехал в Принстон, где, по вашему выражению, «всех уделал». Но после этого вроде как обломал крылья: вот уже четыре года валяет дурака, ни в одной фирме долго не задерживается, не способен сосредоточиться на работе — однако живет себе и в ус не дует. На Гордоне, похоже, можно поставить крест.
И тут ему сообщили, что в приемной находится Гордон.
— Просит о встрече, — объяснил Барнс. — Как видно, что-то задумал.
В кабинет непринужденно вошел молодой человек приятной наружности.
— Приветствую, дядя Эд. Здорово, Джек! — Гордон опустился в кресло. — У меня куча новостей.
— Относительно чего?
— Относительно меня.
— Догадываюсь. Тебе только что поручили организовать слияние концернов «Дж. П. Морган» и «Куинсборо Бридж».
— Ну, в каком-то смысле речь идет о слиянии, — подтвердил Вандервиер, — только стороны другие. Я заключил помолвку и вскоре женюсь.
Барнс сделался мрачнее тучи.
— Зовут ее, — продолжал Вандервиер, — Эстер Кросби.
— О, поздравляю, — саркастически выговорил Барнс. — Не иначе как родственница великого Г.-Б. Кросби.
— Совершенно верно. — Вандервиер и бровью не повел. — На самом деле единственная дочь.
В кабинете повисло короткое молчание. Потом Барнса прорвало:
— ТЫ? Женишься на дочери Г.-Б. Кросби? А знает ли он, что в прошлом месяце один из его банков отказался от твоих услуг?
— Боюсь, он знает всю мою подноготную. Вот уже четыре года не спускает с меня глаз. Тут такая штука, дядя Эд, — жизнерадостно продолжал он, — мы с Эстер обручились, когда я еще был на последнем курсе Принстона: мой сосед по комнате привел ее на факультетский вечер, но она переметнулась ко мне. Естественно, мистер Кросби и слышать ничего не желал — я ведь тогда ничем себя не проявил.
— «Ничем себя не проявил»! — передразнил Барнс. — Уж не считаешь ли ты, что за прошедшие четыре года хоть чем-то себя проявил?
— В общем-то, да.
— И чем же?
— Тем, что четыре года ждал. Поймите, за такой срок и Эстер, и я могли связать свою судьбу с кем угодно, однако же мы этого не сделали. Так сказать, взяли его измором. Из-за этого я ничем толком не мог заняться. Мистер Кросби — сильный человек, перебороть его не так-то просто. Бывало, мы с Эстер месяцами не виделись, она даже отказывалась от пищи; а я, думая об этом, тоже не мог есть — какая уж тут работа?..
— Ты всерьез хочешь мне сказать, что он дал согласие?
— Вчера вечером.
— Неужели он позволит тебе и дальше бездельничать?
— Нет. Мы с Эстер уезжаем за границу по дипломатической линии. Как полагает Эстер, семья уже переросла стадию банковской деятельности. — Он подмигнул Стаббсу. — В Париже отыщу Луиса Айэрленда и пришлю дяде Эду подробный отчет.
Внезапно Барнс покатился со смеху.
— Да, это лотерея, — сказал он. — Мог ли я подумать, когда отобрал вас шестерых… — Он повернулся к Стаббсу и требовательно спросил: — Этого в какую графу: «успех» или «провал»?
— Оглушительный успех, — сказал Стаббс. — Под номером один.
Через две недели Барнс приехал в Миннеаполис к своему старинному другу Скофилду. Ему вспомнилось, как он увидел здесь шестерых мальчиков, всех вместе. Теперь, можно сказать, на старом доме остались от них только шрамы, подобно дырам от гвоздей на стенах, веками оберегавшихся от следов времени. Не зная, как сложилась судьба сыновей его друга, Барнс не стал упоминать разговор десятилетней давности, чтобы ненароком не коснуться больной темы. И был только рад, что придержал язык, потому что вечером Скофилд сам заговорил о своем старшем сыне Уистере.
— Уистер, кажется, так себя и не нашел… а ведь какой был в детстве — огонь! В любой компании сразу становился заводилой, все у него ладилось. У нас в городском доме и на даче у озера всегда собиралась молодежь. А уехал в Йель — и как-то захандрил, что ли… заразился каким-то высокомерием. Я было подумал, что парень спивается, но он женился на хорошей девушке, она его приструнила. Но никаких амбиций у него так и не появилось… твердил что-то о сельской жизни — ладно, купил я ему песцовую ферму, но дело не пошло; я выждал благоприятного момента, отправил его во Флориду, но и там он не преуспел. Теперь вот заинтересовался каким-то туристическим ранчо в Монтане, но экономический спад…
Пользуясь моментом, Барнс решил узнать:
— А как сложилась жизнь у друзей твоих ребят — у тех, кого я тогда видел?
— Дай подумать… сразу не соображу, о ком ты. Вроде бы тогда здесь был Кэвеноу, из мучных магнатов, он часто к нам захаживал. Так… он увел от мужа какую-то красотку из Новой Англии; пару лет они водились с развеселой компанией, много пили, слонялись без дела. Если я ничего не путаю, недавно прошел слух, что Говард разводится. У того парнишки ведь был еще младший брат — тот даже в колледж не сумел поступить. В конце концов женился на здешней маникюрше и живет с ней тихо-мирно. Ничего особенного.
А ведь был у них лоск, вспомнил Барнс; была уверенность в себе — и у каждого в отдельности, и у всех вместе; была горячность — скульптурный фриз греческих юношей, изящных телом, готовых к жизни.
— Был еще такой Ларри Пэтт, — кажется, ты его тоже видел. Лучший гольфист. В колледже не удержался: там ему было душно, нашему Ларри. Но свои задатки, — с вызовом добавил Скофилд, — он реализовал как нельзя лучше: открыл торговлю спортивными товарами и, как я понимаю, весьма преуспел. Теперь у него уже сеть из трех или четырех магазинов.
— Помнится мне, был в их компании какой-то парнишка, выделявшийся незаурядной внешностью.
— Да, в самом деле… Красавчик Лебом. В Нью-Хейвене тоже влип в какую-то историю. А потом покатился по наклонной: выпивка, одно, другое. Отец сделал для него все возможное, но теперь больше слышать о нем не желает. — Скофилд неожиданно просветлел лицом; у него даже появился блеск в глазах. — Но позволь тебе заметить, у меня ведь есть Чарли! Я его на всю эту банду не променяю… он вот-вот приедет, сам убедишься. Начинал он так себе: эта история в «Гочкисе»… но разве у него опустились руки? Ничуть не бывало. Переждал, доучился, заслужил хорошую репутацию в Нью-Хейвене, окончил в числе лучших и так далее. Потом отправился с друзьями в кругосветное путешествие, а по возвращении сказал: «Ну что ж, отец, я созрел; когда приступать?» Не знаю, что бы я делал без Чарли. Он пару месяцев как женился — взял молодую вдову, которую обожал с юных лет… мы с мамой, конечно, по нему скучаем, хотя они нас не забывают…
Барнс только порадовался, но почему-то вдруг примирился с тем обстоятельством, что у него никогда не было детей: в люди выходят через одного, где-то повезет, где-то нет; но если на старости лет, коротая свои дни в одиночестве, приходишь к выводу, что все надежды, которые ты возлагал на сыновей…
— У Чарли свой бизнес, — продолжал между тем Скофилд. — Точнее, на паях с неким молодым человеком по фамилии Уинфилд; лет пять-шесть назад мой старший, Уистер, буквально заставил меня дать ему место: почему-то видел свою вину в том, что Уинфилда вышибли из Нью-Хейвена, а у парня родных не было. Но здесь он зарекомендовал себя наилучшим образом.
Прорезался еще один из барнсовой полудюжины! Барнс торжествовал, но решил не подавать виду; отмолчался он и позднее, когда Скофилд спросил о его давней задумке выбрать нескольких ребят и дать им образование. Как-никак любой миг имеет свою ценность: задним числом ее можно оспорить, но тот миг все равно никуда не денется. Юные принцы в бархатных камзолах собирались под шорох богатых портьер в трогательный семейный кружок у трона королевы; средь них мог оказаться будущий Педро Кровожадный или Карл Безумный, но миг красоты запечатлевался навеки. Десять лет назад сыновья с их приятелями виделись Скофилду самураями, безупречными и отважными, — видимо, ему самому чего-то недоставало в юные годы. Позже этим мальчикам, которые показали, на что они способны, пришлось заплатить немалую цену, когда баланс жизни был сведен с их юностью, неизбежным противовесом которой стала зрелость; мальчиков растили как принцев, но не воспитали у них необходимого чувства долга! Барнс не знал, насколько ответственны за это их матери и чего недоставало самим матерям. Он мог только порадоваться, что у его друга Скофилда вырос хотя бы один достойный сын.
Что же до его собственного эксперимента — Барнс ни о чем не жалел, но заново не взялся бы за такое дело. Опыт этот, вероятно, что-то доказал, но что именно — как знать? Наверное, жизнь постоянно обновляется, и для этого обновления требуются и лоск, и красота; а потому Барнс успокоился ощущением того, что республика способна перешагнуть через ошибки целого поколения и отбросить в сторону все ненужное, чтобы расчистить путь жизнестойким и сильным. Сожалеть оставалось лишь о том, что в Америке, как водится, ненужное лежит на поверхности, а дожить до той поры, когда это изменится, когда великая ответственность окажется в одной связке с великой возможностью, когда гонка благополучно завершится, надежды мало.
С чистого листа[14].
[14].I.
Стоял первый теплый день, когда в Булонском лесу можно было перекусить под открытым небом: над столиками склонялись цветущие ветви каштанов, беззастенчиво окунаясь в масло и вино. Джулия Росс отведала с хлебом и того и другого понемножку, а потом заслушалась плеском крупных золотых рыбок в бассейне и стрекотом воробьиных крыльев над освободившимся столиком. Все здесь было как прежде: и официанты с профессиональными лицами, и цепкие, глазастые француженки на высоких каблучках, и Фил Хоффман, чье сердце трепетало на зубцах вилки, и необычайно интересный молодой человек, только что вышедший на террасу.
Джулия втайне затрепетала, но держала себя в руках: она не вскочила, не закричала: «Ах, ах, ах! Вот это да!», не столкнула метрдотеля в пруд с лилиями. Оставшись сидеть, как положено воспитанной девушке двадцати одного года, она трепетала, но втайне.
Держа в руке салфетку, Фил встал:
— Здравствуй, Дик!
— Привет, Фил!
Это и был тот красавец; Фил сделал пару шагов вперед, и они завели разговор в стороне от Джулии.
— …Видел Картера и Китти в Испании…
— …Перевел в Бременский…
— …Поэтому я и собирался…
Молодой человек последовал за метрдотелем, а Фил вернулся на свое место.
— Кто это? — требовательно спросила она.
— Так, один знакомый, Дик Рэгленд.
— Никого красивее не встречала.
— Да, он хорош, — согласился Фил без всякого энтузиазма.
— Хорош? Да он архангел, горный лев, так бы и съела. Почему ты мне его не представил?
— Потому, что нет в Париже американца с худшей репутацией, чем у него.
— Чепуха, на него определенно клевещут. Все это сплошные домыслы, происки толпы ревнивых мужей, чьи жены одним глазком посмотрели в его сторону. Да ведь этот молодой человек ни в чем не замешан, разве что возглавил кавалерийскую атаку и спас тонущих детей.
— Но факт остается фактом: его нигде не принимают; и не из-за одного конкретного случая, а из-за тысячи.
— Что за случаи?
— Самые разные. Пьянки, женщины, тюрьмы, скандалы, авария со смертельным исходом, лень, никчемное…
— Не верю ни единому слову, — заявила Джулия. — Боже мой, он чертовски привлекателен. Да ты и сам, беседуя с ним, явно думал о том же.
— Допустим, — неохотно признал он. — Как и у многих алкоголиков, у него есть определенный шарм. Предавался бы своим порокам втихую, так ведь нет. Стоит отнестись к нему по-человечески, ввести в общество, как он непременно выльет тарелку супа на спину хозяйки дома, полезет с поцелуями к прислуге и отключится в собачьей конуре. Но он зарвался. Насолил всем, доброхотов больше не осталось.
— Осталась я, — сказала Джулия.
Осталась Джулия, у которой было чуть больше достоинств, чем требовалось, — порой она даже огорчалась от своих преимуществ. За все, что дается сверх миловидной внешности, приходится платить: иначе говоря, те качества, что могли бы заменить красоту, становятся обременительными, когда ей сопутствуют. Одного лучистого взгляда карих глаз Джулии хватало с лихвой, но к нему добавлялся отблеск пытливого ума; безотказное чутье на любую нелепость заслоняло мягкий рельеф губ, а точеная фигурка выглядела бы еще прелестней в расслабленной и эффектной позе, но Джулия, выполняя строгие наказы отца, всегда держала спину.
Пару раз ей встречались идеальные молодые люди под стать ей самой, «дары приносящие», но те производили впечатление косных субъектов, не способных к дальнейшему развитию. Вместе с тем она заметила, что люди масштабные в начале своего пути угловаты и колючи, но по молодости лет отказывалась с этим считаться. Итак, напротив сидел этот высокомерный, самовлюбленный Фил Хоффман, но он обещал стать блестящим адвокатом, да к тому же не раздумывая последовал за ней в Париж. Фил был ничем не хуже других, разве что слишком много о себе мнил, будучи сыном шефа полиции.
— Сегодня вечером я уезжаю в Лондон, а в среду отплываю домой, — сказал он. — Ты же все лето проведешь в Европе, где какой-нибудь ловелас, который через пару недель сменится другим, будет нашептывать тебе на ушко всякие пошлости.
— Вот когда ты ответишь за подобные шутки, тогда тебя можно будет воспринимать всерьез, — сказала Джулия. — Чтобы искупить свою вину, будь любезен, представь мне этого Рэгленда.
— Но у меня остаются какие-то три часа! — запротестовал он.
— Я дала тебе целых три дня в надежде, что ты возьмешь верный тон. Хотя бы из вежливости пригласи своего знакомого за наш столик на чашку кофе.
Когда Дик Рэгленд подсел к ним, у Джулии вырвался легкий удовлетворенный вздох. Этого молодого человека отличали прекрасные пропорции, ровный загар, светлые волосы, одухотворенное лицо. Говорил он негромко, но пылко, с легкими нотками бесшабашного, как могло показаться, отчаяния; под его взглядом Джулия ощущала себя красавицей. На протяжении получаса их фразы мило растворялись в ароматах фиалок, подснежников и незабудок, а ее интерес к нему возрастал с каждой минутой. Она даже обрадовалась, когда Фил сказал:
— Чуть не забыл: мне еще нужно получить свою английскую визу. Вопреки здравому смыслу придется оставить вас, двух неразумных голубков, наедине. Приезжайте к пяти на вокзал Сен-Лазар меня проводить, хорошо?
Он посмотрел на Джулию в надежде услышать: «Я с тобой». Она понимала, что ей незачем оставаться наедине с чужим человеком, но он, как оказалось, был способен ее рассмешить, а ей в последнее время нечасто доводилось смеяться вслух, поэтому она сказала:
— Я немного задержусь, здесь так приятно, по-весеннему свежо.
Когда Фил ушел, Дик Рэгленд предложил заказать, как он выразился, «финь-шампань».
— Я слышала, о вас идет дурная слава, — проговорилась она.
— Просто кошмар. Никто не желает появляться со мной на людях. Хотите, я приклею свои накладные усы?
— Как странно, — продолжила она. — Не вы ли сами отрубаете все концы? Знаете, прежде чем вас представить, Фил вынужден был меня предостеречь. И я могла бы отказаться.
— Но не отказались — почему?
— Потому, что меня привлекла ваша внешность, а репутация огорчила.
На лице его появилось отсутствующее выражение; Джулия поняла: эта фраза звучала так часто, что больше его не трогала.
— Впрочем, это не мое дело, — поспешно сказала она.
Джулия не сознавала того, что новый знакомый, оказавшись изгоем, лишь еще больше ее заинтриговал: не по причине своих разнузданных выходок — ей, весьма далекой от подобных вещей, разнузданные выходки представлялись некой абстракцией, — а по причине их результата, коим было полное одиночество. В ней проснулась первобытная тяга к выходцу из другого племени, из других краев, где царят неведомые ей законы, потому что он сулил кое-что неожиданное: он сулил ей приключение.
— Вот что я вам скажу, — невпопад начал он. — В день пятого июня, когда мне стукнет двадцать восемь, я решил завязать. Напиваться мне больше неинтересно. А я не из тех немногих, кто пьет с толком.
— Вы уверены, что сможете завязать?
— У меня слова не расходятся с делом. К тому же я возвращаюсь в Нью-Йорк и приступаю к работе.
— Сама удивляюсь, насколько я этому рада. — Высказывание получилось довольно рискованным, но Джулия не пошла на попятную.
— Еще «финь-шампань»? — предложил Дик. — Чтобы ваша радость не померкла.
— А до дня рождения будете продолжать в том же духе?
— Не исключено. День рождения встречу на борту «Олимпика», посреди океана.
— Я собираюсь плыть тем же рейсом! — воскликнула она.
— Значит, своими глазами увидите волшебное превращение. Могу выступить с этим номером в пассажирском концерте.
Официанты убирали со столов. Джулия знала, что ей пора, но не могла бросить его грустить в одиночестве под маской улыбки. У нее возникло материнское желание подбодрить его словом, укрепить в серьезном решении.
— Расскажите, почему вы начали спиваться. Вероятно, по какой-то неясной, даже вам неведомой причине?
— О нет, мне предельно ясно, с чего все началось.
Пока он рассказывал, еще один час растворился в воздухе. Семнадцатилетним пареньком он ушел на войну, а когда вернулся, жизнь принстонского первокурсника, примерившего черную академическую шапочку, показалась ему довольно пресной. Тогда он перевелся в Бостонский технологический университет, а оттуда уехал за рубеж и поступил в Школу изящных искусств; тогда-то он и угодил в историю.
— Когда у меня завелись деньги, я обнаружил, что, пропустив пару стаканчиков, становлюсь более раскованным и вызываю у людей симпатию; это вскружило мне голову. Вскоре меня понесло, и я, желая нравиться всем подряд, уже не ограничивался парой стаканчиков. Напивался до беспамятства, рассорился, считай, со всеми друзьями, а потом связался с шальной компанией и сделался еще более раскованным. Но во мне заговорило какое-то высокомерие, и однажды возник вопрос: «А что я, собственно, делаю среди этого сброда?» Мне это припомнили. Когда такси, в котором я ехал, насмерть сбило человека, всю вину свалили на меня. Понятно, что дело было сфабриковано, однако же история попала в газеты, и я прослыл убийцей, хотя никакой моей вины суд не нашел. Вот уже пять лет за мной тянется такая слава, что мамаши бегут прятать своих дочерей, если видят меня в том же отеле.
Рядом нетерпеливо топтался официант, и Джулия посмотрела на часы:
— Боже, нам ведь в пять провожать Фила. Мы здесь просидели целый день.
Они поспешили на вокзал Сен-Лазар; Дик спросил:
— Можно будет увидеться с вами еще раз или лучше не надо?
Джулия выдержала его долгий взгляд. Его лицо, теплые щеки, прямая осанка ничем не напоминали о разгульных выходках.
— В обеденное время я всегда в хорошей форме, — словно больной, добавил он.
— А я и не переживаю, — засмеялась она. — Можете заехать за мной послезавтра и пригласить на обед.
На вокзале они взлетели вверх по лестнице, но увидели только хвост «Золотой стрелы», уносившейся в сторону Ла-Манша. Джулию мучили угрызения совести: ведь это ради нее Фил проделал такой путь.
В тетушкиной квартире, где Джулия проживала в Париже, она решила искупить свою вину и взялась писать Филу письмо, но в ее мысли то и дело вторгался Дик Рэгленд. К утру впечатления от его привлекательности несколько померкли; Джулия собралась отправить ему записку о невозможности дальнейших встреч. Но ведь он ей доверился, причем она сама его к этому подтолкнула. В назначенный день она ждала его в половине первого.
У тетушки были гости; чтобы она ненароком не проболталась, Джулия скрыла от нее свои планы, хотя ей казалось странным идти на свидание с человеком, чье имя нельзя упоминать на людях. Дик опаздывал, и она сидела как на иголках в прихожей, слушая бессмысленный гомон, доносившийся из столовой. В час дня раздался звонок, и Джулия распахнула дверь.
На пороге стоял совершенно незнакомый мужчина. Его мертвенно-бледное лицо было выбрито кое-как, нахлобученная на голову мягкая шляпа смахивала на сплющенную лепешку, ворот сорочки темнел несвежестью, а галстук съехал куда-то вбок. Но когда Джулия узнала в нем Дика Рэгленда, ее поразило одно изменение, затмившее все остальные: выражение его лица. Лицо это превратилось в сплошную растянутую ухмылку: остекленевшие глаза норовили скрыться за тяжелыми веками, обмякшая верхняя губа открывала ряд зубов, а подбородок трясся, как бутафорский, из которого вытек парафин: эта физиономия и выражала, и внушала отвращение.
— Здрасьте, — промямлил он.
На миг она отшатнулась, но тут наступившая в столовой тишина, вызванная тишиной в прихожей, докатилась до порога, и Джулия буквально вытолкнула гостя на лестничную площадку, сама выскочила следом и захлопнула за собой дверь.
— Уф! — выдохнула она, еще не оправившись от потрясения.
— Сутки не был дома. Завис на вечеринке у…
С омерзением она развернула его за локоть и, спотыкаясь, повела вниз по лестнице, мимо жены консьержа, которая с любопытством уставилась на них из своей застекленной будки. Наконец они вышли на залитую солнцем рю Гинемер.
На фоне весеннего Люксембургского сада, зеленевшего на другой стороне улицы, Дик выглядел еще безобразнее. Джулии стало страшно, она в отчаянии озиралась в поисках такси, но машина, вывернувшая из-за угла рю Вожирар, не остановилась.
— Обедать куда пойдем? — выдавил он.
— Ты не в форме для обеда. Неужели непонятно? Тебе нужно добраться до дому и лечь спать.
— Я в порядке. Опохмелюсь — и буду как стеклышко.
Она махнула рукой, и проезжающее такси сбросило скорость.
— Поезжай домой и проспись. Ты не в том состоянии, чтобы куда-то идти.
Сосредоточив на ней свой взгляд, Дик вдруг увидел перед собой нечто свежее, нечто новое и прелестное, нечто чуждое тому прокуренному, буйному миру, где он провел последние несколько часов, и в голове у него забрезжил слабый луч рассудка. Она заметила, как его губы вяло изогнулись в подобии благоговения, а туловище сделало вялую попытку выпрямиться. Такси распахнуло дверь, будто зевнуло.
— Может, и так. Прошу меня простить.
— Говори адрес.
Он назвал свой адрес и забился в угол, а его лицо силилось вернуться к реальности. Джулия захлопнула дверцу.
Когда такси отъехало, она торопливо перебежала через дорогу в Люксембургский сад, будто спасаясь от преследования.
II.
Когда он позвонил ей в семь вечера, она по чистой случайности взяла трубку сама. Голос его выдавал напряжение и постоянно срывался.
— Думаю, нет смысла извиняться за то, что произошло сегодня днем. Я был не в себе, но это меня не оправдывает. Если бы ты позволила мне увидеться с тобой завтра… хоть на минуту… я всего лишь прошу дать мне возможность лично выразить свои глубочайшие…
— Завтра у меня дела.
— Тогда в пятницу или в любой другой день.
— К сожалению, я занята всю неделю.
— То есть ты не желаешь больше меня видеть?
— Мистер Рэгленд, я не вижу смысла продолжать. Поймите, сегодняшнее происшествие выбило меня из колеи. Мне очень жаль. Надеюсь, вам уже легче. До свидания.
Она выкинула Дика из головы. Прежде его репутация никак не ассоциировалась у нее с тем жутким зрелищем, ведь кто такой алкоголик — это тот, кто ночь напролет пьет шампанское, а перед рассветом едет домой, распевая песни. Но то, что Джулия увидела средь бела дня, перешло все границы. С нее было довольно.
Между тем она не страдала от недостатка мужского внимания: ее постоянно приглашали поужинать в «Сиро» и потанцевать в Буа-де-Булонь. От Фила Хоффмана пришло укоризненное письмо из Америки. Джулия даже потеплела к Филу — он смотрел в корень. Прошло две недели, и она бы напрочь забыла Дика Рэгленда, но знакомые то и дело с презрением упоминали его имя. Очевидно, он и раньше выкидывал такие номера.
За неделю до своего рейса она столкнулась с ним в билетном агентстве судоходной компании «Уайт стар лайн».[16] Он был все так же красив — Джулия не поверила своим глазам. Поставив локоть на стойку, он держался прямо, а его желтые перчатки притягивали взгляд такой же незапятнанной чистотой, что и лучистые глаза. Его живой, энергичный облик заворожил даже агента, который с гипнотическим почтением обслуживал этого посетителя, а сидевшие позади машинистки на миг перестали строчить и переглянулись. Тут он заметил Джулию: она кивнула, а Дик, вздрогнув и мгновенно изменившись в лице, приподнял шляпу.
Они долго стояли рядом у стойки; молчание стало гнетущим.
— Какая неловкость, — сказала она.
— Да, — отрывисто бросил он, а затем спросил: — Плывешь на «Олимпике»?
— Естественно.
— Значит, не передумала.
— С какой стати? — холодно сказала она.
— А я еще не решил; на самом деле зашел узнать, можно ли вернуть билет.
— Глупо.
— Тебя не тошнит от моего вида? Не ровен час, тебе станет дурно, когда мы встретимся на палубе.
Джулия не смогла сдержать улыбку. Он ухватился за эту возможность:
— Со времени нашей последней встречи я слегка изменился в лучшую сторону.
— Не будем об этом.
— Ладно: ты слегка изменилась в лучшую сторону. Прелестный костюм, ни у кого такого нет.
Это прозвучало дерзко, но Джулия едва заметно посветлела, услышав комплимент.
— Не посидеть ли нам где-нибудь поблизости за чашечкой кофе, чтобы прийти в чувство?
Какое малодушие — снизойти до разговора с этим человеком, терпеть его заигрывания. Она словно попала под гипноз удава.
— К сожалению, не смогу.
По его лицу пробежала щемящая тень какой-то застенчивой уязвимости, и у Джулии дрогнула сердечная струнка.
— Ну, разве что недолго. — Слова вырвались против ее воли.
Они заняли столик на тротуаре, под лучами солнца; ничто не напоминало ей об ужасном происшествии двухнедельной давности. Прямо доктор Джекилл и мистер Хайд.[17] Держится учтиво, очаровательно, легко. С ним она ощущает себя… ах… такой привлекательной! Он ни на что не рассчитывал.
— Ты бросил пить? — спросила она.
— Брошу после пятого числа.
— Неужели?
— Будет как я сказал. Зачем торопить события.
Когда Джулия собралась уходить, он предложил встретиться снова, но она покачала головой:
— Увидимся на борту. Когда тебе уже исполнится двадцать восемь.
— Согласен; да, еще кое-что: так поступить с единственной в жизни девушкой, которую я полюбил, для меня равнозначно самому гнусному преступлению.
Когда Джулия в первый день рейса увидела его на пароходе, у нее сердце ушло в пятки от непрошеного желания, в котором она вынуждена была себе признаться. Прошлое уже не имело значения, его поступки не имели значения. Конечно, она не собиралась ему открываться, но чисто физически он волновал ее, как никто другой, и рядом с ним все остальные мужчины поблекли.
На борту Дик пользовался успехом; поговаривали, будто он устраивает вечеринку по случаю своего дня рождения. Джулия приглашения не получила; при встрече они перекидывались вежливыми фразами, но не более.
Однако шестого числа она увидела, что он, изможденный и бледный, отлеживается в шезлонге на палубе. Прекрасное чело избороздили морщины, глаза ввалились, а рука, потянувшаяся за бульонной чашкой, дрожала. В послеобеденные часы он так и не сдвинулся с места, являя собой воплощенное страдание и муку. Сделав три круга по палубе, Джулия не выдержала и заговорила:
— Началась ли новая эра?
Он сделал слабую попытку подняться, но она остановила его и присела на соседний шезлонг.
— Вид у тебя усталый.
— Немного нервозное состояние. Сегодня впервые за пять лет у меня во рту не было ни капли.
— Скоро полегчает.
— Знаю, — угрюмо сказал он.
— Не сдавайся.
— Ни за что.
— Я могу чем-нибудь помочь? Дать тебе таблетку снотворного?
— Таблетки терпеть не могу, — почти неприязненно сказал он. — То есть спасибо, не нужно.
Джулия встала:
— Я понимаю, тебе лучше побыть одному. Завтра ты будешь смотреть на мир веселей.
— Не уходи, если вытерпишь мою компанию.
Джулия снова села.
— Спой мне, можно тебя попросить?
— Что тебе спеть?
— Что-нибудь грустное, блюз например.
Тихим, мягким голосом она спела ему «This is how the story ends»[18] Либби Холман.
— До чего же хорошо. А можно еще что-нибудь? Или то же самое.
— Конечно. Только скажи — я хоть до вечера буду петь.
III.
На следующий день после прибытия в Нью-Йорк он ей позвонил.
— Я так соскучился, — выговорил он. — А ты?
— К сожалению, да, — неохотно призналась она.
— Сильно?
— Да, очень скучаю. Тебе лучше?
— Я в норме. Нервишки еще шалят, но завтра уже приступаю к работе. Когда мы увидимся?
— Когда захочешь.
— Тогда сегодня вечером. И… скажи еще раз.
— Что?
— Что, к сожалению…
— К сожалению, да, — послушно повторила Джулия.
— …Скучаешь.
— К сожалению, я по тебе скучаю.
— Как хорошо. В твоих устах это звучит как музыка.
— До свидания, Дик.
— До свидания, Джулия, милая.
Он не отпускал ее, и вместо запланированных двух недель она прожила в Нью-Йорке два месяца. В дневное время работа заменяла ему алкоголь, но вечерами он не мог обходиться без Джулии.
Иногда, когда он звонил ей и говорил, что слишком устал и не сможет встретить ее после театра, чтобы куда-нибудь пойти, она ревновала его к работе. Без выпивки ночная жизнь — порочная и навсегда оставленная в прошлом — перестала для него существовать. А Джулию, которая никогда не пила, эта жизнь бодрила: музыка, нарядные платья, они вдвоем — прекрасная пара — кружатся в танце. На первых порах они время от времени встречались с Филом Хоффманом, но Джулия сочла, что у него болезненная реакция, и вскоре эти встречи прекратились.
Произошло еще два-три неприятных инцидента. К Джулии заявилась бывшая одноклассница, Эстер Кери, и спросила, знает ли она о репутации Дика Рэгленда. Не теряя самообладания, она пригласила Эстер познакомиться с Диком и от души порадовалась, когда подруга с легкостью изменила свое мнение. Случались и другие досадные мелочи, но, к счастью, безобразное поведение Дика не вышло за рамки Парижа и с расстояния уже казалось неправдоподобным. Теперь их связывало сильное чувство, и тот злополучный день постепенно стирался из памяти Джулии, но ей хотелось полной уверенности.
— Через полгода, если так и дальше пойдет, мы объявим о помолвке. А еще через полгода обвенчаемся.
— Так долго, — стонал он.
— Да ведь прежде у тебя были совсем другие пять лет, — отвечала Джулия. — Умом и сердцем я в тебя верю, но внутренний голос мне говорит: подожди. Не забывай, я принимаю решение и за своих детей.
Ох уж эти пять лет — что было, то прошло.
В августе Джулия на два месяца уехала в Калифорнию навестить родных. Ей хотелось проверить, как Дик обойдется без нее. Они переписывались каждый день; его письма были то веселыми, то подавленными, то нетерпеливыми, то полными надежд. Работа у него ладилась. Медленно, но верно он возвращался к нормальной жизни, дядя в него уверовал, но разлука душила его тоской. Когда Джулия стала замечать у него нотки отчаяния, она сократила свой визит на неделю и пересекла страну с запада на восток.
— Слава богу, ты здесь! — воскликнул он, когда они под руку выходили из здания Центрального вокзала. — Я извелся. Несколько раз чуть не пустился в запой, меня останавливала только мысль о тебе, а ты была так далеко.
— Дорогой мой… дорогой, ты такой измученный, бледный. Эта работа тебя выматывает.
— Нет, просто жить одному до того тоскливо. Ложусь спать — а мысли не отпускают. Давай скорее поженимся, ты согласна?
— Не знаю, посмотрим. Сейчас твоя Джулия с тобой, а все остальное неважно.
Через неделю его депрессия отступила. Когда он грустил, Джулия утешала его, как ребенка, прижимая к груди его прекрасную голову; конечно, она бы предпочла всегда видеть его уверенным в себе, знать, что он в любой момент сможет ее приободрить и рассмешить, окружить заботой и любовью. Вместе с подругой она сняла квартиру, а потом стала ходить в Колумбийский университет на курсы биологии и домоводства. Поздней осенью Дик начал водить ее на футбольные матчи и новые спектакли, на прогулки в Центральный парк, где уже выпал первый снег, а несколько раз в неделю они проводили вечера у камина в ее гостиной. Но время шло, и у обоих нарастало нетерпение. Незадолго до Рождества у нее на пороге возник нежданный гость — Фил Хоффман. Впервые за много месяцев они встретились. Нью-Йорк, сплетенный из множества непересекающихся лестниц, не способствует встречам даже близких друзей, а в случае натянутых отношений делает все, чтобы и вовсе развести людей в разные стороны.
Теперь они были чужими. Не скрывая своего скептического отношения к Дику, Фил автоматически сделался ее врагом; в то же время она заметила в нем перемены к лучшему: некоторые острые углы сгладились; он работал помощником окружного прокурора и уверенно поднимался по карьерной лестнице.
— Значит, ты выходишь за Дика? — спросил он. — Когда?
— Уже скоро. Когда мама приедет.
Он многозначительно покачал головой:
— Джулия, не связывай с ним свою судьбу. Говорю это не из ревности, я умею проигрывать, но нет ничего хуже для такой чудесной девушки, как ты, чем очертя голову броситься в скалистое озеро. С чего ты взяла, что человек способен изменить свою стезю? Порой мы выдыхаемся, дрейфуем параллельным руслом, но я никогда не слышал, чтобы человек изменился.
— Дик изменился.
— Возможно. Но это «возможно» очень растяжимо. Будь он невзрачен с виду, но дорог тебе, я бы сказал «в добрый час». Хорошо, если я ошибаюсь, но, черт подери, мне ясно как день, что ты повелась на его смазливую физиономию и вкрадчивые манеры.
— Ты его не знаешь, — преданно отвечала Джулия. — Со мной он другой. Ты не знаешь, как он нежен и отзывчив. Не кажется ли тебе, что ты сейчас ведешь себя низко и мелочно?
— Хм. — На мгновение Фил задумался. — Я хотел бы увидеться с тобой через несколько дней. Но сперва переговорю с Диком.
— Оставь Дика в покое! — выкрикнула она. — У него и так достаточно переживаний, не дергай его. Настоящий друг постарался бы помочь, а не плел козни у него за спиной.
— Я прежде всего друг тебе.
— Мы с Диком теперь одно целое.
Но через три дня Дик приехал к ней в неурочное время, когда обычно находился в офисе.
— Я здесь не по своей воле, — как ни в чем не бывало сказал он, — а под угрозой разоблачения; это все Фил Хоффман.
Сердце чуть не выскочило у нее из груди.
«Неужели он сорвался? — подумала она. — Снова взялся за старое?».
— Тут замешана девушка. Ты сама нас познакомила прошлым летом и велела мне быть с нею поласковей — Эстер Кери.
Теперь ее сердце замерло.
— После твоего отъезда в Калифорнию мне стало так одиноко, а тут случайно подвернулась она. Я ей понравился еще при первом знакомстве, и мы стали встречаться. Потом ты вернулась, и все закончилось. Расставание было не из легких; я и подумать не мог, что она ко мне настолько прикипела.
— Ясно. — От смятения у нее пересохло в горле.
— Постарайся понять. Эти одинокие вечера. Если бы не Эстер, я бы, наверное, взялся за бутылку. Я никогда ее не любил… я никого, кроме тебя, не любил… но мне требовалось простое участие.
Он обнял ее, но она похолодела, и он отстранился.
— Значит, сгодилась бы любая, — медленно выговорила Джулия. — Первая попавшаяся.
— Нет! — воскликнул он.
— Я ждала, что за время моего отсутствия ты твердо встанешь на ноги и без посторонней помощи снова научишься себя уважать.
— Я люблю только тебя, Джулия.
— Но тебя может утешить любая женщина. На мне свет клином не сошелся, верно?
У него на лице появилось все то же выражение уязвимости, которое Джулия видела не раз; присев на подлокотник кресла, она провела рукой по его щеке.
— В таком случае что ты можешь мне предложить? — требовательно спросила она. — Я думала, мы, победив твою слабость, станем сильнее вдвойне. Но что ты теперь можешь мне предложить?
— Все, что у меня есть.
Она покачала головой:
— Ничего. Лишь привлекательную внешность… но вчера в ресторане, где мы ужинали, метрдотель тебе не уступал.
Этот разговор длился два дня; они так ни к чему и не пришли. Время от времени она прижимала его к себе и касалась губ, которые так любила, но руки ее словно обвивали сноп соломы.
— Я уеду, чтобы ты могла все обдумать, — сказал Дик, отчаявшись. — Не знаю, как мне без тебя жить, но умом понимаю, что ты не выйдешь за человека, обманувшего твои надежды и доверие. Дядя собирался отправить меня по делам в Лондон…
В тот вечер, когда он садился на пароход, полутемный причал навевал уныние и тоску. Джулию поддерживала лишь убежденность, что с ним ее не покинет воплощение силы; ей достанет сил и без него. Но когда на его чистый лоб и безупречный подбородок падал призрачный свет, когда к нему поворачивались все лица, когда его преследовал чей-то взгляд, ее охватывала гнетущая пустота, а на языке вертелось: «Ничего, дорогой, попробуем справиться вместе».
Но справиться с чем? Человеку свойственно балансировать на рискованной грани между победой и поражением, но ввязаться в азартную игру на грани жизненного равновесия и катастрофы…
— Ох, Дик, будь разумным, будь сильным и возвращайся ко мне. Изменись, изменись, Дик… изменись!
— Прощай, Джулия… прощай.
Она видела Дика в последний раз: стоя на палубе, он закуривал сигарету, и огонек спички высветил его профиль, чеканный, словно камея.
IV.
По воле судьбы в начале и в конце с ней был Фил Хоффман. Именно он сообщил ей дурную весть, сделав это со всей возможной деликатностью. Входя к ней в квартиру около половины девятого, он незаметно оттолкнул ногой лежавшую под дверью утреннюю газету. Дик Рэгленд пропал в море.
После ее первого безумного приступа горя он намеренно повел себя с некоторой жестокостью.
— Он хорошо себя знал. У него иссякла сила воли; он больше не хотел жить. Чтобы только ты себя не винила, Джулия, расскажу тебе вот что. Последние четыре месяца он практически не появлялся на работе — с того самого дня, когда ты уехала в Калифорнию. Дядя его покрывал; а эта командировка в Лондон и вовсе была фикцией. Энтузиазм Дика очень быстро иссяк.
Она пригвоздила его пристальным взглядом:
— Зато он бросил пить, скажешь, нет? Он ведь не пил?
Фил замялся.
— Это верно. Он держал свое слово — цеплялся за него из последних сил.
— В том-то и дело, — сказала она. — Он сдержал слово и заплатил за это жизнью.
Фил неловко выжидал.
— У него слово не расходилось с делом, и сердце не выдержало, — задыхаясь, продолжала она. — Как бывает жестока жизнь… Почему она так жестока — никому не дает спуска! Он был таким стойким… держал свое обещание до самого конца.
Что Фил оттолкнул ногой газету — это было только к лучшему: в статье сквозили намеки на буйный кутеж Дика в баре: так прошел один из множества известных Филу развеселых вечеров последнего времени. Фил вздохнул с облегчением, потому что эта слабость угрожала счастью девушки, которую он любил; но вместе с тем его не покидало острое чувство жалости, хотя он и понимал, что этот красавец просто маскировал свою неприспособленность к жизни то одной эскападой, то другой; однако же благоразумие подсказало Филу, что не стоит лишать Джулию иллюзии, будто она вытащила человека из грязи.
Год спустя, перед их свадьбой, возник один неловкий момент, когда она сказала:
— Ты ведь будешь считаться с теми чувствами, которые у меня были и остаются к Дику, правда, Фил? И не только из-за его внешности. Я в него поверила и в некотором смысле оказалась права. Он сломался, но не согнулся, он был пропащим, но не злонамеренным. Я поняла это сердцем, как только его увидела.
Фил поморщился, но ничего не сказал. Возможно, там были дела посерьезнее. Лучше уж не трогать то, что осталось в глубине ее сердца и в морской пучине.
Ледяной прием[19].
[19].I.
Кое-где в затененных местах еще таились пролежни снега, густо испещренного угольными оспинками, однако мужчины, вынимавшие из окон наружные рамы, уже работали без пиджаков, а на открытых участках почва быстро подсыхала и твердела.
На городских улицах одежда яркой весенней расцветки пришла на смену угрюмым шубам, хотя изредка еще встречались старики в зимних шапках мышиного цвета с клапанами на ушах. В этот день Форрест Уинслоу разом избавился от воспоминаний о тягостно-долгой зиме — как иные выкидывают из головы мысли о невзгодах, болезнях и войнах — и с легким сердцем приготовился встретить летний сезон, припоминая по прошлым годам все связанные с ним удовольствия: гольф, плавание, катание на яхте и т. п.
Восемь лет Форрест провел на Восточном побережье, где учился в школе, а затем в колледже; теперь он вернулся, чтобы работать в компании своего отца в одном из самых крупных городов Миннесоты. Он был красив, популярен среди сверстников и, пожалуй, чересчур избалован для выходца из консервативной среды, так что этот год, проведенный в родных краях, обернулся для него ощутимым понижением статуса. Придирчивость и дотошность, которые он проявлял при выборах новых членов «Свитка и ключа»,[20] теперь могли пригодиться разве что при сортировке пушнины; рука его, некогда щедро выписывавшая чеки для студенческих балов и банкетов, этой зимой два месяца проболталась в повязке (легкая форма контактного дерматита). Вне работы Форресту случалось общаться с девушками из местных семей — многих он знал с самого детства, — но они были ему неинтересны. Зато появление в городе кого-нибудь из «большого мира» вызывало у него всплеск лихорадочной активности, сразу сходившей на нет после отъезда именитого гостя. В целом ничего существенного в его здешней жизни не случалось; но долгожданный летний сезон обещал перемены.
В тот самый день, когда весна вступила в свои права — готовая тут же смениться летом, что характерно для миннесотского климата, — Форрест выбрался из своего «форда-купе» перед магазином грампластинок и вальяжно проследовал внутрь.
— Мне нужно кое-что из новых записей, — объявил он продавщице, а уже в следующий миг в его гортани как будто взорвалась миниатюрная бомба, вызвав прежде незнакомое, почти болезненное ощущение вакуума в верхней части диафрагмы; причиной столь странной детонации явилась девушка с золотистыми волосами, стоявшая у прилавка.
Она напоминала сноп спелой пшеницы — но не из тех, что вяжутся наспех при уборке урожая, а изящный декоративный сноп, созданный как произведение искусства. Лет девятнадцати, одета дорого и со вкусом; Форрест никогда прежде ее не видел. Она тоже посмотрела на него, задержав взгляд чуть дольше необходимого; и было в ней столько спокойной уверенности, что Форрест тотчас лишился своей — «…ибо всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет».[21] Затем она отвернулась и продолжила изучение каталога.
Форрест сверился со списком, который прислал ему друг из Нью-Йорка. Как назло, первой в нем значилась вещица под названием «Когда ву-ду-ду встретит бу-бу-бу-буп, недалеко и до ча-ча-ча-ча». Прочтя это, Форрест пришел в ужас. Трудно было вообразить шлягер с более глупым и пошлым названием.
Между тем девушка обратилась к продавщице:
— У вас есть балет Прокофьева «Блудный сын»?
— Надо будет поискать, мадам, — сказала продавщица и выжидательно посмотрела на Форреста.
— «Когда ву…», — начал он и запнулся. — «Когда ву-ду…».
Все тщетно — он был просто не в силах произнести такую чушь в присутствии этой нимфы спелых полей.
— Нет, это пропустим, — быстро сказал он, переходя к следующему пункту списка. — Дайте мне «Обними…».
И он снова запнулся.
— «Обними меня и чмокни»? — догадалась продавщица, судя по всему хорошо знавшая эту песенку. Такое совпадение вкусов в данной ситуации показалось ему унизительным.
— Мне нужна «Жар-птица» Стравинского, — в свою очередь сказала девушка, — и еще сборник вальсов Шопена.
Воспользовавшись паузой, Форрест пробежал глазами свой список: «Ла-ла-бумба», «Ты моя дурашка», «Я без дела не сижу — день и ночь пою-пляшу»…
«Если прочту это вслух, буду выглядеть полным идиотом», — подумал он, скомкал бумажку и сделал глубокий вдох, пытаясь вернуть свой привычный апломб.
— Мне нужна, — отчеканил он, — «Лунная соната» Бетховена.
У него дома уже была такая пластинка, но сейчас это не имело значения. Главное, теперь он мог смело взглянуть на девушку. С каждой минутой жить становилось все интереснее — при такой эффектной внешности о ней будет несложно навести справки. Получив «Лунную сонату» в одном пакете с «Обними меня и чмокни», Форрест вышел на улицу.
По соседству располагался недавно открытый книжный магазин, и он завернул туда, как будто надеясь, что пластинки и книги смогут приглушить весеннее томление его сердца. Разглядывая безжизненные слова на бесчисленных обложках, он прикидывал, как скоро сможет отыскать эту девушку и что будет делать, когда найдет.
— Дайте мне какой-нибудь лихо закрученный детектив, — попросил он.
Продавец — изнывающий от скуки молодой человек — неодобрительно покачал головой, но не успел ответить, как в распахнувшуюся дверь вместе с весенним воздухом ворвалось золотое сияние уже знакомых волос.
— Мы не держим детективы и прочее бульварное чтиво, — произнес молодой человек излишне громким голосом. — Этот товар вы можете приобрести в универмаге.
— Я полагал, вы торгуете книгами, — растерянно пробормотал Форрест.
— Да, мы торгуем книгами, но не такого сорта.
И продавец переключил внимание на девушку, а Форрест медленно двинулся к выходу, по пути уловив запах ее духов.
— У вас есть книги Луи Арагона — неважно, по-французски или в переводе? — спросила она.
«Да она просто выкаблучивается! — сердито подумал Форрест. — Нынешние девицы после Кролика Питера[22] сразу перескакивают к Марселю Прусту».
На улице рядом с его фордиком был припаркован внушительный серебристый родстер английского производства — из тех, что делаются под заказ. Взволнованный и несколько обескураженный, Форрест сел за руль и покатил в сторону дома по влажному, залитому солнцем шоссе.
Семья Уинслоу — помимо Форреста включавшая его родителей, прабабушку и сестру Элеонору — жила в старинном, с широкой верандой, особняке на Крест-авеню. Это были «солидные люди» — воспользуемся термином, вошедшим в обиход позднее, уже в послевоенные годы. Старая миссис Форрест была сама солидность; ее взгляды и убеждения основывались на образе жизни, который она неизменно вела на протяжении восьмидесяти четырех лет. В городе к ней относились с почтением, как к своего рода достопримечательности — шутка сказать, она помнила войны с индейцами сиу и находилась в Стиллуотере в тот самый день, когда братья Джеймс[23] учинили пальбу на главной улице.
Все ее дети уже умерли, и она взирала на следующие поколения своих потомков несколько отстраненно, имея слабое представление об историческом фоне, на котором формировались их личности. Гражданская война и освоение Дикого Запада были для нее явлениями живыми и реальными, тогда как дискуссию о «золотом стандарте»[24] или мировую войну она воспринимала лишь в качестве новостей или слухов. При этом она твердо знала, что ее отец, убитый при Колд-Харборе,[25] и ее муж-коммерсант были людьми куда большего размаха, чем ее сын или внук. Если же кто-то пытался растолковать ей реалии современной жизни, миссис Форрест называла такого человека пустозвоном, который сам не понимает, что говорит. И все же ее нельзя было отнести к разряду дряхлых, выживших из ума старух — не далее как прошлым летом она совершила путешествие по Европе в сопровождении всего лишь одной служанки.
Родители Форреста были сделаны из другого теста. В 1921 году, когда зародилась мода на вечеринки с коктейлями и сопутствующим антуражем, им было еще далеко до сорока — возраст, вполне восприимчивый к новизне. Тогда-то в них и возникла эта раздвоенность: стремление поспеть за новыми веяниями, одновременно не отрекаясь от старых ценностей. То, что для миссис Форрест было ясно как божий день, для них становилось причиной тревог и волнений. Одна из таких тревожащих тем была поднята в ходе ужина этим вечером, когда вся семья собралась за столом.
— Ты в курсе, что Риккеры возвращаются в город? — спросила мужа миссис Уинслоу. — Они взяли в аренду один из домов Уорнера.
Миссис Уинслоу никогда ни в чем не была уверена, но старалась скрыть это даже от самой себя и в порядке самоубеждения говорила медленно, тщательно взвешивая фразы.
— Я удивлена, что Дэн Уорнер позволил им снять этот дом. Наверное, Кэти думает, что все здесь будут из кожи вон лезть, чтобы ей угодить.
— Кто такая эта Кэти? — спросила старая миссис Форрест.
— В девичестве ее звали Кэти Чейз, дочь Рейнольда Чейза. Она и ее муж со дня на день должны объявиться в городе.
— Теперь понятно.
— Я лично с ней едва знакома, — продолжила миссис Уинслоу, — но я знаю, что, когда Риккеры жили в Вашингтоне, они были подчеркнуто грубы со всеми людьми из Миннесоты — буквально не желали их замечать. Мэри Коуэн провела там зиму и с полдюжины раз приглашала Кэти на обед или на чай, но та ни разу не пришла.
— Я запросто могу побить этот рекорд, — сказал Пирс Уинслоу. — Пусть Мэри Коуэн пригласит меня хоть сто раз, ноги моей не будет у нее в гостях.
— В любом случае, — медленно продолжила его супруга, — после всех скандальных историй снова приехать сюда — это значит напрашиваться на самый ледяной прием.
— Что верно, то верно, они на него напрашиваются, — сказал мистер Уинслоу; он был родом с Юга, но прожил здесь тридцать лет и давно стал своим среди горожан. — Этим утром ко мне в офис зашел Уолтер Хэннан и попросил поддержать кандидатуру Риккера — тот метит в члены Кеннеморского клуба. Я ему сказал: «Уолтер, я скорее поддержу кандидатуру Аль Капоне». Еще чего не хватало! Риккер попадет в клуб только через мой труп!
— Уолтеру нахальства не занимать. Что у тебя может быть общего с этим Чонси Риккером? Здесь ему не стоит рассчитывать на чью-либо поддержку.
— А кто эти люди? — спросила Элеонора. — Какие-то злодеи?
Ей было восемнадцать, и она готовилась к первому выходу в свет. В последнее время Элеонора так редко и ненадолго появлялась дома, что темы застольных бесед зачастую ставили ее в тупик, так же как и прабабушку.
— Кэти выросла здесь. Она была моложе меня, но я помню, что ее всегда считали слишком фривольной. Ее муж, Чонси Риккер, приехал из какого-то городка на севере штата.
— И что такого ужасного они натворили?
— Риккер разорился и покинул город, — сказал ее отец. — О нем рассказывали много скверных историй. Отсюда он перебрался в Вашингтон, где был замешан в скандале с иностранной собственностью; позднее в Нью-Йорке он попался на каких-то махинациях, но успел улизнуть в Европу. Через несколько лет главный свидетель обвинения умер, и Риккер смог вернуться. Отсидел пару месяцев за неуважение к суду, и все дела… — Он перешел на саркастический пафос. — И вот сейчас, как истинный патриот, сей деятель возвращается в свою прекрасную Миннесоту, будучи плоть от плоти ее бескрайних лесов, ее благодатных пшеничных полей…
Форрест не вытерпел:
— К чему эта издевка, папа? Можно подумать, твои кентуккийцы лопатами гребут Нобелевские премии. А как насчет парня с севера этого штата по фамилии Линд…[26].
— У этих Риккеров есть дети? — в свою очередь, перебила брата Элеонора.
— Кажется, у Кэти есть дочь примерно твоего возраста и мальчик лет шестнадцати.
Форрест издал слабое восклицание, оставшееся незамеченным. Возможно ли это? Французские книги и русская музыка — та девушка наверняка побывала в Европе. Догадка лишь усугубила подспудное чувство обиды: надо же, дочь какого-то жулика и проходимца, а так задирает нос! Теперь он был полностью солидарен с отцом, не желавшим видеть этого Риккера среди членов клуба.
— Они богаты? — внезапно спросила миссис Форрест.
— Полагаю, не бедствуют, если им по карману арендовать дом Дэна Уорнера.
— Ну тогда они здесь вполне приживутся.
— Риккеру не бывать в Кеннеморском клубе! — категорически заявил Пирс Уинслоу. — В нашем штате, слава богу, еще сохранились кое-какие традиции.
— Мне много раз случалось видеть, как все в этом городе переворачивалось с ног на голову, — заметила старая леди.
— Но этот человек — преступник, бабушка, — пояснил Форрест. — Разве ты не видишь разницы? Речь идет о социальном статусе. Помнится, в колледже мы спорили, не зазорно ли будет пожать руку Аль Капоне, если доведется с ним встретиться…
— Кто такой Аль Капоне? — спросила миссис Форрест.
— Это еще один преступник, из Чикаго.
— Он что, тоже хочет вступить в Кеннеморский клуб?
Все рассмеялись, а Форрест уверился в том, что, если Риккер пожелает стать членом клуба, отцовский черный шар окажется не единственным при баллотировке.
Настоящее лето, как всегда, нагрянуло внезапно. Едва закончился последний апрельский ливень, как за одну ночь некто незримый прошелся по улицам, надул пышной зеленью деревья, как воздушные шарики, осыпал газоны и клумбы цветочным конфетти, выпустил из небесной клетки целую тучу дроздов и, быстро оглядев содеянное, поднял облачный занавес над теперь уже летними декорациями.
Форрест мимоходом подобрал прилетевший с площадки бейсбольный мяч и бросил его обратно ребятне. Прикосновение к швам на истертой кожаной поверхности мяча вызвало в нем волну воспоминаний. Сейчас он снова, как когда-то в детстве, спешил на игру, — правда, ждала его не бейсбольная площадка, а поле для гольфа, но ощущение было схожим. И лишь много позднее, выполнив удар на восемнадцатой лунке, он вдруг отчетливо осознал, что все уже не так, как было в детстве, и никогда больше таким не будет. Впереди был долгий пустой вечер — с очередным званым ужином и затем отходом ко сну.
В ожидании ответа соперника Форрест мельком взглянул на стартовую зону десятой лунки, расположенную примерно в двухстах ярдах от них. Как раз в ту минуту одна из двух женщин на той площадке уверенным ударом послала мяч к самой границе грина.
— Это наверняка миссис Хоррик, — прокомментировал его приятель. — Из всех здешних дам только она способна на такое.
Но тут солнечный луч сверкнул золотом в волосах женщины, и Форрест тотчас же ее узнал. Одновременно он вспомнил о том, что ему предстояло сделать в ближайшие часы. Этим вечером совет клуба, в котором заседал и его отец, должен был рассмотреть кандидатуру Чонси Риккера, и перед отъездом домой Форрест собирался зайти в клубное здание и опустить черный шар в урну для голосования. Это был обдуманный выбор. Он любил этот город, в котором достойно жили пять поколений его предков. Его дед основал этот самый клуб в 1890-х, когда гонки на яхтах занимали место нынешнего гольфа и когда на поездку хорошей рысью из города до клуба уходило часа три. И он был согласен с отцом в том, что людям определенного сорта в стенах клуба делать нечего. Крепко сжав губы, он сильным ударом отправил мяч ярдов на двести — и тот, прокатившись по траве, предательски нырнул в кусты.
Восемнадцатая и десятая площадки располагались параллельно друг другу, но с лунками на противоположных концах, а разделяла их полоса насаждений шириной футов сорок. Форрест не знал, что на соседнем поле Хелен Хэннан, игравшая с мисс Риккер, только что допустила аналогичную ошибку, и был удивлен, когда, разыскивая в кустах свой мяч, услышал неподалеку женские голоса.
— С завтрашнего дня ты уже будешь в списке членов, — говорила Хелен Хэннан, — и сможешь потягаться со Стеллой Хоррик, вот кто серьезная соперница.
— Нас еще могут и не принять в клуб, — произнес другой, чистый и звонкий голос, — и тогда мы с тобой будем встречаться только на общественных площадках.
— Не говори глупости, Алида.
— А что такого? Прошлой весной я часто играла на общественных площадках в Буффало, в ту пору там было безлюдно, как на некоторых полях в Шотландии.
— Но я чувствую себя так неловко… Ну его, этот мячик, невелика потеря.
— Спешить незачем, после нас никто на игру не записывался. А что до неловкости — если бы я переживала из-за мнения окружающих, я бы целыми днями не вылезала из спальни. — Она презрительно рассмеялась. — Помнится, одна бульварная газетка напечатала мое фото перед тюрьмой, куда я шла на свидание с отцом. И еще я помню, как люди на пароходе отказывались сидеть за соседним с нами столом, а во французской школе от меня воротили нос все ученицы-американки… Ага, вот он, твой мяч!
— Спасибо… Но, Алида, это звучит просто ужасно!
— Все самое страшное уже позади. Я рассказала это затем, чтобы ты не слишком переживала, если нас забаллотируют. Меня такими вещами уже не проймешь; я много чего навидалась и имею свои представления о том, что такое серьезная неприятность. А этот отказ меня нисколько не заденет.
Девушки выбрались из кустов на лужайку, и голоса их растаяли вдали. Форрест прекратил поиски своего мяча и направился к служебному домику на краю поля.
«Это никуда не годится! — думал он чуть погодя, приближаясь к зданию клуба. — Почему должна страдать девушка, которая ни в чем не виновата? Нет, я не могу так поступить. Что бы там ни натворил ее папаша, она держится как настоящая леди. Пусть отец делает то, что считает нужным, но лично я пас».
На следующий день за обедом отец спросил как бы между прочим:
— Ты не голосовал вчера в клубе по поводу Риккеров?
— Нет.
— Впрочем, твой голос ничего бы не изменил, — сказал отец. — Короче говоря, они прошли. За последние пять лет кого только не принимали в клуб, и теперь среди членов много сомнительных личностей. Но мы можем просто избегать общения с теми, кто нам не по душе. Другие члены совета высказались в том же духе.
— Вот как? — сухо заметил Форрест. — То есть ты не стал спорить с ними из-за Риккеров?
— Не стал. Видишь ли, я часто веду дела с Уолтером Хэннаном и как раз вчера попросил его об одной важной услуге.
— Выходит, ты с ним сторговался. — Для обоих, отца и сына, это слово было равнозначно слову «продался».
— Я бы так не сказал. В нашем разговоре Риккеры не упоминались.
— Понимаю, — сказал Форрест.
Хотя как раз этого он понять не мог — и тогда в нем окончательно угасла детская вера в мудрость и справедливость отца.
II.
Чтобы эффективно осадить и унизить кого-нибудь, надо как минимум иметь его в пределах досягаемости. Допуск Чонси Риккера в Кеннеморский клуб — а позднее и в Городской клуб — сопровождался гневными заявлениями многих членов, что в целом создало видимость острого конфликта, но за этими речами не чувствовалось решимости действовать. С другой стороны, клеймить кого-либо всей толпой очень легко и удобно, а Чонси Риккер был как нельзя более подходящим объектом для критики. По такому случаю пробудилось эхо давнего нью-йоркского скандала, который заново в подробностях просмаковали местные газеты — вдруг кто-то упустил из виду прошлые публикации? Риккеров поддерживало только либеральное семейство Хэннан, из-за чего и Хэннаны подверглись порицанию, а все их попытки ввести Риккеров в местное общество посредством банкетов и вечеринок также обернулись провалом. А если бы сами Риккеры попытались устроить какой-нибудь прием — например, бал по случаю первого выхода в свет Алиды, — они заполучили бы в гости лишь разношерстую публику низкого пошиба; однако они таких попыток не предпринимали.
На протяжении летних месяцев Форрест несколько раз сталкивался с Алидой Риккер; при этом оба отводили глаза, как поступают незнакомые друг с другом дети. Какое-то время его преследовали видения ее золотистых кудрей и светло-карих, с вызывающей искоркой, глаз; а затем он увлекся другой девушкой. Он не был по-настоящему влюблен в Джейн Дрейк, хотя вполне мог вообразить ее в качестве своей жены. Это была «соседская девчонка», которую он давно знал со всеми ее достоинствами и недостатками — почти как родственницу. Их брак вполне устроил бы оба семейства. Однажды, после нескольких бокалов виски с содовой и допущенных по сему случаю вольностей, он едва не сделал формальное предложение, будучи спровоцирован ее фразой: «А ведь я тебе не так уж и нравлюсь». Однако же он промолчал, а на следующее утро, вспоминая этот момент, похвалил себя за сдержанность. Предложение можно будет сделать и позднее, в скучные дни после рождественских праздников… А в ходе праздничных гуляний — кто знает? — он еще может встретить настоящую любовь, ту особенную, которая у него ассоциировалась с восторгом и страданием одновременно. С наступлением осени он все чаще представлял себе, как где-нибудь далеко на востоке или на юге предназначенная ему судьбой девушка уже собирает чемоданы, готовясь к поездке в Миннесоту.
В таком беспокойном состоянии ума он воскресным ноябрьским днем явился в один дом, куда был приглашен на чаепитие. Еще в прихожей, разговаривая с хозяйкой, он ощутил присутствие Алиды Риккер в глубине ярко освещенной комнаты — чудесное сочетание красоты, свежести и столь желанной ему новизны — и минуту спустя наконец-то был ей представлен. Он всего лишь поклонился и проследовал дальше, но все же это было хоть какое-то общение. По ее лицу он догадался, что мисс Риккер знает о враждебном настрое его семьи, но ее это мало волнует и что ей даже немного жаль Форреста в его нелепом положении — вдруг попал в одну компанию с дочерью изгоя, да еще и смотрит на нее с таким восторгом. В свою очередь, его вид говорил следующее: «Да, я не могу не восхищаться твоей красотой, но надо сразу расставить точки над „i“ — твой отец гнусная скотина, и свое мнение о нем я менять не намерен».
Они, естественно, оказались в разных группах гостей, но во время паузы Форрест уловил ее голос и весь обратился в слух, отвлекшись от разговоров в своем кружке.
— …Хелен уже больше года мучила эта странная боль, и они, понятное дело, заподозрили рак. И вот она пришла на рентген, разделась за ширмой, а доктор посмотрел в свой прибор и говорит: «Я же просил снять всю одежду». А Хелен ему: «Я сняла все». Доктор снова смотрит в прибор и говорит: «Послушай, моя дорогая, я присутствовал при твоем появлении на свет, не надо меня стесняться, сними с себя все». А Хелен: «Да на мне не осталось ни ниточки, клянусь вам». Но доктор за свое: «Ничего подобного. Я же вижу на экране английскую булавку в твоем лифчике». Как потом выяснилось, она проглотила эту самую булавку еще в двухлетнем возрасте.
Эта история, поведанная звонким голосом, хорошо различимым и на другом конце комнаты, совершенно обезоружила Форреста. Все это не имело ничего общего с грязными делишками, творившимися десять лет назад в Вашингтоне и Нью-Йорке. И у него возникло сильнейшее желание немедля пересечь комнату и пристроиться на диванчике рядом с Алидой, которая сейчас напоминала язык яркого пламени, внезапно взметнувшийся над тусклыми углями в камине. Покинув тот дом, он еще около часа бродил под падавшим хлопьями снегом, досадуя на всякие моральные нормы и ограничения, не позволяющие сойтись с ней поближе.
«Быть может, когда-нибудь я научусь получать удовольствие, делая то, что велит мне долг, — размышлял он с печальной иронией, — годам этак к пятидесяти».
Первый рождественский бал сезона проводился в учебном манеже. Это было большое и важное мероприятие; самые богатые семьи располагались в отдельных ложах. Присутствовал весь местный бомонд, а также народец помельче, пришедший из любопытства, и ощутимая разница в статусах гостей создавала в зале определенную напряженность.
У Риккеров была своя ложа. Форрест, войдя в зал под руку с Джейн Дрейк, бросил взгляд на обладателя чудовищной репутации и на понурую женщину рядом с ним, как будто заледеневшую в сиянии своих бриллиантов. Они считались здесь исчадиями ада, на которых вовсю глазели добропорядочные горожане, получившие повод гордиться своим праведно-скучным бытием. Алида и Хелен Ханна держались вместе, игнорируя нацеленные на них взгляды, благо их окружала изрядная свита поклонников из числа приезжих. Вне всяких сомнений, Алида была самой красивой девушкой в этом зале.
Доброхоты тут же сообщили Форресту последнюю новость: Риккеры собираются дать большой бал сразу после Нового года. Были разосланы письменные приглашения, но они дополнялись и устными. По слухам, достаточно было лишь обменяться парой слов с кем-нибудь из Риккеров, чтобы тут же получить такое приглашение.
Посреди зала Форреста остановили двое приятелей и не без веселой развязности представили ему юнца лет семнадцати, мистера Тедди Риккера.
— Мы даем бал, — немедля сообщил юнец. — Третьего января. Буду счастлив, если вы сможете присутствовать.
Форрест сослался на якобы уже назначенную встречу.
— Но если ваши планы изменятся, добро пожаловать.
— Противный парнишка, но не дурак, — позднее сказал один из приятелей. — Мы скармливали ему всех гостей подряд, но, когда подсунули парочку плебеев, он даже не заикнулся о приглашении. Кто-то отказывается, немногие соглашаются, а большинство просто увиливает от ответа, но он знай гнет свое — унаследовал папашину наглость.
Значит, не мытьем, так катаньем. Почему девчонка не остановит свою родню? Форрест невольно ей посочувствовал, особенно после того, как застал Джейн в компании подруг, с упоением обсуждавших эту историю.
— Я слышала, они по ошибке пригласили гробовщика Бодмана, а потом отменили приглашение…
— Миссис Карлтон притворилась глухой…
— Они заказали в Канаде целый вагон шампанского…
— Разумеется, я туда не пойду, хотя было бы интересно взглянуть на это сборище. Думаю, там наберется сотня кавалеров на одну девчонку — вот уж ей будет раздолье!
Злость и ехидство в такой концентрации вызывали у него отвращение, и он сердился на Джейн из-за ее участия в этой беседе. Отвернувшись от них, он увидел Алиду, которая невозмутимо прогуливалась по периметру зала в окружении поклонников, — и вдруг ощутил укол ревности. Сам того не зная, он был отчасти влюблен в нее вот уже несколько месяцев. Детские влюбленности порой возникают из простого физического контакта вроде борьбы за мячик, а эти двое, никак не контактируя, все время помнили о существовании друг друга, и это осознание удивительным образом росло и укреплялось.
— А она хорошенькая, — сказала Джейн. — И вроде не перестаралась с нарядом, хотя в ее положении можно было бы одеться и поскромнее.
— Может, ей следует носить власяницу и посыпать голову пеплом?
— Между прочим, меня удостоили письменного приглашения, но я, конечно же, не пойду.
— А почему бы тебе не пойти?
Джейн взглянула на него недоуменно:
— Но сам-то ты не идешь.
— Со мной все не так просто. А на твоем месте я бы пошел. Тебе ведь нет дела до скандалов с ее отцом.
— Но я не могу об этом не думать.
— Запросто можешь. А все это мелочное злословие лишь унижает самих болтунов. Почему бы не оставить ее в покое? Она молода и красива, и она не сделала ничего дурного.
Через несколько дней он увидел Алиду на танцах в доме Хэннанов, где у нее также не было недостатка в партнерах. Он видел, как шевелятся ее губы, слышал ее смех и ловил обрывки произнесенных ею фраз. Почти против своей воли он все время оказывался неподалеку от сопровождавшей ее свиты. И он завидовал приезжим, которые интересовались лишь ею самой, ничего не зная о прошлом ее семьи.
В день, на который был назначен бал Риккеров, он пришел в один дом на званый обед и еще до начала трапезы с удивлением узнал, что практически все присутствующие намерены туда идти. Они говорили об этом, как о забавном приключении, и подбивали Форреста составить им компанию.
— Если ты не приглашен, это ничего, — говорили ему. — Нам сказали, что можно приводить с собой кого угодно. Вход свободный, никаких ограничений. Даже Норма Нэш идет, хоть она и не приглашала Алиду Риккер на свою вечеринку. И потом, она действительно очень славная девушка. Мой брат от нее без ума, и мама ужасно боится, что он сделает ей предложение.
Сомкнув пальцы на очередном бокале, Форрест подумал, что если сейчас выпьет, то, возможно, присоединится к ним. Все аргументы против этого сейчас казались несущественными, а то и просто абсурдными. Тщетно он пытался вспомнить причины, по которым ему не следует идти к Риккерам, — не вспомнилось ни одной. Вот и отец тоже дал слабину в вопросе с Кеннеморским клубом. Зато вдруг нашлась формулировка, оправдывающая посещение бала: мужчинам иногда нужно бывать там, куда не могут пойти их женщины.
— Я согласен, — сказал он.
Риккеры арендовали для бала танцевальный зал отеля «Миннекада». Их грязные, добытые бесчестными путями деньги обернулись целым лесом пальм, цветов и вьющихся декоративных растений; два оркестра играли в беседках, освещенных множеством фонариков-светлячков; разноцветные лучи скользили по полу и стенам, отблескивали на рядах темных бутылок в буфете. Когда прибыла компания Форреста, официальная встреча гостей еще не закончилась, и Форрест встал в очередь, мрачно ухмыльнувшись при мысли, что вот сейчас он пожмет руку Чонси Риккеру. Но, едва увидев Алиду и встретив ее открытый взгляд, он забыл обо всем остальном.
— Я здесь по любезному приглашению вашего брата, — сказал он.
— Очень приятно, — ответила она с рассеянной вежливостью, вроде бы нисколько не впечатленная его появлением.
Готовясь далее представиться ее родителям, он оглядел зал и с изумлением заметил среди гостей свою сестру. Затем в толпе одно за другим замелькали знакомые лица: здесь собралась практически вся золотая молодежь, бывшая на прочих рождественских балах. Внезапно он обнаружил себя стоящим лицом к лицу с Алидой; церемония приветствий завершилась. Алида смотрела на него вопросительно и слегка насмешливо.
И он повел ее к центру зала с высоко поднятой, хотя и слегка кружащейся головой. Еще накануне он и подумать не мог, что будет не только присутствовать на балу Чонси Риккера, но и открывать этот бал первым танцем.
III.
Поутру его первым воспоминанием был поцелуй с Алидой; следующим было чувство глубокого стыда за свое поведение прошлым вечером. Боже правый, да ведь он был душой компании, он задавал тон всему веселью! С той минуты, как он вывел Алиду на первый танец, не реагируя на удивленные и заинтригованные взгляды приятелей, его охватил и уже не отпускал до конца вечера какой-то отчаянный, безрассудный порыв. Он раз за разом танцевал с Алидой Риккер, пока один из друзей не поинтересовался, что скажет по этому поводу Джейн.
— А Джейн что за дело? — раздраженно ответил он. — Мы с ней не помолвлены.
Однако он счел нужным подойти к своей сестре и спросить, как он, по ее мнению, выглядит.
— С виду ты в порядке, — сказала Элеонора, — но если не уверен, больше не пей.
И он больше не пил, внешне оставаясь вполне корректным, хотя в груди его бушевали и рвались наружу страсти. Улучив момент, он сел на кушетку рядом с Алидой Риккер и заявил, что любит ее вот уже много месяцев.
— И все эти месяцы я каждый вечер думал о тебе перед сном, — соврал он слегка дрогнувшим голосом. — Я боялся с тобой встретиться, боялся заговорить. Когда я видел тебя издали в лучах солнца, как будто плывущей в золотой колеснице, этот мир казался мне достойным того, чтобы в нем жить.
После двадцати минут таких речей Алида сама поверила в свою исключительность и неотразимость. Утомленная и счастливая, она под конец сказала:
— Хорошо, ты можешь меня поцеловать, если хочешь, но это не будет ничего значить. Сейчас я не в том настроении.
Однако у Форреста настроения хватало на них обоих, и он поцеловал ее так, словно они стояли перед алтарем. Чуть позже, прощаясь с мистером Риккером, он вполне искренне поблагодарил его за лучший вечер из всех, какие видел в своей жизни.
Когда Форрест проснулся, был уже полдень. Он как раз пытался принять сидячее положение, когда к нему вошла Элеонора, одетая в домашний халат.
— Как себя чувствуешь? — спросила она.
— Ужасно.
— А как насчет твоих слов в машине, на обратном пути? Ты и вправду хочешь жениться на Алиде Риккер?
— Только не этим утром.
— И то ладно. Предупреждаю: родители в бешенстве.
— Почему? — задал он явно лишний вопрос.
— Потому что мы оба там были. Папе уже сообщили, что ты открывал бал. Я им сказала, что меня чуть не силой затащили туда подруги, и все бы сошло, но ведь там был и ты!
Одевшись, Форрест спустился к воскресному обеду. В первые минуты над столом висело тяжелое, сердитое, выжидательное молчание. Наконец Форрест его нарушил:
— Ну вот, мы побывали на вечеринке у Аль Капоне и очень недурно повеселились.
— Я в курсе, — сухо заметил Пирс Уинслоу; миссис Уинслоу промолчала.
— Там были все, включая Кейев, Шванов, Мартинов и Блэков. Отныне Риккеры — столпы нашего общества, и все двери для них открыты.
— Только не эта дверь, — сказала его мать. — Ноги их не будет в этом доме. — Она помолчала. — Ты собираешься что-нибудь есть, Форрест?
— Нет, спасибо… То есть да, спасибо, я уже ем. — Он осторожно заглянул в свою тарелку. — Эта девушка очень мила. И по манерам с ней не сравнится ни одна девчонка в городе. Если бы сейчас все было так, как до войны…
Он умолк, сам не зная, что, собственно, хотел сказать. Лишь одно он сейчас знал твердо: с этого дня избранный им путь расходился с тем, по которому всю жизнь следовали его родители.
— До войны этот город больше напоминал деревню, — сказала старая миссис Форрест.
— Форрест имел в виду Мировую войну, а не Гражданскую, — пояснила Элеонора.
— Но остаются принципы, которым изменять нельзя, — сказал Пирс Уинслоу.
В следующий момент он и Форрест одновременно вспомнили историю с Кеннеморским клубом, и Уинслоу-старший, не выдержав, вспылил:
— Когда люди начинают запросто ходить в гости к осужденным преступникам, сразу понимаешь: с этими людьми что-то неладно.
— Не стоит поднимать эту тему во время еды, — быстро сказала миссис Уинслоу.
Около четырех пополудни Форрест у себя в комнате снял телефонную трубку и набрал номер.
— Мисс Риккер дома?.. Привет, это Форрест Уинслоу.
— Как ты там?
— Еле жив. А вчера все было здорово.
— Неужели?
— Даже слишком здорово. Чем ты сейчас занята?
— Привожу в чувство двух несчастных пьянчуг.
— А меня не приведешь в чувство за компанию?
— Конечно. Приезжай сюда.
Два перепивших накануне молодых человека могли только стонать и заводить патефон, слушая сентиментальные песенки, но в конце концов они убрались восвояси. В камине плясали языки пламени, за окнами продолжался день, а Форрест прихлебывал свой чай с ромом.
— Итак, мы наконец-то встретились, — сказал он.
— Задержка была по твоей вине.
— А всё эти дурацкие предрассудки, — посетовал он. — Это очень консервативный город, а прошлое твоего отца…
— Я не собираюсь обсуждать с тобой моего отца.
— Извини. Я только хотел сказать, что был глупцом, так долго оттягивая наше знакомство из-за какого-то нелепого предубеждения. И наконец решил поверить своим чувствам, а не чужим словам.
Она внезапно встала:
— До свидания, мистер Уинслоу.
— Что? Почему?
— Потому что ты действительно глупец, если приходишь сюда с таким видом, будто делаешь мне одолжение. А напоминать мне об отцовских грехах после нашего гостеприимства — это попросту неприлично.
Он также поднялся, совершенно сбитый с толку:
— Но я не это имел в виду. Я же признал, что вел себя глупо и презираю себя за это. Прошу тебя, не сердись.
— Тогда оставь этот снисходительный тон.
Она опустилась в кресло. Через комнату прошла ее мать, мельком бросив на Форреста недовольный и подозрительный взгляд. Однако ее появление сыграло и позитивную роль, объединив их как соучастников некоего заговора, после чего они еще долго и откровенно беседовали.
— Мне давно пора быть наверху и переодеваться к выходу.
— А я должен был уйти еще час назад, но никак не могу.
— Вот и я никак не могу расстаться.
К тому времени они уже далеко зашли во взаимных признаниях, а в дверях обменялись страстным поцелуем, и Форрест отправился домой, твердо настроившись сжечь за собой все мосты благопристойности.
Главное произошло пару недель спустя, в припаркованной машине, под звуки завывающей снаружи метели. Потом он еще долго и многословно изливал свои чувства, а она, лежа на его груди, только шептала:
— Да, и я тоже… и я тоже…
Семья Форреста уже знала, где он пропадает по вечерам; и в его отношениях с родителями день ото дня нарастал леденящий холод. Однажды утром миссис Уинслоу сказала:
— Сынок, ты же не собираешься губить свое будущее из-за девицы, которая тебя не стоит? Я думала, ты интересуешься Джейн Дрейк.
— Оставь меня в покое. Я не хочу об этом говорить.
Но он мог лишь на какое-то время отсрочить развязку. Наступил февраль с морозными, волшебно искрящимися днями и кристальной прозрачностью звездных ночей. Небо над городом походило на свод гигантского ледяного храма, в котором запах меховых одежд заменял фимиам, а яркий румянец на щеках — пламя на северном алтаре. Форреста переполняло языческое ликование, восторг перед великолепием родной природы. Любовь заново открыла ему этот чудесный мир, в котором он хотел бы остаться навсегда.
— Я люблю тебя так сильно, что никакие преграды не смогут меня остановить, — говорил он Алиде. — Но у меня есть долг перед родителями, суть которого я вряд ли сумею тебе объяснить. Они не только оплачивали мое обучение; они постарались передать мне еще нечто не столь ощутимое и понятное — нечто доставшееся им от предков и имеющее для них особую ценность. Так уж вышло, что я не смогу принять это наследие, но хотелось бы сделать разрыв как можно менее болезненным для них.
Тут он заметил на ее лице признаки смятения.
— Дорогая…
— Меня пугают такие твои речи, — сказала она. — Вдруг ты потом начнешь меня упрекать? Это было бы ужасно. Тебе надо избавиться от мысли, будто ты делаешь что-то дурное. Мои моральные принципы ничем не хуже твоих, и я не намерена вступать жизнь с грузом отцовских прегрешений на плечах. — Она на секунду задумалась. — Ты никогда не уладишь это к всеобщему удовольствию, это случается только в детских сказках. Так что тебе придется выбирать между мной и твоей семьей.
А еще две недели спустя в семействе Уинслоу разразилась буря. Пирс Уинслоу явился домой, кипя от негодования, и долго совещался с супругой за закрытыми дверями. После этого миссис Уинслоу зашла в комнату Форреста.
— Твой отец сегодня попал в очень неловкое положение. Чонси Риккер встретил его в Городском клубе и заговорил о тебе так, словно ты уже почти помолвлен с его дочерью. Отец молча повернулся и ушел, но сейчас мы хотим знать всю правду. У тебя действительно серьезные намерения относительно мисс Риккер?
— Я хочу на ней жениться, — сказал он.
— Боже мой, Форрест!
И она произнесла длинную речь, припомнив — словно речь шла о столетиях — те восемьдесят лет, что связывали их семью с этим городом. А когда от исторического экскурса она перешла к состоянию здоровья мистера Уинслоу, Форрест не выдержал:
— Это просто общие слова, мама. Все сказанное могло бы что-то значить, будь оно хоть отчасти связано с Алидой, но против нее у вас ничего нет.
— Она слишком нарядно одевается, не пропускает ни одной вечеринки…
— В этом она точная копия Элеоноры. Но притом Алида — настоящая леди во всех отношениях. Мне даже стыдно обсуждать ее в таких тонах. Вы с отцом просто боитесь через мой брак вдруг оказаться связанными с семьей Риккер.
— Этого я не боюсь, — сердито ответила миссис Уинслоу. — Никогда я не буду ни в какой связи с этими людьми. Но я боюсь, что ты вдруг окажешься отрезанным от всего, что тебе было дорого, и от всех, кто тебя любит. С твоей стороны просто непорядочно ломать нашу жизнь, бросать нас на растерзание городским сплетникам…
— Я не откажусь от любимой девушки только из-за того, что ты боишься каких-то сплетен.
Спор возобновился на следующий день, на сей раз при непосредственном участии Пирса Уинслоу. Суть его рассуждений сводилась к следующему: будучи родом из старого доброго Кентукки, он всегда испытывал определенные опасения по поводу того, что его сын стал уроженцем Миннесоты с ее первопроходческой вольностью нравов, и вот теперь эти опасения печальным образом оправдались. Форрест находил отцовские рассуждения слишком банальными и неискренними. Но стоило ему наперекор родителям отправиться на очередное свидание, как давали о себе знать угрызения совести. Он понимал, что из его жизни постепенно уходит нечто по-настоящему ценное — дружба с отцом, любовь и доверие к матери. Его прошлое с каждым часом безвозвратно умирало, и — за исключением времени, проводимого с Алидой, — он ощущал себя глубоко несчастным.
Как-то весенним днем, когда ситуация стала уже просто невыносимой, усугубляясь мучительной тишиной во время семейных обедов, прабабушка остановила Форреста на лестничной площадке, взяв рукой за локоть.
— Это в самом деле порядочная девушка? — спросила она.
— Вне всяких сомнений, бабушка, — ответил он, встречая ее ясный прямой взгляд.
— Тогда женись на ней.
— Почему ты так говоришь? — удивился Форрест.
— Это положит конец глупым ссорам, и в доме станет хоть немного спокойнее. Кроме того, я бы не прочь под конец жизни стать прапрабабушкой.
Ее откровенный эгоизм импонировал ему куда больше, чем показная праведность остальных членов семьи. Тем же вечером они с Алидой назначили свадьбу на первое июня и обзвонили редакции местных газет, разместив в них соответствующее объявление.
Вот когда буря грянула в полную силу. Слухи разносились из конца в конец Крест-авеню: миссис Риккер явилась с визитом к миссис Уинслоу, но та ее не приняла; Форрест переехал от родителей в Университетский клуб; Чонси Риккер и Пирс Уинслоу обменялись крепкими выражениями в Городском клубе.
Форрест действительно перебрался в Университетский клуб. Теплым майским вечером, под аккомпанемент уже вполне летнего шума за окнами, он упаковал чемоданы в комнате, где провел свое детство. Когда он снимал с каминной полки призы, выигранные на турнирах по гольфу, к горлу подступил ком, а пыльная ладонь оставила на лице грязные потеки.
— Если они не примут Алиду, мне они больше не семья, — прошептал он.
Вещи были уже собраны, когда в комнату вошла его мать.
— Ты не можешь вот так взять и уехать, — упавшим голосом промолвила она.
— Я неплохо устроюсь в Университетском клубе.
— Но в этом нет нужды. Тебя здесь никто не беспокоит. Ты можешь делать все, что пожелаешь.
— Однако не могу привести сюда Алиду.
— Твой отец…
— К черту отца! — крикнул он яростно.
Мать присела на кровать рядом с ним.
— Останься, Форрест. Я обещаю, что не буду больше с тобой спорить. Только останься.
— Я не могу.
— А я не могу тебя отпустить! Можно подумать, мы тебя выгоняем, хотя это не так!
— Ты хотела сказать: «Люди могут подумать, что мы тебя выгоняем».
— Я не это имела в виду.
— Нет, именно это. И вам с отцом на самом деле наплевать на моральный облик Чонси Риккера.
— Это неправда, Форрест. Я ненавижу людей, которые совершают бесчестные поступки и нарушают закон. Мой отец никогда не допустил бы Чонси Риккера…
— Сейчас речь не о твоем отце, а о том, что ни тебя, ни папу нисколько не волнуют сами по себе делишки Риккера. Могу поспорить, вы даже толком не знаете, что именно он натворил.
— Конечно, я это знаю. Он украл какие-то деньги и бежал за границу, а когда вернулся, его посадили в тюрьму.
— Его посадили за неуважение к суду.
— Ну вот, теперь ты его уже защищаешь, Форрест.
— Вовсе нет! Терпеть не могу старого мошенника. Но меня потрясло то, что и мой отец оказался беспринципным человеком. Он и его приятели за глаза поливают грязью Чонси Риккера, но, когда встал вопрос о его членстве в клубе, у них духу не хватило выступить против.
— Но это же пустяк.
— Нет, не пустяк. Для людей отцовского поколения не существует таких принципов, которыми они не смогли бы поступиться. Не понимаю, почему это так, но это так. Я всегда готов простить честное заблуждение, но я не готов выслушивать нотации от людей, чьи моральные устои — всего лишь фикция.
Мать подавленно молчала, сознавая его правоту. Они с мужем, как и все их друзья, были людьми принципиальными разве что на словах. Они могли быть хорошими или плохими по своей природе; зачастую они придерживались правил поведения, усвоенных еще в юные годы, но ни в ком из них не было той спокойной уверенности, какую она наблюдала в своих отце и деде. Ей казалось, что это как-то связано с религией. И одних лишь благих намерений было явно недостаточно для обретения такой уверенности.
Служанка объявила о прибытии такси.
— Пришлите Ольсена за моим багажом, — сказал ей Форрест и затем повернулся к матери: — Я оставляю машину и ключи, беру только одежду. Надеюсь, место в отцовской конторе пока остается за мной?
— Форрест, не говори так! Неужели ты думаешь, что твой отец лишит тебя куска хлеба, что бы ты ни совершил?
— Подобные вещи случаются.
— Ну не будь же таким упрямым, — сказала она сквозь слезы. — Пожалуйста, останься еще хоть ненадолго. Может, все образуется и отец постепенно смягчится. Порошу тебя, останься! Я снова поговорю с отцом. Я сделаю все, чтобы вас помирить.
— И ты позволишь привести Алиду в наш дом?
— Не сейчас. Не проси меня об этом. Я не смогу вынести…
— Все понятно, — отрезал он.
Пришел Ольсен за чемоданами. Мать следовала за Форрестом до входной двери, плача и цепляясь за рукав его плаща.
— Ты не хочешь попрощаться с отцом?
— Зачем? Я увижусь с ним завтра в конторе.
— Форрест, я вот еще что подумала: почему ты не поселишься в отеле вместо Университетского клуба?
— С какой стати? В клубе мне будет удобнее…
Форрест осекся, вдруг осознав, что она заботится не о его удобстве — просто в отеле он бы не так обращал на себя внимание. Удержавшись от язвительного ответа, он быстро поцеловал мать и сел в такси.
У фонаря на ближайшем перекрестке машина была неожиданно остановлена — из майских сумерек навстречу ей метнулась Алида, бледная и осунувшаяся.
— Что такое? — встревожился он.
— Я не могла не прийти. Разверни машину. Как подумаю, что из-за меня ты покидаешь свой дом и семью, которую ты любишь — так же, как я люблю свою, — это невыносимо. Послушай меня, Форрест! Я хочу, чтобы ты вернулся домой. Да, именно так. Давай еще подождем. Мы не имеем права причинять такую боль твоим родным. Мы ведь еще молоды и можем ждать. Я уеду из города на какое-то время, а дальше будет видно.
Форрест взял ее за плечи и притянул к себе.
— В тебе больше достоинства и благородства, чем во всей этой компании, — сказал он. — Милая, как я счастлив, что ты меня полюбила!
IV.
Свадьбу решили справлять в доме невесты, без пышных торжеств — Форрест и Алида решительно воспротивились идее Риккеров придать этому событию характер публичного реванша. Приглашены были только ближайшие друзья.
На предсвадебной неделе Форрест несколько раз общался по телефону с матерью и по ее намекам и недомолвкам понял, что она хотела бы присутствовать на венчании. Порой он страстно желал ее появления, но в иные минуты это казалось ему несущественным.
Церемония должна была начаться в семь вечера. Около пяти пополудни Пирс Уинслоу как заведенный расхаживал взад-вперед по двум смежным комнатам своего дома.
— Сегодня вечером, — бормотал он. — Сегодня вечером мой сын женится на дочери негодяя.
Он говорил достаточно громко, чтобы слышать самого себя, однако эти слова, столько раз повторявшиеся на протяжении последних месяцев, уже выдохлись и утратили силу.
Подойдя к подножию лестницы, он позвал:
— Шарлотта!
Ответа не последовало. Он позвал снова, а затем прошел в гостиную, где служанка накрывала на стол.
— Куда подевалась миссис Уинслоу?
— Я давно ее не видела, мистер Уинслоу.
Покинув гостиную, он возобновил хождение из комнаты в комнату, в этом бессознательно копируя своего отца — мирового судью, уже тридцать лет как покойного.
— Ты не можешь привести сюда эту женщину и представить ее твоей матери. Дурная кровь есть дурная кровь.
В доме стояла непривычная тишина. Он поднялся на второй этаж и заглянул в комнату жены, но ее там не было; старой миссис Форрест нездоровилось, а Элеонора, как он знал, отправилась на свадьбу.
Спускаясь по лестнице, мистер Уинслоу искренне жалел себя. Он помнил свою роль — ни в чем не отклоняться от заведенного в доме порядка, словно не ведая ни о какой свадьбе, — однако ему нужна была поддержка, нужны были просьбы о снисхождении и попытки успокоить его уязвленное самолюбие. Теперь же он остался один и едва ли не впервые ощутил себя изолированным от остальных членов семьи. Являясь по складу характера «человеком толпы», он был неспособен занять твердую позицию и отстаивать свою точку зрения. Все, что он мог, — это подыгрывать тем, кто такую позицию занимает.
— В чем я провинился, чтобы заслужить это наказание? — риторически вопрошал он, обращаясь к напольной пепельнице. — Что я должен был, но не сумел привить своему сыну?
Вошла служанка с неожиданной новостью:
— Оказывается, миссис Уинслоу предупреждала Хильду, что сегодня не будет к ужину, но Хильда не сказала об этом мне.
Значит, постыдная капитуляция свершилась. Его супруга сдалась, и он остался в полном одиночестве. Но вспышки ярости, какую он сам от себя ожидал в первый момент, на сей раз не последовало — он уже израсходовал весь свой гнев, демонстрируя его домочадцам. Известие не добавило ему упорства и решимости; он лишь почувствовал себя одураченным.
— Так и есть — я стану козлом отпущения. Форрест никогда мне этого не простит, а Чонси Риккер будет смеяться в кулак.
Он продолжал отчаянно метаться по комнатам.
— Я остался с носом. Меня назовут старым брюзгой и перестанут принимать в расчет. Они взяли верх. Однако еще не поздно все поправить, если это будет выглядеть как благородный жест. — И он оторопело взглянул на шляпу в своей руке, уже снятую с вешалки. — Я не могу… не могу себя заставить. Но я обязан это сделать. Все же он мой единственный сын. Если он меня возненавидит, я этого не вынесу. Раз уж не удалось предотвратить эту свадьбу, остается с ней примириться.
Встрепенувшись, он с испугом взглянул на часы, — по счастью, время еще не ушло. В конце концов, это можно представить так, будто он жертвует своими принципами ради счастья сына. И никто не узнает, каких мук ему это стоило…
Спустя час старая миссис Форрест очнулась от дремы и звонком вызвала служанку.
— Где миссис Уинслоу?
— Она не будет ужинать дома. И остальные тоже.
Тут почтенная леди вспомнила:
— Ах да, сегодня же свадьба. Дай мне очки и телефонный справочник… Так, а теперь подскажи, как правильно пишется фамилия Капоне.
— Риккер, миссис Форрест.
Через пару минут нужный номер был найден.
— Это говорит миссис Хью Форрест, — произнесла она отчетливо. — Я хочу поговорить с молодой миссис Форрест Уинслоу… Нет, не с мисс Риккер, а с миссис Форрест Уинслоу. — Оказалось, что особы с таким именем пока еще не существует. — Хорошо, тогда я перезвоню после венчания.
Когда она еще через час набрала тот же номер, трубку сняла сама новобрачная.
— Это прабабушка Форреста. Я звоню, чтобы пожелать вам счастья. Надеюсь, вы придете меня проведать, когда вернетесь из свадебного путешествия, — если я к тому времени буду жива.
— Конечно, мы придем. Спасибо большое за этот звонок, миссис Форрест.
— Хорошо заботься о Форресте и проследи, чтобы он не стал таким же рохлей, как его родители. Всего вам доброго.
— Благодарю вас.
— Ну вот и славно. До встречи, мисс Капо… До встречи, моя дорогая.
И, таким образом исполнив свой долг, миссис Форрест повесила трубку.
Какая красивая пара![27].
[27].I.
В четыре часа пополудни ноябрьским днем 1902 года Тедди Ван Бек выбрался из двухколесного экипажа перед фасадом помпезного здания на Мюррей-хилл. Это был высокий молодой человек с сутулыми плечами, крючковатым носом и бархатно-карими глазами на очень живом и подвижном лице. В его жилах смешалась кровь колониальных губернаторов и знаменитых финансовых пиратов эпохи дикого капитализма; однако в данном случае эта смесь произвела на свет нечто совершенно новое, ничуть не похожее ни на тех ни на других.
Его кузина, Хелен Ван Бек, ожидала Тедди в гостиной. Глаза ее покраснели от слез, но она была слишком юна для того, чтобы это обстоятельство могло хоть как-то умалить ее красоту — красоту, достигшую той стадии, когда секрет ее расцвета кажется заключенным в ней самой, словно ей суждено расцветать и расцветать бесконечно. Хелен было девятнадцать лет, и, вопреки очевидному слезоточивому факту, она была совершенно счастлива.
Тедди приобнял ее и попытался чмокнуть в щеку, но попал в ухо, когда она отвернула лицо. Он еще немного подержал руку на ее талии, чувствуя, как угасает нежный порыв, а затем сказал:
— Похоже, ты не очень-то рада меня видеть.
Хелен предчувствовала, что эта сцена станет одной из самых запоминающихся в ее жизни, и с бессознательной жестокостью постаралась придать ей максимум драматизма. Она присела на край дивана, повернувшись лицом к креслу.
— Сядь сюда, — приказала она этаким царственным тоном, имевшим в ту пору успех на светских раутах, однако Тедди предпочел указанному месту табурет у рояля. — Нет, не садись там. Я не смогу сосредоточиться, если ты будешь все время вертеться вокруг своей оси.
— Лучше ты садись ко мне на колени, — предложил он.
— Нет.
— Мне удобнее слушать здесь, — сказал он и, опустив одну руку на клавиши, стал наигрывать бравурный марш.
Хелен поняла, что начать разговор в сдержанно-минорной тональности уже не получится.
— Нам надо поговорить о серьезных вещах, Тедди. Поверь, я все основательно обдумала, прежде чем принять это решение. Я хочу попросить… я прошу освободить меня от брачного обязательства.
— Что? — В один миг лицо Тедди покрылось мертвенной бледностью.
— Сейчас я все объясню. Я уже давно убедилась в том, что между нами нет ничего общего. Вся твоя жизнь сосредоточена на музыке, а я даже собачий вальс сыграть не в состоянии.
Голос Хелен звучал глухо, как будто каждое слово давалось ей с трудом; мелкие зубы нервно покусывали нижнюю губу.
— И что с того? — спросил он, отойдя от первого потрясения. — Моей музыки хватит на нас двоих. Ты ведь не обязана разбираться в финансах, если выходишь замуж за банкира, верно?
— Это совсем другое дело, — сказала Хелен. — Как мы с тобой будем проводить время? Ты, к примеру, не любишь ездить верхом, что для меня очень важно. Ты сам говорил, что боишься лошадей.
— Еще бы мне их не бояться, — согласился он и помрачнел, вспоминая о неприятном. — Вечно они норовят меня укусить.
— Все это очень…
— Я не встречал ни одной лошади, — продолжил он, — которая не пыталась бы меня укусить. Они делали это, едва я подходил к ним с уздечкой, а стоило мне забраться в седло, как лошадь поворачивала голову с намерением цапнуть меня за ногу.
Унаследованные ею отцовские глаза (кстати, отец подарил ей шетлендского пони уже на третий день рождения) сверкнули холодно и отчужденно.
— Что говорить о лошадях, если тебе не по душе и люди, которые нравятся мне, — сказала она.
— Но я вполне могу их терпеть. Я терплю их всю свою жизнь.
— Короче, мы с тобой сделаем большую глупость, если заключим этот брак. Я не вижу никаких оснований для совместной… совместной…
— Езды верхом?
— Да нет, я уже не об этом…
Хелен помедлила, а затем изрекла не очень уверенным тоном:
— Может, я просто недостаточно умна для тебя.
— Хватит молоть эту чушь! — отрезал он, не желая ходить вокруг да около. — Скажи мне, кто этот мужчина?
Хелен потребовалось несколько секунд, чтобы снова овладеть собой. Ее всегда возмущала манера Тедди обращаться к женщинам без церемоний, принятых в хорошем обществе. Временами она просто переставала его узнавать и даже несколько пугалась этого.
— Есть один человек, — призналась она. — Я знаю его с детства, но это было только поверхностным знакомством, а около месяца назад, в Саутгемптоне, мы с ним… мы с ним столкнулись.
— Столкнулись и упали с лошадей?
— Не надо, Тедди, — попросила она серьезно. — Меня еще задолго до того начали тяготить наши с тобой отношения, а в его обществе мне было легко и приятно. — Против ее воли в голосе Хелен промелькнула восторженная нотка. Она встала и переместилась в другой конец комнаты; при ходьбе узкое платье эффектно обтягивало ее стройные ноги. — Мы вместе катались верхом, плавали и играли в теннис — словом, занимались тем, что нам обоим нравится.
Его взгляд все еще был прикован к пустому месту на покинутом ею диване.
— И это все, что связывает тебя с ним?
— Нет, было кое-что еще. В его присутствии я всякий раз испытывала такое радостное волнение, какого прежде не вызывал во мне ни один человек. — Она рассмеялась. — Думаю, все началось в тот день, когда мы вернулись с верховой прогулки и все знакомые вдруг стали в один голос восхищаться — мол, какая красивая пара!
— Ты с ним целовалась?
Она на секунду замялась.
— Да, один раз.
Тедди поднялся с табурета.
— Такое чувство, будто у меня в желудке засело пушечное ядро! — воскликнул он.
В ту же минуту вошедший слуга объявил о визите мистера Стюарта Олдхорна.
— Это он самый и есть? — резко спросил Тедди.
Внезапность этого вопроса выбила ее из равновесия.
— Он должен был прийти позднее. Возможно, ты не захочешь с ним сейчас видеться…
Однако Стюарт Олдхорн, обретя уверенность в своем новом чувстве собственника, проследовал в гостиную сразу за слугой.
Оказавшись лицом к лицу, мужчины внешне не выказали никаких эмоций; в такой ситуации прямое общение между мужчинами крайне затруднено, ибо они лишь косвенно связаны друг с другом — через обладание либо стремление обладать одной женщиной; и через нее же передаются их эмоции — в неминуемо искаженном виде, как при плохой телефонной связи.
Стюарт Олдхорн сел рядом с Хелен; держался он учтиво, при этом ни на секунду не сводя глаз с Тедди. От него, как и от Хелен, так и веяло энергией и здоровьем. Стюарт прославился спортивными подвигами в Йельском университете, служил в рядах «Буйных всадников»[28] на Кубе и считался едва ли не лучшим наездником на всем Лонг-Айленде. У женщин он пользовался успехом не только из-за всех этих достижений, но и благодаря своему ровному и мягкому характеру.
— Редко с тобой видимся в последнее время, — сказал он Тедди. — Ты все больше пропадаешь в Европе.
Тедди не ответил, и Стюарт Олдхорн повернулся к Хелен:
— Кажется, я пришел слишком рано…
— Ты пришел как раз вовремя, — бесцеремонно прервал его Тедди. — А я задержался здесь лишь для того, чтобы принести вам мои музыкальные поздравления.
Хелен не на шутку встревожилась, когда он сел к роялю и пробежал пальцами по клавишам. Потом он начал играть. Ни Хелен, ни Стюарт не имели понятия о том, что именно он играл, но сам Тедди запомнил это навсегда. Первым делом, дабы привести в порядок мысли, он исполнил короткое попурри из истории музыки, начав его с аккордов из «Мессии» Генделя и завершив «Очень медленным вальсом»[29] Дебюсси, с которым у Тедди были связаны особые и очень грустные воспоминания — он впервые услышал эту вещь в день смерти своего брата. Затем, выдержав секундную паузу, он полностью погрузился в музыку, так что парочке на диване могло показаться, что он их покинул, утратил с ними всякую связь, — и внутреннее напряжение Хелен слегка ослабло. Но ей все равно было не по себе в этом стремительном, ускользающем от ее понимания потоке музыки. Если бы Тедди исполнил какую-нибудь сентиментальную мелодию из «Эрминии»,[30] она бы это поняла и одобрила, однако он пытался ввергнуть ее в мир глубоких и зрелых чувств, в котором она по природе своей не могла, да и не желала находиться.
Частично стряхнув с себя это наваждение, она вполголоса обратилась к Стюарту:
— Ты уже купил ту лошадь?
— Да, причем выгодно сторговался… Ты в курсе, что я тебя люблю?
— Да, и я этому очень рада, — прошептала она.
Внезапно музыка смолкла. Тедди опустил крышку рояля, медленно повернулся на табурете и спросил:
— Понравилось вам мое поздравление?
— Да, конечно! — ответили они в унисон.
— Вроде вышло неплохо, — согласился Тедди. — Последнюю тему я построил на легком контрапункте, смысл которого в том, что вы составляете очень красивую пару.
И он вымученно засмеялся. Хелен встала, чтобы его проводить.
— До свидания, Тедди, — сказала она в холле. — Мы ведь останемся добрыми друзьями, не так ли?
— Не так ли? — повторил он, подмигнул без улыбки и, напоследок издав какой-то сдавленный, полный отчаяния звук, быстро покинул дом.
Оставшись одна, Хелен попыталась представить случившееся как свою победу, но была вынуждена признать, что в ходе разговора ей ни на миг не удалось взять ситуацию под свой контроль. Она смутно сознавала, что Тедди как личность намного превосходит ее по масштабу, но сам по себе этот масштаб пугал и подавлял ее. И с чувством облегчения она устремилась обратно в гостиную, в спасительные объятия любимого человека.
Их предсвадебный период пришелся на безмятежные летние месяцы. Стюарт навестил семью Хелен в Такседо, а Хелен съездила к его родственникам в Уитли-Хиллз. И каждое утро, еще до завтрака, копыта их лошадей мерно сбивали росу с травы идиллических лужаек либо вздымали пыль на тихих проселках. Они купили двухместный велосипед и колесили на нем по всему Лонг-Айленду, каковое времяпрепровождение миссис Кассиус Рутвен, современный вариант Катона,[31] называла «чересчур экстравагантным», тем более для еще не женатой пары. Эти двое редко пребывали в состоянии покоя, но, когда это все же случалось, они разительно напоминали сценку «Его ход» с гибсоновской наволочки.[32].
Спортивные увлечения Хелен были самыми передовыми для девушек ее поколения. Она держалась в седле почти так же хорошо, как Стюарт, и могла дать ему серьезный бой на теннисном корте. Он научил ее игре в поло, и оба стали большими любителями гольфа еще в ту пору, когда эта игра только начала обретать широкую популярность. Красивые, здоровые и сильные, они привыкли ощущать себя одной командой и неоднократно слышали от разных людей, что они идеально подходят друг другу. Без малейших усилий они очаровывали всех окружающих, и повсюду их сопровождал хор восхищенно-завистливых голосов.
Временами они обсуждали свое будущее.
— Как жаль, что тебе придется работать в офисе, — говорила она. — Я мечтаю о такой работе, которую мы могли бы делать вместе, — например, укрощение львов.
— Я не раз думал, что, если придется туго, смогу зарабатывать на жизнь разведением скаковых лошадей.
— С этим ты бы отлично справился, дорогой.
В августе он приобрел автомобиль фирмы «Томас» и с тремя приятелями проделал на нем путь от Нью-Йорка до Чикаго. Это событие получило общенациональный резонанс, и фотографии их мелькали во всех газетах. Хелен очень хотела составить им компанию, но согласилась, что это выглядело бы не вполне пристойно. Компромисс был найден в совместной автомобильной прогулке по Пятой авеню солнечным сентябрьским утром, на глазах у фешенебельной публики, от которой эту пару отличало редкостное единение и согласие, казалось удваивавшее силы каждого из них.
— Знаешь, что на днях прислал Тедди? — спросила Хелен. — Очень странный подарок — стеллаж для кубков.
Стюарт рассмеялся:
— Очевидно, этим он подразумевает, что впереди нас ждут только победы и награды.
— Боюсь, тут больше сарказма, чем похвалы, — сказала она задумчиво. — Я направляла ему приглашения на все наши приемы, но он ни разу не появился. Сейчас будем проезжать мимо его дома — ты не мог бы остановиться? Мы не виделись несколько месяцев, а я перед свадьбой хочу избавиться от всех прошлых обид и недоразумений.
Заходить с ней в дом он отказался.
— Лучше я посижу в авто, наверняка соберутся зеваки, буду отвечать на вопросы.
Дверь открыла женщина в простеньком чепце и переднике; из дальних комнат доносились звуки рояля. Женщина не спешила впускать Хелен.
— Он запретил входить, когда он играет, но вы, как я понимаю, его кузина…
Он приветствовал Хелен, явно удивленный и несколько встревоженный, но уже через мгновение перед ней был прежний Тедди Ван Бек.
— Я не женюсь на тебе, даже не проси, — заявил он. — Ты упустила свой шанс.
— Вот досада!.. — рассмеялась она.
— Как поживаешь? — Он швырнул в нее подушкой. — Ты прекрасна! Но счастлива ли ты с этим… этим кентавром? Он не хлещет тебя хлыстом? — Тедди всмотрелся в ее лицо. — Твой взгляд стал еще более пустым, чем во времена, когда я доводил тебя до нервных срывов, порой напоминавших проблески интеллекта.
— Я вполне счастлива, Тедди. Надеюсь, что и ты тоже.
— Конечно, я счастлив. Я работаю. На днях пересекся с Макдауэллом[33] и скоро даю концерт в одной лачуге под названием Карнеги-холл. — В его глазах мелькнул недобрый огонек. — Что ты скажешь о моей женщине?
— Твоей женщине?
— Той, что открыла тебе дверь.
— Я подумала, что это служанка…
Она умолкла, заливаясь краской. Тедди расхохотался:
— Слышишь, Бетти? Тебя приняли за служанку!
— Просто я занимаюсь воскресной уборкой, — донесся голос из соседней комнаты.
Тедди понизил голос:
— Ну и как она тебе?
— Тедди! — с упреком произнесла Хелен и оперлась на подлокотник дивана, подумывая об уходе.
— Что скажешь, если я возьму ее в жены? — доверительным тоном спросил он.
— Тедди! — теперь уже возмутилась она; с первого взгляда было понятно, что эта женщина не принадлежит к их кругу. — Ты, разумеется, шутишь. Она явно старше тебя… И ты же не глупец, чтобы таким манером разрушать свое будущее.
Он не ответил.
— Быть может, у нее музыкальный дар? — допытывалась Хелен. — Она помогает тебе в работе?
— Она не знает ни единой ноты. Впрочем, как и ты, но музыки во мне самом хватит и на двадцать жен.
Представив себя в этой двадцатке, Хелен встала с видом оскорбленного достоинства.
— Я прошу тебя только об одном: подумай, как это повлияет на твою мать — и на всех, кому ты небезразличен… До свидания, Тедди.
Он последовал за ней до подножия лестницы и в последний момент с нарочитой небрежностью сообщил:
— Собственно, мы уже два месяца как женаты. Она работала официанткой в кафе, куда я часто захаживал.
Хелен сознавала, что ее реакцией на это известие должны стать гнев и холодное презрение, но вместо этого почувствовала, как к глазам подступают слезы, — удар пришелся по ее гордости и самолюбию.
— И ты действительно ее любишь?
— Я ее очень ценю — она добрый человек и хорошо обо мне заботится. Но любовь — это нечто другое. Я по-настоящему любил тебя, Хелен, но теперь это чувство уже умерло. Полагаю, мои чувства лучше всего выражаются посредством музыки. Когда-нибудь, возможно, я полюблю другую женщину, — а может, ты так и останешься единственной любовью в моей жизни. Прощай, Хелен.
На сей раз она была тронута.
— Желаю тебе счастья, Тедди. Приходите с женой к нам на свадьбу.
Тедди ответил неопределенным кивком. После ухода Хелен он в задумчивости вернулся в свою комнату.
— Это та самая кузина, в которую я был влюблен, — сказал он.
— Был, а теперь нет? — Безмятежное лицо Бетти оживилось интересом. — Она такая милашка.
— Мне с ней не было бы так хорошо, как с простой крестьянкой вроде тебя.
— Вечно думаешь только о себе, Тедди Ван Бек.
Он засмеялся:
— Так и есть, но ты все равно меня любишь, верно?
— Это слишком серьезное слово.
— Ладно-ладно. Я напомню тебе об этом, когда в следующий раз будешь умолять меня о поцелуе. Знал бы мой дед, что я женюсь на ирландской деревенщине, он бы перевернулся в гробу. А теперь убирайся и дай мне закончить работу.
Он сел к роялю, заложив за ухо карандаш. На лице появилось сосредоточенное выражение, взгляд с каждой минутой становился все более напряженным, пока в глазах не загорелся свет, и вот уже зрение скоординировалось с предельно обострившимся слухом. Теперь ничто в облике Тедди Ван Бека не напоминало о недавнем визите, серьезно нарушившем его душевное спокойствие этим воскресным утром.
II.
Миссис Кассиус Рутвен и ее подруга, обе в шляпках с откинутыми вуалями, сидели в автомобиле на краю поля.
— Молодая женщина играет в поло, надев бриджи, — вздохнула миссис Рутвен. — И это дочь Эми Ван Бек! Когда Хелен еще только создавала женскую команду, я понадеялась, что она ограничится юбкой-брюками. Но ее муж, похоже, не имеет ничего против — вон он подбадривает ее криками. Чему тут удивляться, им всегда нравились одни и те же вещи.
— В обоих чувствуется порода, — заметила вторая женщина не без самодовольства, подразумевавшего, что она готова признать их ровней себе. — Глядя на эту пару, никогда не подумаешь, что у них далеко не все ладно.
Она намекала на роковой просчет Стюарта во время биржевой паники 1907 года. Он унаследовал отцовские дела в неважном состоянии и попытался поправить их игрой на бирже, но неверно оценил ситуацию. При этом честь его задета не была, и знакомые от него не отвернулись, однако его небольшой капитал растаял без следа, и с Уолл-стрит пришлось распрощаться.
Сейчас он стоял в группе мужчин, уже готовых к следующей игре, и отмечал про себя ошибки, о которых надо будет сказать Хелен после матча: она слишком рано выключалась из игровых эпизодов и несколько раз упустила возможность перехватить мяч. Ее пони двигался вяловато, но тут ничего не поделаешь, такой достался — все пони были взяты из чужой конюшни. И все же Хелен была лучшей среди игроков обеих команд, а когда на последней минуте она спасла свои ворота от верного гола, зрители разразились аплодисментами.
— Отлично! Молодец, девчонка!
На Стюарта взвалили малоприятную задачу: сообщить женским командам, что их матч после этого периода не будет продолжен. Они вышли на поле с часовым опозданием, а теперь игроки из Нью-Джерси уже заждались своей очереди. Когда Хелен направила пони к стойлам, он срезал угол поля и пошел рядом, предчувствуя ее гневную реакцию на известие. Разгоряченная игрой, она была прекрасна — на щеках румянец, глаза триумфально сияют, дыхание учащено. И он не решился выложить ей все сразу.
— Хорошо сыграно — я о последнем сейве.
— Спасибо. Я чуть не сломала руку. Как тебе моя игра в целом?
— Ты была лучше всех.
— Знаю.
Он подождал, когда она слезет с пони и передаст его конюху.
— Хелен, похоже, я нашел работу.
— И какую же?
— Только не отвергай идею с ходу. Гас Майерс предложил мне заведовать его конюшней. Восемь тысяч в год.
Хелен несколько секунд обдумывала эту новость.
— Жалованье вполне приличное. И потом, ты сможешь брать его лучших пони для игры.
— А главное, нам нужны эти деньги. Если соглашусь, мои доходы сравняются с твоими и жить станет куда легче.
— Доходы сравняются… — повторила Хелен, почти сожалея о том, что он уже не будет нуждаться в ее помощи. — Не удивлюсь, если окажется, что у Гаса Майерса есть на тебя еще кое-какие планы. Он хочет пролезть в высшее общество?
— Думаю, не без этого, — согласился Стюарт, — и если я смогу ему помочь, почему бы и нет? Кстати, он пригласил меня в гости сегодня вечером, ужин без дам.
— Что ж, иди, — молвила Хелен рассеянно.
Стюарт проследил за ее взглядом и увидел кургузый двухместный автомобиль, только что припарковавшийся у канатов на краю поля.
— Вот и твой старый друг Тедди, — сухо заметил он. — Точнее сказать, твой новый друг Тедди. В нем неожиданно проснулся интерес к конному спорту. Должно быть, он думает, что этим летом лошади не кусаются.
— Ты сегодня явно не в духе, — сказала Хелен. — Знаешь ведь прекрасно: одно твое слово — и я с ним никогда больше не увижусь. Для меня важнее всего на свете — быть рядом с тобой.
— Я это знаю, — вздохнул он. — Просто теперь я торгую лошадьми и больше не посещаю клубы, а это сказывается на манерах. И еще я знаю, что у Тедди сейчас много поклонниц, он становится знаменитостью, но, если он вздумает закрутить роман с тобой, клянусь, я разобью его чертов рояль о его голову… Ах да, вот еще что, — сменил он тему, заметив, что ньюджерсийцы уже выезжают на поле. — Этот период был для вас последним…
И он по возможности деликатно объяснил ей ситуацию, но все же оказался не готов к последовавшему взрыву ярости.
— Это против всех правил! Я подала заявку на игру еще три дня назад и была внесена в расписание!
— Но вы начали матч на час позже.
— А знаешь почему? Потому что твой приятель Джо Морган требовал, чтобы Силия непременно играла в дамском седле. Он три раза срывал с нее костюм, и ей удалось добраться сюда, только сбежав из дома через кухонное окно.
— Тут я не в силах тебе помочь.
— Почему же не в силах? Ты же когда-то был председателем этого клуба. О каком уважительном отношении к женщинам может идти речь, если их гонят с поля всякий раз, когда мужчинам захочется поиграть? Вам от нас нужно лишь одно: чтобы мы по вечерам у камина восхищались вашим прекрасным выступлением!
Все еще гневаясь и обвиняя Стюарта, она направилась через поле к машине Тедди. Тот шагнул ей навстречу и сразу же, без предисловий, заявил:
— Я дошел до той стадии, когда уже не могу ни есть, ни спать, постоянно думая о тебе. Интересно, какой будет следующая стадия?
Сейчас он вызывал в Хелен непривычное волнение — ничего подобного она в прежние времена не испытывала. Быть может, дело было в слухах о его донжуанских похождениях, отчего Тедди приобрел в ее глазах некий романтический ореол.
— Только не думай обо мне такой, какая я есть сейчас, — сказала она. — Мое лицо с каждым днем грубеет, а мои мышцы выпирают из вечернего платья, как будто я переодетый мужчина. Говоря мне комплименты, люди вместо слов «очаровательная» или «хорошенькая» все чаще говорят «статная». Кроме того, сейчас я в самом дурном настроении. Обидно, что женщин постоянно унижают и вытесняют отовсюду.
Стюарт в тот день играл крайне жестко. Уже через пять минут после начала матча он заметил, что машина Тедди исчезла со стоянки, и стал выплескивать свое раздражение в мощных дальних ударах, поражавших ворота соперников с самых неожиданных позиций. После игры он галопом, напрямую через поля, прискакал домой, где его ждала записка, переданная через детскую няню:
Дорогой, после того как твои друзья позволили нам немного поиграть, я не захотела задерживаться в клубе ради пустой болтовни и попросила Тедди отвезти меня домой. А поскольку ты этот вечер проведешь в гостях, я отправляюсь в Нью-Йорк, схожу с Тедди в театр. Вернусь поездом после спектакля или заночую у мамы.
Хелен.Стюарт прошел в свою комнату на втором этаже, чтобы переодеться к званому ужину. До сей поры он не сталкивался с муками ревности и был беззащитен перед этой новой напастью, казалось медленно разъедавшей его внутренности. Хелен нередко ездила в театр или на танцы в сопровождении посторонних мужчин, но теперь было нечто другое. Он всегда относился к Тедди с легким презрением, какое многие атлеты испытывают к художникам, но события последних шести месяцев поколебали его самоуверенность. Впервые ему пришло в голову, что Хелен может всерьез увлечься кем-то другим.
За ужином у Гаса Майерса он пребывал в дурном расположении духа, которое отнюдь не улучшилось оттого, что хозяин дома весьма развязным тоном обсуждал при всех подробности их делового соглашения. Как только все поднялись из-за стола, Стюарт отозвал Майерса в сторонку:
— Знаешь, по-моему, это была неудачная идея.
— В чем дело? — Майерс уставился на него с удивлением и тревогой. — Ты пошел на попятный? Но послушай, старина…
— Полагаю, надо отменить нашу договоренность.
— Но почему, можно тебя спросить? Кажется, я имею право это знать.
Стюарт помедлил с ответом.
— Хорошо, я скажу. Только что за столом ты говорил таким тоном, словно купил меня с потрохами, словно я мелкий клерк в твоем офисе. В нашем спортивном мире так не принято; здесь отношения более… более демократичные. Я давно знаком с присутствующими здесь людьми, и я знаю, что им твоя речь не понравилась точно так же, как мне.
— Вот оно что, — с расстановкой произнес мистер Майерс. — Теперь понимаю… — И вдруг хлопнул Стюарта по спине. — Именно таким вещам я хотел бы у тебя поучиться, это мне на пользу. Впредь обещаю не говорить о тебе так, будто ты мой… будто ты на меня работаешь. Идет?
Как ни крути, а восемь тысяч на дороге не валяются.
— Так и быть, — согласился Стюарт. — Но сегодня я здесь не задержусь. Хочу успеть на поезд до города.
— Моя машина к твоим услугам.
В десять вечера Стюарт нажал кнопку звонка у квартиры Тедди на 48-й улице.
— Я ищу мистера Ван Бека, — сказал он открывшей дверь женщине. — Мне известно, что он отправился в театр, но, может быть, вы мне скажете… — Только тут он сообразил, кем является эта женщина, и запоздало представился: — Меня зовут Стюарт Олдхорн, я женат на кузине мистера Ван Бека.
— О, заходите, — любезно пригласила Бетти. — Я все о вас знаю.
Ей было без малого сорок; полноватая, с простым невыразительным лицом, но при этом очень живая и энергичная. Они проследовали в гостиную и сели.
— Вы хотели повидать Тедди?
— Он повел мою жену в театр, и я собираюсь встретиться с ними после спектакля. Вы не знаете, в каком они театре?
— О, так Тедди с вашей женой… — У нее был легкий, довольно приятный ирландский акцент. — Он не сказал, где именно будет сегодня вечером.
— То есть вы не знаете?
— Не имею понятия, — жизнерадостно подтвердила она. — Жаль, что не могу вам помочь.
Он поднялся, не сумев скрыть страдальческую гримасу, которая не ускользнула от внимания Бетти. И тут ей действительно стало жаль этого мужчину.
— Кажется, он что-то говорил про театр, — сказала она. — Присядьте и дайте мне вспомнить. Он часто ходит в театры, а я не выдерживаю больше одной пьесы в неделю, так что все эти вещи путаются у меня в голове. А ваша жена не назначила место встречи?
— Нет. Я с опозданием решил к ним присоединиться. Она сказала только, что вернется на Лонг-Айленд поездом либо заночует у своей матери.
— Ага, вспомнила! — торжествующе вскричала Бетти, ударяя в ладоши, как в литавры. — Вот что он сказал по телефону: после театра он посадит одну даму на поезд до Лонг-Айленда и потом сразу вернется домой. Вы уж извините, наш ребенок сейчас болен, и потому все остальное быстро вылетает у меня из головы.
— Очень сожалею, что побеспокоил вас в такой ситуации.
— Все в порядке, сидите. Сейчас еще только начало одиннадцатого.
Немного успокоившись, Стюарт сел поудобнее и не отказался от предложенной сигары.
— Куда мне угнаться за Тедди, я даже и не пытаюсь, с моей-то сединой, — сказала Бетти. — Конечно, я хожу на его концерты, но там частенько засыпаю в кресле — только ему не говорите. Пока он не слишком перебирает с выпивкой и может сам найти дорогу домой, я не очень беспокоюсь о том, где он и с кем. — Заметив, как вытянулось лицо Стюарта, она сменила тон. — При всем при том он хороший муж, и мы живем дружно, каждый занят своим делом. Представьте, каково ему было бы работать рядом с детской комнатой и вздрагивать при каждом звуке оттуда? А каково было бы мне ходить с ним в гости к этой миссис Рутвен и слушать все их разговоры о высшем свете и высоком искусстве?
Стюарту вспомнились слова Хелен: «Всегда вместе — я хотела бы все делать вместе с тобой».
— У вас есть дети, мистер Олдхорн?
— Да, мой сын уже скоро будет ездить верхом.
— Ах да, вы же оба любители лошадей.
— Моя жена говорит, что она начнет снова интересоваться детьми после того, как их ноги смогут доставать до стремян. — Сказанное не понравилось самому Стюарту, и он поспешил исправиться: — То есть, конечно, она и сейчас интересуется детьми, но не позволяет им завладеть ею целиком или стать преградой в отношениях между нами. Мы всегда считали, что брак должен быть основан на совпадении интересов. Вот вы, например, разбираетесь в музыке и поддерживаете своего супруга.
Бетти рассмеялась:
— Хотела бы я, чтобы Тедди это услышал. Я ничего не смыслю в нотах, и вообще мне медведь на ухо наступил.
— Неужели? — смутился он. — А мне почему-то подумалось, что вы очень музыкальны.
— И вы не видите других причин, по которым он мог на мне жениться?
— Нет-нет, совсем напротив…
Через несколько минут он распрощался, в целом оставшись под приятным впечатлением от знакомства. После его ухода выражение лица Бетти медленно изменилось с добродушного на гневное; она подошла к телефону и набрала номер студии своего мужа:
— Вот ты где, Тедди. Слушай меня внимательно. Я знаю, твоя кузина сейчас там, и хочу с ней поговорить… Не надо врать, просто передай ей трубку. Здесь только что был ее муж, и, если ты не дашь мне с ней поговорить, дело примет серьезный оборот.
В трубке послышался неразборчивый отдаленный разговор, а затем прозвучал голос Хелен:
— Алло.
— Добрый вечер, миссис Олдхорн. Ваш муж приходил сюда, искал вас и Тедди. Я сказала, что не знаю, в каком вы театре, так что продумайте это заранее. И еще я сказала, что Тедди проводит вас на вокзал после спектакля.
— О, спасибо вам большое. Мы…
— Советую поспешить к мужу, иначе у вас будут большие неприятности, насколько я могу судить о мужчинах. Да, и вот еще что: скажите Тедди, что у Джози беспокойный сон и, если он придет поздно, пусть не вздумает прикасаться к роялю.
Тедди вернулся домой в одиннадцать. Заслышав шум, она появилась в гостиной, окруженная облаком ромашкового аромата. Он поприветствовал жену рассеянно, с отсутствующим видом и страдальческим блеском в глазах.
— Ты называешь себя большим музыкантом, Тедди Ван Бек, — сказала она. — Но мне кажется, ты больше специалист по женской части.
— Отстань, Бетти.
— Я к тебе по пустякам не пристаю, но, когда обманутые мужья начинают приходить в наш дом, тут уже не до шуток.
— Здесь другая история, Бетти. Все это осталось в прошлом.
— А по мне, так очень даже в настоящем.
— Не заблуждайся насчет Хелен. Она порядочная женщина.
— И ты в этом не виноват, я знаю.
Он устало опустил голову на руки.
— Я пытался ее забыть. Шесть лет я избегал ее, как мог. Но когда месяц назад мы встретились, все нахлынуло на меня вновь. Постарайся понять, Бет, ведь ты мой лучший друг, ты единственная из всех людей, кто меня действительно любил.
— Я и сейчас тебя люблю — когда ты хорошо себя ведешь, — сказала она.
— Не беспокойся, с этим покончено. Хелен любит своего мужа и поехала со мной в Нью-Йорк только потому, что он ее разозлил. Меня она всегда держала — и сейчас держит — на определенной дистанции… Как бы то ни было, я больше не намерен с ней видеться. Иди в постель, Бетти. А я немного поиграю.
Он поднялся, но был тут же ею остановлен.
— Сегодня ты не сядешь за рояль.
— О, прости, я забыл про Джози, — сказал он, полный раскаяния. — Ну тогда выпью бутылку пива и приду в спальню.
Он приблизился и обнял ее:
— Милая Бет, ничто не сможет нас разлучить.
— Ты плохой мальчик, Тедди, — сказала она. — Я никогда бы так плохо с тобой не поступила.
— Как ты можешь знать это наверняка, Бет? Откуда тебе знать, как бы ты поступила?
Он пригладил ее растрепавшиеся темно-русые волосы, в тысячный раз убеждаясь, что эта женщина не имеет над ним никакой колдовской власти, и в то же время понимая, что не смог бы и шести часов подряд прожить вдали от нее.
— Милая Бет, — прошептал он, — милая Бет.
III.
Олдхорны разъезжали с визитами. В последние четыре года — с той поры, как Стюарт перестал работать на Гаса Майерса, — они много времени проводили в гостях. Зимой их дети гостили у бабушки в Нью-Йорке и там же ходили в школу. Стюарт и Хелен навещали друзей в Эшвиле, Эйкене и Палм-Бич, а для летнего отдыха всегда удавалось найти какой-нибудь небольшой коттедж на Лонг-Айленде, в поместье хороших знакомых. «Дорогие мои, да этот домик только зря пустует, — говорил владелец поместья. — О плате и речи быть не может. Вы окажете нам услугу, согласившись его занять».
И как правило, они эту услугу оказывали, прилагая немало усилий к тому, чтобы поддерживать в себе неизменную готовность и энтузиазм, каковые и составляют умение быть приятными гостями, — так что постепенно это стало их «профессией». В ходе перемещений по городам и весям страны, быстро богатевшей благодаря войне в Европе, Стюарт где-то сбился с верного пути. Отметившись двумя триумфальными выступлениями на любительском чемпионате по гольфу, он в конечном счете стал профессиональным тренером в клубе, одним из основателей которого некогда был его отец. Он никак не мог обрести душевный покой и ощущал себя неудачником.
В этот раз они проводили уик-энд у одной из учениц Стюарта. После партии в гольф двумя смешанными парами Олдхорны отправились в выделенную им комнату, чтобы переодеться к ужину. Обоих переполняли негативные эмоции, накопившиеся за несколько последних, не слишком удачных месяцев. Перед тем Стюарт играл в паре с хозяйкой дома, а Хелен составила пару с другим мужчиной. Стюарт всегда страшился раскладов, когда они с Хелен противостояли друг другу; он преднамеренно смазал последний удар на восемнадцатой лунке — однако мяч как-то ухитрился закатиться в лунку. Хелен постаралась сохранить хорошую мину при плохой игре, но весь остаток дня назло супругу оказывала знаки внимания своему напарнику.
Когда они входили в комнату, на лицах обоих еще сохранялось притворно-веселое выражение, но, как только закрылась дверь, лицо Хелен помрачнело. Она села за туалетный столик и уставилась в зеркало, как будто ее собственное отражение было здесь единственной достойной компанией. Стюарт следил за ней, нахмурив брови.
— Я знаю, почему ты в таком дурном настроении, — сказал он, — хотя ты сама можешь этого и не знать.
— Я в нормальном настроении, — возразила Хелен.
— Ничего подобного. И я знаю настоящую причину, о которой ты, возможно, не догадываешься. Все потому, что я уложил тот мяч в лунку и выиграл партию.
Она очень медленно повернула голову в его сторону:
— Вот как, у меня появился еще один недостаток? Теперь, ко всему прочему, я стала плохой спортсменкой!
— Как спортсменка ты всегда на высоте, — заверил он, — но к чему этот демонстративный интерес к другим мужчинам? Почему ты глядишь на меня так, будто я… будто я отдаю душком?
— Я за собой такого не замечала.
— Зато заметил я.
Он знал, что с некоторых пор в их жизни всегда присутствовал еще какой-нибудь мужчина — какой-нибудь богач, который своим ухаживанием за Хелен давал ей то ощущение надежности и уверенности, которое не мог обеспечить Стюарт. У него не было повода ревновать к кому-то конкретно, но само по себе существование всех этих ухажеров вызывало раздражение. Его злило, когда Хелен при любом, даже самом пустяковом разногласии своими действиями давала понять, что он уже не является единственным мужчиной, целиком заполняющим ее жизнь.
— Если Энн получила какое-то удовлетворение от победы, я рада за нее, — вдруг сказала она.
— К чему эта мелочная язвительность? Сама знаешь, что ей до тебя далеко. На бостонском турнире ей не пробиться и в третий круг.
Осознав свою неправоту, она сменила тон.
— Не в этом дело. Просто мне хочется играть в паре с тобой, как прежде. Но ты сейчас должен мучиться на подхвате у всяких слабаков, вытаскивая мяч черт знает откуда после их корявых ударов. И потом… — Она помедлила с продолжением. — И потом, совсем не обязательно так любезничать со своими партнершами.
От него не ускользнули презрительные нотки в ее голосе — за притворной ревностью скрывалось растущее безразличие. А ведь было время, когда настороженный взгляд Хелен неотрывно следовал за супругом, случись тому танцевать на вечеринке с другой женщиной.
— Моя любезность — часть моей работы, и только, — ответил он. — Этим летом уроки приносили мне по три сотни в месяц. Что, как не эти любезности, даст мне возможность через неделю поехать в Бостон и увидеть твою игру на турнире?
— Ты должен увидеть мою победу, — заявила она. — Ты это знаешь?
— Этого я хочу больше всего, — автоматически подтвердил он, но уже в следующий момент, покоробленный ее неуместно вызывающей интонацией, подумал: а так ли ему на самом деле важно, победит она или нет?
В тот же самый момент Хелен взглянула на ситуацию с иной точки зрения — она по-прежнему могла выступать на любительских турнирах, куда Стюарта как профессионала уже не допускали, так что коллекцию на стеллаже теперь пополняли только ее кубки; то есть ради ее благополучия он отказался от спортивных состязаний, без которых когда-то не мог себя и помыслить.
— Ох, Стюарт, мне так жаль! — со слезами на глазах произнесла она. — Какая досада, что ты не можешь заниматься тем, что так любишь, тогда как мне это не возбраняется. Пожалуй, мне не следует этим летом играть на турнирах.
— Глупости, — сказал он. — Еще не хватало, чтобы ты все эти месяцы промаялась от скуки.
Она сразу подхватила эту мысль:
— Конечно, ты бы не хотел видеть меня такой. Я создана для спорта; ты сам научил меня почти всему, что я умею. Но мне бы хотелось как-то тебе помочь.
— Тогда попытайся вспомнить, что я — твой лучший друг. Иногда ты ведешь себя так, будто мы соперники.
Она молчала, понимая, что он прав, но не желая признавать это вслух. А затем волной нахлынули другие воспоминания — об упорстве и самоотверженности, с какими он преодолевал невзгоды последних скитальческих лет; и Хелен, приблизившись к мужу, крепко его обняла.
— Милый, милый мой, все еще наладится. Вот увидишь.
На следующей неделе она одержала победу в финале бостонского турнира. Стюарт, следивший за игрой с трибуны, очень гордился женой, одновременно надеясь, что этот успех не подхлестнет ее самолюбие, а, напротив, снизит напряженность между ними. Его давно тяготил этот конфликт, возникший из стремления обоих супругов к успехам и победным результатам в одних и тех же сферах.
Он последовал за ней до здания клуба, удивляясь и слегка ревнуя при виде окружившей ее толпы восторженных почитателей. Клуба он достиг одним из последних, но на входе был остановлен привратником:
— Профессионалы обслуживаются в нижнем зале, сэр.
— Все в порядке, моя фамилия Олдхорн, — сказал он и уже было двинулся внутрь, но привратник встал на его пути.
— Извините, сэр. Я понимаю, что миссис Олдхорн играла в этом матче, но у меня строгие инструкции: направлять всех профессионалов в нижний зал. А вы, насколько мне известно, профессионал.
— Послушайте… — начал Стюарт, свирепея, но умолк, заметив, что к ним прислушиваются стоящие поблизости люди.
— Ладно, нет проблем, — пробурчал он и пошел прочь.
Воспоминание об этом инциденте не давало ему покоя, и спустя несколько недель именно оно сыграло определяющую роль в принятии Стюартом внезапного решения. Он давно уже носился с идеей вступления в канадские военно-воздушные силы для последующей службы во Франции. Он знал, что его отсутствие не повлечет за собой каких-либо серьезных материальных затруднений для Хелен и детей; и вот при встрече с несколькими старыми друзьями, также заразившимися этим беспокойством 1915 года, идея разом воплотилась в жизнь. Реакция Хелен его озадачила: она была не столько огорчена или встревожена, сколько возмущена тем, что он ее якобы «обхитрил».
— Мог бы сказать мне заранее! — сетовала она. — Уезжая так внезапно, без предупреждения, ты оставляешь меня одну, когда я к этому не готова.
При всем при том она была впечатлена его поступком; Стюарт вновь предстал в ее глазах блистательным и непостижимым героем, как в те дни, когда они впервые встретились. Он был бойцом по своей природе; мир для него являлся лишь вынужденным перерывом между войнами, а долгий мир мог оказаться попросту губительным. Теперь же его манила и ждала самая опасная из всех игр — и Хелен не могла ничего возразить, поскольку это пошло бы вразрез с логикой всей их совместной жизни.
— Это моя стихия, — уверял он, радостно возбужденный и как будто сразу помолодевший. — Еще несколько лет такого существования, и я мог бы стать горьким пьяницей, превратиться в развалину. Я чувствовал, что теряю твое уважение, а теперь надеюсь его вернуть, пусть даже находясь вдали от тебя.
Хелен снова гордилась своим мужем и рассказывала всем знакомым о его скором отъезде на фронт. Но когда одним сентябрьским вечером она вернулась домой из города, горя желанием сообщить некую важную новость, супруг встретил ее с убитым видом.
— Стюарт! — крикнула она с порога. — Я получила… — И осеклась. — Что с тобой, милый? Что произошло?
— Мне дали от ворот поворот, — сказал он безжизненным голосом.
— Что?
— Из-за левого глаза. — Он горько рассмеялся. — Помнишь того недотепу, зацепившего меня клюшкой? Теперь этот глаз почти слеп.
— И ты ничего не можешь сделать?
— Ничего.
— Стюарт! — Она смотрела на него в ужасе. — А я только собралась тебе сказать… Специально тянула, думая преподнести это как сюрприз. Эльза Прентис формирует отряд Красного Креста, и я записалась в него медсестрой, чтобы мы оба отправились во Францию — это было бы прекрасно. Как раз сегодня мы примеряли форму и закупали снаряжение. Отплываем в конце следующей недели.
IV.
Хелен превратилась в смутную фигуру среди множества ей подобных на борту судна, затемненного из-за угрозы нападения субмарин. Когда пароход окончательно растаял в туманном будущем, Форрест покинул причал и побрел в восточном направлении по 57-й улице, неся тяжкий груз расставания, к которому ему еще предстояло привыкнуть. Но вместе с тем он обрел и другое, давно забытое ощущение: впервые за двенадцать лет он оказался в одиночестве, сам по себе — и, видимо, уже навсегда. Зная Хелен и зная войну, он был уверен, что супруга его успешно пройдет через это испытание, но совершенно не мог представить себе картину их совместной жизни после ее возвращения. Его списали за негодностью — так что она в конечном счете одержала победу. Было очень странно и грустно наблюдать такой финал их брака.
Он достиг Карнеги-холла, где уже гасли окна по завершении вечернего концерта; в глаза бросилась афиша с именем Теодора Ван Бека, написанным самыми крупными буквами. Стюарт стоял перед зданием, когда открылась зеленая дверь служебного входа и на улицу вышла группа людей в вечерних костюмах. Стюарт и Тедди оказались лицом к лицу еще до того, как узнали друг друга.
— Вот так встреча! — сердечно приветствовал его Тедди. — Хелен уже отплыла?
— Только что.
— Я вчера встретил ее на улице, хотел пригласить вас обоих на мой концерт, но она рассказала о своем отъезде. Надо признать, она настоящая героиня, не всякий на такое решится… Ты знаком с моей женой?
Стюарт и Бетти улыбнулись друг другу.
— Да, мы встречались.
— Однако я этого не знал! — воскликнул Тедди. — За женщинами нужен глаз да глаз, особенно когда у них не за горами старческий маразм… Послушай, Стюарт, мы с компанией сейчас едем к нам домой. Скромная вечеринка, никакой громкой музыки, просто ужин да, может, парочка юных поклонниц, которые будут называть мою игру божественной. Буду рад, если ты к нам присоединишься. Полагаю, тебе сейчас чертовски одиноко без Хелен.
— Но я не думаю…
— Соглашайся. Эти девицы заодно и тебя объявят божественным.
Чувствуя, что его приглашают из наилучших побуждений, Стюарт согласился. Он редко бывал на вечеринках такого сорта и потому был удивлен при виде множества знакомых лиц. Тедди предстал в образе светского льва, самоуверенного и скептического одновременно. Стюарт слушал, как он излагает миссис Кассиус Рутвен одну из своих излюбленных теорий:
— Те, кто пытается основать свой брак на совместной деятельности, как правило, заканчивают соперничеством. Складывается нелепейшая ситуация: умные и сильные мужчины вынуждены вести борьбу с еще недавно скромными и хрупкими женщинами. Нет, мужчина должен соединять свою судьбу с женщиной, которая будет ему благодарна, как Бетти благодарна мне.
— Ты не очень-то задирай нос, Теодор Ван Бек, — вмешалась в разговор Бетти. — Поскольку ты считаешься хорошим музыкантом, уж лучше тебе выражать мысли в музыке, а языком своим молоть поменьше.
— Я не согласна с вашим мужем, — сказала миссис Рутвен. — Взять, к примеру, английских женщин: они охотятся вместе со своими мужьями и на равных с ними занимаются политикой, что лишь способствует укреплению семьи.
— А вот и нет, — возразил Тедди. — Как раз поэтому в английском обществе и царит неразбериха, как ни в одном другом. Мы с Бетти счастливы благодаря тому, что наши интересы ни в чем не пересекаются.
Его очевидное преуспевание и бьющий через край оптимизм действовали Стюарту на нервы, напоминая о его собственной неудавшейся жизни. В те минуты ему не дано было знать, что финал этой жизни никто не посмеет назвать провальным. И он, конечно же, не мог заранее прочесть прекрасную эпитафию, которая через три года будет гордо высечена на его солдатской могиле, как не мог предположить, что его тело, никогда не щадившее себя в спорте и на войне, окажется способным на еще одно, последнее героическое усилие перед уходом в вечность.
— Меня забраковали, — жаловался он миссис Рутвен, — и теперь я обречен торчать здесь приписанным к «Эскадрону А»,[34] если только наша страна не вступит в войну.
— А Хелен, стало быть, уехала. — Миссис Рутвен посмотрела на него задумчиво. — Никогда не забуду вашу свадьбу. Вы оба были так красивы и так идеально подходили друг другу! Об этом говорили все, кто вас видел.
Стюарт помнил те дни; и это воспоминание было сейчас едва ли не единственным, еще доставлявшим ему истинную радость.
— Да, — согласился он, — полагаю, мы были красивой парой.
Странный приют[35].
[35].Синеглазая девочка с еще не сошедшим летним золотистым загаром повторно позвонила в дверь дома Эплтонов, а затем обернулась к стоявшей позади негритянке.
— Там внутри кто-то есть, Хейзелдаун, я слышу шаги. Оставь чемодан на крыльце и можешь возвращаться к миссис Мартин.
— А вы уверены, что эти люди вас ждут?
— Миссис Мартин договаривалась по телефону с двумя семьями, так что если не у Сиднеев, то здесь меня должны принять. На улице уж точно не останусь, — добавила она с вымученной улыбкой.
Девочку звали Долли Хейнс, ей было тринадцать лет.
Дверь наконец распахнулась, и Долли увидела совершенно незнакомого парня. Озадаченная, она вновь повернулась к Хейзелдаун:
— Нет, подожди. Возможно, тут какая-то ошибка.
— Эплтоны куда-то запропастились, — сказал парень. — Меня впустила служанка, но теперь и та неизвестно где.
Видя ее колебания и отметив про себя, что девчонка очень даже ничего, он поспешил добавить:
— Но ты заходи, буду рад компании. Я тут отираюсь уже часа два.
Лет пятнадцати, высокий (но не долговязый), с румянцем во всю щеку и улыбкой во весь рот; одет свободно и просто. Долли он сразу понравился, и этого было достаточно, чтобы принять решение.
— Спасибо большое, Хейзелдаун, — сказала она. — Передай почтальону этот мой адрес и не забудь принести мои вещи из прачечной, когда будут готовы.
Парень взял ее чемодан, и Долли последовала за ним в гостиную, где оба устроились на диване и уже через пять минут болтали непринужденно, как давние друзья.
Кларк Кресуэлл включил радио.
— Мне начинает казаться, что это мой собственный дом, — сказал он. — Ты бывала здесь раньше?
— Это будет уже третий раз — если они меня примут. Я вот так переезжаю из дома в дом с самого апреля, когда заболел папа. Жуть как устала от всего этого.
— Могу тебя понять. — Кларк помрачнел. — Мои родители погибли при наводнении в Китае, когда мне было два года, и меня прислали оттуда домой, как заказную бандероль. С той поры я везде только гость. Но у Эплтонов я не живу, просто приглашен на обед. В моей школе сейчас эпидемия кори, и я приехал погостить к своей тете, мисс Грейс Терхьюн.
При этом имени Долли машинально распрямила спину:
— Ого, да она замдиректора в моей школе!
— Но я в этом не виноват.
Конечно, у нее и в мыслях не было в чем-то его винить.
— Давай затопим камин, — предложил он, и Долли согласилась, что горящий камин — это здорово.
Они сидели у огня, болтая о том, какие вещи нравятся парням в девчонках, и о всякой такой всячине, пока не объявилась служанка, которая позвала Долли к телефону. Звонила миссис Эплтон:
— Извини за задержку, Долли. На шоссе близ Аннаполиса мы сбили свинью и подумали, что это был человек. Она была ну прямо как человек… Я велела Эвелин приготовить ужин для тебя и Кларка.
Перед возвращением в библиотеку Долли оглядела себя в зеркале. Радостное чувство, которое она сейчас испытывала, было особенным, не похожим на другие счастливые моменты в ее жизни, и она захотела выяснить, как это отразилось на ее внешности. Вновь усевшись перед камином, она сказала:
— Продолжим.
— А на чем мы остановились? — спросил Кларк.
На другой день почтальон доставил ей приглашение на вечеринку в Хеллоуин и письмо от отца:
Ты всегда огорчалась, что у нас так мало родни. Ну вот, один родственник у тебя объявился. Мой кузен Чарли Крейг (твой дядя!) возвращается домой, проведя десять лет в Европе. Он живет по адресу: Сент-Пол-стрит, 2008. Навести его — он писал, что в мое отсутствие будет рад дать тебе приют или же задать перцу. Он, вообще-то, с причудами, но думаю, тебе он понравится.
Новость была очень интересной, но в данное время ее перевешивало по значимости присутствие в городе Кларка Кресуэлла. Правда, присутствие это было сродни призрачному, так как Долли за всю неделю больше ни разу его не видела. В конце концов она стала наводить справки о нем среди школьных подруг, которые, в свою очередь, подключались к розыскам Кларка, и вскоре тот превратился в своего рода легенду: «Встречал ли хоть кто-нибудь Кларка Кресуэлла?».
В субботу Долли проштудировала телефонный справочник, и вот тогда-то факт приезда в город дяди Чарльза вдруг обрел особую, исключительную важность. А все потому, что мисс Грейс Терхьюн, тетя Кларка, как оказалось, проживает всего-то через дом от ее дядюшки.
Первоначально на этот день у Долли был запланирован поход в «Тысячу мелочей», но теперь шопинг уступил место родственному долгу — необходимости проведать дядю.
Сент-Пол-стрит находилась в самой старой части города. Летним днем прохожий, заглянув в распахнутые высокие окна старинных зданий, мог разглядеть в глубине комнат фамильные портреты, провисевшие на стенах добрую сотню лет.
Но в этот день на окнах дома под номером 2008 были опущены шторы, а на звонок Долли так долго никто не отвечал, что она уже было собралась уходить. Но вдруг дверь чуть-чуть приоткрылась, и молодая женщина с птичьим личиком проворковала:
— Что такое?
— Я Долли Хейнс. Пришла повидать моего дядю Чарли.
Миниатюрная особа внимательно ее оглядела, а Долли, в свою очередь, нашла ее очень миловидной на кукольный манер, с аккуратной — волосок к волоску — прической и сине-зелеными глазами.
— Кто вас сюда направил? — спросила женщина.
— Мой папа. Он хотел, чтобы я познакомилась с дядей Чарли, я его еще ни разу не видела.
Женщина, немного помедлив, сказала:
— Ладно, сейчас разберемся. Заходите.
Долли перешагнула порог, и дверь закрылась за ее спиной. В доме царил полумрак. Марлевые прямоугольники на стенах отмечали местоположение картин; такой же марлей были завешены часы, бюсты, светильники и книжные полки.
— Кажется, я поторопилась с визитом, — сказала Долли. — Я в курсе, что дядя Чарли только что вернулся из Европы.
— Откуда вы это знаете?
— Мне написал папа. — Учитывая не слишком теплый прием, Долли порадовалась, что не забыла прихватить отцовское письмо. — Вот, можете взглянуть.
Женщина взяла письмо и поднесла его к единственной тускло-оранжевой лампе, горевшей в холле. Затем она сказала: «Подожди минуту, девочка, оставайся здесь», — и взлетела по длинному лестничному пролету, после чего сверху донесся звук открываемой и захлопываемой двери.
Оставшись в одиночестве, Долли обратилась мыслями к дому через один от этого, но вскоре грезы ее прервал появившийся на лестнице мужчина — рослый и красивый, с ниточкой светлых усиков, оттеняющих верхнюю губу.
— Приветствую! — сказал он, дружески пожимая ей руку. — Темновато здесь, а?
— Вы — мой дядя Чарли?
— Что? Нет-нет, меня зовут Редферн — майор Редферн. К сожалению, старина Чарли сегодня не в лучшей форме. Проблемы с печенью… Вы живете в этом городе?
— Я жила здесь с папой, но ему из-за артрита пришлось переехать в Нью-Мексико…
И Долли по инерции продолжила рассказ, перескакивая с предмета на предмет, хотя ей еще даже не предложили сесть, но майор Редферн прервал ее неожиданным вопросом:
— У вас, наверное, скоро первый выход в свет?
— У меня? Нет, мне до этого еще далеко. Но я знаю многих дебютанток, недавно закончивших мою школу.
— Вот как? А кого именно? Дело в том, что у меня были рекомендательные письма к нескольким дебютанткам, но я их куда-то засунул, не могу найти.
Долли начала перечислять знакомых ей дебютанток. И вновь майор Редферн не дал ей договорить:
— Дакни? Это, случайно, не дочь Л. П. Дакни, который в понедельник вечером устраивает большой бал?
— Она самая. В церкви я сижу как раз позади нее.
Тут майор, оставив на столике шляпу и трость, направился к лестнице со словами:
— Забыл кое-что наверху.
— Если дядя Чарли нездоров, передайте ему наилучшие пожелания, — вдогонку сказала Долли. — Я зайду как-нибудь в другой раз.
— Нет-нет, подождите здесь. Он будет рад с вами повидаться.
Чуть погодя вниз по лестнице спорхнула птицеподобная дамочка, за которой следовал майор Редферн. На сей раз женщина держалась любезнее, представившись как мисс Уилли Шугру и добавив:
— Ваш дядя сегодня не сможет с вами повидаться, но он передает самый горячий привет.
— Ничего, мой папа тоже нездоров, так что я отлично все понимаю.
— Между прочим, я профессиональная сиделка, — начала мисс Уилли, — но я…
Майор Редферн резко ее оборвал:
— Позволь говорить мне. — Он повернулся к Долли. — В доме Чарли вам всегда рады. Если захотите, вы можете какое-то время пожить здесь.
— Сейчас я живу в одной семье и не могу так сразу от них съехать, — сказала Долли, чувствуя, что визит пора заканчивать. — Но я обязательно загляну к вам в ближайшее время. Передайте дяде Чарли, что я желаю ему скорее поправиться.
— Что ж… Возможно, завтра мы увидимся в церкви, — сказал майор. — Вы какую церковь посещаете?
Долли назвала ему свой приход.
Вновь очутившись на улице, она и думать забыла о дяде Чарли. Сейчас ее волновал совсем другой вопрос: что, если она попросит миссис Эплтон пригласить Кларка к обеду? Допустимо ли для гостя обращаться с такой просьбой к хозяевам? Но если этого не сделать, она может никогда больше не увидеть Кларка — столь мрачная перспектива вызвала в ней бурю протеста. Как-никак миссис Эплтон была лучшей подругой ее мамы. И по возвращении в дом Эплтонов она сразу направилась в хозяйские апартаменты на втором этаже, с беззвучным шевелением губ репетируя свою просьбу.
Однако в полушаге от закрытой двери она остановилась, внезапно расслышав свое имя, просочившееся в замочную скважину.
— Долли находится здесь потому, что ей некуда больше податься.
— Но я не понимаю, мама, почему именно мы должны ее содержать? Или ее отец хочет, чтобы она всю жизнь кочевала по гостям?
— Не ожидала от тебя таких слов, Лайла.
— Извини, не сдержалась. Я ведь уже давно пригласила к нам этих девчонок, так ждала их, а тут вдруг появляется Долли и занимает гостевую комнату. Вот и говори после такого, что своя рубашка ближе к телу!
Долли на цыпочках отступила в гостевую комнату, спешно собрала чемодан, оставила миссис Эплтон записку — мол, дядя Чарли пригласил ее на неделю к себе — и незаметно выскользнула из дома.
Утром она отправилась в церковь вместе с майором Редферном. А вечер накануне прошел в довольно странной суете: майор самолично выколачивал многолетнюю пыль из постели, а мисс Уилли бестолково порхала туда-сюда, ничуть не походя на профессиональную сиделку, которая ухаживала за отцом Долли прошлой весной.
— Чертовски досадная осечка вышла с этими рекомендательными письмами, — рассуждал майор по дороге к церкви. — Разумеется, я приехал сюда, чтобы позаботиться о твоем дяде Чарли, но я все же рассчитывал хоть немного развлечься. А теперь не могу отыскать эти письма. Будь добра, при встрече представь меня той самой девушке — как бишь ее зовут?
Долли охотно согласилась помочь. Когда прихожане толпой повалили в церковь, она перехватила Анджелу у входа и тут же познакомила ее с майором. Анджела, девушка по натуре приветливая и в свете грядущего бала исполненная чувства собственной значимости, была в восторге от такого интересного знакомства.
— Долго вы пробудете в наших краях, майор Редферн?
— Не могу сказать точно. Я ухаживаю за больным дядей Долли и еще не имел возможности осмотреть город. Да и чужаку в нем податься особо некуда.
— Скоро вы перестанете чувствовать себя чужаком. Мы здесь не зря гордимся своим гостеприимством.
Во время службы Долли, мысленно разделив помещение церкви на несколько секторов, изучила их один за другим в надежде увидеть высокую юношескую фигуру, но тщетно. С тяжелым сердцем она двинулась по проходу вслед за майором и Анджелой.
— Вы просто обязаны быть на балу, — говорила Анджела. — Сейчас уже поздно посылать формальное приглашение, но вот я пишу «понедельник, вечер» на своей визитке — это заменит пригласительный билет.
По выходе из церкви на солнечную улицу Долли впервые заметила, что, хотя майор и наделен весьма эффектной внешностью, нос его сильно смахивает на спусковой крючок — если еще немного надавить на его кончик, тот коснется губы и грянет выстрел. «А он, должно быть, завзятый бабник, — подумала она. — Как и Кларк — тот еще мастер кружить девчонкам головы. И все же интересно: куда он пропал? Вернулся в свою школу?» Она должна была это выяснить — и как можно скорее.
Ей не удалось скрыть свое нетерпение, и майор на обратном пути строго заметил:
— Это невежливо — так поспешно расставаться с собеседником. Тебе не мешало бы подучиться хорошим манерам.
— Извините.
— Впрочем, это же Америка, чему я удивляюсь? — снисходительно молвил майор и продолжил размышлять вслух: — А малютка Дикни — тот еще фруктик. В голове ветер гуляет вовсю. Такую раскрутить — плевое дело.
— А зачем вам ее крутить? — спросила Долли.
— Что? — Майор взглянул на нее озадаченно. — А, это просто такое выражение.
Они шли мимо дома мисс Терхьюн… Что там за розовая табличка на двери? Приблизившись еще на несколько шагов, Долли прочла одно слово: «Корь».
Майор не мог не заметить ее смятение.
— Что такое? — спросил он.
— Я забыла… Мне надо зайти в аптеку.
— Что ж, зайди. И кстати, не стоит сообщать всем подряд, что твой дядя вернулся. Он не хочет, чтобы весь город узнал о его болезни.
В аптеке она набрала номер мисс Терхьюн и попросила к телефону Кларка Кресуэлла.
— Я увидела на твоей двери этот знак…
— А я-то надеялся, что его никто не заметит.
— Я сейчас живу у моего дяди через дом от тебя, — быстро сказала она. — Вот и решила позвонить.
— У меня не постельный режим; слоняюсь по дому, слушаю радио. Постой-ка, это не на твоей крыше слуховое окно сделано в такой занятной будке — типа коробочки для пилюль?
— Так и есть. К этому окну ведет лесенка сразу от двери моей комнаты.
— Тогда после ужина поднимайся на крышу, а я буду смотреть из своего слухового окна. Через стекло ты корью не заразишься.
— Моему дяде это не понравится, — сымпровизировала она. — Кроме того, мне нужно готовить костюм для Хеллоуина. Так что пока!
В рассеянных чувствах Долли вернулась домой и, войдя в мрачный холл первого этажа, вновь ощутила себя одинокой и никому не нужной. На лестнице она встретила мисс Уилли и спросила:
— Моему дяде не стало лучше? Могу я его повидать?
— Не сегодня. Он все еще очень слаб.
— Он знает, что я здесь?
— Да, и он хочет, чтобы ты чувствовала себя как дома.
После ужина Долли занялась своим маскарадным костюмом; майор сосредоточенно курил, а мисс Уилли откровенно бездельничала.
— Где будет проходить твоя вечеринка? — спросила она у Долли.
— Здесь неподалеку.
— В доме у кого-то из подруг?
— Само собой. У девочки, которую я знаю всю жизнь.
— Ну разве не здорово! — сказал майор, обращаясь к мисс Уилли. — Мы с Долли завтра вечером славно повеселимся. Чертовски досадно, что тебе придется сидеть дома при старине Чарли.
Мисс Уилли никак не среагировала на его слова и продолжила расспрашивать Долли:
— А что у тебя за костюм?
— Просто черная накидка с маской — ну, вроде как ведьма. Будем ходить по округе, жутко завывать и все такое.
— А хозяева того дома, они люди богатые?
— Заткнись! — цыкнул на нее майор.
Взглянув на него еще раз, Долли окончательно решила про себя, что майор ей не нравится. Он был ничуть не лучше этой мисс Уилли. И зачем только дядя Чарли водится с такими людьми?
— Тебе нравится в школе? — быстро спросила мисс Уилли.
— Очень нравится. И мне на завтра много задано по английской истории.
С этими словами она, взяв шитье, отправилась наверх. Проходя мимо комнаты дяди Чарли, она задержалась — было сильное искушение приоткрыть дверь и взглянуть на больного. Вряд ли за ним хорошо ухаживают — Долли уже убедилась, что сиделка из мисс Уилли никудышная.
Однако она воздержалась от подглядывания и прошла дальше, в свою комнату на третьем этаже. Рядом с ее дверью находилась небольшая аккуратная лесенка, ведущая к слуховому окну, и Долли вдруг захотелось узнать, действительно ли Кларк ждет ее через одну крышу отсюда?
Поддавшись порыву, она наспех поправила волосы перед зеркалом, после чего поднялась по лесенке, толкнула наклонную створку окна и выбралась на крышу. Свежий осенний воздух подействовал на нее благотворно: чувство подавленности улетучилось. Она передернула плечами — не от холода, а как бы стряхивая остатки неприятных впечатлений, полученных внизу.
Справа от нее спускалась в проулок пожарная лестница, а на север тянулся ряд смежных плоских крыш с четырьмя старомодными башенками. Вторая башенка должна была находиться на доме мисс Терхьюн. Покрытие из сцементированной гальки частично поглощало звук шагов. По мере ее приближения к башенке в параллелепипеде застекленных рам все явственнее проглядывало лицо, а затем она услышала приглушенный крик:
— Эй, ты меня слышишь?!
— Господи, ну конечно же! — отозвалась она, останавливаясь у ближайшей дымовой трубы.
— Я не был уверен, что слышишь, — пояснил Кларк. — Зову тебя с того момента, как увидел на крыше, а сижу я тут уже битый час. Почему ты задержалась?
— Я же сказала, что не приду.
— Да, но девчонки всегда так говорят. Хотя, если честно, я уже и не верил, что ты придешь. Собирался в отместку пролезть в твое окно и заразить тебя корью, чтобы нас заперли на карантин вдвоем.
— Вид у тебя самый дурацкий в этой будке, — сказала Долли. — И ты думаешь, я согласилась бы с тобой вдвоем сесть там на карантин?
— У тебя на крыше вид не менее дурацкий. Это еще вопрос, кто из нас в более глупом положении: ты, потому что не можешь сюда войти, или я, потому что не могу отсюда выйти.
— Да и все эти крыши — сплошная нелепость, разве нет?
— И как же тебя угораздило жить в таком старом нелепом городе?
Она уже хотела ответить дежурным: «Я не знаю», когда вдруг поняла, что и вправду не знает этого. Ее пребывание здесь — по соседству с дымовой трубой на «проспекте» из смежных крыш — казалось не более абсурдным, чем пребывание в любом другом из множества мест, которые она переменила за последние месяцы.
Следующая фраза Кларка прозвучала как отзвук ее собственных мыслей:
— Я глядел на облако, и вдруг из него вышла ты.
Это было уже слишком. Но Долли не могла сказать: «Открой свое окно, я спущусь к тебе, и мы будем вместе болеть корью». Все, что она смогла сказать, прозвучало так:
— Ну, до встречи. Для больного ты выглядишь совсем неплохо.
— Уже уходишь?
— Я должна быть в своей комнате.
— Да брось ты! Твой дядя сердиться не будет, судя по тому, что рассказывала о нем моя тетка, — они давно знакомы.
На миг ею овладело искушение рассказать Кларку все. Но он так чудесно смотрелся в своей стеклянной темнице! Нет, Долли не могла допустить, чтобы его хоть краешком коснулись ее личные проблемы и невзгоды.
Она допоздна засиделась над домашним заданием, и настроение ее отнюдь не улучшил визит мисс Уилли, которая влетела в комнату с магазинными сэндвичами и очередным приветом от дядюшки Чарли.
— Его осматривал доктор?
— Разумеется.
Однако Долли уже не принимала на веру ее слова.
Следующим вечером, расставшись со школьными подругами под стрекот взаимных заверений о скорой встрече на вечеринке, она поднималась по лестнице дядюшкиного дома, раздумывая, не послать ли телеграмму папе, когда из комнаты майора донесся голос мисс Уилли:
— Запонки были при тебе во время отъезда.
— Они и сейчас где-то здесь, вот только где именно? Впрочем, я всегда могу позаимствовать запонки дяди Чарли.
Мисс Уилли рассмеялась. Это был неприятный смех, пронзительный и сдавленный одновременно, — как голос затравленной птицы, никогда не знающей, когда ей можно запеть, а когда нельзя. Долли, чувствуя себя более раскованной после привычного дня в школе, вновь собралась заглянуть к дяде Чарли, но внезапно усилившаяся перебранка в комнате майора заставила ее поспешить наверх.
«Как же мне быть? — размышляла она. — Обращаться за помощью к посторонним будет неправильно, это все же дом моего родственника».
Через какое-то время, спускаясь по лестнице, Долли услышала голоса майора и мисс Уилли, продолжавших ругаться в нижнем холле, и подалась было назад. Но по тому, как внизу вдруг притихли, стало ясно, что они услышали ее шаги, и Долли пришлось продолжить спуск.
Майор был при полном параде — во фраке с белым галстуком. Его трость, взятая на изготовку, как ружье, его ослепительно-белые перчатки и тонкое колечко его монокля — все указывало на то, что нынче вечером он будет иметь успех на балу в доме Анджелы Дикни. Сама мысль об этом возмутила Долли. Она даже пожалела о том, что представила его своей старшей подруге.
— Ага, вот еще одна будущая дебютантка, — галантно приветствовал ее майор. — Подвезти вас куда-нибудь, мисс?
— Нет, не стоит. Мне идти недалеко.
Во время праздничного застолья и в процессе последующего угадывания друзей за черными атласными масками Долли неотступно преследовал образ этого англичанина. До той поры она и понятия не имела, что такое ненависть, благо отец ее делал все, чтобы защитить оставшуюся без матери девочку от недобрых веяний большого мира.
Участники маскарада, числом около двух дюжин — все в черных масках или с напудренными до клоунской белизны лицами, — готовились к выходу на улицу для главного развлечения этой ночи. В толчее перед дверью Долли вдруг шутки ради мазнула напудренной рукой по выглядывавшему из-под маски уху Джона Гамильтона.
— Прекрати! — взвился тот. — Если приспичило дурачиться, иди мажь своего приятеля.
— Какого такого приятеля? — удивилась Долли.
— А то не знаешь? Уже всей школе известно его имя — Кларк Как-его-там.
— Кларк Кресуэлл? Разве он тоже здесь?
— Да вот же он, лопает мороженое.
В тот же миг хриплый мужской голос перекрыл подростковый галдеж:
— Внимание, все выходим по одному! Не волнуйтесь, девочки и мальчики, это простая формальность.
— Не иначе это детектив! — шепнул Джон на ухо Долли. — Могу поспорить, в этом доме что-то украли.
Но Долли его уже не слушала. Когда все потянулись к выходу, она стала искать глазами Кларка, зная, что скоро придется натянуть маску, а в ней обзор будет гораздо хуже. В дверях кто-то приподнял край маски над ее лбом, и все тот же хриплый голос произнес:
— Проходите, юная леди.
Она шла предпоследней, за ней была только девчонка с лицом, густо покрытым пудрой. У крыльца хозяин дома вполголоса беседовал с тремя мужчинами, державшими руки в карманах. Ряженая компания сгрудилась на тротуаре неподалеку.
— Продолжайте гулять, ребята, — громко обратился к ним хозяин. — То, что здесь произошло, вас не касается.
А еще миг спустя откуда-то из темноты трелью донесся высокий, как птичий щебет, смех.
Мисс Уилли! Она здесь — но под которой из масок? И где-то здесь же должен быть Кларк. Ага, вон та высокая фигура! Долли бросилась к нему и подняла свою маску.
— Ну и ну! — воскликнул он. — Интересно, где находилась ты, когда пропали бриллианты короны? Уверен, они сейчас при тебе.
— А я была уверена, что у тебя корь.
— Доктор тоже был в этом уверен, только ошибочка вышла. Он решил, что если вся моя школа слегла с корью, то и у меня обязательно должна быть корь. — Кларк наклонился и заглянул ей в лицо при свете уличного фонаря. — Да ты вся дрожишь! Что случилось?
Долли не удержалась и всхлипнула.
— Я боюсь за дядю Чарли. Они меня к нему не допускают.
— А кто такие «они»?
— Его знакомые, поселившиеся в доме. — Даже сейчас, испуганная и встревоженная, она не позволила себе вдаваться в детали.
— Могу я чем-то помочь?
Они шли чуть позади остальных ребят. И тут она сказала:
— Думаю, он сейчас один в доме. Я хочу его увидеть. Пойдешь со мной?
Дверь оказалась заперта, а ключей от дома дяди Чарльза у Долли не было.
— Мне необходимо повидаться с дядей, — сказала она. — Может, забраться по пожарной лестнице из переулка? Она подходит к самому окну его спальни.
Кларк заглянул за угол дома и сообщил:
— Не выйдет. От края лестницы до земли футов десять. Но мы можем пройти через дом моей тети и оттуда по крыше.
Дом мисс Терхьюн был погружен в темноту, но над крышей сияли холодным светом осенние звезды.
— Теперь расскажи мне, в чем тут дело, — потребовал Кларк, когда они очутились наверху.
А все дело было в ее упрямой гордости, но и это она сказать не могла.
— Красивые звезды, — произнесла она. — Как фарфоровые глаза в небе.
— Знаешь, ты самая занятная девчонка из всех, кого я встречал до сих пор. Сначала я думал, что у нас с тобой много общего, но…
— Как мы проберемся в комнату дяди Чарли? — прервала его Долли.
— По пожарной лестнице, конечно. Подняться по ней не удалось, но теперь мы можем спуститься.
Ночь была прохладной, но Долли совершенно не чувствовала холода. Они начали спуск по железному скелету лестницы; Кларк шел первым — с тем расчетом, чтобы подхватить Долли, если она вдруг упадет. На второй сверху площадке они остановились перед темным окном.
— Раму заклинило, — немного повозившись, прошептал Кларк. — Попробую потянуть сверху.
Это сработало, и через минуту Долли уже была внутри.
— А мне можно войти? — спросил Кларк с пожарной лестницы.
— Да… И включи свет.
Со щелчком выключателя из мрака возникла постель: гора одеял и подушек метровой толщины, обильно покрытая пылью.
Никакого дяди Чарли тут не было, причем уже давным-давно. И Долли все стало ясно как день.
— Можно мне сегодня остаться у вас? — спросила она. — Как думаешь, мисс Терхьюн позволит мне переночевать в ее доме?
— В этом можешь не сомневаться.
— Тогда идем, — сказала она. — Сейчас же!
— А как быть с твоим дядей?
— Больше и слышать о нем не хочу. И не вздумай проболтаться обо всем этом мисс Терхьюн!
— Ладно, будь по-твоему. Мы скажем, что ты потеряла ключ и не смогла попасть в дом дяди.
— Быстро уходим! — встрепенулась Долли, расслышав голоса и шаги в нижнем холле.
Обычно майор Редферн не скупился на чаевые таксистам, но сейчас он ограничился отрывистым «благодарю», при этом надеясь, что водитель не запомнит, откуда и куда он вез пассажира.
Ибо майор узрел привидение в тот самый момент, когда предъявлял визитку Анджелы Дакни на входе в бальный зал. Узрел лишь мельком, у дальней стены, но даже этого майору хватило, чтобы безошибочно опознать некоего Хэпа Дж. Моррисона, субъекта, во многом схожего с самим майором по характеру и роду занятий. Им двоим здесь было явно тесновато, и майор молниеносно ретировался, даже не потрудившись засвидетельствовать свое почтение хозяевам дома.
Задержавшись у гардеробной, он уверился, что коллега-конкурент не заметил его кратковременного появления на публике.
— Мою шляпу, пожалуйста. А также плащ и трость, — произнес он самым непринужденным тоном.
Пожалуй, стоит внести ясность в этот вопрос. Майор был человеком крайне низких моральных качеств, но притом весьма высоких материальных запросов, и как раз удовлетворению этих запросов должна была послужить его балтиморская авантюра. Однако, застав Хэпа Дж. Моррисона уже вспахивающим сию тучную ниву, майор понял, что ему тут особо не поживиться.
Хотя нет — ведь еще оставалась девчонка! На обратном пути он всесторонне рассмотрел связанные с этим возможности. А когда он вылез из такси, на крыльце дома его взору предстала зябко трясущаяся фигурка в черной накидке и с таким толстым слоем пудры на лице, что он не сразу узнал в ней свою напарницу.
Открыв ключом дверь, он грубо впихнул мисс Уилли внутрь:
— Что еще за фокусы? Где ты была?
— Гляди! — объявила она, доставая из кармана браслет с изумрудами.
За ним последовали извлеченные из чулка платиновые ручные часы с бриллиантами.
— Только взгляни на это! — гордо пропела она.
— Где ты их стянула?
— На вечеринке в доме неподалеку. Больше я ничего не взяла — клянусь! Из тамошних финтифлюшек только эти две вещи стоили риска.
— Горбатого только могила исправит, — сказал майор. — А теперь слушай. Мы покидаем город немедленно. На том балу нарисовался Хэп Моррисон, так что нам здесь делать уже нечего, лучше попробуем прошерстить Атланту. Где Долли?
— Все еще гуляет со своей компанией. Они так и не догадались, кто подтянул эти вещички.
Майор снял белый шарф, аккуратно сложил его и спрятал в боковой карман.
— Значит, так: быстро собираемся, потом находим девчонку, берем ее и валим отсюда. Найдется чем промочить горло?
— В «комнате дяди Чарли» был джин.
Засим майор Редферн и мисс Уилли устремились наверх.
Долли оставила в этом жутком доме свой чемодан с вещами и весь следующий день в школе терзалась по этому поводу. Еще сильнее ее встревожил вызов в кабинет мисс Терхьюн сразу после первого урока.
— Присаживайся, Долли, — сказала классная дама и наклонилась к ней через письменный стол. — Расскажи, что вчера вечером произошло в доме твоего дяди? Мой племянник молчит как рыба.
— Все, чего я хочу, — это забрать свой чемодан, мисс Терхьюн. Он остался в том доме. А потом я вернусь к Эплтонам. И конечно же, я очень вам признательна за то, что приютили меня прошлой ночью.
Мисс Терхьюн откинулась на спинку кресла:
— Долли, мы только что получили телеграмму от твоего папы. Он скоро прибудет в Балтимор. А до его приезда тебе будет лучше оставаться в моем доме. После уроков я пошлю с тобой Кларка, чтобы забрать из дома твои вещи. И если твой дядя окажется там, передай, что я хотела бы с ним повидаться.
Когда они вдвоем подошли к дому номер 2008, дверь была распахнута настежь, а шторы на окнах фасада подняты. Долли осторожно заглянула в дверной проем и обернулась к Кларку.
— Там внутри трое мужчин. Ну как, заходим?
В ту же минуту к ним по тротуару подкатила тележка, которую толкал посыльный из транспортной конторы.
— Что вы тут высматриваете? — строго спросил он.
— В доме остался мой чемоданчик, — сказала Долли.
— Тогда обратитесь к хозяину.
Они было замялись у дверей, но посыльный буквально впихнул их в холл своей тележкой. Едва они пересекли порог, как один из мужчин сцапал Кларка за шиворот и поволок в направлении двух других — седовласого человека лет пятидесяти, неторопливо снимавшего покров с картины на стене, и мрачнолицего здоровяка с блокнотом в руке.
— Это явно не та парочка, — сказал седовласый. — Да они же просто дети… Что вам здесь нужно?
— Однако они могут работать на тех двоих… — начал здоровяк-детектив, но седовласый уже его не слушал, пристально глядя на Долли.
— Откройте-ка еще одно окно, — сказал он.
Долли встретила его взгляд без опаски, сразу почувствовав, что имеет дело с настоящим джентльменом. А когда в комнате стало светлее, он уверенно произнес:
— Ты — дочь Мортона Хейнса.
— А вы — мой дядя Чарли? — откликнулась Долли.
Мужчина с блокнотом также смотрел на нее изучающе.
— Будьте осторожны, мистер Крейг, — предупредил он, понизив голос.
— Все в порядке, — сказал Чарльз Крейг. — Это моя племянница.
И тут Долли приняла одно из тех молниеносных решений, которые порой втягивали ее в неприятности, но могли сослужить и добрую службу. Она твердо решила никому не рассказывать всю правду о случившемся — никому и никогда.
Заметив, как она отрицательно качнула головой, тем самым сигнализируя о своем решении дяде Чарли, детектив нахмурился.
Однако Чарли Крейг продолжил как ни в чем не бывало:
— Все в порядке. Я готов за нее поручиться — глаза и нос у девчонки отцовские.
— Ну, если вы так уверены, сэр…
— Конечно уверен. Свою родню я ни с кем не спутаю. — Он повернулся к Долли: — Представь нам своего друга.
— Это Кларк Кресуэлл, племянник мисс Грейс Терхьюн.
— В таком случае сомнений больше нет, — сказал мистер Крейг детективу. — Я знаю мисс Терхьюн с той поры, когда в ней было от силы фут росту. Юная леди, здесь вы моя гостья. Я писал твоему отцу, что с радостью приму тебя под свой кров. А где же твой багаж?
— Сейчас прибудет, — не моргнув глазом, солгала она.
Дядя приблизился и взял ее за руку.
— Хотелось бы узнать тебя поближе, — сказал он.
— Вот что мы выяснили, — говорил детектив, обращаясь к мистеру Крейгу. — Этот тип известен как Додо Гилберт, но иногда именует себя лордом Дана, или Джорджем Уиломвилем, или майором Редферном. А его сообщница, известная под прозвищем Птичка, она же Уилли Лукас, не раз попадалась на магазинных кражах.
— Но из моих вещей, кажется, ничего не пропало. Как бы то ни было, я очень рад, что моя племянница не очутилась в этом доме тремя днями ранее!
Их беседу прервал телефонный звонок в глубине холла, а затем послышался голос Долли, снявшей трубку.
— Одну минуту, — сказала она. — Сейчас я позову своего дядю… Вас к телефону, дядя Чарли!
А секунду спустя раздалось:
— Что?! Папа, это ты?! Когда ты приехал?
Повесив трубку после разговора с отцом, она оглядела холл, теперь залитый светом из открытых окон. Кларк не мог знать, что означало это новое сияние, вдруг появившееся во взгляде Долли, хотя все объяснялось просто — наконец-то она была у себя дома.
Согласно расписанию[36].
[36].I.
Рене был особенно по душе сентябрьский облик этого старого дома — в оправе из пламенеющих кленов и серебристых берез, с деловито снующими по лужайке запасливыми белками. Громоздкое каркасное строение на окраине университетского городка в 1880-х являлось частным жильем, в 1900-х здесь устроили окружную богадельню, а теперь оно вновь перешло в частное владение. Не многие современные семьи захотели бы жить в таком доме, под стоны допотопного водопровода и без жизнерадостного телефонного треньканья, но Рене — с первого же взгляда на просторную веранду, обращенную к давно одичавшему пятиакровому парку, — сразу полюбил это место, так похожее на дом его детства в Нормандии. Наблюдая за беличьей суетой, Рене вспомнил, что и ему следует завершить кое-какие приготовления к зимнему сезону. Посему, отложив в сторону рабочие чертежи, он взял большой разграфленный лист и еще раз пробежал глазами по пунктам, а затем вышел в холл и крикнул, задрав голову к лестнице на второй этаж:
— Ноэль!
— Да, папа.
— Спустись сюда, cherie.[37].
— Я убираю солдатиков, как ты сказал.
— Это можно сделать потом. А сейчас сбегай к Слокумам и позови сюда мисс Бекки Снайдер. У меня есть разговор к вам обеим.
— А Бекки и так уже здесь, папа. Она принимает ванну.
Рене вздрогнул от неожиданности:
— Принимает ванну?!
Многочисленные трещины и полости в стенах здания создавали превосходную акустику, и теперь к их разговору подключился еще один голос, уже не детский:
— У Слокумов вода течет еле-еле, надо ждать целый день, пока ванна наберется. Вот я и подумала… это же такой пустяк, Рене.
— Пустяк?! — воскликнул он вполголоса.
Ситуация и без того была достаточно пикантной. «Ничего себе пустяк!» Да любой случайный визитер, узнав, что Бекки принимает здесь ванны, неминуемо сделает вывод, что она здесь и ночует. Он представил себе, как путано объясняет миссис Макинтош, супруге декана своего факультета, почему на втором этаже его дома плещется в ванне мисс Бекки Снайдер.
И если здесь, в Америке, его объяснения еще как-то могли сработать, то во Франции он не стал бы даже и пытаться.
Его дочь, Ноэль, спустилась вниз. В свои двенадцать, светловолосая и хрупкая, она очень походила на его покойную жену, и это сходство прежде вызывало у него тревогу. Но со временем она физически окрепла, теперь не уступая в этом плане своим американским сверстницам; после чего отцовские заботы сосредоточились на ее образовании, которое, как он решил, должно быть не хуже, чем у французских девочек.
— Ты не забыла, что завтра начинается учебный год?
— Угу.
— Что это значит?
— Это значит «да, папа».
— Я теперь буду занят больше, чем когда-либо прежде.
— Все из-за этой воды?
— Да, из-за этой воды — только представь, на сколько ванн для Бекки ее хватило бы. У меня даже будет своя маленькая электростанция, построенная Фондом. Вот поэтому я составил особое расписание и попросил секретаршу сделать три копии — для тебя, для меня и для Бекки. Мы приклеим кармашек к обложке твоей математики, чтобы ты хранила в нем свою копию. Будь внимательна, потому что, если ты ее потеряешь, весь день у нас может пойти наперекосяк.
Ноэль нетерпеливо заерзала на стуле.
— Я вот чего не пойму, — сказала она, — почему мне нельзя быть такой, как другие девочки? Почему я должна сверх школьных занятий еще забивать голову всякой дребеденью?
— Где ты нахваталась таких слов?
— Нет, ты скажи, почему я не могу быть такой, как все.
— Значит, ты уже не хочешь заниматься музыкой?
— Ну, пианино еще ничего, а вот уроки французского — мне-то они зачем?
Рене поднялся, нервным жестом приглаживая рано поседевшие волосы — ему было всего тридцать четыре.
— Ну сколько раз можно объяснять одно и то же? — сказал он с досадой. — Ты прекрасно говоришь по-французски, и ты не хочешь забыть этот язык, верно? А в школе тебе нет смысла заниматься французским вместе со всеми, раз ты уже знаешь его лучше многих студентов колледжа.
— Тогда почему…
— Потому что ребенок может быстро забыть второй язык, если не будет регулярно упражняться в нем хотя бы до четырнадцати лет. Твой мозг… — Рене сердито постучал себя по лбу, — еще не окреп.
Ноэль рассмеялась, но ее отец был серьезен.
— Это большое преимущество! — воскликнул он. — Между прочим, знание французского поможет тебе стать актрисой в «Комеди Франсез», как ты хотела.
— Я уже больше не хочу быть актрисой, — призналась Ноэль. — Лучше я буду делать электролиз воды для Фонда, как ты, и заведу себе крошечную электростанцию, а чтобы не забыть французский, мне хватит разговоров с тобой по вечерам, да и Бекки может составить нам компанию — она ведь хочет научиться французскому.
Ее отец печально покачал головой.
— Что ж, пусть так и будет. — Он отбросил в сторону разграфленный лист, постаравшись, впрочем, чтобы тот не угодил в мусорную корзину. — Но ты не можешь расти в этом доме бесполезной обузой. Значит, вместо теории займемся практикой. В школу ты ходить больше не будешь, зато научишься шить, готовить и заниматься прочими работами по дому.
Он сел за письменный стол, всем своим видом демонстрируя отвращение, и раздраженным взмахом руки велел дочери удалиться.
Ноэль призадумалась. Когда-то эта шутка звучала довольно пугающе — стоило ей получить плохую отметку, как отец обещал вырастить из нее добротную кухарку. И хотя сейчас она уже ему не верила, такие угрозы действовали на нее отрезвляюще. Она ведь не собиралась бросать учебу; ей всего лишь хотелось жить как другие девочки, которых никто не заставляет, помимо школы, бегать на ненавистные дополнительные уроки.
— Хорошо, пусть так и будет, — уперлась она.
Отец и дочь встали лицом к лицу, когда в комнату вошла Бекки, раскрасневшаяся после ванны, с влажными волосами.
В свои девятнадцать, при небольшом росте, Бекки была удивительно хороша собой. С первого взгляда возникало ощущение, что природа мастерским резцом выточила ее голову отдельно от остального тела, а затем эти две части были с величайшей аккуратностью соединены в одно целое. У нее было крепкое тело юной спортсменки, а лицо являло собой счастливое сочетание линий, теней и живых красок с энергичным финальным мазком, сообщившим всему этому такой заряд сексуальности, что от нее с трудом могли оторвать взгляд встречные мужчины. Многие из нас сталкивались с явлением такого рода: заметив издали привлекательную женщину, вы затем при сближении с ней открываете все новые детали ее мимики, и с каждым мгновением она теряет свою привлекательность — как если бы прекрасная статуя вдруг начала передвигаться угловатыми рывками, на манер примитивной марионетки. Красота Бекки была прямо противоположного свойства. Ее лицевые мышцы не знали покоя, чередуя светлые улыбки, сердитые прищуры, выражения гнева, благодарности, поощрения, — это была живая, подвижная красота, только выигрывавшая при близком рассмотрении.
Что касается духовного развития, то здесь она в значительной мере еще оставалась ребенком, по многим вопросам безоговорочно полагаясь на мнение Рене дю Кари. Отношения между ней и Ноэль до сих пор скорее напоминали отношения между двумя школьными подругами, хотя обе смутно догадывались, что им придется как-то делить между собой привязанность Рене.
— Что ж, дорогие мои, — сказал Рене, — давайте все уточним. У нас на троих есть один автомобиль, и нет ни одного телефона. Водить машину можешь ты… — обратился он к Бекки, — или я, и еще брат Акилы. Я не стану вдаваться в детали расписания, но, уверяю вас, оно безупречно — недаром же я корпел над ним с раннего утра и до часу дня.
Его дочь и Бекки покорно опустились на стулья, пока Рене с гордостью взирал на свое творение.
— Возьмем для примера самый обычный день: во вторник брат Акилы отвозит меня в лабораторию, по пути забрасывая Ноэль в школу, потом он возвращается сюда и передает машину Бекки, которая едет на теннисный корт, а оттуда заезжает за Ноэль и везет ее к мадемуазель Сегюр. После этого она занимается покупками — и так далее.
— А если в тот день не нужно будет ничего покупать? — предположила Бекки.
— Тогда сразу переходишь к «и так далее», а если никакого «и так далее» у тебя нет, пригоняешь машину к лаборатории, а сама едешь домой на автобусе. В этом случае я отвезу брата Акилы… то есть Ноэль… — Он уставился на страницу, щуря глаза. — Я привезу Ноэль от мадемуазель обратно в школу и вернусь домой. А потом… — Он запнулся. — Потом…
Ноэль закачалась на стуле, глаза ее весело поблескивали.
— Это похоже на загадку, — сказала она, — про человека, которому надо было перевезти через реку гуся, лисицу и…
— Минутку! — Голос Рене зазвенел от досады. — Тут выходит получасовая нестыковка — или брату Акилы придется одновременно быть в двух местах.
Бекки, до той минуты молча внимавшая его речам, вдруг из послушной девочки превратилась в проницательную и энергичную женщину. Эта перемена, отразившаяся в каждой черточке ее подвижного лица, так потрясла Рене, что он выслушал ее, не прерывая, со смесью почтительного страха, гордости и неодобрения.
— А почему бы мне не отказаться от тенниса на остаток этого сезона? — предложила она. — В конце концов, самыми важными вещами являются твой эксперимент и учеба Ноэль. Так и так через месяц-другой теннис закончится, а сейчас он только все осложняет.
— Еще чего выдумала — отказаться от тенниса! — сердито вскричал Рене. — Глупая девчонка! Конечно же, ты будешь продолжать тренировки. Американки должны быть спортивными, так принято в этой стране. Мы отлично справимся, если все будем действовать согласно расписанию.
Теннис был сильной стороной Бекки. В шестнадцать она стала чемпионкой Нью-Джерси среди школьников, тем самым впервые нанеся на карту штата свой родной городишко Бингэм. Рене всегда был неравнодушен к теннису, следя за спортивной карьерой своих соотечественников Лакоста и Ленглен;[38] посему теннисные успехи Бекки стали предметом его особого внимания. Он знал, что в местной общине уже поползли слухи о нем и Бекки — юной девице, которую он откопал невесть где и пристроил на расположенной по соседству овощеводческой ферме мистера и миссис Слокум. Для Бекки теннис имел особое значение и должен был сыграть свою роль в будущем. Теннис помогал ей укорениться в этом мире, — точнее, он хотя бы отчасти компенсировал отсутствие у нее каких-либо достойных упоминания корней. Так что теннис нельзя было исключать из расписания, пусть даже это и создавало дополнительные трудности.
Рене очень любил свою жену-американку, мучительно угасшую в швейцарской клинике; и после ее кончины еще три года подряд трагическое осознание этого факта было первым, что он ощущал по пробуждении, — как жирную черную точку, завершающую новый день еще до его начала. В силу какого-то курьеза однажды уверовав в легенду о том, что человеческое тело полностью обновляется через каждые семь лет, его жена дополнила свое завещание условием: в случае женитьбы Рене до истечения семи лет со дня ее смерти завещанное ему небольшое состояние перейдет на депозитный счет Ноэль и будет обрастать процентами вплоть до ее совершеннолетия. Что произойдет спустя семь лет, Эдит уже не беспокоило — по ее мнению, Рене тогда станет совершенно другим, незнакомым ей человеком. Условием этим Рене нисколько не тяготился и даже находил его по-своему удобным: сознание того, что на семь лет женитьба снята с повестки дня, помогло ему без лишнего напряжения миновать все матримониальные ловушки, расставляемые на вдовца в замкнутой университетской общине. В то же время независимый источник дохода позволил ему заняться исследованиями под эгидой одного из сотрудничавших с университетом научных фондов, а не добывать средства к существованию в качестве преподавателя-иностранца. В исследованиях ему сопутствовало везение. Около года назад, разгребая материалы чьих-то незавершенных экспериментов, Рене наткнулся на интересную идею: новый метод активации катализатора при запуске химических реакций. И теперь он рассчитывал еще через год обеспечить Ноэль куда более комфортную жизнь, чем это позволял изрядно сократившийся капитал его покойной супруги.
По прошествии тысячи дней его горе утратило прежнюю остроту; к этому времени Рене обнаружил, что подрастающая дочь и интересная работа — это лучшее, чем он может заполнить свое существование. И он уже прочно обосновался на новом месте, вписавшись в размеренный ритм университетской жизни.
— В моих отношениях с дочерью, — говаривал он в ту пору, — намечаются признаки «комплекса Электры».[39] Если бы человеческое тело могло трансформироваться в зависимости от обстановки, мне следовало бы обзавестись уютным лоном и мягкой грудью, чтобы стать для нее настоящей матерью, но этого мне не дано. Как же тогда я могу остановить развитие этого «отцовско-дочернего комплекса»?
Проблема эта разрешилась сама собой. Рене всегда восхищался цветущей юностью, и вот однажды его поразила красота Бекки Снайдер, растерянно выглядывавшей из старенького авто на обочине Линкольнского шоссе. Вид у машины был самый что ни на есть жалкий — даже с учетом того, что ей отводилась лишь скромная функция перемещения юной парочки от одного укромного пристанища до другого. Кузов пестрел вкривь и вкось нацарапанными шутливыми напутствиями, а решетку радиатора жестоко уродовала — трудно сказать иначе — огромная надпись: «Бингэмская средняя школа 1932». Рене дю Кари, как солидный университетский преподаватель, на вечерней велосипедной прогулке наверняка проехал бы мимо, насмешливо пожав плечами, если бы в последний момент не заметил причину остановки этой пародии на транспортное средство — повисшего лицом вниз на руле мертвецки пьяного юнца.
«Да уж, дело дрянь», — думал он, когда вел машину до пункта ее назначения, примостив позади свой велосипед. И все время воображал Ноэль в подобной ситуации. И только после того, как юнец вместе с его «самоходной койкой» был доставлен в лоно семьи, а Рене уселся с Бекки и ее глухой тетушкой на веранде их сельского дома, он вдруг по-настоящему осознал, насколько хороша эта девушка с ее живой и лучезарной красотой, испытывая сильнейшее желание дотронуться до ее волос, до светлого лица, до затылка — именно в затылок он каждый вечер целовал Ноэль, желая ей спокойной ночи.
Бекки проводила его до калитки.
— Не встречайся больше с этим юношей, — посоветовал он. — Для тебя он недостаточно хорош.
— И что же мне тогда делать? — улыбнулась она. — Сидеть дома?
Он всплеснул руками:
— Неужели в этой деревне не найдется людей поприличнее?
Бекки взглянула на него раздраженно, словно уж он-то должен был знать, что таковых здесь не имеется.
— Я была помолвлена со славным парнем, но он умер в прошлом году, — сообщила она. — Он учился в Гамильтонском колледже. Мы договорились, что я приеду к нему на весенний бал. И вдруг он подхватил воспаление легких.
— Мне очень жаль, — сказал Рене.
— В наших краях стоящих парней не сыскать. Один тип посулил мне работу в нью-йоркском театре, но я на такие приманки не клюю. Моя здешняя подружка ездит в Нью-Йорк, чтобы встречаться со студентами. Для девчонки большое невезение — родиться в таком месте, здесь у нее нет никакого будущего. Играя в теннис, я иногда знакомлюсь со спортсменами, но это все мимолетные знакомства.
Он слушал сбивчивую речь, отдельные фразы которой вполне могли принадлежать девушке из хорошего общества, другие — бездомной бродяжке, третьи — деревенской простушке. Эта смесь невинности, беспринципности и невежества сбивала его с толку, заставляя еще острее чувствовать себя чужеземцем, далеким от понимания ее мира.
— Я познакомлю тебя с несколькими старшекурсниками, — вдруг пообещал он, сам себе удивляясь. — Они наверняка оценят истинную красоту, даже если неспособны ценить что-либо другое.
Но эта затея обернулась провалом. Не прошло и получаса, как все собравшиеся у него гости — полдюжины студентов и приглашенная домохозяйка, угощавшая их чаем, — догадались, что хозяин дома отчаянно влюблен в эту девушку и что сам он этого еще не осознал, хотя ужасно расстроился, когда двое из присутствовавших студентов пригласили ее на свидание. А при ее повторном визите никаких студентов в доме уже не оказалось.
— Я люблю тебя и хочу, чтобы ты стала моей женой, — заявил он.
— Но я просто… просто не знаю, что сказать. Никогда не думала, что…
— Лучше и не пытайся думать. Я все продумаю за нас обоих.
— И ты будешь меня учить, — произнесла она с трогательной наивностью. — Обещаю очень стараться.
— Но мы сможем пожениться только через семь месяцев, потому что… Боже, как ты красива!
Этот разговор происходил в июне, и следующие несколько длинных вечеров они провели за беседами на веранде, все лучше узнавая друг друга. В его обществе Бекки чувствовала себя как за каменной стеной — пожалуй, даже слишком для нее высокой.
Вот когда ему впервые начал всерьез досаждать тот самый пункт в завещании Эдит. Семь означенных лет должны были истечь в декабре, и оставшиеся до того месяцы обещали немало проблем. Если заранее объявить о помолвке, на Бекки тотчас коршунами налетят охочие до сплетен университетские матроны. А поскольку Рене полагал своей необычайной удачей обнаружение такой драгоценности, он не допускал и мысли о том, чтобы на несколько месяцев отправить Бекки обратно в ее бингэмское захолустье. Вдруг найдется еще один ценитель красоты, еще один проницательный чужеземец, который точно так же приметит ее в заглохшем на трассе драндулете с кем-нибудь из соседских оболтусов? Кроме того, ее надо было обучить хорошим манерам и правилам поведения в обществе — как поступали железнодорожные магнаты эпохи освоения Дикого Запада, направляя своих избранниц, вчерашних официанток, прямиком из салунов в привилегированные женские школы, дабы подготовить их к последующему блистанию в свете. У него возникла было мысль на эти месяцы отправить Бекки во Францию с опытной компаньонкой, однако на это не хватало средств, так что все ограничилось ее поселением у Слокумов, на ферме по соседству.
— Это расписание, — говорил он ей, — будет для нас важнейшим жизненным руководством; ни в коем случае не теряй свою копию.
— Ни за что, мой милый.
— Твой будущий муж хочет многого — он хочет иметь прекрасную жену и хорошо воспитанного ребенка, он хочет преуспеть в работе и хочет жить на лоне природы. С деньгами у нас туговато. Но правильный подход, — сказал он решительно, — правильный подход для каждого и для всех вместе позволит нам добиться поставленных целей.
— Конечно же, мы справимся.
После того как она, поцеловав и быстро обняв его, удалилась, Рене остался сидеть на веранде, наблюдая за белками, не прекращавшими свою возню даже в сумерках.
«Странное дело, — размышлял он. — Сейчас я оказался в роли supérieure[40] женской школы. Я могу прививать моим девочкам любовь к труду и хорошие манеры. Но все остальное зависит от них — либо что-то им дано, либо нет. Расписание станет моей опорой; у меня больше не будет времени вдаваться в детали, однако их воспитание нельзя отдавать на откуп всяким голливудским торговцам грезами. Они должны все время развиваться; нельзя тормозить их развитие на детском уровне, как это случается сплошь и рядом. Цена слишком высока, и в конце концов кому-то придется платить по счету».
Взгляд его опустился на столик. Там лежал документ, аккуратно свернутый, но все же легко узнаваемый — сквозь бумагу проступали выбитые на пишущей машинке разделительные линии. А на стуле, где недавно сидела Бекки, покоился его двойник. Две копии расписания, брошенные и забытые, остались при его создателе.
— Mon Dieu![41] — вскричал он, впиваясь пальцами в раннюю седину на висках. — Quel commencement![42] Ноэль!
II.
Натужно и мучительно, как при попытке сдвинуть с места тяжеленный груз, расписание Рене начало работать. Не обходилось без сбоев — уже на третий день Ноэль потеряла свою копию и преспокойно отправилась с другими школьниками на ботаническую экскурсию, тогда как брат Акилы (темнокожий парнишка, недавно заменивший в качестве слуги своего куда-то запропавшего родича, но так и не удостоенный обращения по собственному имени) два часа ждал ее у школы, из-за чего Бекки пропустила тренировку, а мадемуазель Сегюр, так же напрасно прождавшая Ноэль, пожаловалась Рене. В тот же самый день Рене потратил впустую массу времени, добиваясь того, чтобы платиновые электроды в тысяче стеклянных колб вышли на оптимальный режим работы. По возвращении домой он сорвался и накричал на Ноэль, напоследок отправив ее ужинать в спальню.
С каждым днем он все глубже увязал в своих экспериментах — один из них представлял собой попытку реализовать на практике идею нового катализатора, а другой основывался на недавнем открытии двух совершенно разных типов воды. Запланированное разложение электролизом ста тысяч галлонов воды позволило бы ему изучать каждый из типов спектрографически, что могло дать науке бесценные сведения. Этот эксперимент получил поддержку не только от Фонда, но и от одной коммерческой фирмы и уже поглотил десятки тысяч долларов, включая постройку специально для него небольшой электростанции, изготовление тысячи платиновых электродов, каждый в отдельной колбе, а также затраты на долгий и утомительный монтаж оборудования.
На этом фоне домашние дела отступили для Рене на второй план. Он был рад сознавать, что его девочки в порядке и заняты полезными делами и что вечером дома он увидит их радостные лица. Но в данное время он не мог уделить больше внимания своей семье. Бекки занималась теннисом и чтением книг из списка, который он составил по ее просьбе. Она хотела быть достойной женой для Рене и знала, что как раз сейчас он пытается заложить надежный фундамент для их будущего семейного благополучия; и она догадывалась, что только напряжение этих дней порой становится причиной его чрезмерной придирчивости. Когда Рене стал расходовать немногие минуты общения с Ноэль на строгие нотации вместо родительской ласки — и все потому, что в дневнике ее появились пометки «невнимательна на уроках», — Бекки выразила протест по этому поводу. В свою очередь, Рене настаивал, что его озабоченность поведением Ноэль вызвана стремлением избавить ее от возможных проблем в будущем — она должна сохранить свои дарования для действительно полезных дел, а не растрачивать их на попытки завоевать дешевую популярность среди одноклассников.
— Если человек в кругу своей семьи не научится правильному поведению, — говорил Рене, — позднее большой мир научит его этому посредством кнута — много молодых американцев сломались, не выдержав такой науки. Так ли важно мне сиюминутное «обожание» Ноэль? Я готовлю ее не себе в жены, а к самостоятельной жизни.
Несмотря на все усилия Рене, эксперимент не давал положительных результатов. И все чаще в его ход вмешивались обстоятельства личной жизни. Так, если бы он мог провести в лаборатории лишние полчаса в тот день, когда снаружи на предусмотрительном удалении его дожидалась Бекки, — или хотя бы имей он возможность открыто передать ей сообщение о своей задержке, — кран не остался бы отвернутым, обычная вода не добавилась бы к воде с уже измененным изотопным составом и всю работу не пришлось бы начинать заново. Работа, любовь, ребенок, — собственно, не так уж много он требовал от этой жизни; и он заранее обо всем позаботился, создав расписание с учетом всех могущих возникнуть неурядиц.
— Давайте заново обсудим ситуацию, — сказал он, устроив еще одно совещание со своими девочками. — У нас имеется система, воплощенная в этом расписании. А система всегда берет верх над случайностями.
— Не всегда, — возразила Бекки.
— Что значит это «не всегда», детка?
— Машины могут ломаться, как это на днях случилось с нашей, Рене. И тогда бесполезно стоять перед ними, зачитывая расписание.
— Верно, дорогая, — подхватил он. — Расписание предназначено для нас, а не для машин. И согласно этому расписанию, нам следует регулярно заправлять машину и проверять на станции двигатель.
— Что ж, мы постараемся справляться лучше, — пообещала Бекки, — так, Ноэль? Мы все: ты, я и машина.
— Ты все шутишь, но я говорю серьезно.
Она подошла к нему ближе.
— Я вовсе не шучу, милый. Я люблю тебя всем сердцем и готова делать все, что ты скажешь, — даже играть в теннис, хотя было бы лучше, если бы я перебралась сюда и поддерживала чистоту в доме.
— В моем доме? — Он удивленно огляделся по сторонам. — С какой стати? Здесь вполне чисто. Сестра Акилы приходит и делает уборку каждую пятницу.
Он припомнил этот разговор неделю спустя, воскресным вечером, когда в доме гостил его главный помощник, Чарльз Юм, вместе с супругой. Это были старые друзья, и Рене сразу же ощутил исходящее от них тепло дружеского участия.
— А где же малютка Ноэль? — первым делом спросили они.
Прошлым летом Ноэль прожила у них дома целую неделю.
Рене громко позвал Ноэль, обернувшись к лестнице на второй этаж, но не получил ответа.
— Наверно, гуляет по округе. — Он неопределенно махнул рукой. — Мы тут живем на деревенский лад.
— Это прекрасно, спору нет, — сказала Долорес Юм, — но не забывай, что детей иногда похищают.
Рене поспешил выбросить из головы эту тревожную мысль.
— Как ты себя чувствуешь, Рене? — спросила Долорес. — По словам Чарльза, ты слишком надрываешься на работе.
— Да нет же, дорогая! — запротестовал Чарльз. — Я ничего такого…
— Скоро и ты надорвешься. Я знаю Рене дольше, чем ты. Вы на пару целыми днями возитесь со своими колбами, а по вечерам у Рене забот полон рот с Ноэль.
И она пристально взглянула на Рене — неужели он себя как-то выдал или она просто хотела увидеть его реакцию на эти слова?
— Чарли сказал, что работа ваша продвигается туго, и мы подумали: может, взять Ноэль на недельку к нам, а ты пока отдохнешь?
Рене ответил быстро и раздраженно:
— Я не нуждаюсь в отдыхе и не могу оставить работу.
Это прозвучало грубо, притом что Рене высоко ценил своего помощника.
— Не в обиду — я знаю, что Чарльз может справиться с работой не хуже меня.
— Я не только о тебе забочусь, но и о малютке Ноэль. За детьми нужен глаз да глаз.
Чувствуя, как в нем нарастает гнев, Рене ограничился простым кивком.
— Если тебя такой вариант не устраивает, — продолжила Долорес, — почему бы тебе не нанять цветную девчонку, чтобы та присматривала за Ноэль после школы. Заодно помогла бы и с уборкой в доме. Может, французы и аккуратнее американцев, но с чистотой у них дела никак не лучше.
И она для проверки провела рукой по поверхности ближайшего шкафа.
— Боже мой! — секунду спустя прозвучал ее потрясенный крик.
На ладони остался густой черный слой из пыли, вековой сажи, смолы и глубоко въевшейся в дерево грязи.
— Какой кошмар! — вырвалось у Рене. Не далее как на прошлой неделе он в очередной раз отказался от предложения Бекки сделать уборку в доме. — Тысяча извинений. Сейчас я принесу…
— Ничего-ничего, так мне и надо, — сказала Долорес. — Я сама найду дорогу, не беспокойся. Этот дом я знаю вдоль и поперек.
Когда она удалилась, Чарльз Юм сказал:
— Похоже, мне стоит извиниться перед тобой за Долорес. Она женщина своенравная, как ты знаешь, но вот так бесцеремонно совать нос в чужие дела…
Он запнулся. В комнату стремительно вернулась его супруга, и мужчины тотчас поняли: что-то здесь не так. На лице ее застыла гримаса изумления и обиды, словно ей только что нанесли жестокое оскорбление.
— Зачем ты позволил мне подняться наверх? — обратилась она к Рене. — Меня не касается твоя личная жизнь, но будь на твоем место кто-нибудь другой, я бы решила, что это просто дурацкий розыгрыш.
В первый миг Рене остолбенел. Затем он начал догадываться, но не успел открыть рот, как Долорес заявила ледяным голосом:
— Разумеется, я подумала, что это Ноэль в ванной комнате, и потому спокойно туда вошла.
Рене не нашелся с ответом; он только издал протяжный громкий вздох, медленно поднес руки к глазам и покачал головой в такт размеренному тиканью часов. Затем, разом опустив руки, словно выбрасывал на стол свои карты, он попытался объясниться. Мол, девушка в ванной — это племянница соседа… но, еще не закончив свою фразу, он понял, что его усилия тщетны. Долорес была годом-двумя старше того военного поколения, которое уже ничему не удивлялось и принимало все вещи такими, какие они есть. Рене знал, что до своего замужества она была слегка влюблена в него, и не сомневался, что о случившемся очень скоро узнает весь университетский городок. Он знал это даже тогда, когда она притворилась, что верит его объяснению, и когда Чарльз перед их уходом понимающе заглянул в глаза Рене, молчаливо пообещав держать свою благоверную в узде.
— Ужас как неловко вышло, — чуть позже сокрушалась Бекки. — Нынче у Слокумов вода не текла совсем, а я запарилась и вспотела, вот и забежала быстренько обмыться. Видел бы ты лицо той женщины, когда она вошла в ванную! «Ох, это не Ноэль!» — сказала она. А что могла сказать я? По ее гримасе было видно, что она поняла все.
Наступил ноябрь, и кампус раз в неделю взрывался разноцветьем фиалок и хризантем, наполнялся запахом горячих хот-догов и мельканием футбольных эмблем, а окрестные дороги выглядели туннелями из желто-красной листвы над нескончаемыми потоками автомобилей. Обычно Рене не пропускал футбольные матчи, но только не в этом сезоне. Теперь все свое время и силы он отдавал драгоценной воде, которая не была водой в обычном смысле, — это была божественная, загадочная жидкость, быть может способная излечивать от бешенства носорогов или просто выращивать волосы на голом камне, — либо раболепно склонялся перед катализатором с обмоткой из платиновой проволоки ценой в пять тысяч долларов, по утрам встречавшим его тусклым мерцанием из своей кварцевой темницы.
Однажды утром они выехали из дома раньше обычного, и он решил показать Ноэль и Бекки свою лабораторию. Реакция Ноэль его слегка разочаровала — та слушала объяснения вполуха, не отрывая взгляда от своей копии расписания. А вот Бекки нашла нечто романтичное в электрически напряженной, пронизанной солнечными лучами атмосфере комнаты, с запахами неведомых газов, слабым ароматом нарождающихся открытий и низким гудением, исходящим от стеклянных колб.
— Папа, можно взглянуть на твое расписание? — попросила Ноэль. — Тут одно слово никак не могу разобрать.
Он протянул ей лист, уже переключая внимание на другое: смена громкости и тембра звука в лаборатории подсказала ему, что происходит что-то необычное. Рене опустился на колени перед кварцевой емкостью и выхватил из кармана авторучку.
Накануне он изменил условия эксперимента и теперь торопливо записывал показания приборов:
Расход 500 см3 в мин., температура 255 °C.
Состав газовой смеси: 2 части кислорода.
На 1,56 части азота.
Слабая реакция, ок. 1 %.
Изменяю состав: 2 части кислорода на 1,76 азота.
Температура 283 °C, платиновая нить раскалилась.
Докрасна…
Он работал быстро, то и дело поглядывая на манометр. Прошло десять минут; платиновая нить то раскалялась, то затухала, а Рене заносил в блокнот длинную череду цифр. Наконец он встал и, оглядевшись с отрешенным выражением лица, как будто удивился, что Бекки и Ноэль все еще находятся здесь.
— Вот это я называю везением! — объявил он.
— Мы опаздываем в школу, — строго напомнила Бекки, но тут же сменила тон. — А что это было, Рене?
— Слишком долго объяснять.
— Ты, конечно же, помнишь, папа, — с упреком сказала Ноэль, — что все мы должны следовать расписанию.
— Конечно-конечно. Ступайте.
На прощание он чмокнул каждую в затылок, радостно и гордо проводил их взглядом, а затем его мысли вернулись в прежнее русло, и он прошелся по лаборатории с видом, крайне далеким от мирской суеты, как у алтарного служки. Электролиз также протекал успешно. Оба его эксперимента вдруг начали работать — подобно строптивым спортсменам, наконец-то подчинившимся тренеру, чья настойчивость сломила их упрямство.
Появился Чарльз Юм, но Рене не сразу сообщил ему о катализаторе, поскольку оба сосредоточили внимание на эксперименте с электролизом воды. Лишь к полудню у него выдалась минута, чтобы показать коллеге свои утренние заметки, — и тут он с изумлением обнаружил, что никаких заметок нет. Обратная сторона расписания, на которой он их делал, таинственным образом опустела, словно он писал исчезающими чернилами, а то и вовсе стал жертвой иллюзии. Затем он догадался, что случилось: записи были сделаны на обратной стороне копии Ноэль, которая забрала ее с собой в школу. Когда приехал брат Акилы, доставив с почты какую-то посылку, Рене немедля послал его в школу, чтобы произвести обратный обмен экземплярами расписания. Зафиксированные им данные представляли уникальную ценность, тем более что — несмотря на его периодически звучавшие возбужденные возгласы: «Вот оно! Сюда, Чарльз, смотри!» — катализатор больше ни разу не продемонстрировал подобие утренних результатов.
Брат Акилы непозволительно задерживался, и, когда они с Чарльзом отправились обедать на Мейн-стрит, Рене уже начал испытывать тревогу. После обеда Чарльзу надо было ехать в офис одной химической фирмы, чтобы поторопить ее с поставками.
— Да не нервничай ты так, — сказал он перед отъездом. — И не забудь открыть окна в лаборатории, там не продохнешь из-за хлористого азота.
— Об этом не беспокойся.
— Знаешь… — Чарльз на секунду замялся. — Я не согласен с давешним замечанием Долорес, но мне кажется, ты и вправду перенапрягся.
— Ничего подобного, — запротестовал Рене. — Просто мне не терпится получить обратно свои записи. Могут пройти месяцы, прежде чем мы снова методом тыка добьемся такого же сочетания параметров.
Он пробыл в одиночестве недолго, когда раздался телефонный звонок — Ноэль звонила из школы.
— Папа, это ты?
— Да, милая.
— Тебе по телефону понятнее французский или английский?
— Что? Мне одинаково понятны оба.
— Я звоню насчет расписания.
— В этом все и дело. Ты забрала мой экземпляр. Как ты это объяснишь?
Голос Ноэль зазвучал обиженно:
— Я его не забирала, папа. Ты сам дал мне свою копию с какими-то каракулями на обороте.
— Это не каракули! — вскричал он. — Это очень важные записи. Вот почему я послал брата Акилы, чтобы он обменялся с тобой копиями. Вы это сделали?
— Я была на французском, когда он приезжал, но он не стал дожидаться — наверное, запомнил тот случай, когда тупо проторчал у школы. Теперь у меня нет никакого расписания, и я не знаю, заедет Бекки за мной после тенниса или мне уехать с Шериданами и потом от них идти домой.
— У тебя что, нет ни одной копии расписания? — спросил он, чувствуя, как вокруг него рушится весь мир.
— Не знаю, куда оно подевалось. Может, оставила его в машине.
— Оставила в машине?!
— Это ведь была не моя копия.
Рене уронил трубку, ибо нуждался в обеих руках для жеста, удержаться от которого он был не в силах. Ладони взметнулись вверх так высоко, что, казалось, оторвались от кистей и были пойманы в обратном свободном падении. Затем он снова схватил трубку.
— …Потому что школа закрывается в четыре, и если я останусь ждать Бекки, а она не приедет до четырех, меня выставят на улицу.
— Послушай, — сказал Рене. — Ты меня слышишь? Мне говорить по-английски или по-французски?
— Это все равно, папочка.
— Хорошо. Тогда слушай: до сви-да-ни-я.
Он повесил трубку. Впервые пожалев, что дома у него нет телефона, он добежал до Мейн-стрит, поймал такси и погнал его в направлении своего дома, бессознательно давя ногой несуществующую на пассажирском сиденье педаль газа.
Дом оказался заперт; машина отсутствовала; служанка отсутствовала; Бекки отсутствовала. Куда они все подевались, он не имел ни малейшего понятия, и Слокумы тоже ничего не знали. Его записи сейчас могли быть где угодно — их могли просто выбросить на улицу, скомкав как ненужную бумажку.
— Но Бекки увидит, что это расписание, — успокаивал он себя. — И она ни за что не выбросит наше расписание.
Однако он вовсе не был уверен, что листок остался в машине. Положившись на удачу, он направил такси в цветной район с намерением получить какую-нибудь информацию от брата Акилы. Рене никогда еще не доводилось искать чернокожего в негритянских кварталах американских городов. Поначалу он слабо представлял себе, во что ввязывается, но спустя полчаса проблема обрела внушительный размах.
— Вы не подскажете… — обращался он к озадаченным неграм на тротуарах, — где находится дом брата Акилы или сестры Акилы — кого-нибудь из них?
— Я не знаю даже, кто такой этот Акила, босс, — звучало в ответ.
Рене попытался вспомнить, имя это или фамилия, но вспомнил только, что никогда этого не знал. С течением времени он все более утверждался в мысли, что гоняется за призраком; ему даже стало стыдно наводить справки о таком призрачном, явно не существующем в реальности объекте, как дом брата Акилы. Изложив свою просьбу добрую дюжину раз (с лицемерными вариациями насчет местонахождения сестры Акилы), он почувствовал, что вот-вот сойдет с ума.
Между тем заметно похолодало. По всем признакам, назревал первый зимний снегопад, и с мыслью о том, что его записи могут быть втоптаны в снег и погребены под сугробом, Рене приказал таксисту ехать обратно к дому — вдруг Бекки уже вернулась. Но в доме было пусто и холодно. Под урчание таксомотора снаружи, он быстро подкинул угля в печь и принял решение ехать обратно в центр. Ему подумалось, что на Мейн-стрит он рано или поздно увидит Бекки или свою машину — в семитысячном поселении с четко регламентированной жизнью не так уж много мест, ежедневно посещаемых большинством его обитателей. У Бекки тут совсем не было друзей — ему только сейчас это пришло в голову. Собственно, ей больше некуда было податься.
Ощущая себя почти таким же призраком, как неуловимый брат Акилы, он бесцельно бродил по улице и заглядывал во все попадавшиеся на пути магазины или закусочные. Полно молодежи, и все что-нибудь едят. Но ему не у кого было справиться насчет Бекки, поскольку здесь она была лишь тенью, никому не известной, — он сам постарался держать ее в стороне от местной жизни. Только две вещи были сейчас реальными: его расписание, без которого он оказался потерянным и беспомощным, и заметки, сделанные на обратной стороне листа.
С каждой минутой становилось все холоднее; по-настоящему зимний ветер, налетевший со стороны Колледж-холла, вызвал еще одну мысль: забрала ли Бекки Ноэль из школы? Что там Ноэль говорила о закрытии школы в четыре, после чего она может остаться на улице? Только не в такую погоду! Внезапно встревожившись и кляня себя, Рене поймал еще одно такси и поехал к школе, но та была уже заперта, и ни огонька внутри.
«Возможно, она тоже потерялась, — думал он. — Не исключено, что она отправилась домой пешком и по пути была похищена, или подхватила сильнейшую простуду, или попала под автомобиль».
Он уже было собрался заехать в полицейский участок, но отказался от этой затеи, после того как не смог загодя сформулировать свое обращение в полицию так, чтобы не выглядеть при этом жалко и глупо.
«…Солидный человек, ученый муж, умудрился среди бела дня разом потерять все, что ему было дорого».
III.
Тем временем Бекки отнюдь не скучала. Около полудня брат Акилы пригнал ей машину и вручил экземпляр расписания, сообщив только, что не смог передать эту бумажку Ноэль. На сегодня с брата Акилы было довольно всех белых с их белыми проблемами, и мыслями он уже был в своем квартале, не реагируя на попытки Бекки вытянуть из него какие-нибудь пояснения.
Перед тем знакомая девушка из теннисной секции выпросила для себя и Бекки разрешение поиграть в послеполуденные часы на одном из клубных сквош-кортов. Сквош ей понравился; Бекки вся взмокла в ходе непривычно жесткого, динамичного, на мужской манер состязания, а после душа, чувствуя себя приятно посвежевшей, просмотрела собственное расписание, уточняя свои обязанности на остаток дня. Согласно расписанию, ей следовало забрать Ноэль из школы, и Бекки выехала туда, по пути размышляя понемногу обо всем — о себе самой и о теннисе; о Ноэль, которую она лучше узнала и успела полюбить за долгие вечера, когда Рене засиживался в своей лаборатории; о Рене, который при всей его мягкости был очень волевым и целеустремленным человеком. Но когда по прибытии в школу она нашла приколотую к стойке ворот записку от Ноэль, в ней пробудился дух противоречия.
Дорогая Бекки, я потеряла папино расписание и не знаю, приедешь ты за мной сегодня или нет. Миссис Юм сказала, что я могу подождать у нее дома. Если ты это прочла, пожалуйста, заезжай за мной туда.
Ноэль.Из всех людей на свете Бекки менее всего желала бы встречаться с миссис Долорес Юм. Это было ясно как день — она просто не могла представить себе, как приезжает в дом Юмов. И уж конечно, ее ничуть не тянуло продолжить знакомство с дамой, которая так враждебно на нее таращилась, застав за мытьем в ванной, — мягко говоря, Бекки не огорчилась бы, узнав, что ей больше никогда в жизни не доведется повидать миссис Юм.
Затем ее раздражение перекинулось на Рене. С какой стороны на это ни взгляни, выходило так, что он ее стыдится. Она, конечно, понимала всю сложность его положения, но сейчас — такая цветущая, со здоровым румянцем после физических упражнений — находила возмутительным, что кто-либо может думать о ней с пренебрежением. Рене рассуждал разумно и здраво, но Бекки была бы в сто раз счастливее, если бы они сразу объявили о помолвке, — и не беда, что на нее месяц-два будут глазеть, злословя за спиной, все эти любопытные кумушки. Бекки казалось, что ее считают здесь человеком второго сорта, и на этой почве у нее даже начал формироваться комплекс неполноценности. Это, в свою очередь, заставляло ее воспринимать расписание как одно из проявлений тирании, и в последнее время Бекки начала задумываться, не слишком ли многим она жертвует, полностью — ежедневно и ежечасно — подчиняясь чужой воле.
«Он сам может заехать туда за Ноэль, — решила она. — Я делала все по правилам, а если он такой предусмотрительный, то мог бы найти способ избегать подобных ситуаций».
Прошел еще один час, а Рене так и не сообразил, где в это время могла бы находиться Бекки. Он планировал ее дни, но до сих пор ни разу не задумывался, чем она занимается, помимо его планов. Возвращаясь к лаборатории в самом мрачном расположении духа, он резко ускорил шаги при виде здания — появился новый повод для беспокойства. Он отсутствовал более трех часов, в течение которых барометр неуклонно падал, тогда как три окна были приоткрыты для проветривания. Рене не мог вспомнить, кто из них двоих — он или Чарльз — должен был предупредить сторожа, чтобы тот не отключал отопление в лаборатории на уик-энд. Его колбы с драгоценной водой… Он взлетел по заледенелым ступеням старинного здания, заранее страшась того, что увидит.
Одна закупоренная колба с треском раскололась в тот самый момент, когда он, отдуваясь, перешагнул порог лаборатории. Тысяча колб плотными рядами были выстроены в трех больших комнатах, и он затаил дыхание, ожидая, что сейчас все они лопнут одновременно, — в ушах, как предчувствие, уже возник этот жуткий и безысходный звук. Он заметил еще одну лопнувшую колбу, а потом еще одну, в дальнем ряду. В комнате стоял лютый холод, окна были уже закрыты, но в щели по углам рам просачивались снежинки, а на кончике водопроводного крана образовалась сосулька.
На цыпочках, чтобы лишним шумом не спровоцировать еще девятьсот девяносто семь катастроф, он отступил на лестничную площадку; и там его замершее было сердце вновь забилось с надеждой — из котельной в подвале глухо доносился недвусмысленный звук: там орудовал лопатой сторож.
— Топи на полную! — крикнул он вниз, а затем спустился на один пролет, чтобы наверняка быть услышанным. — Чтобы нагрелось быстрее, кидай в огонь сразу всю… — тут он запнулся, забыв, как будет по-английски «щепа для растопки», — кидай в огонь все деревяшки!
Он поспешил обратно в лабораторию, снова войдя туда на цыпочках. Лопнули еще две колбы у северного окна; однако рука его, скользнув по батарее, уже ощутила первые признаки потепления. Сняв пальто и пиджак, он заткнул ими щели в самом проблемном окне, а затем включил переносной электрический обогреватель и вообще все электроприборы, имевшиеся в лаборатории. Совершая эти манипуляции, он периодически замирал и тревожно прислушивался, но резкий предсмертный треск стекла более не прозвучал ни разу. К тому времени, когда он изолировал пять лопнувших колб и проверил степень замерзания остальных, от батарей шел ощутимый поток тепла.
Он продолжал уже машинально перемещаться по комнате, пытаясь унять дрожь в руках, когда с нижней лестничной площадки донесся голос Ноэль, а вскоре она появилась в дверях, сопровождаемая Долорес Юм, — обе были обмотаны шарфами по самые уши для защиты от холода.
— Вот ты и нашелся, Рене! — бодро приветствовала его Долорес. — Мы трижды звонили сюда и еще по всему городу. Предложили Ноэль остаться у нас на ужин, но она все твердит, что ты будешь волноваться. Что там у вас за история с расписанием? Боитесь опоздать на поезд?
— О чем это ты? — пробормотал он, еще не оправившись от всех потрясений. — Ты хоть представляешь, Долорес, что случилось в этой комнате?
— Тут очень холодно.
— Вода в колбах замерзла. Еще немного — и мы потеряли бы их все!
Далеко внизу с грохотом захлопнулась дверца топки, и чуть погодя на лестнице послышались шаги сторожа.
Рассерженный безразличной реакцией на его последние слова, Рене повторил с нажимом:
— Мы чуть не потеряли их все!
— Ну а поскольку этой трагедии не случилось… — Долорес сфокусировала взгляд на произвольно выбранной точке среди блестящих колб в дальнем конце недавнего поля битвы, — и поскольку мы все здесь, я хочу сказать тебе кое-что — полагаю, не менее важное, чем эти твои стекляшки. Есть нечто воистину прекрасное в образе вдовца, который заботится о маленькой дочке, защищает ее и воспитывает. И я думаю, что столь прекрасный образ не следует так легкомысленно разрушать.
Во второй раз за этот день Рене начал это движение — руки его резко взметнулись вверх, — но если в прошлый раз он лишь слегка растянул запястья, то сейчас, совсем не владея собой, рисковал уже вывихнуть кисти.
— У меня нет ответа на этот вопрос, — простонал он. — Послушай, Долорес, ты должна почаще приходить в мою лабораторию. Возможно, ты увидишь нечто воистину прекрасное и в платиновом электроде.
— Меня заботит только судьба Ноэль, — невозмутимо ответила Долорес.
И в этот момент на пороге показался сторож, черты лица которого были едва различимы под толстым слоем угольной пыли. Ноэль оказалась первой, кто узнал в этом стороже Бекки Снайдер.
IV.
И вот при таких, не согласованных ни с одним расписанием обстоятельствах миру было объявлено о помолвке Рене и Бекки — мир в данном случае был представлен в лице миссис Долорес Юм. Но для Рене даже это событие было отодвинуто на задний план рассказом Бекки о том, как первая колба лопнула при ее появлении в лаборатории; как она вспомнила о том, что вода расширяется при замерзании, и догадалась об опасности; как она за три четверти часа до его прихода начала растапливать котельную в подвале (оказывается, она имела опыт подобной работы у себя в Бингэме пару лет назад — «просто так, от нечего делать»).
Долорес приняла эту новость весьма благосклонно, однако не преминула посетовать на то, что ей будет затруднительно узнавать Бекки, если они всякий раз будут встречаться в столь экстремальных условиях.
— Подозреваю, что все это связано с неким расписанием, о котором я столько слышу в последнее время, — добавила она.
— Расписанием я затопила печь, — сказала Бекки и, заметив, как Рене подпрыгнул на месте с исказившимся от ужаса лицом, поспешила внести ясность. — Не тем, что с записями на обороте, — оно осталось на сиденье в машине.
— Для меня это уже слишком, — призналась Долорес. — Думаю, сегодня вы все здесь и заночуете — возможно, в колбах.
Ноэль сложилась пополам от смеха.
— А почему бы и нет? Загляни в расписание, папа, — нет ли там такого пунктика?
Больше чем просто дом[43].
[43].I.
К подобного рода сценкам Льюис успел привыкнуть, уже порядком поварившись в этом соку. Ты поднимаешься на крыльцо и входишь в холл очередного особняка — иногда узкий, в новоанглийском колониальном стиле, а иногда относительно просторный. Встречая тебя, хозяин дома говорит своей супруге: «Клэр… — или „Вирджиния“, или просто „дорогая“ —…познакомься с мистером Лаури». Жена говорит: «Как поживаете, мистер Лаури?» — а Лью в ответ: «Как поживаете, миссис Такая-то?» Затем хозяин предлагает: «Как насчет бокала коктейля?» — и Лью, подняв брови домиком, отвечает: «С удовольствием» — этаким особым тоном, подразумевающим: «Ах, как вы гостеприимны, как внимательны и любезны!» Эти бутерброды на шпажках — просто чудо! «Мм! Мадам, а это что? Сыр с плесенью? Очень жаль, что он у вас подпортился».
Такие сбои еще случались, но Лью понемногу шел в гору, обзаведясь шестью новыми костюмами на любой случай жизни и все увереннее вписываясь в приличное общество. Он удостоился членства в солидном клубе и уже присмотрел себе очень стильные холостяцкие апартаменты с множеством решетчатых дверей из кованого железа (даже на лестничных пролетах — словно он был несмышленым ребенком, могущим нечаянно скатиться вниз). Но затем вышло так, что он спас жизнь девушке из семейства Гюнтер, и это повлекло за собой существенные перемены в его эстетических пристрастиях.
Случилось это в 1925 году, еще до испано-американской… хотя нет, та война была раньше,[44] но это случилось до многих других, не менее важных вещей. На станции сестры Гюнтер умудрились выйти из вагона не в ту сторону и шагали под ручку прямо по путям, когда за спиной Аманды показался быстро приближающийся маневровый паровоз. Аманда была девушкой высокой, золотоволосой и полной достоинства, а паровозик был коренаст, чумаз и нагло-напорист. Впрочем, Лью некогда было прикидывать шансы обоих при столкновении; в прыжке он дотянулся до Джин, которая была ближе к нему; обе сестры, вздрогнув от неожиданности, крепче вцепились друг в дружку, и Лью выдернул Аманду с рельсов в самый последний миг, так что поршень паровоза задел край ее плаща.
И вот это происшествие в конечном счете обусловило пересмотр вкусов Льюиса Лаури касательно архитектуры и интерьеров. В доме Гюнтеров ежедневно в половине пятого подавали чай, горячий либо со льдом, а к чаю — кексы, имбирные пряники и свежеиспеченные булочки. Попав туда впервые, он чувствовал себя неловко из-за навязанного ему героического статуса, но это длилось всего пять минут. Затем он узнал, что во время Гражданской войны бабушка девиц Гюнтер была спасена ее собственной бабушкой из горящего дома в округе Монтгомери; что их отец однажды спас в море десять человек и был представлен к медали Фонда Карнеги; что, когда Джин была еще совсем маленькой, один мужчина спас ее от неожиданно мощной волны на линии прибоя в Кейп-Мэй, — собственно говоря, на протяжении последнего полувека все Гюнтеры кого-нибудь спасали либо были кем-то спасены, так что реальной заслугой Лью было лишь то, что он не дал прерваться этой традиции.
Чаепитие происходило на очень широкой, увитой виноградными лозами веранде («Будь я хозяином, первым делом снес бы это уродство», — сказал о веранде гостивший здесь архитектор), возведенной около 1880 года и почти полностью окружавшей большую квадратную коробку дома. Трое сестер периодически попадали в поле зрения Лью, пока он пил чай и беседовал со старшими членами семьи. В ту пору самому Лью было всего двадцать шесть лет, и ему очень хотелось получше разглядеть Аманду, но из этой троицы достаточно долго на виду оставалась только шестнадцатилетняя Бесс, тогда как две старшие находились в плотном бело-фланелевом оцеплении молодых людей.
— Тут все дело в быстроте реакции, — рассуждал мистер Гюнтер, меряя шагами соломенный коврик. — У вас была только секунда на принятие решения. Попытайтесь вы предупредить их криком — это бы не помогло. Вы успели подсознательно отметить, что они держатся друг за друга, так что, схватив одну, вы потянете за ней и другую. Одна секунда, одна мысль, одно движение. Я вспоминаю, как в тысяча девятьсот четвертом году…
— Может, мистер Лаури съест еще кусочек кекса? — спросила бабушка.
— Папа, почему бы тебе не показать мистеру Лаури апостольские ложки?[45] — предложила Бесс.
— Что? — Ее отец перестал мерить шагами коврик. — Мистер Лаури интересуется старинными ложками?
Лью более всего интересовало, чем в данный момент занимается Аманда где-то на пространстве между затененной верандой и залитыми солнцем теннисными кортами.
— Ложки? У меня уже есть ложка, спасибо.
— Это старинные апостольские ложки, — пояснила Бесс. — У папы одна из лучших коллекций в Америке. Он показывает ее только тем из гостей, кто этого достоин. И я подумала, раз уж вы спасли Аманду…
В тот день ему лишь однажды удалось перемолвиться несколькими фразами с Амандой — это произошло в паре шагов от крыльца, причем стоявший рядом с ней молодой человек жонглировал теннисной ракеткой, ловя ту за ручку и нетерпеливо приплясывая на месте. Лучи солнца, пробиваясь сквозь листву, сверкали в золотистых прядях ее волос, скользили по нежно-розовым, тронутым загаром щекам и по оголенным рукам, и она в ходе разговора рассеянно следила взглядом за солнечными пятнами.
— Это непросто: благодарить человека, спасшего твою жизнь, мистер Лаури, — сказала она. — Может, вам и не следовало этого делать. Может, я и не стою того, чтобы меня спасать.
— Да нет же, вы того стоите, — произнес Лью с несколько излишней горячностью и тут же смутился.
— Хотелось бы верить, что это так. — Она повернулась к молодому человеку. — А что ты об этом думаешь, Аллен?
— Жизнь — вполне стоящая штука, — изрек Аллен, — особенно если проводить ее в компании хорошеньких блондинок.
Какое-то мгновение она с легкой улыбкой смотрела прямо на Лью, а затем сместила взгляд чуть в сторону — как будто отвела фонарик, слепящий ему глаза.
— Я навсегда перед вами в долгу, мистер Лаури. Моя жизнь принадлежит вам, и за вами останется право в любой момент вернуть меня на те самые рельсы и поставить перед разогнавшимся паровозом.
Ее надменная гримаска показала, что она слегка переигрывает, однако Лью этого не заметил. Судя по всему, Аманде не нравилось быть кому-либо обязанной, и уж, по крайней мере, она предпочла бы быть спасенной человеком своего круга. Семейство Гюнтер отличалось снобизмом и высокомерием сверх всякой логики — и все это лишь потому, что мистер Гюнтер однажды побывал на приеме при британском дворе и с той поры так и не оправился от легкой формы мании величия. Даже юная Бесс успела заразиться этим высокомерием.
— Здесь очень мило, — нарочито небрежно заметила она, в конце дня провожая Лью до его машины. — Мы собирались подновить и перестроить дом, но потом на семейном совете решили вместо этого сделать ремонт бассейна.
Лью поднял взгляд от Бесс — во многом похожей на Аманду, только более хрупкой и с подростковыми брекетами на зубах — на здание позади нее, украшенное декоративными балкончиками под окнами, вычурными фронтонами, золотыми девизами в стиле швейцарских шале и вздутиями многочисленных эркеров. Будучи не в состоянии оценить все это критически, он искренне посчитал дом Гюнтеров одним из прекраснейших строений, когда-либо им виденных.
— Конечно, мы живем далековато от города, но здесь всегда полно людей. После рождественских каникул мы вернемся в школу, а папа с мамой уедут отдыхать на юг.
«Это больше чем просто дом», — сделал вывод Лью на обратном пути. Это было место, где одновременно происходило множество самых разных событий, — старшие поколения жили в собственном мирке, а у каждой из девушек была своя жизнь и свои привязанности. Он попытался выкроить здесь местечко и для себя, избрав таковым кресло-качалку под сенью виноградных лоз в углу веранды. Но это было в 1925 году, когда его годовой доход в десять тысяч еще не позволял с легкостью преодолевать социальные барьеры. Хотя он и был принят в доме Гюнтеров, те держали его на почтительном расстоянии и лишь постепенно стали замечать в нем достоинства, изначально скрытые смущением и неловкостью. Симпатичный молодой человек, задавшийся целью подняться по социальной лестнице, должен быстро извлекать уроки и пускать в ход обретенные знания; с той самой поры Лью перестали восхищать модерновые загородные особняки и всякие стильные новшества в архитектуре.
Уже наступил сентябрь, когда он наконец получил от Гюнтеров приглашение на один из «приемов для своих» — да и то лишь потому, что на этом настояла мама Аманды.
— Не забывай, что ты обязана ему жизнью. И я хочу, чтобы его позвали на эту вечеринку.
Но Аманда никак не могла простить ему свое спасение.
— Это же просто танцульки для близких друзей, — возразила она. — Лучше пригласим его на бал в октябре, когда у Джин будет первый выход в свет, — все подумают, что это кто-то из папиных деловых партнеров. В конце концов, если хочешь проявить любезность к кому-либо, вовсе не обязательно бросаться ему в объятия.
Миссис Гюнтер правильно перевела эту фразу как: «Ты вполне можешь вести себя бестактно по отношению к другим людям, если они об этом не подозревают» — и резко осадила дочь:
— Если хочешь иметь преимущества, не забывай об обязательствах.
Приглашение явилось для Лью полной неожиданностью, так что он в рассеянных чувствах надел черный смокинг вместо малинового, более подходящего для таких случаев. К Гюнтерам он приехал слишком рано, и Аманда воспользовалась этим, чтобы уделить ему минимально необходимую долю внимания еще до прибытия остальных гостей, для чего пригласила его прогуляться по старому запущенному саду. Она собиралась ограничиться несколькими холодно-любезными фразами, но неожиданно была обезоружена открытостью и живой энергией собеседника, что побудило ее впервые взглянуть на него внимательно.
— Как я слышала тут и там, вам предрекают большое будущее, — сказала она.
Лью признал, что такие прогнозы есть. Он лишь самую малость прихвастнул, говоря о себе, однако предпочел умолчать о том, что сумел наконец-то выяснить, почему на него так действовали чары дома Гюнтеров. Дело в том, что, когда Лью было пять лет, его отец служил садовником в одной усадьбе в Мэриленде, очень похожей на эту. Мама помогла ему воскресить в памяти некоторые впечатления из раннего детства после того, как он рассказал ей о своем первом визите к Гюнтерам. А теперь он гулял по этому саду, пронизанному лучами предзакатного солнца, и Аманда в платье с цветочным узором казалась самым прекрасным из здешних цветов. Он так и сказал это в порыве откровенности; она же, взволнованно предвкушая скорую встречу с другим мужчиной, не потрудилась охладить пыл новоявленного поклонника. Лью никогда в жизни не был так счастлив, как в те немногие минуты, — вплоть до момента, когда она поднялась со скамьи и, легонько коснувшись его руки, сказала:
— Вы мне нравитесь. У вас очень располагающая внешность — вам это известно?
Под танцплощадку было выделено Г-образное помещение, образованное тремя смежными комнатами, из которых вынесли всю лишнюю мебель. Молодежи собралось человек тридцать, плюс еще с дюжину людей постарше, однако толчеи не возникало, поскольку были открыты высокие, до пола, окна, выходящие на веранду, и часть гостей танцевала там, на черном фоне бездонной ночи. Деревенский оркестр чередовался с патефоном, все угощались фруктовым пуншем умеренной крепости, а книжные шкафы вдоль стен библиотеки и портреты маслом в гостиной создавали ощущение надежности и долговечности — мол, вот еще один из бесконечной череды балов, что проходили здесь в прошлом и будут проходить впредь.
— Я уж начала думать, что вы меня так и не пригласите, — сказала Бесс, танцуя с Лью. — Было бы очень глупо с вашей стороны. Я танцую куда лучше сестер, и еще я соображаю лучше их обеих, вместе взятых. Джин у нас модница, она любит кокетничать и вешается на шею каждому второму парню — по мне, так это моветон. Аманда у нас красотка, и ничего больше. А я в этой семье буду Золушкой, мистер Лаури. Они будут злыми старшими сестрами, но вы постепенно оцените меня по достоинству и поймете, что они мне и в подметки не годятся…
Прошло немало времени, прежде чем Лью удалось перехватить Аманду и увести ее в дальний угол веранды. Вид у нее был сияющий и довольный. С неожиданной легкостью согласившись составить компанию Лью, она попыталась использовать эту паузу, чтобы немного передохнуть, и опустилась в скрипнувшее кресло. Но чутье подсказало ей, что сейчас что-то произойдет.
Лью запомнил возмущенную реплику Джин об одном из ухажеров: «Он попросил моей руки, хотя перед тем меня даже не целовал». Увы, он тоже не был готов накинуться на Аманду с поцелуями, однако же твердо решился именно сейчас поведать ей о своих чувствах.
— Возможно, вы этого не ожидали, — начал он, — или, напротив, давно обо всем догадались. Словом, я хотел бы попасть в список тех, для кого еще не потеряны шансы.
Эта просьба ее не удивила, хотя и застала врасплох, поскольку в тот момент она была погружена в себя. Понимая, что передохнуть теперь уже не удастся, она приподнялась из полулежачего положения.
— Мистер Лаури, можно перейти на «ты»? Или, пожалуй, не стоит… хотя, почему бы и нет, ведь теперь ты мне нравишься. Но поначалу я тебя невзлюбила, это верно. Годится откровенность за откровенность?
— И это все, что ты хотела мне сказать?
— Отнюдь нет. Дело вот в чем. Ты ведь знаешь мистера Нортона из Нью-Йорка — высокого мужчину с такой несколько старомодной прической?
— Да, — сказал Лаури, и сердце его сжалось от недоброго предчувствия.
— Я с ним помолвлена. Ты первый, кому я об этом сообщаю, — хотя мама, конечно, догадывается. Вот так! Тебе я говорю, потому что ты спас мою жизнь и в некотором смысле мною владеешь, — ведь я сейчас не была бы помолвлена, если бы не ты. — Тут она заметила выражение его лица и осеклась. — Боже, да что с тобой такое? — Еще несколько секунд она внимательно в него вглядывалась. — Только не говори, что ты был тайно влюблен в меня на протяжении всех этих месяцев. Почему я об этом не знала? А сейчас уже слишком поздно.
Лью попытался выдавить из себя смешок.
— Я тебя едва знаю, — признался он. — У меня просто не было времени влюбиться в тебя по-настоящему.
— Возможно, я сужу поспешно. В любом случае, если ты все же в меня влюбился, тебе придется это забыть, и мы останемся друзьями. — Она нашарила в темноте руку Лью и крепко ее сжала. — Сегодня большая ночь для этой маленькой девочки, мистер Лью. Сегодня решается моя судьба. В последние два дня я страшилась любой случайности: вдруг заклинит ящик его письменного стола или вдруг отключат горячую воду и это подтолкнет его к отъезду в более цивилизованные края.
С минуту оба молчали, а потом он спросил:
— Ты очень сильно его любишь?
— Ну конечно же! То есть я не знаю наверняка. Как я могу это знать, если я уже столько раз влюблялась в самых разных людей? В любом случае я буду рада покинуть эту дыру.
— Ты стремишься отсюда уехать? Но почему? Это же прекрасный старый дом.
Она взглянула на Лью изумленно, а потом внезапно разразилась гневной речью:
— Чертов склеп! Да это главная причина, почему я выхожу за Джорджа Нортона! Двадцать лет я проторчала здесь как проклятая! Сколько раз я на коленях умоляла родителей переехать отсюда в город! В этой трухлявой хибаре каждый слышит чужие слова, произнесенные через три комнаты, отец не может позволить себе радио, и даже телефон установили только прошлым летом. Я боюсь приглашать в гости школьных подруг — вдруг кто-нибудь из них ветреной ночью свихнется от страха, слушая вой в щелях, скрип стен и грохот ставней…
— И все же это очень славный старый дом, — повторил он уже скорее по инерции.
— Да, в нем есть своеобразие, — согласилась она. — Рада, что он тебе понравился. Он зачастую нравится людям, которым не приходится тут жить постоянно. А видел бы ты, что здесь творится, когда мы одни, — если где-то в семье происходит ссора, все остальные, хочешь не хочешь, должны часами выслушивать эту перебранку. А все из-за желания отца обитать как минимум в пятидесяти милях от любых значительных населенных пунктов, — и вот мы гнием тут в глуши. Да я предпочла бы жить в скромной трехкомнатной квартире, но только в городе! — Тут она прервалась, похоже несколько ошарашенная собственной горячностью. — Конечно, ты можешь считать его славным, но для нас этот дом — сущее проклятье…
Тут, раздвинув виноградные лозы, их обнаружил какой-то мужчина, который поднял Аманду из кресла и утащил ее обратно к веселящейся компании. Лью не последовал за ними, а перемахнул через перила веранды и углубился в заросли. Он шел долго, пока огни и музыка дома не слились в нечто смутно-цельное — подобно далекому порту, когда его наблюдаешь ночью с палубы подплывающего корабля.
«Я общался с ней только четыре раза, — говорил он себе. — Не бог весть как много. Раз-два-три-четыре — да и то мельком. Разве может за четыре коротких встречи развиться серьезное чувство?».
Однако его не отпускал какой-то необъяснимый страх. Что такое ему вдруг открылось, чего он мог бы никогда и не узнать? Что произошло в те минуты в саду вскоре после его приезда, когда все существо его вдруг исполнилось радостного волнения, но затем эта радость была уничтожена в зародыше? Нет, он совсем не хотел вечно носить в душе едва сформировавшийся образ Аманды. И понемногу ему открылась истинная причина его страданий: он появился в жизни Аманды слишком поздно, а она начала ускользать от него еще задолго до их первой встречи. Год за годом он мучительно пробивал себе дорогу в этой жизни, а когда наконец-то ощутил под ногами твердую почву и огляделся по сторонам в поисках единственной и неповторимой, оказалось, что та уже удаляется прочь, выбрав другой путь. «Извините, меня здесь нет, я ушла навсегда». Слишком поздно во всех отношениях — даже для этого дома. Именно так: обдумывая ее последнюю тираду, Лью понял, что он появился слишком поздно и для дома, — это был дом их детства, из которого трое девочек теперь стремились вырваться на волю. Созданный для старших поколений семьи, дом их вполне устраивал, но последнему поколению он уже представлялся чем-то закостеневшим, не поддающимся изменениям и улучшениям. Дом просто-напросто состарился.
Однако ему тут же вспомнилось холодное бездушие других, куда более величественных и роскошных особняков, — по крайней мере они представлялись ему бездушными с той поры, как он впервые посетил дом Гюнтеров три месяца назад. С распадом этой семьи могли исчезнуть некие человеческие ценности, не определяемые цифрами и суммами. Сам же по себе дом, некогда идеально подходивший для чтения длинных викторианских романов вечерами перед горящим камином, теперь не представлял интереса даже как архитектурный памятник своей эпохи.
Лью пересек подъездную аллею и сделал остановку под увитым розами навесом, а вскоре неподалеку объявилась парочка, также удалявшаяся от дома; по голосам он опознал Джин и Аллена Паркса.
— Лично я собираюсь переселиться в Нью-Йорк, — говорила Джин. — И неважно, с разрешения родителей или без него… Нет, оставь свои глупости, я сейчас не в том настроении.
— А в каком ты сейчас настроении?
— Ни в каком. Просто я завидую Аманде, которая подцепила этого господинчика и теперь уедет на Лонг-Айленд, чтобы жить в нормальном доме вместо здешней развалюхи. Беспроигрышный вариант — быть этакой милой простушкой…
Они вышли за пределы слышимости. Наступила пауза между танцами, и гости хлынули на веранду, заполнив ее светлыми пятнами платьев и проблесками сорочек в вырезах смокингов. Лью перевел взгляд на второй этаж, в окнах которого замелькал свет. Он ни разу не бывал на втором этаже этого дома и представлял его сплошь обклеенным старыми фотографиями, заполненным баулами всякого барахла, сундуками со старой одеждой и выкройками, кукольными домиками, старыми игрушками и стопками книг вдоль стен — все это были перемешанные между собой ровесники разных поколений, здесь выросших.
По алле со стороны дома к нему приблизилась еще одна парочка. Лью понял, что непреднамеренно занял удобную позицию для подслушивания, и уже собрался потихоньку удалиться, когда узнал голоса Аманды и ее нью-йоркского избранника.
— А как бы ты отнесся к известию, что сегодня мне было сделано еще одно предложение?
— Это меня ничуть не удивило бы.
— Кстати, очень достойный молодой человек. Однажды он спас мне жизнь… И почему ты не оказался там вместо него? Я уверена, ты сделал бы это как-нибудь эффектнее…
Постояв на аллее прямо напротив фасада здания, Лью вгляделся в него более пристально. Казалось, этот дом был ему чем-то сродни — даже с учетом того, что дом практически отжил свой век, а Лью еще только начинал жить. В сущности, это напоминало чувства, какие вдумчивый молодой человек испытывает к умудренному годами старцу. Больше чем просто дом. Лью был бы рад прожить такую же долгую и полезную жизнь, прежде чем придет его срок обратиться во прах. И вознамерившись, пока это было еще возможно, сделать для дома хоть что-то хорошее — пусть даже просто станцевать с непоседливой младшей сестрой, — он прошелся по волосам карманной расческой и зашагал к веранде.
II.
Мужчина с улыбкой, похожей на шрам, рассекающий нижнюю часть лица, уже в который раз приблизился к Лью.
— Мне кажется, это самый многолюдный прием из всех, когда-либо устроенных в Нью-Йорке, — заявил он.
— И я снова с вами согласен, — в который раз бодро откликнулся Лью.
— С другой стороны, — продолжил мужчина, — я был того же мнения об одной вечеринке двухлетней давности, в двадцать седьмом. Похоже, они набирают размах год от года. Вы играете в поло, не так ли?
— Только у себя на заднем дворе, — сказал Лью. — Я говорил, что люблю поло, но я деловой человек, а не спортсмен.
— А кто-то сказал мне, что вы звезда в этом виде спорта. — Собеседник был как будто слегка разочарован. — А я писатель — гуман… гуманитарий. Из этих самых соображений сейчас пытался вытащить на свежий воздух девицу, застрявшую в зале с шампанским. Видно, что из приличной семьи, но при этом, черт возьми, она единственная в той комнате, кто неспособен о себе позаботиться.
— Никогда не пытайтесь заботиться о других, — посоветовал ему Лью. — Они вас за это возненавидят.
Хотя отведенное для приема помещение (точнее, множество помещений на верхних этажах и пентхаусах) было лучшим, что может предоставить для таких целей центр Нью-Йорка, оно все же имело свои пределы, и уже на рассвете, лавируя меж поредевших танцоров, Лью случайно забрел в комнату, о которой говорил ему тот мужчина. Сначала он не узнал девушку, служившую развлечением для стеклянноглазой публики, в порядке естественного отбора сконцентрировавшейся здесь как образчики морального и физического упадка; но затем, когда она обратилась к компании бродвейских девиц с общим приглашением погостить в ее мэрилендских владениях, Лью опознал Джин Гюнтер.
Он теперь жил в Нью-Йорке и не видел никого из Гюнтеров уже четыре года, со времени свадьбы Аманды. Спустя четверть часа, везя Джин с приема, Лью постарался вытянуть из нее как можно больше сведений до того, как в лучах утреннего солнца высадил ее перед подъездом — помятую, растрепанную и нетвердо стоящую на ногах, но все еще высокомерную, судя по нелепой чопорности, с какой она прощалась и желала ему спокойной ночи.
На следующий день он ее проведал и пригласил попить чаю в Центральном парке.
— Я — дитя этого времени, — заявила она в процессе чаепития. — Многие люди называют себя детьми своего времени, но я — его истинное дитя. И я этим наслаждаюсь, веселюсь на полную катушку.
Вспомнив о другом периоде ее жизни — о молодежи на теннисных кортах, о жарком полуденном солнце, о побегах плюща и глицинии, обвивающих резное ограждение веранды, — Лью вдруг ощутил позыв к морализаторству, насколько таковое было возможно летом достопамятного 1929 года.[46].
— И что ты с этого имеешь? Почему бы тебе не найти опору в каком-нибудь надежном мужчине — хотя бы ради финансовой стабильности?
— Мужчины могут быть полезны в финансовых делах, — сказала она, уклоняясь от прямого ответа. — В прошлом году один такой доброхот помог растянуть мои трехмесячные расходы на десять месяцев.
— Но как насчет брака с подходящим кандидатом?
— У меня нет любимого человека, — сказала она. — Вообще-то, я знаю четверых — или пятерых — нет, шестерых миллионеров, за которых, наверное, смогла бы выйти. Маленькая пробивная девчонка из округа Кэрролл. Этого даже слишком много. Но если встретится кто-то, имеющий все, что нужно… — Тут она окинула Лью оценивающим взглядом. — Ты, кстати, выглядишь куда лучше прежнего.
— Что есть, то есть, — признал он со смехом. — Я даже стал ходить на бродвейские премьеры. Но мое основное достоинство в том, что я не забываю старых друзей, в числе которых — чудесные девушки из семьи Гюнтер в округе Кэрролл.
— Очень мило с твоей стороны. Кажется, ты был жуть как влюблен в Аманду?
— Во всяком случае, я тогда так думал.
— Я с ней виделась на прошлой неделе. Она живет на Парк-авеню[47] и со дня на день ожидает пополнения в своем аристократическом семействе. Меня она считает «позорящей честь семьи», а своим знакомым вовсю заливает о наших роскошных родовых поместьях на старом Юге.
— Ты хоть иногда посещаешь Мэриленд?
— Посещаю ли? Я как раз уезжаю туда вечером в воскресенье и пробуду в тех краях два месяца, сэкономлю деньги для дальнейшей жизни здесь. Когда умерла мама… — Она сделала паузу. — Я полагаю, ты в курсе, что она умерла? Мне по завещанию перепало немного денег, и я их еще не все потратила, но деньги нужно растягивать, понимаешь? — Она отложила свою салфетку на угол стола. — Нужно вкладывать их с умом. Думаю, очередным этапом станет скромный отдых на ферме в течение всего лета.
Следующим вечером Лью повел ее в театр, на сей раз при встрече испытав странное волнение. Суматошная энергия послевоенной эпохи нашла в ней достойное воплощение; взяв ее за руку, он уловил сильно учащенный пульс, — впрочем, большинство знакомых ему молодых женщин также отличались повышенной возбудимостью, исключая лишь тех, кто полностью посвятил себя семейной жизни.
Он не высказал никаких критических замечаний, — собственно, у него и духу не хватило бы ее критиковать. Поднявшись из низов общества, Лью при оценке других не мог не учитывать, кем сам он являлся еще в недавнем прошлом. И он был крайне далек от того, чтобы учить Джин Гюнтер, как ей следует жить.
Три недели спустя, когда он сошел с поезда в Балтиморе, стояла тяжелая духота, обычно предвещающая грозу. Пройдя мимо привокзальной шеренги такси, он нанял лимузин для долгой поездки в округ Кэрролл и, проезжая в туннеле из густой, уже начинающей увядать июльской листвы, меж мелькающих по обе стороны дороги белых изгородей, снова почувствовал себя тем жаждущим домашнего уюта юнцом, который впервые прибыл в дом Гюнтеров четыре года назад. Теперь он имел двенадцатикомнатные апартаменты в Нью-Йорке, а летом снимал особняк на Лонг-Айленде, но за время одинокой жизни, уже порядком очерствев душой и привыкнув к перемене мест, он с непонятным упорством раз за разом мысленно возвращался именно в этот дом.
Как и следовало ожидать, тот оказался меньше, чем представал в его воспоминаниях, — довольно вместительный, но вряд ли подходящий под определение «просторный». С виду тут ничего не изменилось — та же скудная цветовая гамма из зеленых побегов и коричневых, выгоревших на солнце стен; та же конюшня, покосившаяся на манер Пизанской башни; тот же запущенный, беспорядочно разросшийся сад.
Джин он застал на веранде — но, вопреки ее собственным предсказаниям, отнюдь не в облике простой селянки в клетчатом платье или наездницы в бриджах. Лежа в кресле-качалке с подсунутыми под спину подушечками, она скорее напоминала модницу, недавно вернувшуюся с прогулки по рю де ля Пэ.[48] При ней находился дородный темнокожий слуга, которого Лью помнил по прошлым приездам и который с типично лакейской угодливостью притворился, будто прекрасно помнит Лью. Он отнес чемодан гостя в бывшую комнату Аманды, и Лью успел бегло осмотреть ее, перед тем как спуститься вниз. Джин и Бесс ждали его на веранде у столика с коктейлями.
Его поразило, как сильно изменилась Бесс за переходный период от девочки-подростка к почти что взрослой женщине. В ее созревающей красоте заключалась какая-то отрешенность, едва ли не раздражение, как будто она вовсе не просила у природы этот дар и воспринимала его скорее как обузу; на молодых людей слишком серьезное выражение ее лица вполне могло действовать отпугивающе.
— Как поживает ваш отец? — спросил Лью.
— Он сегодня к нам не спустится, — сказала Бесс. — Неважно себя чувствует. Ему ведь уже за семьдесят, и общение с чужими его утомляет. Когда к нам приезжают гости, он ужинает наверху.
— Было бы лучше, если бы он все время сидел наверху, — заметила Джин, наполняя бокалы.
— Ничего подобного, — возразила Бесс. — Врачи говорят, ему нужно больше двигаться. И спорить тут не о чем.
Джин резко обернулась к Лью:
— Уже больше года Бесс торчит здесь почти безвылазно. Мы могли бы…
— Что за чушь! — нетерпеливо прервала ее сестра. — Я катаюсь верхом каждое утро.
— …Мы могли бы нанять для отца сиделку, которая справлялась бы ничуть не хуже.
Стол был сервирован, как для званого ужина при свечах, обе дамы надели вечерние платья. Но многого в доме не хватало в сравнении с прошлым, и прежде всего — чувства бурлящей, набирающей силу жизни. Все, что могло сделать сократившееся семейство, так это поддерживать дом в обитаемом состоянии. Движения вперед больше не было; они как будто застряли во времени между исчезающим прошлым и непредсказуемым будущим.
В ходе ужина, когда возникла пауза в разговоре, Лью поднял голову, прислушиваясь к чему-то, что сначала принял за отдаленный раскат грома. Но это был протяжный стон, донесшийся со второго этажа, а за ним последовала отчетливо слышимая речь, прерванная резким скрипящим звуком, — это Бесс отодвинула стул, поднимаясь из-за стола:
— Вы же знаете мои распоряжения. Пока я остаюсь главой семьи…
— Это отец. — Джин быстро взглянула на Лью, как будто находя ситуацию слегка комичной, но заметила его обеспокоенность и продолжила серьезно: — Полагаю, тебе можно об этом сказать. Старческое слабоумие. Ничего опасного. Временами он абсолютно вменяемый. Но Бесс очень переживает по этому поводу.
Бесс так и не спустилась до конца ужина. Лью и Джин вышли в сад, по листве которого уже шлепали первые капли, предвестники надвигавшегося ливня. В зеленых шелестящих сумерках перед Лью маячило ее длинное платье, усеянное ярко-красными розами, — новомодный фасон, тогда увиденный им впервые. В напряженной предгрозовой тишине у него вдруг возникла иллюзия давней близости с Джин, словно они много лет поверяли друг другу все свои тайны; и когда она при раскате грома схватила его за руку, он другой рукой медленно развернул ее и поцеловал в четко очерченные горделивые губы.
— Что ж, хотя бы одну из сестер Гюнтер тебе поцеловать удалось, — сказала Джин весело. — Ну и как, понравилось? А тебе не кажется, что ты злоупотребляешь нашим гостеприимством, пользуясь тем, что мы здесь одиноки и беззащитны?
Он заглянул ей в лицо, дабы удостовериться, что она шутит, и Джин с быстрым смешком снова схватила его за руку. К тому моменту дождь уже набрал силу, и они поспешно вернулись в дом. Бесс была в библиотеке и разводила огонь, присев перед камином.
— С папой все в порядке, — заверила она. — Я не спешила давать ему лекарство и сделала это в последнюю минуту. Он все болтал о каком-то человеке, одолжившем ему двадцатку в тысяча восемьсот девяносто втором.
Она осознавала себя третьей лишней, но задержалась в комнате, считая своим долгом — как некогда поступала их мать — перед уходом как-то поспособствовать дружескому сближению остающихся. Гроза разразилась в полную силу, заливая комнату ослепительно-белыми вспышками молний, и Бесс вышла, чтобы закрыть окна на втором этаже. Однако уже через минуту вернулась.
— Телефон пытается зазвонить. Как думаете, не опасно снимать трубку в грозу?
— Ничуть, — откликнулась Джин. — Ведь на том конце они ее сняли.
Она подошла почти вплотную к Льюису; теперь оба стояли в центре комнаты, подальше от озаряемых молниями окон.
— Как странно видеть тебя здесь и сейчас. Признаюсь, я рада, что ты приехал. Но и без тебя нам было бы ничуть не хуже.
— Может, помочь Бесс справиться с окнами? — предложил Лью.
Почти одновременно сверху донесся голос Бесс:
— Похоже, на том конце провода никого нет, и я не хочу долго держать трубку.
Оглушительный удар грома потряс дом, Джин прижалась к Лью, но отпрянула, когда Бесс в смятении бегом спустилась по лестнице.
— Наверху отключилось электричество, — сообщила она. — А ведь в детстве я совсем не боялась гроз. Иногда в грозу папа заставлял нас сидеть на веранде, помнишь?
Слепящий свет разом ворвался во все окна первого этажа, многократно отражаясь в зеркалах и распространяясь из комнаты в комнату; за ним последовал звук, подобный треску миллиона одновременно зажигаемых спичек, — столь пронзительный и жуткий, что сопровождавшие его раскаты грома показались уже вторичными; затем сквозь треск и грохот прорвался крик Бесс:
— Угодило в дом!
Вновь сверкнула молния, и под звуки адских раскатов они заметались от окна к окну, пока Джин не воскликнула:
— Комната Уильяма! На нее упало дерево!
Миг спустя Лью распахнул дверь кухни и сразу увидел, что произошло: огромное дерево рухнуло на пристройку с односкатной крышей и фактически отсекло ее от остального дома.
— Уильям там? — спросил он.
— Возможно. То есть должен быть там.
Собравшись с духом, Лью промчался двадцать футов по открытому — и уже затопленному — пространству до ближайшего окна пристройки и высадил его ударом взятой на кухне увесистой вафельницы. Хотя гром и проливной дождь не прекращались, он заметил, что грозовой фронт уже начал удаляться, и, приободренный, закричал во все горло:
— Уильям? Ты цел?
Ответа не последовало.
— Уильям!
Он подождал и наконец расслышал слабый голос изнутри:
— Кто там?
— Ты цел?
— Кто меня зовет?
— На тебя упало дерево. Ты цел?
Внезапно из пристройки донесся взрыв смеха: Уильям вернулся к реальности из тьмы своих атавистических кошмаров. Вновь и вновь повторялись эти приступы хохота.
— Цел? Да-да, я цел. Меня не задело. Как говорится, лучше не бывает. Живехонек-здоровехонек.
Стоя перед окном в насквозь промокшей одежде, Лью начал испытывать раздражение.
— Ну, цел ты там или нет, а завалило тебя основательно. Попытайся вылезти через это окно. Дерево слишком большое, своими силами нам его не убрать.
Полчаса спустя, у себя в комнате, Лью стянул мокрую одежду при свете единственной свечи. Улегшись голышом на кровать, он пожалел о том, что так некстати довел себя до плачевного состояния, потратив массу сил на извлечение толстяка-слуги из полуразрушенной пристройки. Затем сквозь приглушенные громовые раскаты он услышал бряканье телефона в холле и голос Бесс: «Алло, я вас не понимаю. Попробуйте перезвонить» — и секунд через тридцать задремал, чтобы еще чуть погодя проснуться от скрипа отворяемой двери.
— Кто здесь? — спросил он, прикрываясь одеялом.
Дверь продолжала медленно отворяться.
— Кто здесь?
Рядом послышалось кряхтенье; последний отблеск далекой молнии высветил тощую кисть руки с набухшими голубыми венами, и мужской голос прошептал:
— Я только хотел проверить, спишь ли ты уже, милая. Я о вас беспокоюсь… я беспокоюсь…
Дверь осторожно прикрылась, и Лью понял, что старый Гюнтер совершает свой сомнамбулический ночной обход. Спать расхотелось, и он облачился в единственную смену одежды, взятую им с собой, попутно слушая, как Бесс в третий раз пытается с кем-то объясниться по телефону.
— …До утра, — говорила она. — Разве это не может подождать? У нас тут связь нарушена, я вас едва слышу.
Внизу он увидел Джин, которая стояла перед огнем камина, в своем платье удивительно похожая на фею или сильфиду. Она призывно помахала рукой, и Лью приблизился, но почему-то не испытал желания ее поцеловать, хотя она явно ждала этого. Стараясь разобраться в собственных чувствах, он легонько погладил ее по плечу.
— Ваш отец бродит по дому. Заходил ко мне в комнату. Ты не думаешь, что…
— Он каждый вечер это делает, — сказала Джин. — Проверяет, спим мы или еще нет.
Лью взглянул на нее пристально, и некое смутное подозрение, до сих пор формировавшееся подсознательно, начало обретать более определенную форму. Лицо ее было безмятежно-красиво, но внимание Лью уже переключилось на голос Бесс, продолжавшей разбираться с телефонным собеседником.
— Хорошо, попробуем записать по буквам… Эс-ка-оу-эн… так, выходит «скон»… че-аа-эл-ааа-эс… «Скончалась»? — В ее голосе появились панические нотки. — Как вы сказали: Аманда Гюнтер скончалась?
Джин игриво взглянула на Лью:
— И чего Бесс приспичило возиться с телефонограммами? Почему бы не…
— Тише! — скомандовал он. — Тут дело серьезное.
— Я не понимаю…
Встревоженный внезапно наступившей наверху тишиной, Лью взбежал по лестнице и обнаружил Бесс у телефонного столика с трубкой на коленях. Она судорожно хватала ртом воздух, глядя в пустоту. Он взял трубку и принял остаток телефонного послания: «Аманда скончалась при родах, дав жизнь сыну».
Лью попытался поднять Бесс со стула, но она рухнула обратно, захлебываясь беззвучными рыданиями.
— До утра не говори папе.
Что могло бы за ночь измениться в захламленной обрывками воспоминаний голове старого Гюнтера? Однако для Бесс это имело значение.
— Уходи, — прошептала она. — Скажи Джин.
Между тем до Джин дошло, что здесь что-то неладно, и к моменту его появления на лестнице она уже стояла у ее подножия.
— Что случилось?
Он бережно взял ее под локоть и повел обратно в библиотеку.
— Аманда умерла, — сказал он, по-прежнему ее поддерживая.
Джин издала громкий воющий звук, но он тут же прикрыл ее рот ладонью.
— Ты сегодня много выпила, — сказал он. — Постарайся держать себя в руках. Не взваливай еще и это бремя на свою сестру.
И она как-то сразу подтянулась — сперва вернули горделивый изгиб ее губы, затем выпрямилось все тело. Но то, что в другом случае можно было бы принять за героическое усилие воли, теперь показалось Льюису всего лишь примитивным животным рефлексом — и его зарождавшееся было чувство к Джин развеялось в мгновение ока.
Через два часа все в доме более или менее успокоились, чему способствовала нехитрая, но эффективная помощь бывшей кухарки, за которой послала Бесс. Джин уснула, приняв снотворное, которое дал ей врач, прибывший из Элликот-Сити. За всей этой суетой Лью впервые по-настоящему задумался о смерти Аманды лишь перед отходом ко сну и несколько мгновений опасно балансировал на грани нервного срыва. Она покинула этот мир, его вторая, нет, его третья любовь пала в поединке со смертью. Он подумал о плачущем дождевыми каплями саде, о внезапно затихшей природе под теперь уже чистым ночным небом. Не будь Лью так измотан, он бы вновь оделся и прошел через густые заросли папоротника, чтобы издали еще раз — теперь более беспристрастно — взглянуть на этот дом и его обитателей: на сломленную старость и на молодость, постепенно ломающуюся и стареющую вместе с ней либо стремящуюся забыться в беспутстве большого мира. Продолжая эту воображаемую ночную прогулку, он добрался до дерева, проломившего крышу пристройки, и мысленно задержался там, в темной тени, пытаясь собрать из кусочков цельную картину своих представлений о Гюнтерах.
— Это деградация, — заключил он. — Попытки цепляться за прошлое ведут к деградации. Я тогда был неправ. Кто-то из нас идет вперед, а эти люди со своим старьем — просто балласт, затрудняющий движение. Я с радостью покину этот дом, чтобы завтра вернуться к чему-то живому, новому и свежему у себя на Уолл-стрит.
Среди ночи он проснулся лишь однажды, разбуженный громким брюзжанием старика по поводу двадцати долларов, которые он занял у кого-то в 1892 году. Затем он расслышал голос Бесс, успокаивавшей отца, а чуть погодя, уже вновь засыпая, — и голос старой негритянки, перекрывший два первых.
III.
По делам Лью часто приходилось бывать в Балтиморе, но со временем этот город перестал вызывать у него ассоциации с Гюнтерами. Он периодически вспоминал о них, но ни разу не посетил старый дом со дня смерти Аманды. К 1933 году роль, которую это семейство сыграло в его жизни, казалась давней и малосущественной — исключая тот факт, что они помогли ему сформировать собственный взгляд на жизнь, — и он мог спокойно проезжать по Фредерик-роуд вглубь округа Кэрролл, не тревожимый чувством узнавания. Но в этот раз, повинуясь какому-то неясному импульсу, он остановил машину.
Стояла поздняя осень; через дорогу перед ним пробежал кролик, по толстой изогнутой ветке ближайшего дерева скакала белка. Дом Гюнтеров находился в пяти минутах езды от ближайшего перекрестка — всего через полчаса он сможет их повидать и полностью удовлетворить свое любопытство; однако он колебался. Когда-то он уже попытался вернуться в прошлое, и об этой попытке ему до сих пор было больно вспоминать. Еще недавно он промчался бы мимо с ощущением, что сбросил лишний балласт; но с некоторых пор он начал понимать, что жизнь не всегда является движением вперед, к новым горизонтам. Гюнтеры стали частью его самого; он никогда не смог бы с нынешними друзьями заново пережить то, что пережил вместе с Гюнтерами. И если воспоминания о них постепенно отмирали, вместе с ними отмирало и нечто в его душе.
Белка на ветвях, колыхание листвы под ветерком, отдаленный петушиный крик, чуть заметное скольжение солнечных пятен — все это погружало его в ностальгический транс, и он откинулся на кожаную спинку сиденья, позволив себе не думать ни о каких проблемах. Так прошло минут десять, пока из-за поворота дороги не донеслось цоканье копыт. Вскоре показалась и лошадь со всадницей в бриджах — и Лью, подавшись к ветровому стеклу, узнал Бесс Гюнтер.
Он выбрался из машины. Лошадь привстала на дыбы, когда Бесс, в свою очередь, узнала Лью и резко натянула поводья.
— Кого я вижу — мистер Лаури!.. Кто бы мог подумать!.. Откуда вы едете? Что, машина сломалась?
У нее было прелестное — и печальное — лицо, но выражение этого лица показалось Лью более юным, чем прежде, словно Бесс наконец-то избавилась от гнетущей ответственности, так старившей ее четыре года назад.
— Я вспоминал обо всех вас, — сказал он. — Собирался нанести визит.
Заметив, что она как будто встревожилась, он рассмеялся и поспешил добавить:
— Просто проведать, не набиваясь в нахлебники. Я в деньгах не нуждаюсь — увы, в наше время визитерам приходится предупреждать об этом заранее.
Она также рассмеялась:
— Я всего-навсего прикидывала, где тебя разместить, — у нас в доме сейчас полно народу.
— Собственно, я направляюсь в Балтимор. Может, слезешь с коня-качалки, и мы немного поболтаем, сидя в машине?
Она привязала лошадь к дереву и пристроилась на соседнем сиденье.
Ранее он и не подозревал, что такой тип сияющей юной красоты может сохраняться далеко за двадцать, — только когда она не улыбалась, три тоненькие задумчивые морщинки на лбу напоминали ему, что она всегда была очень серьезной девушкой. Тотчас же в его памяти всплыл образ Аманды при их встрече одним августовским вечером, и, глядя сейчас на Бесс, он узнал в ней все, что помнил о тогдашней Аманде.
— Как твой отец?
— Папа умер в прошлом году. Перед тем он целый год не вставал с постели. — Голос ее звучал без напряжения, как говорят что-то, уже многократно повторенное. — Так что оно, пожалуй, и к лучшему.
— Сочувствую. А как поживает Джин? Где она сейчас?
— Джин вышла замуж за китайца — в смысле, за человека, живущего в Китае. Я его никогда не видела.
— Значит, ты живешь одна?
— Нет, здесь еще моя тетя. — Она помедлила, прежде чем продолжить: — Кстати, у меня на следующей неделе свадьба.
И вновь, как много лет назад, он испытал необъяснимое ощущение утраты.
— Поздравляю! И кто этот несчастный…
— Он из Филадельфии. Все наши гости сегодня отправились на ипподром, и только я осталась, чтобы в последний раз прокатиться на Джунипер.
— Ты будешь жить в Филадельфии?
— Еще не уверена. Мы подумываем о том, чтобы снести дом и построить на этом месте что-то современное. Впрочем, можно попробовать перестроить старый, не снося его полностью.
— Оно того стоит?
— Почему бы и нет? — быстро сказала она. — Архитекторы считают, что часть его можно использовать.
— Ты ведь любишь этот дом, правда?
Бесс помолчала.
— Скажем так, он не очень-то вяжется с моими представлениями о современном жилище, но я всегда была «домашней девчонкой». — Последние слова она произнесла насмешливо. — Я не пользовалась большим успехом у балтиморских кавалеров — была, так сказать, семейным недоразумением. И не крутила романы налево-направо, как Аманда и Джин.
— Может, ты просто этого не хотела.
— Я думала, что хочу, когда была совсем юной.
Кобыла нетерпеливо заржала, и Бесс начала вылезать из кабины.
— Вот, Лью Лаури, ты и узнал историю последней из сестер Гюнтер. Ты ведь всегда был к нам неравнодушен, верно?
— Еще как неравнодушен! Если мне удастся задержаться в Балтиморе, я напрошусь к тебе на свадьбу.
Потерянное выражение, промелькнувшее на ее лице, заставило его задуматься: кому же она вручает себя, такую драгоценную себя? Он теперь лучше разбирался в людях и чувствовал в ней стальной стержень под мягкой оболочкой, угадывал жесткие линии скул под нежными округлостями щек и подбородка. Она была натурой исключительной, и Лью надеялся, что муж ее окажется достойным человеком.
Она свернула с дороги и поскакала напрямик через луг, а он покатил дальше в направлении Балтимора. Так закрылась еще одна глава его жизни, оставив невоплощенными идеи и образы, с ней связанные, — например, что было бы, женись он на одной из сестер… Прошлое ускользало прочь под колесами его машины, унося остатки былых иллюзий.
— Возможно, я всегда был для этой семьи лишь навязчивым чужаком… — рассуждал он. — Однако странное дело: почему эта девчонка разъезжает верхом в домашних тапочках?
Он остановился у магазинчика на перекрестке, чтобы купить сигарет. Юный продавец отсчитывал сдачу с типично деревенской медлительностью.
— Большая свадьба грядет в доме Гюнтеров, — мимоходом заметил Лью.
— Да ну? Неужто мисс Бесс выходит замуж?
— На следующей неделе. Сейчас у них полон дом гостей.
— Угораздило их, однако! На чем же они будут спать, если Марк Бурн вывез из дома всю мебель?
— Что? Что такое?
— Месяц назад Марк Бурн забрал мебель и все прочее, пока мисс Бесс каталась на лошади, — они заложили все имущество незадолго до смерти старого Гюнтера. Местные поговаривают, у нее вообще ничего не осталось, кроме одежки, в которой она верхом ездила. Марк Бурн был чертовски зол. По его словам, они успели продать самое лучшее из мебели без его ведома… Значит, так, я должен вам десять центов…
— Но где же они с тетей живут?
— Никогда не слыхал о ее тете — я сам-то всего год как в эти места перебрался. Кормится она со своего огорода, а у нас покупает только сахар, соль и кофе.
Чего только не случалось в это депрессивное время, и все же Лью не мог не подивиться фантастической гордости, подвигнувшей девчонку на такую ложь.
Он развернул машину и поехал обратно к усадьбе Гюнтеров. Дом пребывал в жутком состоянии; сад превратился в настоящие джунгли; одна сторона веранды соскользнула с кирпичных опор и сползла на траву; стекло в окне библиотеки было разбито. Дырявую крышу когда-то давно начали покрывать дранкой, но так и забросили это дело, и некрашеная дранка уже успела прогнить.
В дом он вошел без стука. Из столовой донесся недовольный окрик, и он последовал туда, громко топая по голому полу; через комнаты, в которых не было абсолютно ничего, кроме пыли. Бесс Гюнтер, в дешевеньком домашнем платье, поднялась с упаковочного ящика, служившего ей сиденьем; в глазах ее был испуг. Оловянная ложка брякнулась на другой ящик, выполнявший функции стола.
— Зачем было меня обманывать? — с ходу спросил он. — И вот так ты живешь?
— А, это ты… — Она улыбнулась с заметным облегчением, после чего не без усилия перешла к обязанностям гостеприимной хозяйки.
— Присаживайтесь на этот ящик, мистер Лаури. Он из-под консервов и потому будет покрепче других. К вашим услугам все открытое пространство дома. Угоститесь сигарой и бокалом шампанского, тушеный кролик удался на славу. Да, и познакомьтесь с моим женихом.
— Хватит паясничать.
— Ладно, хватит так хватит, — согласилась она.
— Почему ты не переедешь жить к кому-нибудь из родственников?
— У меня не осталось родственников. Только Джин, а она уехала в Китай.
— И как ты живешь? Что думаешь делать дальше?
— Так вот и жила, дожидаясь тебя все это время.
— То есть как это?
— Ну, мне казалось, что когда-нибудь ты непременно объявишься, и тогда я пущу в ход все свои чары. Но когда мы внезапно встретились, я решила: нет уж, лучше совру. Мне не хватает обаяния, которого всегда было полно у моих сестер.
Лью поднял ее с ящика, взяв за запястье:
— Только не для меня.
За час, прошедший со времени их встречи на дороге, из нее, казалось, вытекла жизненная сила. Она глядела на Лью снизу вверх, едва держась на ногах.
— Значит, ты действительно неравнодушен к Гюнтерам, — прошептала она, — ко всем нам.
Лью попытался осмыслить происходящее, но сердце его колотилось так сильно, что он смог лишь опустить Бесс обратно на ящик и начал расхаживать вдоль голых стен комнаты.
— Мы поженимся, — объявил он. — Не знаю, люблю ли я тебя — я тебя даже не знаю толком, — но я знаю, что сама мысль о том, что ты находишься в беде или в нужде, доставляет мне физическую боль. — Внезапно он рухнул на колени перед ней, и лица их оказались на одном уровне, так что она уже не выглядела столь невыносимо маленькой и беззащитной. — Мисс Бесс Гюнтер, похоже на то, что это именно вас я в действительности любил все это время.
— Можешь не изощряться в речах, — рассмеялась она. — Я ведь не привыкла быть любимой. И я не знаю, как надо реагировать на ухаживания; никогда с этим не сталкивалась. — Она глядела на него, усталая и смущенная. — Такие вот дела. А ведь я еще много лет назад предсказала, что из меня выйдет недурная Золушка.
Он дотронулся до ее руки; она инстинктивно отстранилась, но потом сама вложила свою ладонь в его руку.
— Извини. Я не привыкла даже к тому, чтобы ко мне прикасались. Но тебя я не боюсь, если только будешь вести себя тихо и не делать слишком резких движений.
Эта сдержанность, непостижимая для Лью, опять же уходила корнями глубоко в прошлое. Имея дело с этими сестрами, в любой момент можно было столкнуться с чем-то неожиданным, долго дремавшим в тихом омуте и вдруг прорвавшимся на поверхность; их реакции и предпочтения было невозможно предугадать человеку, привыкшему говорить и действовать прямолинейно.
— Из нас троих я всегда была самой консервативной, — сказала Бесс. — Я ничуть не меньше сестер любила всякие развлечения и удовольствия, но кому-то ведь надо было играть роль мальчишки в девчоночьей компании, и эта роль закрепилась за мной… Да, прикоснись ко мне вот так. Погладь по щеке. Мне так хочется, чтобы меня трогали, чтобы меня держали в объятиях. И я рада, что это делаешь ты; но только не торопись, будь осторожен. Боюсь, я принадлежу к типу людей, которые что-либо делают без оглядки, раз и навсегда. Я буду жить с тобой и умру ради тебя, но я никогда не пойму, каково это — остановиться на полпути… Да, это моя ладонь. Она тебе нравится? За последний месяц я вдоволь нагляделась на себя, и это было забавно, потому что из всех вещей в доме осталось только зеркало наверху, такое большое, что они не смогли его унести.
Лью поднялся с колен.
— Хорошо, вот с чего мы начнем: я сделаю все для того, чтобы к тебе вернулись силы и здоровье.
— Неплохая идея, — согласилась она.
— И первым делом давай спалим этот старый дом.
— О нет! — Она приняла его слова всерьез. — Во-первых, дом застрахован, во-вторых…
— Ладно, тогда просто уберемся отсюда. Поженимся в Балтиморе или в Элликот-Сити, на твой выбор.
— А что будет с Джунипер? Я не могу уехать, оставив ее здесь.
— Мы отдадим ее под присмотр того парня в магазине.
— Дом мне уже не принадлежит. Он заложен-перезаложен и подлежит изъятию в счет долгов, но они позволили мне пока что жить здесь, — наверное, совесть проснулась после того, как они забрали даже ноты и альбомы с семейными фотографиями. Да и не так-то просто им было бы меня отсюда выжить.
С каждой минутой Лью узнавал о ней все больше, и ему все больше нравилось то, что он узнавал. Но он видел, что за годы самопожертвования ростки любви в ней почти зачахли, так что их предстояло бережно взращивать вновь. И эта задача была ему очень даже по душе.
— Ты прекрасна! — говорил он ей. — Ты просто прелесть! Мы выживем, и все у нас будет хорошо, потому что ты прекрасна и потому что я в этом твердо убежден.
— А Джунипер — она выживет, если мы отсюда уедем?
— С Джунипер все тоже будет хорошо.
Она нахмурила брови, но потом улыбнулась — на сей раз по-настоящему улыбнулась — и сказала:
— Мне кажется, ты начинаешь влюбляться.
— Говори за себя. Но я полагаю, это будет наилучшим из всего, что когда-либо со мной случалось.
— Я хочу тебе в этом помочь. Я настаиваю…
Они покинули дом вместе. Бесс переоделась в костюм для верховой езды — и это было единственное, что она взяла с собой. Идя по высокой спутанной траве через сад, Лью оглянулся на дом:
— На следующей неделе мы решим, что с этим делать.
Яркое солнце опускалось к горизонту, и розоватый закатный свет скользил по синему кузову машины и по их бездумно-счастливым лицам, не обделяя вниманием останки старого дома — заклинившую дверь ледника, ржавые водосточные трубы, болтающиеся вкривь и вкось ставни, потрескавшийся бетон подъездной дорожки, теннисный корт с грудой золы на том месте, где жгли прошлогодний мусор. Что бы ни ждало этот дом впредь, цель его существования была достигнута, функция выполнена, точка поставлена. Это было одно бесконечно долгое усилие, предпринятое ради соединения человеческих судеб, — усилие, которое нам сложно оценить в полной мере, зато его последствия мы ощущаем на себе.
Влюбленный эскимос[49].
[49].Пан-и-Трун выполз из иглу, отпихнув морду назойливого пса и крикнув «кыш!» по-эскимосски остальной своре. Затем он убедился, что собаки не смогут добраться до развешанной на шестах рыбы, и по снежно-белому покрову прошел сотню ярдов до иглу своего отца.
Выдубленное ветрами и морозами лицо старика было, как всегда, невозмутимо.
— Ты уже собрался и готов к отъезду? — спросил он.
— Да, все собрано и готово.
— Хорошо. Отбываем завтра утром. Другие тоже вот-вот уедут.
К тому все и шло. Куда ни глянь, повсюду люди разбирали выставочные строения и паковали экспонаты, что сопровождалось обычной предотъездной суматохой.
Пан-и-Трун смотрел на все это не без грусти — правда, лишь на мгновение отразившейся в щелочках его лиловых глаз. Он был мал ростом, но гибок и ладно скроен, а на его круглой физиономии с носом-кнопкой, казалось, навсегда застыло бодро-веселое выражение. Так озирался он довольно долго, поскольку успел уже привязаться к этому месту.
— Мудрейший, — обратился он к отцу, — я хочу пройтись по Чикаго.
Старик вздрогнул:
— Что?
— Побываю там в последний раз.
— Совсем один? — встревожился отец.
— Да, мудрейший. Я могу сам найти дорогу. Теперь я знаю много американских слов, а если заблужусь, достаточно будет сказать на их языке: «Сямирный выставка».
Старик недовольно крякнул:
— Не нравится мне это. Когда мы бываем там вместе с проводником, это не опасно, но в одиночку ты можешь попасть в беду, можешь потеряться.
— Мудрейший, я просто должен туда пойти, — твердо сказал Пан-и-Трун. — Еще один раз перед отъездом. Дома у нас, конечно, хорошо…
— Еще бы там было не хорошо! — вскричал старик негодующе.
Пан-и-Трун слегка склонил голову и продолжил:
— …И много раз в эти жаркие месяцы я мечтал о подледной рыбалке, об охоте на медведя или о доброй порции тюленьего жира. Но…
— Что такое?
— Но я хочу сохранить больше воспоминаний об этой великой фактории. Я хочу пройти по улицам не с проводником, а сам по себе, куда вздумается. Я хочу зайти в лавку, выложить свои деньги и сказать на их языке: «Твоя давай моя то, а моя давай твоя это». Я хочу спрашивать людей: «Как моя ходи туда и сюда? Многа спасиба».
Он никогда не отличался разговорчивостью, и эта речь, возможно, была самой длинной из всех им когда-либо произнесенных.
— Ты глупец! — проворчал старик.
Однако он хорошо знал Пан-и-Труна, а посему без дальнейших споров открыл свой кошель и вынул оттуда новенькую серебряную монету в четверть доллара.
— Трать деньги с толком, — сказал он. — Купи мне табаку. И не забудь принести сдачу.
Пан-и-Трун снова наклонил голову:
— Я так и сделаю, мудрейший.
Перед уходом он заскочил к себе в иглу, чтобы захватить собственные скромные сбережения: четвертак, два десятицентовика и пару центов. Этот капитал приятно звякал в руке, пока он раздумывал, куда бы его поместить, поскольку в его арктическом одеянии карманы отсутствовали. Стоит заметить, что одеяние это было не столь жарким и неуместным для октябрьского дня в Чикаго, как могло показаться на первый взгляд, ибо пошили его из самых тонких и легких шкур специально к выставке.
Несколько секунд он колебался, выбирая между своей меховой шапкой и соломенной шляпой, подаренной ему одним из посетителей, и наконец остановил выбор на шляпе.
Затем он спрятал деньги в мокасин, еще раз прикрикнул на собак, пытавшихся допрыгнуть до рыбы, и покинул эскимосское селение.
Стоило ему выйти на центральную аллею выставочного комплекса, как вокруг образовалось кольцо из зевак. Но за прошедшие месяцы Пан-и-Трун привык к любопытным взглядам и перестал нервничать по этому поводу. Теперь, в новой соломенной шляпе, он держался непринужденно, ощущая себя частью толпы, и жалел лишь о том, что не позаимствовал в дополнение к шляпе новые очки своего отца, которые помогли бы ему окончательно с этой толпой слиться.
Двигаясь по аллее, Пан-и-Трун миновал уже большей частью разобранные павильоны испанцев, голландцев, мексиканцев, а также китайское селение (все это время китайцы и эскимосы ревниво косились на выставочные успехи друг друга) и вышел на Мичиганский бульвар. Взволнованный и счастливый, он то и дело замирал перед витринами, пока не начинала кружиться голова от обилия выставленных там чудес. Так, с остановками, он постепенно продвигался в сторону высокого здания, где, как он знал, находился один из крупнейших универмагов Чикаго. Несколько месяцев назад его вместе с другими эскимосами провели по тамошним торговым залам, когда они совершали автобусную экскурсию по городу.
Но прежде надо было купить табак для мудрейшего, чтобы потом не тяготиться этой заботой; и он зашел в магазинчик, витрину которого украшали курительные трубки.
Мокрый от пота продавец тотчас повернулся в его сторону. Несколько мужчин, лениво слонявшихся между стендами, также уставились на нового посетителя.
Пан-и-Трун расплылся в улыбке. Он впервые самостоятельно совершал покупку в Америке.
— Моя твоя что-то давай, — объявил он. — А твоя давай что-то моя.
Продавец озадаченно взглянул на остальных мужчин и вновь повернулся к Пан-и-Труну:
— Я не против, братишка. Что ты хочешь мне подарить?
Улыбка Пан-и-Труна стала еще шире.
— Твоя не понимай. Моя давай что-то твоя…
Один из посетителей пришел на помощь продавцу.
— Кажись, он хочет дать тебе свою соломенную шляпу, Джордж, — подсказал он.
— Ну так пусть дает поскорее и уходит. Тут от одного его вида стало на десять градусов жарче.
Пан-и-Трун с сожалением покачал головой, но улыбка еще держалась на его физиономии. Затем он нагнулся и достал из мокасина свои деньги.
— Вот! — заявил он важно. — Моя давай твоя это — а твоя давай мне то.
И он указал на ряд жестянок с табаком на полках позади продавца.
— Трубочный табак?
Пан-и-Трун кивнул.
— Какой именно? — Продавец перечислил несколько сортов.
— Один, — сказал Пан-и-Трун. — Моя давай твоя, твоя давай моя.
Продавец выглядел растерянным — он явно не отличался сообразительностью. И вновь ему помог тот же мужчина, теперь переместившийся за прилавок.
— Вот, Робинзон Крузо, тут есть отличнейшие сорта табака, вникаешь? — сказал он и выставил на прилавок несколько жестянок. — Это за десять центов, это за четвертак, а вот это импортный, по два доллара за фунт. Сколько денег ты готов потратить?
Пан-и-Трун оглядел красивые банки и сказал:
— Один.
— Ладно, спросим иначе. Что у тебя есть? — (Пан-и-Трун показал свои деньги.) — Думаю, тебе нужен самый дешевый. Вот это хороший десятицентовый табак.
— Самая-самая дешевый, да? — уточнил Пан-и-Трун.
— Дешевле нет.
— Многа спасиба.
— Кури на здоровье. Только не подпали сам себя и не растопи свою ледяную избушку. До свиданья.
— Дасвидання. Моя твоя давай…
— Да понял я, понял. И моя твоя тоже давай. Все ясно — сейчас тебя понял бы даже банкир.
Пан-и-Трун проследовал дальше по Мичиганскому бульвару в направлении универмага. Он только что самостоятельно совершил покупку и сиял от радости. Теперь он сможет получить все, что пожелает. В многолюдном зале первого этажа он прошелся вдоль стендов и приобрел несколько номеров «Реальных сыщиков» и «Гангстерских тайн» — своих любимых журналов с картинками. Он помнил, что самая желанная вещь находится где-то на верхних этажах, но по пути к лестнице вдруг замер перед удивительным объектом, стоявшим на одном из прилавков. Это была изящная леди — точнее, ее верхняя часть — с накинутой на плечи короткой пелериной; у нее были ярко-голубые глаза и золотые волосы. Пан-и-Трун широко ей улыбнулся, осторожно тронул пальцем ее плечо и затем обратился к продавщице:
— Моя твоя давай…
Не слушая его, та взглянула на ценник пелерины и сказала:
— Два пятьдесят девять.
— Что твоя говори?
— Два доллара пятьдесят девять центов.
Он сокрушенно покачал головой и отправился дальше.
Когда эскимосы были здесь на экскурсии, их поднимали наверх на лифте и эскалаторе, но сейчас он не смог отыскать ни того ни другого. Посему он поднялся по обычным ступеням на второй этаж и тщательно его обследовал. По счастью, нужная ему секция обнаружилась уже на третьем этаже — он узнал ее сразу же, испытав радостное облегчение. Это была секция детских игрушек.
— Моя хоти самолет, — сказал он продавщице.
Та вздрогнула, увидев перед собой столь необычного клиента.
— Вы об этих моделях аэропланов? Ах да, теперь я вспомнила — вы все приходили сюда несколько недель назад.
Продавщица покрутила резинку моторчика и запустила модель под потолок зала. Пан-и-Трун восторженно наблюдал за ее полетом.
— Сколько моя давай? — спросил он.
— За это?.. Модели идут со скидкой по девяносто девять центов, цена снижена с полутора долларов.
Пан-и-Трун уныло оглядел свои финансы.
— Моя стока не моги, — сказал он. — Твоя давай за это?
— Нет, этого не хватит.
Глубоко расстроенный, он, однако, принял удар судьбы с улыбкой, словно это была величайшая в мире шутка, и пошел было прочь, но что-то в его облике тронуло продавщицу.
— Постойте-ка, вы. Если это все ваши деньги, вы можете попытать счастья в магазинах «Тысяча мелочей». Может, у них найдутся модели поменьше и подешевле этих.
— Тысяся мелосей?
— Один такой магазин есть недалеко отсюда. — Она подозвала мальчишку-разносчика. — Эрл, ты не отведешь этого… этого эскимоса в «Тысячу мелочей» за углом? Он, похоже, плохо понимает, что к чему.
Эрл окинул взглядом Пан-и-Труна и спросил с видом оскорбленного достоинства:
— Мне идти по улице рядом с этим?
— Ладно, не задавайся — было бы с чего. Я скажу мистеру Ричардсу, что отослала тебя с клиентом. Послушайте, мусью, или как там по-вашему, этот мальчик сейчас отведет вас куда нужно.
В считаные минуты Пан-и-Трун был доставлен к дверям соседнего магазина, через которые туда-сюда сновали люди. Но долго блуждать там ему не пришлось: неподалеку от входа он увидел прилавок с целой грудой всевозможных замко́в — висячих, врезных, накладных, секретных — и, крякнув от удовольствия, прямиком направился туда.
Замки́ были его страстью — еще совсем маленьким мальчиком он добыл свой первый замо́к, найдя его среди прочих вещей с раздавленного льдами русского парохода. Настоящих детских игрушек у него никогда не было, и он провел много часов, разбирая и собирая этот замо́к. Позднее миссионер подарил ему еще один, а очередное кораблекрушение добавило в его коллекцию сразу несколько штук. Эта его страсть к замка́м носила чисто теоретический характер, ибо практического применения для них у эскимосов не было за отсутствием в снежных иглу дверей; однако дорожные сундуки, которые им дали для поездки на юг, были снабжены столь хитроумными запорами, что только Пан-и-Трун был способен отпереть их, пользуясь куском изогнутой проволоки.
Он выбрал и купил хороший замо́к. За те же деньги он мог бы купить целых три штуки, но он знал толк в замка́х и не соблазнился примитивной дешевкой.
До отдела игрушек в «Тысяче мелочей» он так и не дошел — хотелось поскорее вернуться на выставку, чтобы исследовать свое новое приобретение. Для полного счастья ему недоставало разве что поездки на городском транспорте. И он забрался в подошедший троллейбус.
Ездил он около часа, гордый и очень довольный собой. Он дал кондуктору пять центов, а кондуктор дал ему прокатиться; потом он дал кондуктору еще пять центов, и тот дал ему прокатиться снова.
А потом движение застопорилось на перекрестке, и глаза Пан-и-Труна со все возрастающим интересом вперились в картину за окном.
Он смотрел на девушку, которая сидела в сверкающей машине с открытым верхом. Она была (и не исключено, что на самом деле, а не только в его воображении) самым красивым созданием из дотоле им виденных — эффектная блондинка, будто сошедшая с рекламного плаката или с журнальной обложки. При этом во взгляде ее было заметно беспокойство, а губы нервно кривились.
Рядом с ней сидел мрачный молодой человек; впрочем, на него Пан-и-Трун взглянул лишь мельком.
«Это дочь вождя, — сказал он себе. — Наверняка это дочь великого вождя, хозяина одной из самых богатых факторий Америки».
Пан-и-Трун горестно вздохнул, когда пробка рассосалась и машина с девушкой укатила вперед. Теперь ему нечем было любоваться, оставалось только размышлять. Каким же далеким казался ему сейчас родной край с его снежными просторами! Но даже те снега уступали белизной коже этой девушки. Именно в этот момент Пан-и-Трун понял, что ему не хочется возвращаться домой.
Спустя полчаса, когда он уже начал подумывать о завершении троллейбусной поездки, на глаза ему вновь попалась та самая машина. Она стояла на обочине, и молодой человек пытался снять одно из колес, а девушка наблюдала за его действиями, перегнувшись через дверцу. Троллейбус прогрохотал мимо них, но прежде, чем он достиг ближайшего угла, Пан-и-Трун подскочил к двери с криком:
— Моя выйди! Моя выйди здеся!
На углу он дождался, когда троллейбус отъедет подальше, а затем с невинно-гуляющим видом двинулся в направлении машины.
В своих мягких мокасинах он шел столь бесшумно, что девушка заметила его лишь в тот момент, когда он оказался в шаге от нее. От неожиданности она слабо вскрикнула. Молодой человек поднял голову, прервал свое занятие и уставился на Пан-и-Труна.
— Что это такое? — прошептала девушка. — С виду настоящий эскимос.
— Откуда он тут взялся?
— Взгляни, на нем соломенная шляпа.
Пан-и-Трун убрал руки за спину и расплылся в приветственной улыбке.
— Интересно, он разбирается в ремонте колес? — пробормотал молодой человек. — Может, он сумеет залепить дырку ворванью или еще чем? Как думаешь?
— Тебе нельзя со мной разговаривать, Вестгейт. Я держу свое слово. — Она понизила голос: — Однако этот полярный фрукт явно настроился составить нам компанию.
И «полярный фрукт» был настроен именно так. Когда колесо наконец слетело со ступицы и покатилось по мостовой под уклон, Пан-и-Трун кинулся следом, поймал его и прикатил обратно к машине.
— Многа спасиба, — сказал он гордо.
— Не за что, — отозвалась Эдит Кэри. — Вы сами откуда?
— Моя из Лапландия.
— И что вы делаете так далеко от своего дома?
— Сямирный выставка.
— Тогда что вы делаете так далеко от выставки?
— Моя смотри Чикаго, — объяснил он. — Эскимосы завтра езжай Лапландия.
В этот момент рядом с машиной Эдит остановилось купе, за рулем которого сидел мужчина лет сорока с румяным лицом и щетинистыми усами.
Эдит чуть-чуть нахмурилась, что тут же отметил Пан-и-Трун, который был просто не в силах оторвать взгляд от девушки.
— Почему вы остановились? — поинтересовался вновь прибывший.
— Прокол шины.
Усатый перевел подозрительный взгляд с Эдит на молодого человека:
— Надеюсь, ты держишь свое обещание и не позволяешь ему на тебя влиять…
— Хамфри, хватит уже! — раздраженно воскликнула девушка. — Кстати, как члену выставочного комитета, тебе будет приятно познакомиться с мистером… — Она повернулась к эскимосу: — Как вас зовут?
— Моя звать Пан-и-Трун. Это значит…
— …С мистером Пан-и-Труном. Он выступает в твоем шоу, Хамфри, а сейчас он осматривает достопримечательности Чикаго.
— Вот черт, и как его угораздило выбраться из резервации? Вечно у нас проблемы с этими ходячими экспонатами — суются куда не следует, их обдирают как липку, а претензии потом к нам.
— Я не собираюсь его обдирать, Хамфри. И вид у него вовсе даже не ободранный, очень симпатичные меха.
В ее голосе слышалось сочувствие к незнакомцу, заблудившемуся в большом городе, а появившаяся затем сердитая морщинка на лбу была вызвана уже другой мыслью.
— Говоря об экспонатах, — сказала она, — я думала, ты собираешься хранить — сам знаешь что — до возвращения семьи.
— Которая возвращается завтра, не так ли? А выставка уже практически закрылась.
— Но мне негде это держать, я не знаю комбинацию сейфа. Папа доверил эту вещь устроителям выставки, и сейчас я не так уж много прошу…
— Я останусь в вашем доме до их приезда и лично за всем прослежу. Вопрос решен, и говорить тут больше не о чем. — Хамфри Диринг перевел взгляд на Пан-и-Труна. — Мошенники нынче могут принять любое обличье.
— Ну уж нет, — сказала Эдит и улыбнулась эскимосу. — Мистер Трун вне подозрений — и вообще он мне очень нравится.
Между тем молодой человек поставил запасное колесо и стал укладывать в багажник инструменты. Хамфри Диринг смотрел на него неодобрительно.
— Поезжайте следом за мной, — сказал он. — Хотя мне думается, что человек, некогда претендовавший на твою руку, мог бы иметь больше гордости и…
— Мне больше некуда податься, — заявил Вестгейт спокойно. — Я приехал сюда этим утром без гроша в кармане.
— И потом, он все же мой кузен, — сказала Эдит.
Но Хамфри Диринг не успокаивался:
— С учетом всего, что этот тип натворил… — он сделал паузу, а Вестгейт густо покраснел, — тебе не помешает дополнительное сопровождение.
— Я не против, — сказала Эдит и повернулась к Пан-и-Труну. — Вы не хотели бы провести ночь в большом загородном поместье?
— Еще чего! — вскричал Хамфри.
— Я же сказала, что он мне нравится.
— Только не подпускай его к собачьей конуре, если не хочешь, чтобы собаки заразились чумкой. Он наверняка проносил эти шкуры, не снимая, все лето.
Пан-и-Трун уловил суть сказанного и возмутился:
— Эти шкуры чистый. Мой отец убивай чистый зверь, моя тетя шей чистый одежда, я в ней чистый ходи.
Хамфри нетерпеливо завел мотор. Эдит не пришлось долго упрашивать Пан-и-Труна, и тот пристроился на заднем откидном сиденье.
— Если вы никогда не бывали в американском доме, вам потом будет что вспомнить во время долгих зимних ночей у себя на родине.
— Ночь долгий, да. — Пан-и-Трун издал смешок. — Шесть месяц ночь.
— Шесть месяцев, — обратилась Эдит к Вестгейту. — У кого не растает сердце, услышав такое?
— Нет, не тает ничего, — заверил ее Пан-и-Трун. — Там снег всегда.
Когда машина тронулась, Пан-и-Трун ощутил беспокойство: он не знал места назначения и не был уверен в своем праве туда ехать. Но тихое урчание мотора и быстрое перемещение в автомобиле подействовали на него успокаивающе и даже настроили на беспечный лад. После часа езды по открытой местности они свернули с шоссе к воротам усадьбы и затем по длинной извилистой аллее подкатили к огромному особняку.
В роскошном холле на Пан-и-Труна уставились сверху вниз железные воины в безглазых шлемах, и он почтительно стянул с головы соломенную шляпу.
— У мистера Труна нет багажа, Кристофер. Обеспечь его всем необходимым. Потом возьми щетку и займись его одеждой — ты меня понял?
— Прошу следовать за мной, мистер Трун, — сказал Кристофер, воротя нос от гостя.
Когда Пан-и-Трун остался один в предоставленной ему комнате, он упал на кровать, болтая пятками в воздухе, уткнулся лицом в подушку и завопил от избытка чувств. Что за удивительный день! О таком обилии приключений он не мог и мечтать. Чуть погодя, спустившись на первый этаж, он застал Эдит и Вестгейта в библиотеке. Девушка выглядела еще прекраснее прежнего в бордовом бархатном платье с длинными рукавами, и она приветствовала гостя с такой учтивостью, словно он был полномочным послом Заполярья в Чикаго. По такому случаю она даже отыскала в «зале трофеев» бубен из тюленьей кожи, на котором Пан-и-Трун увидел знаки племени, живущего по соседству с его собственным. Пока он изучал бубен, Эдит продолжила начатый ранее разговор с Вестгейтом:
— Вот что мы сделаем. Ты наденешь фрак, мы спрячем эту вещь в кармане одной из фалд и попросим Кристофера зашить карман, — так она будет в сохранности до завтра.
— И что, прикажешь мне спать во фраке? В качестве живой приманки для ночного взломщика?
Вошел Кристофер с известием, что у входа ждут два господина с посылкой, которую они согласны передать только лично в руки мисс Кэри. Когда пару минут спустя Эдит вернулась, глаза ее сияли.
— Наконец-то я как следует рассмотрю эту вещь! — воскликнула она, ломая печати на посылке. — Мне еще ни разу не случалось держать ее в руках.
Из футляра, оказавшегося внутри первой коробки, она извлекла нечто завернутое в бархат — и через мгновение не удержалась от восхищенного возгласа. Пан-и-Трун увидел витое золотое кольцо, щедро усыпанное бриллиантами и рубинами, иные величиной с кусок рафинада. Подойдя к зеркалу, она опустила кольцо себе на голову — и оно сползло ей на уши.
— Елизавета Вторая[50] носила пышные прически, — сделала вывод Эдит.
Она показала украшение Пан-и-Труну:
— Это старинная диадема, когда-то давно ею владела очень могущественная женщина-вождь. Она стоит огромную кучу денег.
— Сто долларов, — понимающе назвал он огромную сумму.
— Много-много-много сотен долларов. Прошлым летом какие-то грабители проникли в павильон Всемирной выставки и попытались до нее добраться, но полиция им помешала.
Сердитое ворчание донеслось от дверей — на пороге только что объявился Хамфри Диринг.
— Что ты себе позволяешь, Эдит? Мы два сезона держали этот экспонат под неусыпной охраной, а ты преспокойно носишь его, как будто это безделушка из «Тысячи мелочей».
— Моя знай тысяся мелосей, — охотно подключился к разговору Пан-и-Трун. — Моя бывай тысяса мелосей. Моя давай им что-то — и они мне что-то давай. Сейчас моя покажи — моя принеси.
И он быстро покинул комнату. Хамфри досадливо посмотрел ему вслед:
— Вы знаете что-нибудь об этом типе?
— Будет тебе брюзжать, Хамфри. Что касается диадемы — надо же хоть кому-то иногда ее примеривать. Считай эту примерку одним из обязательств, которые несут ее владельцы. Что же до мистера Труна — мне еще не приходилось слышать о грабителях с Северного полюса.
Пан-и-Трун вернулся и торжественно вручил Эдит дверной замок, купленный им этим днем.
— Моя давай твоя это, — провозгласил он, — а твоя не давай моя ничего. Это твоя совсем даром.
— Ой, мне даже неловко принимать в подарок такую превосходную вещь! Этот замо́к великолепен! Теперь я смогу надежно запереть все мои ценности.
— Да! — вскричал он и указал на диадему Елизаветы Второй, кособоко сидевшую на голове Эдит. — Твоя запирай это, и вор не моги укради. Моя покажи.
— Боже правый! — простонал Хамфри.
Ужин был подан в холле, и, когда они туда входили, ветер, прежде тихо шелестевший листвой парка, вдруг усилился, дверь с грохотом распахнулась, и в дом ворвалось студеное дыхание близящейся зимы.
— Вот и кончилась осень, — грустно вздохнула Эдит. — Будь добр, закрой дверь, Вестгейт.
Опускаясь на стул, она зябко повела плечами и послала слугу за накидкой, а как только тот удалился, сняла диадему и протянула ее Вестгейту:
— Возьми ее, с этой штуковиной на голове я чувствую себя как-то скованно. А после ужина сделай все, как мы договорились.
— О чем это ты? — насторожился Хамфри.
— Он будет ее хранить.
— А почему не я?
— Наверное, она считает, что этой вещи надежнее быть с кем-то из членов семьи, — сухо заметил Вестгейт.
— Если на то пошло, я куда ближе к полноправному членству в этой семье, чем ты.
Пан-и-Трун вертел в пальцах то один, то другой из множества хитрых приборов, разложенных перед ним на столе, и ничего не говорил, но поочередно вглядывался в лица остальных. Необычная ситуация, в которой он очутился, побудила его к основательным размышлениям. Итак, имелась очень дорогая вещь, надеваемая на голову. Имелся молодой человек, утром прибывший в Чикаго без гроша в кармане. Имелся жених мисс Кэри (а из своих любимых журналов про сыщиков и гангстеров он усвоил, что преступником очень часто оказывается именно тот, кто поначалу представлялся наименее подозрительным). И наконец: имелся город Чикаго, кишащий бандитами и злодеями всех мастей, — и здесь, беззащитная перед их бандитскими злодействами, находилась его богиня, мисс Кэри.
Да, она стала для него богиней. Он возжег на ее алтаре свой маленький языческий огонь, который с каждой минутой разгорался все сильнее, и Эдит ощущала, как волны этого жара накатывают на нее, минуя пламя стоящих на столе свечей. Ей нравилось чувствовать себя любимой, и ей нравилось, как реагирует на ее доброе отношение этот маленький забавный субъект из другого мира. Она могла бы пойти дальше и уделить ему еще больше внимания, если бы не эта внезапно усложнившаяся ситуация. И угораздило же Вестгейта вновь явиться сюда после того, как она уступила по всем пунктам и согласилась на этот брак по настоянию своей семьи!
Эдит была рада, когда ужин завершился. Поднявшись из-за стола, она вышла на переднюю веранду.
— Идите сюда, мистер Трун. Дует северный ветер, и вы, может быть, уловите в нем весточку с родины.
— Северный ветер говори многа всего.
— И что же он говорит сейчас?
— Моя не знай все главный слова ветер. Но моя дядя их знай все. Моя дядя знай от северный ветер, где многа рыба, где хороший охота, где плохой беда.
— Вы будете рады вернуться домой?
Он неуверенно покачал головой и улыбнулся — как делал всякий раз, когда не мог ответить просто и однозначно.
— Тама люди бедный, жизня трудный, работай многа. Всегда.
Холодало. Они вернулись в библиотеку, где был сервирован кофе.
Пан-и-Трун снова взял бубен и, постукивая по нему пальцами, негромко затянул песню:
— Что такое он там воет? — спросил Хамфри.
— Это, должно быть, ритуальная песня, — предположила Эдит.
Пан-и-Трун пояснил:
— Это песня северный ветер, когда он говорит о плохой беда.
В библиотеку вошел Вестгейт во фраке и очень осторожно опустился на стул.
— Сейчас я стою двадцать тысяч долларов, — объявил он. — А как со стороны: похоже на то?
— Я пою песня о плохой беда, — сообщил ему Пан-и-Трун.
— Попробуй петь беззвучно! — раздраженно буркнул Хамфри.
— Нет-нет, продолжайте, мне нравится, — сказала Эдит.
— Поскорее сдохни, — срифмовал последнюю строчку Хамфри.
А Пан-и-Трун застучал быстрее и запел громче, как бы состязаясь с шумом ветра снаружи:
— Это магический песня, — вставил он, переводя дух между куплетами. — Бик-бик-бик-бик…
Хамфри отчаянно всплеснул руками:
— Эти жуткие звуки сводят меня с ума! Разве нельзя как-нибудь его заткнуть?
Он подошел к радиоприемнику и, покрутив ручки, поймал волну с громкой музыкой, которая перекрыла пение Пан-и-Труна, и тот замолк.
— Ты что, не понимаешь, что этот вой нам противен? — спросил его Хамфри.
Пан-и-Трун расстроился:
— Миз Кэри не люби песня?
— Нет! — гаркнул Хамфри.
Пан-и-Трун отложил в сторону бубен и облизал губы.
— Твоя не люби, потому что песня магический, — сказал он. — Кто-то дурной здеся не люби магический песня. В ней поется о плохой беда.
— Что за чушь ты несешь?
— У Пан-и-Труна есть глаза, чтобы види. Он види другой глаза, и эта глаза гляди на красивый штука для головы, который стоит многа-многа-многа по сто долларов.
С минуту все трое смотрели на него изумленно. Затем Эдит ехидно заметила:
— Ага, так вот оно что! Очень интересно. Разумеется, Вестгейт найдет этой вещице отличное применение — а что касается тебя, Хамфри, я только теперь поняла, почему ты настаивал на изъятии ее из-под охраны еще до папиного приезда.
Намек был шутливый, но Хамфри не рассмеялся.
— Я уже объяснял, что…
— Теперь это неважно. Выкладывай все, Пан-и-Трун.
Вестгейт начал снимать фрак.
— Успокойся, Вестгейт. Разве не ясно, что Пан-и-Трун подозревает не тебя, а Хамфри.
— Шелудивый желтый ублюдок! — завопил Хамфри. — Я сейчас пинком вышвырну его из дома!
Глаза эскимоса сверкнули, встретившись с глазами Хамфри.
— Не надо пинай Пан-и-Трун, — сказал он и повернулся к Эдит: — Жаль, что ты не люби песня. Моя сейчас уходи. Моя оставь твоя замо́к. Всем многа спасиба.
— Да нет же, мне понравилась песня…
Вежливо засмеявшись — но на сей раз даже не притворяясь, что ему смешно, — он опустил голову и вышел из комнаты.
— Его нельзя отпускать на ночь глядя! — вскричала Эдит. — Хамфри, что за нелепость? Можно подумать, он и вправду тебя обвинил.
— А то нет! И я ничуть не удивлюсь, если узнаю, что он сам положил глаз на диадему.
— Но становится холодно, а он вряд ли найдет дорогу обратно.
— Найдет запросто, — заверил ее Хамфри. — Эти люди — следопыты не хуже индейцев.
Прошло двадцать минут, но Пан-и-Трун так и не спустился.
— Посмотрю, что с ним, — сказала, вставая, Эдит. — Вдруг он сделал себе харакири или еще что-нибудь эскимосское.
— Скорее, он роется в твоей шкатулке с драгоценностями, — буркнул Хамфри.
— Я пойду с тобой, — вызвался Вестгейт.
— Тогда и я с вами.
— Послушай, — сказал Вестгейт, — тебе не кажется, что это уже перебор: взять с человека слово, а потом ходить за ним по пятам и следить. Я же обещал, что не заговорю с Эдит на личные темы, кроме как в твоем присутствии.
— Вот я и буду присутствовать. Не хочу, чтобы ты донимал ее всякими «объяснениями» по поводу прошлогоднего скандала.
— Да я уже… — начал Вестгейт и прервался с безнадежным видом. — Какой в этом смысл?
Они втроем направились в западное крыло дома, где находились гостевые комнаты. В коридорах гуляли сквозняки, и пока Вестгейт закрывал оказавшееся распахнутым окно в самом конце галереи, Эдит начала бить дрожь. Она постучала в дверь комнаты Пан-и-Труна, и от толчка дверь отворилась.
Комната была пуста; отсутствовали также его шляпа и журналы.
— Готов поспорить, он удрал через то окно, — сказал Хамфри. — Пойду-ка взгляну, не прихватил ли он мои серебряные расчески.
Он зашел в соседнюю комнату, откуда донесся его голос:
— Нет, вроде все на месте…
В следующий миг дверь его комнаты с треском захлопнулась.
— Эй, что такое? — крикнул он. — Что за фокусы с дверьми, Вестгейт?
— Я здесь ни при чем.
— Черт, она не открывается. С той стороны вставлен ключ?
— Нет.
Они повертели круглые дверные ручки с обеих сторон, но безрезультатно.
— Похоже, ты накрепко заперт, — сказал Вестгейт и добавил успокаивающе: — Но ничего, все равно уже пора ложиться спать.
— Я не намерен оставаться тут запертым всю ночь! Я…
Вестгейт снял фрак и протянул его Эдит.
— Слушай, Хамфри, когда я крикну «хоп!», ты потянешь за ручку, а я навалюсь отсюда. Может, дверь всего-навсего заклинило в косяке. Готов? Хоп!
Тело Вестгейта ударилось в дверь, одновременно Хамфри дернул за ручку, которая легко подалась, оставшись у него в руках, а сам он потерял равновесие и шмякнулся на пол.
— Есть еще дверь между соседними спальнями, — вспомнила Эдит. — Попробуем открыть ее.
Они вдвоем прошли в комнату Вестгейта, где обнаружилось еще одно настежь открытое окно. А едва они пересекли порог, как дверь за их спиной с силой захлопнулась. Вестгейт тут же подскочил к ней, дернул за ручку и простонал:
— И эта тоже сломана! Похоже, здесь дело нечисто.
Сквозь стену до них глухо донесся голос Хамфри:
— Что там бабахнуло? Эй!
— Теперь и мы заперты!
Дверь между комнатами оказалась столь же неуступчивой, как и две другие. Вестгейт подошел к окну:
— Тут что, на всех окнах решетки?
— Да, папа боялся злоумышленников. — Эдит повысила голос: — Хамфри, над дверями есть вентиляционные отверстия. Мы можем переговариваться через них.
Они услышали, как Хамфри передвигает к двери мебель, чтобы на нее взобраться, а затем раздался его отчетливый, звенящий от ярости голос:
— Если вы думаете, что я буду это терпеть… Если вы думаете, что я не понимаю…
— Хамфри, мы в таком же положении, что и ты.
— Тогда кто это подстроил? Двери не запираются сами собой.
— Похоже, это проделки эскимоса.
— Попробуй позвонить слугам, Хамфри, — сказала Эдит. — Я здесь уже пробовала, но звонок, видимо, не работает.
Вестгейт сел и принялся размышлять вслух:
— Кто-то хотел, чтобы мы до утра оставались запертыми в своих комнатах. Пока это все, что я могу сказать.
— А я хочу знать, чем вы там занимаетесь, — заявил Хамфри.
— О, мы танцуем, тесно прижавшись друг к другу, — раздраженно откликнулся Вестгейт. — Под новомодную песенку под названием «Поскорее сдохни». Ты ее слышал?
— Я к тому, о чем вы там говорите между собой? Надеюсь, ты не пытаешься ей внушить…
— Ты же слышишь каждое наше слово.
— Я бы не назвал это слушанием.
— А как иначе назвать процесс, когда человек воспринимает звуки ушами?
— Но для этого мне приходится стоять на стуле, который стоит на кушетке…
— Насчет кушеток и стульев я никаких обещаний не давал.
— Тише! — вдруг прошипела Эдит. — За дверью кто-то есть, но шаги очень тихие.
— Эй, вы! — крикнул Вестгейт. — Кто там в коридоре? Помогите нам отсюда выбраться!
Ответа не последовало, но звуки шагов приближались. Они невольно вздрогнули, когда дверная ручка медленно повернулась и затем возвратилась в исходное положение.
— Кто там есть? — крикнул Вестгейт. — Руки вверх, или я буду стрелять!
Поскольку он не имел оружия — как не имел и возможности убедиться, выполнен или нет его приказ насчет поднятия рук, — угроза прозвучала слишком театрально. Звуки шагов начали удаляться и вскоре смолкли.
— Что ж, если это был грабитель, он, по крайней мере, не сможет добраться до… — Тут Вестгейт осекся. — А где мой фрак? Я же дал его тебе.
— Твой фрак! — вскричала Эдит. — Я уронила его на пол в коридоре.
Вестгейт сел и начал насвистывать какую-то мелодию.
— Что там за звуки? — крикнул Хамфри.
— Передай ему, что это начальные такты «Помилуй меня, Боже».
Следующий час прошел в тишине, лишь изредка прерываемой осипшим голосом из вентиляционного отверстия:
— Вы там не шепчетесь?
— Нет!
— Это нечестно, что я должен все время стоять тут наверху.
— Тогда слезай оттуда и ложись спать. Мы как раз собираемся сделать то же самое.
— Ну да, я спущусь вниз, а ты начнешь морочить ей голову своими байками. Я знаю, есть вещи, которые ты хотел бы от меня скрыть, — что-то очень гнусное и подлое…
Миновал еще один час. Эдит задремала на кровати, а Вестгейт прилег на кушетку. Затем, одновременно с боем часов на колокольне деревенской церкви — как будто по сигналу, — из соседней комнаты донесся вопль и грохот падения тяжелого тела с немаленькой высоты. Вестгейт мигом вскочил с кушетки.
— Он таки брякнулся! — пробормотал он. — Бедный старина Хамфри. Теперь у меня есть пара минут. Слушай меня, Эдит, слушай и не перебивай.
— Да, — сказала она испуганным голосом, — я слушаю.
— Тот иск о нарушении брачного обязательства вчинили вовсе не мне, а моему папаше. Я сам распустил слух, будто это моя вина, потому что отец был уже очень болен и мне не хотелось, чтобы он ушел из жизни с этим позорным клеймом. И буквально на днях я наконец расплатился со всеми его долгами. Клянусь, если в этом объяснении есть хоть слово фальши…
— Что там за разговоры? — крикнул Хамфри, к тому моменту уже восстановивший свое шаткое сооружение и вновь добравшийся до вентиляционного отверстия. — Я чуть не разбился в лепешку, а вы и рады…
Вместо ответа послышался странный сдавленный всхлип.
— Что с тобой, Эдит? — крикнул он отчаянно.
— Разве девушке и всплакнуть нельзя, Хамфри?
— Кстати, уже наступил новый день, — сообщил Вестгейт.
— До рассвета нас все равно не найдут.
— Что ж, тогда будем ждать.
После этого в комнате не раздалось ни звука, разве что время от времени скрипела плетеная кушетка. Вестгейт и Эдит держали свое слово.
На рассвете им удалось докричаться до проходившего мимо здания фермера, и полчаса спустя они были вызволены из заточения. Но фрака в коридоре не оказалось, как не оказалось и диадемы — а также Пан-и-Труна.
— Я все еще не могу в это поверить, — в который раз повторяла Эдит. — Но если это он ее украл, отыскать его будет несложно.
— Кто знает — вдруг это все было устроено лишь для отвода глаз? — Диринг взглянул на Вестгейта. — Вдруг тут замешан кто-то из своих?
Чуть погодя, когда они завершали беглый осмотр помещений, раздался крик работника, только что открывшего дверь ледяного погреба.
Там, среди свисающих с крюков говяжьих и бараньих туш, он застал Пан-и-Труна, который поднялся с кучи опилок, сонно протирая глаза.
— Добрая утра, — сказал он им с улыбкой, а когда мужчины двинулись к нему с явно угрожающим видом, поспешил продолжить: — Сейчас не надо злися. Пан-и-Трун извиняйся. Он больше не думай, что вы плохой люди.
— А вот мы думаем так про тебя! — взревел Хамфри. — Где диадема?
— Моя ее сохрани. Моя сделай дверь закрытый, потому что думай вы плохой люди может быть. Но теперь нет — я поймай того, который плохой люди. Тащи его сюда, чтобы он охладися. Но моя сначала не все рассчитай, не очень хороший детектив. — Пан-и-Трун ухмыльнулся. — Моя не сделай запертый его дверь тоже. Но потом моя ходи вокруг большой дом и видит его с черный куртка. Тогда я больно дерись и отбирай ценный штука для головы.
— Понятно, — сказал Вестгейт и повернулся к Эдит. — Значит, Кристофер все-таки слышал звонок, но когда он увидел на полу мой фрак с диадемой, то не устоял перед соблазном.
— Моя сразу чувствуй плохой беда, — сказал Пан-и-Трун. — А сегодня моя езжай Лапландия.
— Но перед отъездом, пожалуйста, еще раз исполни ту замечательную песню «Поскорее сдохни» — специально для мистера Хамфри Диринга, — попросил Вестгейт.
Однако Пан-и-Трун, достойный потомок многих поколений вождей, был не из тех, кого можно втянуть в глупый розыгрыш.
— Это важный песня в мой земля. Это петь, только когда плохой беда близко.
Чикагские приключения Пан-и-Труна стали одной из легенд его родного племени, хотя эскимосская версия несколько отличается от американской — в последней, например, особняк семейства Кэри не отрывался от материка, подобно айсбергу, чтобы отправиться в дрейф по озеру Мичиган с Вестгейтом и Эдит, сидящими на его крыше. А поскольку Пан-и-Трун является образцовым джентльменом, его супруга так никогда и не узнает о том, что частичка его сердца навечно осталась во владении той принцессы сказочных факторий далекого юга.
Гость со стороны невесты[51].
[51].I.
Это была стандартная, пропитанная фальшью записочка, начинавшаяся словами: «Я хочу, чтобы ты узнал первым». Для Майкла она стала двойным потрясением, ибо оповещала одновременно и о помолвке, и о предстоящем бракосочетании; хуже того, состояться последнее должно было не в Нью-Йорке, на приличествующем случаю удалении, но здесь, в Париже, прямо у него под носом, — впрочем, это выражение лишь с некоторой натяжкой можно было применить к протестантской епископальной церкви Святой Троицы, находившейся на авеню Георга Пятого. До означенной даты — в начале июня — оставалось две недели.
В первый момент Майкла обдало страхом, желудок скрутило. Когда в то утро он уходил из гостиницы, горничная, влюбленная в его красивый, четко очерченный профиль и галантную жизнерадостность, учуяла обуявшее его тягостное отчуждение. Он, как во сне, дошел до банка, купил в магазине Смита на рю де Риволи детектив, некоторое время потаращился на выцветшую панораму полей сражений в витрине бюро путешествий и рявкнул на назойливого торговца-грека, который таскался за ним, демонстрируя из-под полы пачку вполне безобидных открыток, которые владелец почему-то считал сугубо неприличными.
Страх, однако, так и остался внутри, и довольно скоро Майкл распознал его суть: он боялся, что никогда уже не будет счастлив. С Кэролайн Денди он познакомился, когда ей было семнадцать лет, весь первый ее нью-йоркский сезон безраздельно владел ее сердцем, а затем утратил ее — медленно, трагически, бессмысленно, поскольку у него не было денег и он не умел их зарабатывать; поскольку, все еще любя его, Кэролайн разуверилась и стала усматривать в нем нечто жалкое, тщетное, обтерханное, находящееся вовне могучего и искристого потока жизни, к которому ее неизменно тянуло.
Поскольку любовь ее была его единственной подпоркой, он, в своей слабости, на нее и опирался; подпорка сломалась, но он продолжал цепляться за нее, когда его унесло в море и выбросило на берег Франции, — он все еще сжимал в руках обломки. Он таскал их с собой в форме фотографий, связок писем и пристрастия к слащавой популярной песенке «Среди моих воспоминаний». Других девушек он чурался, как будто Кэролайн могла об этом узнать и ответить ему тем же постоянством. Записка возвещала о том, что он утратил ее навеки.
Было дивное утро. Перед магазинами на рю де Кастильоне стояли, глядя в небо, продавцы и покупатели, ибо «Граф Цеппелин»,[52] сияющий и великолепный, символ спасения и разрушения — спасения через разрушение, если угодно, — плыл в парижском небе. Майкл услышал, как какая-то женщина сказала по-французски: для меня не будет особым сюрпризом, если оттуда вдруг начнут бросать бомбы. А потом он услышал другой голос, полный хрипловатого смеха, и пустота у него в желудке превратилась в ледяной ком. Резко развернувшись, он оказался лицом к лицу с Кэролайн Денди и ее женихом.
— Да это ты, Майкл! А мы все гадали, куда ты подевался. Я спрашивала в «Гаранти-траст», в «Моргане и компании», потом еще послала запрос в городской…
Почему бы им не дать задний ход? Вот так просто дать задний ход и двинуть спиной вперед по рю де Кастильоне, через рю де Риволи, через Тюильри? Пусть так и движутся задом в полную прыть, пока не развоплотятся, не растают за рекой.
— Это Гамильтон Резерфорд, мой жених.
— Мы уже встречались.
— У Пэт, да?
— Прошлой весной, в баре «Ритца».
— Ну, Майкл, и где ты обретаешься?
— Да в здешних краях.
Какая мука. Перед глазами мелькнули разрозненные воспоминания о Гамильтоне Резерфорде — быстрая череда образов и фраз. Вспомнились чьи-то слова: в 1920 году он купил место на бирже за сто двадцать пять взятых взаймы тысяч долларов, а перед самым обвалом рынка продал его за полмиллиона. Он был не так хорош собой, как Майкл, однако привлекательно-жизнерадостен, уверен в себе, властен, а ростом выше Кэролайн именно настолько, насколько нужно, — Майкл же был маловат, чтобы быть ей идеальным партнером в танце.
— Нет, я был бы очень рад, если бы ты заглянул ко мне на холостяцкий ужин, — говорил Резерфорд. — Я снял бар в «Ритце» с девяти вечера и до ночи. А сразу после венчания будет прием и завтрак в отеле «Георг Пятый».
— А еще, Майкл, Джордж Пэкмен послезавтра устраивает прием в «Ше Виктор», и ты уж обязательно приходи. И еще — в пятницу на чай к Джебби Уэст; она бы тебя непременно пригласила, если бы знала, где искать. Ты в каком отеле остановился — чтобы мы могли прислать тебе приглашение? Да, а устроить свадьбу здесь мы решили потому, что мама разболелась, она тут в лечебнице, да и весь наш клан в Париже. И мама Гамильтона тоже здесь…
Весь клан. Они всегда его ненавидели, все, за исключением ее матери; они противились его ухаживаниям. Какой же крошечной пешкой был он в этой большой игре семейств и состояний! Лоб под шляпой взмок от унизительности того факта, что, хотя Майкл так несказанно несчастлив, его удостоили лишь нескольких жалких приглашений. Он лихорадочно забормотал, что, мол, собрался уехать.
И тут это произошло: Кэролайн заглянула ему в самую душу, и Майкл понял, что именно она увидела. Она смогла преодолеть завесу его глубокой обиды, и внутри у нее что-то дрогнуло, а потом умерло в линии губ и в глазах. Он тронул ее душу. Все незабвенные порывы первой любви всколыхнулись снова; сердца их неведомым образом соприкоснулись, преодолев два фута парижского солнечного света. Она порывисто схватилась за руку жениха, будто иначе не удержалась бы на ногах.
Потом они расстались. С минуту Майкл шагал стремительно; затем остановился, сделал вид, что разглядывает витрину, и увидел их в дальнем конце улицы — они быстро вышли на Пляс-Вандом, как люди, у которых очень много дел.
У него тоже были дела: забрать белье из стирки.
«Ничего уже не будет как прежде, — сказал он себе. — Она не будет счастлива в браке, а я и вовсе никогда не буду счастлив».
Два ярких года его любви к Кэролайн двинулись по спирали вспять, будто в эйнштейновской физике. Всплыли мучительные воспоминания — прогулки верхом по Лонг-Айленду при свете луны; счастливые дни в Лейк-Плэсиде, где щеки ее были так холодны снаружи, но хранили под кожей тепло; безнадежное свидание в маленьком кафе на Сорок восьмой улице в последние, грустные месяцы, когда стало ясно, что брак их невозможен.
— Да ладно, — произнес он вслух.
Консьерж с телеграммой; тон отрывистый, потому что одежда у мистера Керли несколько поношенная. Мистер Керли редко дает чаевые; мистер Керли, по всем признакам, petit client.[53].
Майкл прочел телеграмму.
— Ответ будет? — поинтересовался консьерж.
— Нет, — сказал Майкл, а потом неожиданно добавил: — Взгляните.
— Печально, очень печально, — посочувствовал консьерж. — Ваш дедушка скончался.
— Не так уж печально, — возразил Майкл. — Это значит, что я только что унаследовал четверть миллиона долларов.
Только вот — с опозданием всего на месяц; когда возбуждение улеглось, он почувствовал себя несчастнее прежнего. Ночью, лежа в постели без сна, он бесконечно долго вслушивался в то, как длинный цирковой караван двигался по улице с одной парижской ярмарки на другую.
Уже отгрохотал последний фургон, а углы мебели окрасились пастельно-голубым рассветным тоном, а он все продолжал думать о выражении глаз Кэролайн тем утром — взгляд ее, казалось, говорил: «Ты что, никак не мог этому помешать? Проявить мужество, заставить меня стать твоей женой? Ты что, не видишь, как мне грустно?».
Рука Майкла непроизвольно сжалась в кулак.
— Так вот, я не сдамся до самого конца, — прошептал он. — Удача долго отворачивалась от меня, а вот теперь, похоже, передумала. Любой шанс нужно использовать на полную, до предела собственных сил, и даже если я не верну ее, по крайней мере, когда она пойдет под венец, хоть какая-то часть меня останется в ее сердце.
II.
Во исполнение этого намерения он через два дня отправился на вечеринку в «Ше Виктор» — вверх по лестнице и в маленький зал рядом с баром, где приглашенным подавали коктейли. Пришел он рано; в зале был всего один человек — высокий худой мужчина лет пятидесяти. Они разговорились.
— Ждете, когда начнется вечеринка Джорджа Пэкмена?
— Да. Я Майкл Керли.
— А я…
Имени Майкл не расслышал. Они заказали по коктейлю; Майкл высказал предположение, что жених и невеста весело проводят время.
— Даже слишком, — подтвердил, нахмурившись, новый знакомый. — Я не понимаю, как они это выдерживают. Через океан мы плыли вместе; пять дней этого безумия, а потом две недели в Париже. Вы… — Он помедлил и слегка улыбнулся. — Вы уж простите меня, но, по-моему, ваше поколение слишком увлекается спиртным.
— Только не Кэролайн.
— Кэролайн-то нет. Бывает, выпьет коктейль и бокал шампанского — и с нее, слава богу, довольно. А вот Гамильтон пьет многовато, и все эти молодые люди пьют многовато. Вы живете в Париже?
— Сейчас — да, — ответил Майкл.
— Я не люблю Париж. Моя супруга… точнее, бывшая супруга, мать Гамильтона, живет в Париже.
— Так вы отец Гамильтона Резерфорда?
— Имею такую честь. И не собираюсь это отрицать, я горжусь его достижениями. А говорил так, в общем смысле.
— Разумеется.
Майкл нервно поднял глаза — вошли еще четверо. Он внезапно ощутил, что фрак у него старый, залосненный; нынче утром он заказал новый. Вошедшие были богаты, и богатство позволяло им общаться накоротке: темноволосая милая девушка с характерным истерическим смешком — ее он встречал и раньше; двое уверенных в себе мужчин, все шутки которых неизменно сводились ко вчерашнему скандалу и видам на таковой нынче: можно было подумать, что они играют ключевые роли в некой пьесе, которая простиралась до бесконечности в прошлое и в будущее. Когда появилась Кэролайн, Майклу почти не удалось с ней поговорить, однако он успел заметить, что она, как и все остальные, выглядит измученной и усталой. Лицо ее под слоем румян было бледно, под глазами залегли тени. Облегчение смешалось в его душе с оскорбленным тщеславием, когда его посадили очень далеко от нее, за другой стол; ему нужно было несколько минут, чтобы приспособиться к окружающему. То была совсем не толпа незрелой молодежи, в которой обычно вращались они с Кэролайн; мужчинам было за тридцать, вид у них был такой, будто всем им доступны лучшие мирские блага. Рядом с ним сидела Джебби Уэст — с ней он был знаком; а по другую руку — жовиальный господин, который немедленно принялся выкладывать Майклу, какую они выдумали шутку для холостяцкого ужина: наймут девицу-француженку, и та явится на праздник с настоящим младенцем на руках, рыдая: «Гамильтон, ты не можешь меня теперь бросить!» Майклу эта шутка показалась и пошлой, и бородатой, однако автор ее долго хихикал в предвкушении.
На дальнем конце стола разговоры шли о ситуации на бирже — сегодня снова падение, самое заметное после обвала. Подшучивали над Резерфордом: «Дела-то плохи, старина. Может, тебе все-таки не стоит жениться?».
Майкл спросил у соседа слева:
— Он много потерял?
— Пока никто не знает. Играет он по-крупному, но он же один из главных умников на Уолл-стрит. В любом случае правду вам никто не скажет.
Присутствующие с самого начала налегали на шампанское, и к концу за столом возникло приятное оживление; впрочем, Майкл видел, что все гости слишком измотаны, чтобы воспрянуть от одного этого обыденного стимулирующего средства; уже несколько недель они пили коктейли перед едой, как американцы, вина и коньяки — как французы, пиво — как немцы, виски с содовой — как англичане, а возраст-то уже был не совсем юный, так что эта гремучая смесь — этакий гигантский коктейль из ночного кошмара — помогала им достичь лишь одного: на время, и только частично, позабыть все ошибки вчерашнего вечера. Словом, вечеринка вышла не из веселых, а если кто и веселился, так только те, кто не притрагивался к спиртному.
Майкл же совсем не устал, шампанское его разогрело, несколько притупило боль. Он уже месяцев восемь как покинул Нью-Йорк, так что почти все танцевальные мелодии были ему незнакомы, однако, когда прозвучали первые такты «Раскрашенной куклы», под которую они с Кэролайн прошлым летом столько скользили по паркетам счастья и отчаяния, он подошел к столу Кэролайн и пригласил ее на танец.
Она была прекрасна в своем эфемерно-голубом платье; близость ее наэлектризованных светлых волос, ее нежных, прохладных серых глаз сделали его скованным и неуклюжим; он споткнулся на первом же шаге. Поначалу казалось, что говорить им не о чем; ему хотелось рассказать о полученном наследстве, но не вот так вот сразу, без подготовки.
— Майкл, как чудно снова с тобой танцевать.
Он угрюмо улыбнулся.
— Я так рада, что ты пришел, — продолжала она. — Боялась, что ты сглупишь и не появишься. Мы ведь теперь можем быть просто хорошими друзьями и вести себя друг с другом совершенно естественно. И еще, Майкл, я хочу, чтобы вы с Гамильтоном понравились друг другу.
Похоже, помолвка повлияла на ее интеллект; раньше он не слышал от нее таких вот наборов банальных фраз.
— Я бы, может, убил его, не моргнув глазом, — произнес он любезным тоном, — но он вроде на вид человек приличный. Правильный. Я другое хочу знать: а что делать таким, как я, не способным забывать?
Он не сдержался — губы при этих словах дрогнули; Кэролайн подняла взгляд, заметила это, и сердце ее затрепетало, как и в то утро.
— Ты очень переживаешь, Майкл?
— Да, очень.
И секунду после того, как он произнес эти слова, — причем голос, казалось, шел из самых туфель — они не танцевали; просто стояли, прижавшись друг к другу. А потом она отстранилась и сложила губки в дивную улыбку:
— Поначалу я не знала, что делать, Майкл. Я все рассказала Гамильтону про тебя — что ты мне очень нравился, но его это не задело, и он прав. Потому что тобой я уже переболела — да, правда. И ты проснешься в одно прекрасное солнечное утро и поймешь, что тоже переболел мною.
Он упрямо покачал головой.
— Поймешь. Мы не подходим друг другу. Я — человек легкомысленный, мне нужен муж вроде Гамильтона, который будет принимать все решения. Так что это не просто вопрос… вопрос…
— Денег.
Он опять едва не выложил ей последние новости, и опять что-то подсказало ему, что сейчас не время.
— А как ты тогда объяснишь то, что случилось, когда мы на днях встретились, — спросил он беспомощно, — и то, что происходит сейчас? Почему нас тянет друг к дружке, как прежде, будто бы мы — одно, будто по жилам у нас течет общая кровь?
— Не надо! — взмолилась она. — Не надо так говорить, все уже решено. Я всем сердцем люблю Гамильтона. Просто я вспомнила кое-что из того, что было, и мне стало жаль тебя… нас… наше прошлое.
Глянув через ее плечо, Майкл увидел, что к ним идет еще один танцор. Он в панике увлек ее прочь, но тот появился снова.
— Мне нужно видеть тебя наедине, хоть на минутку, — быстро проговорил Майкл. — Где?
— Я завтра приду на чай к Джебби Уэст, — прошептала она, как раз в тот момент, когда чужая рука вежливо легла Майклу на плечо.
Однако на чае у Джебби Уэст поговорить им не удалось. Рядом с ней стоял Резерфорд, и во всех разговорах они участвовали вместе. Ушли они рано. На следующий день, с первой почтой, доставили приглашения на свадьбу.
И тогда Майкл, которого хождение взад-вперед по комнате уже ввергло в тоску, решился на отчаянный шаг: он написал Гамильтону Резерфорду и попросил на следующий день встретиться с ним. Резерфорд в кратком телефонном разговоре согласился на встречу — но на сутки позже, чем Майкл рассчитывал. А до свадьбы оставалось всего шесть дней.
Они договорились встретиться в баре отеля «Иена». Майкл знал, что он скажет:
«Послушайте, Резерфорд, вы понимаете, какую ответственность берете на себя, вступая в такой брак? Понимаете, сколько пожнете бед и сожалений, если заставите девушку выйти за себя вопреки тайным порывам ее сердца?».
Он собирался объяснить, что преграда между ним и Кэролайн всегда была искусственной, что теперь она исчезла; собирался потребовать, чтобы ситуация, во всей ее полноте, была представлена на суд Кэролайн — пока еще не поздно.
Резерфорд наверняка разъярится, скорее всего, устроит сцену, но Майкл знал, что борьба идет не на жизнь, а на смерть.
Резерфорда он застал за разговором с человеком постарше — Майкл несколько раз встречал его на свадьбах.
— Я видел, что произошло почти со всеми моими друзьями, — вещал Резерфорд, — и твердо решил, что со мною этого не повторится. Не так-то это сложно: если жениться на девушке, не обделенной здравым смыслом, и растолковать ей, что к чему, и делать на «отлично» свое дело, а с ней обращаться по совести — вот это и называется «брак». А если с самого начала потакать всяким глупостям, то это временная штука: через пять лет либо мужик сбежит, либо жена сожрет его с потрохами, и кончится все привычной белибердой.
— Верно! — с энтузиазмом закивал его собеседник. — Гамильтон, дружище, ты совершенно прав!
Кровь Майкла медленно закипала.
— А вам не кажется, — ледяным тоном обратился он к Гамильтону, — что такие представления вышли из моды лет сто назад?
— Нет, не вышли, — любезно, но отрывисто произнес Резерфорд. — Представления у меня самые современные. Если моей милой того захочется, я готов в следующую субботу венчаться в аэроплане.
— Я не про такую современность. В обращении с чувствительной женщиной…
— Чувствительной? Да вовсе не такие уж женщины чувствительные. Это парни вроде тебя слишком чувствительные; вот такими парнями они и помыкают — их преданностью, добротой и прочим. А еще прочтут пару книжек, посмотрят на пару картин — больше-то им заняться все равно нечем, — а потом объявляют, что куда утонченнее тебя, а чтобы это доказать, закусывают удила и мчатся прочь — прости-прощай; да уж, чувствительные, как пожарные лошади!
— Кэролайн очень чувствительна, — глухим голосом сообщил Майкл.
Тут собеседник их встал и откланялся; когда разобрались с оплатой его счета и они остались наедине, Резерфорд наклонился к Майклу, будто тот задал ему вопрос.
— Кэролайн не просто чувствительна, — сказал он. — Главное из ее чувств — здравый смысл.
Его серые глаза поймали взгляд Майкла и воинственно блеснули.
— Вам это, понятно, кажется грубостью, мистер Керли, но, по моим наблюдениям, среднестатистический современный мужик сам напрашивается на то, чтобы женщина превращала его в обезьяну, — а ей низведение его до этого уровня даже не доставляет ни малейшего удовольствия. Мужчин, которые повелевают своими женами, осталось совсем мало, но я намерен стать одним из них.
Майклу показалось, что пора вернуть разговор к настоящему моменту.
— Вы понимаете, какую на себя берете ответственность?
— Разумеется, — прервал его Резерфорд. — Ответственности я не боюсь. Я буду сам принимать решения: надеюсь, что разумные, но в любом случае мое слово будет последним.
— А что, если это неверный шаг? — импульсивно проговорил Майкл. — Что, если брак ваш не основан на взаимной любви?
— Я понимаю, к чему вы клоните, — проговорил Резерфорд по-прежнему любезно. — И раз уж вы подняли эту тему, позвольте сказать, что, если бы вы с Кэролайн поженились, брак ваш не продлился бы и трех лет. Знаете, на чем строились ваши отношения? На жалости. Вы жалели друг друга. Жалость — любимое развлечение большинства женщин и некоторых мужчин, но мне лично кажется, что брак должен строиться на надежде. — Он взглянул на часы и встал. — У меня встреча с Кэролайн. Не забудьте, послезавтра я жду вас на холостяцкий ужин.
Майкл почувствовал, что момент ускользает.
— А чувства Кэролайн вас совсем не волнуют? — спросил он свирепо.
— Кэролайн устала, она расстроена. Но у нее есть все, чего она желает, а это главное.
— Вы имеете в виду себя?
— Да.
— А могу я спросить, давно ли она вас желает?
— Около двух лет.
Ответить Майкл не успел — Гамильтон ушел.
Следующие два дня Майкл барахтался в бездне отчаяния. Его преследовала мысль, что он не сделал чего-то важного, что могло бы развязать этот узел, туго затянувшийся у него перед глазами. Он позвонил Кэролайн, но она утверждала, что нет никакой физической возможности повидаться, разве что за день до свадьбы — хотя и про этот день она не была уверена, что найдет время для встречи. Потом он пошел на холостяцкий ужин, отчасти потому, что одинокий вечер в отеле внушал ему ужас, отчасти потому, что, присутствуя там, вроде как был ближе к Кэролайн, не упускал ее из виду.
Бар «Ритца» разукрасили по этому случаю французскими и американскими флагами, добавив к ним кусок холста в целую стену, — бить бокалы гостям по возможности предлагалось рядом с ним.
Во время первого коктейля, который они пили в баре, не одна дрожащая рука расплескала свой напиток, но потом подали шампанское, и все громче зазвучал смех, прерываемый иногда пением.
Майкл и сам удивился, как изменилась его самооценка после того, как он надел новый фрак, новую шелковую шляпу и новое дорогое белье; он уже не так презирал всех этих людей за то, что они богаты и самодовольны. Впервые с тех пор, как окончил колледж, он и сам чувствовал себя богатым и самодовольным; чувствовал, что вписывается во всю эту обстановку, и даже согласился поучаствовать в заговоре Джонсона, того самого шутника, который подготовил явление соблазненной и брошенной, — она терпеливо дожидалась в комнате на другом конце коридора.
— Не будем его слишком пугать, — сказал Джонсон. — Полагаю, Гамильтону сегодня и так тревог хватило. Видели, что нефтяные акции Фулмана упали утром на шестнадцать пунктов?
— А для него это имеет значение? — поинтересовался Майкл, стараясь, чтобы голос не звучал слишком заинтересованно.
— Разумеется; он по уши в этих бумагах. Он во всем всегда по уши. Пока-то ему везло — ну, до последнего месяца.
Бокалы наполнялись и пустели все стремительнее, гости перекрикивались через узкий стол. Группа друзей жениха фотографировалась на фоне барной стойки, вспышка полыхнула в душной атмосфере.
— Самый подходящий момент, — сказал Джонсон. — Помните: вы будете стоять у двери, и мы вдвоем вроде как попытаемся ее не пустить, чтобы привлечь внимание остальных.
Он вышел в коридор, а Майкл послушно остался ждать у дверей. Прошло несколько минут. Потом вернулся Джонсон со странным выражением на лице.
— Удивительная история.
— Что, девица сбежала?
— Девица-то на месте, но с ней там еще одна женщина, а ее мы не нанимали. Она желает видеть Гамильтона Резерфорда, и вид у нее такой, будто она замыслила какую-то каверзу.
Они вышли в коридор. На стуле у дверей несгибаемо восседала девица-американка, не вполне трезвая, но с выражением крайней решительности на лице. Вскинув голову, она устремила на них взгляд.
— Что, сказали ему? — осведомилась она. — Звать меня Марджори Коллинз, уж он-то мое имя знает. Я невесть откуда приехала, и пущай-ка он ко мне выйдет поскорее, а то я такое устрою, что мало никому не покажется.
Она нетвердо поднялась на ноги.
— Ступайте предупредите Гамильтона, — шепнул Майклу Джонсон. — Может, ему лучше дать деру. А я ее тут задержу.
Вернувшись к столу, Майкл нагнулся к уху Резерфорда и не без некоторого злорадства прошептал:
— Там снаружи девушка по имени Марджори Коллинз, она хочет вас видеть. Похоже, настроена на скандал.
Гамильтон Резерфорд мигнул, рот его раскрылся. Потом губы медленно сомкнулись в тонкую линию, и он хрипло проговорил:
— Пожалуйста, не пускайте ее сюда. И срочно пришлите ко мне старшего бармена.
Майкл переговорил с барменом, а затем, не возвращаясь к столу, тихонько попросил пальто и шляпу. Выйдя в коридор, он без единого слова миновал Джонсона и девицу и вышел на рю Камбон. Остановив такси, он дал водителю адрес отеля, где жила Кэролайн.
Сейчас его место с ней рядом. Нет, не чтобы принести дурные новости, просто чтобы быть под рукой, когда карточный домик обрушится прямо ей на голову.
Резерфорд дал Майклу понять, что тот — человек мягкотелый: так вот, он достаточно тверд, чтобы не отступиться от девушки, которую любит, прежде чем будут исчерпаны все средства, не выходящие за рамки его представлений о чести. Если она отвернется от Резерфорда, он будет рядом.
Она была в номере; удивилась его звонку, однако раздеться еще не успела и сказала, что спустится немедленно. И вот она появилась — в вечернем платье, с двумя голубыми телеграфными бланками в руке. Они сели в кресла, стоявшие в пустынном вестибюле.
— Как, Майкл, неужели ужин уже закончился?
— Я хотел видеть тебя, поэтому ушел оттуда.
— Я очень рада. — Голос был дружелюбным, но бесстрастным. — Потому что я как раз только что звонила тебе в отель, сказать, что завтра у меня целый день репетиции и примерки. Ну что же, можем поговорить теперь.
— Ты устала, — предположил он. — Может, мне не стоило приходить?
— Почему же? Я ждала Гамильтона. Возможно, это важные телеграммы. Он сказал, что, может, потом еще куда-то пойдет, а значит, вернется бог знает когда; я только рада, что мне есть с кем поговорить.
Майкла передернуло от обезличенности последней реплики.
— А тебе все равно, в котором часу он возвращается?
— Разумеется, нет, — ответила она со смехом. — Но поделать-то я с этим ничего не могу, правда?
— Почему это?
— Я не могу с самого начала диктовать ему, что делать, а что не делать.
— Но почему?
— Он этого не потерпит.
— Похоже, ему нужна экономка, не жена, — саркастически заметил Майкл.
— Расскажи мне о своих планах, Майкл, — стремительно перебила она.
— О моих планах? Настанет послезавтра — а там у меня нет будущего. У меня в жизни всегда был один план: любить тебя.
Взгляды их на миг перехлестнулись: она смотрела на него с давно знакомым выражением. И тут слова так и хлынули из его сердца:
— Позволь мне в последний раз сказать, как сильно я тебя любил: без единого колебания, без единой мысли о другой. А теперь, стоит мне подумать о всех этих предстоящих годах без тебя, без надежды, мне просто жить не хочется, Кэролайн, любовь моя. Я когда-то мечтал, что у нас будут дом, дети, что я буду держать тебя в объятиях и прикасаться к твоему лицу, к рукам и волосам, ведь они когда-то принадлежали мне, — а теперь я не могу очнуться.
Кэролайн тихо плакала.
— Бедный, бедный Майкл! — Она протянула руку, пальцы скользнули по лацкану его сюртука. — Мне в тот вечер так было тебя жалко! Ты такой худой, и тебе нужен новый костюм, и еще кто-нибудь, кто заботился бы о тебе. — Она шмыгнула носом, вгляделась в его облачение. — Надо же, а у тебя ведь новый костюм! И новая шелковая шляпа! Майкл, как замечательно! — Она рассмеялась, радость внезапно пробилась сквозь слезы. — Похоже, ты разбогател, Майкл. Я никогда не видела тебя таким нарядным.
В первый момент после такой ее реакции он готов был разодрать свою новую одежду.
— Я действительно разбогател, — сказал он. — Дедушка оставил мне около четверти миллиона долларов.
— Боже мой, Майкл! — воскликнула она. — Как замечательно! Просто не передать, как я счастлива. Мне всегда казалось, что ты из тех людей, кому нужны деньги.
— Да, только слишком поздно, они ничего не изменят.
Вращающаяся входная дверь застонала, и в вестибюль вступил Гамильтон Резерфорд. Лицо его горело, глаза нетерпеливо рыскали по сторонам.
— Здравствуй, дорогая, здравствуйте, мистер Керли. — Он нагнулся и поцеловал Кэролайн. — Я вырвался на минутку, узнать, не было ли телеграмм. Вижу, они у тебя. — Он взял их и заметил, обращаясь к Керли: — Странная история приключилась в баре, верно? Тем более что, если я правильно понимаю, вы заготовили какую-то шутку в том же духе.
Он вскрыл одну из телеграмм, сложил снова и обернулся к Кэролайн с зыбким выражением на лице — как у человека, прокручивающего в голове сразу две вещи.
— Явилась девушка, с которой я не виделся уже два года, — сказал он. — Судя по всему, это была крайне неуклюжая попытка шантажа, потому что у меня нет никакого сына и никаких перед ней обязательств.
— И чем кончилось дело?
— Старший бармен вызвал полицию, они явились через десять минут и разобрались с ней прямо в коридоре. Наши законы против шантажистов — детская сказочка по сравнению с французскими; они припугнули ее как следует — вряд ли она это забудет. Но я все равно счел нужным все тебе рассказать.
— Вы что, намекаете, что я проговорился? — стесненно спросил Майкл.
— Нет, — медленно ответил Резерфорд. — Нет, вы просто пришлись кстати. И раз уж вы здесь, я сообщу вам еще одну новость — она заинтересует вас даже сильнее.
Он подал Майклу первую телеграмму, а сам вскрыл вторую.
— Она зашифрована, — заметил Майкл.
— Эта тоже. Но я на прошлой неделе крепко затвердил все эти слова. Вместе они означают, что мне предстоит начать жизнь заново.
Майкл заметил, что Кэролайн слегка побледнела, однако сидела она тихо, как мышка.
— Я допустил ошибку и слишком долго за нее цеплялся, — продолжал Резерфорд. — Видите, не всякий раз мне улыбается удача, мистер Керли. Кстати, мне сказали, что вы получили наследство.
— Да, — подтвердил Майкл.
— Вот оно как. — Резерфорд повернулся к Кэролайн. — Поняла ли ты, дорогая, что я не шучу и не преувеличиваю? Я действительно потерял почти все деньги, и мне придется начать новую жизнь.
На нее взирали две пары глаз: глаза Резерфорда были бесстрастны и нетребовательны, Майкла — алчны, трагичны, умоляющи. Через минуту она вскочила с кресла и, тихо вскрикнув, бросилась в объятия Гамильтона Резерфорда.
— Любимый! — воскликнула она. — Да какая разница? Так лучше, я правда так считаю, честно! Именно так я и хочу начать. Да, хочу! Пожалуйста, не переживай и не грусти, ни единой минутки!
— Ладно, малышка, — сказал Резерфорд. Он несколько раз нежно провел рукой по ее волосам, потом снял другую с ее талии. — Я обещал на час заглянуть на вечеринку, — сказал он. — Поэтому — спокойной ночи, я хочу, чтобы ты легла и как следует выспалась. Спокойной ночи, мистер Керли. Простите, что обрушил на вас все эти финансовые подробности.
Однако Майкл уже взял шляпу и трость.
— Я пойду с вами, — сказал он.
III.
Это было такое дивное утро. Визитку Майклу доставить не успели, и он чувствовал себя неуютно, когда проходил перед фотоаппаратами и кинокамерами, выстроившимися у небольшой церкви на авеню Георга Пятого.
Церковь была такая новая, чистенькая, что казалось, входить в нее в неподходящем наряде непростительно, и Майкл, бледный и трясущийся после бессонной ночи, решил постоять в задних рядах. Именно оттуда он смотрел на спину Гамильтона Резерфорда, и на кружевную, полупрозрачную спину Кэролайн, и на жирную спину Джорджа Пэкмена, которая выглядела какой-то неустойчивой, будто он хотел привалиться то к невесте, то к жениху.
Церемония длилась долго — над головами развевались веселые флажки и транспаранты, плотные лучи июньского солнца косо спускались из высоких окон на хорошо одетых гостей.
Когда по центральному нефу двинулась процессия, возглавляемая женихом и невестой, Майкл с ужасом сообразил, что находится как раз там, где все откинут парадную скованность, вернутся к привычной нецеремонности и заговорят с ним.
Так оно и вышло. Резерфорд и Кэролайн заговорили с ним с первым: Резерфорд был мрачен — венчание явно далось ему нелегко, — а Кэролайн казалась прекраснее, чем когда бы то ни было: она плавно плыла по проходу меж родных и друзей юности, через прошлое к будущему, лежавшему за залитым солнцем дверным проемом.
Майкл успел пробормотать: «Прекрасна, ты просто прекрасна» — и тут подоспели другие и заговорили с ним: старая миссис Денди, которая только что поднялась с одра болезни, но выглядела на удивление хорошо — или просто старалась, добрая душа; родители Резерфорда, которые десять лет как развелись, теперь вышагивали бок о бок и выглядели очень гордо и так, будто были созданы друг для друга. А дальше — все сестры Кэролайн, и их мужья, и ее племянники в итонских курточках, а потом длинная череда прочих, и все они заговаривали с Майклом, потому что он так и стоял, будто парализованный, в той самой точке, где распался торжественный строй.
Он гадал, что будет дальше. В пригласительных открытках значился прием в «Георге Пятом» — место, видит Бог, недешевое. Не отступится ли Резерфорд — в свете оглушительных новостей из тех телеграмм. Похоже, нет, ибо именно туда и потекла процессия в свете июньского утра — по трое и по четверо. На углу длинные платья девушек, шагавших в ряд впятером, многоцветно заполоскались на ветру. Девушки вновь стали паутиной, новорожденной флорой; дивные такие колышущиеся платья на ярком полуденном ветерке.
Майклу необходимо было выпить — не выпив, он не перенесет этого приема. Нырнув в боковую дверь отеля, он спросил, где бар: швейцар с полкилометра вел его по новеньким, американского вида переходам.
Вот только как оно могло получиться? — бар был полон. Там было десять… нет, пятнадцать мужчин и две… нет, четыре девушки: все с венчания, всем потребовалось выпить. В баре подавали коктейли и шампанское — как выяснилось, за счет Резерфорда, поскольку он арендовал весь бар, и бальную залу, и два больших банкетных зала, и все лестницы, которые вели вверх и вниз, и окна, выходившие на целый парижский квартал. Через некоторое время Майкл влился в длинную, медленно двигающуюся вереницу гостей. Через цветастую дымку всяких «Просто очаровательная свадьба», «Милочка, ты была прекрасна!», «Повезло тебе, Резерфорд» он продвигался вперед. Когда он оказался рядом с Кэролайн, она шагнула навстречу и поцеловала его в губы; впрочем, он не ощутил в этом поцелуе никакой близости, было в нем что-то ненастоящее, и Майкл поспешил отстраниться. Старая миссис Денди, которая всегда хорошо к нему относилась, задержала его руку в своей и поблагодарила за цветы, которые он послал ей, когда узнал, что она болеет.
— Простите, что не написала вам; знаете, мы, старухи, всегда признательны за…
Цветы, ненаписанный ответ, свадьба — Майкл видел, что для нее все это сейчас имеет одинаковое значение; она поженила и отдала замуж пятерых других детей; два брака распались у нее на глазах, и эта сцена, которую Майкл переживал с такой остротой и замешательством, для нее была лишь давно знакомой шарадой, в которой ей и раньше доводилось сыграть свою роль.
На маленьких столиках уже сервировали закуски с шампанским, в пустующей бальной зале играл оркестр. Майкл сел рядом с Джебби Уэст: ему все еще было неловко за отсутствие визитки, однако вскоре он заметил, что не единственный пренебрег тонкостями туалета, и ему стало легче.
— Правда, Кэролайн была божественна? — осведомилась Джебби Уэст. — И какое самообладание! Я ее утром спросила, не нервничает ли она перед таким ответственным действом. А она ответила: «С чего бы это? Я мечтаю о нем вот уже два года, и теперь я просто счастлива — и точка».
— Так оно, видимо, и есть, — мрачно откликнулся Майкл.
— Что?
— То, что ты сказала.
Его пронзили кинжалом, вот только, к своему отчаянию, он не чувствовал боли.
Он пригласил Джебби на танец. Рядом танцевали друг с другом мать и отец Резерфорда.
— Как-то мне грустно на это смотреть, — сказала Джебби. — Они сколько лет уж не виделись; оба успели снова вступить в брак, она еще раз развелась. Когда он приехал на свадьбу Кэролайн, она встретила его на вокзале и предложила остановиться в ее доме на авеню дю Буа вместе с кучей других людей, все очень прилично, но он испугался, что его жена прослышит про это и ей это не понравится, и поехал в отель. Тебе не кажется, что это довольно грустно?
Примерно через час Майкл внезапно понял, что уже день. В одном углу бальной залы из ширм составили нечто вроде экрана для показа живых картин; фотограф делал снимки гостей со стороны невесты. Гости, неподвижные, как смерть, и бледные, как воск, в свете ярких ламп показались танцорам, которые кружились в ровном полумраке бальной залы, одной из тех жизнерадостных либо зловещих групп, на которые случается набрести на «Старой мельнице» в парке аттракционов.
Когда сфотографировали гостей со стороны невесты, настал черед шаферов; потом — подружек невесты, родственников, детей. А затем Кэролайн, энергичная, возбужденная — величавость, приличествующая подвенечному платью и роскошному букету, с нее давно слетела, — подошла и выдернула из толпы Майкла.
— А теперь пусть сфотографирует старых друзей. — Тон ее говорил о том, что это будет самая лучшая, самая задушевная фотография. — Идите сюда, Джебби, Джордж, — нет, не ты, Гамильтон; только мои друзья. Салли…
Вскоре после этого последняя натянутость испарилась, и часы потекли легко и стремительно: их уносил поток шампанского. Гамильтон Резерфорд, отдавая дань моде, сидел за столом, обняв свою старую подружку, и заверял гостей, среди которых было несколько озадаченных, но доброжелательных европейцев, что вечеринка еще совсем даже не закончена: после полуночи все вновь соберутся у Зелли. Майкл увидел, как миссис Денди, еще не вполне здоровая, поднялась, чтобы уйти, но ее раз за разом втягивали в вежливый разговор; Майкл указал на это одной из ее дочерей, которая решительно вывела мать из зала и вызвала ей такси. Майкл был очень горд своей заботливостью и налил себе еще шампанского.
— Просто невероятно, — вещал с энтузиазмом Джордж Пэкмен. — Это торжество обойдется Гамильтону тысяч в пять — и мне сдается, что это его последние деньги. Но разве он отказался хоть от цветка или от бутылки шампанского? Это не в его стиле! Этот молодой человек далеко пойдет! Известно ли вам, что нынче утром, за десять минут перед началом церемонии, Т. Д. Вэнс предложил ему жалованье в пятьдесят тысяч долларов в год? Через двенадцать месяцев он снова будет миллионером!
Разговор прервался — родился план вынести Резерфорда из зала на плечах: они привели его в исполнение вшестером, а потом стояли на послеполуденном солнце и махали вслед молодоженам. Вот только, похоже, где-то вкралась ошибка, потому что пять минут спустя Майкл увидел, как молодожены спускаются по лестнице в банкетную залу, победоносно вздымая вверх по бокалу шампанского.
«Вот это по-нашему, — подумал Майкл. — Широко, свежо и свободно; этакое гостеприимство в стиле виргинских плантаторов, только в ином темпе, нервически, будто телеграфный ключ».
Бесцеремонно застыв посреди зала (ему приспичило выяснить, кто тут американский посол), он вдруг с ужасом обнаружил, что уже несколько часов совсем не думает про Кэролайн. Он испуганно огляделся и увидел ее в другом конце — сияющую, юную, бесконечно счастливую. А рядом с ней он увидел Резерфорда, который взирал на нее так, будто никогда не сможет наглядеться, и пока Майкл смотрел на них, они начали развоплощаться — так, как он когда-то хотел этого на рю де Кастильоне: развоплотились и растаяли в своих будущих радостях и бедах, в грядущих годах, которые преуменьшат чувство собственного достоинства Резерфорда и юную трогательную красоту Кэролайн; они развоплощались, он уже едва различал их, будто их окутала дымка, подобная ее пышному белому платью.
Майкл излечился. Брачная церемония с ее помпезностью и разгулом стала своего рода инициацией к новой жизни, куда даже его сожаления не могли за ним последовать. Вся горечь, накопившаяся в его душе, внезапно растаяла, и мир родился заново из юности и счастья, которые окружали его, нежась в свете весеннего солнца. Шагая навстречу Гамильтону и Кэролайн Резерфорд, дабы попрощаться с ними, он пытался вспомнить, которую из подружек невесты пригласил нынче вечером на свидание.
Дитя отелей[54].
[54].I.
Место это такое, что каждый инстинктивно пытается объяснить, почему он здесь оказался: «Видите ли, я здесь потому…» Если у вас нет объяснения, вас записывают в подозрительные личности, поскольку этот угол Европы не привлекает к себе людей; он скорее принимает их, не задавая лишних и неудобных вопросов: живите сами и давайте жить другим. Здесь пересекаются дороги тех, чей путь лежит в частные лечебницы и туберкулезные санатории в горах, и тех, кто утратил статус persona grata в Италии или Франции. Да и это еще не все…
Впрочем, на вечеринке в «Отель де труа монд» новоприбывший вряд ли различил бы под поверхностью все эти течения. Глядя на танцующих, он увидел бы шеренгу англичанок определенного возраста, с бархатками на шее, крашеными волосами и серовато-розовыми напудренными лицами; шеренгу американок определенного возраста в снежно-белых наколках, черных платьях, с вишнево-красными губами. И почти у всех у них глаза время от времени перебегали справа налево и останавливались на вездесущей Фифи. Весь отель волей-неволей знал, что в этот вечер Фифи исполнилось восемнадцать.
Фифи Шварц. Юная еврейка изысканной, ослепительной красоты: лобик ее изящной дугой поднимался к волосам, которые обрамляли его, будто бы гербовым щитом, а потом разлетались локонами, волнами и завитками мягкой бронзы. Глаза ее были огромными, яркими, ясными, влажными и сияющими; цвет щек и губ был натуральным, кровь приливала к самой поверхности кожи, ибо ее перекачивало сильное молодое сердце. Фигура у нее была настолько вызывающе-привлекательной, что один циник как-то заметил: она вечно выглядит так, будто под платьями у нее ничего не надето; впрочем, вряд ли он был прав, потому как земные блага были отпущены Фифи на поддержание ее красоты столь же щедро, как и небесные. Какие платья — шелка от Шанель, муслин от Молино, парча от Пату; дюжины туалетов, узких в бедрах, колышущихся, развевающихся, лишь на восьмушку дюйма не достающих до пола во время танца. Сегодня она выглядела тридцатилетней в ослепительном черном платье; с предплечий стекали длинные белые перчатки. «Полная безвкусица, — шептались вокруг, — такое только на сцену, в витрину или на манекена. И о чем думает ее мать? Впрочем, довольно взглянуть на ее мать».
Мать сидела с подругой в сторонке и думала про Фифи, и про ее брата, и про других своих дочерей, уже выданных замуж, — они, по ее представлениям, были даже красивее Фифи. Миссис Шварц была дамой без претензий: она давно вжилась в свою роль еврейки и, не делая над собой никаких усилий, пропускала мимо ушей то, что говорили о ней по всему залу. Сходное равнодушие проявляли и молодые люди — а их тут было несколько дюжин. Они целыми днями таскались за Фифи по прогулочным пароходам, ночным клубам, озерам, автомобилям, чайным и фуникулерам, они окликали: «Эй, Фифи, взгляни-ка!», и красовались перед ней, и говорили: «Поцелуй меня, Фифи», и даже: «Поцелуй меня снова, Фифи», и пользовались ее добротой, и стремились с ней обручиться.
Впрочем, большинство из них были еще слишком молоды, поскольку этот городок по совершенно непонятной причине считается местом, где хорошо получать образование.
Фифи не склонна была критиковать других и не замечала, что ее саму критикуют. Сегодня, к примеру, галерка в огромной, сверкающей хрусталем подковообразной зале шушукалась насчет приема по случаю ее дня рождения и ворчала по поводу того, как Фифи обставила свое появление. Стол был накрыт в последней из целой анфилады столовых, но в каждую можно было попасть из центрального вестибюля. Фифи же, громко шурша и шелестя своим черным платьем, вошла через первую столовую в сопровождении целого взвода молодых людей всех мыслимых народностей и вероисповеданий и чуть ли не бегом, отчего ее дивные бедра пришли в раскачку, а дивная головка запрокинулась, промчалась с ними по всем помещениям; старики же при этом давились рыбьими костями, у старух отвисали щеки, и когда процессия исчезала, в кильватере ее раздавался рев возмущения.
Зря они так на нее обижались. Праздник вообще не задался, потому что Фифи вообразила себе, будто обязана развлекать решительно всех и выступать во многих лицах, а потому она обращалась сразу ко всему столу, обрывала любые зарождавшиеся разговоры, даже если собеседники сидели совсем далеко от нее. В итоге никому не удалось повеселиться, так что зря гости гостиницы так уж сильно досадовали на нее за то, что она молода и бесконечно счастлива.
Потом, уже в салоне, многие оказавшиеся не у дел кавалеры, напустив на себя вид, что это так, временно, отчалили к другим столикам. Среди них был молодой граф Станислас Боровки: дивные блестящие карие глаза, словно у оленьего чучела, черные волосы уже оттенены белыми прядями, будто клавиатура рояля. Он подошел к столику, где сидело знатное семейство, некие Тейлоры, и присел, чуть заметно вздохнув, что вызвало у них улыбку.
— Какой кошмар, верно? — осведомились у него.
Белокурая мисс Говард, путешествовавшая с Тейлорами, была почти так же хороша собой, как и Фифи, однако облачения ее были куда более продуманными. Она старательно избегала знакомства с мисс Шварц, хотя несколько молодых людей ухлестывали за обеими. Тейлоры были продвинувшимися по службе дипломатами и сейчас направлялись в Лондон после участия в конференции Лиги Наций в Женеве. В этом году они намеревались представить мисс Говард ко двору. Были они крайне европеизированными американцами; собственно, они достигли той черты, где человек уже, по сути, не принадлежит ни к какой нации; уж всяко ни к одной из великих держав, разве что к какому-нибудь государству балканского типа, население которого состоит из точно таких же, как он. Тейлоры считали, что Фифи — это позор нации, как новая полоса на флаге.
Тут из-за их столика поднялась высокая англичанка с длинным сигаретным мундштуком и полупарализованной болонкой, сообщила Тейлорам, что у нее назначена встреча в баре, и двинулась прочь, унося свою обездвиженную болонку и заставив на миг, пока проходила мимо, замереть ребячливую трескотню, которая доносилась от столика Фифи.
Ближе к полуночи мистер Викер, помощник управляющего, заглянул в бар, где фонограф Фифи изрыгал средь грохота и дыма новейшие немецкие танго. Мистер Викер с его маленьким личиком, которое удобно было быстро совать во все места, и в последнее время он каждый вечер заходил бросить взгляд на бар. Впрочем, им двигало не восхищение Фифи; он пытался выяснить, почему дела в «Отель де труа монд» идут этим летом так скверно.
Можно было, конечно, списать все на постоянное падение котировок на американской бирже. Гостиниц было много, все заманивали к себе постояльцев, в результате те стали разборчивы, требовательны, скоры на жалобу, так что мистеру Викеру пришлось в последнее время разобрать немало деликатных ситуаций. Одно многочисленное семейство съехало из-за того, что по ночам им мешал фонограф, принадлежавший леди Капс-Кар. Кроме того, в отеле, похоже, орудовал вор: поступали жалобы на пропажу записных книжек, портсигаров, часов и колец. Иногда постояльцы говорили с мистером Викером так, будто не прочь были обыскать его собственные карманы. Некоторые номера люкс пустовали — а это уж совсем никуда не годилось.
Взгляд его хмуро скользнул по графу Боровки, который играл с Фифи в бильярд. Граф Боровки вот уже три недели не платил по счету. Он сказал мистеру Викеру, что ожидает приезда матери, которая все уладит. А потом была еще эта Фифи, вокруг нее вечно толпились всякие беспардонные личности — студенты, живущие на родительские подачки, которые постоянно заказывали напитки и никогда за них не платили. Леди Капс-Кар, напротив, относилась к разряду grande cliente;[55] в день на нее и ее свиту уходило до трех бутылок виски, а ее отец, проживающий в Лондоне, щепетильно расплачивался за каждую каплю. Мистер Викер решил нынче же вечером предъявить Боровки ультиматум по поводу его счета, после чего двинулся восвояси. Весь его визит продлился около десяти секунд.
Граф Боровки положил кий и подошел поближе к Фифи, что-то ей шепча. Она схватила его за руку и оттащила в темный угол рядом с фонографом.
— О, американка моей мечты, — сказал он. — Нужно обязательно заказать в Будапеште твой портрет — такой, какова ты сегодня. Мы повесим его рядом с портретами моих предков в моем замке в Трансильвании.
Казалось бы, нормальная молодая американка, посмотревшая среднестатистическое количество фильмов, должна бы была уловить знакомую интонацию в настойчивых ухаживаниях графа Боровки. Однако «Отель де труа монд» был переполнен людьми, которые на самом деле были богаты и обладали титулами, равно как и людьми, которые занимались вышиванием или нюхали кокаин за закрытой дверью и одновременно предъявляли претензии на европейские троны, а заодно и на дюжину мелкотравчатых немецких герцогств; Фифи же вообще была не склонна сомневаться в людях, которые воздавали должное ее красоте. Да и вообще в этот вечер ее уже ничто не могло удивить, даже поспешное предложение сочетаться узами брака прямо на этой неделе.
— Мама хочет, чтобы я еще год не выходила замуж. Я же только обещала с тобой обручиться.
— Зато моя мама хочет, чтобы я женился. А она крепкий орешек, как принято говорить у вас в Америке; все время давит на меня, чтобы я взял в жены герцогиню такую-то или графиню сякую-то.
А тем временем у леди Капс-Кар произошла на другом конце зала неожиданная встреча. Высокий сутулый англичанин в запыленной дорожной одежде едва открыл двери бара, а леди Капс-Кар уже выкрикнула: «Бопс!» — и кинулась ему на шею.
— Бопс, ничего себе!
— Капс, старушка. Привет, Рейф… — Эти слова были обращены к ее спутнику. — Вот уж не ждал тебя здесь встретить, Капс.
— Бопс! Бопс!
Их восклицания и смех заполнили всю залу, и бармен прошептал на ухо любопытствующему американцу, что новоприбывший — это маркиз Кинкэллоу.
Бопс растянулся на нескольких стульях и на софе и подозвал бармена. Объявил, что приехал из самого Парижа без единой остановки, а завтра утром двинется дальше, в Милан, на встречу со своей единственной любовью. Вид у него был такой, что лучше бы ему ни с кем не встречаться.
— Ах, Бопс, как я была слепа! — патетически возгласила леди Капс-Кар. — И так день за днем, день за днем. Я прилетела сюда из Канн, рассчитывая побыть всего денек, но встретила Рейфа и еще кое-каких знакомых американцев и задержалась на две недели, а теперь мой билет на Мальту уже недействителен. Останься, спаси меня! Ах, Бопс! Бопс! Бопс!
Маркиз Кинкэллоу усталым взором обводил бар.
— А это кто там? — спросил он. — Вон та хорошенькая еврейка? И что это с ней за ферт?
— Американка, — бросила наследница сотен пэров. — А этот тип — какой-то мошенник, однако, похоже, тертый калач; близкий друг Шенци из Вены. Я вчера до пяти утра проиграла с ним здесь в баре в «девятку», и он задолжал мне тысячу швейцарских франков.
— Нужно бы перекинуться словечком с этой куклой, — сказал Бопс через двадцать минут. — Устрой мне это, Рейф, будь другом.
Ральф Берри был знаком с мисс Шварц, и поскольку как раз представилась возможность к ней подойти, он послушно встал. Возможность представилась в лице швейцара, попросившего графа Боровки пройти в кабинет управляющего; Рейф опередил двух или трех молодых людей, которые тоже устремились к Фифи.
— Маркиз Кинкэллоу мечтает с вами познакомиться. Можно пригласить вас за наш столик?
Фифи бросила взгляд на другой конец зала, слегка наморщив свой дивный лобик. Что-то подсказывало ей, что приключений на этот вечер и так достаточно. Леди Капс-Кар никогда с ней не заговаривала; Фифи полагала, что та, видимо, завидует ее нарядам.
— А может, вы попросите его подойти сюда?
Через минуту Бопс уже сидел рядом с Фифи с легчайшим налетом снисходительности на лице. Тут он ничего не мог с собой поделать; собственно, он постоянно пытался это преодолеть, но налет появлялся сам собой, стоило ему заговорить с американцем. «Для меня это просто слишком, — казалось, говорил он. — Сравните мою уверенность в себе с вашей нерешительностью, мою искушенность с вашей наивностью; и ведь надо же — весь мир почему-то оказался в вашей власти». В последующие годы он стал замечать, что тон его, при отсутствии жесткого самоконтроля, начинает выражать испепеляющее презрение.
Фифи глядела на него сияющими глазами и рассказывала о своем блестящем будущем.
— Отсюда я поеду в Париж, — заявила она, будто возвещая о падении Рима. — Может быть, поучусь в Сорбонне. А может быть, выйду замуж; трудно сказать заранее. Мне всего восемнадцать. У меня на именинном торте сегодня горело восемнадцать свечей. Жаль, что вас не было… А еще мне делают такие заманчивые предложения стать актрисой, вот только об актрисах всегда распускают жуткие сплетни…
— А чем вы сегодня собираетесь заняться? — спросил Бопс.
— Ну, попозже придет еще целая куча молодых людей. Вы оставайтесь, повеселитесь с нами.
— А я думал, мы чем-нибудь займемся вместе. Завтра я уезжаю в Милан.
На другом конце зала леди Капс-Кар терзалась из-за того, что ее покинули.
«Да, конечно, — рассуждала она про себя, — приятель есть приятель и дружба есть дружба, но некоторых вещей просто нельзя себе позволять. В жизни не видела Бопса в таком ужасном состоянии».
И она уставилась на собеседников в другом конце зала.
— Поехали со мной в Милан, — продолжал маркиз. — Поехали в Тибет или в Индостан. Посмотрим, как коронуют короля Эфиопии. Или, по крайней мере, прокатимся сегодня вместе.
— У меня тут слишком много гостей. Кроме того, я никогда не катаюсь с людьми в первый же вечер знакомства. А еще я вроде как помолвлена. С венгерским графом. Он придет в ярость и, возможно, вызовет вас на дуэль.
Миссис Шварц, с извиняющимся выражением на лице, подошла к Фифи с другого конца зала.
— Джон пропал, — сообщила она. — Опять за старое.
Фифи досадливо фыркнула:
— Он дал мне слово чести, что никуда не поедет.
— А таки поехал. Я заглянула к нему в комнату, шляпы на месте нет. Все из-за этого шампанского за ужином. — Она повернулась к маркизу: — Джон у нас не злой мальчик, просто очень, очень податливый.
— Видимо, придется ехать за ним, — обреченно произнесла Фифи.
— Мне очень жаль портить тебе праздник, но я просто не знаю, что еще придумать. Может, этот джентльмен съездит с тобой? Видите ли, управиться с Джоном может одна только Фифи. Отец-то его умер, а без мужчины поди воспитай мальчишку.
— Согласен, — сказал Бопс.
— Вы меня отвезете? — спросила Фифи. — Это тут недалеко, в одно кафе.
Он немедленно согласился. Они вышли в сентябрьский вечер; ее аромат просачивался сквозь горностаевую накидку, и она продолжала:
— К нему привязалась какая-то русская; называет себя графиней, а из мехов у нее одна чернобурка, которую она надевает со всем. Брату моему всего девятнадцать, и стоит ему выпить пару бокалов шампанского, он сразу же говорит, что женится на ней, а маму это нервирует.
Бопс нетерпеливо обвил рукой ее плечи, и автомобиль двинулся к городу вверх по склону холма.
Через пятнадцать минут машина остановилась в нескольких кварталах от упомянутого кафе, и Фифи вылезла. Лицо маркиза теперь украшала длинная извилистая царапина, оставленная ногтем: она змеилась по щеке, пунктиром пересекала нос и заканчивалась целой россыпью отметин на нижней челюсти.
— Не люблю я таких дурачеств, — пояснила Фифи. — Можете не ждать. Мы возьмем такси.
— Стой! — яростно выкрикнул маркиз. — Чтобы я терпел такое от какой-то безродной выскочки? Говорили же мне, что над тобой весь отель потешается, — теперь я понял почему!
Фифи стремительно зашагала по улице к кафе; помедлила у двери, пока не разглядела брата. Он был точной копией Фифи, правда, в нем не чувствовалось ее обволакивающего тепла; в данный момент он сидел за столом с хрупкой изгнанницей с Кавказа и двумя сербскими прилипалами. Фифи дождалась, пока в душе всколыхнется гнев и придаст ей властности; потом пересекла танцплощадку; в сверкающем черном платье она была видна издалека, как грозовая туча.
— Меня за тобой мама послала, Джон. Иди за пальто.
— Да что ей приспичило? — осведомился он, глядя на сестру затуманенным взором.
— Мама велит тебе ехать домой.
Он неохотно поднялся. Оба серба тоже поднялись, а графиня не шелохнулась; ее глаза, глубоко спрятанные за монгольскими скулами, вперились в лицо Фифи; голова откинулась на чернобурку, на которую, как было известно Фифи, были потрачены карманные деньги брата за последний месяц. Джон Шварц стоял покачиваясь, и тут оркестр грянул «Ich bin von Kopf bis Fuss».[56] Фифи шагнула к охваченному переполохом столику, вынырнула обратно, держа брата за руку, и препроводила его в гардероб, а оттуда — к стоянке такси.
Было поздно, праздник завершился, прошел ее день рождения; пока они ехали обратно в отель — Джон привалился к ее плечу, — на Фифи вдруг накатила тоска. Здоровье у нее было крепкое, и она редко испытывала тревогу, а помимо того, Шварцы слишком давно жили в гостиницах, поэтому Фифи чувствовала себя как дома в «Отель де труа монд» — но в этот вечер все внезапно пошло не так. Бывает ведь, что вечера заканчиваются на праздничной ноте, вместо того чтобы зыбко растаять в баре? Каждый вечер после десяти ей мерещилось, что она единственное существо из плоти и крови, затесавшееся в колонию призраков, что ее окружают бесплотные фигуры, которые отступают во тьму, стоит ей протянуть руку.
Швейцар помог ей довести брата до лифта. Шагнув внутрь, Фифи обнаружила — слишком поздно, — что там уже находятся две пассажирки. Прежде чем она успела вытащить Джона обратно, они сами выскочили наружу, стараясь не задеть ее, будто боялись заразиться. Фифи услышала, как миссис Тейлор воскликнула: «Боже всемогущий!», а мисс Говард: «Какая мерзость!» Лифт двинулся вверх. Фифи старалась не дышать, пока он не остановился на их этаже.
Видимо, впечатления от этой последней встречи и заставили ее немного постоять совсем тихо в дверях неосвещенных апартаментов. И тут она ощутила, что в темноте перед ней находится кто-то еще, и даже когда брат ринулся вперед и рухнул на диван, она все еще вслушивалась.
— Мама! — позвала она, но ответа не дождалась; лишь какой-то звук, даже тише, чем шорох, будто ботинком по паркету.
Через несколько минут, когда вошла ее мать, они вызвали лакея и вместе обошли все комнаты, но там никого не оказалось. А потом они стояли рядом у открытой двери на балкон и смотрели на озеро — на французском берегу яркой гроздью сиял Эвиан, на горных вершинах лежали шапки снега.
— Мне кажется, довольно нам уже тут жить, — вдруг сказала миссис Шварц. — Я подумываю этой осенью увезти Джона обратно в Штаты.
Фифи опешила:
— А я думала, что мы с Джоном будем учиться в Сорбонне, в Париже…
— Как я могу оставить его в Париже? И как я могу оставить тебя тут одну?
— Но я уже привыкла жить в Европе. Для чего же я тогда училась по-французски? Мама, да у нас дома и знакомых-то не осталось!
— Ничего, заведем. Всегда заводили.
— Но ты же знаешь, что там все по-другому! Там все такие задаваки! Девушке негде знакомиться с подходящими молодыми людьми, даже если такие и есть вообще. Все так и следят за каждым твоим шагом.
— Здесь то же самое, — заявила ее мать. — Этот мистер Викер только что остановил меня в вестибюле; он видел, как ты вернулась с Джоном, и стал мне указывать, чтобы ты, мол, не ходила в бар, потому что ты еще слишком молодая. Я сказала ему, что ты пьешь только лимонад, а он — не в том дело, из-за таких сцен, как нынче, у него постояльцы съезжают.
— Вот ведь вредина!
— Словом, пора бы нам домой.
Последнее слово, лишенное для Фифи всякого смысла, отдалось тоскою в ее ушах. Она обняла мать за талию, внезапно поняв, что это она, а не мать — ведь мать поддерживали четкие представления о прошлом — окончательно заблудилась в этом мире. На диване похрапывал ее брат, уже вступивший в мир слабых, мир тех, кто прислоняется друг к другу, — и этого дурно пахнущего, текучего мира ему хватало. А Фифи все смотрела в незнакомые небеса, зная, что может пронзить их, отыскать свой собственный путь сквозь завесу зависти и испорченности. Впервые за все время она подумала всерьез о том, не выйти ли за Боровки прямо сейчас.
— Хочешь сходить вниз, поговорить с мальчиками? — предложила ей мать. — Их там все еще много, и все спрашивают, где же ты.
Но фурии уже начали охоту на Фифи — на ее ребяческую сговорчивость и ее неискушенность, даже на ее красоту: они поставили себе задачу сокрушить все это и втоптать в первую попавшуюся грязь. К тому моменту, когда она, тряхнув головой и насупившись, шагнула к себе в спальню, они уже успели отобрать у нее нечто навсегда.
II.
На следующее утро миссис Шварц явилась в кабинет к мистеру Викеру, дабы сообщить, что из ее номера похитили двести американских долларов. Деньги она, прежде чем лечь спать, оставила на шифоньере, а когда проснулась, их там уже не было. Дверь в их номер с вечера была заперта на засов, утром же он оказался отодвинут; при этом ни сын ее, ни дочь не проснулись. По счастью, драгоценности она взяла с собой в постель в замшевом мешочке.
Мистер Викер решил, что действовать нужно деликатно. В отеле проживало немалое число гостей, находившихся в стесненных обстоятельствах и склонных к безрассудным действиям, однако спешить не следовало. В Америке у человека либо есть деньги, либо их нет; в Европе случается, что будущему наследнику нечем заплатить за стрижку, пока не отправится к праотцам его пятый кузен, но вероятность такая не исключена, и оскорблять его негоже. Открыв служебный экземпляр «Альманаха де Гота», мистер Викер обнаружил, что Станислас Карл Иосиф Боровки надежно подвешен к самой дальней веточке фамильного древа, которое древностью своей превосходит корону святого Стефана. В то утро, в костюме для верховой езды, щеголеватостью напоминающем гусарскую форму, граф отправился на прогулку с безупречной мисс Говард. С другой стороны, кого именно ограбили, сомневаться не приходилось, и негодование мистера Викера постепенно начало сосредотачиваться на Фифи и ее семействе, которые могли бы избавить его от всех этих хлопот, съехав из отеля некоторое время тому назад. Кстати, не исключено, что этот полоумный сыночек, Джон, сам умыкнул деньги.
Но как бы там ни было, Шварцы собрались домой. Три года они прожили в отелях — в Париже, Флоренции, Сан-Рафаэле, Комо, Виши, Ла-Боле, Люцерне, Баден-Бадене и Биаррице. Повсюду имелись школы — всякий раз новые, — и дети прекрасно говорили по-французски и с грехом пополам — по-итальянски. Фифи из четырнадцатилетней девочки с крупноватыми чертами лица выросла в красавицу; Джон вырос в нечто беспутное и потерянное. Оба играли в бридж, Фифи где-то выучилась бить чечетку. Миссис Шварц считала, что все это как-то не так, но почему именно — не знала. И вот, через два дня после дня рождения Фифи, она объявила, что они складывают чемоданы, отправляются в Париж, дабы прикупить одежды осеннего сезона, а потом — домой.
В тот же день Фифи зашла в бар за своим фонографом, который стоял там с самого дня рождения. Усевшись на высокую табуретку и попивая имбирное пиво, она разговорилась с барменом.
— Мама хочет увезти меня обратно в Америку, только я не поеду.
— А что же вы будете делать?
— Ну, у меня есть немного своих денег, а потом я выйду замуж.
Она хмуро отхлебнула имбирного напитка.
— Я слышал, у вас украли какие-то деньги, — заметил бармен. — Как это случилось?
— Ну, граф Боровки считает, что кто-то рано утром забрался в наш номер и спрятался между двумя дверями, нашими и от соседнего номера. А потом, когда мы все уснули, забрал деньги и вышел.
— Ха!
Фифи вздохнула:
— В общем, боюсь, больше вы меня в баре не увидите.
— Мы будем скучать по вас, мисс Шварц.
Мистер Викер засунул голову в дверь, высунул обратно, а потом медленно вошел.
— Добрый день, — холодно произнесла Фифи.
— А-а, это вы, юная леди! — Он с напускной строгостью погрозил ей пальцем. — А известно ли вам, что я беседовал с вашей матушкой по поводу того, что вам не стоит приходить в бар? Для вашего же блага.
— Я всего лишь пью имбирное пиво, — заявила она с возмущением.
— Но никому же не видно, что вы там пьете. Это может быть виски или еще бог знает что. Другие гости жалуются.
Она гневно уставилась на него, ибо картинка совсем не совпадала с той, которая сложилась у нее в голове: Фифи — звезда гостиничного общества, Фифи в умопомрачительных нарядах стоит, блистательная и недостижимая, в окружении восхищенных мужчин. Внезапно угодливое и при этом враждебное лицо мистера Викера возмутило ее до глубины души.
— Мы съезжаем немедленно! — выкрикнула она. — Я в жизни не встречала этаких ханжей: вечно всех критикуют и рассказывают о них всякие ужасы, а сами при этом занимаются невесть чем. Здорово бы было, если бы в вашем отеле случился пожар и он сгорел бы дотла вместе со всеми этими крысами!
Она хлопнула стаканом по столу, схватила ящик с фонографом и шумно удалилась.
В вестибюле носильщик кинулся ей на помощь, однако она качнула головой и стремительно зашагала через салон, где и столкнулась с графом Боровки.
— Зла у меня не хватает! — вскричала она. — В жизни не видела такого сборища старых крыс! Я только что выложила мистеру Викеру, что я о них думаю.
— Неужели кто-то посмел обойтись с тобой непочтительно?
— Да это все неважно. Мы уезжаем.
— Уезжаете? — Он заметно вздрогнул. — Когда?
— Прямо сейчас. Я не хочу, но мама говорит, что так надо.
— Я должен поговорить с тобой серьезно, — произнес он. — Я только что звонил тебе в номер. Вот, я принес тебе подарок — как жених.
Она тут же повеселела, потому что он протянул ей изумительный портсигар из слоновой кости с позолотой; на нем были выгравированы ее инициалы.
— Какая прелесть!
— А теперь послушай. После того, что ты сейчас сказала, нам еще важнее немедленно переговорить. Я только что получил очередное письмо от матери. Они выбрали мне в Будапеште невесту — прелестную девушку, красивую, богатую, моего круга; она счастлива была бы такой партии, вот только я люблю тебя. Вот уж никогда бы раньше не подумал, что потеряю голову из-за американки.
— А почему бы и нет? — тут же возмутилась Фифи. — Здесь девушку считают красивой, если у нее есть хоть одна привлекательная черта. И если у здешней девушки неплохие глаза или волосы, у нее обязательно либо ноги колесом, либо зубы кривые.
— В тебе же нет ни единого недостатка.
— Есть, — скромно созналась Фифи. — Нос у меня великоват. По мне ведь видно, что я еврейка?
Боровки, не без налета нетерпения, продолжил свою речь:
— Словом, меня принуждают вступить в брак. С этим связаны вопросы наследования.
— И еще лоб у меня слишком высокий, — отрешенно добавила Фифи. — Такой высокий, что на нем даже морщины какие-то. У меня когда-то был знакомый, ужасно забавный мальчик, так он называл меня «высоколобой».
— А потому самый разумный выход, — гнул свое Боровки, — нам с тобой обвенчаться незамедлительно. Скажу тебе прямо: в этих краях есть и другие американки, которые ни минуты бы не колебались.
— Мама меня убьет, — заметила Фифи.
— Об этом я тоже подумал, — ответил он настойчиво. — А ты ей ничего не говори. Если сегодня вечером доехать до границы, обвенчаться можно будет завтра утром. А потом мы вернемся, и ты покажешь маме золотые коронки, нарисованные на твоем багаже. Лично я полагаю, что она будет просто счастлива. Ты только подумай — дочка пристроена, да еще и получила титул, равного которому нет во всей Европе. Мне представляется, что она об этом уже и сама подумала и, наверное, говорит про себя: «И почему эти молодые люди не возьмут дело в свои руки и не избавят меня от этого хлопотливого и дорогостоящего дела — свадьбы?» Мне кажется, ей понравится, что мы такие крепкие орешки.
Он досадливо прервался, потому что леди Капс-Кар, выплыв из столовой со своей болонкой, внезапно остановилась у их столика. Граф Боровки вынужден был представить дам друг другу. Поскольку он понятия не имел о недавнем бегстве маркиза Кинкэллоу, ибо его светлость на следующее же утро увез свою уязвленную гордость в Милан, он не мог предугадать того, что последовало.
— Я заметила мисс Шварц, — проговорила англичанка ясно и отчетливо. — И уж тем более я заметила наряд мисс Шварц.
— Не присядете ли? — предложила Фифи.
— Нет, благодарю. — Она обернулась к Боровки: — На фоне нарядов мисс Шварц наши выглядят обносками. Я из принципа не одеваюсь изысканно, когда живу в отелях. На мой взгляд, это проявление дурновкусия. Вы со мной согласны?
— А мне кажется, нужно выглядеть хорошо в любых обстоятельствах, — вставила Фифи, вспыхивая.
— Разумеется. Я всего лишь говорю, что, с моей точки зрения, одеваться изысканно — дурной вкус, кроме как в домах своих друзей.
Она пропела: «До свида-а-ания!», обращаясь к Боровки, и двинулась дальше, оставив за собой клуб табачного дыма и легкий запах виски.
Оскорбление было болезненным, точно удар хлыстом; с Фифи будто смыло всю ее гордость за собственный гардероб, и до нее донеслись все перешептывания, которых она до сих пор не слышала, — одной накатывающей волной. Сплетники утверждали, что она носит свои наряды здесь, потому что больше ей их носить негде. Вот почему эта мисс Говард считает ее вульгарной и не желает с ней знаться.
На миг гнев ее обратился на мать — почему та ей не сказала прямо, но она тут же поняла, что мать и сама ничего не знала.
— По-моему, она задавака, — заставила она себя произнести вслух, притом что внутри так и дрожала. — Да и вообще, кто она такая? В смысле, титул у нее важный? Очень важный?
— Она вдова баронета.
— А это важная птица? — Лицо Фифи застыло. — Важнее, чем графиня?
— Нет. Графиня гораздо важнее — бесконечно важнее.
Он придвинул свой стул поближе и начал ей что-то настойчиво втолковывать.
Через полчаса Фифи встала, на лице ее читалась нерешительность.
— В семь ты мне дашь знать окончательно, — заключил Боровки. — В десять я буду готов, с машиной.
Фифи кивнула. Он проводил ее до выхода из салона, проследил глазами, как она исчезла в темном зеркале, направляясь через вестибюль к лифту.
Когда он вернулся, леди Капс-Кар, одиноко сидевшая над чашкой кофе, заговорила с ним:
— Мне нужно вам кое-что сказать. Не могли вы случайно, обмолвившись, навести Викера на мысль, что в случае затруднений я гарантирую оплату ваших счетов?
Боровки вспыхнул:
— Я мог упомянуть нечто в таком роде, но…
— Так знайте, я выложила ему всю правду: что еще две недели назад я вас и знать не знала.
— Я естественным образом предположил, что лица одного общественного положения…
— Одного положения! Какой вздор! Если на свете еще и остались настоящие титулы, так только английские. Я попрошу вас больше не злоупотреблять моим именем.
Он поклонился:
— Подобные затруднения вскоре отойдут для меня в прошлое.
— Вы собираетесь сбежать с этой вульгарной американочкой?
— Я прошу прощения, — произнес он с оскорбленным видом.
— Да не сердитесь. Давайте я угощу вас виски с содовой. Готовлюсь к появлению Бопса Кинкэллоу: он только что позвонил, что шлепает обратно.
А тем временем наверху миссис Шварц говорила Фифи:
— Вот мы собрались домой, и я теперь этому радуюсь. Как замечательно будет повидать Хёрстов, и миссис Белл, и Эми, и Марджори, и Глэдис, и малыша. Да и тебе будет приятно, ты просто забыла, какие они есть. Вы с Глэдис так замечательно ладили. А Марджори!
— Мама, не надо об этом! — воскликнула Фифи несчастным голосом. — Я не хочу туда!
— Нам необязательно оставаться дома. Если Джон поступит в колледж, как и хотел его папа, мы могли бы поехать в Калифорнию.
Но для Фифи вся романтика бытия сводилась к этим трем годам, которые она во впечатлительном возрасте провела в Европе. Она помнила рослых гвардейцев в Риме, и старого испанца на вилле Д’Эсте у Комо, который первым дал ей понять, как она красива, и французского летчика морской авиации в Сан-Рафаэле, который сбросил ей с самолета записку прямо к ним в сад, и чувство, которое появлялось у нее порой, когда она танцевала с Боровки: будто на нем блестящие сапоги и доломан, отороченный белым мехом.
Она достаточно насмотрелась американских фильмов и знала, что в Америке все девушки выходят за верных поклонников из родного городка, а после этого с ними уже ничего больше не происходит.
— Я не поеду, — произнесла она вслух.
Мать обернулась к ней, держа в руках стопку одежды.
— Как это ты со мной говоришь, Фифи? Ты думаешь, я оставлю тебя здесь одну? — Фифи не ответила, и миссис Шварц продолжила непререкаемым тоном: — Нехорошо так говорить с матерью. А ну-ка, прекрати дуться и грубить, сходи в город и купи мне вот по этому списку.
Но Фифи уже приняла решение. Значит — Боровки, насыщенная жизнь, полная приключений. Возможно, он поступит на дипломатическую службу, а потом в один прекрасный день они встретят леди Капс-Кар и мисс Говард на дипломатическом балу, и она громко произнесет фразу, которая сейчас казалась ей очень кстати: «Терпеть не могу людей, которые вечно выглядят так, будто только что вернулись с похорон».
— Ну, ступай, — поторопила ее мать. — Да загляни в это кафе, посмотри, не там ли Джон, и сходи с ним выпить чая.
Фифи машинально взяла у нее список покупок. А потом прошла к себе в комнату и написала записочку к Боровки, которую собиралась по дороге оставить у консьержа.
Выходя, она увидела, как мать сражается с сундуком, и ей стало ее ужасно жаль. Впрочем, в Америке ведь ждали Эми и Глэдис, так что Фифи быстро поборола сомнения.
Она вышла из номера, спустилась по лестнице, на полдороге вспомнила, что забыла бросить дежурный взгляд в зеркало, — впрочем, на стене, как раз напротив салона, имелось большое зеркало, так что она остановилась перед ним.
Она была красива — она убедилась в этом в очередной раз, но теперь ей сделалось грустно. Она стала гадать, можно ли назвать платье, которое на ней сегодня, образцом дурного вкуса, не придерутся ли к нему эти задаваки, мисс Говард и леди Капс-Кар. Ей платье казалось совершенно очаровательным — мягкое, аккуратного кроя, правда, цвет был немного крикливый: яркий, зеленовато-голубой с металлическим отблеском.
Но тут тишину полутемного вестибюля нарушил внезапный звук, и Фифи обмерла, забыв даже дышать.
III.
К одиннадцати вечера мистер Викер сильно утомился, однако в баре происходила очередная шумная гулянка, он ждал, когда она поутихнет. Ни в опостылевшем кабинете, ни в пустом вестибюле заняться было нечем; в салоне, где он целыми днями вел долгие беседы с одинокими американками и англичанками, тоже не было ни души; поэтому он вышел через парадную дверь и решил обойти отель снаружи. Этот обход, а возможно, частые взгляды, которые он бросал на мигающие огоньки в спальнях и на скромные зарешеченные окна кухонного этажа, внушил ему чувство, что он держит ситуацию под контролем, готов решать любые вопросы, будто отель был кораблем, а он взирал на него с капитанского мостика.
Он миновал омут шума и пения, доносившихся из бара, прошел мимо окна, где двое мальчишек-рассыльных сидели на кушетке и играли в карты за бутылкой испанского вина. Где-то наверху заиграл фонограф, женский силуэт заслонил окно; а потом он добрался до тихого крыла и, повернув за угол, оказался в исходной точке. Рядом с отелем, в свете тусклого уличного фонаря, он увидел графа Боровки.
Что-то заставило его остановиться и вглядеться, что-то несуразное: Боровки, не способный оплатить свой счет, разжился машиной с шофером. Он как раз давал шоферу какие-то подробные инструкции; тут мистер Викер заметил, что на переднем сиденье лежит чемодан, и вышел на свет.
— Вы нас покидаете, граф Боровки?
Услышав его голос, Боровки вздрогнул.
— Всего на одну ночь, — ответил он. — Еду встречать свою матушку.
— Понятно.
Боровки глянул на него с упреком:
— Мой саквояж и шляпная коробка в моем номере, можете проверить. Вы что, подумали, что я хочу сбежать, не заплатив?
— Боже упаси. Счастливо вам съездить; надеюсь, вы найдете матушку в добром здравии.
Впрочем, войдя внутрь, он на всякий случай отправил лакея взглянуть, на месте ли багаж, и даже приподнять его и прикинуть вес — на случай, если внутри пусто.
Потом он подремал с часик. Проснулся оттого, что ночной портье дергал его за рукав; из вестибюля тянуло запахом гари. Лишь через несколько секунд он сумел осознать, что в одном крыле начался пожар.
Отправив консьержа поднимать тревогу, он бросился через вестибюль к бару и в дыму, вырывавшемся из двери, разглядел горящий бильярдный стол и языки пламени, которые плясали по полу и подпрыгивали в пьяном экстазе всякий раз, когда очередная бутылка на полке лопалась от жара. Стремительно отступив, он наткнулся на шеренгу посыльных и швейцаров, которые уже тащили из гостиничных недр ведра с водой. Консьерж крикнул, что пожарная команда выехала. Он посадил двоих на телефон — обзванивать гостей, а сам помчался назад, чтобы выстроить цепочку для передачи ведер с водой; и тут он в первый раз подумал про Фифи.
Его захлестнула слепая ярость — с дикой индейской жестокостью она привела свою угрозу в исполнение. Ладно, с ней он еще разберется, только попозже; в этой стране еще осталось какое-никакое правосудие. Тут звон снаружи возвестил о прибытии пожарных, и он зашагал обратно через вестибюль, в котором уже толпились мужчины в пижамах, с портфелями в руках и дамы в ночных одеяниях — в руках у них были шкатулки с драгоценностями и маленькие собачки; число их прибывало с каждой минутой, от сонной каденции разговор взметался к отрывистому стаккато дневной вечеринки.
Один из швейцаров позвал мистера Викера к телефону; управляющий нетерпеливо отмахнулся.
— Звонят из полицейского комиссариата, — настаивал мальчишка. — Дескать, обязательно нужно с вами поговорить.
Раздраженно фыркнув, мистер Викер поспешил в кабинет.
— Алло!
— Звонят из полицейского участка. Вы управляющий?
— Да, только у нас пожар.
— Среди ваших гостей есть человек, который называет себя графом Боровки?
— Да, есть, но…
— Мы сейчас привезем его для опознания. Мы перехватили его по наводке.
— Но…
— А с ним вместе молодую даму. Мы сейчас привезем обоих.
— Да я же говорю…
Трубка щелкнула ему прямо в ухо, и мистер Викер поспешил обратно в вестибюль, где дым уже рассеивался. Мощные насосы проработали целых пять минут, бар представлял собой размокшую обгоревшую развалину. Мистер Викер принялся прохаживаться между гостями, успокаивая и увещевая; операторы принялись снова обзванивать номера, сообщая гостям, которые так и не спустились, что теперь можно спокойно ложиться спать; а потом, поскольку с него постоянно требовали объяснений, он снова подумал о Фифи и на сей раз по собственному почину бросился к телефонному аппарату.
В трубке зазвучал взволнованный голос миссис Шварц: Фифи не было дома. Именно это он и хотел знать. Он резко повесил трубку. Вот вам и вся история, краше некуда: преднамеренный поджог и попытка побега с человеком, которого разыскивает полиция. Настало время расплаты, и тут уж не помогут даже все американские деньги. Да, для отеля сезон потерян, зато у Фифи вообще больше не будет никаких сезонов. Ее отправят в заведение для юных девиц, а там носят форму куда скромнее, чем даже самый незатейливый ее наряд.
Наконец гости разошлись по лифтам, осталось лишь несколько любопытствующих, которые ворошили обгорелые обломки; и тут к входным дверям подошла новая процессия. Возглавлял ее человек в штатском, за ним стенкой двигались полицейские, за ними — еще двое. Комиссар произнес что-то, и полицейские расступились.
— Я попрошу вас опознать этих двоих. Подтверждаете ли вы, что этот человек жил здесь под именем графа Боровки?
Мистер Викер вгляделся:
— Подтверждаю.
— Его уже год разыскивает итальянская, французская и испанская полиция. А барышня?
Она почти спряталась за спину Боровки, голова опущена, лицо в тени. Мистер Викер нетерпеливо вытянул шею. Перед ним стояла мисс Говард.
Волна ужаса прокатилась по спине мистера Викера. Он еще раз вытянул шею, как будто силой своего изумления мог превратить ее в Фифи или взглянуть сквозь нее и увидеть Фифи. Вот только это было бы непросто, поскольку Фифи находилась далеко. Она стояла перед тем самым кафе, пытаясь затолкать нетвердого на ногах, сопротивляющегося Джона Шварца в такси.
— Ну уж нет, не пойдешь ты обратно. Мама велела везти тебя прямо домой.
IV.
Граф Боровки отнесся к заточению вполне благосклонно: он столько лет полагался только на свою смекалку, можно было подумать, что ему даже стало легче оттого, что теперь кто-то выстраивает за него его распорядок дня. Что его угнетало — это отсутствие сообщения с внешним миром, поэтому он страшно обрадовался, когда на четвертый день его пребывания в камере его отвели на свидание с леди Капс-Кар.
— В конце концов, — сказала она, — приятель есть приятель и дружба есть дружба, как бы оно там ни повернулось. По счастью, наш здешний консул — знакомец моего папаши, в противном случае меня бы к вам не пустили. Я даже пыталась договориться, чтобы вас выпустили на поруки: я им наплела, что вы год проучились в Оксфорде и безупречно говорите по-английски, но эти идиоты даже слушать не стали.
— Боюсь, ничего не выйдет, — мрачно заявил граф Боровки. — Когда они здесь покончат с судом, мне предстоит бесплатное путешествие по всей Европе.
— Но это не единственный возмутительный поступок, — продолжала она. — Эти придурки вышвырнули нас с Бопсом из «Труа монд», а теперь власти пытаются заставить нас уехать из города.
— За что?
— Ну, они пытаются свалить на нас всю вину за этот дурацкий пожар.
— Так это вы подожгли отель?
— Ну, мы на самом деле подожгли бренди, просто хотели зажарить картофель в спиртном, а бармен ушел спать и оставил нас одних. Но послушать этих свинтусов — у нас в головах была единственная мысль: чтобы все сгорели прямо в своих постелях. Это настоящее хамство, и Бопс просто вне себя. Говорит, никогда больше сюда не приедет. Я сходила в консульство, и там со мной согласились: вся эта история — настоящий позор, и они поставили в известность Министерство иностранных дел.
Боровки призадумался.
— Доведись мне родиться заново, — произнес он медленно, — я бы, вне всякого сомнения, хотел родиться англичанином.
— А я — кем угодно, только не американкой! Кстати, Тейлоры отказались представлять мисс Говард в суде, и все из-за той неприличной шумихи, которую подняли вокруг этого происшествия газеты.
— Я одного не пойму: что же такое заподозрила Фифи? — спросил Боровки.
— Так это мисс Шварц на вас донесла?
— Да. Мне-то казалось, что я убедил ее уехать со мной, но я знал, что, если она не согласится, мне стоит только щелкнуть пальцами и другая девушка… В тот день Фифи сходила к ювелиру и выяснила, что за ее портсигар я заплатил стодолларовой купюрой, которую свистнул с шифоньера ее маменьки. И отправилась прямиком в полицию.
— И даже не зашла к вам! А ведь приятель есть приятель…
— Я другое хотел бы знать: откуда у нее вообще взялись подозрения, кто настроил ее против меня?
Фифи же в этот момент сидела на барной табуретке в Париже и, потягивая лимонад, отвечала именно на этот вопрос заинтересованному бармену.
— Я стояла в холле, глядя в зеркало, — сказала она, — и услышала, как он разговаривает с дамой-англичанкой — той самой, которая подпалила отель. И до меня донеслись его слова: «Единственное, чего я боюсь как кошмара, — что она сделается похожей на свою маменьку». — Голос Фифи взмыл от возмущения. — Вы ведь видели мою маму, да?
— Да, в высшей степени достойная дама.
— После этого я поняла, что с ним что-то не так, и решила выяснить, сколько он заплатил за портсигар. Пошла разбираться. И мне показали купюру, которой он расплатился.
— Так теперь вы возвращаетесь в Америку? — поинтересовался бармен.
Фифи допила лимонад; соломинка забулькала в сахаре, оставшемся на дне.
— Нам придется поехать давать показания, да и в любом случае мы останемся еще на несколько месяцев. — Она встала. — Всего хорошего, у меня примерка.
Она им не досталась — пока. Фурии немного отступили и стоят на заднем плане, легонько поскрипывая зубами. Хотя времени у них еще навалом.
Впрочем, пока Фифи семенила через вестибюль, а лицо ее сияло новой надеждой, пока она шла и подыскивала себе спутника, хотя самой ей казалось, что она идет к портному, у самой старшей и самой опытной фурии все-таки возникли серьезные сомнения, смогут ли они ее заполучить.
Заграничное путешествие[57].
[57].I.
Днем воздух потемнел от саранчи, некоторые женщины закричали и повалились на пол автобуса, накрывая волосы дорожными пледами. Саранча двигалась к северу, пожирая все на своем пути, — впрочем, в этой части света пожирать было особенно нечего; насекомые летели беззвучно, по прямой, будто хлопья черного снега. И ни одно не ударилось о лобовое стекло, не упало в салон автобуса; и вот некоторые шутники уже вытягивали руки, пытаясь их поймать. Минут через десять облако поредело, умчалось прочь — женщины вылезли из-под пледов, встрепанные и сконфуженные своей глупостью. Все заговорили одновременно.
Все говорили; да и абсурдно было бы не говорить, когда вы только что пережили налет саранчи на самом краю Сахары. Американец из Смирны говорил со вдовой-англичанкой, которая ехала в Бискру, дабы насладиться поздним порывом страсти с пока еще незнакомым ей шейхом. Биржевой маклер из Сан-Франциско смущенно обратился к писателю. «Вы писатель?» — спросил он. Отец с дочерью из Уилмингтона заговорили с авиатором-кокни, который собирался совершить перелет в Тимбукту. Даже шофер-француз обернулся и громко, отчетливо пояснил: «Шмели», отчего профессиональная сиделка из Нью-Йорка зашлась истерическим смехом.
Среди сумбурного кучкования путешественников произошло и одно продуманное движение. Мистер и миссис Лиддел Майлс, дружно повернувшись, улыбнулись и завели разговор с сидевшей прямо за ними молодой американской парой:
— Вам в волосы не набилось?
Молодые вежливо улыбнулись в ответ:
— Нет. Мы пережили это нашествие.
Было им по двадцать с небольшим, и у них был трогательный вид новобрачных. Красивая пара: молодой человек — романтичный и чувствительный, девушка — с удивительно светлыми глазами и волосами, на лице ни тени, его живая свежесть подчеркнута милой, спокойной уверенностью в себе. Мистер и миссис Майлс сразу распознали их хорошее воспитание, их явно «высокое» происхождение, которое выражалось как в отсутствии претенциозности, так и в привычке держаться на расстоянии, впрочем, без всякого высокомерия. Отчужденность их объяснялась тем, что им хватало друг дружки, тогда как мистер и миссис Майлс держались на расстоянии от других пассажиров совершенно сознательно, подчеркивая тем самым свое общественное положение, и отчужденность их была такой же работой на публику, как и громогласная назойливость американца из Смирны, над которым все подсмеивались.
При этом Майлсы решили, что молодая пара «возможно, подходит»; самим по себе им уже было скучно, и они явственно напрашивались на знакомство:
— Вы раньше бывали в Африке? Здесь просто невероятно изумительно! Вы направляетесь в Тунис?
Даже при том, что Майлсов изрядно вымотали те пятнадцать лет, что они вращались в высшем парижском свете, их нельзя было упрекнуть в отсутствии стиля и даже шарма, и еще до вечернего прибытия в Бу-Сааду, городок в оазисе, между двумя парами возникли дружеские отношения. Выяснилось, что в Нью-Йорке у них есть общие друзья; выпив коктейли в баре отеля «Трансатлантик», они решили поужинать вместе.
Когда позднее молодая пара, Келли, спустилась вниз, Николь уже слегка сожалела о том, что они приняли приглашение, — ведь теперь придется проводить определенное время в обществе новых знакомых до самой Константины — там пути их расходились.
Все восемь месяцев их брака она была так счастлива, что теперь, казалось, что-то нарушилось. На итальянском лайнере, который доставил их в Гибралтар, они не присоединялись ни к одной группе людей, отчаянно льнувших друг к другу в баре; вместо этого они старательно учили французский, а Нельсон разбирался с деловыми подробностями недавно полученного наследства в полмиллиона долларов. Кроме того, он написал картину: пароходную трубу. А когда один из весельчаков, завсегдатаев бара, навеки канул в Атлантике на подходе к Азорским островам, юные Келли почти обрадовались: это оправдывало их нежелание знаться с такими людьми.
Впрочем, у Николь была и другая причина жалеть о данном обещании. И она напрямую сказала об этом Нельсону:
— Я сейчас встретила в вестибюле эту пару.
— Которую — Майлсов?
— Да нет, молодую пару; они наши ровесники, ехали на другом автобусе: мы еще подумали, какие они симпатичные, — в Бир-Рабалу, после обеда, на верблюжьем рынке.
— Они действительно симпатичные.
— Очаровательные, — произнесла она подчеркнуто. — И он, и она, оба. И я почти уверена, что где-то ее раньше уже видела.
Пара, о которой шла речь, ужинала на другом конце зала и почему-то необоримо притягивала взгляд Николь. Впрочем, у незнакомцев теперь тоже появились собеседники, и Николь, которой вот уже два месяца не доводилось разговаривать со сверстницей, снова почувствовала легкий укол сожаления. Майлсы — внешне утонченные и откровенно заносчивые — были совсем другое дело. Они успели посетить ошеломительное количество разных мест и, похоже, были лично знакомы со всеми недолговечными призраками с газетных страниц.
Ужинали они на гостиничной веранде, под низким небом, полным присутствия некоего странного зоркого Бога; за углом здания в ночи уже перекликались звуки, про которые они столько читали, но которые оставались до истерики незнакомыми: сенегальские барабаны, местная флейта, самовлюбленный женственный вой верблюда, шаги арабов, обутых в туфли из старых автомобильных покрышек, молитвенные завывания какого-то волхва.
У гостиничной стойки один из их спутников монотонно пререкался с портье по поводу обменного курса; к чувству оторванности от привычного, которое все усиливалось по мере их продвижения на юг, добавилось ощущение неуместности.
Миссис Майлс первой прервала затянувшееся молчание и с явственным нетерпением повлекла их за собой, из ночной тьмы к столу.
— Нужно было переодеться. Ужинать веселее, если переодеться, ведь в нарядном платье чувствуешь себя совсем иначе. Англичане это прекрасно знают.
— Нарядное платье — здесь? — запротестовал ее супруг. — Я бы чувствовал себя как тот оборванец в драном фраке, которого мы сегодня видели, он гнал овец.
— Я, если не переоденусь, чувствую себя туристкой.
— А разве мы не туристы? — спросил Нельсон.
— Я себя туристкой не считаю. Турист — это человек, который встает ни свет ни заря и отправляется осматривать соборы и постоянно рассуждает про достопримечательности.
Николь и Нельсон, которые добросовестно осмотрели все положенные памятники между Фесом и Алжиром, наснимали множество бобин кинопленки и считали, что самоусовершенствовались, признались в этом своем прегрешении, но тут же решили, что их дорожные впечатления вряд ли будут интересны миссис Майлс.
— Все места одинаковы, — продолжала миссис Майлс. — Единственное, что имеет значение, — с кем ты там встречаешься. Новые пейзажи занимают разве что в первые полчаса, а потом хочется увидеть себе подобных. Вот почему на некоторые места возникает мода, а после она меняется, и все перекочевывают куда-нибудь еще. Место, право же, не имеет значения.
— Но ведь сперва кто-то должен решить, что это действительно хорошее место, — возразил Нельсон. — Ведь первые визитеры приезжают только потому, что им там нравится.
— А куда вы собираетесь нынешней весной? — осведомилась миссис Майлс.
— Мы подумывали про Сан-Ремо, а может, в Сорренто. Мы впервые в Европе.
— Дети мои, я прекрасно знаю и Сан-Ремо, и Сорренто: вы не вынесете ни того ни другого даже неделю. Там так и кишат ужаснейшие англичане, которые читают «Дейли мейл», дожидаются почты и рассуждают о невыносимо скучных вещах. С таким же успехом можно отправиться в Брайтон или Борнемут, купить белого пуделя и зонтик от солнца и прогуливаться по набережной. А вы надолго в Европу?
— Пока не знаем; может, на несколько лет. — Николь чуть запнулась. — У Нельсона появились кое-какие деньги, и нам захотелось перемен. Мой отец страдал астмой, и я долгие годы ездила с ним по самым что ни на есть унылым курортам, а Нельсон работал в пушной фирме на Аляске и работу свою ненавидел; а теперь мы свободны и вот приехали за границу. Нельсон собирается заниматься живописью, а я — пением. — Она бросила победоносный взгляд на мужа. — Пока все складывается совершенно изумительно.
Оглядев туалет молодой женщины, миссис Майлс пришла к выводу, что деньги у ее мужа появились немалые, и тут же заразилась ее энтузиазмом.
— Вам обязательно нужно поехать в Биарриц, — посоветовала она. — Или вот еще в Монте-Карло.
— Я слышал, тут можно посмотреть отменный спектакль, — заметил Майлс, заказывая шампанское. — Улед-Наиль. Консьерж говорит, это девушки из горного племени, которые приходят сюда, выучиваются танцевать и все такое, потому что им нужно насобирать золота, чтобы вернуться в горы и выйти замуж. Нынче они дают представление.
Когда позднее они шли в кафе, где выступали Улед-Наиль, Николь сожалела о том, что они с Нельсоном не идут вдвоем сквозь ставшую совсем низкой, совсем мягкой, совсем яркой ночь. Нельсон заказал за ужином вторую бутылку шампанского, но они оба не привыкли столько пить. Когда они приблизились к месту, где играла грустная флейта, Николь не хотелось входить внутрь — она предпочла бы забраться на вершину небольшого холма, где небесным светилом сияла в ночи белая мечеть. Жизнь куда лучше любого спектакля; подойдя к Нельсону вплотную, она сжала его руку.
Кафе, напоминавшее пещерку, было набито пассажирами двух автобусов. Девушки — светло-шоколадные плосконосые берберки с прекрасными, скрытыми в тени глазами — уже танцевали на сцене сольные танцы. На них были бумазейные платьица, похожие на те, что носят на американском юге старые негритянки; тела под этими платьицами медленно извивались, а потом начинался танец живота — серебряные пояса взметались и подпрыгивали, на шеях и запястьях позванивали монисты из настоящих золотых монет. Флейтист был еще и комиком: он пританцовывал, передразнивая девушек. Барабанщик, замотанный в козьи шкуры, будто шаман, был настоящим негром из Судана.
В сигаретном дыму было видно, как девушки одна за другой начинали перебирать пальцами, будто играли в воздухе на рояле: движение несложное на первый взгляд, а на деле чрезвычайно изощренное; потом они переходили к столь же незамысловато-ленивым, но чрезвычайно точным движениям ногами — то была лишь подготовка к необузданной чувственности заключительного танца.
Затем все стихло. Хотя представление вроде бы и не закончилось, большинство зрителей стали вставать и направляться к выходу; впрочем, в зале гулял какой-то шепоток.
— Что там? — спросила Николь у мужа.
— Ну, судя по всему… как я понял, за определенную плату Улед-Наиль могут еще станцевать в… восточном стиле… одетые только в свои украшения.
— А-а.
— Мы остаемся, — жизнерадостно заверил ее мистер Майлс. — В конце концов, затем мы сюда и приехали, чтобы увидеть подлинные обычаи страны, и нечего тут впадать в излишнюю скромность.
Мужчины почти все остались, несколько женщин — тоже. Николь внезапно поднялась.
— Я подожду снаружи, — сказала она.
— Да почему тебе не остаться, Николь? Миссис Майлс ведь остается.
Флейтист уже выводил первые ноты. На возвышении посреди сцены два бледно-шоколадных ребенка лет четырнадцати снимали свои бумазейные платьица. Николь заколебалась на миг, раздираемая между отвращением и нежеланием показаться ханжой. А потом увидела, как другая молодая американка порывисто поднялась и направилась к двери. Признав в ней симпатичную молодую жену из другого автобуса, Николь тут же приняла решение и пошла следом.
Нельсон поспешил за ней.
— Если ты уйдешь, я тоже уйду, — сказал он, однако с явственной неохотой.
— Пожалуйста, не надо. Я подожду снаружи, вместе с гидом.
— Ну… — Внутри забил барабан. Нельсон принял компромиссное решение: — Я посмотрю минутку. Хочется понять, что же это такое.
Дожидаясь в ночной прохладе, она поняла, что случай этот ее задел: Нельсон не вышел с ней прямо сразу, отговорившись тем, что миссис Майлс-то остается. Обида перекинулась в гнев, и она знаками показала гиду, что хочет вернуться в отель.
Через двадцать минут появился Нельсон; он был зол, потому что переволновался, когда увидел, что ее нет, и потому, что пытался перебить злостью чувство вины. Сами себе не веря, они внезапно поссорились.
Гораздо позднее, когда в Бу-Сааде уже стихли все звуки, а кочевники на рыночной площади завернулись в бурнусы и превратились в недвижные груды, она уснула у него на плече. Жизнь движется вперед, вне зависимости от наших намерений, но нечто оказалось повреждено, был заложен прецедент будущих разногласий. Впрочем, брак их был браком по любви и мог выдержать многое. Оба были очень одиноки в ранней юности и теперь хотели ощутить вкус и запах живого мира; пока что мир этот они обретали друг в друге.
Через месяц они оказались в Сорренто, где Николь стала брать уроки вокала, а Нельсон пытался отыскать новый живописный ракурс Неаполитанского залива. Именно такое существование они и планировали, много читали о нем. Однако вскоре они, подобно многим, обнаружили, что идиллические интерлюдии сохраняют свой шарм только тогда, когда один из участников «задает тон», а именно привносит свой опыт, терпение, на фоне которого второй способен вновь насладиться чарами пасторального покоя, какой вспоминается из дней детства. Николь и Нельсон были одновременно и слишком молодыми, и слишком взрослыми, и слишком американцами — это мешало им сразу же достичь безмятежного согласия с этой незнакомой страной. Избыток энергии сообщал им беспокойство, ибо его занятия живописью еще не обрели определенной направленности, а ей в пении было далеко до серьезных результатов. Они сказали себе, что «пока не преуспели», — вечера становились долгими, поэтому они повадились пить за ужином помногу вина с Капри.
Отель их был заполонен англичанами в возрасте, приехавшими на юг в поисках теплого климата и покоя; Нельсона и Николь раздражала тихая размеренность их жизни. Ну как люди могут бесконечно рассуждать про погоду, гулять по одним и тем же дорожкам, месяц за месяцем есть на ужин одни и те же макароны? Им сделалось скучно, а скучающие американцы всегда найдут себе развлечение. Однажды вечером решение было принято.
Во время ужина, за бутылкой вина, они решили уехать в Париж, снять квартиру и всерьез взяться за дело. Париж сулил многое — столичную суету, друзей их возраста, ритм жизни, которого не было в Италии. Окрыленные новыми надеждами, они перешли после ужина в салон, где Нельсон, вот уже в десятый раз, зацепился взглядом за огромное и дряхлое механическое пианино; он решил его опробовать.
На другом конце салона сидели единственные англичане, с которыми они хоть как-то общались, — генерал сэр Эвелин Фрейджел и леди Фрейджел. Общение было кратким и неприятным: увидев, как молодая чета направляется из отеля на пляж в купальных халатах, леди заявила, не дав себе труда понизить тон, что это омерзительно и такое следует запретить.
Но это было еще ничего в сравнении с ее реакцией на первые оглушительные звуки, которые издало электрическое пианино. Годами копившаяся пыль взмыла от сотрясения над клавишами, и леди Фрейджел дернулась вперед, будто на электрическом стуле. Нельсон, и сам несколько ошарашенный звуками песни «В ожидании Роберта Ли», едва успел сесть, а дама уже пронеслась через комнату, волоча за собой длинный шлейф, и, даже не взглянув на супругов Келли, отключила инструмент.
Это был один из тех жестов, которые можно счесть либо полностью оправданными, либо неприкрыто нахальными. Мгновение Нельсон колебался; потом вспомнил презрительный отзыв леди Фрейджел о своем купальном облачении, вернулся к инструменту, который все еще издавал остаточные стоны, и снова включил его.
Инцидент принял международный характер. Глаза всех присутствовавших устремились на соперников в ожидании следующего хода. Николь кинулась к Нельсону, умоляя его прекратить, но было уже поздно. Из-за стола с возмущенными англичанами поднялся, сочленение за сочленением, генерал сэр Эвелин Фрейджел, оказавшийся, пожалуй, в самой критической ситуации со времен освобождения Ледисмита.
— Кое нахальство! Кое нахальство!
— Прошу прощения, — проговорил Нельсон.
— Мы тута пятнадцать лет! — завопил себе под нос сэр Эвелин. — Никто никогда себе такого не позволял!
— Мне казалось, эта штука стоит здесь ради развлечения гостей.
Не удостоив его ответом, сэр Эвелин встал на колени, дотянулся до выключателя, повернул его не в ту сторону, отчего темп и громкость еще увеличились — их закрутил неистовый звуковой вихрь; сэр Эвелин был изжелта-бледен от своих воинственных чувств, Нельсон едва сдерживал истерический хохот.
Тут ситуацию разрешила твердая рука гостиничного управляющего; инструмент охнул и умолк, лишь слегка подрагивая от непривычного выплеска; в зале воцарилось глубокое молчание, посреди которого сэр Эвелин развернулся к управляющему:
— Этакого нахальства никогда в жизни не видывал. Моя жена сразу его выключила, а он — тем самым он впервые признал факт существования Нельсона отдельно от инструмента — включил по новой!
— Это общая зала гостиницы, — возразил Нельсон. — Инструмент поставлен здесь для того, чтобы им пользовались.
— Не спорь с ними, — прошептала Николь. — Они же старенькие.
Нельсон, однако, продолжил:
— Я считаю, что это передо мной должны извиниться.
Глаза сэра Эвелина механически таращились на управляющего — он ждал, когда тот исполнит свой долг. Тот припомнил, что сэр Эвелин останавливается у них уже пятнадцать лет, и надломился.
— У нас не принято включать этот инструмент по вечерам. Гости предпочитают тихо сидеть за своими столиками.
— Американский невежа! — вставил сэр Эвелин.
— Что же, — сказал Нельсон. — Завтра мы избавим вашу гостиницу от своего присутствия.
В виде реакции на этот инцидент и как протест против действий сэра Эвелина Фрейджела, они поехали не в Париж, а в Монте-Карло. Общества лишь друг друга им уже хватило.
II.
Года через два после первого приезда в Монте-Карло Николь однажды утром проснулась в месте, которое пусть и носило то же самое название, но для нее стало совсем другим.
Хотя они и уезжали на несколько сумбурных месяцев в Париж и Биарриц, именно здесь был теперь их дом. Они купили виллу, завели обширные знакомства среди весенних и летних посетителей — в число которых, разумеется, не входили пассажиры зафрахтованных яхт и судов, совершавших круизы по Средиземному морю; для супругов Келли все они превратились в «туристов».
Им нравилась Ривьера в разгар лета, когда вокруг много друзей, а ночи распахнуты широко и наполнены музыкой. Этим утром, прежде чем горничная задернула шторы, чтобы умерить солнечный блеск, Николь успела разглядеть за окном яхту Т. Ф. Голдинга, что мирно покачивалась на зыби залива Монте-Карло, будто совершая непрерывное романтическое путешествие, никак не связанное с перемещением в пространстве.
Яхта медленно начала удаляться от берега; все лето она курсировала до Канн и обратно, хотя могла бы обогнуть весь земной шар. Этим вечером им предстояло ужинать на ее борту.
Николь прекрасно говорила по-французски; у нее имелось пять новых вечерних туалетов и еще четыре, которые тоже пока годились; у нее был муж, еще двое мужчин были в нее влюблены, и одного из них ей было жалко. У нее было красивое лицо. В половине одиннадцатого ей предстояло встретиться с третьим мужчиной, который как раз начинал в нее влюбляться, «вполне безобидно». В два они ждали к обеду дюжину очаровательных гостей. Все такое.
«Я счастлива, — размышляла она, глядя на ярко освещенные шторы. — Я молода, красива, а имя мое часто упоминается в газете: побывала тут, поприсутствовала там, но на самом деле весь этот показной лоск меня не интересует. Наверное, это ужасно глупо, но раз уж хочешь вращаться в обществе, вращайся в обществе самых лучших, самых интересных людей; а если кто тебя обвинит в снобизме, так это из зависти, они сами это знают, да и все остальные тоже».
Суть этой мысли она пересказала два часа спустя Оскару Дейну на поле для гольфа «Мон-Ажель», и он тихонечко выругался.
— Вовсе нет, — ответил он. — Просто ты с годами становишься снобом. И ты называешь «интересными людьми» эту толпу пьяниц, с которыми якшаешься? Да их даже занятными-то не назовешь. Все они такие тяжеловесные, что просели на самое дно Европы, как вот гвозди в мешке с зерном, и теперь кончики их торчат прямо в Средиземное море.
Николь в раздражении метнула в него известное имя, однако он отозвался:
— Третий разбор. Самый подходящий продукт для начинающих.
— А чета Колби? Ну, во всяком случае, миссис Колби.
— Серединка на половинку.
— Маркиз и маркиза де Кальб.
— Да, если бы она не принимала наркотиков, а у него не было бы других причуд.
— Ну а где тогда по-настоящему интересные люди? — допытывалась она.
— Где-то в другом месте, сами по себе. Они не охотятся стаями — за исключением особых случаев.
— Ну а ты? Ты ведь ухватишься за приглашение от любого из поименованных мною. Я слышала про тебя такие истории, которых нарочно не придумаешь. Любой, кто знает тебя больше полугода, не возьмет у тебя чек и на десять долларов. Ты — прилипала и паразит, и вообще…
— Закрой-ка рот на минутку, — прервал он ее. — Не хочу испортить этот удар… Мне просто не нравится, что ты сама себя обманываешь, — продолжал он. — В то, что ты принимаешь за «космополитичное общество», проникнуть не сложнее, чем в общую залу казино; а если я и живу тем, что тяну из него соки, так отдаю я все равно в двадцать раз больше, чем беру. Мы, любители ничьей, почитай, единственные люди, имеющие хоть какую-то сущность, и мы за нее держимся, поскольку у нас нет другого выбора.
Она рассмеялась, он страшно ей нравился, а еще она гадала, сильно ли разъярится Нельсон, когда узнает, что Оскар утром прихватил из дому его маникюрные ножницы и свежую «Нью-Йорк геральд».
«Как бы то ни было, — думала она позднее, когда ехала домой обедать, — мы скоро все это бросим, начнем серьезную жизнь, заведем ребенка. Вот только это, последнее лето…».
Остановившись по дороге у цветочного магазина, она приметила молодую женщину — та выходила с охапкой цветов. Молодая женщина взглянула на нее поверх пышного разноцветья, и Николь отметила, что выглядит она очень умненькой, однако лицо ей вроде бы знакомо. Когда-то она ее знала, пусть и поверхностно; имя она так и не вспомнила, а потому кивнула и до конца дня забыла об этом происшествии.
За обеденный стол сели двенадцать человек: Голдинги с яхты, Лиддел и Кэрдайн Майлс, мистер Дейн — всего она насчитала семь национальностей; среди прочих была и очаровательная молодая француженка мадам Делони, которую Николь с беспечностью именовала «барышней Нельсона». Ноэль Делони была, пожалуй, ее ближайшей подругой; когда составлялись по две пары для игры в гольф или прогулок, Ноэль всегда оказывалась вместе с Нельсоном; впрочем, сегодня, представляя ее кому-то как «барышню Нельсона», Николь почувствовала, что эта бойкая фраза оставила неприятный осадок.
За столом она громко произнесла:
— Мы с Нельсоном собираемся все это бросить.
Остальные согласно закивали: они тоже собираются все это бросить.
— Англичанам-то хорошо, — сказал кто-то, — они, так сказать, пляшут пляску смерти, ну, веселье в осажденной крепости, и сипаи уже у ворот. У них по лицам видно, когда они пляшут: они такие сосредоточенные. Они это знают, и желают этого, и не видят никакого будущего. Но вы-то американцы, и вам, конечно, паршиво. Если вы соберетесь надеть зеленую шляпу, или мятую шляпу, или еще что в этом роде, вам сперва необходимо клюкнуть.
— Мы собираемся все это бросить, — твердо повторила Николь, но внутри заскреблись сомнения: «А ведь жалко будет — такое прекрасное синее море, такие счастливые времена».
Что будет дальше? Или нужно принять перемену ритма как данность? Она считала, что ответ на эти вопросы должен дать Нельсон. Его растущее недовольство тем, что он никуда не продвигается, должно толчком выбросить их в новое существование, вернее — к новой надежде и довольству своим положением. Эта тайна и должна стать его мужским вкладом в семейную жизнь.
— Ну, счастливо, дети мои.
— Обед был отменный.
— Не забудьте все это бросить.
— Увидимся, когда…
Гости зашагали по дорожке к машинам. Лишь Оскар, слегка раскрасневшийся от спиртного, задержался с Николь на веранде, пустившись в долгие излияния касательно некой девицы, которую он пригласил посмотреть свою коллекцию марок. Резко устав от общества, стремясь поскорее оказаться в одиночестве, Николь немного послушала, а потом, взяв со стола вазу с цветами, вошла через застекленные двери в сумрачный полумрак виллы; голос Оскара тек следом — он продолжал говорить.
Она пересекла первый салон, и до нее все еще долетал с веранды бесконечный монолог, но тут в соседней комнате, перекрыв бормотание Оскара, раздался другой голос.
— Ну, поцелуй меня еще, — произнес он и замер; Николь тоже замерла, застыв в тишине, которую теперь прерывало лишь бормотание на веранде.
— Осторожнее. — Николь опознала легкий французский акцент Ноэль Делони.
— Надоело мне осторожничать. И вообще они на веранде.
— Давай лучше в обычном месте.
— Солнышко, солнышко мое.
Голос Оскара Дейна на веранде ослабел и умолк; будто вырванная этим из паралича, Николь сделала шаг — вперед или назад, она сама не знала. И услышала, что, когда у двери раздались ее шаги, двое в соседней комнате стремительно отпрянули друг от друга.
Тогда она вошла. Нельсон зажигал сигарету; Ноэль, повернувшись к ней спиной, якобы искала в кресле шляпку или сумочку. Скорее в слепом ужасе, чем в гневе, Николь швырнула, а точнее — отпихнула от себя стеклянную вазу. Если уж она в кого и метила, так в Нельсона, однако сила ее гнева передалась неодушевленному предмету; он прожужжал мимо Нельсона, и Ноэль Делони, как раз повернувшаяся к ней, получила сильный удар по лицу и голове.
— Эй, послушай! — воскликнул Нельсон.
Ноэль медленно осела в кресло, рядом с которым стояла, и медленно подняла руку, прикрывая лицо. Ваза, целая и невредимая, покатилась по полу, разбрасывая цветы.
— Осторожнее! — Нельсон подскочил к Ноэль и попытался отвести ее руку и разобраться, что случилось.
— C’est liquide, — задыхаясь, прошептала Ноэль. — Est-ce que c’est le sang?[58].
Он силой отвел ее руку и вскричал:
— Нет, просто вода!
А потом обернулся к Оскару, который как раз показался в дверях:
— Принеси коньяка!
И к Николь:
— Идиотка, ты с ума сошла?
Николь молчала, тяжело дыша. Когда прибыл бренди, повисло долгое безмолвие, будто все они наблюдали за хирургической операцией. Нельсон влил бренди в рот Ноэль. Николь знаком попросила Оскара налить и ей, и, будто боясь без этого нарушить молчание, все они выпили по бокалу. А потом Ноэль и Нельсон заговорили разом:
— Найди мою шляпку…
— Это совершенно идиотское…
— Я сейчас же уйду…
— …Происшествие. Я…
Все они посмотрели на Николь, а та произнесла:
— Попросите ее шофера подъехать к дверям.
Оскар стремительно вышел.
— Ты уверена, что не нужно позвать врача? — озабоченно спросил Нельсон.
— Я хочу уйти отсюда.
Через минуту, когда машина отъехала, Нельсон вернулся в дом и налил себе еще бокал бренди. По телу его прошла волна спадающего напряжения, докатилась и до лица. Николь увидела это, увидела и то, что он собирается с силами, дабы по возможности достойно выйти из положения.
— Я хотел бы знать, зачем ты это сделала, — потребовал он. — Нет, Оскар, не уходи.
Он понял, что история все равно просочится наружу.
— По какой такой причине…
— Заткнись! — рявкнула Николь.
— Ну, поцеловал я Ноэль, и что в этом ужасного? Это не имеет никакого значения.
Она презрительно фыркнула:
— Я слышала, что ты ей говорил.
— Ненормальная.
Он произнес это так, будто она и правда ненормальная, и ее захлестнула дикая ярость.
— Предатель! Все это время прикидывался таким честным, так следил за моим поведением — и всю дорогу забавлялся у меня за спиной с этой…
Она добавила серьезное слово и, будто окончательно от этого рассвирепев, кинулась к его стулу. Защищаясь от внезапного нападения, он резко вскинул руку, и костяшки раскрытой ладони угодили ей в глазницу. Прикрыв лицо рукой, так же как Ноэль десятью минутами раньше, она, рыдая, опустилась на пол.
— Не далековато ли это зашло? — осведомился Оскар.
— Да, — признал Нельсон. — Похоже.
— Ступай-ка на веранду, охладись.
Он перенес Николь на кушетку и сел рядом, держа ее руку.
— Соберись, соберись с духом, малышка, — повторял он снова и снова. — Ты что, Джек Демпси?[59] Нельзя так кидаться на француженок, по судам затаскают.
— Он сказал, что любит ее, — прерывисто всхлипнула Николь. — А она сказала, что они встретятся в обычном месте… Он туда и пошел?
— Он на веранде, ходит взад-вперед и жутко сожалеет, что случайно сделал тебе больно, а еще сильнее — что встретил на своем пути эту Ноэль Делони.
— Ну да!
— Может, ты ослышалась; да и в любом случае это ничего не доказывает.
Через двадцать минут внезапно вошел Нельсон и опустился на колени рядом с женой. Мистер Оскар Дейн, получивший очередное весомое подтверждение того, что он дает больше, чем берет, незаметно, но весьма охотно попятился к дверям.
Через час Нельсон и Николь рука об руку вышли с виллы и медленно двинулись в сторону «Кафе де Пари». Они пошли пешком, а не поехали в автомобиле, словно пытаясь воскресить давнюю простоту, распутать то, что так откровенно запуталось. Николь приняла его объяснения — не потому, что они были правдоподобны, а потому, что ей очень хотелось в них верить. Оба выглядели притихшими, обоим было стыдно.
В «Кафе де Пари» было в этот час очень приятно — сквозь желтые маркизы и красные зонтики просачивался, будто сквозь витражные стекла, солнечный свет. Оглядевшись, Николь заприметила молодую женщину, которую видела утром. Теперь с ней был спутник, и Нельсон тут же вспомнил, что эту молодую пару они видели в Алжире почти три года назад.
— Они переменились, — заметил он. — Мы, наверное, тоже, но не в такой степени. Они стали мрачнее, а у него вид рассеянный. Рассеянность всегда четче читается в светлых глазах, чем в темных. А девушка, как говорится, tout ce qu’il y a de chic,[60] но и у нее в лице какая-то угрюмость.
— Мне она нравится.
— Хочешь, я пойду и выясню, та же это пара или нет?
— Нет! Так поступают одни неприкаянные туристы. У них наверняка есть свои друзья.
К ним тоже как раз подсели знакомые.
— Нельсон, а что про сегодняшний вечер? — спросила через некоторое время Николь. — Думаешь, мы сможем после всего этого появиться у Голдингов?
— Не только сможем, но и должны. Если поползут слухи, а мы не придем, мы подарим им такой повод для сплетен… Эй, да что там…
На другом конце зала происходило что-то бурное и яростное; раздался женский крик, за одним из столов все повскакали на ноги и дружно отшатнулись. А потом поднялись и сидевшие за другими столиками и устремились вперед. На краткий миг супруги Келли увидели лицо девушки, за которой наблюдали: оно было бледно и искажено гневом. Николь, перепугавшись, схватила Нельсона за рукав:
— Я хочу уйти. Мне сегодня столько не выдержать. Отвези меня домой. Неужели все с ума посходили?
По дороге Нельсон глянул в лицо Николь и опешил, поняв, что к Голдингам на яхту они все-таки не поедут. Под глазом у Николь явственно и безошибочно обозначился синяк — синяк, который к одиннадцати вечера уже не скроешь даже при помощи всех косметических средств в герцогстве. Сердце у него упало, но он решил ничего не говорить, пока они не доберутся до дому.
III.
В Катехизисе есть ценный совет: беги искушений — и, перебравшись через месяц в Париж, Келли составили список тех мест, куда больше никогда не пойдут, и тех людей, которых не хотят больше видеть. Среди мест имелось несколько известных баров, все ночные клубы, за исключением одного-другого, самых благопристойных, все мыслимые клубы, открытые рано по утрам, и все летние курорты, на которых предаются кутежам ради кутежей, бесшабашным и беспрестанным кутежам, которые и являются гвоздем сезона.
В списке нежеланных людей оказались три четверти тех, с кем они общались в последние два года. Двигал ими не снобизм, а инстинкт самосохранения, хотя к нему и примешивался некоторый глубинный страх, что они навеки обрывают все контакты с человечеством.
Впрочем, в мире всегда хватает любопытства, и порой люди становятся желанны именно потому, что до них трудно добраться. Они выяснили, что в Париже есть и другие пары, которым интересны лишь те, кто чурается большинства. Первая волна их знакомцев состояла по большей части из американцев, слегка присоленных европейцами; вторая — из европейцев, подперченных американцами. Вторая волна и представляла собой «общество», и местами даже соприкасалась с высшими слоями, состоящими из титулованных особ, владельцев солидных состояний, плюс нескольких гениев; но все они имели власть. До особой близости с великими дело не дошло, но они завели новых друзей более консервативного типа. Кроме того, Нельсон вновь занялся живописью; завел студию, а еще они посещали мастерские Бранкузи, Леже и Дюшана.[61] Вроде бы они более прежнего соучаствовали в своего рода процессе, и когда поминались некие вульгарные встречи, они испытывали презрение к первым двум годам, проведенным в Европе, а о былых своих знакомых говорили «этот сброд» или «люди, с которыми зря тратишь время».
В итоге, придерживаясь установленных для себя правил, они все же часто принимали гостей и часто бывали в других домах. Были они молоды, хороши собой, образованны; они разобрались, что подходит, а что не подходит, и приспособились к этому. Более того, они были щедры по природе и готовы, в пределах разумного, сорить деньгами.
Бывая в обществе, обычно пьешь спиртное. Для Николь, которая до жути боялась утратить свою изысканность, утерять свою свежесть и упустить хоть один лучик восхищения, это не было угрозой, а вот Нельсон, упершийся в жизни в некий предел, вскоре понял, что искушений выпить на этих камерных приемах не меньше, чем в более открытом и буйном мире. Он не сделался пьяницей, не совершал ничего откровенно непристойного, однако выходить в свет, не подогревшись алкоголем, ему теперь не хотелось. Мысль о том, что нужно возродить в нем былую серьезность и ответственность, подвигла Николь, через год после переезда в Париж, на решение завести ребенка.
Примерно тогда же она познакомились с графом Чики Саролаем. Был он привлекательным реликтом австрийского двора, без состояния и без претензий, будто у него таковое имеется, однако с прочными светскими и финансовыми связями во Франции. Сестра его вышла за маркиза де ла Кло Диронделя, который, помимо принадлежности к древнему аристократическому роду, был преуспевающим парижским банкиром. А граф Чики был перекати-поле и таким же откровенным кровососом, как Оскар Дейн, только в более высоких сферах.
Главной его добычей были американцы; он с внушающей сострадание истовостью смотрел им в рот, будто оттуда, того и гляди, мог выкатиться их загадочный рецепт зарабатывания денег. После первой же случайной встречи он переметнулся к чете Келли. Все месяцы беременности Николь он постоянно находился в их доме, без устали выслушивая все, что касалось американской преступности, сленга, финансов и манер. Он заходил на обед или ужин, когда ему просто некуда было больше пойти, и в качестве молчаливого изъявления благодарности уговорил свою сестру посетить Николь, которая была за это невыразимо признательна.
Было уговорено, что, когда Николь увезут в больницу, он останется в квартире, дабы составить Нельсону компанию, — Николь такое устройство было не слишком по душе, потому что эти двое имели свойство напиваться. Однако в тот день, когда было принято это решение, Чики принес новости о том, что скоро состоится один из знаменитых приемов его шурина на барже, стоящей на Сене, — Келли были туда приглашены, да и дата им подходила: через три недели после рождения ребенка. И вот Николь уехала в Американскую больницу, а граф Чики въехал в квартиру.
Родился мальчик. На некоторое время Николь начисто позабыла о людях, об их общественном положении и богатстве. Она даже недоумевала, как и почему заделалась таким снобом, потому что все вдруг предстало таким тривиальным в сравнении с новорожденным человечком, которого восемь раз в сутки прикладывали к ее груди.
Через две недели они с малышом вернулись домой, однако Чики и его лакей никуда не уехали. Супругам Келли дали понять с тем сложным тактом, который они научились распознавать и ценить только в самое последнее время, что граф останется у них до приема на барже у шурина; однако в квартире было тесно, и Николь очень хотелось, чтобы он уехал. При этом в приглашении к де ла Кло Диронделям ярко воплотилась ее давняя мысль, что если уж вращаться в обществе, так только в самом избранном.
Накануне приема она лежала в шезлонге, а Чики объяснял, как пройдет торжество, в подготовке которого он явно принимал участие.
— Все новоприбывшие должны будут, в американском стиле, выпить по два коктейля, это будет словно бы входной билет на борт.
— Но мне казалось, что французы из высшего общества — из Фобур-Сен-Жермен и прочих таких мест — не пьют коктейлей.
— Ну, мои родичи — люди передовые. Мы переняли многие американские обычаи.
— А кто там будет?
— Все! Весь Париж.
Перед глазами ее поплыли известные имена. На следующий день она, не удержавшись, помянула о приеме в разговоре со своим врачом. И сильно оскорбилась, прочитав в его взгляде изумление и неверие.
— Правильно ли я вас понял? — спросил он. — Правильно ли я понял, что вы завтра собрались на бал?
— Ну да, — пролепетала она. — А что?
— Милая моя, вам еще две недели и шагу никуда нельзя ступать из дома; а еще две после этого — никаких танцев и вообще никаких физических усилий.
— Ерунда какая! — воскликнула она. — Ведь прошло уже целых три недели! Эстер Шерман уехала в Америку сразу после…
— При чем здесь она? — прервал врач. — У вас совсем другой случай. Имеется осложнение, и вам совершенно необходимо придерживаться моих указаний.
— Но я всего лишь собиралась съездить туда на пару часов, а потом, конечно, придется вернуться, потому что Сонни…
— Вы не поедете даже на две минуты.
По серьезности его тона она поняла, что он прав, однако почему-то не упомянула об этом в разговоре с Нельсоном. Вместо этого сказала, что устала и, возможно, никуда не пойдет, а потом всю ночь лежала без сна, взвешивая на одной чаше весов разочарование, а на другой — страх. Затем она проснулась к первому кормлению Сонни и подумала про себя: «Но если я всего-то сделаю несколько шагов от лимузина и побуду там полчасика…».
В последний миг бледно-зеленое вечернее платье от Кале, перекинутое через спинку стула в ее спальне, склонило чашу весов. И она поехала.
В толчее и ожидании у трапа, пока гости поднимались на борт и в обязательном порядке, с принужденным весельем выпивали свои коктейли, Николь поняла, что совершила ошибку. Впрочем, никаких официальных церемоний не предполагалось; они поздоровались с хозяевами, и Нельсон отыскал ей кресло на палубе; через некоторое время слабость и головокружение прошли.
Потом она даже обрадовалась, что пришла. По всей барже развесили хрупкие фонарики, которые так гармонировали с пастельными силуэтами мостов и звездами, отражавшимися в темных водах Сены, — вместе они походили на детский сон про сказки «Тысячи и одной ночи». На берегу собралась толпа зрителей, пожиравших баржу голодными глазами. Шампанское проносили мимо стройными рядами, это напоминало военный парад бутылок, а музыка, вместо того чтобы звучать громко и навязчиво, долетала с верхней палубы, будто глазурь капала с торта. Вскоре Николь сообразила, что они здесь не единственные американцы: на другом конце палубы стояли Майлсы, которых она не видела несколько лет.
Были здесь и другие члены их бывшей компании, что вызвало у нее легкое разочарование. А что, если это не самый изысканный прием у маркиза? Она вспомнила, что у матери ее были заведены приемные дни для «второразрядных» гостей. Попросила у Чики, как раз оказавшегося рядом, указать ей на знаменитостей, потом поинтересовалась, здесь ли тот-другой из представителей этой касты, но он всякий раз расплывчато отвечал, что они в отъезде, или придут позже, или не смогли присутствовать. Ей вдруг показалось, что на другом конце зала она увидела ту девушку, которая устроила сцену в «Кафе де Пари» в Монте-Карло, но сказать наверняка она не смогла, потому что от легкого, почти незаметного покачивания баржи у нее опять закружилась голова. Она призвала Нельсона, чтобы тот отвез ее домой.
— А потом ты, конечно же, вернешься сюда. Меня можешь не ждать, я сразу лягу.
Он оставил Николь на попечение няни — та помогла ей подняться наверх и быстро раздеться.
— Я жутко устала, — проговорила Николь. — Вы не могли бы убрать мой жемчуг?
— Куда?
— В шкатулку на туалетном столике.
— Я ее тут не вижу, — сказала няня через некоторое время.
— Тогда она в ящике стола.
Няня перерыла все ящики, но безрезультатно.
— Да конечно же она там! — Николь попыталась подняться, но тут же в изнеможении откинулась обратно на подушки. — Пожалуйста, посмотрите еще раз. Там все — мамины драгоценности, мои обручальные украшения.
— Простите, миссис Келли, но в комнате нет ничего, что отвечало бы этому описанию.
— Разбудите горничную.
Горничная ничего не знала; потом, после пристрастного перекрестного допроса, все же кое-что вспомнила. Лакей графа Саролаи ушел из дому со своим чемоданом через полчаса после отъезда мадам.
Николь корчилась от приступов резкой боли, рядом находился срочно призванный врач — ей показалось, что прошло много часов, прежде чем вернулся Нельсон. Он вошел бледный как смерть, с блуждающим взглядом. Прямиком к ней в комнату.
— Ну и что скажешь? — осведомился он свирепо. И только потом увидел врача. — Что тут случилось?
— Нельсон, мне очень плохо, и у меня украли шкатулку с драгоценностями, и лакей Чики сбежал. Я сообщила в полицию. Может, Чики знает, куда этот негодяй…
— Чики больше никогда не переступит этого порога, — медленно отчеканил Нельсон. — Знаешь, чей это был прием? Можешь себе представить чей? — Он дико расхохотался. — Это был наш прием — наш, поняла? Мы его давали — сами того не зная!
— Maintenant, monsieur, il ne faut pas exciter madame…[62] — начал было врач.
— Мне показалось странным, что маркиз ушел совсем рано, но я до самого конца ничего не подозревал. А они все были просто гостями — Чики их всех пригласил. А когда все закончилось, поставщики и музыканты сгрудились вокруг меня и стали спрашивать, куда им прислать счета. А этот подонок Чики еще посмел заявить мне, будто я все знал с самого начала! Сказал, что обещал мне устроить прием от лица своего шурина и обеспечить присутствие своей сестры. Утверждал, что я, видимо, был пьян или плохо понимаю по-французски, — можно подумать, мы хоть раз говорили не по-английски!
— Не плати! — отрезала она. — Я бы и не подумала платить.
— Я так сначала и сказал, но они подадут на меня в суд — и владельцы баржи, и остальные. Просят двенадцать тысяч долларов.
Тут она вдруг упала на подушки.
— Да уйди ты отсюда! — выкрикнула она. — Мне все равно. У меня украли все драгоценности, а еще мне плохо, плохо!
IV.
Это рассказ о заграничном путешествии, а потому не следует пренебрегать географическими подробностями. Супруги Келли посетили Северную Африку, Италию, Ривьеру, Париж и многие другие места между этими точками, а потому неудивительно, что в конце концов они отправились в Швейцарию. Швейцария — это страна, где редко что-то начинается, но очень многое заканчивается.
Что касается прочих мест их пребывания, у четы Келли был определенный выбор, а вот в Швейцарию они поехали по необходимости. Со дня их свадьбы прошло немногим более четырех лет, когда однажды весенним днем они прибыли на берег озера в центре Европы — в мирное улыбчивое место, окруженное пасторальными холмами на фоне горной гряды, где воды синие, как на открытке, — воды несколько зловещие, так как под гладью их лежат бесчисленные беды, притащенные сюда со всех концов Европы. Усталость, от которой можно оправиться; смерть, которой можно умереть. А еще тут есть школы, молодежь плещется на солнечных пляжах; есть темница Бонивара,[63] и город Кальвина, а призраки Байрона и Шелли по-прежнему плавают ночами под парусом у зыбких берегов; но Женевское озеро — а именно туда приехали Нельсон с Николь — место тоскливое, сплошные санатории и лечебницы.
Ибо — можно подумать, что об этом позаботилось глубинное сострадание, все еще трепетавшее в недрах их несчастливой судьбы, — обоим одновременно изменило здоровье. Николь лежала на гостиничном балконе, медленно возвращаясь к жизни после двух операций, а Нельсон боролся с желтухой в лечебнице в двух милях от нее. И даже когда резервные силы двадцатидевятилетнего организма вновь вытянули его на поверхность, впереди простирались долгие месяцы, в течение которых ему предстояло жить тихо. Они часто гадали, почему из всех тех людей, что искали удовольствий в Европе, несчастье обрушилось именно на них.
— В нашей жизни было слишком много людей, — заключил Нельсон. — Мы так и не научились этому сопротивляться. А в первый год, когда вокруг никого не было, мы были так счастливы.
Николь согласно кивнула.
— Если мы окажемся в одиночестве — по-настоящему в одиночестве, — мы еще сумеем выстроить какую-никакую жизнь. И мы ведь попытаемся, да, Нельсон?
Но случались и другие дни, когда оба отчаянно желали оказаться в обществе, однако скрывали это друг от друга. Дни, когда они жадно рассматривали ожиревших, отощавших, искалеченных и надломленных представителей всех наций, заполнявших гостиницу, и искали среди них тех, с кем могло бы быть интересно. Для них то была новая жизнь, которая вращалась вокруг ежедневных визитов двух их докторов, доставки почты и газет из Парижа, недолгой прогулки в деревню на холме, а иногда и спуска на фуникулере на блеклый курорт на берегу озера с его курзалом, травянистым пляжем, теннисными клубами и туристическими автобусами. Они читали таухницевские книжки и романы Эдгара Уоллеса в желтых обложках; каждый день, в определенный час, наблюдали, как купают ребенка; три вечера в неделю в гостиничном зале играл усталый и терпеливый оркестр; вот и все.
А еще иногда из заросших виноградниками холмов на другом берегу озера доносился грохот — стреляли из пушек, разгоняя чреватые градом тучи, дабы спасти урожай от надвигающегося ненастья; оно налетало стремительно — сперва ниспадая с небес, а потом еще раз ниспадая потоками с гор, громогласно сбегая по дорогам и каменным желобам; оно налетало под темным, пугающим небом, с дикими росчерками молний и оглушительными раскатами грома, а разодранные в клочья тучи опрометью неслись, обгоняя ветер, мимо гостиницы. Горы и озеро исчезали из виду; одна гостиница сидела скорчившись посреди ненастья, хаоса и тьмы.
Во время одной из таких бурь, когда стоило лишь открыть дверь — и вестибюль захлестывало потоками дождя и ветром, супруги Келли впервые за много месяцев увидели знакомые лица. Сидя внизу рядом с другими жертвами расстроенных нервов, они приметили двух новоприбывших, мужчину и женщину, и опознали в них супружескую пару, которую впервые встретили в Алжире, а потом пути их пересеклись еще несколько раз. Одна и та же невысказанная мысль мелькнула и у Нельсона, и у Николь. Похоже, судьба все же распорядилась так, что здесь, в этом безотрадном месте, им наконец суждено познакомиться; вглядевшись, они поняли, что и те робко поглядывают на них с той же мыслью. И все же что-то удержало Келли. Разве не жаловались они только что, что в их жизни и так слишком много людей?
Позднее, когда буря приутихла до несильного дождя, Николь оказалась рядом с девушкой на застекленной веранде. Делая вид, что читает книгу, она всматривалась в лицо незнакомки. Лицо, как она сразу поняла, было любознательным, даже расчетливым; глаза — достаточно умными, но беспокойными, они окидывали каждого одним быстрым взглядом, будто прикидывая его стоимость. «Жуткая эгоистка», — с некоторой неприязнью заключила Николь. Кроме того, лицо у незнакомки было увядшее, с нездоровыми мешочками под глазами; вместе с рыхловатыми икрами и предплечьями оно создавало впечатление запущенности. Одета девушка была богато, но с некоторой небрежностью, будто ни во что не ставила других постояльцев.
В итоге Николь заключила, что незнакомка ей не по душе, и даже обрадовалась, что они не заговорили; зато ее удивило, что она не заметила ничего этого раньше, при предыдущих встречах.
За ужином она поделилась своими впечатлениями с Нельсоном, и он полностью с ней согласился.
— Я столкнулся в баре с ее мужем, обратил внимание, что оба мы пьем только минеральную воду, и начал было что-то говорить. А потом заметил отражение его лица в зеркале и передумал. Лицо у него такое слабовольное и избалованное, можно даже сказать, испорченное — человеку с таким лицом нужно выпить с полдюжины рюмок, прежде чем у него откроются глаза, а рот затвердеет до нормального состояния.
После ужина дождь утих, настал погожий вечер. Супругам Келли хотелось подышать, и они забрели в темный сад; по дороге им встретились предметы их недавних разговоров, которые тут же свернули на боковую тропинку.
— Мне кажется, они не желают с нами знаться, как и мы с ними, — усмехнулась Николь.
Они немного побродили среди кустов диких роз и клумб с влажно-сладковатыми, неразличимыми растениями. Ниже, там, где гостиничная терраса обрывалась тысячефутовым уступом к озеру, тянулось ожерелье из огней — Монтре и Веве, а дальше, слово затененная подвеска, — Лозанна; на другом, уже французском берегу смутно посверкивал Эвиан. Откуда-то снизу — возможно, из курзала — доносилась громогласная танцевальная музыка: американская, догадались они, хотя теперь американские мелодии доходили до них с многомесячным опозданием, как смутное эхо того, что происходило где-то далеко.
Над Дан-де-Миди, над черной грядой облаков — арьергардом отступающей бури — взошла луна, высветив поверхность озера; музыка и далекие огни обретали форму надежды, той зачарованной дали, из которой смотрят на мир дети. Нельсон и Николь, каждый из глубины своего сердца, взглянули вспять на те времена, когда жизнь еще была такой. Рука ее тихо проскользнула в его, притянула его ближе.
— Все это еще можно вернуть, — прошептала она. — Давай попытаемся, Нельсон!
Она осеклась — в тень неподалеку от них вступили две темные фигуры и остановились, глядя на лежащее внизу озеро.
Нельсон обнял Николь и прижал к себе.
— Вся беда в том, что мы не понимаем, что пошло не так, — сказала она. — Почему мы утратили покой, любовь и здоровье, одно за другим? Если бы мы это знали, если бы кто-нибудь нам объяснил, мы могли бы попробовать все исправить. Я бы очень-очень старалась.
Над Бернскими Альпами таяли последние облака. Внезапно на западе полыхнула последняя, самая яркая и мощная, вспышка молнии. Нельсон с Николь обернулись, одновременно обернулась и другая пара — на миг среди ночи стало светло как днем. Потом — тьма, последний низкий раскат грома и резкий, полный ужаса крик Николь. Она приникла к Нельсону; даже во тьме она разглядела его лицо — такое же бледное и перекошенное, как и у нее.
— Ты видел? — выкрикнула она шепотом. — Ты их видел?
— Да!
— Они — это мы! Мы! Ты видел?
Дрожа, они прильнули друг к другу. Облака слились с темными громадами гор; обернувшись через миг, Нельсон и Николь обнаружили, что они одни в безмятежном сиянии луны.
ПРОБА ПЕРА. (1909–1917).
Тайна закладной Рэймонда[64].
[64].Впервые я увидел Джона Сирила из нью-йоркской газеты «Дейли ньюс», когда он стоял в моем кабинете у раскрытого окна и созерцал город. Было около шести вечера, только-только зажглись фонари, длинная вереница весело освещенных домов выстроилась вдоль Тридцать третьей улицы. Его нельзя было назвать высоким, но благодаря прямой осанке и гибкости движений всякий сказал бы, что он если и не атлет, то, во всяком случае, хорошо сложен. Ему было двадцать три года, когда я с ним познакомился, и он уже работал репортером в отделе новостей. Он не был красавцем, лицо чисто выбритое, а подбородок намекал на сильный характер. Темные волосы, карие глаза.
Когда я вошел в комнату, он медленно обернулся и произнес, неторопливо растягивая слова:
— Я полагаю, что имею честь говорить с мистером Иганом, начальником полиции?
Я кивнул, и он продолжил:
— Мое имя Джон Сирил, и меня интересует… честно говоря, меня интересует все, что касается закладной Рэймонда.
Я было открыл рот, но он жестом остановил меня.
— Хоть я и в штате «Дейли ньюс», — продолжил он, — но здесь не представляю газету.
— А я здесь, — прервал я его холодно, — не для того, чтобы сообщать каждому репортеру или искателю приключений сведения частного характера. Джон, проводите этого человека к выходу.
Сирил развернулся без лишних слов, и я услышал эхо его шагов на дорожке.
Однако судьба не ограничилась этим разом, и я снова встретил Сирила, как будет рассказано ниже.
Наутро после первой встречи с Джоном Сирилом я проследовал к месту преступления, на которое он намекал. В поезде мне попалась газета, где я прочел следующее описание обстоятельств убийства и кражи:
«ЭКСТРЕННОЕ СООБЩЕНИЕ:
СТРАШНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ В ПРИГОРОДЕ.
МЭР ОТПРАВЛЯЕТСЯ К МЕСТУ ПРЕСТУПЛЕНИЯ.
Утром первого июля на окраине города совершены убийство и ограбление. Мисс Рэймонд убита, тело слуги обнаружено во дворе дома. Мистер Рэймонд, проживающий в Сантука-Лейк, был разбужен утром во вторник криком и двумя револьверными выстрелами, прогремевшими в комнате его жены. Он попытался открыть дверь, но не преуспел. Мистер Рэймонд был почти уверен, что дверь закрыта изнутри, но она внезапно отворилась. В комнате мистер Рэймонд обнаружил страшный беспорядок. Посреди нее на полу лежал револьвер, а на кровати жены он увидел кровавый отпечаток ладони. Жены в комнате не было, но под кроватью он нашел дочь без признаков жизни. Окно было разбито в двух местах. На теле мисс Рэймонд виднелось пулевое ранение, а голова была разбита самым чудовищным образом. Тело слуги было найдено снаружи с пулевым отверстием в голове. Миссис Рэймонд так и не обнаружили. Комната находилась в полном беспорядке. Ящики бюро выдвинуты, видимо, убийца что-то искал. Шеф полиции Иган работает на месте преступления, и т. д., и т. п.».
Кондуктор выкрикнул: «Сантука!» Поезд остановился, и, выйдя из вагона, я направился к дому. На пороге я встретил Грегсона, одного из самых компетентных детективов в полиции. Он показал мне план дома, попросив ознакомиться с ним, прежде чем мы продолжим.
— Покойного слугу, — сказал он, — звали Джон Стэндиш. Он работал в семье двенадцать лет и слыл безупречно честным человеком. Ему было тридцать два года.
— Найдена ли пуля, которой он был убит? — спросил я.
— Нет, — ответил он и добавил: — Впрочем, вы бы лучше зашли и сами поглядели. Кстати, тут какой-то парень ошивался, все хотел увидеть тело. Когда я отказал ему, он пошел смотреть на место, где убили слугу, и я заметил, что он присел на колени и начал что-то искать в траве. Спустя несколько минут он встал и прислонился к дереву. Потом вошел в дом и снова попросил разрешения взглянуть на тело. Я сказал, что разрешу, если после этого он уйдет. Он согласился и, когда вошел в комнату, опять стал ползать на четвереньках, залез под кровать, что-то искал по всей комнате. Потом подошел к окну и тщательно осмотрел разбитое стекло. Затем сказал, что вполне удовлетворен, и ушел к себе в гостиницу.
Исследовав комнату, дабы удостовериться самому, я понял: мне придется здорово поломать голову, чтобы разрешить эту загадку. Закончив осмотр, я направился в лабораторию, где меня уже ждал Грегсон.
— Полагаю, вы слышали о закладной? — спросил он, когда мы спускались по лестнице.
Я ответил, что не слыхал, и он сообщил мне, что весьма ценная закладная исчезла из комнаты, где была убита мисс Рэймонд. В ночь накануне убийства мистер Рэймонд спрятал бумагу в ящик, вот она-то и пропала.
Вечером по пути в город я снова встретил Сирила, и он приветливо поклонился мне. Мне стало стыдно, что я выгнал его из дома. Когда я вошел в вагон, единственное свободное место было рядом с ним. Я сел и извинился за грубость, проявленную накануне. Он отмахнулся, и, поскольку говорить было не о чем, мы сидели молча. Наконец я решился спросить:
— Что вы думаете об этом деле?
— Да ничего особенного. У меня не было времени.
Ничуть не обескураженный, я продолжил:
— Вы что-то нашли?
Сирил полез в карман и предъявил пулю. Я изучил ее.
— Где вы ее обнаружили? — спросил я.
— Во дворе, — ответил он кратко.
После этого я снова откинулся на спинку сиденья. Когда мы достигли города, уже вечерело. Первый день расследования оказался не очень успешным.
На следующий день расследование продвинулось не намного дальше. Мой друг Сирил отсутствовал. Когда я находился в комнате мистера Рэймонда, вошла служанка и сообщила о своем уходе.
— Мистер Рэймонд, — сказала она, — этой ночью я слышала чужие голоса у себя под окном. Я бы осталась, сэр, но это действует на нервы.
Больше ничего не случилось, и я вернулся домой совершенно измотанный. На следующее утро меня разбудила моя горничная с телеграммой в руке. Послание было от Грегсона. «Немедленно приезжайте, — говорилось в нем, — события развиваются».
В спешке я оделся и первым же поездом отправился в Сантуку. Грегсон уже ждал меня в небольшом автомобиле. Как только я забрался в кабину, Грегсон рассказал, что случилось:
— Кто-то был в доме ночью. Вы знаете, что мистер Рэймонд попросил меня ночевать здесь. И вот около часа ночи меня одолела жажда. Я направился в коридор, чтобы напиться там из крана, и когда вышел из своей комнаты (я ночую в спальне мисс Рэймонд), то услышал звуки в спальне миссис Рэймонд. Удивившись, что мистер Рэймонд на ногах в такое время, я зашел в гостиную посмотреть, что происходит. Я открыл дверь в комнату миссис Рэймонд. Тело мисс Рэймонд лежало на диване. Какой-то человек стоял на коленях над ним. Я не видел его лица, но по телосложению очевидно было, что это не мистер Рэймонд. Пока я наблюдал за ним, он тихо встал и открыл бюро. Он достал что-то из ящика и положил себе в карман. Когда он повернулся, то заметил меня, и я увидел, что этот человек молод. С гневным криком он бросился на меня, и, поскольку оружия при мне не было, я отступил. Он схватил индейскую булаву и занес ее над моей головой. Я закричал и, вероятно, разбудил весь дом, ибо, придя в себя, увидел мистера Рэймонда, склонившегося надо мной.
— Как выглядел этот человек? — спросил я. — Сможете ли вы его опознать, если увидите снова?
— Вряд ли, — ответил он, — я видел только профиль.
— Единственное объяснение всему этому таково, — сказал я. — Убийца был в комнате мисс Рэймонд, и, когда она вошла туда, он напал на нее и ранил. Потом отправился к миссис Рэймонд и заставил ее уйти с собой, убив перед этим мисс Рэймонд, которая попыталась подняться. Во дворе преступник встретил Стэндиша, который хотел ему помешать, и застрелил его.
Грегсон усмехнулся:
— Это невозможно.
Когда мы подошли к дому, я увидел Джона Сирила, который подозвал меня к себе.
— Если вы пойдете со мной, — сказал он, — то узнаете кое-что интересное.
Я попрощался с Грегсоном и последовал за Сирилом. Когда мы вышли на дорогу, он заговорил.
— Предположим, убийца, мужчина или женщина, выбрался из дома. Куда он или она отправится? Понятно, что как можно дальше. Куда же? Смотрите, рядом две железнодорожные станции: Сантука и Лиджвил. Я предполагаю, что не через Сантуку. Так думает и Грегсон. Следовательно, решил я, это Лиджвил. А Грегсон не подумал об этом, вот и вся разница. Прямая линия — кратчайшее расстояние между двумя точками. Я последовал по прямой линии от дома до Лиджвила. Сначала ничего не заметил, но двумя милями дальше я увидел следы на заболоченной тропе. Собственно, три следа. Я снял отпечатки. Вот они. Видите, один из них женский. Два других — пара. Это следы мужчины. Я сравнил пулю, найденную там, где был убит Стэндиш, с той, которая оставалась в барабане револьвера, найденного в комнате миссис Рэймонд. Они совпали. Был произведен только один выстрел, и, поскольку я нашел только одну пулю, я заключил, что стреляла либо миссис, либо мисс Рэймонд. Я предпочитаю думать, что стреляла миссис Рэймонд, поскольку она сбежала. Суммируя все факты и принимая во внимание, что миссис Рэймонд не могла убить Стэндиша без всякой причины, я заключил, что ночью в пятницу Джон Стэндиш застрелил мисс Рэймонд через окно спальни ее матери. Я также заключил, что миссис Рэймонд, убедившись, что дочь мертва, выстрелила в Стэндиша через то же окно и убила его. В ужасе от содеянного, она спряталась за дверью, когда в комнату вошел мистер Рэймонд. Потом она выбежала черным ходом. В саду она споткнулась о револьвер Стэндиша и подобрала его. Где-то на полпути к Лиджвилу она встретила обладателя этих следов, случайно или так было задумано, и пошла с ним на станцию, где они сели на первый поезд до Чикаго. Начальник станции не видел мужчину. По его словам, билет купила женщина, из чего я заключил, что юноша не поехал с ней. А теперь расскажите мне, что вы узнали от Грегсона.
Потрясенный, я воскликнул:
— Как вы догадались?
А затем поведал ему о ночном госте. Он не сильно удивился и сказал:
— Я думаю, что молодой человек и есть наш приятель, оставивший следы. А теперь вам лучше бы взять пару пистолетов и чемодан, если вы хотите найти юношу и миссис Рэймонд, которая, полагаю, сейчас вместе с ним.
Пораженный услышанным, я с первым же поездом вернулся в город. Я купил пару отличных револьверов системы Кольта, потайной фонарь и две смены одежды. Мы поехали в Лиджвил и обнаружили, что в шесть часов молодой человек уехал в Итаку.
В Итаке мы узнали, что он изменил маршрут и теперь находится на полпути в Принстон, в Нью-Джерси. Было уже пять пополудни, но мы сели в экспресс в надежде перехватить его между Итакой и Принстоном. И каково же было наше огорчение, когда, догнав поезд, идущий со всеми остановками, мы узнали, что молодой человек сошел в Индианосе и сейчас, вероятно, в безопасности.
Крайне огорченные, мы поехали в Индианос. Кассир сообщил, что молодой человек в светло-сером костюме уехал на автобусе в гостиницу «Расвелл». Мы нашли автобус, по наводке начальника станции, тут же на улице. Мы опросили шофера, и он признался, что отвез юношу в гостиницу.
— Но, — сказал бедняга, — когда я приехал на место, оказалось, что этот пассажир сбежал по дороге, не заплатив.
Сирил застонал, стало очевидно, что мы потеряли молодого человека. Со следующим поездом мы отправились в Нью-Йорк и телеграфировали мистеру Рэймонду, что приедем в понедельник. Однако в воскресенье зазвонил телефон, и я узнал голос Сирила. Он велел мне немедленно приехать на улицу Честнат, дом 532. Мы встретились у входа.
— Что нового вы узнали? — спросил я.
— У меня есть шпион в Индианосе, — ответил он, — в лице арабчонка, которому я плачу десять центов в день. Я приказал ему искать женщину и сегодня получил телеграмму (я оставил ему деньги и для этого), где сказано, что надо немедленно приехать. Так что — вперед.
Мы сели на поезд в Индианос. Смиди — так назвал свое имя арабчонок, который встретил нас на станции.
— Вот, понимаешь, господина. Ты говорить: «Искать парня со шлюха», и я говоришь — сделаю. Ночью молодой красавчик выходить из ей дома на Пайн-стрит, давал таксисту десать доллар. И потом шел взад в дом, чтобы через минута выйти с теткой, и потом ходи здесь чуть и ходи в дом дальше. Я покажу тебе куда.
Мы пошли за Смиди до углового строения. На первом этаже располагался табачный магазин, но второй этаж, по всей видимости, сдавался. Когда мы стояли перед домом, в окне появилось чье-то лицо и, завидев нас, поспешно исчезло. Сирил достал фотографию из кармана.
— Это она! — воскликнул он и, увлекая нас за собой, ринулся в боковую дверцу.
Мы слышали голоса сверху, беготню и звук захлопнувшейся двери.
— Наверх! — заорал Сирил, и мы последовали за ним, перескакивая ступеньки.
На лестничной площадке нас встретил молодой человек.
— По какому праву вы врываетесь в дом? — возмущенно спросил он.
— По праву закона, — ответил Сирил.
— Я не убивал! — выпалил юноша. — Все было вот как: Агнес Рэймонд любила меня и не любила Стэндиша — он и застрелил ее. Но Бог не позволил убийце уйти от возмездия. Если бы не миссис Рэймонд, его кровь была бы на моих руках. Я вернулся, чтобы посмотреть на Агнес, перед тем как ее похоронят. Вошел какой-то человек. Я ударил его. Только что я узнал, что миссис Рэймонд убила Стэндиша.
— Я забыл о миссис Рэймонд! — закричал Сирил. — Где она?
— Она уже вне вашей власти. Навечно! — сказал юноша.
Сирил пронесся мимо него, Смиди и я — следом. Он распахнул дверь на площадке. Мы поспешили за ним.
На полу лежала женщина, и когда я пощупал ее пульс, то понял, что доктор уже не поможет.
— Она отравилась, — сказал я.
Сирил осмотрел комнату. Юноша исчез. И мы стояли, пораженные ужасом, наедине со смертью.
Рид, на замену![65].
[65].«Дер-жи! Дер-жи! Дер-жи!» — ревели трибуны, а на поле измочаленные защитники малиновых усталой рысцой разбегались по местам. Атака синих в этот раз пришлась прямо в центр, и они продвинулись на добрых семь ярдов.
— Второй даун, три![66] — выкрикнул судья, и снова синие атаковали прямо в центр.
Теперь устоять перед натиском было невозможно, и могучий фулбек «Хилтона» пробил линию малиновых и, стряхнув многочисленных тэклов, шатаясь, направился к зачетной зоне «Уоррентауна».
Мелкий квотербек[67]«Уоррентауна» проворно пробежал через поле и, уворачиваясь от препятствий, пулей бросился в ноги фулбека и свалил его на землю. Команды снова выстроились в линии, но Хирст — правый тэкл малиновых — так и остался лежать на траве. Правый бек передвинулся на место тэкла, и капитан команды Берл выбежал за боковую линию, чтобы посоветоваться с тренерами.
— Кого поставим хавбеком, сэр? — спросил он главного.
— Давай испытай Рида, — ответил тренер и подозвал одного из ребят, сидящих на копне сена, служившей скамейкой запасных.
На ходу сдирая свитер, хрупкий рыжеволосый подросток засеменил к тренеру.
— Легковат, — сказал Берл, оглядев щуплую фигуру парнишки.
— Полагаю, нам не до жиру, — ответил тренер.
Рид заметно нервничал, переминаясь с ноги на ногу и теребя край футболки.
— Ну, думаю, он справится, — сказал Берл. — Пошли, малыш.
И оба трусцой выбежали на поле.
Команды быстро выстроились в линии, и квотер «Хилтона» дал сигнал «Шесть-восемь-семь-Джи». Игра шла между гардом и тэклом, но, прежде чем фулбек успел войти в игру, гуттаперчевая фигура стремглав вылетела из линии «Уоррентауна» и свалила его наземь.
— Классно сработал, Рид, — похвалил Берл, когда Рид возвратился на место.
Тот покраснел от похвалы и согнулся в стойке на линии, ожидая следующей попытки.
Центр выполнил снэп[68] на квотера, тот повернулся, собираясь пасовать хавбеку. Мяч выскользнул у квотера из рук, он почти подхватил его, но поздно — Рид прошмыгнул между эндом и тэклом и упал на мяч.
— Молодчина, Рид! — заорал квотер «Уоррентауна» Мрайдл, подбежав к нему. И все так же на бегу скомандовал: — Сорок восемь-десять-Джи-тридцать семь.
Рид ближе всех оказался к левому энду, но пас был неудачным, и квотер упустил мяч. Рид подхватил его на бегу и обошел левого энда. Раздался свисток из-за потери мяча. Фамбл[69] свел усилия Рида на нет, и он был вынужден действовать самостоятельно. Как раз когда он обходил энда, его свалил тяжелый удар синего фулбека. Риду удалось продвинуться всего на ярд.
— Ничего, Рид, — сказал квотер, — это моя вина.
Выполнили снэп, но снова неточный пас — и хилтонский лайнмен упал на мяч.
И тогда началось уверенное наступление в зачетную зону «Уоррентауна». Снова и снова Рид проскальзывал за линию противника и на старте блокировал бегущего. Однако понемногу «Хилтон» продвигался по полю в сторону ворот «Уоррентауна». Когда синие находились уже в десятиярдовой зоне малиновых, квотербек «Хилтона» совершил свой единственный за всю игру просчет. Он дал команду пасовать вперед. Мяч полетел к фулбеку, фулбек повернулся, чтобы сделать передачу на правого хавбека. Едва кожаный бок мяча оторвался от ладони синего, Рид подпрыгнул и перехватил мяч. Он споткнулся было, но быстро обрел равновесие и ринулся к воротам «Хилтона», оставляя позади длинную цепь малиновых и синих игроков. Он стартовал приблизительно в пяти ярдах от ближайшего противника, но расстояние сократилось до трех, прежде чем он пересек собственную сорокапятиярдовую отметку. Рид оглянулся. Преследователь тяжело дышал, и Рид понял, что сейчас произойдет. Он решил увернуться от тэкла. Как только противник бросился прямо на него всем своим весом, Рид отскочил в сторону, и парень тяжело рухнул позади, промахнувшись всего на фут.
Теперь добежать до ворот было несложно. А когда Рид установил мяч на траву и весело перекувыркнулся через него, он услышал, как несется над полем эхо речовки:
«Раз, два, три! — Рид! Рид! Рид!».
Долг чести[70].
[70].— Прейли!
— Я!
— Мартин!
— Отсутствует.
— Сандерсон!
— Я!
— Карлтон — в дозор!
— Болен.
— Добровольцы есть?
— Есть, есть! — горячо отозвался Сандерсон.
— Выполняйте, — сказал капитан и продолжил перекличку.
Той ночью было очень холодно. Джек и не понял, как же это все случилось. Вчера его ранило в руку, и серый рукав запятнался ярко-алым там, куда угодила шальная пуля. До чего же длинным был этот «пост номер шесть»! От генеральской палатки наверху до озера внизу. Джек чувствовал, как наползает слабость. Он смертельно устал, а вокруг становилось все темнее… и темнее…
Его так и нашли поутру, по храпу, он спал, измученный изнурительным марш-броском и последующим боем. Легкие ранения Джека никак не могли служить оправданием, а законы военного времени не допускали разночтений. До последнего дня своей жизни Джек будет помнить горестный голос капитана, зачитывающего вслух зловещий приказ:
— Лагерь Боулинг-Грин, КША, пятнадцатого января тысяча восемьсот шестьдесят третьего года. За самовольный сон во время обхода вверенного ему сторожевого поста рядовой Джон Сандерсон приговаривается к расстрелу на рассвете шестнадцатого января тысяча восемьсот шестьдесят третьего года, согласно приказу командующего, генерал-лейтенанта Роберта Э. Ли.[71].
Джеку вовек не забыть ту мрачную ночь и короткий переход на рассвете. Ему завязали глаза платком и отвели к стене, ограждающей лагерь с одной из сторон. Никогда еще жизнь не была ему так мила.
А генерал Ли в своей палатке долго и тяжко обдумывал случившееся: «Он ведь совсем юнец, да еще из хорошей семьи. Однако дисциплина есть дисциплина. И все же не так уж тяжела его провинность для такой кары. Парень переутомился, был ранен. Ей-богу, стоит рискнуть репутацией, чтобы его спасти».
— Сержант, рядового Джона Сандерсона ко мне.
— Есть, сэр, — козырнул ординарец и вышел из палатки.
В сопровождении двух конвойных был доставлен Джек, слегка очумевший от того, что чудом избежал смерти.
— Сэр, — произнес генерал мрачно, — учитывая то, что вы еще крайне молоды, вас помилуют, вы получите лишь взыскание, но смотрите, чтобы это не повторилось, ибо я не буду столь снисходителен впредь.
— Генерал! — ответил Джек, вытянувшись во весь рост. — Конфедеративные Штаты Америки никогда не пожалеют, что меня не расстреляли!
И Джека вывели, все еще дрожащего, но счастливого от сознания вновь обретенной жизни.
Прошло шесть недель, и войска генерала Ли оказались под Чанселорсвиллем. Победа при Фредериксберге[72] обеспечила преимущество войскам Конфедерации. Обстрел только начался, когда к генералу Джексону[73] примчался вестовой.
— Полковник Берроуз докладывает, сэр, что противник захватил сторожку на опушке леса, оттуда хорошо просматриваются все наши укрепления. Полковник спрашивает вашего разрешения взять сторожку штурмом.
— Мои наилучшие пожелания полковнику Берроузу, да скажите ему, что я могу выделить не более двадцати бойцов, но на такой резерв он может вполне рассчитывать, — ответил генерал.
— Есть, сэр!
Вестовой пришпорил коня и ускакал.
Пять минут спустя колонна из состава третьего виргинского внезапно выдвинулась из перелеска и бросилась к дому. Федеральные войска открыли ожесточенный огонь, и под пулями пали многие храбрецы, и с ними их командир — молодой лейтенант. Джек Сандерсон выбежал вперед и, взмахнув ружьем, повел за собой уцелевших. На полпути между войсками конфедератов и сторожкой находилась небольшая высотка, за которой и укрылись солдаты, чтобы перевести дух.
Внезапно одна фигура выпрямилась, отделилась от насыпи и устремилась к дому, и, прежде чем заметили федералы, смельчак уже почти проскочил зону обстрела. Тогда федералы обрушили огонь на него. Он оступился на мгновение, схватившись рукой за лоб, а потом добежал до дома, распахнул дверь и скрылся внутри. А через минуту снопы пламени вырвались из окон, и почти сразу же федералы бросились врассыпную. Возглас ликования прокатился над окопами Конфедерации, а затем прозвучало: «В атаку!» — и бойцы поднялись в атаку, сметая все на своем пути.
Ночью в полусгоревшую сторожку проник поисковый отряд. Там на полу, возле обугленного тюфяка, лежало тело того, кто был когда-то Джоном Сандерсоном, рядовым третьего виргинского. Он отдал свой долг.
Комната за зелеными ставнями[74].
[74].I.
Даже среди бела дня его унылые бурые стены и заскорузлые окна выглядели довольно зловеще. Сад, если это можно было назвать садом, представлял собой сплошные заросли сорняков, дорожка растрескалась, кирпичи разваливались на куски под неумолимой рукой времени. Внутри было ничем не лучше. Старые и рахитичные трехногие стулья, покрытые истлевшими останками, некогда называвшимися плюшем, выглядели не очень-то гостеприимно. Тем не менее этот дом был частью наследства, оставленного мне моим дедом. Как гласило завещание: «Дом как таковой и все имущество внутри его оставляю моему внуку Роберту Кельвину Рэймонду по достижении им двадцати одного года. Кроме того, я желал бы, чтобы дверь в конце коридора на втором этаже оставалась запертой вплоть до падения Кармейтла. Внук мой может переделать на современный манер три комнаты по своему усмотрению, прочие же прошу его оставить неизменными. Он может нанять лишь одного слугу».
На молодого человека без всяких жизненных перспектив и без средств, если не считать жалких восьми сотен в год, вдруг словно с неба свалились двадцать пять тысяч долларов. Я решил привести в порядок свое новое жилище и отправился на юг — в Мейкон, штат Джорджия, в окрестностях которого находился дом моего деда. Весь вечер, трясясь в пульмановском вагоне, я размышлял над загадочной фразой из завещания: «Я желал бы, чтобы дверь в конце коридора на втором этаже оставалась запертой вплоть до падения Кармейтла». Кто такой этот Кармейтл? И что это за «падение» такое? Напрасно я ломал голову, смысл сказанного от меня ускользал.
Добравшись наконец до дома, я зажег одну свечу из привезенной мной коробки, поднялся по скрипучим ступенькам на второй этаж и пошел по длинному, узкому коридору, увешанному паутиной с высохшими букашками всех видов, пока не уперся в массивную дубовую дверь, преградившую мне путь. При свете свечи я смог разглядеть только инициалы, написанные красной краской: «Д. У. Б.» Снаружи на двери висели тяжелые чугунные засовы, надежный заслон — ни войти, ни выйти. Внезапно, даже не колыхнувшись, свеча потухла, и я оказался в кромешной тьме. Хоть я и не из слабонервных, признаюсь честно, это меня насторожило — воздух вокруг был совершенно неподвижен, ни дуновения. Я снова зажег свечу, пошел назад по коридору и спустился в комнату с трехногими стульями. Было уже почти девять часов, я устал, проведя в пути целый день, и очень скоро уснул.
Не знаю, сколько я проспал. Что-то разбудило меня вдруг, я резко поднялся и сел на диване. Где-то далеко внизу заскрипели ступени, и послышались приближающиеся шаги, а секунду спустя сквозь дверное стекло я увидел отражение свечи на стене. Я сидел не шелохнувшись, но, когда шаги приблизились, неслышно вскочил на ноги. Раздался шорох, вот уже незнакомец стоял за дверью, и я мог его разглядеть. Мерцающее пламя озаряло мужественное красивое лицо, ясные карие глаза и решительный подбородок. Грязный серый мундир армии Конфедерации сидел на пришельце как влитой, а пятна крови на ткани усиливали странное и жуткое ощущение от того, что он стоял здесь, уставившись прямо перед собой немигающими глазами. Его чисто выбритое лицо показалось мне удивительно знакомым, и какое-то наитие подсказало, что есть некая связь между ним и запертой дверью в правом крыле здания.
Я опомнился и пригнулся, изготовившись прыгнуть на него, но он, должно быть, насторожился, заслышав шум, потому что пламя свечи внезапно погасло, я налетел на стул и замешкался, потирая ушибленную голень. Остаток ночи я провел, размышляя над тем, связана ли фраза из завещания деда с этим полуночным вторжением.
Утром все несколько прояснилось, и я решил разобраться, был ночной гость лишь плодом моих сновидений или я наяву видел офицера армии Конфедерации. Я вышел в коридор, пытаясь отыскать хоть какие-то улики, ведущие к разгадке тайны. И точно — прямо напротив моей двери я увидел сальное пятно. В десяти ярдах обнаружилось второе, и вот я уже шел по этим сальным следам вдоль коридора и вверх по лестнице, ведущей в правое крыло. В двадцати шагах от двери в запретную комнату следы обрывались, и не было никаких признаков того, что кто-то двигался дальше. Я подошел к двери и обследовал ее, пытаясь определить, открывал ли ее кто-нибудь изнутри или снаружи. Потом вышел из дому и обошел восточное крыло, чтобы осмотреть его с внешней стороны. В комнате было три окна, каждое закрывали зеленые ставни с тремя чугунными засовами. Для верности я отправился в амбар — покосившееся древнее сооружение — и ценой немалых усилий извлек из-под кучи хлама длинную лестницу. Я прислонил лестницу к стене и, взобравшись на нее, тщательно проверил каждый засов. Это была не бутафория, засовы намертво входили в бетонный подоконник.
Получалось, что появлению незнакомца могло быть лишь одно объяснение, — видимо, существовал третий выход из комнаты, наподобие потайного лаза. Я обыскал дом от подвала до чердака, но никакого тайного хода не нашел. Тогда я сел и задумался.
Во-первых, кто-то прячется в дальней комнате восточного крыла. У меня не было сомнений в том, у кого в обычае посещать главный коридор с полуночным визитом. Кто такой Кармейтл? Имя было необычное, и мне казалось, если я найду его обладателя, то смогу распутать это дело.
Ага, вот оно что! Это же тот самый Кармейтл — губернатор Джорджии, — как же я сразу об этом не подумал? Я решил, что уже пополудни отправлюсь в Атланту, чтобы с ним повидаться.
II.
— Мистер Кармейтл, я полагаю?
— К вашим услугам.
— Господин губернатор, меня привело к вам личное дело, я мог ошибиться, побеспокоив вас. Не знаком ли вам кто-нибудь с инициалами Д. У. Б.? Может быть, вы прежде знали кого-то с такими инициалами?
Губернатор побледнел:
— Молодой человек, скажите мне, где вы видели эти инициалы и что привело вас сюда?
Кратко, насколько мог, я пересказал ему всю историю, начиная с завещания и заканчивая моими выводами. Когда я закончил, губернатор встал.
— Теперь мне все ясно. Все ясно. С вашего разрешения, я готов провести ночь в вашем доме с одним моим другом, сотрудником секретной службы. Если я прав, то в этом доме скрывается, э-э… — он запнулся, — лучше я пока не буду его называть, ведь возможно простое стечение обстоятельств. Встретимся через полчаса на вокзале, и лучше бы вам запастись револьвером.
В шесть часов мы с губернатором и его другом-детективом по имени Батлер вошли в дом и тотчас направились к той самой комнате.
Полчаса ушло на то, чтобы убедиться: никакого выхода, тайного или явного, из комнаты нет. Устав, я присел отдохнуть и случайно нажал рукой на какой-то выступ в стене. Мгновенно часть стенной панели распахнулась, открыв лаз шириной около трех квадратных футов. Губернатор стремительно, с кошачьей ловкостью проскользнул внутрь и скрылся из виду. Мы поняли все и бросились за ним. В полной темноте мы ползли по каменному тоннелю. Внезапно раздался выстрел, и еще один. Потом лаз кончился. Мы оказались в комнате, задрапированной роскошными восточными коврами, на которых были развешены средневековые латы и древние мечи, щиты и боевые секиры. Лампа под красным абажуром, стоявшая на столе, бросала зловещий красноватый отсвет на тело, распростертое у подножия турецкого дивана. Это был офицер Конфедерации, застреленный прямо в сердце, его жизнь вытекла с кровью, мгновенно окрасив серый мундир в красный цвет. Над телом стоял губернатор с дымящимся револьвером в руке.
— Господа, — произнес он, — позвольте представить, перед вами Джон Уилкс Бут — убийца Авраама Линкольна.
III.
— Надеюсь, вы нам все объясните, мистер Кармейтл.
— Разумеется. — Губернатор подвинул к себе стул и начал рассказ: — Мы с сыном во время Гражданской войны служили в кавалерии под командованием Форреста.[75] Находясь в разведывательной экспедиции, мы только через три месяца узнали о капитуляции Ли в Аппоматоксе. Двигаясь на юг в предгорье Камберленд, мы встретили на дороге всадника. Мы познакомились и заночевали вместе, как всякие попутчики, а наутро наш новый знакомый исчез, прихватив с собой старую лошадь моего сына и его старый мундир, но оставил взамен своего молодого коня и новую гражданскую одежду. Мы не знали, что и думать, и даже не подозревали, кем был наш случайный попутчик. Мы с сыном разделились, и с тех пор я никогда больше его не видел. Сын отправился к дому своей тетки в Западном Мэриленде и однажды утром, когда он улучил минутку, чтобы отдохнуть от долгого пути в каком-то овине, его застрелил солдат-федерал. Пошли слухи, что застреленный был не кто иной, как Бут, но я знал, и правительство знало, что мой ни в чем не повинный сын был убит по ошибке, а Джон Уилкс Бут, человек, надевший форму сына и укравший его лошадь, сбежал. Четыре года я выслеживал Бута, но пока вы не упомянули инициалы Д. У. Б., я о нем ничего не слышал. Конечно, он выстрелил первым, когда я до него добрался. Думаю, что, явившись вам ночью, он просто пытался вас испугать и заставить убраться из этого дома. Возможно, благодаря тому, что ваш дед поддерживал южан, Буту удавалось скрываться все эти годы. Но теперь, джентльмены, вам известна моя история, и от вас зависит, останется она между нами троими и правительством или я буду объявлен убийцей и привлечен к суду.
— Вы настолько же невиновны, насколько виновен Бут, — сказал я. — Я буду нем до конца жизни.
Мы оба подошли к губернатору и крепко пожали ему руку.
Невезучий Санта-Клаус[76].
[76].Во всем виновата мисс Хармон. Если бы не ее дурацкий каприз, Тальбот не свалял бы такого дурака, и… впрочем, я забегаю вперед.
Настал сочельник. Красноносые до чрезвычайности Санта-Клаусы из Армии спасения возвещали его, постукивая оловянными ложками по хлипким каминным трубам из картона. Нагруженные свертками старые холостяки перестали тревожиться о том, сколько еще халатов и шлепанцев им нужно для завтрашних подарков, и прониклись общим приподнятым настроением, царившим на хлопотливом Манхэттене.
В гостиной дома, расположенного на тускло освещенной улице где-то к востоку от Бродвея, сидела та самая леди, с которой, как я уже сказал, все и началось. Она вела полуфривольную, полусентиментальную беседу с безукоризненно одетым молодым человеком, расположившимся с ней рядышком на диване. Впрочем, игривость и чувственность были вполне законны и приличны, ибо молодые люди были помолвлены и в июне собирались пожениться.
— Гарри Тальбот, — сказала Дороти Хармон, поднялась с дивана и встала, смеясь, рядом с молодым джентльменом, пребывавшим в отличном настроении, — вы самый глупый мальчишка на свете, если думаете, что я стану есть те кошмарные конфеты, которые вы подарили мне на прошлой неделе!
— Дороти, — сказал молодой человек с укором, — дареному коню в зубы не смотрят. Эта коробка стоила мне изрядную толику кровно заработанных денег.
— Кровно заработанных, как же! — глумилась Дороти. — Мне ли не знать, что ты за всю свою жизнь не заработал ни цента. Гольф и танцы — вот и все твои труды. Да ты и потратить-то с умом не можешь, а уж тем более — заработать.
— Дорогая моя Дороти, в прошлом месяце мне удалось оплатить несколько очень взыскательных счетов, можешь справиться у моего отца.
— Это совершенно бессмысленные траты. Да, думаю, что ты не способен правильно расстаться с двадцатью пятью долларами ни за какие коврижки.
— Но почему, черт возьми, — запротестовал Гарри, — я должен расставаться с двадцатью пятью долларами?
— Потому что, — втолковывала Дороти, — это была бы настоящая благотворительность. Стоит ли просиживать штаны в конторе у отца, чтобы купить мне вот это? Зато отдать деньги тем людям, которых даже не знаешь, — это уже что-то!
— Ну почему, любой способен сделать пожертвование, — возразил Гарри.
— Вот! — воскликнула Дороти. — Вот мы и посмотрим, способен ли ты! Не думаю, что ты смог бы за вечер потратить двадцать пять долларов на доброе дело, как бы ни старался.
— Не сомневаюсь, что смог бы.
— Так попытайся! — Дороти сбегала в коридор и протянула ему пальто и шляпу, которые он взял с явной неохотой. — Сейчас половина восьмого. Возвращайся сюда к десяти.
— Но, но… — заикнулся было Гарри.
Дороти указала ему на дверь и спросила требовательно:
— Сколько у тебя наличных?
Гарри угрюмо порылся в карманах и вытащил пригоршню купюр.
— Как раз двадцать пять долларов и пять центов.
— Прекрасно! Итак, вот тебе мои условия. Ты выходишь на улицу и даешь эти деньги любому, но только тому, с кем раньше никогда не встречался. Нельзя давать более двух долларов одному человеку. К десяти часам, когда ты вернешься сюда, у тебя должно быть в кармане ровно пять центов.
— Но… — промолвил Гарри, пятясь к двери, — мне самому нужны эти двадцать пять долларов.
— Гарри, — промурлыкала Дороти, — ты меня удивляешь! — И с этими словами она захлопнула дверь у него перед носом.
— Я настаиваю, — пробормотал Гарри, — что это более чем странно!
Весь в сомнениях он брел вниз по лестнице. «Ну вот, — думал он, — куда теперь податься?».
Поразмыслив минутку, Гарри наконец отправился в сторону Бродвея. Пройдя этак с полквартала, он увидел джентльмена в цилиндре. Гарри замешкался. Затем собрался с духом и, направившись прямо к нему, изобразил, как ему казалось, приветливый смех, который больше походил на бульканье, и загорланил что есть мочи:
— Веселого Рождества, дружище!
— И вам того же, — ответил ему тип в цилиндре и хотел пройти мимо, но не тут-то было.
— Постойте, приятель, — Гарри откашлялся, — не позволите ли мне дать вам немного денег?
— Что-о? — завопил тип.
— Наверное, вы нуждаетесь в деньгах, ну, не знаю, чтобы… э-э… детишкам купить, э-э… а — куколку! — блестяще нашелся Гарри.
В тот же миг его шляпа полетела в канаву, и пока он ее доставал, тип в цилиндре был уже далеко.
— Пять минут впустую, — пробормотал Гарри и зашагал дальше, вне себя от гнева на Дороти.
Он решил испробовать иную тактику с другими прохожими. Надо бы с ними повежливее.
К нему приблизилась пара — молодая дама и ее кавалер. Гарри преградил им путь и, приподняв шляпу, учтиво произнес:
— Поскольку близится Рождество и все раздают… э-э, знаете… разные вещи… то почему бы…
— Дай ему доллар, Билли, и пойдем, — сказала девушка.
Билли послушно стал совать доллар в руку Гарри, и в тот же миг девушка удивленно вскрикнула:
— Да это же Гарри Тальбот! Побирается!
Но Гарри ее уже не слышал. Сообразив, что встретил знакомую, он развернулся и припустил, как заяц, в противоположную сторону, проклиная себя за то, что сдуру ввязался в эту аферу.
Он добежал до Бродвея и, замедлив шаг, побрел вдоль радостно освещенной мостовой, решив, что отдаст деньги встречным беспризорникам. Вокруг все было охвачено предпраздничной суетой. Повсюду сновали люди, счастливые от сознания собственной щедрости. Гарри чувствовал себя не в своей тарелке, бесцельно бредя мимо них. Он привык, что прежде ему угождали и кланялись, но здесь никто не заговаривал с ним, а один или двое даже имели дерзость улыбнуться и пожелать ему веселого Рождества. Он раздраженно зацепил пробегавшего мальчишку:
— Эй, малый, я хочу дать тебе немного денег.
— Вот еще, — решительно ответил мальчишка, — никаких таких ваших денег мне не нужно.
Слегка сконфуженный, Гарри пошел дальше. Он пытался дать пятьдесят центов какому-то пьяному, но полицейский взял его за плечо и велел идти восвояси. Он подошел к какой-то потрепанной личности и тихо прошептал:
— Не желаете ли немного денег?
— А то, — ответил оборванец, — что за дельце?
— О, никакого дельца! — заверил его Гарри.
— Эй, хошь шутки шутить, — проворчал бродяга обиженно, — так найди кого другого. — И скрылся в толчее.
Затем Гарри попытался втиснуть десятицентовик в руку пробегающего мимо посыльного, но юноша распахнул куртку, под которой красовалась надпись: «Чаевых не давать».
Воровато озираясь, Гарри подошел к чистильщику обуви и осторожно положил ему в руку десять центов. Отбежав на безопасное расстояние и удостоверившись, что мальчишка озадаченно положил мелочь в карман, Гарри мысленно поздравил себя. Ему осталось раздать всего каких-то двадцать четыре доллара девяносто центов! На волне недавнего успеха у Гарри родился план. Гарри остановился у газетного киоска и на глазах у продавца уронил на прилавок два доллара и нырнул в толпу. Несколько минут он бежал не останавливаясь, а потом пошел шагом. Он шествовал, мысленно похлопывая себя по плечу, сгибающиеся под тяжестью свертков прохожие провожали его удивленными взглядами, и вдруг он услышал позади прерывистое тяжелое дыхание, и тот самый киоскер, которого он только что покинул, всучил Гарри его двухдолларовую купюру и скрылся в мгновение ока.
Гарри уныло тащился дальше, утирая вспотевший лоб. Правда, он избавился от двадцати пяти центов, бросив их в щелку ящичка для детей-сирот. Гарри пытался протиснуть туда пятьдесят, но щель была слишком узкая. Первую существенную сумму в два доллара он оставил Санта-Клаусу из Армии спасения и стал зорко осматриваться по сторонам, выискивая его коллег, но время было уже позднее, и все Санты разошлись по домам — так Гарри больше ни одного и не встретил.
Когда он пересек Юнион-сквер, после получаса кропотливого труда у него осталось только пятнадцать долларов. С неба валил мокрый снег и превращался в жижу, едва коснувшись асфальта. Легкие бальные туфли Гарри промокли, в них хлюпала вода, просачиваясь наружу при каждом шаге.
Добравшись до Купер-сквер, он свернул на Бауэри. Толпа на улицах стремительно редела, магазины закрывались, продавцы расходились по домам. Какие-то юнцы принялись было насмехаться над Гарри, но он поднял воротник и побрел прочь. В ушах у него звучало насмешливо, но добродушно: «Блаженнее давать, нежели принимать».[77].
Выйдя на Третью авеню, Гарри пересчитал оставшиеся деньги. Вышло три доллара семьдесят центов. Сквозь снежную завесу он разглядел под фонарным столбом двоих. Это была удача. Между ними он и разделит эти три доллара семьдесят центов! Гарри подошел к ним и тронул одного за плечо. Тот — тощий, неказистый парень — подозрительно обернулся.
— Не хотите ли получить немного денег, ребята? — произнес Гарри свирепо, злясь на всех гуманистов на свете и на Дороти в частности.
Парень угрожающе развернулся к нему всем телом.
— О! — ухмыльнулся он. — Да ты из тех стукачей, которые прикидываются доброхотами, а потом закладывают нас как попрошаек. А ну-ка, Джим, давай покажем ему, кто мы такие.
И они показали ему. Они его били-колотили, они свалили его с ног и попрыгали по нему, они растоптали его шляпу и разодрали пальто. А Гарри, задыхаясь и отбиваясь что было сил, барахтался в грязи и думал о тех людях, которые еще недавно желали ему веселого Рождества. Да… определенно, Рождество выдалось веселее некуда.
Мисс Дороти Хармон захлопнула книгу. Был уже двенадцатый час, а Гарри не возвращался. Что же его так задержало? Наверное, он все бросил и давным-давно ушел домой. Она потянулась, чтобы погасить лампу, и вдруг снаружи послышался грохот, как будто бы кто-то упал.
Дороти бросилась к окну и приподняла шторку. Там, за окном, на четвереньках ползла запорошенная снегом кошмарная карикатура на мужчину — без шляпы, без пальто, без воротника и без галстука. Это был Гарри. Он отворил дверь и ввалился в гостиную, оставляя за собой влажный снежный след.
— Ну? — сказал он вызывающе.
— Гарри, — ахнула она, — неужели это ты?
— Да, Дороти, — произнес он торжественно, — это я!
— Что… что случилось?
— О, пустяки. Я просто раздавал двадцать пять долларов.
Гарри плюхнулся на диван.
— Но, Гарри, — она запнулась, — у тебя заплыл глаз.
— Ах, глаз? Дай-ка вспомнить. Это случилась на двадцать втором долларе. У меня возникли некоторые сложности с двумя джентльменами. Впрочем, после все разъяснилось, и мы завязали знакомство. Потом мне повезло, и я бросил два доллара в шляпу слепому нищему.
— Ты весь вечер раздавал деньги?
— Вот именно, дорогая моя Дороти, я весь вечер раздавал деньги. — Он встал, стряхнув сугроб с плеча. — Мне действительно пора идти. Меня снаружи ждут двое… э-э… друзей.
Он поплелся к двери.
— Двое друзей?
— А что? Ну… это… э-э… те самые джентльмены, с которыми у меня возникли сложности. Мы пойдем ко мне домой, чтобы вместе встретить Рождество. Отличные ребята, хотя поначалу и кажутся чуть грубоватыми.
Дороти коротко вздохнула. На мгновение повисла тишина. Потом он обнял ее.
— Дорогуша, — прошептал он, — без тебя ничего этого не было бы.
Минуту спустя он уже вприпрыжку спускался по лестнице, а потом плечом к плечу со своими друзьями зашагал во тьму.
— Доброй ночи, — крикнул он на прощанье, — и веселого Рождества!
Боль и Христианская наука[78].
[78].Уолтер Гамильтон Бартни переехал в Миддлтон, потому что там было тихо, и это сулило ему возможность спокойно изучать право, как он уже давным-давно собирался. Бартни присмотрел тихий домик в некотором отдалении от деревни, ибо, как он сам себе объяснил: «Миддлтон — это окраина, сама по себе тихая, а уж на окраине окраины обретешь полное и глубокое уединение, а мне только этого и надо». И вот Бартни поселился в домике на отшибе. На участке слева от него был пустырь, а в доме по правую руку проживал Скиггс — известный деятель Христианской науки.[79] Не будь Скиггса, и наш рассказ никогда бы не появился.
Будучи хорошо воспитанным молодым человеком, Бартни решил, что обязан нанести Скиггсу визит — просто по-соседски, из вежливости. Не то чтобы его интересовала личность мистера Скиггса, но он никогда не встречал живого проповедника Христианской науки и чувствовал, что без этого его жизнь будет не так полна и разнообразна.
Однако время для визита Бартни выбрал крайне неудачное. Вечер выдался темный, хоть глаз выколи, но, обуянный зудом нетерпения, как только часы пробили десять, он вышел из дому, чтобы все разузнать и представиться соседу. Бартни выбрался за пределы своего участка и пошел по тропке, гордо именуемой дорогой, на ощупь ступая меж кустов и камней и вперив неотрывный взор в одинокий огонек, горевший в доме мистера Скиггса.
«Только бы ему не взбрело в голову выключить свет. Тогда я пропал, — бормотал он сквозь крепко стиснутые зубы. — Тогда я заблужусь. И все, что мне останется, — сидеть и ждать рассвета».
Бартни подошел к дому, опасливо огляделся вокруг и, поставив ногу на то, что он считал ступенькой, внезапно вскрикнул от боли — огромный валун скатился ему на ногу, пригвоздив ее к земле. Он захрипел, выругался и попытался сдвинуть валун, но камень был такой громадный, что все усилия Бартни оказались напрасными.
— Эй, — крикнул он, — мистер Скиггс!
Ответа не последовало.
— Помогите! — снова заорал он. — Спасите!
Наверху зажегся свет, и голова, увенчанная коническим ночным колпаком, высунулась из окошка — вылитый чертик из табакерки.
— Кто здесь? — сварливо спросил ночной колпак пронзительным голосом. — Кто здесь? Отвечай, или я стреляю!
— Не стреляйте! Это я — ваш сосед Бартни. Со мной случилось несчастье, я вывихнул ногу, и на меня упал валун.
— Бартни? — проныл ночной колпак, задумчиво кивая. — Какой еще Бартни?
Бартни чертыхнулся про себя:
— Я ваш сосед. Живу неподалеку. Этот камень очень тяжелый. Не могли бы вы спуститься и…
— А откуда мне знать, что вы именно тот Бартни, за которого себя выдаете, кто бы он ни был? — не сдавался колпак. — А вдруг вы хотите выманить меня из дому и отдубасить?
— Ради бога, — взмолился Бартни, — посмотрите сами. Посветите на меня фонарем и увидите, что я пригвожден.
— Нет у меня фонаря, — ответил голос сверху.
— Тогда вам придется рискнуть. Не могу же я пробыть здесь всю ночь.
— Так уходите. Я вас не держу, — решительно проскрипел ночной колпак.
— Мистер Скиггс, — сказал Бартни, отчаявшись, — я в предсмертной агонии…
— Нет, вы не в предсмертной агонии, — возразил мистер Скиггс.
— Что? Неужели вы все еще думаете, что я пытаюсь вытащить вас из дому и убить?
— Повторяю: вы не при смерти. Теперь я просто убежден, что вы полагаете, будто ранены, но уверяю вас, это не так!
«Да он чокнутый», — подумал Бартни.
— Я всеми силами постараюсь доказать вам, что вы не ранены, и таким образом принесу вам большее облегчение, чем если бы отодвинул этот камень. Беру я недорого. Я избавлю вас от страданий всего за три доллара в час.
— В час? — взъярился Бартни. — Немедленно спускайтесь и снимите с меня этот камень, или я спущу с вас шкуру.
— Пусть даже против вашей воли, — не унимался мистер Скиггс, — я чувствую, что призван излечить вас, ибо долг каждого — помогать страждущему, ну или тому, кто таковым себя вообразил. А теперь очистите свое сознание от всего чувственного, и приступим к исцелению.
— Спускайся вниз, ты, бездарный узколобый фанатик! — завопил Бартни, в пароксизме ярости забыв о боли. — Спускайся, и я выбью из твоей башки всю Христианскую науку до последнего словечка!
— Начнем с того, — вступил пронзительный фальцет из окна, — что боли не существует вообще. Никакой. Вы хоть начинаете постигать это?
— Не-ет! — заорал Бартни. — Ты… ты… — От бессильной ярости он потерял голос и только хрипло булькал.
— Во всем виновато сознание. Разум есть всё. Материя — ничто, абсолютный ноль. Вы здоровы. Вы думаете, что вам больно, но это не так.
— Врешь! — просипел Бартни.
Не обращая на него внимания, мистер Скиггс продолжил:
— Таким образом, если боли не существует, она не может воздействовать на ваше сознание. Это не физические ощущения. Если у вас нет мозга, то и боли быть не может, значит, то, что вы считаете болью, воздействует на мозг. Понятно?
— О-о-о, — взвыл Бартни, — если бы вы знали, какую яму себе копаете, то бросили бы паясничать!
— А поскольку так называемая боль есть ментальное ощущение, значит никакая лодыжка у вас не болит. Это ваш мозг воображает, будто боль есть, но все ощущения направляются в мозг. И очень глупо с вашей стороны жаловаться на боль…
Терпение Бартни лопнуло. Он набрал побольше воздуха и издал такой вопль, что эхо от него еще долго носилось в ночном пространстве. Он кричал снова и снова, пока наконец не услышал шаги: кто-то шел по дороге.
— Эй, кто здесь? — послышался чей-то голос.
— Слава богу! — выдохнул Бартни. — Помогите, со мной случилось несчастье, — позвал он, и вскоре могучие руки ночного сторожа отодвинули камень и освободили бедного пленника.
Бартни захромал прочь.
— Спокойной ночи, — елейным голосом произнес адепт Христианской науки. — Надеюсь, что произвел на вас некоторое впечатление.
— Несомненно, произвели, — отозвался Бартни, он еле ковылял, опираясь на плечо сторожа, — незабываемое впечатление.
Два дня спустя Бартни сидел, подложив под больную ногу подушку, и просматривал почту. Из стопки писем выпал незнакомый конверт. Бартни вскрыл его и прочел:
Уильяму Бартни.
Счет от доктора Гипеции Скиггса.
За исцеление с помощью Христианской науки — 3 доллара.
Оплата принимается чеком или почтовым переводом.
Шли недели. Нога у Бартни зажила. На заднем дворе он разбил клумбу и стал заядлым цветоводом. День-деньской он сажал и сеял, чтобы назавтра выполоть посаженное вчера. Зато ему было чем заняться, ибо юриспруденция порой навевала невыносимую скуку.
Однажды ясным солнечным днем он вышел из дому и направился к клумбе, проведать, как принялась покупная рассада анютиных глазок, высаженная им накануне в порыве отчаяния. Его изумленному взгляду явлен был длинный и тощий тип, который с вороватым видом согнулся над клумбой и выкапывал одно из недавних приобретений Бартни. Неслышными шагами Бартни подкрался к нему сзади и сурово произнес:
— Что вы здесь делаете, сэр?
Тот обернулся:
— Я тут парочку цветочков… э-э… сорвал…
Длинный тощий тип с вороватой миной умолк. Лицо его было совсем не знакомо Бартни, но голос — визгливый, капризный фальцет, — забыть этот голос было невозможно. Бартни медленно подошел поближе, не сводя плотоядного взгляда с обладателя голоса, так волк смотрит на свою добычу.
— Ну, мистер Скиггс, как это вас занесло в мои владения?
Мистер Скиггс оказался невероятно застенчив и скосил глаза в другую сторону.
— Повторяю, — сказал Бартни, — вы в моих владениях и в моей власти.
— Да, сэр, — ответил мистер Скиггс, ежась от недобрых предчувствий.
Бартни схватил его за ворот и затряс, точь-в-точь как терьер треплет пойманную крысу.
— Ах ты, тщеславное отродье Христианской науки! Жалкий лицемер! Что?
Скиггс протестующе взвизгнул, и Бартни взъярился не на шутку:
— И ты еще смеешь скулить? Тебе ли не знать, что боли не существует? Давай поучи-ка меня своей христианской науке. Скажи: «Разум есть всё» — говори!
Мистер Скиггс в перерывах между встрясками проблеял:
— Ра-аз-зум есть всё.
— Боль — ничто! — мрачно возвестил его мучитель.
— Бо-бо-боль — ничто! — прочувствованно повторил мистер Скиггс.
Трепка продолжилась.
— И запомни, Скиггс, все это для твоей же пользы. Надеюсь, ты проникся этим до глубины души. Заруби себе на носу: жизнь такова, стало быть — такова жизнь. Усвоил?
Он перестал трясти Скиггса, но продолжал стягивать воротник на его шее. Адепт Христианской науки взбрыкнул и забился, пытаясь вырваться.
— А теперь, — сказал Бартни, — будь так добр убедить меня, что не чувствуешь никакой боли. Давай скажи мне об этом.
— Я не чу-уй-ствую, ой, — выкрикнул Скиггс, спотыкаясь об огромный камень, — никакой-ой боли!
— А теперь, — сказал Бартни, — будь так добр заплатить два доллара в час за твое христиански-научное исцеление. Раскошеливайся.
Скиггс было заколебался, но взгляд Бартни и особенно его хватка убедили проповедника, и он неохотно вытащил банкноту. Бартни разорвал ее на мелкие клочки и развеял их по ветру.
— Теперь убирайся.
Скиггс, почуяв, что хватка на вороте ослабла, пустился во весь опор и пересек границу участка быстрее, чем можно было бы себе представить.
— До свидания, мистер Скиггс! — весело крикнул ему вслед Бартни. — Если вам еще понадобится лечение, обращайтесь в любое время. Цена прежняя. Я вижу, что кое-чему мне вас учить не надо. Боли не существует, когда больно кому-то другому.
В погоне за герцогом[80].
[80].Настал жаркий июльский вечер. Насекомые, просочившись сквозь сетки на дверях и окнах, кружились вокруг светильников, словно людской рой на карнавале, букашки звенели, гудели и шмякались, треща крыльями. С вечерних улиц в дома заползал удушливый зной позднего лета, изнуряющий и неодолимый, он раскалял стены и, отражаясь от них, кутал все живое в свое громадное жаркое одеяло. В аптечных лавочках усталые и сердитые продавцы раздавали мороженое сотням жаждущих, но обманутых в своих ожиданиях посетителей, ибо электрические вентиляторы по углам лишь издевательски жужжали, не давая прохлады. В квартирах по всему Верхнему Манхэттену лоснящиеся негритянским потом фортепиано бренчали регтаймы, выученные еще прошлой зимой, то здесь, то там какая-нибудь истомленная женщина оглашала округу жарким сопрано. Белые рукава рубашек мелькали, словно огни маяков, в окнах доходных домов, выстроившихся вдоль улицы ярусами от четырех до восьми, по количеству этажей. Короче говоря, это был обычный жаркий летний вечер в Нью-Йорке.
Молодой человек по имени Додсон Гарленд валялся на оттоманке в бильярдной своего дома в начале Пятой авеню и поглотил уже целое море мятного джулепа,[81] проклиная поло, из-за которого ему приходится торчать в городе, и сигареты, и дворецкого и время от времени нарушая вторую заповедь. Дворецкий сновал туда-сюда, груженный гигантскими порциями коктейля и содовой, пока очередное его драматическое явление не заставило Гарленда впервые обратить внимание на то, что перед ним живое существо, а не ходячий лоток с бутылками.
— Эй, Аллен, — сказал он, слегка удивившись своему открытию, — вам не жарко?
Красноречиво обмахнувшись носовым платком, Аллен попытался улыбнуться, но не преуспел — улыбка вышла бледная и вымученная.
— Аллен, — спросил Гарленд в порыве вдохновения, — чем бы мне заняться сегодня?
Вместо ответа, Аллен снова безуспешно изобразил ухмылку, утонувшую в жарком холопском молчании.
— Убирайся отсюда, — раздраженно прикрикнул на него Гарленд, — и принеси мне еще мятного и блюдо со льдом.
«Итак, — подумал он, — чем же заняться? Пойти в театр и там расплавиться? Или в ресторан на крыше, чтобы меня там вусмерть упела какая-нибудь будущая примадонна? Или — в гости?» «В гости» на языке Гарленда означало навестить Мирабель. Мирабель Уолмсли уже почти три месяца была его невестой и осталась в городе, чтобы помочь отцу принять какого-то знатного гостя. Юный счастливчик зевнул и перевернулся на другой бок, зевнул опять и сел, с третьим зевком он поднялся на ноги. «Пойду к Мирабель. Надо же размяться».
Приняв окончательное решение, он отправился к себе в комнату, где битых полчаса переодевался, тут же потел и снова переодевался. Наконец он выбрался из своей резиденции, сияя безупречностью костюма, и побрел по Пятой авеню в сторону Бродвея. Весь город высыпал на улицы. Пока Гарленд шел по ярко освещенной улице, навстречу ему попадались группы и группки одетых в лен и хлопок, смеющихся и болтающих, курящих и улыбающихся, и все они просто изнемогали от жары.
У самого крыльца дома Мирабель Гарленд вдруг остановился как вкопанный. «Боже, — подумал он, — совсем вылетело из головы! Герцог Дунсинлейнский, или Артреллейнский, или Еще-какой-то-там-лейнский должен был приехать сегодня к папочке Мирабель. Какой ужас! Но ведь я уже три дня не видел Мирабель». Он вздохнул, помедлил в нерешительности, но все-таки поднялся по ступенькам и нажал кнопку звонка.
Не успел он войти, как видение из его снов выпорхнуло ему навстречу в страшном смятении.
— О, Додди! Случилось нечто ужасное, — воскликнуло оно. — Герцог час назад вышел из дому. Никто из служанок не видел, как он уходил. Он просто исчез! Ты должен его отыскать. Он, наверное, потерялся — потерялся в незнакомом городе! — Мирабель в очаровательном отчаянии ломала руки. — О, если он не найдется, я умру — ведь на улице такая жара. У него непременно будет солнечный, или нет — лунный удар. Умоляю, найди его. Мы уже звонили в полицию, но это не помогло. Скорее! Сделай же что-нибудь! О, Додди, я вся на нервах!
«Додди» сунул руки в карманы и вздохнул. Потом надел шляпу, вздохнул снова и направился к дверям. Его невеста с горестным личиком бросилась за ним.
— Как только найдешь, сразу же веди его сюда. О, Додди, ты мой спаситель!
Спаситель снова испустил вздох и быстро вышел, но на крыльце остановился и задумался: «Н-да… дурость какая! Рыскать по Нью-Йорку за французским герцогом. Безумие! Ну что тут прикажете делать? Что же делать?» Он помедлил на пороге, а потом толпа понесла его к Бродвею. «Так, подумаем. Нужен план действий. Не стану же я ходить и спрашивать всех встречных и поперечных, не герцог ли он… этот… как его?.. Ну вот, забыл! И как он выглядит, не знаю. Наверное, он и по-английски-то не говорит. Черт бы побрал эту аристократию!».
Додсон Гарленд брел без всякой цели, запаленный и сбитый с толку. Ну почему он не спросил у Мирабель, как зовут этого герцога и хоть какие-то его приметы? Теперь-то было уже поздно ругать себя за промахи. Но как только он вышел на Бродвей, внезапно план сложился сам собой: «Поищу-ка я по ресторанам». Додсон решил начать с «Шерри» и прошел с полквартала, но тут его осенило: и фотографию герцога, и его имя обязательно напечатали в какой-нибудь вечерней газете.
Он тут же купил газету и принялся искать фотографию, но тщетно. Молодой человек не сдавался. И где-то на седьмой раз ему повезло: «Герцог Маттерлейнский прибывает с визитом в дом американского миллионера». А вот и сам герцог — в пенсне и бакенбардах — грозно взирает на Гарленда со страницы. Гарленд облегченно вздохнул, пристально вгляделся в изображение, дабы запечатлеть его в памяти, и сунул газету карман.
— Итак, за дело, — пробормотал Додсон, промокая потный лоб. — Полцарства за герцога!
Через пять минут он вошел в «Шерри», сел за столик и заказал имбирного пива. Вокруг была обычная для летнего вечера публика — неугомонная, шумная, разгоряченная докрасна и загорелая. Как всегда, рекой лилось шампанское со льдом и казалось теплее, чем воздух. Однако герцога там не было. Додсон со вздохом поднялся и пошел в «Дельмонико» и «Мартин», везде употребив по бокалу имбирного пива.
«Пожалуй, надо бы поменьше пить, — подумал он, — а то опьянею раньше, чем найду Его Зловредное Высочество».
В своих утомительных поисках Гарленд обошел больше ресторанов и гостиниц, чем мог себе представить. Иногда ему казалось, что он попал в оазис, но это был только мираж. Додсон проглотил столько имбирного пива, что при ходьбе на него накатывали приступы морской болезни, но он брел дальше, разгоряченный и усталый, и делался, как сказала бы Алиса из Страны чудес, «все устатее».
Его сознание угрюмо и упрямо зациклилось на лице герцога. Пока он шел из гостиницы в кафе, из кафе в ресторан, герцогские бакенбарды накрепко втемяшились ему в мозги. Когда Гарленд начал поиски, часы Сити-Холла показывали половину девятого, а сейчас было уже четверть одиннадцатого, воздух раскалился, и дышать было совершенно нечем. Гарленд побывал везде, где можно пропустить стаканчик. Он проверил аптеки, посетил четыре театра, раздал кучи чаевых, показывая герцогский портрет. Деньги иссякли, настроение понизилось, зато температура торжественно и величаво воспарила ввысь.
В конце концов на одной из парковых аллей, куда Гарленд свернул, чтобы сократить путь, ему попался на глаза мужчина, собравшийся прикурить. Вспыхнул спичечный огонек, озаряя бакенбарды. Гарленд резко остановился и замер, холодея от мысли, что это не герцог. Мужчина закурил еще одну сигарету. Сомнения улетучились — те же баки, то же пенсне, и лицо точь-в-точь из газеты.
Гарленд направился к герцогу. Тот обернулся, взглянул на Гарленда и пошел в противоположную сторону. Гарленд пустился бегом, мужчина оглянулся через плечо и тоже побежал. Гарленд замедлил ход. Беглец тоже сбавил скорость. Так, не меняя дистанции, они вышли к Бродвею, и мужчина пошел на север. В сорока шагах позади него с вялым упорством плелся Гарленд, шляпы на нем не было — потерялась где-то на аллее.
Эта гонка с преследованием продолжалась еще кварталов восемь. Затем герцог что-то шепнул полицейскому, и, как только охваченный охотничьим ражем Гарленд оказался в цепких объятиях синего мундира, герцог тут же бросился наутек. В ярости Гарленд стукнул полицейского так, что оглушил его. Потом Гарленд бросился вдогонку и, промчавшись три квартала, восстановил прежнюю дистанцию. Еще пять кварталов герцог бежал, то и дело озираясь через плечо, в шестом он остановился. Гарленд решительно направился к нему. Человек с бакенбардами стоял под фонарем. Гарленд подошел и положил руку ему на плечо:
— Ваша милость…
— Чево нада? — произнес герцог с хорошо узнаваемым истсайдским выговором.
Гарленд оторопел.
— Щас будет те милость, — пригрозили бакенбарды. — Я б за милую душу тебя отметелил, ты, я гляжу, шишка, жаль, сам вот тока откинулся. Слушай сюда. У тебя две секунды, чтоб свалить! Давай линяй!
Гарленд слинял. Удрученный и сокрушенный, он побрел к дому Мирабель. Надо было, по крайней мере, достойно завершить это унизительное испытание, и полчаса спустя Додсон Гарленд позвонил в дверь. Его одежда прилипла к телу, будто мокрый купальный костюм.
В дверях стояла Мирабель — свежая и восхитительная.
— О, Додди! — воскликнула она. — Спасибо тебе огромное, Герцог нашелся! — И она протянула к нему руки, нежно сжимавшие крошечного белого пуделя. — Он вернулся через десять минут после твоего ухода. Малыш Герци просто увязался за почтальоном.
Гарленд сел прямо на ступеньку:
— Но как же герцог Маттерлейнский?
— А, он приезжает завтра, — сказала Мирабель, — ты обязательно должен прийти и познакомиться с ним.
— Боюсь, я не смогу, — ответил Гарленд и, покачиваясь, встал, — у меня уже назначена встреча.
Он помешкал немного, болезненно улыбнулся и зашагал по раскаленной мостовой, залитой лунным светом.
Тень лаврового венка[82].
[82].Сцена представляет собой интерьер парижского винного погребка. По периметру вдоль стен громоздятся ряды бочек, уложенных, словно дрова в поленнице. Низкий потолок увешан паутиной. Послеполуденное солнце удрученно сочится сквозь единственное зарешеченное окошко на заднем плане. Две двери по обе стороны сцены: одна, тяжелая и мощная, открывается на улицу, дверь по левую сторону ведет в какое-то внутреннее помещение. Посреди комнаты стоит широкий стол, позади него вдоль стен выстроились столики поменьше. Над главным столом висит корабельный фонарь.
Пока поднимается занавес, слышен стук в наружную дверь, причем довольно нетерпеливый, — и почти сразу же из соседней комнаты выходит торговец вином Питу и шаркает к двери. С виду он — старик с неопрятной бородой и в замызганных вельветовых штанах.
П и т у. Иду, иду… Держитесь там!
Стук стихает. Питу отпирает дверь, и она распахивается настежь. Входит человек в цилиндре и плаще с пелериной. Жаку Шанделю около тридцати семи, он высок и холён. У него ясный, проницательный взгляд, гладко выбритый острый волевой подбородок и манеры человека, привыкшего всегда добиваться успеха, готового добровольно трудиться не покладая рук и во что бы то ни стало. По-французски он говорит с диковинным акцентом, как человек, знающий язык с младых ногтей, но чье произношение утратило выразительность за долгие годы пребывания вдали от Франции.
П и т у. Здравствуйте, мсье.
Ш а н д е л ь (с любопытством оглядывая хозяина). А вы, вероятно, мсье Питу?
П и т у. Да, мсье.
Ш а н д е л ь. А! Мне говорили, что в это время всегда можно застать вас в магазине. (Снимает накидку и бережно вешает на спинку стула.) И еще мне сказали, что вы сможете мне посодействовать.
П и т у (растерянно). Я могу посодействовать вам?
Ш а н д е л ь (устало присаживаясь на деревянный стул у стола). Да, я в этом городе чужак — теперь. Мне нужно разузнать об одном человеке — человеке, умершем много лет тому назад. Мне сообщили, что вы — старейший местный житель. (Слабо улыбается.).
П и т у (весьма польщенный). Возможно… Впрочем, есть и постарше меня. (Усаживается за стол напротив Шанделя.).
Ш а н д е л ь. Вот что привело меня к вам. (Он доверительно наклоняется к Питу через стол.) Мсье Питу, я пытаюсь найти потерянный след моего отца.
П и т у. Понятно.
Ш а н д е л ь. Он скончался где-то в вашей округе около двадцати лет назад.
П и т у. Он был убит, мсье?
Ш а н д е л ь. Боже мой, нет! Что заставило вас так подумать?
П и т у. Я подумал — в этом районе, двадцать лет тому, аристократ…
Ш а н д е л ь. Мой отец не был аристократом. Насколько я помню, его последнее место службы — официант в каком-то забытом кафе. (Питу бросает быстрый взгляд на одежду Шанделя, и на лице его читается изумление.) Полно, я все объясню. Я покинул Францию двадцать восемь лет назад и уехал со своим дядей в Штаты. Мы отплыли на эмигрантском корабле, если вы знаете, что это такое.
П и т у. Да, я знаю.
Ш а н д е л ь. Родители мои остались во Франции. Я помню о своем отце лишь то, что он был маленького роста, чернобород и страшно ленив. Насколько я помню, единственное доброе дело, которое когда-либо совершил отец, — он учил меня читать и писать. Где он подцепил этот дар, я понятия не имею. Прожив в Америке пять лет, мы как-то повстречали вновь прибывшего земляка, который рассказал, что мои родители умерли. Вскоре умер мой дядя, и я был слишком занят, чтобы горевать о родителях, и так уже полузабытых. (Он помолчал.) Ну, короче говоря, я преуспел и…
П и т у (почтительно). Мсье богат… Как странно… очень странно.
Ш а н д е л ь. Питу, наверное, вам кажется странным, что я вломился к вам теперь, в эту пору, ища след своего отца, который полностью исчез из моей жизни двадцать лет назад.
П и т у. О, я так понял, вы сказали, что он помер.
Ш а н д е л ь. Да, он мертв, но, (колеблется) интересно знать, поймете ли вы, если я вам расскажу, зачем я здесь.
П и т у. Да, наверное.
Ш а н д е л ь (очень серьезно). Мсье Питу, в Америке у всех мужчин, которых я встречаю, у всех женщин, с которыми я знаком, — у всех людей были отцы. Одни стыдятся своих отцов, другие гордятся ими. Отцы в позолоченных рамах, отцы в семейном чулане, отцы Гражданской войны и отцы острова Эллис.[83] А у некоторых были даже деды!
П и т у. У меня был дед, я его помню.
Ш а н д е л ь (перебивает). И вот, я хотел бы увидеться с теми, кто знал отца, кто с ним говорил. Я хочу узнать его ум, его жизнь, его суть, (порывисто) я хочу почувствовать его, я хочу его понять.
П и т у (перебивает). Как его звали?
Ш а н д е л ь. Шандель, Жан Шандель.
П и т у (тихо). Я его знал.
Ш а н д е л ь. Знали?
П и т у. Он часто приходил сюда выпить — давным-давно, когда половина района назначала здесь рандеву.
Ш а н д е л ь (возбужденно). Здесь? Он бывал здесь? В этой комнате? Господи, тот самый дом, где он жил, снесли еще десять лет назад. За два дня поисков вы первая живая душа, которая, оказывается, была с ним знакома. Расскажите мне о нем все, ничего не скрывая.
П и т у. За сорок лет здесь много народу перебывало. (Качает головой.) Столько имен, столько лиц… Жан Шандель… ах, постойте-ка, Жан Шандель. Да-да, главное, что я припоминаю о вашем отце, что он был… э-э…
Ш а н д е л ь. Говорите.
П и т у. Горьким пьяницей.
Ш а н д е л ь. Пьяницей? Так я и предполагал. (Он подавлен, но тщетно пытается не показывать этого.).
П и т у (погружаясь в море воспоминаний). Помню, однажды июльской воскресной ночью — ночью жаркой, как печка, — ваш папаша чуть не зарезал Пьера Кору за то, что тот выпил его кружку хереса.
Ш а н д е л ь. Ах!
П и т у. И вот еще — ах да… (возбужденно вскакивает) я это как сейчас вижу. Ваш отец играет в «очко», его обвиняют в мухлеже, а он разбивает Клавину подбородок табуреткой и швыряет в кого-то бутылку, а Лафуке всаживает ему нож в легкое. Он так и не выдюжил. Это случилось… случилось за два года до его смерти.
Ш а н д е л ь. Значит, он был шулером и его зарезали. Господи, и ради этого открытия я пересек океан!
П и т у. Нет-нет, я никогда не верил, что он шулер. Его оболгали…
Ш а н д е л ь (пряча лицо в ладонях). И это все? (Его плечи вздрагивают, а голос прерывается.) Я едва ли надеялся, что он был святым, но… но он, видимо, был отпетым мерзавцем.
П и т у (положив руку на плечо Шанделя). Полно, полно, мсье, что-то я слишком разболтался. То были дикие времена. Чуть что — хватались за ножи. Ваш отец… постойте-ка! Хотите увидеть троих его друзей, его лучших друзей? Они-то расскажут вам побольше моего.
Ш а н д е л ь (мрачно). Его друзей?
П и т у (снова вспоминая). Их было четверо. Трое из них все еще здешние завсегдатаи — придут и сегодня, а ваш отец был четвертым, и они садились вот за этот столик, вели разговоры и выпивали. Посетители наши над ними потешались, называли их «академики-хохмачи». Вечера напролет они просиживали тут. Сгрудятся в восемь, а в одиннадцать вывалятся на воздух…
Распахивается дверь, и входят трое. Первый — Ламарк — высокий и тощий, с редкой всклокоченной бородкой. Второй — Дестаж — низенький и толстый, у него белая борода и лысина. Третий — Франсуа Меридьен — стройный, черные волосы с проседью, маленькие усики. У него печально-безвольное лицо с маленькими глазками и покатым подбородком. Он очень взволнован. Все трое с немым любопытством поглядывают на Шанделя.
П и т у (широким движением руки указывая на всех троих). А вот и они, мсье. Они могут вам поведать больше, чем я. (Обращаясь к вошедшим.) Господа, этот джентльмен жаждет выспросить вас о…
Ш а н д е л ь (поспешно встает и перебивает Питу). Об одном друге моего отца. Питу сказал, что вы его знали. Кажется, его звали Шандель.
Трое одновременно вздрагивают, а Франсуа начинает нервно смеяться.
Л а м а р к (после паузы). Шандель?
Ф р а н с у а. Жан Шандель? Так у него был еще какой-то друг, кроме нас?
Д е с т а ж. Вы уж простите меня, мсье, но это имя никто, кроме нас, не упоминал вот уже двадцать два года.
Л а м а р к (пытается держаться с достоинством, но все равно смотрится немного забавно). И упоминаем мы его с благоговением и трепетом.
Д е с т а ж. Ламарк, может, чуточку преувеличил, (очень серьезно) Жан был нам очень дорог. (Снова слышен нервный смешок Франсуа.).
Л а м а р к. Но что именно тот мсье хотел бы узнать?
Шандель жестом приглашает их сесть. Они рассаживаются за большим столом, и Дестаж принимается набивать трубку.
Ф р а н с у а. Ба! Да нас опять четверо!
Л а м а р к. Идиот!
Ш а н д е л ь. Эй, Питу, налейте-ка всем вина. (Питу кивает и, шаркая, удаляется.) Итак, мсье, расскажите мне про Шанделя. Поведайте, что он был за личность.
Ламарк безучастно смотрит на Дестажа.
Д е с т а ж. Ну, он был… он нравился людям.
Л а м а р к. Не всем.
Д е с т а ж. Но нам он нравился. Кто-то считал его лизоблюдом. (Шанделя передергивает.) Он был рассказчик отменный, и если хотел, то мог увлечь беседой весь этот погребок. Но он предпочитал разговоры с нами.
Входит Питу с бутылками и бокалами, откупоривает бутылки и ставит их на стол. Затем уходит.
Л а м а р к. Он был образован. Как бог знает кто!
Ф р а н с у а (осушает бокал и наливает снова). Он знал все на свете, мог рассказать что хочешь — он часто читал мне стихи. И какие стихи! А я слушал и мечтал…
Д е с т а ж. Он и сам рифмовал и пел свои стихи под гитару.
Л а м а р к. Он нам рассказывал про мужчин и женщин в истории — про Шарлотту Корде, про Фуке и Мольера, про святого Людовика и Мамина, про душителя, и про Карла Великого и мадам Дюбарри, и про Макиавелли, и про Джона Ло, и Франсуа Вийона…
Д е с т а ж. Вийон! (Воодушевленно.) Он обожал Вийона. Он мог рассказывать о нем часами.
Ф р а н с у а (доливая вина). А потом как напьется вусмерть, так орет: «А ну, кто на меня!» — как вскочит на стол и давай крыть всех свиньями и свинским отродьем. Ага! А то сграбастает стул или стол, и тогда — святые угодники! Но в такие вечера нам крепко доставалось.
Л а м а р к. А еще, бывало, скинет шапку, возьмет гитару и идет на улицы петь. И пел что-то про луну.
Ф р а н с у а. А еще про розы и Вавилонские башни из слоновой кости, и о старинных придворных дамах, и о «молчаливых аккордах, плывущих от океана к луне».
Д е с т а ж. Вот почему он всегда был без гроша. Жан был блестящий и умный, если уж трудился, то трудился как проклятый, но он вечно был пьян, день и ночь.
Л а м а р к. Он частенько неделями жил на одном только спиртном.
Д е с т а ж. Под конец по нему уже тюрьма плакала.
Ш а н д е л ь (зовет). Питу! Еще вина!
Ф р а н с у а (бурно). И мне! Он меня больше всех любил. Часто говаривал, что я — дитя, и обещал учить меня уму-разуму. Только умер, так и не начавши.
Входит Питу с очередной бутылкой вина. Франсуа нетерпеливо хватает ее и наполняет свой бокал.
Д е с т а ж. А потом этот проклятый Лафуке проткнул его ножом.
Ф р а н с у а. Но Лафуке-то я прибрал. Стоял он как-то пьяный на мосту через Сену…
Л а м а р к. Заткнись же, дурак, ты…
Ф р а н с у а. Я толкнул его, и он пошел на дно — на самое дно, и той же ночью ко мне во сне пришел Шандель и поблагодарил меня.
Ш а н д е л ь (содрогнувшись). Как долго — сколько лет он приходил сюда?
Д е с т а ж. Шесть или семь. (Мрачно.) Ходил — да весь вышел.
Ш а н д е л ь. И он забыт. Ничего от него не осталось. И никто о нем больше не вспомнит.
Д е с т а ж. Воспоминания! Фу! Потомки — они такие же шарлатаны, как самый предвзятый театральный критик, лижущий задницу актерам. (Нервно крутит бокал туда-сюда.) Боюсь, вы не осознаете, что мы чувствовали к Жану Шанделю — и Франсуа, и Ламарк, и я, — мы обожали его, он был для нас больше чем гений…
Ф р а н с у а (сипло). Как вы не поймете, что он за нас — в огонь и в воду.
Л а м а р к (вскакивает в волнении и ходит взад и вперед). Кто такие были мы? Трое несчастных мечтателей — ничего не смыслившие в искусстве, практически неграмотные. (Он ожесточенно поворачивается к Шанделю и говорит почти угрожающе.) Можете ли вы себе представить, что я не умел ни читать, ни писать? Что в прошлом вот этот самый Франсуа, при всех его красивых речах, был податлив, как вода, а умишком мелок, будто…
Франсуа гневно вскакивает.
Л а м а р к. Сядь.
Франсуа садится, ворча.
Ф р а н с у а (после паузы). Но вы должны знать, мсье, у меня есть способность к… к… (беспомощно) не могу назвать — к восприятию, художественное, эстетическое чутье — назовите это, как вам угодно. Слабый — да, почему бы и нет? Вот он — я, и у меня ни малейшего шанса выстоять во враждебном мире. Я лгу… я, может, краду… я напиваюсь… я…
Д е с т а ж наполняет бокал Франсуа.
Д е с т а ж. Хватит, выпей и заткнись! Ты утомляешь господина. Это его слабая сторона, бедный малыш.
Шандель, который не пропустил ни слова, резко придвинул свой стул к Дестажу.
Ш а н д е л ь. Но вы сказали, что отец был для вас более чем близким другом, что это значит?
Л а м а р к. Не понимаете?
Ф р а н с у а. Я… я… он помог…
Дестаж наливает еще вина и протягивает ему.
Д е с т а ж. Понимаете, он — как бы это сказать? — он выражал нас. Можете ли вы вообразить душу, подобную моей, душу невероятно лирическую, чувствительную, но необработанную. Можете ли представить, какой бальзам, какое лекарство, все-все сошлось воедино для меня в наших с ним разговорах. Они были для меня всем. Я мучительно искал фразу, чтобы выразить миллион своих стремлений, а ему хватало одного-единственного слова.
Л а м а р к. Вам не скучно, мсье?
Шандель мотает головой, достает портсигар, выбирает сигарету и прикуривает.
Л а м а р к. Перед вами, мсье, три крысы, три исчадья канализации, предназначенные природой, чтобы жить и умереть в грязных канавах, в которых они родились. Но вот эти три крысы в одном отличаются от прочих порождений канализации — у них есть глаза. Ничто не заставит их покинуть канализацию, ничто не поможет им уйти, кроме этих глаз, — и вот является свет. Он приходит и уходит, а мы по-прежнему крысы — мерзкие крысы, — и тот, кто утратил свет, снова слепнет…
Ф р а н с у а (бормочет сам себе).
Закатный луч плещется в остатках вина в бокале, который Франсуа держит обеими руками. Вино искрится и переливается. Франсуа смотрит на это, вздрагивает и опрокидывает бокал. Вино растекается по столу.
Д е с т а ж (оживленно). Пятнадцать-двадцать лет назад он сидел там, где сидите вы, — маленький, большеголовый, черноглазый и вечно сонный.
Ф р а н с у а (с закрытыми глазами, протяжно). Вечно сонный, сонный, со…
Ш а н д е л ь (мечтательно). Он был поэтом, который не допел свою песнь, венками из пепла увенчано его чело. (В его голосе звенит торжественная нота.).
Ф р а н с у а (разговаривает во сне). Ну что, Шандель, ты сегодня остряк или меланхолик, глупец или пьянчуга?
Ш а н д е л ь. Господа, становится уже поздно. Мне пора. Пейте сколько хотите. (Воодушевленно.) Пейте, пока у вас не начнут заплетаться язык и ноги, до потери сознания. (Бросает чек на стол.).
Д е с т а ж. Эй, юноша!
Шандель надевает пальто и цилиндр. Питу приносит вино и наполняет бокалы.
Л а м а р к. Выпейте с нами еще, мсье.
Ф р а н с у а (во сне). Тост, Шандель, скажи тост.
Ш а н д е л ь (поднимает бокал). Тост.
Лицо его слегка раскраснелось, а рука не очень крепка. Теперь он кажется гораздо в большей степени галлом, чем когда вошел в погребок.
Ш а н д е л ь. Я пью за того, кто мог бы стать всем и был ничем, кто умел петь, но только слушал, кто мог видеть солнце, но лишь глядел на угасающие угли, кто носил на челе лишь тень лаврового венка…
Остальные встают, даже Франсуа, которого неодолимо качает.
Ф р а н с у а. Жан, Жан, не уходи… не надо… пока я, Франсуа… ты не можешь меня оставить… я буду так одинок… одинок… одинок (Голос его становится все громче.) Господи! Парень, как ты не понимаешь, ты не имеешь права умирать. Ты — моя душа.
Какое-то мгновенье он стоит, а потом валится поперек стола. Вдалеке сквозь сумерки горестно вздыхает скрипка. Последний луч заката гладит затылок Франсуа. Шандель открывает дверь и выходит.
Д е с т а ж. Прежние времена проходят мимо, и прежняя любовь, и прежний дух. Où sont les neiges d’antan?[84] Мне кажется, (неуверенно запинается, потом продолжает) я достаточно далеко продвинулся и без него.
Л а м а р к (мечтательно). Достаточно далеко.
Д е с т а ж. Твою руку, Жак! (Пожимают друг другу руки.).
Ф р а н с у а (вскидывается). Вот он — я… тоже… ты меня не оставишь. (Поникает.) Мне надо еще… всего один бокал… всего один…
Свет постепенно гаснет, и сцена исчезает в темноте.
Занавес.
Испытание[85].
[85].I.
Четырехчасовое солнце, как обычно, нещадно палило над широко раскинувшимися окрестностями Мэриленда, выжигая бесконечные долины, припудривая извилистую дорогу светящейся мелкой пылью и сверкая в каждой черепице неказистой монастырской кровли. А на сады оно проливало жар, сушь, лень, и с нею, вероятно, приходило какое-то тихое чувство довольства, прозаическое и радостное. И стены, и деревья, и песчаные дорожки, казалось, лучились навстречу ясному безоблачному небу, возвращая ему жаркий зной позднего лета, и все же они смеялись и иссыхали радостно. Этот час дарил какое-то необъяснимое ощущение уюта и фермеру на соседнем поле, утиравшему лоб возле своей жаждущей лошади, и брату-конверзу,[86] открывавшему коробки позади монастырской кухни.
По берегу ручья бродил юноша. Он уже полчаса ходил туда и обратно. И брат-конверз вопрошающе поглядывал на него всякий раз, когда тот проходил мимо, бормоча на ходу молитву. Он всегда особенно труден, этот час перед принятием первых обетов.
Восемнадцать лет, целый мир позади. Много таких же точно повидал брат-конверз, кто-то был бледен и взвинчен, кто-то — угрюм и полон решимости, кто-то отчаивался. Потом, когда часы отбивали пять, обеты принимались, и новички испытывали облегчение. Это был тот самый час по всей округе, когда мир казался сияюще-очевидным, а монастырь — расплывчато-бессильным. Брат-конверз сочувственно покачал головой и прошел мимо.
Юноша опустил взгляд в молитвенник. Он был очень молод, лет двадцать — не более, а его взъерошенные черные волосы придавали ему еще более мальчишеский вид. Его спокойное лицо окрасил легкий румянец, а губы беспрестанно шевелились. Юноша не волновался. Казалось, он всегда знал, что станет священником. Два года назад он ощутил неясную, трепещущую, необыкновенную способность видеть небесное во всем, и это было мягкое, доброе предупреждение, что весна его жизни близится. Он дал себе волю противостоять влечению.
Но год учебы в колледже и четыре месяца за границей только укрепили в нем сознание собственного предназначения. Сомнений почти не осталось. Поначалу он терзался тысячами безымянных страхов из-за того, что связывает себя. Он считал, что любит этот мир. В панике он еще боролся, но все более в нем крепла уверенность в том, что последнее слово уже сказано. Он понял свое призвание свыше и, будучи не робкого десятка, решил стать священником.
Весь долгий месяц послушничества он метался между глубокой, почти исступленной радостью и той же неясной мукой любви к жизни и осознания всего, чем он жертвовал. Будучи у родителей любимым чадом, он был взращен в гордости и уверенности в своих способностях, с верой в свою судьбу. Перед ним были открыты все двери — удовольствия, путешествия, юриспруденция, дипломатическая карьера. Когда три месяца назад он пришел в библиотеку и сказал отцу, что собирается стать священником ордена иезуитов, разразилась семейная сцена, а потом со всех сторон посыпались письма от друзей и родственников. Они внушали ему, что причиной его побега от многогранной юной жизни стала сентиментальная идея самопожертвования, мальчишеская мечта. Месяц он слушал горькие мелодраматические трюизмы, обретая отдохновение лишь в молитве, зная о спасении и веруя в него. И напоследок он пережил самое трудное сражение — битву с самим собой. Его глубоко печалили отцовское разочарование и материнские слезы, но он знал, что время их утешит.
И вот теперь осталось всего полчаса — и он примет обет, который велит ему всю жизнь, без остатка, посвятить служению. Восемнадцать лет учения — восемнадцать лет, когда каждая его мысль, каждая идея будет ему продиктована, когда его индивидуальность, его психическое эго и плотская суть будут стерты и он исполнится силы и твердости, чтобы трудиться, трудиться и трудиться. Он чувствовал себя гораздо спокойнее и счастливее, чем несколько последних дней и даже месяцев. Что-то в этом свирепом, пульсирующем жаре солнца уподобилось его собственной душе, сильной в решении мужественно внести свою лепту в дело, в самое великое дело. Он испытывал подъем оттого, что избран, его бесспорно выделили, его настойчиво призывали. И он ответил на призыв. Казалось, что слова молитвы, словно потоки, наполняли русла его мыслей, приподнимая его тихо и безмятежно, и улыбка теплилась в его глазах. Все казалось таким простым. Вся жизнь действительно заключалась в молении. Юноша бродил туда и обратно. И внезапно что-то произошло. Впоследствии он не мог толком описать, что это было, только нечто подспудное прокралось в его молитву, что-то непрошеное, чужеродное. Какое-то мгновение он еще произносил слова молитвы, а потом она, похоже, воплотилась в какую-то музыку. Он поднял глаза и вздрогнул — там, вдалеке, по пыльной дороге брела группа чернокожих рабочих и пела. Они пели старую, давно знакомую песню.
И вспыхнуло в сознании то, чего прежде не было. Он ощутил некое раздражение против тех, кто вторгся в его уединение в такой час, и не потому, что они были просты и примитивны, но потому, что они смутно тревожили его. Он знал эту песню издавна. Няня пела ее вполголоса в сказочную пору его детства. В жаркие летние послеобеденные часы он частенько тихо наигрывал ее на банджо. Она всколыхнула столько воспоминаний: месяцы на морском берегу, на раскаленном пляже, и суровое колыхание океана вокруг него, и он сам, возводящий песчаные замки вместе с двоюродной сестрой. Летние сумерки на просторной лужайке возле дома, где он ловил светлячков, а ночной бриз приносил эту мелодию из негритянских кварталов. Потом, с новыми словами, она заменила серенаду, но теперь — теперь с этой частью его жизни покончено, и все-таки ему мерещится девушка с ласковыми глазами, постаревшими от большого горя, ждущими, ждущими всегда. Ему казалось, он слышит зовущие голоса, детские голоса. А потом вокруг него завертелся город, деловитый, полный людского гомона, а семья, какой она уже никогда не будет, манила его в свое лоно.
И вот иная музыка проникла в подсознание: дикая, бессвязная, иллюзорная и рыдающая, словно вопль сотни скрипок, но вопль ясный и слаженный. Искусство, красота, любовь и жизнь проходили перед ним, словно панорама, экзотическими жаркими ароматами мира-страсти. Он видел сражения и войны, где-то развевались знамена, голоса славили короля — но сквозь все это на него глядели нежные и грустные глаза девушки, которая теперь стала женщиной.
Музыка сменилась еще раз. Звук был низкий и печальный. Казалось, юноша стоит перед воющей толпой, которая его обвиняет. Дым снова курится вокруг тела Джона Уиклифа,[87] монах преклонил колени пред аналоем и хохочет, потому что у бедняков нет хлеба, снова отравленное кольцо Александра VI[88] впивается в руку его брата, а инквизиторы в черных одеяниях хмурятся и перешептываются. Три великих человека говорят, что Бога нет, и, кажется, слышен крик миллионов голосов: «Почему? Почему? Должны ли мы верить?» А потом ему чудятся, как из магического кристалла, крики Гексли, Ницше, Золя, Канта: «Я не буду!»… Он видит Вольтера и Шоу, одержимых холодной страстью. Голоса вопрошают: «Почему?» И грустные девичьи глаза вглядываются в него с бесконечной тоской.
Он был теперь в пустоте над миром — и всё, объединившись, окликало его. Он не мог молиться. Раз за разом он бездумно и бессмысленно твердил: «Господи, помилуй, Господи, помилуй». Минуту, которая длилась вечность, он дрожал в пустоте, а потом что-то оборвалось. Они все еще были здесь, но что-то случилось с девичьими глазами, вокруг рта заострились жесткие линии, а ее страсть казалась мертвенной и грубой.
Он молился, и постепенно туча рассеивалась, образы таяли, превращались в тени. Казалось, сердце его замерло на мгновение, и вот он снова стоял на берегу, а колокол благовестил пять часов.
Преподобный игумен сошел с крыльца и приблизился к нему:
— Пора, сын мой.
— Да, отче, я иду.
II.
Послушники безмолвно заполнили придел и молились, преклонив колени. Святое причастие в блестящей дароносице возвышалось на алтаре среди зажженных свечей. Воздух был густой, насыщенный ароматом ладана. Вошедший опустился на колени рядом с остальными. Первый же аккорд «Магнификата»,[89] спетый невидимым хором наверху, заставил его вздрогнуть, он поднял глаза. Предзакатное солнце сочилось сквозь витражное окно с ликом святого Франциска Ксаверия[90] по левую сторону и озаряло красный орнамент на сутане стоявшего перед ним человека. Трое рукоположенных священников опустились на колени на алтаре. Над ними сияла огромная свеча. Он смотрел на это отрешенно. Послушник справа, перебиравший четки дрожащими пальцами, покосился на него. Лет двадцати шести, светловолосый, с серо-зелеными глазами, которые нервно метались по сторонам. Взгляды их встретились, и тот, кто постарше, глазами быстро указал на алтарную свечу, словно привлекая к ней внимание. Младший проследил за его взглядом и почувствовал, как по голове бегут мурашки и зудит кожа под волосами. Тот же непрошеный инстинкт, который полчаса назад испугал его на берегу, снова проявил себя. Дыхание его участилось. «До чего жарко в часовне! Здесь слишком жарко, и свечи неправильные… неправильные…» И вдруг все стало расплываться. Послушник слева подхватил его.
— Держись, — прошептал он, — а то они все отложат. Тебе лучше? Справишься?
Он слабо кивнул и повернулся к свече. Да, ошибки быть не могло. Нечто присутствовало здесь, это нечто забавлялось с тонкими язычками пламени, свернувшись на миг в веночек из дыма. Что-то враждебное находилось в часовне, у самого Божьего алтаря. Он чувствовал, как озноб пробирает его, хотя знал, что в часовне тепло. Душу его, казалось, парализовало, но он не спускал глаз со свечи. Он знал, что должен следить за ней. И никто больше не сделает этого. Ему нельзя ни на минуту отрывать от нее взгляд. Строй послушников встал, и он тоже механически поднялся на ноги.
— Per omnia saecula, saeculorum. Amen.[91].
Он внезапно ощутил, как что-то телесное его покинуло — его последний земной оплот. Он понял, что это было: послушник слева ушел прочь, опустошенный и дрожащий. А потом — началось. Нечто и прежде посягало на основы его веры, противопоставляя его ощущение мира ощущению Бога. Оно и прежде, как ему казалось, налетало на него со всей силой, но сейчас было иначе. Ему ни в чем не отказывали, ничего не предлагали. Чтобы описать это, лучше всего представить огромную тяжесть, которая придавила самую сердцевину его души, тяжесть, у которой нет ни психической, ни физической сущности. Весь духовный мир, зло во всех его проявлениях поглотило его. Он не мог ни думать, ни молиться. Как сквозь сон, он слышал голоса, поющие рядом с ним, но они были так далеко, гораздо дальше от него, чем когда бы то ни было. Он существовал в той плоскости, где нет молитвы, нет благодати, он понимал только, что вокруг него собрались дьявольские силы, где каждая свечка — исчадие адского огня. Он чувствовал, что в одиночку выступил против бесконечности искушения. Он не мог припомнить ничего похожего ни в собственном опыте, ни в чужом. Единственное, что он знал: один человек не снес этой тяжести и поддался, но он не должен… не должен. Он должен смотреть на свечу, смотреть и смотреть, пока сила, которая наполняет ее и ведет его к цели, не умрет для него навечно. Теперь — или никогда.
Казалось, он был лишен тела, но если и думал о чем-то, его внутренняя сущность была мертва. Это было что-то более глубокое, чем он сам, глубже всех его прежних чувств. А потом силы собрались для решающей схватки. Путь, избранный остальными послушниками, открылся ему. Он затаил дыхание и ждал, а потом нечто нанесло удар. Вечность и бесконечность добра, казалось, были повержены, сметены вечностью и бесконечностью зла. Казалось, он беспомощно влачится, прокладывая путь там, где, словно в черном бездонном океане, нет ни огонька, а волны все выше и выше, а небо все темнее и темнее. Волны влекли его к бездне, в омут вечного зла, и наугад, безрассудно и безнадежно, он вглядывался в пламя, которое казалось единственной черной звездой в небе отчаяния. И тут он почуял новое присутствие. Казалось, оно возникло слева, оно будто собралось и воплотилось в красном контуре, откуда ни возьмись. Теперь он знал. Это было витражное окно святого Франциска Ксаверия. Он душой приблизился, прижался к нему и с болью в сердце безмолвно воззвал к Богу.
Слова гимна набирали силу, словно триумфальная, ликующая песнь славы. Ладан окутал его мозг, наполнил самую его душу. Где-то лязгнули врата, и свечи на алтаре не стало.
— Ego te absolvo a peccatis tuis in nomine patris, filii, spiritus sancti. Amen.[93].
Группа послушников направилась к алтарю. Разноцветный витражный свет из окон сливался с пламенем свечей, и евхаристия, окутанная золотым нимбом света, показалась ему мистической и сладкой. И стало очень спокойно.
Иподьякон протянул ему Библию. Он возложил на нее правую руку.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа…
Завоевание Америки. (С точки зрения некоторых писателей)[94].
[94].Примечание. Последнее время все чаще в наших журналах встречаются утверждения, будто Германии ничего не стоит завоевать эту страну. «Так ли это?» — вопрошает «Тигр». Читайте, о, gentilissimo![95].
От редакции.
Мистер Фицчизкейк, написавший эту статью, не нуждается в представлении. Он занимал множество официальных постов, он участвовал в трех Трентонских облавах и целый год являлся депутатом Конгресса мусорщиков Бордентауна, и мы полагаем, что все изложенное им заслуживает доверия.
Американская Атлантическая флотилия пошла ко дну. Немцы приближались на трех тысячах судов и вот-вот должны были высадиться в Нью-Йорке. Флот под командованием адмирала фон Ноздрича осадил город. Ад кромешный воцарился в Великом городе, женщины и тенора метались в своих комнатах как угорелые, люди бросали все нажитое, а полиция от страха быть мобилизованной вот уже два месяца отсиживалась в Канаде. Кого же призвать к оружию, дабы восполнить бреши в армейских рядах?
Нью-йоркская команда по бейсболу окончила сезон во второй лиге, так что ее менеджер Макгроу утратил всякую надежду и подался в добровольцы. Из соображений безопасности курс молодого бойца проводили в вагоне метро. Ждать помощи от Бостона не приходилось, потому что они там выиграли вымпел Национального чемпионата и передовицы газет не упоминали о грозящей опасности. Генерал Макгроу держал оборону посреди Бруклина, ибо полагал, что даже немцы не захотят туда идти. И он оказался прав, но до него долетели три шальных пушечных ядра, пришлось удалиться с поля боя. Статую Свободы пустили в оборот, шесть миллионов ньюйоркцев попали в плен, немцы не дали им даже как следует подготовиться. Генералы фон Членбифштекс, Голодовкер и Сардельвиц собрались на совет в первую же ночь в кабачке «У Басти». Генерал Членбифштекс собирался атаковать генерала Брайана и его раританскую армию в Нью-Джерси; генерал Сардельвиц решил переправиться на пароме в Олбани, а потом в Канаду, куда три четверти граждан Соединенных Штатов, способных держать оружие, уже сбежали для заслуженного отдыха; ну а генерал Голодовкер с тридцатью отборными воинами будет осаждать Нью-Йорк. Генерал Членбифштекс на семичасовом экспрессе двинулся на Принстон, куда, по слухам, отступил Брайан. В то же время вся страна была занята войсками противника, за исключением части Нью-Джерси. Тихоокеанская эскадра, однако, осталась цела и невредима, она воспользовалась рыбацкими судами и отступила без потерь. Армия захватчиков быстро приближалась к городу, можно было видеть настоятелей, бегущих туда и оттуда, преимущественно — оттуда. Брайан выстроил армию в редакции «Тигра», они проголосовали пять к одному за смерть немецким оккупантам.
Наступил февраль. Боже правый! Помилуй Америку! Немцы продвигались. Они осадили Рокки-Хилл. Продвинулись еще дальше, колонны маршировали уже у старой мельницы, они миновали детский сад, оставив окраины далеко позади. Их соединения окружили химическую лабораторию и — Bei Reichstag, was ist?[96] Полярные каникулы и ядовитые газы из лаборатории поразили огромную армию одним махом! Давненько они не слышали звуков орудий, но сотрясение Полярных каникул ввергло их в панику. Кто-то сбежал в «Нассау». Но эта общага была закрыта. Кто-то поспешил в кабачок «У Джо». Обещание выплатить незначительную сумму по чеку добило их. Иные рванули в кафешку «Выпивоха», где малиново-зефирно-ореховые безе свели в могилу еще несколько сотен. Кто-то рухнул на скамейки Нассау-стрит. Свалились и те и другие, не выдержав встречи. Кто-то пытался устроить костюмированный парад вокруг Пушки, но престиж «Вигов» и «Клио» отбросил их на окраину. Впрочем, один остался, крича: «Я — Гиш, я коснулся Пушки». Армия Брайана выскочила из редакции «Тигра» и поразила его острием шутки — шутки, у которой борода росла много лет. Америка была спасена, спасена, СПАСЕНА, да спасена острой шуткой. Да, боги!
Обычное дело[97]. Роберт О’Хальник.
[97].Краткое содержание предыдущих глав.
Джон Брабант, приемный сын Жюля Брабанта, известного своими темными делишками купца из Южной Америки, прибывает в Нью-Йорк без гроша в кармане. Правда, у него при себе имеется шесть рекомендательных писем, одно из которых без подписи, без печати и, по правде сказать, без текста. Все пять, включая шестое, он вручает Джону Брабанту. Джон Брабант, молодой южноамериканец, влюбляется в прекрасную Бабетту Лефлёр, дочь Жюля Лефлёра, купца из Южной Америки.
После того как Жюль вручил четыре из шести рекомендательных писем, написанных Бабеттой Брабант к Жюлю Лефлёру, Джон начинает подозревать, что Джон, Жюль и Бабетта состоят в зловещем заговоре против Брабанта и Лефлёра. После вручения ненаписанного письма он понимает, что из пяти писем, которые Жюль, а возможно, и Бабетта отдали Брабанту, только одно является разгадкой тайны Лефлёра и его связи с Бабеттой.
В этот момент Жюль и Лефлёр встречаются в Центральном парке, и Жюль, вручая не то шестое, не то пятое письмо, обнаруживает, что Бабетта дала Брабанту письмо, но не то, которое Жюль вручил Джону. Сбитый с толку и, по сути, не осознавая важности третьего или четвертого письма, он однажды приглашает Брабанта на чай к себе в будуар. Брабант уверен, что некая зловещая связь с Лефлёром побудила Бабетту приехать из Южной Америки, где Джон прежде работал на подпольной фабрике Лефлёра.
Он садится на корабль, чтобы плыть в Южную Америку, и на борту встречает Брабанта, который плывет туда же с какой-то тайной миссией. Они решают объединить усилия и уничтожают второе письмо. Тем временем на том же судне не узнанный никем из них, переодетый стюардом Брабант везет на себе первое, третье и обрывок пятого рекомендательного письма. Когда они проплывают через Суэцкий канал, из Каира отчаливает шлюпка и на корабль садится Брабант. Четверо остальных пассажиров замечают его прибытие, но, опасаясь за сохранность четвертого и обрывка шестого письма, договариваются вообще не упоминать ни темные делишки, ни Южную Америку.
Тем временем Бабетта и Лефлёр по-прежнему находятся в Ньюпорте и все сильнее и сильнее влюбляются друг в друга. Лефлёр узнает об этом и, не желая, чтобы Бабетта оказалась втянута в роман с этим человеком, покидает свою подпольную фабрику и в сопровождении сотрудника по имени Брабант отправляется на север. Джордж встречает его в Трое в фирме «Дулонг и Петит», они спешно садятся на поезд и уезжают в Такседо-парк, чтобы там присоединиться к остальным и по пути захватить шестое письмо, если герцогиня его еще не написала. По приезде в Нью-Йорк они поселяются в «Рице» и бросаются на поиски Брабанта.
Бабетта в своем будуаре разбирает полотенца, когда дверь внезапно распахивается и входит Женевьева.
Глава XXXI.
У Ван Тайнов накрывали к чаю. На широкой лужайке раскидистые груши бросали тени на группы, слоняющиеся по трое или по четверо. Бабетта и Лефлёр уединились за столом в укромном уголке, солнечные зайчики прыгали по отполированному серебру чайного сервиза, и вот она поведала ему все. Когда она закончила рассказ, на миг воцарилась тишина, и он полез за сигаретами в маленькое перламутровое саше, висевшее у него на боку.
Он выбрал сигарету; чиркнул спичкой.
Она взяла ее у него.
Сигарета мгновенно вспыхнула.
— Ну? — улыбнулась она ему; ее глаза обрамляли длинные ресницы, которые вызвали восторженные похвалы Рембрандта прошлой осенью в Голландии.
— Ну… — уклончиво ответил он, сначала положил ногу на ногу, потом сменил ногу. Ту самую ногу, что часто заколачивала победные голы Гарварда на футбольном ристалище.
— Теперь-то ты видишь, что я не более чем игрушка, — вздохнула она, — а я хотела быть много большим для тебя. — Ее голос понизился до шепота.
— Но ты и была! — неистово воскликнул он. — Той памятной ночью, разве не так?
Она покраснела:
— Возможно.
— И еще раз, в лимузине Ченси Уиддкомбса, когда мы…
— Тише, — выдохнула она, — эти слуги не дадут побыть одним. О! Как я устала от той жизни, которую влачу. Иду завтракать — и что же я ем? Грейпфрут. Выезжаю — и куда же? Всегда в одно и то же самое место. Вижу ли я жизнь? Нет!
— Бедняжечка! — сочувственно отозвался он.
— Это чудовищно, — продолжала она, — ничего не есть, кроме пищи, носить лишь одежду, жить только здесь да в городе. — Грациозным жестом руки она указала в сторону города.
Повисло безмолвие. Апельсин скатился со стола в траву, потом снова вспрыгнул на стул и остался там лежать, оранжево-желтый в солнечном луче. Они наблюдали за ним, не говоря ни слова.
— Почему ты не можешь выйти за меня?.. — начал он.
— Нет, не надо снова об этом, — перебила она. — Думаешь, я смогу выжить на твои доходы? Чтобы мне жить у конюшни, где вонючие кони пахнут лошадьми. Нет, я эгоистка.
— Нет, ты не эгоистка, дорогая, — прервал ее он.
— Нет, эгоистка, — продолжала она. — Думаешь, я смогла бы повсюду сносить скрытые насмешки моих так называемых друзей? Да, они станут насмехаться, когда увидят меня в твоем убогом «саксоне». Нет, Гордон, утром я ездила в город по частям на двух автомобилях «пирс-эрроу». Я не могу иначе.
— Но, дорогая, — снова перебил он, — я…
— Нет, не извиняйся. Ты говоришь, что нам не нужна собственная ложа в опере. Мы можем сидеть и в партере. Но я могу спать только в ложе. А в партере мне придется все время бодрствовать, снося скрытые насмешки моих так называемых друзей. Да, они станут надо мной потешаться.
Минуту он размышлял, привычно звонко шлепая губами, как в те времена, когда они малышами играли вместе в Центральном парке, бывшем тогда его родовым имением.
Он взял ее руку в свою, в ту самую руку, выигравшую так много бейсбольных матчей за Йель, когда все его звали Красавчик Брабант и он был питчером. Он думал о тех жарких и томных днях минувшего лета, когда они читали друг другу вслух гиббоновскую «Историю Римской империи»[98] и трепетали от первых признаний в любви.
Миссис Ван Тайн, прихрамывая, вышла на лужайку, проковыляла по траве и споткнулась о чайный стол.
— А что это вы тут делаете, дорогуши? — спросила она ласково, но подозрительно. — Все вас ждут. — Она повернулась к Жюлю: — Все думают, что вы шутки ради спрятали мячи для поло, и страшно сердятся на вас.
Он устало усмехнулся. Какое ему дело до мячей для поло и прочих позолоченных погремушек мира, который он отринул навсегда!
— Они на кухне, — медленно выговорил он, — в ящике с мылом.
И он медленно побежал к тропинке своей знаменитой трусцой, которая сделала его капитаном команды бегунов в Принстоне.
Бабетта гневно обернулась к матери.
— Ты ранила его чувства! — закричала она. — Ты холодная и жестокая, корыстная и бессердечная, большая и толстая! — Она толкнула мать на чайный столик.
Солнце медленно скрылось из виду, и много позже после того, как другие одевались и раздевались к обеду, Бабетта сидела и смотрела, как апельсин катится вверх и вниз от лужайки к столу, и спрашивала, а что, если он, на свой собственный глупый лад, разгадал тайну мироздания?
Глава XXXII.
Покидая дом в сопровождении почтительного дворецкого, который нес чемоданы, Бабетта обернулась и увидела силуэт графини Джинавры, нарисовавшийся в дверном проеме.
— Счастливого пути! — крикнула графиня.
Лефлёр, разводя пары на своем «саксоне», ожидал у ворот. Она поставила ногу на переднее сиденье. Закутанная в меха, одеяла, накидки, шинели, старую дерюгу и хлопчатобумажный ватин, она в последний раз бросила взгляд на дом. Ослепительный фасад времен Седрика I был испещрен бликами, обозначавшими раннеанглийские окна. В проеме елизаветинских дверей стояла колониальная фигура Бабеттиной матери.
Дворецкий почтительно подтолкнул машину, и они покатили одни по длинному шоссе. Деревья клонились, словно отрезая им путь, однако выпрямлялись, стоило только героям продраться. Лефлёр, прижав ступней цилиндр, ощущал дикое возбуждение, когда они подпрыгивали как сумасшедшие вверх-вниз, туда-сюда, направляясь в город.
— Джон, — начала она, — я знаю… — она помедлила, словно задохнувшись, — что ты думаешь…
Ее голос понизился до шепота, потом сделался еще тише. Ничего нельзя было расслышать, кроме скрежета ее зубов по челюстям.
— Уййгх, — сказала она, когда они проезжали Бриджпорт.
И не ранее Гринвича она услышала его ответ:
— Сссфль.
Город был простым пятнышком, когда они пронеслись мимо. Он увеличил скорость. Прижавшись сзади к его плечу, она чувствовала глубокое, совершенное удовлетворение, нахлынувшее на нее. Вот это была настоящая жизнь, и даже более чем жизнь. Хлынувший холодный воздух охладил и напряг ее чувства. Жесткое, как хлыст, всё вокруг, вся ее жизнь проступили на фоне этой поездки. Она недоумевала, почему все на свете не решается вот так, на острие жала свежей ночи под «трах-тах-тара-рах» мотора.
До сих пор он ехал на двух цилиндрах. Теперь он вбросил еще два, и авто, накренившись на миг на передние колеса, выправилось и помчалось дальше с удвоенной скоростью. Впрочем, в суматохе перемены его правая рука оказалась незанятой и обняла ее. Она не убрала эту руку.
И помчались они быстрее. Он все крепче сжимал руль, и в ответ на его давление машина прыгнула вперед, как хорошо объезженный конь. Они опаздывали, и, осознавая это, он забросил оставшиеся два цилиндра. Похоже, машина осознала, что от нее требуется. Она остановилась, трижды развернулась, а затем рванулась с удвоенной скоростью.
И мчались они. Внезапно машина остановилась, и чутьем опытного механика он осознал: что-то случилось. После осмотра он увидел, что одна из шин проколота. Он выглянул, чтобы осмотреть причиненные повреждения. Они наехали на шпильку для волос, и резина была проткнута и разорвана в клочья. Они огляделись в поисках другой шины. Они заглянули на заднее сиденье, заглянули под машину, заглянули под кусты на обочине дороги. Шины не было. Придется им починить старую. Джон приложил губы к дырке и надул ее, а потом заткнул дыру своим носовым платком.
Они поехали снова, но после нескольких миль изнурительной дороги платок истрепался мало-помалу, и они снова остановились. Они перепробовали и листья, и камни, и куски асфальта. В конце концов Бабетте пришлось пожертвовать свою жвачку, чтобы заткнуть зияющую диафрагму, но несколько миль спустя она тоже стерлась.
Ничего не оставалось, как снять шину, доехать до города на трех колесах и нанять кого-то, чтобы бежал и поддерживал машину с четвертой стороны. Недолго думая, они так и сделали. Три свистка и крик «Кому блинов?!» вмиг собрали толпу остолопов, и один, казавшийся умнее многих других, был привлечен к выполнению трудной задачи.
Он занял свое место у брызговика, и они снова тронулись. Вскоре они поехали быстрее, преодолевая приблизительно сорок миль в час. Остолоп, бегущий рядом легкими широкими шагами, тяжело дышал, казалось, ему было трудно выдерживать темп.
Темнело. Сидя рядом с его нутриевой шубой, Бабетта ощутила прежнее страстное желание видеть вблизи его глаза и чувствовать, как его губы щекочут ей щеку.
— Джон, — прошептала она.
Он повернулся. Сквозь грохот мотора и тяжелое плебейское сопение пейзанина он услышал, как его сердце взмыло от эмоций.
— Бабетта, — произнес он.
Она вздрогнула и тихо всхлипнула, ее голос слился с ревом ремня вентилятора.
Он медленно, с достоинством и своеволием заключил ее в объятья и поц…
Продолжение увлекательнейшей истории мистера О’Хальника читайте в июльском номере.
Крошка Минни Макклоски. Рассказ для девочек[99].
[99].От издателя. Со времен «Маленьких женщин»[100] никому не доводилось так трогательно живописать девичьи надежды и мечты.
Полночь настала в привилегированном пансионе для юных леди, находившемся на попечении мисс Пиксвингер (загородное местоположение, горячая и холодная вода, рукопашный бой, бычья травля и прочие спортивные игры на воздухе. Стирка, глажка и болгарский язык за отдельную плату). В уютной комнатке сгрудилась девчоночья стайка.
Намечалась полуночная пирушка. Красота! Света было совсем немного — они боялись зажигать ацетиленовую горелку и развели костерок на столе, назначив одну подружку поддерживать нестойкое пламя искусственным волосом и ножками, которые она тайком выдернула из столов и стульев. Седло из дичи для скромного ужина вращалось на вертеле над керосинкой в углу, а картошка еле слышно булькала на паровом радиаторе. В кресле, словно маленькая королева, восседала хозяйка — Луиза Санфруа, Мэри Мергетройд в красно-белой полосатой пижаме улеглась на каминной полке, а на чугунном литье решетки примостилась, покачиваясь, как на жердочке, Минни Макклоски в байковой ночнушке. Остальные девочки расположились кто где: две находчиво использовали в качестве импровизированного сиденья сундук, одна сидела на пустом ящике из-под пива, а еще три облюбовали кучу битого стекла и пустых жестянок в углу. Девчонки есть девчонки! Бог ты мой! Да они были те еще резвушки — за дверью стоял бочонок виски «Хейг и Хейг», который шалуньи стащили из личных запасов мисс Пиксвингер и уже почти прикончили.
Минни Макклоски была школьной Золушкой — ей приходилось отрабатывать свое обучение. Каждый день она вставала в три часа, стелила постели, мыла посуду, клеймила скот, подстригала траву и выполняла всякие другие обязанности. Подруги любя окрестили ее Хрюшечкой Макклоски. (У каждой из них были прозвища, невесть откуда взявшиеся. Эми Галпс звалась Пончиком, скорее всего, за упитанность. Мэри Мункс была рыжеволосой, и, наверное, поэтому все звали ее Рыжик, Фиби Кахоп носила прозвище Пупырка, вероятно, за то, что… впрочем, не будем отвлекаться и продолжим.).
— Девочки, — сказала Бриджит Мулкахи, миниатюрная француженка, отца которой расстреляли под Суассоном (за дезертирство), — давайте-ка устроим розыгрыш.
В ответ раздались охи да ахи и дружное девичье хихиканье.
— А что будем делать? — спросила Гампса Лепаж.
— Что-нибудь потрясающее, — ответила Бриджит. — Давайте удавим мисс Пиксвингер.
Все с восторгом согласились, все, кроме Минни Макклоски.
— Трусиха, — стали дразнить ее остальные, — боишься, что тебя прищучат.
— Нет, — ответила Минни, — просто думаю о том, что она для меня сделала.
Подруги жестоко отколотили Минни стульями, заперли в комнате и убежали. Минни оставалось только одно. Она быстро связала канат из ковриков и вылезла из окна, сплела другой канат из травы и подтянулась к окну мисс Пиксвингер. Девчонки еще не объявились. У нее было время, чтобы перехитрить их. Внезапно Минни в ужасе вскрикнула.
Мгновение спустя шумная девчоночья ватага стояла у двери мисс Пиксвингер. Дверь загораживала стройная фигурка. Это была Минни.
— Вы туда не войдете, — сказала она твердо.
— Уж не думаешь ли ты, что помешаешь нам удавить мисс Пиксвингер, раз нам так хочется? — возмущенно закричала Луиза.
Минни задрожала от избытка эмоций, потом с чувством чихнула. А затем сказала:
— А этого и не нужно. Кто-то заткнул ей рот ее собственным шлепанцем, и она задохнулась.
Девчонки заорали: «Ура, каникулы!» — и разбежались, весело швыряя камнями друг другу в головы, а в комнате этажом выше Минни рухнула на груду стекла в углу и рыдала так, словно сердце у нее разрывалось от горя.
Старик-первопроходец. История освоения новых земель[101].
[101].Дело было в самой гуще леса. Можно было заметить человека, приникшего к земле, который принюхивался к ней, крадучись. Это был старина Дейви Подкустоу, первопроходец и медвежатник. Он был невидим и неслышен. Его мог выдать только запах.
Одет он был как первопроходец (см. «костюмы мужеских персонажей» — театральная программка 1776 года). На ногах мокасины из шкуры куницы, гетры из шкуры енота обтягивали его икры, сливаясь со штанами из овчины, которые продолжались до самого пояса. Этот пояс был изготовлен из кожи дряхлой гремучей змеи, а длинная куртка — из шкуры медведя. Голову покрывала шляпа из рыбьей чешуи. На бедре болтались ужасные трофеи, добытые в схватке с индейцами. Скальп последнего из оджибве, еще влажный от одеколона, висел там между коком в стиле «помпадур», принадлежавшим ирокезу Барабанной Перепонке, и с вихром Чистильщика Сапог из племени черноногих. Рядом со старым охотником шествовала верная собака Тре Бьен породы «эскимосский взгрей-хаунд».
С собой старик прихватил дульнозарядное ружье, древний седельный пистолет и набор бритв. Он выслеживал Сен-Санса Сенеку и Омлета Яичницу. Эти двое вышли на поляну и вылакали всю огненную воду на винокурне. А когда уходили, то, по старому индейскому обычаю, должны были выцарапать свои инициалы на каждом встречном дереве, по этой-то примете хитроумный старик-пионер и собирался их выследить.
Уже было слишком темно, чтобы различать инициалы, и Дейви часто путал их с другими, оставленными дикарями, пробегавшими тут раньше. Три недели старый медвежатник преследовал индейцев, питаясь ягодами прямо с куста, а если ягод не было, то срывал горстями траву, не гнушаясь даже сухими листьями.
Старик крался по лесу и размышлял. Если он не найдет краснокожих в ближайшее время, ему придется съесть мокасины. Чело его, испещренное шрамами, омрачила тревога.
Вокруг раздавались голоса леса: протяжное, печальное гуронье «хуу», жалобный вздох сиу и слабое кудахтанье апачи. Но вдруг новый звук нарушил тишину. Это было сухое, хриплое карканье Сенеки. Дейви бесшумно помчался к нему. Он был крайне осторожен, бежал как по воздуху, не оставляя ни малейшего следа для зорких краснокожих. И в самом деле, дикари расселись на полянке, музицируя на своих примитивных инструментах. Сен-Санс Сенека играл «Последнюю розу лета» на старой гребенке, обернутой в промокашку, а Омлет Яичница аккомпанировал ему на огромном тамтаме. Старый пионер набросился на них, размахивая ружьем и угрожая их скальпам одной из своих закаленных бритв.
Последующая схватка была ужасна.
Дикари натянули ему по самые уши его же куртку и лупили по голове луками и стрелами. Один из них встал на четвереньки позади Дейви, а другой толкнул старого переселенца. Сен-Санс схватился за кудри на его штанах из овчины и разлохматил их самым безвкусным образом, но озверевший от боли медвежатник продолжал сражаться.
В конце концов Омлет Яичница отошел подальше и пустил в первопроходца стрелу, пронзившую его штаны и подштанники из кошачьей кожи. Старый охотник на медведей испустил дух.
Дикари поджарили старика на обед, но, к их разочарованию, оказалось, что он был продублен насквозь, ибо вся его долгая жизнь прошла под палящим солнцем.
Дневник второкурсника[102].
[102].Воскресенье, 18 марта.
Весь день на нервах — температура 99,8. Джим, Гек и Джо приехали после ужина. Мы собираемся держаться вместе. Все мне твердят: «Не отрывайся от друзей», — я и держусь, прямо впился как пиявка, попробуй меня стряхни! Хоть бы получить приглашение от «Водорослей».
Понедельник.
Писем нет — Джим, Гек и Джо где-то пропадают, в колледже полная анархия. Не выйду из комнаты, пока не получу приглашение. Температура 89,7.
Вторник.
Писем нет, только счет из «Синклера». Второкурсники зовут меня в местный клуб. Сказал им, что обещал не отрываться от друзей. Получил для Джима, Гека и Джо приглашения в местный клуб. Почему они ко мне не приходят?
Среда.
Заходил Джо и сказал, что они с Геком вступили в «Пилюлю», а Джим собирается в «Звезду и подвязку». У меня хорошие перспективы попасть в «Пилюлю», снова отказал местным.
Четверг.
Мы все идем в «Звезду и подвязку». Хорошо, что я выждал. Пожали друг другу руки, Джо и Гек прослезились. Эмоции накаляются. Температура 100.
Пятница.
Питер Хайп уговаривал меня подать в «Легкое и крюк». Я сказал ему, что не хочу отрываться от друзей. Хоть бы он не принял это всерьез.
Суббота.
Пригласили в «Легкое и крюк». Как больно расставаться с Джо и Геком. Пожал руки всем «Легким», был представлен некоторым однокурсникам.
Воскресенье.
Ужасно волнуюсь. Температура 102.
Понедельник.
Записался в «Водоросли». А Джим — дурак, что упустил такую возможность. Каждый мужчина должен уметь о себе позаботиться. Гек и Джо всегда были мне обузой. Им и без меня будет хорошо в «Звезде и подвязке». Написал обо всем Дорис. Температура — в норме.
Повелитель кровососов. Рассказ о войне[103].
[103].Дело было однажды ночью в июле 1914 года. В Берлинском дворце во главе стола, за которым собрались министры, сидел человек. Человек был высок, усат и сухорук. (Догадываешься, читатель, о ком речь?) На нем был военный мундир, зеленый с серыми нашивками, и синие штаны с красными лампасами.
— Ваше высочество, — сказал фон Олухманн, — все готово.
Кайзер печально кивнул и скрестил руки, вернее, постарался прикрыть короткую руку другой рукой. Потом скрестил ноги — короткую положил сверху — и, почесывая длинную мочку уха, перешел к делу.
— Ницше, — произнес он и умолк, дожидаясь, чтобы его слово произвело должный эффект.
Фон Гользадинг немедленно вскочил на стол и провозгласил традиционную здравицу в честь Ницше, все издали троекратный рев, завершившийся тремя зейделями[104] пива.
— Ницше, — продолжил кайзер, — сказал, что меч принесет нам победу. — При этом он нежно провел рукой вдоль своего клинка и проверил остроту лезвия — отсек кончик на черешке сельдерея, который мусолил во рту.
— Ваше высочество, — крикнул фон Сплюндингер, — Бельгия должна быть принесена в жертву!
Кайзер кусал губу, пока кровь медленно не закапала на стол, стекаясь красно-желтыми лужицами. Его советники окунули в них пальцы и благоговейно перекрестились. Глубоко растроганный кайзер поднял бокал в их честь.
— А как с Америкой? — спросил Пистаччио, председатель клуба «Домино».
— С Америкой? — переспросил кайзер, выпрямляясь в полный рост. — У Карла Второго был Кромвель. У Цезаря — Брут, а у Вильсона…
Послышались крики: «Плагиат!» — и кайзер осекся.
— Дэниэл Уэбстер был немцем, — продолжил он, слегка сконфуженный. Он обратился к сидящему в центре барону Баденуффу, главе Шекспиргётетевтонского союза, и приказал: — Посмотри-ка в словаре, Бадди.
Целый час, пока Баденуфф проверял сведения по Уэбстеру, все сидели в гробовой тишине — ее нарушал только скрежет клинка, которым кайзер чесал потницу на шее — подхватил прошлым летом на пляже в Остенде, играя в чехарду с царем Николаем. Наконец Баденуфф вернулся.
— Я кое-что нашел в биографии Уэбстера, — объявил барон. — Заслуживает внимания тот факт, что однажды он останавливался в гостинице «Квашенкапустен», проезжая через Пенсильванию. Это доказывает его немецкое происхождение, ибо никто, кроме немца, не заночует в гостинице с немецким названием без крайней необходимости, а у Дэниэла таковой не было.
Трижды пронеслось громовое «ура!», и, согласно древнему германскому обычаю, все приготовились присягнуть друг другу, испив монаршей крови. Кайзер куснул губу, но она была полностью обескровлена. Тогда он вилкой для оливок отворил артерию на ноге.
Присутствующие от всего сердца залпом осушили кровавые кубки под звуки немецкого оркестра, наяривавшего «Ach du lieber Augustine»,[105] и лакей привязал меч к парализованной кайзеровой руке — пришло время фотографироваться.
Кочегар Седрик[106]. (Скотт Фицджеральд в соавторстве с Джоном Биггсом).
[106].В закопченной кочегарке линкора было жарко, и Седрик особенно остро жалел, что потерял зонтик. Обязанностью Седрика было скармливать уголь огромной топке, которая заставляла корабль бороздить моря снова и снова, обогревала каюты моряков и вращала барабан стиральной машины. Седрик работал как проклятый. Он набирал в бескозырку куски каменного угля, тащил их к громадной топке и забрасывал уголь в ее ненасытное жерло.
Седрикова бескозырка потеряла всякий вид от угольной пыли, и руки не отмывались, несмотря на все его старания.
Дребезжание телефона отвлекло его от работы.
— Мистер Седрик, вас вызывает капитан, — сказала телефонистка.
Седрик бросился к аппарату.
— Как поживает твоя матушка? — спросил капитан.
— Хорошо, благодарю вас, сэр, — ответил Седрик.
— Жарко у вас там, внизу?
— Порядком, — учтиво согласился Седрик.
Голос капитана изменился. С ним часто такое бывало.
— Немедленно ко мне, — сказал он, — скоро в бой, и мне нужен твой совет.
Седрик бросился к лифту, поднялся на верхнюю палубу и вбежал в рубку. Капитан намазывал лицо кольдкремом от загара.
— Седрик… — И капитан положил в рот кусок маслянистой массы. — Ты у нас смышленый малый, отбарабань-ка бином Ньютона, — сказал он, жуя.
Седрик ответил, потом изложил формулу задом наперед и от середины в оба конца.
— Теперь перечисли соли фосфорной кислоты.
Седрик назвал их все и еще пяток в придачу.
— А ну-ка, «Илиаду»!
Но и тут Седрик не оплошал, выполнив труднейшую задачу: прочитать «Илиаду» с конца, поочередно пропуская то каждое седьмое, то каждое четвертое слово.
— Ты свое дело знаешь! — улыбнулся капитан.
Кольдкрем у него во рту превратился в твердый пористый сгусток, и он выплюнул его обратно в банку.
— Наши жизни в твоих руках. — Он подозвал Седрика поближе и прошептал: — Слушай, противник скоро пойдет в атаку. Он сильнее нас. Наше численное превосходство всего пять к одному, но мы все равно будем драться как герои. Я — командующий флотилией — приказал экипажам всех кораблей сражаться до последнего снаряда, до последней горсти пороха, а потом спасаться бегством. Наш корабль не так скор, как остальные, поэтому надо начать отступление сейчас же!
— Сэр, — начал было Седрик, но его перебило громовое стаккато носовых башенных орудий — два флота схлестнулись в битве.
Раздавались резкие хлопки — это боцманы палками заставляли матросов пошевеливаться. Барабанные перепонки лопались от проклятий рулевых, когда корабли, скрежеща, сталкивались бортами. Грозные звуки боя надвигались на них, окружали со всех сторон. Седрик бросился к иллюминатору, распахнул его и отшатнулся, потрясенный: всего в десяти милях он увидел нагоняющий их мощный «Хобокен» — крупнейший железнодорожный паром, захваченный врагом у «Эри рейлроуд» осенью девяносто второго. Он был так близко, что Седрик смог прочесть маршрутную табличку: «От Западнего Бронксу до Третево порспекта».
Эти слова заставили его оцепенеть. Корабль все надвигался и надвигался неумолимо, вздымая валы водяных брызг на милю вперед и несколько миль позади себя.
— Быстро идет, сынок? — спросил капитан.
— На всех парах, сэр, — ответил Седрик, дрожа.
Капитан грубо схватил его за плечи.
— Не сдадимся до последнего! — крикнул он. — И пусть он быстрее нашего! Скорее в трюм! И поддай жару, кочегар, жги, ЖГИ!
Не в силах оторвать взгляд от страшного зрелища, Седрик попятился из рубки, упал в шахту подъемника и бросился к топке. Он метался как угорелый от угольной ямы к топке и обратно. И вот корабль прибавил ходу. Двадцатифутовыми рывками разрезал он воду. Но этого было недостаточно.
Седрик работал как проклятый, он выбивался из последних сил. И вот он отправил в топку последний кусок угля. Больше ничего нельзя было поделать. Седрик устало растянулся против раскаленной докрасна боковины топки.
И снова зазвонил телефон. Седрик подошел к аппарату сам, ему не хотелось отвлекать телефонистку от вязания. Раздался голос капитана.
— Прибавь ходу! — кричал он. — Самый полный вперед! Не жалей угля, больше угля!
Седрик задумался на мгновение, и лицо его исказилось от ужаса. Потом он понял, что это его долг, и бросился вперед…
Поздно вечером, когда линкор в целости и сохранности бросил якорь в порту, капитан закурил послеобеденную сигару и спустился в кочегарку. Он окликнул Седрика. А в ответ — тишина. Он позвал снова. И снова ни звука. Внезапно его окатила волной ужасная правда. Капитан отворил заслонку топки и, содрогаясь от рыданий, вытащил оттуда воротник фирмы «Брукс-Ливингстон», полурастаявшую пластинку жвачки «Спиэрминт» и асбестовое исподнее фирмы «Ергер». Мгновение он держал все это в руках, а потом с воем рухнул на пол. Правда оказалась правдой.
Седрик превратил в калории себя самого.
Первый выход в свет. (Одноактная пьеса[107]).
[107].Сцена представляет собой будуар, или как вы еще назовете дамское обиталище, в котором нет кровати. По обеим сторонам к будуару примыкают две комнаты поменьше. Окно расположено слева, дверь, ведущая в коридор, — позади. В углу стоит громадное трюмо, и это единственный предмет обстановки, на котором не громоздятся горы тюля, шляпные коробки, пустые коробки, коробки полные, шнурки и тесемки, платья, юбки и подъюбники, костюмы, нижнее белье, кружева, раскрытые шкатулки с драгоценностями, саше, пояски, чулки, тапочки, туфельки, — вся мебель просто завалена дамскими вещами и вещицами. Посреди беспорядка стоит девушка. Это единственный предмет в комнате, который выглядит доведенным до совершенства, ну или почти доведенным до совершенства. Осталось только застегнуть крючки на поясе да смахнуть с носа излишек пудры, но, помимо этого, она готова сей же час быть представленной где угодно и кому угодно, что, собственно, и должно состояться вскоре. Она в неописуемом восторге от самой себя, и все ее внимание сосредоточено на том, что отражается в большом зеркале. Ее слегка недовольное личико очень податливо и живо передает целую палитру продуманных эмоций. «Выражение № 1» — с виду простоватое, почти детское лицо инженю, взмах прекраснейших ангельских ресниц и взгляд «снизу вверх» — все внимание на глаза. Когда возникает «выражение № 2», зритель мгновенно забывает о глазах и главным персонажем становится рот. Нежно-розовые губы превратились в самоуверенно, беззастенчиво красные. Они слегка подрагивают — куда подевалась инженю? Исчезла. Здравствуй, Сафо,[108] Венера, Мадам Дю…[109] нет! Ах! Ева, это же просто Ева! Кажется, зеркало довольно. «Выражение № 3» — атакуем глазами и губами одновременно. Может быть, это последний оплот? Эстетическое убежище под сенью женственности: уголки губ поникли, опущенные глаза вот-вот изольются слезами. Кажется, и лицо побледнело? А ну-ка? Нет! «Выражение № 1» высушило слезы, и бледность куда-то исчезла, и вот опять…
Х е л е н. Который теперь час?
В комнате слева прекращается треск швейной машинки.
Г о л о с. У меня нет часов, мисс Хелен.
Х е л е н (принимая «выражение № 3» и напевая зеркалу). «Ждет Баттерфляй под цветущей вишней, ждет Баттер…»[110] А как ты думаешь, который теперь час, старушка Нерри? И где мама, Нерри?
Н е р р и (довольно сварливо). Не имею ни малейшего понятия.
Х е л е н. Нерри! (Нет ответа.) Нерри, я, кажется, тебя зову, старушка, потому что… (Пауза. Стрекотание швейной машинки перерастает в отчетливый марш.) потому что это мой последний шанс.
Машинка снова смолкает, и Нерри, шмыгая носом, входит в комнату. Нерри — слепок, отлитый точно по форме, созданной совокупностью темпераментов Хелен и ее семейства. Кремень со всеми, кто не входил в семейный круг, и мягкий воск в руках слабейшего из тех, кто принадлежит к этому кругу.
Н е р р и. Могли бы и не называть меня старушкой. (Всхлипывает и утирается носовым платком.) Силы небесные! Я и так чувствую себя совсем старой теперь, раз вы начинаете выходить в свет.
Х е л е н. Идет!
Н е р р и. Идет.
Х е л е н (мысленно удивляется своим ногам, которые сами понесли ее по комнате, и звучанию собственного голоса). «Минуты стали часами, часы превратились в годы, и, улыбаясь сквозь…».
Властный голос с материнской восходящей интонацией взбирается по лестнице и вкатывается в комнату.
Г о л о с. Хел-лен!
Х е л е н (с гораздо большей силой звука, чем можно вообразить в столь восхитительно неприспособленном для этого теле). Да, мама!
M а т ь (приближаясь). Ты готова, детка? Я уже иду. Пришлось разбираться с одним из официантов.
Х е л е н. Знаю, мама. Напился вдрызг. Мы с Нерри видели, как он пробовал встать на ноги, когда его вышвырнули во двор.
M а т ь (теперь на лестничной площадке). Хелен, дорогая, вам с Нерри не стоило глазеть на это в окно. А Нерри я просто не узнаю, я… (Кажется, она останавливается, чтобы отдышаться.).
Н е р р и (почти кричит). Осмелюсь заявить, миссис Хэликон, что я…
Миссис Хэликон появляется в дверях и становится центром внимания. В этой семье она определенно является движущей силой. Ни сленг ее дочери, ни сыновние счета не способны ее обескуражить ни в малейшей степени. Она сверкает украшениями и нарумянена, как вдовствующая королева-мать.
M и с с и с Х э л и к о н. Итак, Нерри, итак, Хелен. (Достает записную книжечку.) Присядьте и молча слушайте. (Нерри взволнованно садится на стул, извлеченный из-за обвешанной платьями ширмы. Хелен возвращается к трюмо, и снова одно за другим в обычном порядке пробегает по ее лицу весь набор выражений.) Итак, я тут сделала кое-какие заметки. Просто записала все, что ты должна и не должна делать. Как мне это пришло в голову, так я и набросала. (Она усаживается, не глядя, и напускает на себя строгий вид.) Первое, и это не обсуждается, ты не должна ни с кем уединяться. (Хелен поскучнела.) Я терпела это у нас, и один Бог знает, сколько раз я терпела это в чужих домах, но я не в состоянии, пойми меня, не в состоянии разыскивать тебя повсюду, когда кто-то из моих друзей или друзей твоего отца хочет быть тебе представленным. Это значит, что начиная с сегодняшнего вечера и весь сезон ты обязана оставаться в танцевальном зале или в каком-нибудь другом помещении, где я в любой момент смогу тебя найти. Ясно тебе?
Х е л е н (зевая). O да! Можно подумать, я не умею себя вести.
M и с с и с Х э л и к о н. Ну так веди, если умеешь. Я не собираюсь выискивать тебя по темным закоулкам оранжереи, где ты болтаешь всякие глупости с кем попало или выслушиваешь что попало.
Х е л е н (саркастически). Да, «выслушиваешь» — куда вернее.
M и с с и с Х э л и к о н. И ты ни в коем случае не должна танцевать более двух танцев с молодым Кэннелом. Я не допущу, чтобы в городе все болтали о твоей помолвке, пока не подвернулась удачная партия.
Х е л е н. Завела старую песню. Тебя послушать, так я отпетая старая распутница или нечто настолько слабое и податливое, что готова сбежать с кем попало. Мама, бога ради…
M и с с и с Х э л и к о н. Дорогуша, я ради тебя из последних сил выбиваюсь.
Х е л е н (утомленно). Я знаю. (Решительно садится на другое невидимое кресло.) Мамочка, мне пришлось пообещать четыре танца Джону Кэннелу. Он заранее по телефону просил об этом, и что я могла ответить? Кроме того, в этих танцах разрешается разбивать пары, и он бы все равно перехватывал меня, сколько хотел. И какая разница? (Теряя терпение.) Нельзя же в наше время судить обо всем по меркам начала девяностых!
M и с с и с Х э л и к о н. Хелен, я же просила тебя при мне не упоминать девяностые годы.
Х е л е н. Тогда не обращайся со мной, как с ребенком.
Входит мистер Хэликон. Это маленький человек с внушительной внешностью и начальственным дружелюбием.
M и с т е р Х э л и к о н (чувствуя, что от него ожидается нечто традиционное). Ну как тут наша дочурка-дебютантка? Вот-вот выпорхнешь в этот огромный-преогромный мир?
Х е л е н. Нет, папа, пока не усвою одобренных цензурой взглядов на него.
M и с т е р Х э л и к о н (почти виновато). Хелен, я хочу тебе представить моего друга, человека весьма моложавого…
Х е л е н. Лет сорока пяти?
M и с с и с Х э л и к о н. Хелен!
Х е л е н. Ах, нравятся мне эти сорокапятилетние. И жизнь повидали, и вид у всех такой восхитительно-пресыщенный.
M и с т е р Х э л и к о н. И он просто мечтает с тобой познакомиться. Он видел тебя однажды, когда ты приходила ко мне в контору, кажется… и, надо сказать, он башковитый малый. Родом из Провиденса, между про…
Х е л е н (перебивая). Да, папа. Я буду счастлива с ним познакомиться.
Входит Сесилия, младшая сестра Хелен. Сесилии шестнадцать лет, но она не по годам развита и возмутительно сведуща во всех вопросах, касающихся ее сестры. У нее белокурые волосы, по контрасту с темной шатенкой-сестрой, и в придачу замечательные зеленые глаза, такие задумчивые и доверчивые. Впрочем, людей, которым она доверяет, можно на пальцах перечесть.
C e c и л и я (спокойно оглядывая беспорядок вокруг). Симпатичная комнатка.
Х е л е н. Ну а что ты хотела увидеть? Весь день то модистка, то швея, а горничные как сонные мухи. (Нерри встает и покидает комнату.) Что это с ней?
M и с с и с Х э л и к о н. Ты оскорбила ее чувства.
Х е л е н. Разве? Который час?
M и с с и с Х э л и к о н. Четверть девятого. Ты готова? У тебя на лице многовато пудры.
Х е л е н. Я знаю.
M и с т е р Х э л и к о н. Так, зайди ко мне, прежде чем спускаться. Я хочу на тебя взглянуть, пока все не завертелось. Мы с твоим дядей будем в библиотеке.
M и с с и с Х э л и к о н. И не забудь про пудру.
Мистер и миссис Хэликон уходят.
Х е л е н. Сесилия, ты не застегнешь мне пояс?
C e c и л и я. Сейчас. (Она возится с крючками, а Хелен тем временем разглядывает себя в зеркале.) Что ты там все время выискиваешь, в зеркале?
Х е л е н (спокойно). Ах, просто я себе нравлюсь.
C e c и л и я. Я вся дрожу! Как будто сама собираюсь на бал. До чего же гадко с их стороны не пускать меня танцевать.
Х е л е н. Так вот зачем ты волосы уложила. Ты бы там смотрелась как дурочка.
C e c и л и я (понизив голос). А я знаю, где ты прячешь сигареты и ту маленькую серебристую фляжку.
Х е л е н (вздрагивает так, что несколько крючков расстегиваются, а Сесилия терпеливо застегивает их снова). Ну и ну, ужасный ребенок! Неужели ты роешься в моих вещах?
C e c и л и я. Ладно, ябедничай маме.
Х е л е н. А что ты такого искала? Или ты просто высматривала, чего бы стащить в моих ящиках, как заурядный воришка?
C e c и л и я. Нет, я не высматривала. Мне нужен был носовой платок, я стала искать, и разве можно было их не заметить?
Х е л е н. Вот что бывает, когда таких малявок, как ты, отпускают гулять без присмотра, разрешают читать что вздумается и все лето танцевать по субботам до двух часов ночи. Если уж на то пошло, у меня тоже есть что порассказать. Я тоже кое-что видела. Как раз перед самым нашим возвращением в город, помнишь, ты спрашивала, можно ли тебе подвезти Блейна Макдонафа? Так вот, я случайно проходила мимо клуба и видела, как он тебя целовал.
C e c и л и я (невозмутимо). Мы с ним были помолвлены.
Х е л е н (неистово). Помолвлены! Какая же ты дурочка! Да если бы кто из взрослых узнал об этой «помолвке», тебя бы вообще за порог не выпустили!
C e c и л и я. Все это так, но ты и сама знаешь, почему молчишь, потому что сама-то ты что там делала, возле клуба, вместе с Джоном Кэннелом?
Х е л е н. Цыц! Маленькая чертовка.
C e c и л и я. Вот и хорошо. Значит, мы в расчете. Я как раз собиралась тебе сказать, что Нерри тоже знает, где лежат твои сигареты.
Х е л е н (выходя из себя). Так вы, наверное, вместе с Нерри их и курите!
C e c и л и я (весело). Представь себе Нерри с сигаретой!
Х е л е н. Ну ты-то уж точно куришь.
C e c и л и я. Ты бы лучше их перепрятала.
Х е л е н. Я положу их туда, где ты их в жизни не отыщешь, и если бы тебе на этой неделе не возвращаться в школу, то я пошла бы к маме и все-все ей рассказала.
C e c и л и я. О нет, не рассказала бы, даже ради моего же блага. Ты слишком самолюбива.
Хелен с надменным видом удаляется в соседнюю комнату. Сесилия бесшумно подкрадывается к двери, хлопает ею, не выходя из комнаты, и исчезает за комодом. Потом на цыпочках выбегает оттуда, хватает с кресла подушку и возвращается в свое укрытие. Хелен появляется опять. Почти одновременно снаружи раздается свист, он повторяется еще дважды. С рассерженным видом она направляется к окну.
Х е л е н. Джон!
Д ж о н (снизу). Хелен, можно тебя на минутку?
Х е л е н. Конечно нет. В доме полно народу. Мама подумает, что я рехнулась, если увидит, что я тут с тобой болтаю через окно.
Д ж о н (с надеждой). Так я влезу.
Х е л е н. Джон, не надо! Еще костюм порвешь. (Он, очевидно, успешно выполняет задуманное, что явствует из неразборчивого, еле слышного бормотания.) Осторожно, там на карнизе крюк! (Через мгновение в окне появляется молодой человек двадцати двух лет, симпатичный, но в данный момент не склонный к веселью.).
Х е л е н (садясь). Ты просто мальчишка! Хочешь, чтобы родители меня убили? Ты хоть понимаешь, что тебя могут заметить?
Д ж о н (просительно). Мне бы лучше войти.
Х е л е н. Нет, лучше не входи. Мама может вернуться в любую минуту.
Д ж о н. Ты бы хоть свет выключила. А то я на этом подоконнике, как на экране.
После некоторых колебаний Хелен выключает все лампы, кроме светильника на туалетном столике.
Х е л е н (принимая эффектную позу в кресле). И что же тебе нужно, скажи на милость?
Д ж о н. Мне нужна ты. Мне нужно знать, что ты моя, когда я буду смотреть, как ты танцуешь со всей этой толпой сегодня вечером.
Х е л е н. Но… но я не твоя. Сегодня вечером я принадлежу только самой себе, ну или толпе.
Д ж о н. Ты всю неделю мерзко со мной обращаешься.
Х е л е н. Правда?
Д ж о н. Я тебе надоел.
Х е л е н. Нет, дело не в этом. Моя семья. (Очевидно, что эта тема уже обсуждалась ими раньше.).
Д ж о н. Ты прекрасно знаешь, что семья тут ни при чем.
Х е л е н. Ну, честно говоря, не только семья.
Д ж о н. Я так и знал. Дело во мне — и в тебе, и я в полном отчаянии. Ты должна что-то сделать, так или иначе. В конце концов, мы помолвлены, или…
Х е л е н. Нет, мы не помолвлены.
Д ж о н. Тогда что мы друг для друга? Что ты обо мне думаешь и думаешь ли вообще? Ты со мной больше не разговариваешь. Мы отдаляемся. Хелен, умоляю!..
Х е л е н. Это все несерьезно, Джон, как мне кажется.
Д ж о н. Но не для меня.
Х е л е н. А я говорю — нет. Ты бы и сам это понял, если бы не был так в меня влюблен…
Д ж о н (мрачно). Если бы не был.
Х е л е н. Понимаешь, отношения утратили новизну. Я всегда заранее знаю, что ты собираешься сказать.
Д ж о н. Жаль, я этого не знаю. А когда мы только познакомились, ты часто говорила, что любишь меня слушать, потому что никогда не знаешь, что я скажу.
Х е л е н. Что ж, а теперь узнала. Я люблю держать ситуацию в своих руках, но какое однообразие всегда осознавать, что я ключевая фигура. Когда мы вместе и мне хорошо, то мы оба счастливы. А если у меня плохое настроение, то нам плохо, по крайней мере тебе плохо. Как ты можешь жить и осознавать, что ничего не в силах изменить?
Д ж о н. Но ведь большинство пар так и живут?
Х е л е н. О, полагаю, да. И мы бы жили, если бы я была твоей девушкой.
Д ж о н. Ладно, чего хочешь ты?
Х е л е н. Я хочу… скажу тебе честно, чего я хочу. Мне нравится идти за ними следом. Мне нравится дрожь возбуждения при встрече, когда ты замечаешь, что у него черные волосы, вьющиеся, но ужасно аккуратно уложенные, или что у него круги под глазами и он очаровательно рассеян, или у него забавная улыбка, которая то появляется, то исчезает и заставляет тебя гадать, улыбался он или нет. Потом мне нравится, как он начинает провожать тебя взглядом. Он заинтересовался! Отлично! Потом я начинаю изучать его. Пытаюсь определить, что у него за характер, какие предпочтения. С этой минуты романтики для меня все меньше, а для него — все больше. Потом начинаются долгие беседы…
Д ж о н (с горечью). Я помню.
Х е л е н. И вот тогда, Джон, начинается самое трудное. Это точка, где все изменяется.
Д ж о н (со скорбным интересом). О чем это ты?
Х е л е н. Ну, иногда это поцелуй, а порой и задолго до него. Но если это поцелуй, то дальше есть три пути.
Д ж о н. Три! Для меня их тысяча.
Х е л е н. После этого ты можешь ему надоесть, но умная девушка знает, как этого избежать. Это только совсем юных да еще героинь журнальных эпиграмм бросают сразу после поцелуя. Далее, вторая возможность. Он тебе наскучит. Обычно так и происходит. Он тут начинает думать только о том, чтобы остаться с девушкой наедине, а она, несколько более уязвимая в данной ситуации, остывает. Сначала он томится от любви, потом впадает в отчаяние, и наконец — прощай любовь.
Д ж о н (еще более угрюмо). Дальше.
Х е л е н. Ну и третий путь, когда поцелуй действительно что-то значит, и девушка обо всем забывает, и мужчина настроен очень серьезно.
Д ж о н. Тогда они обручаются?
Х е л е н. Вот именно.
Д ж о н. А мы разве нет?
Х е л е н (отчетливо). Нет, мы определенно не обручены. Потому что я прекрасно помню, что я делала каждую чертову секунду.
Д ж о н. Хорошо, хорошо, не злись. Я и так достаточно унижен.
Х е л е н (холодно). Правда?
Д ж о н. А как быть со мной? Ты отыграла партию по заранее продуманной схеме и отправляешься дальше на поиски очередного киношного героя — брюнета, блондина, рыжего, — а я остаюсь, и на меня смотрят все те же глаза, и все те же губы произносят все те же слова очередному несчастному дураку…
Х е л е н. Ради бога, только не плачь!
Д ж о н. О, да наплевать мне на то, что я делаю!
Х е л е н (ее глаза опущены, она сосредоточилась на носке туфельки, которая обводит узоры на ковре). Ты еще совсем молод. Тебя послушать, так это я виновата, как будто я нарочно сделала все, чтобы ты мне разонравился.
Д ж о н. Молод! О, я понимаю, что сброшен, как битая карта.
Х е л е н. Ну, ты найдешь другую.
Д ж о н. Мне не нужна другая.
Х е л е н (презрительно). Ты ведешь себя как последний дурак.
Повисает молчание. Она лениво постукивает пяткой по ножке кресла.
Д ж о н (с расстановкой). А все этот чертов Чарли Уордсворт.
Х е л е н (быстро вскидывает глаза). Если ты хочешь продолжать в том же духе, то тебе лучше уйти. Уходи сейчас же.
Она встает. Джон смотрит на нее и через минуту признает свое поражение.
Д ж о н. Хелен, не надо так. Останемся друзьями. Господи! Разве я мог представить, что мне придется умолять хотя бы об этом.
Она вскакивает и берет его за руку, изображая полное надежд жизнелюбие, от которого его передергивает. Стряхнув ее руку, он исчезает за окном. Она наклоняется, высматривая его внизу.
Х е л е н. Осторожно, крюк. О, Джон, я же тебя предупреждала, не порви одежду.
Д ж о н (уже снизу). Да, я порвал одежду, мне сегодня везет, как никогда. А какой эффектный уход.
Х е л е н. Ты придешь на бал?
Д ж o н. Нет, разумеется, не приду. Или ты полагаешь, что мне стоит прийти, чтобы полюбоваться, как вы там с Чарли…
Х е л е н (нежно). Спокойной ночи.
Она закрывает окно. За стеной часы бьют девять раз. Сквозь закрытые двери слышен чей-то приглушенный разговор на лестнице. Она включает свет и, подойдя к зеркалу, долго и пристально разглядывает свое отражение. Быстро скользит пуховкой по лицу. Закалывает выбившийся локон и поправляет колье.
M и с с и с Х э л и к о н (издалека). Хелен!
Х е л е н. Иду, мама.
Она открывает верхний ящик комода, вытаскивает серебряный портсигар и миниатюрную серебряную фляжку и кладет их в боковой ящик письменного стола. Потом выключает все лампы и открывает дверь. С нижнего этажа доносится нервная какофония — музыканты настраивают скрипки. Хелен возвращается и останавливается у окна. Внезапно снизу прорывается музыка — оркестр свингует вступление к «Бедной Баттерфляй». Скрипки, и чуть слышные ударные, и смущенные аккорды фортепиано, и крепкий аромат пудры и новых шелков, и разноголосый смех выплескиваются в комнату единой волной. Покачиваясь в ритме музыки, она движется к зеркалу, целует свое неясное отражение и бежит к дверям.
Тишина. На фоне освещенной двери видны силуэты — какие-то пары проходят по коридору. Слышно, как внизу кто-то засмеялся, кто-то смеется в ответ, смех множится. Внезапно из-за комода появляется расплывчатая тень, тень приобретает очертания и оформляется в человеческую фигуру, которая выпрямляется, на цыпочках подходит к двери и закрывает ее. Она возвращается в комнату, свет загорается снова. Сесилия оглядывается по сторонам, и в глазах ее вспыхивает решимость. Она идет к ящику стола и вынимает оттуда миниатюрную фляжку и портсигар. Прикуривает, затягивается и, закашлявшись, направляется к трюмо.
C e c и л и я (воображая себя в будущем). Да уж! Надо сказать, что эти первые выходы в свет в наши дни — просто фарс, честное слово. Мы так успеваем нагуляться до семнадцати лет, что совершенно разочарованы. (Пожимает руку воображаемому светскому льву средних лет.) Да, кажется, сестра мне о вас рассказывала. Не хотите ли закурить? Отличные сигареты. «Корона» называются. Вы не курите? Какая жалость.
Сесилия идет к письменному столу и вытаскивает фляжку. Снизу раздаются аплодисменты, музыканты в который раз бисируют. Она поднимает фляжку, откручивает пробку, нюхает и пробует языком, а потом отпивает порцию, которой хватило бы на два коктейля. Кладет фляжку на место, морщится и, как только снова начинает звучать музыка, в медленном фокстроте кружит по комнате, с самым серьезным видом помахивая сигаретой и любуясь собой в большом зеркале.
Занавес.
Шпиль и Горгулья[111].
[111].I.
Опустился вечерний туман. Накатываясь откуда-то из-за луны, клубы его цеплялись за башни и шпили, а затем стекали и устраивались под ними, и потому казалось, что дремлющие пики замерли, пронзив небеса в горделивом стремлении к звездам. Людские фигурки, которые днем копошились повсюду, словно муравьи, теперь сновали, точно призраки в ночи. И даже здания казались еще более таинственными, когда их неясные очертания внезапно проступали из мрака, испещренные сотней тускло светящихся желтых квадратов. Неведомо откуда донесся колокол, отбивая очередную четверть часа, и один из светящихся квадратов аудитории в восточном кампусе на миг заслонила чья-то тень. Тень помедлила, а затем приняла облик мальчика, который потянулся устало и бросился на землю, распластавшись на влажной траве у подножия солнечных часов. Прохладная влага омыла его глаза и помогла отогнать прочь утомительное видение, которое он только что покинул. Теперь, когда закончились две тяжелейшие экзаменационные недели, картина эта оставила в памяти неизгладимый след — классная комната, самый воздух которой дрожит от нервного напряжения, гробовое молчание двадцати молодых людей, отчаянно пытающихся остановить время, обшаривающих все закоулки сознания в поисках слов и цифр, казалось утраченных навеки. Лежащий на траве открыл глаза и оглянулся на три расплывчатых пятна — окна экзаменационной комнаты. В ушах зазвучало снова: «До конца экзамена осталось пятнадцать минут». А дальше в тишине раздавались только недоверчивое щелканье карманных часов и скрипение грифелей в неистовой карандашной гонке. Одно за другим пустели места за столами, а горка тетрадей на столе у плюгавого преподавателя с усталым лицом все росла. А потом юноша покинул аудиторию под скрипящий аккомпанемент последнего грифельного трио.
Все его будущее зависело от этого экзамена. Если бы он его сдал, то будущей осенью перешел бы на второй курс, а провал означал, что его студенческие дни сочтены этими последними роскошествами июня. В круговерти первого семестра он срезался на пятидесяти устных ответах, и ему пришлось записаться на дополнительные занятия по предмету, вынесенному теперь на экзамен. Зимние музы, далекие от академизма и заточенные на Сорок четвертой улице и Бродвее, украли часы у томительно-тягучих февраля и марта. Потом время незаметно проползло сквозь ленивые апрельские предвечерия и казалось вовсе неуловимым в долгих весенних сумерках. Словом, июнь застал его врасплох. Вечера напролет пение старшекурсников разносилось над кампусом и влетало в его окно, мгновенно наполняя душу ощущением непостижимой поэзии, а он истязал свою распущенную и избалованную натуру, корпя над мстительными книгами. Сквозь легкомысленную скорлупу, покрывающую сознание студента-недоучки, пробилась глубокая и почти благоговейная любовь к этим серым стенам и готическим островерхим крышам, к воплощенной в них древней эпохе.
В окне открывался вид на взлетающую башню, из нее прорастал устремленный вверх шпиль, острие которого едва виднелось в утренних небесах. Поразительно, насколько все прочие обитатели кампуса, кроме тех, что являлись своего рода хранителями апостольской благодати, были преходящи и малозначительны в сравнении с этим шпилем.
Из какой-то лекции или статьи, а может быть, и просто из разговора он узнал, что готическая архитектура с ее возвышенной устремленностью как нельзя лучше подходит для колледжей, и знаковость этой идеи он воспринял как нечто личное. Когда-то вся красота вечернего кампуса заключалась для него в шествиях распевающих студенческих толп, текущих в ночи, но в последний месяц притихшие лужайки и безмолвные коридоры с редким, горящим за полночь схоластическим светом гораздо сильнее бередили его воображение, а эта башня за окном стала для него символом его откровений.
Была какая-то невыносимая чистота в этой крутизне целомудренного камня — он вел за собой, направлял, призывал. Шпиль стал для юноши идеалом, и он внезапно стал прилагать отчаянные усилия, чтобы остаться в колледже.
— Что ж, вот и все, — сказал он себе шепотом и провел влажными от росы руками по волосам. — Все кончено.
Он почувствовал безмерное облегчение. Последний обет надлежащим образом вписан в последнюю книгу, и вот он больше не хозяин своей судьбы — она в руках того плюгавого экзаменатора, кем бы он ни был: до сих пор они ни разу не встречались. Ну и рожа! Он был похож на горгулью — из тех, что гнездились в многочисленных нишах некоторых зданий. Эти очки, эти глаза и рот, ехидно перекошенный в гротескной дисгармонии с остальными чертами лица, выдавали в нем принадлежность к горгульему племени или, по крайней мере, свидетельствовали о его близком родстве с ними. Он, наверное, и выставляет отметки. «Вот если бы, — думал парнишка, — как-нибудь договориться с ним и переписать работу, если вдруг не сдал». Свет в окнах аудитории погас, прервав его размышления, и мгновение спустя трое двинулись мимо него по тропинке, а четвертый заспешил на юг, в сторону города. Студент вскочил на ноги и, отряхнувшись, как мокрый спаниель, бросился вдогонку за экзаменатором. Тот резко повернулся, услышав невнятное «здрасьте», и студент поплелся рядом.
— Дождливый вечер сегодня, — сказал парнишка.
Горгулья только хрюкнул в ответ.
— Господи, ужасно трудный был экзамен.
Эта тема, как и предыдущая, о погоде, увяла, не встретив поддержки, посему юноша решил взять быка за рога:
— Будете выставлять оценки, сэр?
Преподаватель остановился и глянул ему прямо в глаза. То ли ему не хотелось вспоминать об оценках, то ли его вообще злили подобные приставания, а скорее всего — он просто устал, промок и хотел поскорее добраться домой.
— Это вам никак не поможет. Я знаю все, что вы сейчас скажете, — что это для вас решающий экзамен, что вам хотелось бы, чтобы я при вас проверил вашу работу и тому подобное. За последние две недели я слышал это уже сто раз от сотни студентов. Мой ответ: «Нет, нет и еще раз нет!» — ясно вам? Мне все равно, кто вы такой, и я не хочу, чтобы какой-то назойливый мальчишка тащился за мной до самого дома.
Они одновременно развернулись, каждый в свою сторону, и быстро пошли прочь, и юноша вдруг инстинктивно понял, что — к гадалке не ходи — экзамен он провалил.
— Чертов горгулья, — пробурчал он.
Но он знал, что горгулья тут вовсе ни при чем.
II.
Раз в две недели он обычно выбирался на Пятую авеню. Бодрящими осенними деньками особенно заманчивы были крыши сверкающих автобусов. Чье-то лицо, мелькнувшее на империале встречного автобуса, любопытный взгляд или вспыхнувший румянец всегда предполагали некую долю интриги. Пять лет прошло с тех пор, как он оставил колледж, и с тех пор автобусы, галерея искусств да несколько книг дарили ему интеллектуальное отдохновение. Еще первокурсником он увидел в руках одного пылкого молодого преподавателя книгу Карлейля «Герои и почитание героев»[112] и увлекся ею. Тогда он почти ничего не читал. Ему не хватало ни свободного времени, чтобы вдумчиво пытаться объять необъятное, ни образованности, чтобы сосредоточенно отбирать немногое, но самое главное, поэтому его жизненную философию формировали два элемента. Первый составляла скептическая конторская философия его приятелей, в которой обязательно присутствовали: подруга, работа с зарплатой в десять тысяч долларов и, наконец, утопическая квартира где-нибудь в перестроенном Бронксе. Второй элемент состоял из трех-четырех крупных идей, которые он почерпнул из незамысловатых высказываний шотландца Карлейля. И все-таки он чувствовал, и не без оснований, что общий кругозор его прискорбно узок. У него не было природной тяги к чтению, аппетит его просыпался порой, как в случае с «Героями», но ему по-прежнему было необходимо, чтобы кто-то натолкнул его на мысль прочесть ту или иную книгу того или иного автора, а иногда он нуждался в том, чтобы кто-нибудь растолковал ему прочитанное. «Sartor Resartus»[113] он так и не смог понять.
Вот потому-то Пятая авеню и автобусные крыши захватывали его все больше и больше. Они означали освобождение от пестроты варварских толпищ Бродвея, от спертой атмосферы синих саржевых костюмов и зарешеченных окон в центре и неопрятного роя людей среднего достатка, наводнявших пансион, где он жил. Пятая авеню обладала несомненной респектабельностью, некогда им презираемой: у людей в автобусах были более сытые лица, рты у них складывались в более приязненные линии. Как и положено любителю символов и идеалисту, независимо от того, кто был его кумиром — распущенный, но обаятельный второкурсник или карлейлизованный Наполеон, — в окружающей обыденности он пытался найти то, за что можно уцепиться и отстаивать, как прежде отстаивали религиозные убеждения, семейные ценности и жизненную философию. Он обладал определенным чувством уместности, которое подсказывало ему, что старое доброе эпикурейство, каким бы романтическим ни было оно в юности на первом курсе колледжа, в городской жизни показалось бы чужеродным и даже неприемлемым. Слишком уж все легко складывалось без покаянных возвращений в колледж на поезде в пять утра вместе с другими юными гуляками, без искупления долгими утренними сидениями на уроках и неделями прозябания. Важно было иметь репутацию, хотя бы и такую, как у этой толпы, а по нью-йоркским меркам кутежи были уделом молодых забияк и тошнотворно богатого еврейства, посему строить из себя представителя богемы он не собирался.
И все-таки сегодня он был доволен жизнью. Наверное, оттого, что автобус, на котором он ехал, сверкал новенькой и блестящей зеленой краской и это леденечное сияние отразилось в его настроении. Он закурил и вполне комфортно добрался до своей остановки. В музее он посещал далеко не все залы. Скульптура всегда оставляла его равнодушным, итальянские Мадонны и голландские аристократы с совершенно неуместными перчатками и книгами на переднем плане навевали скуку. Но порой на старинном полотне, где-нибудь в углу зала, нет-нет да уцепится взгляд за блик на снегу среди простого пейзажа или за яркие цвета и россыпь фигур в батальной сцене, и он погружался в долгое и подробное созерцание с разных точек, снова и снова возвращаясь к одной и той же картине.
В тот вечер, бесцельно слоняясь из одного зала в другой, он вдруг приметил у фламандской жанровой сценки человечка в галошах и в огромных очках на пол-лица, который, помуслив пальцы, листал каталог. Он вздрогнул, как будто что-то припоминая, и несколько раз прошел мимо этого человечка. Внезапно его осенило — это был тот самый Горгулья, некогда ставший орудием в руках неумолимого фатума, коротышка-преподаватель, заваливший его на решающем экзамене.
И как ни странно, поначалу он обрадовался, и ему страшно захотелось заговорить со своим бывшим экзаменатором. Затем нахлынула непонятная робость, но без тени горечи. Он остановился, не сводя с Горгульи пристального взгляда, и тотчас толстенные стекляшки подозрительно сверкнули ему в глаза.
— Простите, сэр, вы меня не помните? — спросил он напористо.
Преподаватель лихорадочно заморгал:
— Н-нет…
Он упомянул университет, моргание стало более обнадеживающим. Он разумно рассудил, что не стоит углубляться в подробные воспоминания. Ну не может же преподаватель помнить всех, кто отражался в этих массивных стеклах, словно в двух зеркалах леди Шалотт,[114] так зачем ворошить не слишком приятное прошлое, и к тому же он просто жаждал общения.
— Да-да, мне определенно знакомо ваше лицо, прошу прощения за некоторую… некоторую холодность, все-таки общественное место как-никак. — Он неприязненно огляделся. — А я, знаете ли, уволился из университета.
— Пошли на повышение? — спросил он и тут же пожалел об этом, потому что коротышка ответил слишком поспешно:
— Я преподаю теперь в старших классах в Бруклине.
Слегка смутившись, юноша попытался сменить тему и отвлечь собеседника картиной, перед которой они стояли, но Горгулья продолжил угрюмо:
— У меня ведь… довольно большое семейство, и как ни жаль мне было покидать университет, но все-таки оклад сыграл решающую роль.
Повисла пауза. Оба вперили взоры в картину и усиленно рассматривали ее. А потом Горгулья спросил:
— Как давно вы окончили?
— О, я так и не закончил. Проучился совсем недолго.
Теперь он уже не сомневался, что Горгулья не имеет ни малейшего понятия, кто он такой. Впрочем, он скорее наслаждался этим и с удовольствием отметил, что собеседник совсем не прочь побыть в его компании.
— Вы собираетесь здесь еще задержаться?
Горгулья сказал, что нет, и они вместе переместились в ресторан в двух кварталах, где побаловали себя чаем с молоком и джемом и беседой о былых деньках в университете. Когда шесть часов вечера выплеснулись толпой и запрудили улицы, они с неподдельным сожалением пожали друг другу руки, и коротышка отчаянно засеменил ножками, догоняя бруклинский трамвай.
Да, они оба разволновались не на шутку. Они вспоминали академическую атмосферу, надежды, витавшие за оплетенными плющом стенами, о мелочах, которые начинаешь ценить, только лишившись их по мановению руки, разделяющей и в то же время роднящей навеки. Горгулья в двух словах рассказал о себе, о своей нынешней работе, о безразличной, душной среде, которая его окружает. Конечно, он мечтал когда-нибудь снова вернуться, но теперь ему приходится кормить детей (тут собеседника позабавила мысль о прожорливых горгулятах), но кто знает, что произойдет в ближайшие несколько лет… Его слова были исполнены надежд, но сквозь них проглядывала неизбежность того, что он так и останется учительствовать в Бруклине, пока последний звонок не призовет его на последний урок. Он и сейчас иногда приезжает в университет — там преподает его младший брат.
Так они беседовали, разделив тост и чувство изгнания. В тот вечер за ужином сморщенная старая дева, сидевшая по левую руку, спросила его, какой, по его мнению, университет станет достойными вратами в большой мир для ее подающего надежды племянника, и он вдруг стал красноречив не на шутку. Он говорил и говорил: о нерушимости братства, о старых традициях и на прощание заметил вскользь, что и сам собирается съездить в университет на будущей неделе. Но потом все лежал без сна и думал, пока стулья и прикроватные столбики в его комнате не проступили серыми призраками в лучах занимающегося рассвета.
III.
В вагоне было жарко и душно, там смешались запахи представителей всех пришлых наций и народностей. Слоистый ореол пыли клубился над сиденьями из красного плюша. А в вагоне для курящих, дымном, с затоптанным полом, дышать было вообще невозможно, поэтому пассажир сидел в пальто у полуоткрытого окна и ежился под стекавшими сверху клочьями тумана. За окном проносились огоньки, они расплывались и сливались в мутные пятна, обозначая города и фермерские домики, между которыми туман-демократ стер всякие различия. Всякий раз, когда кондуктор объявлял прибытие на станцию, человек в пальто ощущал некоторый трепет, слыша знакомые названия. Времена и обстоятельства, при которых ему доводилось их слышать, словно в калейдоскопе, прокручивались в памяти, возвращая его снова в тот единственный год. Одна станция, практически перед самым университетом, имела особое значение для него, потому что с нею были связаны всякого рода волнения времен студенчества. Он хорошо помнил, как это было. В сентябре, новоиспеченным первокурсником, он ощутил эту станцию как точку наивысшего напряжения и оцепенения. В ноябре, после проигранного футбольного матча, станция предваряла все самое мрачное, что ожидало его в мрачном колледже. В феврале станция обозначала место, где надлежало проснуться и собрать себя в кучу, а в том июне, проезжая через нее в последний раз, он с замиранием сердца подумал: неужели этот раз действительно последний? Теперь, когда поезд дернулся и завибрировал, притормаживая на минутку, он попытался составить впечатление. Как ни странно, он чувствовал то же, что и в самый первый раз, — нервное напряжение и неуверенность.
Несколькими минутами раньше он заметил коротышку-экзаменатора, сидевшего на три ряда впереди, но не только не подсел к нему, а даже не окликнул. Ему хотелось самому испытать все возможные впечатления от этой поездки.
Приехали. Схватившись рукой за поручень, он выпрыгнул из вагона и привычно свернул к широким ступеням, ведущим в кампус. Потом он остановился, поставил саквояж и вгляделся прямо перед собой. Это был обычный для тех мест вечер, очень похожий на тот, когда он держал свой последний экзамен, но почему-то не такой глубокий и не такой пронзительный. Неизбежность стала реальностью, и всюду царила атмосфера принуждения и ветхости. Если раньше высокий дух шпилей и башен будоражил его воображение, рождая мечтательное довольство и молчаливое согласие, то теперь они внушали ему благоговейный трепет. Прежде он осознавал лишь собственную непоследовательность, теперь же он постиг свое бессилие и ничтожество. Едва заметные очертания башен и зубчатые стены зданий проступали сквозь дымку. Он слышал, как лязгает и хрипит поезд, с которого он только что сошел. Отсоединили тягу. Несколько бледных и понурых городских мальчиков безмолвно прошли мимо, и темнота поглотила их. Прямо перед ним, не смыкая глаз, дремал университет. И он ощущал, как усиливается в нем нервное возбуждение, а может, это просто билось его неторопливое сердце?
Кто-то со всего размаха налетел на него в темноте, чуть не сбив с ног. Он обернулся и в дрожащем мутном свете газового рожка увидел коротышку-экзаменатора, его опасливо моргающие горгульи глаза.
— Добрый вечер.
Коротышка помедлил, припоминая.
— А, это вы, вечер добрый! Вечер добрый, такой туман нынче — я вас не сильно ушиб?
— Нет, ничего. Я как раз любовался видом. — Он почти сконфуженно умолк.
— А, наверное, вы представляете себе, что снова стали студентом?
— Нет, просто приехал взглянуть на старые места. Может быть, останусь на ночь. — Ответ показался ему самому каким-то натянутым; интересно, что подумал Горгулья.
— Правда? Я тоже. Мой брат здесь преподает, как вы знаете. Приютит меня на ночлег.
И собеседнику на мгновение вдруг отчаянно захотелось, чтобы кто-нибудь и его «приютил».
— Нам с вами по пути?
— Нет, не совсем.
Горгулья неловко усмехнулся:
— Тогда спокойной ночи.
Что тут еще скажешь? Он провожал задумчивым взглядом неказистую фигуру, которая удалялась, нелепо ковыляя на вывернутых ногах.
Текли минуты. Поезд стоял беззвучно. Многочисленные пятна-тени на платформе расползались, пока не слились воедино, растворившись на темном фоне. Он остался один на один с духом, который должен был властвовать над всей его жизнью, с матерью, которой он пренебрег. Стремительный поток, в который он однажды бросил камень, но слабый всплеск его угас давным-давно.
Он ничего не получил здесь и ничего не отдал взамен. Ничего? Он медленно поднял глаза — все выше и выше, пока не разглядел точку, из которой вырастал шпиль, и, следуя за взглядом, ринулась ввысь его душа. Но густой туман окутывал их обоих. Никогда ему не взобраться на этот шпиль.
Запоздалый первокурсник, громко скрипя клеенчатым плащом, хлюпал по расквашенной тропинке. Голос произнес неизбежную формулу в невидимое окно. Сотни звуков и звучков зашевелились в тумане и наконец дружно навалились на его сознание.
— Господи! — закричал он вдруг и замер, оглушенный звучанием собственного голоса в полной тишине.
Он вскрикнул от нахлынувшего подавляющего чувства полной неудачи. От осознания, насколько он здесь чужой. Даже Горгулья, никчемная, усталая серость, куда прочнее, чем он, вплетался в полотно всей этой системы. Глаза наполнились горячими слезами гнева и бессилия. Чувства несправедливости не было, только глубокая и безмолвная, горькая тоска. Те самые слова, что могли бы очистить его душу, ждали его в глубинах неизвестности, раскинувшейся перед ним, ждали, когда он придет и востребует их, да так и не дождались. А дождь все моросил. Еще минуту он стоял неподвижно, повесив голову и стиснув кулаки, а потом развернулся, подхватил саквояж и пошел к поезду.
Паровоз предупреждающе фыркнул, и кондуктор, дремавший в углу, сонно кивнул ему из другого конца пустого вагона. А он устало рухнул на красный плюш сиденья и прижался горячим лбом к влажному оконному стеклу.
Сентиментальность и слой румян[115].
[115].I.
С точки зрения морали в этом рассказе нет ничего поучительного. Он повествует о том, как человек, который два года провел на войне, на два дня вернулся в Англию, а потом снова ушел воевать. К сожалению, это одна из тех историй, которые нужно начать с предыстории, а предыстория состоит всего из нескольких подробностей. Жили два брата — два сына лорда Блэчфорда, они отправились в Европу вместе с первой сотней тысяч добровольцев. Лейтенант Ричард Харрингтон Сайнфорт — старший из братьев — был убит во время какой-то позабытой вылазки, а младший — лейтенант Клэй Харрингтон Сайнфорт — и есть герой нашего повествования. Он был уже капитаном Семнадцатого Сассекского, когда с ним случилось упомянутое происшествие, требующее моральной оценки. Тут важно помнить одну существенную деталь: к тому времени, когда отец встретил Клэя на вокзале Паддингтон и привез в город на автомобиле, сын не был в Англии два года. Стояла ранняя весна 1917-го. Многие обстоятельства послужили причиной случившегося: ранения, повышение по службе, встреча с семьей в Париже, а более всего — то, что ему было только двадцать два и он горел желанием показать своим близким, что полон решимости и неиссякаемой энергии. Однако большинство его друзей погибли, и он с ужасом видел, какая пропасть разверзлась в его родной Англии после их ухода. Но — все по порядку.
Сидя за обедом, Клэй казался себе каким-то нелепым и неуместно угрюмым рядом со своей сестрицей, которая веселым щебетом развлекала всех присутствующих: лорда и леди Блэчфорд, его самого и двух безупречных тетушек. Сначала Клэя слегка покоробили новые штрихи в поведении сестры. Ее манера казалась ему, что ли, слишком громкой, слишком наигранной. И к чему хорошенькой девушке краситься так ярко? Ведь ей всего восемнадцать; обилие помады и румян казалось Клэю совершенно лишним. Конечно, он привык к тому, что его мать красится, и был бы шокирован, появись она с незашпаклеванными морщинами, но у Клары макияж только подчеркивал ее юность. И все-таки он в жизни не видел столь вызывающей раскраски, а в семье у них все и всегда были донельзя откровенны друг с другом, поэтому он сказал ей напрямик:
— У тебя что-то многовато всего на лице.
Он старался говорить непринужденным тоном, и сестрица, ничуть не рассердившись, вскочила и побежала к зеркалу.
— Вовсе нет, — безмятежно сказала она, возвратившись за стол.
— Я полагал, — продолжал брат, слегка раздраженно, — что девушка накрашена в меру, если мужчина вообще не замечает, что она накрашена.
Сестра с матерью переглянулись и заговорили одновременно:
— Нет, Клэй, видишь ли… — начала Клара.
— В самом деле, Клэй, — вмешалась мать, — ты понятия не имеешь о теперешних мерках, поэтому не стоит критиковать. В наши дни модно краситься чуть ярче.
Клэйтон рассердился.
— И что, сегодня все дамы на вечеринке у миссис Северэнс будут в такой боевой раскраске?
Глаза Клары сверкнули.
— Да!
— Тогда я уверен, что мне там делать нечего.
Клара, готовая взорваться, поймала материнский взгляд и смолчала.
— Клэй, я бы хотела, чтобы ты пошел, — поспешно сказала леди Блэчфорд, — всем не терпится тебя увидеть, пока они не забыли, как ты выглядишь. И давайте сегодня не будем говорить о войне или о косметике.
В конце концов Клэй пошел на вечеринку. В десять за сестрой заехал какой-то младший морской офицер, а Клэй в одиночестве отправился следом в половине одиннадцатого. Получаса пребывания с него было довольно. Честно говоря, это был не бал, а невесть что. Он вспоминал приемы у миссис Северэнс ante bellum[116] — степенные, учтивые события, никаких распутников и гуляк, за исключением тех, кого просто невозможно не пригласить. Теперь здесь все как-то смешалось. Сестрица не преувеличила — чуть ли не все девушки были накрашены, как куклы. И это те самые девушки, которых он помнил охотницами на викариев, умевшими поддерживать длинные разговоры с серьезными молодыми людьми о благовониях и о надежности духовного сана. И те самые девушки, которые еще два года назад были чудовищно неженственны и говорили о танцах не иначе как о развлечении для слабоумных, нынче как одна пустились во все тяжкие. Он холодно потанцевал со многими из тех, кто восхищал его в юности, и понял, что не получил никакого удовольствия. Оказалось, что Англия только в его воображении оставалась землей скорби и аскетизма, и, хотя нынешний вечер был далек от распущенности, он подумал о том, что тут царит низменная атмосфера наигранного веселья, а не возвышенный дух сурового спокойствия. И даже здесь, под резным позолоченным потолком у Северэнсов, обстановка скорее напоминала танцплощадку, чем благородный бал, гости приходили и уходили почти без церемоний, и, что самое удивительное, при избытке молодежи не хватало людей более зрелых. Клэй заметил нечто особое в выражении девичьих лиц — какое-то воодушевление пополам с безрассудством, именно оно угнетало больше всего.
И вот когда он это осознал и уже почти собрался уходить, приехала Элинор Марбрук. Клэй жадно впился в нее взглядом. Она нимало не поблекла — совершенно! Ему показалось, что Элинор не так сильно накрашена, как остальные, и стоило им заговорить, он ощутил, что в ее холодной красоте можно найти убежище, привычное его прежнему кругу. Но даже тогда Клэй чувствовал, что она отличается от других лишь степенью, но не качеством. Конечно же, он передумал уходить, и час пополуночи застал их рядом, они сидели в стороне от всех и наблюдали. Гости постепенно расходились, теперь казалось, что остались только военные и девушки. Даже сами Северэнсы казались неуместными, сидя в своем углу и развлекая разговорами юную парочку, которая явно предпочла бы уединение.
— Элинор, — спросил он, — как получилось, что все выглядят такими, ну, распущенными, такими неопрятными?
— Ужасно бросается в глаза, правда? — согласилась она, следом за ним оглядев присутствующих.
— И всем, похоже, безразлично, — продолжил он.
— Да, никому нет дела, — подтвердила она, — но, милый мой, не можем же мы вот так сидеть и судачить о хозяевах дома. А что ты обо мне скажешь? Как выгляжу я?
Он оглядел ее придирчивым взором:
— В целом, я бы сказал, что ты сохранила свою красоту.
— Нет, мне это нравится, — она укоризненно вскинула брови, — ты говоришь обо мне так, словно я старая замшелая кокетка, только что пережившая очередную семейную драму.
Возникла пауза, а потом он спросил ее прямо:
— А как же Дик?
Она сразу посерьезнела:
— Бедный Дик… Кажется, мы были помолвлены.
— Кажется? — изумился он. — Да это же было ясно как день, и наши семьи знали. Я сам ночей не спал от зависти к моему счастливчику-брату.
Она рассмеялась:
— Что ж… мы действительно считали, что помолвлены. Если бы не война, мы были бы уже благополучно женаты, но вот, будь он все еще жив сейчас, в теперешних обстоятельствах я даже не уверена, что мы обручились бы.
— Ты не любила его?
— Ну… Понимаешь, вероятно, дело не в этом. Возможно, он женился бы не на мне, и я, возможно, вышла бы не за него.
От неожиданности он вскочил, и ее предупредительное «ч-ш-ш!» едва удержало его от возгласа изумления. Пока он справился со своим голосом и смог говорить, она ускользнула танцевать с каким-то штабным. Что она имела в виду? — за исключением того, о чем проговорилась в минуту эмоционального возбуждения, — но ему невыносимо было думать об Элинор в таком ключе. Наверное, он чего-то не понял, он должен переспросить. Нет-нет, разумеется, говори она правду, это не звучало бы так обыденно. Он наблюдал, как она танцует. Объятие слишком близкое — блестящая каштановая прядь ее волос почти лежит на плече этого штабного, Элинор что-то говорит ему, и ее оживленное лицо всего в трех дюймах от лица кавалера. И эти частности с каждой минутой все больше восстанавливали Клэя против общего положения вещей.
Они снова потанцевали вместе, а потом она схватила его за руку, и, прежде чем он сообразил, что она задумала, они уже попрощались с хозяевами и мчались куда-то в лимузине Элинор.
— Эта машина тринадцатого года — можешь себе представить, что ездил бы на четырехлетней колымаге до войны?
— Жесточайшая нужда, — иронически усмехнулся он. — Элинор, я хочу поговорить с тобой…
— А я — с тобой. Затем-то я тебя и увезла. Где ты живешь?
— У своих.
— Что ж, тогда поедем на вашу старую квартиру на Гроув-стрит. Она же все еще твоя?
Не дожидаясь ответа, она назвала шоферу адрес и, откинувшись на подушки в углу салона, улыбнулась своему спутнику.
— Зачем, Элинор? Мы не можем там… разговаривать…
— Там прибирают? — перебила она его.
— Раз в месяц, кажется, но…
— Этого достаточно. В самом деле, очень некстати, когда по всей комнате валяется одежда, как это обычно бывает в холостяцких берлогах. Мы с Гертрудой Эванс были на отвальной у полковника Хотсейна, так там прямо на полу посреди комнаты я заметила — э-э, кошмар — всякие предметы туалета, а поскольку мы пришли первыми, то нам…
— Элинор, мне это неприятно, — решительно оборвал ее Клэй.
— Я знаю, что неприятно. Вот потому-то мы и едем к тебе на квартиру, чтобы поговорить. Господи, неужели ты думаешь, что кого-то сегодня волнует, где именно разговаривать, если только это не телеграфная вышка и не причал у моря?
Автомобиль остановился. Прежде чем он успел высказать очередное возражение, она вышла из машины и взбежала по ступенькам, объявив, что так и будет стоять и ждать, пока он не придет и не откроет дверь. Делать нечего, он пошел следом и, поднимаясь по ступенькам, слышал, как она тихо смеется над ним в темноте.
Он рывком распахнул дверь и нащупал выключатель. Вспыхнула лампа, осветив две неподвижно застывшие фигуры. На столе стояла фотография Дика — тот самый Дик, каким они видели его в последний раз, — мудрый и ироничный, в гражданской одежде. Элинор пошевелилась первой. Она стремительно прошла по комнате, сметая пыль подолом шелкового платья, и, облокотившись на стол, мягко произнесла:
— Бедный мой благородный красавец, никто не мог устоять перед тобой. — Она посмотрела на Клэя. — Душа у Дика не была слишком-то велика, такая — маленькая душа. Вечность его никогда не заботила, да и знал ли он о ней? Сомневаюсь. Но он был так обаятелен, так — о, так великолепно сложен, огненная шевелюра, карие глаза… — Ее голос потух, и она медленно опустилась на софу напротив камина. — Разожги огонь и иди сюда — ты обнимешь меня, и мы поговорим.
Он покорно занялся поиском дров, а она сидела и болтала.
— Не стану изображать из себя хозяюшку и суетиться, пытаясь помочь, я слишком устала. Правда ведь, тебе со мной будет гораздо уютнее, если я просто буду сидеть и разговаривать?
Он стоял на коленях у ее ног и возился с керосиновым бидоном.
— Просто поговорим об Англии. — Он посмотрел на нее снизу вверх и почувствовал, что голос у него охрип. — Немного о ней и о Шотландии — расскажи мне о милых провинциальных мелочах, которыми жили наши женщины, расскажи, чем ты сама жила, — закончил он неожиданно резко.
Элинор улыбнулась и опустилась на колени рядом с ним. Она чиркнула спичкой, подожгла края газетных страниц, торчащих между поленьями, и наклонилась, чтобы прочитать текст на медленно свивавшихся по углам опаленных листках:
— Четырнадцатого августа тысяча девятьсот пятнадцатого года. Воздушный налет цепеллина — ну вот… — слова исчезли, их слизали язычки пламени… моя сестренка — ты же помнишь Кэтрин, нашу златовласку Китти, помнишь, она еще чуточку шепелявила? Ее убило во время одного из таких налетов. Вместе с гувернанткой. Тем самым летом.
— Маленькая Китти, — печально сказал он, — я знал, что много детей погибло, очень много, но не знал, что и она тоже.
Он словно был далеко отсюда, лицо его будто окаменело. Элинор спохватилась и попыталась перевести разговор на другую тему.
— Да, много. Но не будем сегодня о смерти. Мы же хотим притвориться, что счастливы. Как ты не понимаешь? — Она укоризненно похлопала его по колену. — Мы ведь счастливы! На самом деле! Почему ты сегодня был таким капризным? Ты ведь сентиментален, да?
Он по-прежнему сидел, уставившись в огонь отсутствующим взглядом, но этот вопрос вывел его из оцепенения.
— Сегодня — можно сказать, что да — впервые в жизни. А ты, Элинор?
— Нет, я романтическая натура. Это огромная разница. Сентиментальный человек думает, что все будет длиться вечно, а романтик надеется, что нет.
Он снова погрузился в забытье, и она поняла, что он ее почти не слышит.
— Прости, умоляю тебя, — попросила она и придвинулась к нему совсем близко. — Пожалуйста, будь паинькой и обними меня.
Он робко обнял ее, и она тихо рассмеялась. Клэй поспешно отдернул руку и, наклонившись к огню, сказал скороговоркой:
— Ради всего святого, можешь ты мне объяснить, зачем мы сюда пришли? Понимаешь ли ты, что это дом, где живут… жили холостяки, пока все до одного не отправились за ЛаМанш, чтобы стать сужеными красной вдове. Это может тебя скомпрометировать.
Она вцепилась в ремень у него на плече, рывком притянула его к себе, чтобы заглянуть прямо в его серые глаза.
— Клэй, Клэй, не надо! Только не эти ничтожные, убогие словечки, только не теперь! «Скомпрометировать»! Что значит это слово рядом со словами «жизнь», «любовь», «смерть» или «Англия»? «Скомпрометировать»! Клэй, да в наше время, я уверена, никто, кроме слуг, уже не помнит этого слова. — Она засмеялась. — Клэй, ты да наш дворецкий — только вы двое на всю Англию употребляете слово «компрометировать». Он всего неделю назад так же предупреждал мою горничную… Как странно… Клэй, взгляни на меня!
Он посмотрел на нее и увидел то, что она хотела, чтобы он увидел, — красоту, помноженную на исступление. Эти приоткрытые в улыбке губы, чуть растрепанная прическа…
— Чертовка, — пробормотал он, — начиталась тогда Толстого и поверила ему.
— Неужели? — Она разглядывала огонь. — Начиталась, правда начиталась!
Потом снова ее взгляд вернулся в настоящее, к нему.
— Да ладно, Клэй, довольно нам глазеть на огонь. Он возвращает в прошлое, а этим вечером для нас не должно быть ни вчера, ни завтра, ни времени вообще — есть только сегодня, только ты и я, мы сидим здесь вдвоем, и я так истомилась по мужественному плечу, на которое так покойно преклонить голову.
Но он был далеко в прошлом, мысль о Дике саднила, как застарелая заноза, и он высказал эту мысль вслух:
— Вы с Диком часто говорили о Толстом, и мне казалось, что такой красивой девушке просто неприлично быть интеллектуалкой.
— Да я и не была, по правде сказать, — призналась она, — просто хотела произвести впечатление на Дика.
— Я и сам был потрясен, когда прочел кое-что из Толстого, меня поразила у него какая-то соната.
— «Крейцерова соната», — подсказала она.
— Вот именно. Я решил, что Толстой аморален и его нельзя читать юным девицам, я так и сказал Дику. А он частенько изводил меня по этому поводу. Мне было девятнадцать.
— Да, ты казался нам этаким юным резонером. А себя мы считали зрелыми и умудренными.
— Тебе ведь всего двадцать? — неожиданно спросил Клэй.
Она кивнула.
— И ты больше не веришь Толстому? — спросил он почти ожесточенно.
Она покачала головой и посмотрела на него чуть ли не с тоской:
— Можно мне, хоть ненадолго, прижаться к твоему плечу?
Он обнял ее, не отрывая взгляда от ее лица, и внезапно вся мощь ее очарования обрушилась на него. Клэй не был святым, но с женщинами он всегда вел себя по-рыцарски. Наверное, именно поэтому теперь он чувствовал себя таким беспомощным. Эмоции его были в смятении. Он знал, что это неправильно, но он желал эту женщину, это потустороннее существо из шелка и плоти, которое подкралось к нему так близко. И было множество причин, почему он не должен обладать ею, но теперь ему вдруг стало ясно, что слово «любовь» так же велико, как «жизнь» и «смерть», и она знала, что он это понял, и радовалась его прозрению. И долго-долго они сидели неподвижно рядом и смотрели в огонь.
II.
На следующий день в два двадцать Клэй обменялся с отцом степенным рукопожатием и сел в поезд, следующий в Дувр. Элинор заранее примостилась с книгой в руках в углу его купе, а когда он вошел, приветливо улыбнулась ему и захлопнула книгу.
— Ну, — начала она, — я чувствовала себя шпионкой всемогущей секретной службы, когда прошмыгнула мимо твоего внушительного и непогрешимого отца, скрываясь под несколькими ярдами вуали.
— Он бы и без вуали тебя не заметил, — ответил Клэйтон, садясь рядом. — При всей своей суровости он на самом деле очень чувствителен. Правда, он хороший. Мне хотелось бы, чтобы ты узнала его получше.
Поезд тронулся, набрал скорость, последние фигуры в униформе проплыли мимо окон, как побурелые листья, и теперь казалось, будто сильный ветер несет их к побережью.
— Как далеко ты со мной? — спросил Клэйтон.
— Только до Рочестера, полтора часа — и все. Мне просто необходимо было увидеть тебя, прежде чем ты уедешь, это не слишком-то по-спартански, но, понимаешь, я чувствую, что ты не совсем правильно понял, что произошло прошлой ночью, и считаешь меня какой-то… — она запнулась, — ну, каким-то отклонением от нормы.
— Я счел бы себя последней скотиной, если бы посмел так думать, а ты?
— Нет, — сказала она весело, — я, например, и романтик, и психолог одновременно. Конечно, всякий анализ губителен для романтики, но я сейчас разберу все по полочкам, чтобы очистить себя в твоих глазах.
— Тебе не нужно… — начал было он.
— Знаю, знаю, — перебила она, — но я это сделаю, и ты увидишь, куда только денутся и слабость, и неизбежность. Нет, я не верю в Золя.
— Я не знаю, кто это.
— Так вот, мой дорогой, Золя сказал, что среда определяет все, но он имел в виду семьи и нации, а тут речь о классе.
— О каком именно?
— О нашем с тобой.
— Расскажи, хочется послушать.
Она устроилась, прижалась к его плечу и, глядя на исчезающее предместье, очень осторожно начала:
— Перед войной Англия считалась единственной страной, в которой женщины беззащитны перед мужчинами своего класса.
— В отдельной распущенной прослойке, — перебил он.
— Эта прослойка, мой дорогой, хоть и распущена, но она свято блюдет свои позиции и ни на йоту от них не отступится. После заката Викторианства возникла идея физического здоровья. В университетах прекратилось пьянство. Не ты ли мне говорил, что настоящие злодеи никогда не пьют, дабы оставаться в форме для совершения моральных и интеллектуальных преступлений.
— Да, кутежи были типичны для Викторианской эпохи, — согласился он, — этим промышляли юнцы, которые собирались стать приходскими священниками, — обычные грехи молодости в виде самого что ни на есть ортодоксального пьянства.
— Так вот, — продолжила она, — нужна была какая-то отдушина — и они ее нашли, и тебе известно, какие формы она принимала, ты называешь это кутежами. Затем является мистер Марс. Понятно, что при усилении морального давления прогнившая часть общества более обосабливалась. Я не утверждаю, что гниение не распространялось, но оно расползалось медленно, кое-кому это даже казалось вполне нормальным, но когда мужчины стали уходить и не возвращаться, когда браки стали заключаться впопыхах и вдовы наводнили Лондон, а все традиции, казалось, рухнули, тогда-то все и переменилось.
— Как это началось?
— Это началось с того, что мужчин призвали в спешке, и девушки потеряли самообладание. А потом мужчины не вернулись, и вот некоторые девушки…
Ему не хватало воздуха.
— И так было с самого начала? Я ничего не знал об этом.
— О, сначала все было очень спокойно. Мало что выплывало на свет божий, но с наступлением темноты все разрасталось. А потом, понимаешь, пришлось соткать для этого некий сентиментальный покров. Это невозможно было замалчивать, и пришлось найти оправдание. Большинство девушек либо надевали брюки и день-деньской проводили за рулем, либо красились поярче и ночь напролет танцевали с офицерами.
— И каким же высоким принципам выпала честь служить покровом для всего этого? — саркастически спросил он.
— Видишь ли, в этом-то и состоит парадокс. Я могу рассуждать об этом и пытаться анализировать, могу даже глумиться над принципами. И все же я нахожусь под тем же заклятием, что и самая невзрачная машинисточка, которая проводит уик-энд в Брайтоне со своим кавалером-новобранцем перед его отплытием на войну.
— Мне не терпится узнать, что это за заклятие такое.
— Самопожертвование — вот что это такое, Самопожертвование с заглавной буквы. Молодые мужчины готовы умереть за нас. Мы должны были бы стать их женами, но не смогли, и поэтому мы станем для них тем, чем можем. Вот и все.
— О боже!
— Молодой военный приезжает на побывку, — продолжила она, — ты должна развлечь его, утешить его, дать ему почувствовать, что ему здесь рады, что он вернулся в свой большой дом, где все ему очень признательны. Теперь, конечно, мы знаем, что такого рода утешение в низших классах означает в итоге рождение детей. Дойдет ли это до нас, зависит от того, насколько долгой будет эта война.
— А как же быть со старыми идеалами, образом женщины и всем прочим? — спросил он робко.
— Все пошло прахом, милый мой, их нет, они давно сгинули. С практической стороны для нации было бы гораздо безопаснее, чтобы военные сходились с женщинами своего класса. Подумать только, каким будет следующее поколение во Франции.
Клэю вдруг стало нечем дышать, стены купе как будто надвинулись на него. Привычные этические понятия, казалось, лопнули, словно пузыри, и его обволакивал застоявшийся у них внутри удушливый газ. Клэй цеплялся за ускользающее сознание, хватался за ошметки морали, все еще парящие в воздухе. Голос Элинор настиг его, словно сумрачный символ веры нового материалистического мира, и контраст был еще явственнее оттого, что она отбросила прочь остатки ложного благородства и сентиментальной религиозности, как прежде было отброшено все остальное.
— И вот теперь, мой дорогой, ты видишь, что практичность, героизм и чувства сливаются воедино. А тем временем мы уже подъезжаем к Рочестеру. — Она жалобно посмотрела на него. — Вижу, что в попытке обелить себя я только очернила всех женщин сразу.
И со слезами на глазах они поцеловались.
Они еще поговорили какие-то полминуты на платформе. Бесстрастно. Она снова пыталась анализировать, и ее гладкий лоб хмурился от усилий. Он тоже старался переварить сказанное ею, но мозг не справлялся с мысленным вихрем.
— Помнишь, — спросил он, — прошлой ночью ты сказала о том, что слово «любовь» такое же большое, как «жизнь» и «смерть»?
— Обычная фраза, технический прием игры… игры в слова. — Поезд тронулся, и когда Клэй с разбегу вскочил в последний вагон, она почти прокричала ему вслед: — «Любовь» — большое слово, но я польстила нам с тобой. Настоящая любовь так же велика, как жизнь и смерть, но не эта любовь, не эта… — Голос ее утонул в грохоте рельс, и Клею казалось, что ее фигурка на платформе тает на глазах, словно серый призрак.
III.
Когда наступление захлебнулось и выжившие покатились назад, сержант O’Флаэрти рухнул возле него с пулей в левом боку, и, словно ослабевшие жертвы кораблекрушения, которые из последних сил плывут к берегу, они по-пластунски, медленными рывками доползли до воронки от снаряда и укрылись в ней. У Клэя сочились кровью плечо и спина, и он неуклюже пытался нашарить в подсумке перевязочный пакет.
— Сдается мне, что теперь Семнадцатый Сассекский подлежит переформированию, — предрек O’Флаэрти. — Две недели в тылу и две недели дома.
— А ведь отличный полк был, O’Флаэрти, — сказал Клэй.
И они сошли бы за двух философствующих майоров, которые из безопасного укрытия за линией фронта комментируют происходящее, если бы Клэй не лежал на спине, с лицом, перекошенным от ужасной боли, а ирландец не истекал бы кровью от, скорее всего, смертельной раны. Он скручивал самодельный жгут вокруг бедра, рассматривая его с тем обычным небрежным интересом, каким робкий проситель удостаивает свою скомканную в руке шапку.
— Я прям ночами не сплю, все страдаю за этот полк, — сказал он с отвращением. — Это будет уже пятый, который на моих глазах шмякнулся в пекло. Я побыл с этими сассекскими робятами, а терь меня колышет только, что будет со мной.
— Наверное, вы, сержант, у себя в Ирландии всех знаете.
— Все ирландцы — мне друзья, капитан, хотя, я б того ни в жисть не узнал, кабы б не уехал. Вот я и покинул своих, которые там остались. Понимаешь, когда англиец умирает, он будто какой спектакль играет. Кровь на английце всегда кажется как бы помадой. Вроде как это ему игрушки. А для ирландца смерть — это до черта серьезно.
Клэйтон, превозмогая боль, перевернулся и стал смотреть, как мягко спускается ночной сумрак, смешиваясь с курящимся над воронками дымом. Они на самом деле были между двух огней, и на жаргоне будущего поколения эта земля будет зваться ничейной полосой.
O’Флаэрти все говорил:
— Вы понимаете, что должны чего-то делать. У вас нет ни единого стоящего бога. Потому вы уходите из жизни ради своих священных принципов и надеетесь увидеться в Вестминстере.
— Мы не мистики, O’Флаэрти, — пробормотал Клэй, — но у нас есть крепкая связь между Богом и реальностью.
— Мистики! Ну и ну, прощения просим, лейтенант! — воскликнул ирландец. — У мистиков национальности нет, это святые. Вы самые легкоголовые в цельном мире, а все ж таки рассуждаете о чистой вере, будто это вам на облака любоваться. Позату неделю, аккурат после Вими,[117] читал тут лекцию один из ИМКА,[118] и я сунул голову в дверь. Так проповедник этот говорит: «О-ся-за-е-ма, религия должна быть для нас о-ся-за-е-ма, мы, мол, должны быть практичны», а потом завел про христианское братство да про «умереть с честью» — так я голову-то и высунул обратно. Много хороших парней сгинуло за вот эти каждодневные потуги стать о-ся-за-е-мы-ми потому, что их отец герцог, или потому, что нет. Но не о том я теперь мыслю. Ладно, давай прям сейчас по трубочке, пока совсем не стемнело, а то чертовы бургомистры засекут спичку да начнут упражняться в меткости.
Трубки, такие же необходимые, как и скудный солдатский паек, догорали, сержант затянулся поглубже и с излишней предосторожностью выпустил в земляное дно воронки могучую струю дыма, а потом заговорил снова:
— Я сражаюсь, потому что мне это нравится, и Бог меня за то не осудит. Но если уж речь о смерти, то я скажу тебе, что до меня дошло, а ты так и не понял. Вот выходит Пьер Дюпон и говорит французам: «Allon, mes enfants!»[119] Славно! А отец О’Брайен, тот говорит: «Ступайте, парнишки, и задайте-ка этим лютеранам жару!» — здорово сказано! Но как представить преподобного Апдайка — Апдайка, который только что из Оксфорда, вопящего: «Ломи их, робяты!» или «Задайте им чертей!»? НЕТ, капитан, самый лучший ваш полководец всех времен — шестифутовый здоровяк, который думает, что Бог просиживает зад в палате общин. Каждый храбрец должен умирать под аплодисменты зрителей. Дайте англичанину четыре дюйма на рисковой странице по эту сторону свистка — и он умрет счастливым, но не таков O’Флаэрти!
Но мысли Клэя был далеко. В полубреду ему мерещилась Элинор. Неделю спустя после их расставания в Рочестере он не мог думать ни о чем другом, и новое знание открывалось ему во всей многогранности. Внезапно он все понял об отношениях Дика и Элинор, они должны были пожениться во что бы то ни стало. И конечно, он написал Элинор из Парижа, прося ее выйти за него замуж, как только он вернется, и буквально вчера получил очень короткий, очень дружеский и очень определенный отказ. И этого он совершенно не мог понять.
Потом он вспомнил свою сестру — слова Элинор все еще звенели у него в голове: «Они либо надели брюки и стали целыми днями водить машины, либо принялись ярко краситься и танцевать с офицерами ночи напролет». Он был совершенно уверен, что его сестра по-прежнему все еще, так сказать, целомудренна. До чего глупым кажется это слово — «целомудрие», и как странно употреблять его в отношении собственной сестры. Клара всегда была такой пронзительно хорошей девочкой. В четырнадцать она побывала в Бостоне и привезла оттуда на память открытку с портретом Луизы Мэй Олкотт, с тех пор висевшую у нее над кроватью. Его любимой забавой было подменить этот портрет изображением какой-нибудь ошеломительной субретки в чулках, вырванным из бульварного журнала. Что ж, и Клара, и Элинор, и Дик, и он сам — все были в одной лодке, независимо от их невинности или вины. Если ему все-таки суждено вернуться…
Ирландцу, видимо, стало совсем невмоготу, он торопливо заговорил:
— Сколько вы ни прикрывайте своими облезлыми покровами всякий срам, краше он не станет. Когда я напиваюсь — это просто меня черт попутал, а вы пьете, чтобы «перебеситься». Но смерть вам не замаскировать, не прикрыть — только не мою. Это чертовски серьезное дело. Меня, может, убивали за мой флаг, но умру я только за себя. Кто скажет: «Я умираю за Англию», так я тому в ответ: «С Богом сочтись, а с Англией ты уже покончил».
Он приподнялся на локте и погрозил кулаком в сторону немецких окопов.
— А все вы со своим чертовым Лютером, — прохрипел он. — Допротестовались, доразбирались по косточкам до того, что теперь я заживо горю, точно в пекле. Прошли эволюцию, как у мистера Дарвина, и тянулись в разные стороны, пока не треснули. И все теперь не-о-ся-за-е-мо, кроме вашего Бога. И честь, и отчизна, и Вестминстерское аббатство — все не-о-ся-за-е-мо, кроме Бога и вашей уверенности, что вы Его можете о-ся-зать. Бог у вас и на знаменах, и в конституции. Скоро вы сочините свою собственную библию, где Христос «перебесится», чтобы стать человеком. Вы говорите, что Он на вашей стороне. Однажды, только однажды был у Него любимый народ, да и тот приколотил Ему руки и ноги гвоздями и оставил страдать от ран на солнцепеке. — Голос его угасал. — Радуйся, Мария, благодати полная, Господь с Тобою… — Ирландец затих, содрогнулся в агонии и умер.
Прошло несколько часов. Клэйтон снова закурил, уже не пряча огонь от немецких снайперов. Опустился густой мартовский туман, и сырость пробирала до костей. Он сказал вслух:
— Проклятый туман, проклятый везунчик-ирландец! Проклятье!
И со смутным удивлением он думал о том, что вот смерть рядом, а мысли его привычно возвращаются в Англию и три лица поочередно являются ему: Клара, Дик, Элинор. Все как-то смешалось. Надо бы вернуться и закончить тот разговор. Он остановился в Рочестере, его жизнь остановилась на вокзале в Рочестере. Почему именно там — Рочестер совершенно ничего не значил. Кажется, была такая пьеса, где кто-то родился на вокзале, или про саквояж на вокзале, и его жизнь остановилась на… что там этот ирландец говорил о покровах? И Элинор тоже упоминала покров. Тоже. Никаких покровов, никакой сентиментальности — только холод, мрак и смятение. Ничего-то он не знал о Боге — Бог был хорош для викариев, а потом для этих, из ИМКА. Бог. Этот Бог вечно носил рубашки с короткими рукавами и стоптанные оксфорды — но он не был Богом, он был просто человеком, говорящим о Боге с солдатами. И был еще Бог О’Флаэрти. Клэю казалось, что он давно его знает, просто никогда не называл его Богом — этот Бог был страхом и любовью, и не было ничего великого в том, чтобы бояться Бога, или даже в том, чтобы любить его, разве только эта любовь была тиха и почтительна. Как же много вокруг богов, а он-то всегда считал христиан монотеистами, что за язычество — иметь столько богов сразу?
Ну вот, он за три минуты разобрался бы в этом запутанном деле, и сколько добра он мог бы сделать для тех, кто до сих пор не может выпутаться.
Чертова путаница — все перепуталось, все вне игры, а судью устранили — все пытаются доказать, что, будь судья на месте, он присудил бы победу им. Надо пойти и найти этого старого судью — найти его, схватить его, схватить хорошенько… вцепиться в него… спросить его…
Последняя капля Кастальского ключа[120].
[120].Все мое детство дядя Джордж был для меня личностью почти легендарной. Имя его всегда произносилось так, словно оно выделено курсивом. Его изданные опусы в заманчивых ярких обложках лежали на столе в библиотеке, но то были запретные плоды, сулившие утоление моему изголодавшемуся любопытству только по достижении мной возраста, когда уже будет пора морально разлагаться. Когда я разбил оранжевую лампу на тысячу сверкающих осколков и осколочков, то это случилось лишь потому, что я пытался добыть секретную информацию касательно недавних книжных поступлений. Всю вторую половину дня я провел в постели, и почти месяц мне не разрешали играть под столом, поскольку мать панически боялась, что я порежу артерию на ладони или на коленке завалявшимся стеклышком. Зато я получил первое представление о наружности дяди Джорджа: высокий, костлявый, со скрюченными руками. Его убеждения были вкратце изложены в рукописном посвящении, которое гласило: «Прими, мой брат, сей труд вместе с самыми горячими и тщетными надеждами на то, что он принесет тебе наслаждение, снискав твое одобрение. Джордж Ромберт». После такого невразумительного начала мой интерес к предмету поостыл, и тем бы и ограничились мои суждения об авторе, не будь он семейной притчей во языцех.
В одиннадцать лет я впервые стал невольным свидетелем более или менее внятного разговора о нем. Я ерзал на стуле, куда был посажен в качестве варварского наказания, когда принесли письмо, и я заметил, что пока отец его читал, лицо его сначала помрачнело, а потом стало грозным. Инстинкт подсказал мне, что письмо имеет отношение к дяде Джорджу, и я не ошибся.
— Что случилось, Том? Кто-то заболел? — встревожилась мать.
Вместо ответа, отец встал и протянул ей письмо, к которому прилагались какие-то газетные вырезки. Прочтя его дважды (поскольку мамино простодушное любопытство вечно подбивало ее первым делом снять пенки), она вспылила:
— А почему она пишет об этом тебе, а не мне?
Отец устало рухнул на диван и картинно вытянул длинные ноги.
— Это становится уже утомительным, не правда ли? Уже в третий раз он оказывается… увлечен… — Я навострил уши, поскольку явственно расслышал, как он пробормотал со вздохом: — Вот же дурак чертов!
— Это не просто утомительно, — начала мать, — это отвратительно. При его-то величии, состоянии и таланте, имея все основания, чтобы вести себя как подобает и жениться, — (мама подразумевала, что эти понятия — синонимы), — он волочится за серьезными женщинами, словно глупый, тщеславный студент. Тоже мне, нашел невинную забаву!
И тут я решил вставить слово. Я понадеялся, что, оказавшись de trop[121] во время беседы, смогу рассчитывать на досрочное помилование.
— А я тут сижу, — подал я голос.
— А я вижу, — сказал отец таким тоном, каким обычно приводил в трепет желторотых стряпчих в конторе.
Итак, я остался и почтительно слушал, как родители погружались в глубины дядиных беззаконий.
— Для него это игра, — сказал отец. — Всего лишь часть его теории.
Мать вздохнула:
— Мистер Седжвик сказал мне вчера, что его книги нанесли неописуемый урон самому духу любви в нашей стране.
— Мистер Седжвик написал ему, — заметил отец несколько раздраженно, — а в ответ Джордж прислал ему «Книгу премудрости Соломона».
— Не шути так, Томас, — сказала мать, и глаза у нее распахнулись чуть ли не на все лицо. — Джордж коварен, у него извращенное сознание.
— И я стал бы таким, если бы ты не вырвала меня из его цепких лап, а твой сын станет Джорджем номер два, если в его лета будет слушать подобные разговоры.
На этих словах завеса тайны впервые упала на дядю Джорджа.
Бессвязная и обрывочная информация на эту все более захватывающую тему постепенно укладывалась в мое сознание на протяжении следующих пяти лет, словно фрагменты картинки-головоломки. И вот вам законченный портрет дяди Джорджа под углом зрения семнадцатилетнего юноши: Ромео и волокита, помесь Байрона с Дон Жуаном и Бернардом Шоу с легким налетом Хэвлока Эллиса[122] в придачу. Ему было около тридцати лет, он семь раз был помолвлен и пил гораздо больше, чем следовало бы приличному человеку. Гвоздем программы были его отношения с женщинами. Короче говоря, дядюшка был далеко не идеалист. Он написал несколько романов, все кончались плохо, и в каждом главной героиней была выведена какая-нибудь женщина. Некоторые из них были недобродетельны. По-настоящему положительных героинь в его книгах не было вовсе. Он собрал довольно причудливый сонм Лаур в качестве муз для своего изощренного Петрарки, потому что писать он умел, и писал хорошо.
Дядя Джордж принадлежал к тому типу авторов, которые каждую неделю получают десятки писем от адвокатов, людей в летах и фанатичных молодых женщин, упрекающих его в том, что он «толкает свой талант на панель» и «на мелочи разменивает драгоценный литературный дар». На самом деле ничего подобного. Нет, вполне вероятно, что он мог бы писать намного лучше, избрав для творчества менее скользкую тему, но даже то, что он уже издал, пользовалось громадной популярностью, и, что самое странное, не только среди рядовых потребителей порочного чтива — восторженных продавщиц и сентиментальных коммивояжеров (в потакании низменным вкусам коих его неоднократно упрекали), но и среди, так сказать, академических и литературных кругов страны. Его искусная бережность в обращении с натурой (то есть все, что угодно, кроме белой расы), его отлично прорисованные мужские типажи и отточенно-циничное жало остроумия снискали ему множество приверженцев. В самых уравновешенных и строгих рецензиях он был отнесен к разряду «перспективных писателей». Оптимистически настроенные критики пророчили ему создание длинных психопатических новелл и унылых романов в немецком духе. Однажды его назвали «американским Томасом Гарди», и несчетное число раз он бывал наречен «современным Бальзаком». Его подозревали в том, что он таскает в кармане пальто величайший американский роман, пытаясь подороже продать его разным издателям. Однако ни содержание, ни стиль со временем не становились лучше, и публика обвиняла его в том, что он «исписался».
Он жил в одной квартире с незамужней сестрой, и та год за годом сидела, седея, с каплями брома в одной руке и телефонной трубкой в другой, принимая неистовые телефонные звонки от разных женщин. Ибо Джордж Ромберт по меньшей мере раз в год влипал в историю. Его именем пестрели колонки скандальной светской хроники. Как ни странно, большинство интрижек у него случалось с дебютантками, что приводило в праведную ярость бдительных матерей. Видимо, поскольку он умел с самым серьезным видом болтать самую возмутительную чепуху и был весьма заманчивой партией в финансовом смысле, многие решались на такое рискованное предприятие.
Несмотря на то что, сколько я себя помнил, мы жили на Востоке, всегда само собой разумелось, что дом — это некий преуспевающий город на Западе, за почву которого до сих пор держались корни нашего семейного древа. Двадцати лет от роду я впервые приехал в этот город, где и состоялась моя единственная встреча с дядей Джорджем.
Я обедал в доме у своей тетушки, очень храброй, добросердечной старушки, которая, как мне показалось, не без гордости упомянула, что внешне я похож на Джорджа. Мне были предъявлены его фотографии с младенчества и по сю пору в разных ракурсах: «Джордж в Андовере на заседании ИМКА» — кожа да кости, «Джордж в Уильямсе, в центре „Иллюстрированного литературного журнала“», «Джордж в качестве предводителя своего братства». Затем тетушка вручила мне альбом, в котором перечислялись все дядины достижения и хранились все рецензии на его книги.
— Его все это совершенно не заботит, — пояснила она.
Я восхищался, засыпал тетю вопросами и помню, как, покидая ее квартиру, чтобы разыскать дядю Джорджа в клубе «Ирокез», думал о том, что, в сравнении с угнетающим мнением моих родителей и восторженным суждением тетушки, мое собственное представление о дяде Джордже было весьма запутанным, если не сказать больше.
В «Ирокезе» меня направили прямиком в гриль-бар, и, стоя в дверях, я тотчас заприметил в толпе одного человека, — без сомнения, это был он. Опишу, как он выглядел тогда: высокий, роскошная, черная с проседью шевелюра, бледная тонкая кожа, поразительно молодая для человека его образа жизни. Поникшие зеленые глаза и насмешливые губы довершали дядюшкин, так сказать, физический портрет. Пьян он был прилично — еще бы, просидеть в клубе с полудня и до обеда, — но при этом великолепно владел собой. Некоторое притупление сноровки проявлялось разве что в очень осторожной походке и в голосе, который неожиданно срывался, превращаясь в сиплый шепот. Он вещал, обращаясь к собранию мужчин, находившихся на разных стадиях подпития, которые завороженно следили за его картинными, магнетическими жестами. Впрочем, сразу же оговорюсь, что впечатление зависело не только от воздействия его яркой личности, но и от ряда великолепно отработанных трюков, игры его ума: жестикуляции, особых модуляций голоса, внезапности и колкости его острот.
Я пристально наблюдал за дядей, пока мальчишка-коридорный шепотом докладывал ему обо мне. Он медленно и с достоинством приблизился, степенно пожал мне руку и проследовал со мной за столик. С час мы беседовали о семейных делах, о здоровье, о смертях и рождениях. Я глаз от него не мог отвести. Кровавые прожилки вокруг его зеленых радужек напомнили мне причудливое сочетание разноцветных потеков в детской коробке с красками. Не прошло и десяти минут, как разговор ему явно наскучил, я смешался, начал что-то уныло мямлить, а он внезапно повел рукой, словно смахивая невидимую завесу, и принялся меня расспрашивать.
— А что твой чертов папаша по-прежнему стоит за меня горой против язычка твоей матушки?
Я уставился на него, но, как ни странно, без тени возмущения.
— Видишь ли, — продолжил дядя, — это единственное, что он сделал для меня за всю свою жизнь. Он ужасный ханжа. Можно сбеситься, живя с ним под одной крышей.
— Отец очень хорошо к вам относится, сэр, — произнес я довольно сухо.
— Перестань, — отмахнулся он с улыбкой. — Будь честен, как все в твоей семье, и не вздумай мне лгать. Я прекрасно знаю, что в твоем понимании я совершенно темная личность. Не так ли?
— Ну… У вас ведь… двадцать лет истории.
— Двадцать лет в аду… — сказал дядя Джордж. — Скорее, три года истории и пятнадцать лет ее послесловий.
— А как же ваши книги и все остальное?
— Только послесловие, и ничего кроме. Моя жизнь остановилась, когда мне был двадцать один год, октябрьской ночью, в шестнадцать минут одиннадцатого. Хочешь узнать как? Сперва я покажу тебе жертвенного тельца, а уж потом провожу наверх, и ты узришь алтарь.
— Я… вы… ну, если вам… — Упирался я недолго, поскольку сгорал от любопытства.
— О, не беспокойся. Я неоднократно излагал эту историю и в книгах, и в жизни, во время обильных возлияний. Последнюю чувствительность я утратил еще с дымом без огня. А сейчас ты говоришь с уже почти обуглившимся тельцом.
Итак, вот какую историю он мне поведал.
— Все началось на втором курсе — вернее, на рождественских каникулах на втором курсе. До этого она принадлежала к более юному кругу — компашке, как принято теперь говорить у вас, у молодежи. — Он помедлил и мысленно стиснул пальцы, пытаясь осязать ускользающие образы, точнее выразиться. — Ее танец, ее красота и, наверное, больше всего — ее поразительно беспринципная личность. Я никогда с такой не сталкивался. Заинтересовавшись каким-нибудь парнем, она никогда не выискивала сведений о нем, не расспрашивала других девушек, не прощупывала почву, не рассылала намеков, которые могли бы достичь его ушей. Она немедленно шла в атаку, используя весь арсенал своих умений и талантов. Метод у нее был один-единственный: она сразу и бесповоротно давала тебе понять, что она — особа женского пола. — Он вдруг посмотрел на меня и спросил: — Этого довольно? Или тебе нужно описание ее глаз и волос и что именно она сказала?
— Не нужно. Давайте дальше.
— Ну так вот. В колледж я вернулся убежденным идеалистом, я выстроил целую психологическую систему, в которой мои дни и ночи заполняли брюнетки с низкими грудными голосами и безграничной изобретательностью. Конечно, мы вели безумную переписку — слали глупейшие письма и глупейшие телеграммы, пробалтываясь всем знакомым о своей испепеляющей страсти и… ну, ты ведь и сам учился в колледже. Все это банально, я знаю. В том-то и странность. Я все время идеализировал ее, идеализировал до последнего. Я всегда знал, что она чуть ли не самая вздорная девчонка из всех, с кем я когда-либо был знаком. Она была самовлюбленной, тщеславной и несдержанной — да я и сам был таким и потому вдвойне осознавал ее недостатки. И все же мне никогда не хотелось ее изменить. Каждый ее порок был пронизан страстной энергией, которая била через край. Ее эгоизм заставлял ее играть жестче, ее несдержанность внушала мне благоговейный трепет, а тщеславие перемежалось такими лакомыми минутами раскаяния и самобичевания, что оно почти — почти умиляло. Это ли не глупость? Она имела на меня сильнейшее влияние. Она пробудила во мне желание что-то для нее совершить, как-то проявить свои чувства. Каждый мой успех в колледже превращался мною в своеобразный рыцарский трофей, добытый для нее.
Он кивком поманил официанта, и я изрядно занервничал. Хоть дядя и казался несколько протрезвевшим с тех пор, как я пришел, теперь он усиленно восполнял упущенное, и я понимал, что окажусь в щекотливом положении, если в результате он напьется в стельку.
— А потом, — дядя сделал несколько глотков, — мы встречались урывками, бранились, целовались и бранились снова. Мы были на равных, никто не брал верх. Она увлекалась мной так же неистово, как я восхищался ею. Мы оба были страшно ревнивы, но поводов для ревности у нас почти не было. У каждого из нас бывали эпизодические интрижки на стороне, но то была всего лишь передышка в разлуке. Я и не заметил, как мой идеализм потихоньку шел на убыль, или перерастал в любовь — в самую нежную ипостась любви. — Его лицо напряглось. — Это не сентиментальные сопли.
Я кивнул, и он продолжил:
— Ну, мы порвали в течение двух часов, и слабину дал я… На старшем курсе я поехал в Нью-Йорк — на танцы в ее школу. И там оказался парень из другого колледжа, к которому я сильно приревновал, и не без оснований. Мы перемолвились с ней об этом в двух словах, и получасом позже я вышел на улицу в пальто и шляпе, бросив на прощание, что, дескать, все кончено. Но было еще не все потеряно. Если бы я в ту ночь сразу вернулся к себе в колледж, или пошел бы и где-нибудь напился, или выкинул какой-нибудь безумный или возмутительный финт — мы бы не расстались, она написала бы мне уже на следующий день. Но вышло иначе. Я шел вдоль по Пятой авеню и упивался своим несчастьем. Она была, как никогда, прекрасна в тот вечер, и я любил ее так сильно, как никогда в жизни не любил. Я довел себя до крайней степени эмоционального возбуждения и потерял голову, а потом — ах, дурак я несчастный, которым я был, есть и всегда буду, — я вернулся! Вернулся! Мне ли было не знать — и ее, и себя. Ведь в здравом уме я мог в подробностях описать любому, даже себе, что мне следовало бы сделать, но мое воспаленное воображение велело мне вернуться, притащило меня назад. Одно полушарие мозга гнало меня в какой-нибудь бар — в Уильямсон или на Манхэттен. Но другое полушарие привело меня к школе. В шестнадцать минут одиннадцатого я переступил порог. И в тот же миг моя жизнь кончилась… Нетрудно представить, что было дальше. Мое возвращение ее разозлило, у нее не было времени одуматься, и, едва завидев, что я вернулся, она немедленно решила меня наказать. Я заглотил крючок вместе с наживкой и на время потерял самообладание, терпение, равновесие, утратил остатки индивидуальности и привлекательности. Я слонялся по залу как безумец, пытаясь заговорить с ней, и когда мне это удалось, то довершил черное дело. Я просил, я умолял, я почти рыдал. И с этой минуты я был ей больше не нужен. В два часа ночи я покинул школу, разбитый наголову… Что потом? Один сплошной кошмар. Письма, полные отчаяния, дикие, умоляющие письма. Долгие периоды молчаливого ожидания, полного несбыточных надежд, что ей не все равно. Слухи о том, что у нее романы с другими. Поначалу меня ранило то, что окружающие все еще связывали ее имя с моим, интересовались у меня новостями о ней, но потом, когда наконец стало известно, что она меня бросила, меня перестали спрашивать о ней, но сообщали мне новости о ней — бросали, как бросают собаке объедки со стола… Я больше не властвовал над собственным творением, ведь она была лишь тем, что я в ней прочитывал, тем, чем я сам ее наделял. Вот и все… — внезапно оборвал он и встал, покачиваясь, и голос его вознесся над пустыми столиками. — Я прочел историю под другим углом, после того как узнал о Клеопатре, Мессалине и госпоже Монтеспан.[123] — С этими словами он направился к дверям.
— Куда вы? — встревожился я.
— Мы идем наверх знакомиться с самой леди. Она с некоторых пор овдовела, поэтому ты должен называть ее «миссис» — ты ж понимаешь, «мис-сис».
Мы поднялись по лестнице, я предусмотрительно шел позади, готовый подхватить дядюшку, если тому вздумается упасть. Мне было очень грустно. Самый строптивый в мире человек сейчас слишком трезв, чтобы сомневаться, и слишком пьян, чтобы его можно было переубедить, и я грешным делом подумал, что мой дядя был в самом высоком смысле личностью, за которой надо идти следом.
Мы вошли в просторную комнату. Я бы не смог ее описать, даже если бы это было жизненно важно. Дядя Джордж кивнул и поманил женщину, сидевшую за бриджем в дальнем конце комнаты. Она кивнула тоже и, поднявшись из-за стола, неспешно пошла к нам. Я вздрогнул… и неспроста…
Вот вам мои впечатления: женщина лет тридцати или даже чуть меньше, темноволосая, излучающая мощнейшие притягательные флюиды, а ее потрясающе очерченные губы были, как я убедился вскоре, способны менять выражение при малейшем изменении настроения. О, это был рот, достойный поэтического воплощения: хотя его нельзя было назвать большим, он никак не уместился бы в сонет — должен признаться, я пробовал. Сонет, куда там! Чувственности этого рта хватило бы на целую драму или даже, осмелюсь предположить, на эпическую поэму. Это был, насколько я мог постичь, божественный рот. Конечно, там были еще глаза — карие, и насыщенный теплый румянец, но — этот рот, ох…
Я чувствовал себя персонажем викторианского романа. Оживленные разрозненные группы людей, казалось, превратились в огоньки рампы, освещающие комедию, которую мы разыгрывали на авансцене. Я ощущал неловкость за себя самого, но неловкость эта была чисто физическая, я был просто статистом, но как же мне было неловко за дядюшку! Я опасался, что он вдруг повысит голос, или опрокинет стол, или сгребет в охапку и поцелует миссис Фулем на виду у изумленной публики. Все происходило как во сне. Я был неразборчиво представлен и немедленно забыт.
— Снова набрался, — заметила миссис Фулем.
Дядюшка промолчал.
— Так. У меня очень напряженная игра, и мы сильно отстали. У меня есть время, только пока мой партнер играет с «болваном». Вы польщены, не так ли? — обратилась она ко мне. — Ваш дядя, вероятно, все рассказал вам о себе и обо мне. В этом году он несносен. Раньше он был таким трогательным, невинным мальчиком, а теперь превратился в грозу дебютанток.
Дядя прервал ее несколько напыщенным тоном:
— Думаю, Майра, это уже слишком — даже для тебя.
— Снова упреки? — спросила она с деланым изумлением. — Как будто это я…
— Хватит, довольно, — сказал дядя Джордж заплетающимся языком, — оставь бедного дурака в покое.
И тут, к своему неожиданному удовольствию, я заметил внезапную перемену. Плащ романтического персонажа из гриль-бара пал к ногам моего дяди. Осталась неуверенная, малопривлекательная, утратившая достоинство личность. До сих пор я никогда не встречал ничего подобного. Обычно либо у тебя есть характер, либо его нет. Интересно, имел я в виду характер или темперамент, а может, брюнетистый альтово-теноровый строй, балансирующий на грани… В любом случае мой дядя вел себя словно провинившийся мальчишка рядом со строгой тетушкой, почти как пес со своей хозяйкой.
— А знаете, — сказала миссис Фулем, — ваш дядя — единственная достопримечательность в городе. Такого дурака надо поискать.
Дядя склонил главу и принялся внимательно изучать половицы. Он улыбался вежливо, если не сказать — печально.
— Вы так думаете?
— Он срывает на мне свою злость.
Дядя кивнул, партнеры миссис Фулем окликнули ее и сообщили, что снова проиграли и что игра разваливается. Она разозлилась.
— Знаешь что, — холодно сказала она дяде Джорджу, — ты стоишь тут, как дрессированный спаниель, позволяя мне говорить тебе все, что мне вздумается, а понимаешь ли ты, насколько ты жалок?
Дядя побагровел. Миссис Фулем снова повернулась ко мне:
— Вот уже десять лет я разговариваю с ним вот так, если вообще разговариваю. Он — моя комнатная собачка. Эй, Джорджи, подай мне чая, напиши обо мне книгу! Джорджи, ты бесцеремонный, но такой забавный!
Миссис Фулем, сильно раззадоренная драматическим накалом собственных речей и разозленная неподвижной покорностью Джорджа, вошла в раж.
— А знаешь, — прошипела она, — мой муж всегда хотел высечь тебя кнутом, но я умоляла его не делать этого. Он ловко управлялся на псарне и всегда говорил, что сумеет приструнить любую шавку!
И тут словно что-то щелкнуло. Мой дядя распрямился, сверкнув глазами. Смещение ударения с нее самой на ее мужа словно сбросило груз с его плеч. Его глаза пылали, но слова, копившиеся десять лет, давались ему медленно, с трудом.
— Твой муж? Уж не тот ли вороватый торгаш, который содержал тебя пять лет? Высечь? Меня? Не этой ли похвальбой у очага он держал тебя в своем грязном кулаке? Богом клянусь, что собственноручно высеку твоего следующего мужа! — Голос его окреп, и на него стали оглядываться; в комнате повисла звенящая тишина, и его слова эхом отдавались в камине. — Этот чертов вор ограбил меня, украв самое дорогое в этой ничтожной жизни.
Он перешел на крик. Несколько мужчин бросились к нему. Женщины попятились по углам. Миссис Фулем стояла совершенно неподвижно. Лицо ее побелело, но она по-прежнему насмешливо смотрела ему прямо в глаза.
— А это что? — Он схватил ее за руку.
Она попыталась вырваться, но он крепко сжал руку и сдернул с пальца обручальное кольцо, затем бросил его на пол и растоптал, превратив в расплющенную золотую пуговицу.
В ту же минуту я схватил его за руки. Она вскрикнула, держа на весу сломанный палец. Вокруг нас сгрудилась толпа.
Пять минут спустя мы с дядей Джорджем мчались к дому на такси. Никто из нас не сказал ни слова. Он сидел, уставившись прямо перед собой мерцающими в темноте зелеными глазами. На следующий день я уехал сразу после завтрака.
На этом и следовало бы закончить рассказ. Дядя Джордж остался бы в памяти трагическим полугением вроде Марка Антония или Мюссе, сердце которого разбила женщина. Увы, вопреки всем законам драматургии, пьеса вылилась в безвкусный шестой акт, где все шатается и кренится набок, словно сам дядя Джордж, дойдя до определенной кондиции. Через месяц после случившегося дядя Джордж и миссис Фулем совершили ужасно ребячливый и романтический побег в ночь накануне свадьбы миссис Фулем и преподобного Говарда Биксби. Дядя больше не пьет, не сочиняет романов и вообще ничего не делает, разве что изредка играет в гольф и предается уютной лени с супругой на пару.
Мама все еще сомневается и предрекает дядиной жене страшную долю, отец же искренне удивляется и не слишком-то доволен. Я почти уверен, ему нравилось, что в семье был писатель, даже если книги этого писателя несколько декадентски смотрелись на библиотечном столе. Время от времени я получаю от дяди Джорджа подписные листы и приглашения. Я их берегу, чтобы использовать при сочинении моей следующей книги, которая будет называться «Теория гениальности». Видите ли, я больше чем уверен, что если бы Данте все-таки повезло… впрочем, его гипотетический шестой акт был бы так же неуместен, как и эта реальность со счастливым концом.
Примечания.
1.
Рассказ опубликован в журнале «The Saturday Evening Post» в июле 1929 г. — Здесь и далее примеч. перев.
2.
Гаррисберг (тж. Харрисбург, Харрисберг) — столица штата Пенсильвания.
3.
Брайарли — аллюзия к названию Бриэрли, дорогой частной школы для девочек в Нью-Йорке.
4.
Таксидо-Парк — фешенебельный район Нью-Йорка, первоначально — род клубного поселка, построенный в 1886 г. Считается, что его жители первыми стали носить смокинг (англ. «tuxedo»).
5.
«At Dawning» — популярная мелодия композитора Фрица Крайслера, записанная в 1926 г.
6.
Парк-роу — улица на Манхэттене, где традиционно располагаются редакции основных нью-йоркских газет. В XIX в. получила прозвище Газетный ряд.
7.
Остров Эллис, расположенный в устье реки Гудзон в бухте Нью-Йорка, был самым крупным пунктом приема иммигрантов в США, действовавшим с 1 января 1892 г. по 12 ноября 1954 г.
8.
Стрэнд — одна из главных улиц в западной части Центрального Лондона; проходит параллельно Темзе; славится своими отелями и театрами.
9.
Рассказ опубликован в журнале «The Saturday Evening Post» в ноябре 1932 г.
10.
Дункан Файф (1768–1850) — знаменитый американский краснодеревец, самый плодовитый и популярный в начале XIX в. представитель федерального стиля.
11.
Константин Бранкузи (1876–1957) — французский скульптор-абстракционист.
12.
Рассказ опубликован в журнале «Redbook» в феврале 1932 г.
13.
Периклов век — эпоха наивысшего подъема культуры демократических Афин, которая приходится на V в. до н. э., время активной деятельности государственного деятеля Афин Перикла, который инициировал строительство Парфенона и Акрополя, покровительствовал литературе и искусству.
14.
Рассказ опубликован в журнале «The Saturday Evening Post» в июле 1931 г.
15.
Перси Шелли. Стансы, написанные в унынии вблизи Неаполя. Пер. А. Парина. // Поэзия английского романтизма. — М.: Художественная литература, 1975. Серия «Библиотека всемирной литературы».
16.
«Уайт стар лайн» (англ. White Star Line) — крупнейшая британская судоходная компания конца XIX — начала XX в.
17.
Доктор Джекилл и мистер Хайд — в фантастическом романе Р. Л. Стивенсона «Странная история доктора Джекилла и мистера Хайда» — добрая и порочная ипостаси главного персонажа.
18.
«Вот какой у истории конец» (англ.).
19.
Рассказ опубликован в журнале «The Saturday Evening Post» в декабре 1931 г.
20.
«Свиток и ключ» — тайное студенческое общество в Йельском университете, существующее с 1841 г.
21.
Евангелие от Матфея, 25: 29.
22.
Персонаж сказок английской писательницы Беатрис Поттер (1866–1943).
23.
Братья Джеймс — Джесси (1847–1882) и Фрэнк (1843–1915) — знаменитые грабители и убийцы, «герои Дикого Запада».
24.
В конце XIX в. американские политики и общество в целом ожесточенно спорили по поводу введения золотомонетного стандарта, противники которого выступали за свободную чеканку серебряных монет наряду с золотыми.
25.
При Колд-Харборе в штате Виргиния 31 мая — 12 июня 1864 г. состоялось одно из последних сражений Гражданской войны в США.
26.
Вероятно, имеется в виду Чарльз Линдберг (1902–1974) — американский пилот, первым в одиночку перелетевший Атлантический океан. Его детство прошло в небольшом городке в Миннесоте.
27.
Рассказ опубликован в журнале «The Saturday Evening Post» в августе 1932 г.
28.
«Буйные всадники» — добровольческий кавалерийский полк, сформированный и впоследствии возглавленный Теодором Рузвельтом. Полк сражался на Кубе в ходе испано-американской войны 1898 г.
29.
Анахронизм: этот вальс был написан Клодом Дебюсси в 1910 г., а действие эпизода происходит в 1902 г.
30.
Комическая опера британского композитора Э. Джейкобовски (1885), популярная в Англии и США в конце XIX — начале XX в.
31.
Намек на Марка Порция Катона Младшего (95–46 гг. до н. э.), известного поборника строгих нравов.
32.
В 1890-х гг. иллюстратор Ч. Д. Гибсон создал идеализированный образ американской девушки, и вскоре «гибсоновские сценки» стали тиражироваться на всевозможных предметах обихода. Рисунок Гибсона «Его ход» изображает двух влюбленных за шахматной доской, когда они, позабыв об игре, тянутся друг к другу в поцелуе.
33.
Эдвард Макдауэлл (1860–1908) — американский композитор и пианист.
34.
«Эскадрон А» — название кавалерийского подразделения, созданного в 1889 г. группой молодых состоятельных ньюйоркцев, увлекавшихся конным спортом. После вступления США в Первую мировую войну эскадрон был отправлен на фронт, где особо отличился при штурме линии Гинденбурга осенью 1918 г.
35.
Рассказ опубликован в журнале «Liberty» в декабре 1939 г.
36.
Рассказ опубликован в журнале «The Saturday Evening Post» в марте 1933 г.
37.
Милая (фр.).
38.
Рене Лакост (1904–1996) — французский теннисист, один из легендарных «четырех теннисных мушкетеров», блиставших на кортах в 1920–1930-х гг. Сюзанн Ленглен (1899–1938) — знаменитая французская теннисистка, олимпийская чемпионка и многократная победительница турниров Большого шлема.
39.
Термин, предложенный К. Г. Юнгом для обозначения чувств и переживаний девочки, связанных с ее влечением к отцу и стремлением занять место матери. По сути, женский аналог эдипова комплекса.
40.
Наставница (фр.).
41.
Боже мой! (фр.).
42.
Ну и начало! (фр.).
43.
Рассказ опубликован в журнале «The Saturday Evening Post» в июне 1933 г.
44.
В 1898 г.
45.
Ложки с фигурами апостолов на ручках; обычный набор включает двенадцать (по числу апостолов) или тринадцать (с изображением Иисуса) ложек. Традиция изготовления таких наборов восходит к XV в.
46.
Великая депрессия началась с биржевого краха в октябре 1929 г.
47.
Самая широкая авеню Манхэттена, среди прочего известная рекордно дорогой недвижимостью.
48.
Улица в центре Парижа, знаменитая своими модными магазинами.
49.
Рассказ опубликован в журнале «Liberty» в июне 1935 г. Действие происходит во время Всемирной выставки в Чикаго, проходившей с мая 1933 по октябрь 1934 г. На этой выставке среди прочего было представлено традиционное поселение эскимосов, специально привезенных с Лабрадора (а не из Лапландии, как ниже ошибочно пишет автор).
50.
Вымышленное лицо.
51.
Рассказ опубликован в журнале «The Saturday Evening Post» в августе 1930 г.
52.
LZ 127 «Граф Цеппелин» — немецкий дирижабль, построенный в 1928 г.; на тот момент крупнейший в мире. В 1929 г. совершил кругосветное путешествие.
53.
Малозначительный клиент (фр.).
54.
Рассказ опубликован в журнале «The Saturday Evening Post» в январе 1931 г.
55.
Достойных клиенток (фр.).
56.
«Я с головы до ног…» (нем.).
57.
Рассказ опубликован в журнале «The Saturday Evening Post» в октябре 1930 г.
58.
Что-то жидкое… Это кровь? (фр.).
59.
Джек Демпси (1895–1983) — американский боксер-профессионал, чемпион мира в супертяжелом весе.
60.
Совершенно ослепительная (фр.).
61.
Константин Бранкузи (1876–1957) — французский скульптор-абстракционист. Фернан Леже (1881–1955) — французский художник-кубист. Марсель Дюшан (1887–1968) — французский художник, стоявший у истоков дадаизма и сюрреализма.
62.
Мадам сейчас нельзя волноваться, мсье… (фр.).
63.
Франсуа Бонивар (1493–1570) — швейцарский патриот, история жизни которого легла в основу поэмы Байрона «Шильонский узник».
64.
Рассказ опубликован в журнале «The St. Paul Academy Now and Then» в октябре 1909 г.
65.
Рассказ опубликован в журнале «The St. Paul Academy Now and Then» в феврале 1910 г.
66.
Команда, владеющая мячом, получает четыре попытки продвинуть мяч на 10 ярдов вперед в сторону очковой зоны соперника. Каждая такая попытка называется дауном, здесь: вторая попытка, осталось пройти 3 ярда.
67.
Квотербек (квотер), фулбек, хавбек, тэкл, правый бек, гард, центр, энд (тайт-энд) — названия некоторых игроков в американском футболе.
68.
Снэп — за исключением начала игры и второй половины, а также розыгрышей после заработанных очков, мяч подается в игру броском назад между ног, называемым снэпом.
69.
Фамбл — потеря мяча при беге или передаче назад. Любой игрок обеих команд может овладеть мячом.
70.
Рассказ опубликован в журнале «The St. Paul Academy Now and Then» в марте 1910 г.
71.
Роберт Эдвард Ли (1807–1870) — генерал армии Конфедеративных Штатов Америки (31 августа 1861), командующий Северовиргинской армией и главнокомандующий армией Конфедерации.
72.
Чанселорсвилль и Фредериксберг — места ключевых сражений американской Гражданской войны.
73.
Томас Джонатан Джексон по прозвищу Каменная Стена (1824–1863) — генерал Конфедеративных Штатов Америки в годы Гражданской войны. Один из самых талантливых генералов Юга.
74.
Рассказ опубликован в журнале «The St. Paul Academy Now and Then» в июне 1911 г.
75.
Натаниэль Бедфорд Форрест (1821–1877) — генерал-лейтенант армии Конфедерации, одна из наиболее романтизированных фигур в истории Гражданской войны в Америке; об этом человеке ходила легенда, что под ним во время сражений было убито двадцать девять лошадей.
76.
Рассказ опубликован в журнале «Newman News» в декабре 1912 г.
77.
Деяния святых апостолов, 20: 35.
78.
Рассказ опубликован в журнале «Newman News» в 1913 г.
79.
Христианская наука — парахристианское религиозное учение протестантского происхождения, основанное в 1866 г. Мэри Бейкер Эдди. Последователи ее проповедовали, что человек духовен, а не материален, отвергали традиционную медицину, пытаясь лечить болезни «молитвой и любовью».
80.
Рассказ опубликован в журнале «Newman News» в июне 1913 г.
81.
Мятный джулеп — традиционный южный коктейль, состоящий из бурбона, сахарного сиропа, колотого льда и веточек свежей мяты.
82.
Рассказ опубликован в журнале «The Nassau Literary Magazine» в апреле 1915 г.
83.
Остров Эллис — расположенный в устье реки Гудзон в бухте Нью-Йорка, был самым крупным пунктом приема иммигрантов в США, действовавшим с 1 января 1892 г. по 12 ноября 1954 г.
84.
Mais òu sont les neiges d’antan! («Где ныне прошлогодний снег?») — рефрен из «Баллады о дамах былых веков» Франсуа Вийона, перевод с французского Юрия Корнеева.
85.
Рассказ опубликован в журнале «The Nassau Literary Magazine» в июне 1915 г. Значительно переработанная и расширенная версия рассказа, озаглавленная «Благословение» (см. сб. «Издержки хорошего воспитания») была опубликована в феврале 1920 г. в журнале «The Smart Set».
86.
Конверз, светский брат — в западном монашестве лицо, принадлежащее к монашескому ордену и живущее в монастыре, но принимающее на себя только часть монашеских обетов и занятое главным образом физической работой.
87.
Джон Уи́клиф (Ви́клиф) (1320/1324–1384) — английский богослов, профессор Оксфордского университета, основатель учения виклифистов, впоследствии превратившегося в народное движение лоллардов, реформатор и предшественник протестантизма. Первый переводчик Библии на среднеанглийский язык.
88.
Папа Александр VI, в миру Родриго Борджиа (1430–1503) — знаменитый «аптекарь Сатаны».
89.
«Магни́фикат» (по первому слову первого стиха «Magnificat anima mea Dominum») — славословие Девы Марии из Евангелия от Луки (Лк., 1: 46–55) в латинском переводе.
90.
Святой Франциск Ксаверий (1506–1552) — христианский миссионер и сооснователь Общества Иисуса (ордена иезуитов).
91.
Во веки веков. Аминь (лат.).
92.
«Славься Жертва, Дар священный» — в Римско-католической церкви гимн, исполняемый перед Святыми Дарами во время адорации.
93.
Я отпускаю тебе грехи твои во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь (лат.).
94.
Рассказ опубликован в журнале «The Princeton Tiger» в октябре 1915 г.
95.
Любезнейший (ит.).
96.
Во имя рейхстага, что такое? (нем.).
97.
Рассказ опубликован в журнале «The Nassau Literary Magazine» в декабре 1916 г.
98.
«История упадка и разрушения Римской империи» (1776–1787) — классический труд английского историка Эдварда Гиббона (1737–1794).
99.
Рассказ опубликован в журнале «The Princeton Tiger» в декабре 1916 г.
100.
«Маленькие женщины» (1868) — книга Луизы Мэй Олкотт, основанная на воспоминаниях о ее взрослении в обществе трех сестер.
101.
Рассказ опубликован в журнале «The Princeton Tiger» в декабре 1916 г.
102.
Рассказ опубликован в журнале «The Princeton Tiger» в марте 1917 г.
103.
Рассказ опубликован в журнале «The Princeton Tiger» в апреле 1917 г.
104.
Зейдель — кружка для пива (0,3 л).
105.
«Ах, мой милый Августин» (нем.).
106.
Рассказ опубликован в журнале «The Princeton Tiger» в ноябре 1917 г.
107.
Рассказ опубликован в журнале «The Nassau Literary Magazine» в январе 1917 г.
108.
Героиня романа Альфонса Доде «Сафо» (1884) — дама полусвета Фанни Легран по прозвищу Сафо.
109.
Мари́ Жанна Бекю́, по мужу графиня Дюбарри́ (1746–1793) — официальная фаворитка французского короля Людовика XV; казнена на эшафоте во время Великой французской революции.
110.
Песня «Бедная Баттерфляй» Р. Хуббеля и Дж. Голдена, ставшая популярным стандартом. В 1916 г. была впервые исполнена Софи Бернар в «Большом шоу» на Бродвее.
111.
Рассказ опубликован в журнале «The Nassau Literary Magazine» в феврале 1917 г.
112.
«Герои, почитание героев и героическое в истории» — полное название книги Томаса Карлейля.
113.
«Sartor Resartus» — роман Томаса Карлейля. Название переводится с латыни как «Перекроенный портной».
114.
«Леди Шалотт» — баллада А. Теннисона (1809–1892), в которой героиня смотрела на мир сквозь волшебное зеркало.
115.
Рассказ опубликован в журнале «The Nassau Literary Magazine» в июне 1917 г.
116.
Букв. до войны (лат.) — период истории страны, народа или региона до некоего грандиозного события или потрясения.
117.
Битва на хребте Вими 9–12 апреля 1917 г. Сражение между канадскими и германскими войсками в районе хребта Вими во время Первой мировой войны.
118.
Юношеская христианская ассоциация — молодежная волонтерская организация. Стала известна благодаря организации детских лагерей. Основана в Лондоне в 1844 г. Джорджем Вильямсом.
119.
Иск. фр. «А11оns, mes enfants!» — «Идите, дети мои!».
120.
Рассказ опубликован в журнале «The Nassau Literary Magazine» в октябре 1917 г.
121.
Излишний, мешающий (фр.).
122.
Хэвлок Эллис (1859–1939) — английский врач, стоявший у истоков сексологии как научной дисциплины.
123.
Франсуаза Атенаис де Рошешуа́р де Мортема́р (1640–1707), известная как маркиза де Монтеспан — официальная фаворитка короля Франции Людовика XIV в период с 1667 по 1683 г., мать его семерых детей.