Книга запретных наслаждений.

Часть первая.

1.

Шесть башен собора Святого Мартина иглами вонзались в ночной туман, исчезали в дымке и вновь появлялись над бесплотным покровом, окутывавшим город Майнц. Выше всех городских куполов вздымались шпили этого двурогого собора — один римский, другой византийский. Чуть дальше воды Рейна обнажали руины древнего моста Траяна, сходные с покрытым известью скелетом чудовища, рухнувшего между речными берегами. Горделивый шлем холма Якобсберг венчали черные крыши цитадели и пятьдесят арок старинного римского акведука.

В нескольких улицах от собора располагался небольшой Монастырь Почитательниц Священной корзины. На самом деле это узкое здание в три этажа, возвышавшееся на Корбштрассе [1]рядом с рыночной площадью, не являлось монастырем в строгом смысле этого слова. Мало кому было известно, что за его скромным фасадом таился лупанарий, самый необычный и самый роскошный в империи, что, кстати сказать, означало немало. Публичный дом получил свое странное имя в результате смешения названия приютившей его улицы Корбштрассе и того обстоятельства, что тамошние проститутки ублажали своих привилегированных клиентов с поистине религиозным пылом.

В дневное время этот мощеный проулок настежь распахивал ставни корзинных лавок; основными их посетителями были лоточники с рыночной площади. Однако с наступлением ночи корзинщики закрывали свои лавки, и теперь улицу оживляла толчея в харчевнях и грубые песенки проституток, которые высовывались из окон и демонстрировали едокам и выпивохам свои полураспахнутые корсажи. В отличие от обыкновенных борделей, ярко размалеванных и заполненных беззубыми, вонючими, суетливыми бабенками, Монастырь не старался привлечь к себе внимание. Обитательницы этого дома славились сдержанностью чувств и чувственной религиозностью — их притягательность была сродни желанию, которое возбуждают юные девственницы из монастырей. А ведь сколько мужчин тайно мечтали предаться оргии с монашенками из какого-нибудь братства! Быть может, утоление этих секретных помыслов как раз и способствовало успеху единственного в своем роде лупанария на Корбштрассе.

Однако же после ряда мрачных событий, происшедших в Монастыре Священной корзины, привычная обстановка праздника в этом доме сменилась плотным молчанием, замешенным на глине ужаса. Стоило солнцу закатиться — и женщинами овладевало томительное ожидание, как будто бы приближавшее новую трагедию. В ту ночь 1455 года страх в Монастыре сгустился так же плотно, как и облака над городом. Соседние бордели и харчевни давно уже закрыли свои двери. Туман был как птица — предвестница беды, перелетавшая с крыши на крышу. В Монастыре уже почти не осталось клиентов. Женщины молили Господа, чтобы никто их сегодня не выбрал. Они мечтали только об одном — запереться в своих альковах, забыться сном до тех пор, пока в окна не проглянет новый рассвет.

Зельда, одна из самых желанных проституток, уже вошла в тот возраст, когда сама могла отбирать для себя клиентов и решать, когда и как исполнять свои обязанности. Вот почему, воспользовавшись привилегиями, которых никто не оспаривал, Зельда объявила, что ее время истекло, заперла дверь в свою комнату и поменяла простыни на постели. Прежде чем улечься спать, женщина выглянула в окно: улица была пустынна, дома на противоположной стороне почти полностью скрылись в тумане. Зельда закрыла ставни и укрепила их тяжелой задвижкой — от левой створки окна до правой. Усевшись на край постели, она разделась — как будто стремилась освободиться не только от корсажа, который стягивал ей живот и ребра, но и от всех событий прошедшего дня. Зельда смочила хлопчатый платок в лохани с розовой водой, а потом медленно и старательно обтерла все свое тело. Это занятие было похоже на священный ритуал, нечто вроде миропомазания, которое жрица торжественно совершала сама над собой. Хотя молодость уже покинула Зельду, тело ее напоминало скульптурную лепку греческих кариатид: точеные икры, широкие бедра, высокая грудь. Раз за разом проводя платком по коже, женщина освобождалась от следов прожитого дня и смывала с себя остатки чужих жидкостей. Казалось, она стирает не только отметины трудного дня, но и нечто иное, нестираемое, чего не смыть розовой водицей, то, что превращается в плоть по ту сторону плоти.

Такое одинокое омовение отчасти возвращало Зельде спокойствие, которого она лишалась, когда на город опускалась ночь со своей завесой темного тумана. Вот женщина снова смочила платок, и вдруг ей послышалось тихое поскрипывание где-то в алькове. Зельда повертела головой из стороны в сторону — все было на своих местах. Возможно, успокаивала она себя, это капли воды падают в фарфоровую лохань. Она снова смочила платок и теперь уже ясно различила на блестящей поверхности лохани отражение какой-то фигуры, проглядывавшей из-за занавесей алькова. Зельда оцепенела. Она не осмеливалась обернуться. В ее комнате кто-то был. Только теперь Зельда поняла, что сама загнала себя в ловушку. Она оказалась взаперти. У нее не было ни времени, ни преимущества в расстоянии, чтобы открыть щеколду на двери или поднять задвижку на окне; чужаку стоило только протянуть руку. Пока Зельда лихорадочно размышляла, как выбраться из комнаты, отраженная фигура пришла в движение и подняла правую руку. Зельда все понимала. К великому своему несчастью, она этого ожидала. Выбор пал на нее. Этот силуэт, сотканный как будто из того же темного, холодного и молчаливого тумана, все время за ней наблюдал. Зельда бросила платок в лохань и попыталась встать. Но было уже поздно. Незнакомец крепкой рукой обхватил ее сзади, а другой рукой зажал рот.

Пытаясь освободиться, женщина краем глаза разглядела черный капюшон, прикрывавший голову нападающего, а в правой руке, теперь вскинутой, страшный сверкающий скальпель. Одним движением, быстрым и точным, ночной гость засунул в рот Зельде тот самый платок, которым она совсем недавно отирала свое тело. Длинные ловкие пальцы проталкивали платок все дальше в горло, пока ткань не заткнула трахею. Женщина пыталась глотнуть хоть немного воздуха, но мокрый хлопок оказался непреодолимой преградой. Человек в капюшоне теперь просто держал ее за руки, чтобы она не вытащила платок и не произнесла ни звука. Оставалось только ждать, когда женщина задохнется. Тело ее само решило избавиться от преграды с помощью рвоты. Недавний ужин Зельды поднялся из желудка к горлу, но, натолкнувшись на платок, рванулся обратно и наполнил легкие. Из-за нехватки воздуха розовая кожа Зельды сделалась фиолетовой. На лице проститутки застыл ужас: глаза выкатились из орбит, открытый рот был как слепок паники и отчаяния. Ночной гость, с ног до головы закутанный в черный балахон, горящими глазами смотрел на кожу своей жертвы — он тяжело дышал, заходясь в пароксизме наслаждения. Жизнь до сих пор теплилась в Зельде, вот только двигаться она уже не могла. И тогда злодей заторопился доделать свое дело, прежде чем кто-нибудь постучит в дверь. Зельда чувствовала своим еще теплым, трепещущим телом, как человек в балахоне погружает скальпель в основание ее шеи и ведет прямой разрез до самого лобка. У него не было намерения убивать женщину сразу — сначала он собирался содрать с нее кожу. Зельда in pectore [2]молила Господа, чтобы Он забрал ее к себе как можно скорее. Злодей отличался невиданным мастерством. В его руке скальпель был как перышко для письма. Такое умение свойственно только самым утонченным профессионалам. Работа его ничуть не напоминала грубое ремесло мясника. Сделав первый разрез, он принялся отделять кожу от плоти осторожными движениями, так что покров нигде не рвался. Все было проделано быстро и аккуратно, и вот он уже снял с Зельды всю кожу единым куском, точно плащ. Женщина умерла именно в тот миг, когда страшная работа была завершена, — убийца не избавил Зельду ни от единой секунды страданий. И вот черная фигура, сотканная из тумана, развернула снятую кожу и прижала к себе, точно любимого человека после долгой разлуки. Это могло бы выглядеть даже красиво: убийца в балахоне, из-под которого нигде не проглядывало тело, стискивает кожаный лоскут в форме женщины, покинутой своим телом, — как будто злодей хотел облачиться в женскую кожу. Так простоял он долго, но вот наконец скатал кожу, засунул сверток в сумку, отпер дверь и, словно привидение, исчез таким же загадочным образом, как и появился в комнате.

2.

Рассвет разогнал ночную дымку. Лучи утреннего солнца проникали сквозь витражи собора; внутри начиналось первое слушание по делу о трех величайших фальсификаторах, которых только знала Священная Римская империя. Этих людей арестовали, когда они пытались продать поддельные книги, которые изготавливали — с большим талантом на злоумышления — в мрачных руинах аббатства Святого Арбогаста, что в предместьях Страсбурга.

Когда каноник, руководивший трибуналом, подал знак, обвиняемых одного за другим посадили на специальный стул с отверстием в крышке. Первый — высокий худощавый бородач по имени Иоганн Фуст — задрал полы своей мантии из дорогого шелка и уселся так, чтобы его обнаженные гениталии свесились. Один из судей опустился рядом с ним на колени, закрыл глаза и протянул руку к нижней части сиденья. Целиком сосредоточившись на осязании, он взвесил срамные части обвиняемого. Удостоверившись в бычьей мощи яиц, едва уместившихся в его правой ладони, священник обернулся к судьям и громко возвестил:

Duos habet et bene pendentes. [3].

Однако же осмотр на этом не закончился. Священник, заранее во всем уверенный, слегка изменил положение ладони, заработал пальцами и добрался до члена подозреваемого — как будто кто-то из судей сомневался в результате этой проверки. Эксперт еще крепче зажмурился, нахмурился, а потом с видом знатока огласил свой вывод:

Haud praeputium, iudaeus est. [4].

С тех пор как Иоганна Ингельхайм, также уроженка Майнца, сумела выдать себя за мужчину и даже занять папский престол под именем Бенедикта Третьего, по всей области Рейнланд-Пфальц утвердилось правило: перед началом любого суда устраивать подобные проверки. Чтобы не повторилась прежняя ошибка, трибуналу требовалось определенно установить пол обвиняемых.

Не скрывая пережитого унижения, первый подсудимый поднялся с испытательного стула, оправил одежды и уступил место второму — исхудалому бледному человечку болезненного вида, по имени Петрус Шёффер. Священник снова присел на корточки, что-то нашарил под крышкой стула и теперь уже без колебаний резюмировал в одной фразе:

Duos habet et iudaeus est. [5].

Для Фуста и Шёффера оглашение их иудейских корней перед трибуналом явно не сулило ничего хорошего.

И наконец на стул уселся третий, человек совершенно необычной внешности: концы густых усов переходили в рыжеватую раздвоенную бороду, которая водопадом ниспадала от губ до самой груди. Надменное лицо, ясный лоб без морщин, высокомерный взгляд, раскосые глаза и меховая шапка придавали злоумышленнику смутное сходство с монголом. В отличие от двух первых испытуемых этот был одет в рабочий фартук; его одежда и руки были заляпаны черными и красными пятнами. Священник снова просунул руку под стул, продвигаясь на ощупь, а потом со всею определенностью изрек:

Duos habet et bene pendentes. [6].

Фамилия обвиняемого была Генсфляйш цур Ладен, однако более известен он был под другой фамилией, полученной еще в детстве: Гутенберг; Иоганн Гутенберг, самый дерзостный фальсификатор всех времен.

3.

Небо начало светлеть, однако обитательницы Монастыря Священной корзины так и не избавились от тревоги, как будто ночь все еще не закончилась. В отличие от других рассветов в это утро девушкам было не до священного разврата, напротив, в доме царила тишина, исполненная боли и скорби, ошеломления и ужаса. Это был траур. Свечи в то утро освещали не дионисийское упоение жизнью — они озаряли бессилие перед разнообразием масок смерти. Привычные стоны наслаждения, обыкновенно доносившиеся из каждой комнатки, сегодня уступили место приглушенному плачу и рыданиям.

Все женщины этого необычного лупанария провели ночь в бдении над останками Зельды. Ее зрелая красота, ее нежная кожа, гладкостью своей напоминавшая фарфор, теперь были только воспоминанием, которое трудно было примирить с грудой плоти, лежащей в гробу. Тело женщины, распростертое на постели, обнаружили вскоре после убийства. Проститутки — в ужасе, но без изумления — увидели труп без единого кусочка кожи. Других повреждений и ран на теле не наблюдалось. Платок, краешек которого торчал изо рта, свидетельствовал о смерти от удушья.

Зельда была уже третьей проституткой, погибшей за последние месяцы. Не было никаких сомнений, что над нею потрудился тот самый преступник, который с таким же мастерством сначала удушил две свои первые жертвы, а потом — без какой-либо иной цели помимо получения нездорового наслаждения — содрал с них кожу. Первая смерть породила в жрицах любви ужас, скорбь и сознание своей незащищенности. Все это было просто невообразимо: кровавое исключение из праздничных правил лупанария. Вторая смерть не только всех поразила и посеяла семена загадки и страха — она еще и отменила прежнее правило. Третья смерть превратила страх в панику, а исключение — в правило. Неожиданное сделалось мучительным ожиданием очередной смерти; убийцей мог оказаться кто угодно. Страх мешал женщинам подметить, что в преступлениях все-таки присутствовала некая логика: последовательность смертей была связана с возрастом убитых. Первая жертва была чуть старше второй, вторая — чуть старше третьей. Ни у кого не было ответа на вопрос о причинах убийств по той простой причине, что он даже не был сформулирован. В отношении личности убийцы никто не имел ни малейших предположений. Последних клиентов, которые воспользовались услугами погибших, сами женщины провожали до дверей Монастыря и, как и полагалось по правилам дома, вежливо прощались с ними на пороге. А значит, убийца мог проникнуть в комнаты проституток только тайком. Страх овладел не только Почитательницами, но и их клиентами. По мере того как черные вести разносились по городу, а количество смертей росло, число посетителей сокращалось, и в итоге не осталось почти никого. Мужчины опасались не только за свою жизнь, но еще и за свое доброе имя: взгляды всех жителей Майнца теперь были устремлены на Монастырь. Всех — за исключением городских властей, которые не проявляли особого интереса к убийствам. Напротив, можно было усмотреть в этом небрежении что-то от молчаливой снисходительности: жизнь кучки шлюх не заслуживает особого расследования. Вдобавок существовал риск, что следствие выявит сведения о постоянных визитах в лупанарий уж слишком властительных персон. Итак, поток посетителей иссякал; гостиные и спальни недавно столь веселого Монастыря Священной корзины теперь опустели, в них поселился незнакомый холод. Но одиночество вовсе не прибавило женщинам уверенности: оно просто оставило их наедине с молчаливой угрозой смерти. Несмотря на спокойствие и на все принятые после второго преступления меры предосторожности (двери и окна теперь закрывали ставнями и задвижками), неизвестный убийца и в третий раз тенью пробрался в Монастырь, бесшумно убил Зельду и столь же незаметно исчез. Страх давно уже вышел за стены лупанария: все жители Майнца знали о молчаливом присутствии кровавого убийцы. С наступлением ночи улицы сразу же пустели. Харчевни и другие бордели теперь запирали свои двери пораньше, а некоторые и не открывали вовсе. Стоило человеку услышать чью-то поступь за спиной, как он ускорял шаг и, не оборачиваясь, краем глаза пытался рассмотреть прохожего. Качающиеся тени от мертвенно-желтых фонарей на перекрестках усиливали впечатление близости убийцы. Страх подпитывался молчанием, а молчание — страхом. Никто не осмеливался говорить об убийствах из боязни подпасть под подозрение: любого мужчину, который прилюдно признался бы в своих тревогах по поводу Монастыря Священной корзины, могли принять за клиента этого заведения, а любого клиента — за преступника. Матери дрожали за своих дочерей, а дочери — за собственные жизни. Каждая ночь была как новый кошмар.

Тело Зельды было красного цвета, как у подвешенных на рынке коровьих и овечьих туш. Лицезреть этот труп было столь ужасно, что ни одна из товарок Зельды не отважилась заглянуть на прощание в гроб.

Ни одна, кроме Ульвы, старшей из Почитательниц Священной корзины. Эта женщина умела сочетать ласковую нежность матери с мистическим авторитетом настоятельницы монастыря и мирскими ухищрениями хозяйки обычного борделя. В молчании, не уронив ни единой слезинки, Ульва поклялась себе отыскать убийцу и отомстить за своих подопечных. Два предыдущих убийства причинили ей невыразимую боль, но последнее, третье, превратило ее отчаяние в ненависть, в такую ненависть, которой она до сего дня в себе не знала. Одной Ульве было известно, чего ее лишили вместе со смертью Зельды.

4.

Бывает так, что события, на первый взгляд не имеющие ничего общего, на деле оказываются связаны невидимыми нитями, которые протягивают судьба и случай. Никому не пришло бы в голову сопоставить смерть трех проституток с трибуналом в городском соборе. Вообще-то, посреди ужаса, овладевшего всеми жителями Майнца, судебный процесс проходил совершенно незаметно. Вдобавок ту ночь, когда погибла третья жертва, все трое обвиняемых провели в мрачном тюремном застенке. Быть может, прокурор и сумел бы обнаружить некую связь между этими двумя событиями — если таковая действительно существовала. Но загвоздка состояла в том, что двигала прокурором уже личная заинтересованность: дело о фальшивых книгах превратилось для него в страсть, и едва ли не маниакальную. Так и вышло, что обвинитель уделял куда больше внимания апокрифическим рукописям, нежели жестоким убийствам, державшим в страхе весь город. Ведь появление поддельных книг ставило под удар не только основные догматы веры и те истины, которые содержались в священных книгах, но и образ существования самого прокурора.

Не успели злоумышленники оправиться от пережитого позора и привести в порядок свою одежду, им было приказано встать в ряд перед прокурором, чтобы выслушать, какие деяния вменяются им в вину. Одежда Иоганна Гутенберга была заляпана черными чернилами — и это само по себе являлось неопровержимым доказательством преступления. С ладоней же его, напротив, так и не сошел красный цвет: он въелся в линии рук, в складки на фалангах пальцев, забрался под ногти. Обвинитель еще при аресте обратил внимание на эти красные отметины, приказал писцу зафиксировать этот факт на бумаге и запретил подозреваемому мыть руки, пока он не предстанет перед судом.

Прокурор поднялся на деревянную кафедру и оттуда, сверху, театральным жестом указал на обвиняемых. И вот, обратившись к председателю трибунала, он начал свою речь:

— Я, Зигфрид из Магунции, [7]скромный переписчик в подчинении вашего преподобия, назначенный прокурором благодаря знанию секретов переписки книг, обвиняю.

Эти вступительные слова он произнес ровным голосом, словно отдавая дань судебному этикету. Но спокойствие прокурора было лишь приемом, краткой прелюдией, предназначенной для того, чтобы привлечь внимание судей. Как только все взгляды устремились на него и тишина сделалась густой, почти материальной, в голосе прокурора послышались раскаты грома:

— Я обвиняю этих злодеев в самом жестоком из преступлений, совершенных после распятия Господа нашего Иисуса Христа, о чудесах которого мы знаем из священных книг, написанных Его апостолами и учениками!

Если кто-нибудь из судей полагал, что прокурор уже добрался до самых высот человеческого голоса, то он ошибался. Оказалось, что в худощавой фигурке Зигфрида из Магунции обитает существо невероятных размеров; из его горла вырвался мощный пронзительный рык:

— Я обвиняю их в совершении самого кошмарного убийства, которое произошло на памяти человечества! И тотчас спешу вас заверить, что все человечество будет обречено на забвение своего прошлого, если только эти злодеи не получат примерного наказания. Не дайте проклятому семени принести плоды и распространиться повсеместно. Господа судьи, взгляните на руки этого человека, пятна на которых свидетельствуют о самом дерзостном преступлении. Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих трех лжецов в совершении не одного, не двух и не трех преступлений — нет, перед нами вершители величайшей бойни в истории человечества!

При этих словах прокурор с неожиданным для его щуплой фигурки проворством соскочил с кафедры — как будто его ноги, скрытые сутаной, вовсе не касались пола. Быть может, именно благодаря его церковному облачению всем показалось, что прокурор как на крыльях слетел прямо к обвиняемым. Оказавшись перед ними, Зигфрид из Магунции смерил злоумышленников взглядом, полным отвращения, поднес руку к их одеждам, стараясь все-таки к ним не прикоснуться, и продолжил:

— Господа судьи! Только взгляните на это перепачканное платье, и вы увидите следы избиения, произведенного этими людьми! Я обвиняю их в позорной смерти Геродота Галикарнасского и его главного труда — «Истории»! Обвиняю их в убийстве Фукидида и его повествования о Пелопоннесской войне! Я обвиняю этих злодеев в том, что они прикончили Ксенофонта с его «Анабасисом», его «Киропедией» и его «Греческой историей»! Я обвиняю их в том, что они безжалостно стерли всех, кто умел пересказывать историю на благо человечеству и ради его будущего! Я обвиняю их в искажении прошлого, в издевательстве над настоящим и в уничтожении будущего, еще во чреве времен, не дав ему родиться!

С очевидным намерением спровоцировать подозреваемых на неподобающие действия на глазах у всего трибунала прокурор ткнул палец сначала под нос Гутенбергу, затем Фусту, затем Шёфферу. Его движения действительно могли вывести из себя кого угодно: обвинитель потрясал пальцем прямо перед их лицами, дожидаясь агрессивной реакции на свои действия. И он почти добился своего: повинуясь собачьему рефлексу, Гутенберг приоткрыл рот, обнажив правый клык, и чуть было не впился в вертлявый палец обвинителя. Однако он вовремя сдержался, прикрыл глаза и набрался терпения, чтобы и дальше слушать невероятную речь Зигфрида.

— Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих подлецов в том, что они с корнем выдернули древо познания, а потом, не удовлетворившись содеянным, попрали ветви древа добра и зла и пожрали его запретные плоды. Я обвиняю их в том, что они вторично умертвили Авеля и, преисполнившись ненависти, убили также и Каина. Я обвиняю этих злодеев в том, что они презрели Вавилонскую башню и стерли память о Ноевом чуде! Итак, я обвиняю их в измывательстве над Книгой Бытия. Я обвиняю этих трех еретиков в убийстве Моисея, оставившего нам все остальные книги Пятикнижия, записанные его собственной рукой. Я, Зигфрид из Магунции, наследник Моисеева ремесла, обвиняю злодеев в жестоком убийстве Иисуса Навина, Руфи и Самуила. Я обвиняю их в гибели царей: Саула, Давида и сына его Соломона. Обвиняю их в уничтожении священных «Хроник» и всех и каждого из царей Израиля! Я обвиняю этих святотатцев в том, что они предали смерти Ездру и Неемию, двух писцов, таких же, как и ваш покорный слуга, — а ведь это их перо поведало нам о восстановлении Храма и возведении стен!

На последней фразе Зигфрид сорвался на крик. Тут прокурор неожиданно остановился, возвел очи горе и, словно прислушиваясь к словам, которые продиктует ему Всевышний, снова поднялся на кафедру. Обратив ладони к небесам, внезапно обретя покой, обвинитель приготовился продолжать свою речь. Судьи ожидали, что Зигфрид заговорит в тоне, который соответствовал бы новому состоянию его духа, однако через секунду повскакивали с мест — обвинитель возопил так, словно в его глотку вселился гнев Божий:

— Я, Зигфрид из Магунции, смиренный переписчик, обвиняю этих злодеев в убийстве пророков Исаии и Иеремии, писца Баруха, Иезекииля и Даниила. Господа судьи, посмотрите на эти руки, обагренные преступной яростью злоумышленников. Я обвиняю их в том, что они подвергли новым мучениям Иова, надругались над Псалтырем и Книгой притчей, над Екклесиастом, Песнью песней, и Книгой премудрости Соломона, и Книгой премудрости Иисуса, сына Сирахова.

И когда казалось уже невозможным, чтобы человеческое существо могло вопиять еще громче, обвинитель, превосходя самого себя, поднялся еще на одну ступеньку по лестнице звуков. Глаза его выпучились, он сделался багровым от гнева и выпалил:

— Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих злодеев в том, что они предали смерти святых, поведавших нам о чудесах Господа нашего Иисуса Христа: Матфея, Марка, Луку и Иоанна! Я обвиняю их в убийстве Павла, послания которого составляют самые ценные книги христианства. Взгляните, господа судьи, на их руки и одежды, запятнанные преступлением.

Судьи в полном смущении смотрели на якобы окровавленные руки Гутенберга. Подчиняясь красноречию прокурора, они вполне были готовы признать вину подозреваемых, если бы не одно обстоятельство: все перечисленные люди умерли много веков назад. Голос обвинителя уже звенел под куполом и множился, эхом отдаваясь от стен:

— Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих трех преступников в том, что они предали, схватили, мучили и заново распяли Господа нашего Иисуса Христа, о крестной муке которого нам повествуют страсти Христовы! А теперь, господа судьи, взгляните на эти чистые, словно у Понтия Пилата, руки, — прокурор указал на сцепленные пальцы Фуста, — и вот на эти, грязные, — теперь он ткнул пальцем в сторону Гутенберга, — покрасневшие, как у стражников, которые надели на голову Христа терновый венец. Господа судьи, я обвиняю Иоганна Фуста, Петруса Шёффера и Иоганна Гутенберга в совершении жесточайшего из всех убийств!

Прокурор вздохнул, выдержал долгую паузу и, убедившись, что судьи уже не могут больше ждать, решительно завершил свою речь:

— Господа судьи, я обвиняю этих злодеев в том, что они убили книгу.

5.

Траурный кортеж, состоявший исключительно из женщин, провожал в последний путь гроб с останками Зельды. Могильщики не без удивления взирали, как женские руки поднимают тяжелый деревянный ящик. Первой шла Ульва. Мужчин не было: женщины решительно отказались от любых предложений помощи; тайные принципы их конгрегации запрещали мужчинам участвовать в погребении. Даже могильщиков не допустили до их привычной работы. Проститутки сами взялись за лопаты и споро, как будто успели освоить похоронное ремесло за два предыдущих погребения, вырыли идеально прямоугольную яму. Взгляды любопытных, конечно же, задерживались на корсажах этих дам; их пышные груди колыхались в такт работе; отойдя на безопасное расстояние, похотливые могильщики упивались зрелищем женских ножек, которые высовывались из-под юбок и напрягались, нажимая на край лопаты. Время от времени Ульва награждала кладбищенских работников взглядами, полными злобы, и тогда они, словно птицы-падальщики, отступали на несколько шагов, чтобы чуть позже вернуться на оставленные позиции. Как только могила была вырыта, женщины отерли пот рукавами, отдышались и — снова без помощи чужаков — на веревках опустили гроб во чрево влажной земли. Потом, прерывисто дыша от усталости и рыданий, засыпали гроб только что отрытой землей. Свежий ветер, гулявший по дорожкам кладбища, смешивался с тошнотворным зловонием, исходившим от недавно выкопанных могил. И вот наконец, установив на могиле строгую плиту с именем Зельды и без креста, они оставили свою сестру в обществе двух других женщин, лежавших рядом с нею. С глазами, опухшими от слез, ночного бдения и солнечного света, женщины двинулись в обратный путь к Монастырю Священной корзины.

То же теплое полуденное солнце, согревавшее Ульву, проникало и через витражи собора, освещая каждого из членов трибунала. Рядом с высокой кафедрой, гораздо ниже судей, располагалась почти незаметная конторка, за которой гнул спину Ульрих Гельмаспергер — писец, которому было поручено в точности записывать все, что произносилось на суде. Дабы ухватить каждое слово, звучавшее в соборе, Ульрих мог рассчитывать лишь на свой острый слух и быструю руку; иных помощников, кроме пера, чернильницы и бумаги, у него не было. Ульрих Гельмаспергер не обладал правом раскрыть рот и уж тем более — правом голоса. Лишенный возможности переспросить или уточнить, писец был обязан воспроизводить как громкие речи, так и едва слышные шепотки. Помимо быстроты и верности сказанному, от него требовался еще и ясный, абсолютно читаемый почерк. Это задание, само по себе трудновыполнимое, усложнялось еще и присутствием Зигфрида из Магунции: писец знал, что Зигфрид — лучший в Майнце каллиграф. А прокурор, сознавая всю сложность задачи Гельмаспергера, отнюдь не желал ее упрощать. Произнося свою речь, Зигфрид расхаживал из стороны в сторону, при этом он часто останавливался возле конторки, чтобы проверить работу Гельмаспергера, которому, несмотря на все потрясения, приходилось не только оставаться внимательным и контролировать четкость почерка, но и следить, чтобы на бумагу не падали капли пота с его лба, — писец заметно нервничал от близости прокурора. Вдобавок между переписчиками и писцами всегда существовала глухая вражда. Первые глубоко презирали вторых, почитая писцов обычными ремесленниками, для которых закрыты секреты настоящего искусства. А вот писцы, прошедшие через тигель постоянной срочности, эти незаменимые колесики в делах государственной важности, считали каллиграфов напыщенным племенем, мастерами дутой, чрезмерной и поверхностной виртуозности, чье бесполезное украшательство только затемняло смысл текста. Для каллиграфа не существовало более страшного оскорбления, чем когда кто-нибудь по ошибке именовал его писцом. Как бы то ни было, сегодня прокурор должен был бы испытывать к писцу глубокую благодарность, поскольку Ульрих, из уважения к своей работе, в точности фиксировал пламенные речи Зигфрида. Однако, помимо наглого любопытства обвинителя, у писца имелись и другие причины для беспокойства: Гельмаспергер был не только одним из влиятельнейших членов цеха государственных чиновников и верным слугой правосудия и Святой Матери Церкви — кроме всего перечисленного, он также боготворил и Почитательниц Священной корзины и до трагедий в Монастыре посещал этот дом как минимум раз в неделю. К страху перед убийцей примешивался и другой страх — как бы кто-нибудь из находящихся в соборе не признал в нем завсегдатая опасного публичного дома. Вот отчего Гельмаспергер старался прятать лицо за полукругом собственных рук. Под грузом всех этих забот писцу, разумеется, было не так-то просто сохранять четкость почерка.

После начального этапа своей обвинительной речи прокурор под недоуменными взглядами судей спустился с кафедры, подошел к большому столу для вещественных доказательств, извлек из отдельного ящика две книги и положил их на церковный аналой. Потом Зигфрид из Магунции высоко поднял эти два огромных тома — он был похож на Моисея со скрижалями на горе Синай. Так обвинитель приготовился донести до судей откровение, которое должно было вызвать у них изумленный вопль.

Обложки обеих книг выглядели совершенно одинаково. Казалось, это две прекрасные рукописные Библии большого размера. Переплеты из лощеной тисненой кожи были украшены четырьмя прямоугольными концентрическими рамками и разнообразными тиснеными деталями. Корешки Библий были снабжены девятью заклепками, оберегавшими от повреждения сшитые страницы. Предъявив судьям обложки, Зигфрид из Магунции раскрыл обе книги на одной и той же странице; по настоянию обвинителя судьи пересчитали строчки: в обоих случаях они насчитали две колонки по сорок две линии в каждой. И тогда Зигфрид показал последние страницы, отметив, что на них тоже проставлены одинаковые номера: 1282.

Красивый, легко читаемый почерк свидетельствовал о величайшем мастерстве переписчиков — работа над такой рукописью должна была занять несколько лет. Мастера остановили свой выбор на египетской бумаге, качество которой можно было оценить как на взгляд, так и на ощупь: мраморный оттенок листа оберегал глаза читателей от усталости, а сама страница, представлявшая собой маленький прямоугольник, была столь прочна, что, если бы кто-то возжелал ее порвать, ему пришлось бы воспользоваться каким-нибудь режущим или колющим предметом. Большие буквы в тексте были выделены красным цветом. Каждая из этих книг стоила целого состояния — не меньше сотни гульденов; такой суммы хватило бы для покупки роскошного дома на улицах Майнца.

Обвиняемые не выказывали никакой гордости, слушая похвалы обвинителя и восхищенные комментарии судей, — напротив, на их лицах было написано уныние. Между бровями Гутенберга прорезалась глубокая морщина; он обменялся беспокойными взглядами с Фустом и Шёффером. Зигфрид из Магунции взял один из томов и передал председателю трибунала, давая тому возможность лично его осмотреть. Судья взвесил книгу на руке, пробежался пальцами по тисненой обложке, раскрыл наугад и прочел несколько строк. Судья оценил каллиграфию и буквицы, царапнул папирус ногтем и даже поднес книгу к носу, наслаждаясь чудесным ароматом растительной смеси папируса и чернил с животным запахом кожи. Председателю как будто было жаль расставаться с рукописью, но в конце концов он со вздохом передал ее на рассмотрение коллег. Другие судьи были так же зачарованы бесценным экземпляром, один за другим они бурно выражали свое восхищение, а затем предоставили книгу и слово председателю трибунала.

— Эти Библии — самые чудесные из всех, которые мне только доводилось держать в руках, — без колебаний объявил председатель.

— В иных обстоятельствах я был бы вам благодарен за столь лестную оценку, ведь одну из этих книг от начала и до конца создал я. Но теперь я прошу вас изучить второй экземпляр Писания, — заключил прокурор, передавая председателю вторую книгу. — Но вначале я должен предупредить вас, что одна из двух книг лишена всякой святости, потому что это — творение…

Зигфрид из Магунции надолго замолчал, разжигая нетерпение судей. А потом снова возвысил голос, почти переходя на крик:

— …Потому что одна из этих Библий… есть творение дьявола!

Рука Гельмаспергера дрогнула, когда он записывал последнее слово.

6.

Точно так, как и ее мать. Точно так, как и ее дочь. Точно так, как и мать ее матери. Точно так, как и дочь ее дочери. Точно так, как и мать матери ее матери и как дочери дочерей ее дочерей. Точно так, как и семьдесят поколений шлюх, которые были до нее. Точно так, как и семьдесят поколений шлюх, которые будут после нее, Ульва, шлюхина дочь и мать всех проституток в Монастыре Священной корзины, поддерживала огонек древнейшего в мире ремесла. Несмотря на скорбь по погибшим дочерям, несмотря на слезы, несмотря на скорбь всех скорбей, Ульва пыталась вернуть гостиной, в которой недавно проходило бдение над Зельдой, облик публичного дома. Она вновь расставила стулья вдоль стен, а на место, где ранее стоял гроб, вновь водрузила кресло, расшитое красным шелком. Однако это был далеко не первый случай, когда смерть обрушивала свою ярость на проституток.

На всем протяжении истории судьба не знала жалости к продажным женщинам. На Ближнем Востоке их забрасывали камнями; их очищала своим огнем святая инквизиция; проституток преследовали, бросали в тюрьмы и убивали, но с самого начала времен их род не пресекался. Ульву вовсе не удивило убийство трех проституток. Еще на самой заре человечества избиению таких женщин не было конца. И все-таки ни одна мать не может быть готова к смерти своих дочерей, пусть даже и сознавая, что они заранее обречены на моральное осуждение. Шлюхи, как и ведьмы, были дочерьми Сатаны.

Зигфрид из Магунции упивался испугом на лицах судей, которые так и дернулись на своих креслах, услышав проклятое имя. Председатель трибунала выпустил книгу из рук при одной только мысли о том, что к ней мог прикасаться сам Сатана. И тогда, воспользовавшись всеобщим потрясением, прокурор продолжил свою речь:

— Господа судьи! Прошу вас внимательно сравнить эти две книги. Я надеюсь, что ваше разумение позволит вам отличить работу Господа от работы Сатаны.

Не скрывая своего страха, судьи принялись сличать две книги. Они обращали внимание на содержание теста, на каллиграфию, проверяли буква за буквой выбранные наугад стихи, остановились на заглавных буквах, на красных буквах, на строчных буквах. Обе книги были великолепного качества и, казалось, не содержали никаких различий: папирус был тот же, обложки одинаковые, прошитые места содержали одинаковое количество швов, вес их тоже совпадал. В общем, не приходилось сомневаться, что обе Библии вышли из одной мастерской.

Вердикт судей был единодушен.

— Они кажутся одинаковыми, — постановил председатель.

Зигфрид из Магунции снова взлетел на кафедру и в прежнем балаганном тоне заголосил, размахивая руками:

— Позвольте мне с вами не согласиться, господа судьи! Они не кажутся одинаковыми… они действительно одинаковы, совершенно неразличимы. Ваши преподобия, я уже старый человек. Я потерял здоровье, зато благодаря моей благородной профессии обрел мудрость. Б о льшую часть моей жизни я посвятил переписке Библий — всегда с религиозным пылом, препоручая себя Всевышнему. Доказательством тому — жертва моей правой руки. — Прокурор показал судьям свои скрюченные пальцы, над которыми потрудился артрит. — И слово «жертва» я произношу вовсе не в аллегорическом смысле: моя рука и вправду больна, пальцы почти не шевелятся из-за неизлечимой боли, поселившейся в моем костном мозге из-за того, что я долго водил пером по бумаге, создавая новые рукописи. И вовсе не будет гордыней сообщить вам, что никто во всем Майнце не владеет лучше меня искусством переписывания книг. А сейчас вы, пусть даже этого и не замечая, признали тот факт, что лишь дьявольским вмешательством возможно объяснить отсутствие различий между этими двумя книгами. Господа судьи, никогда за всю мою жизнь мне не доводилось видеть двух одинаковых рукописей. Несовершенство рода людского убеждает нас, что совершенство смертным попросту недоступно. Я могу утверждать, что одну из этих рукописей написал не я, по той пугающей причине, что они абсолютно одинаковы. Даже самый опытный переписчик не способен вывести две неотличимые буквы, пусть даже и в одном слове. Выберите наугад одну строчку в моей рукописи и сравните, например, как там написана буква «а», — вы без особых усилий удостоверитесь, что все они чуть-чуть да различаются.

И действительно, судьи быстро убедились, что в одних случаях кружок в «а» был доведен до конца, в других — оставалась маленькая щелочка; иногда верхняя часть завершалась едва различимой точкой, иногда — маленьким крючком навроде рыбацкого. Каждая буква, как и человеческие лица, была особенной, другой; вглядевшись в них, можно было представить, что у каждой из них свое особенное выражение.

Писец Ульрих Гельмаспергер отдал бы правую руку, чтобы узреть это чудо, но рука была занята, строча без устали. Прокурор оказался столь красноречив, что писец не мог оторвать взгляд от документа под градом слов, исторгаемых Зигфридом из Магунции.

— Прекрасно, а теперь посмотрите на ту же строчку в другой книге, — настаивал прокурор.

Судьи побледнели: строки были абсолютно идентичны, то есть в каждом слове, в каждой букве повторялись те же маленькие неправильности. Добиться такого сходства было невозможно.

— Ваши преподобия, — продолжал обвинитель, — как бы я ни старался, мне никогда не удавалось выписать две одинаковые буквы. По этой же причине мне никогда не удалось бы с подобным совершенством повторить и их дефекты — обладай я такой способностью, у меня вообще не было бы никаких дефектов. Но и это еще не все: я точно помню, что допустил досадную ошибку в колофоне, [8]вот посмотрите: вместо Spalmorumдолжно стоять Psalmorum. [9]Очевидно, что я не повторил бы такую ошибку дважды. И тем не менее — вот она, опять здесь. У меня волосы поднимаются дыбом, когда я вижу, что эти книги — как два уродливых и необъяснимых близнеца.

Зигфрид из Магунции опустил голову и с подлинным раскаянием произнес:

— Господа судьи, должен сделать признание, за которое мне невыразимо стыдно: я сам не могу определить, какая из двух Библий принадлежит моему перу, а какая — подделка. И я не могу объяснить это зловещее чудо ничем, кроме ведовства и магии.

Прокурор как мог распрямил скрюченный палец, указал на трех обвиняемых; голос его стал подобен рыку:

— Перед Господом и перед вами, ваши преподобия, я обвиняю этих злодеев в ведовстве, поскольку нет никакого иного способа приумножать вещи, кроме как посредством некромантии — дьявольского способа, проводника зла. За священным исключением Господа нашего Иисуса Христа, который благодаря Божественной своей природе умножал хлебы и рыб, никто больше не способен на подобные чудеса. Никто, кроме омерзительного фальсификатора, имя которому Люцифер! Ваши преподобия, согласно законам святой инквизиции я требую: если обвиняемые не покажут, каким образом они сотворили свою подделку, да будут они обвинены в сатанизме и сожжены на костре.

7.

Во имя матери, дочери и Святого Духа, который поддерживал их всех вместе, женщины из Монастыря Священной корзины постарались воспротивиться несчастью и снова открыть двери лупанария. Сделать это было непросто: ведь не было никаких признаков, что убийца удовлетворится смертью Зельды. Ульва подозревала, что этот бесшумный палач убивает вовсе не из ненависти, а по иным, гораздо менее очевидным причинам. В конце концов, секс и смерть суть два столпа, на которых зиждятся величайшие загадки: начала и конца, искушения и греха, потери души и вечного спасения. Ульва знала, что в каждом мужчине и в каждой женщине повторяется трагедия первородного греха. Ведь клиенты приходили в Монастырь алчные до секса, а уходили охваченные угрызениями совести, словно падшие Адамы, поддавшиеся искушениям сладострастных Ев. Прежде чем их удочерил Сатана, проститутки были покорными дочерьми Бога. Начиная со времен Инанны в Шумере, Иштар в Аккадии, Артемиды в Ионии, со времен Эйшет-Зенуним в Вавилоне, Кибелы во Фригии и Афродиты в Греции, проституток почитали в храмах; они были священны, возведены в категорию божеств, служили объектом ритуального поклонения в эпоху золотого века. В Вавилоне их называли словом kadisti —священные; в Греции девушки при святилищах именовались hierodula;в Индии были священные devadasi, а в Иерусалиме в храм пришлось ввести Kadesh— под давлением вавилонян. Когда народ Израиля освободился от этого гнета, девушки Kadeshсделались для него символом старого врага: вавилонская блудница на самом деле олицетворяла весь Вавилон — то была супруга Сатаны, ответственная за неминуемость апокалипсиса. Вот каким образом проститутки, сброшенные с небес в преисподнюю, были демонизированы, их стали бояться, но от этого они не сделались менее желанными. Выступая в паре с ведьмами, проститутки многим казались хранительницами знания, закрытого для остальных женщин и, главное, для мужчин, — тайного искусства наслаждения. Чего бы не отдали государи, их наместники и богатые купцы, чтобы прочесть хотя бы несколько страниц из запретных книг, в которых жрицы любви с самого своего появления накапливали ценный опыт — из поколения в поколение, и эта история была длинней самой Истории. Почитательницам Священной корзины лучше всех были известны тайны плотского наслаждения; они не только берегли их в памяти и в каждой пяди своего тела — нет, они являлись тайными хранительницами самых ценных, самых темных рукописей. Сам Папа отдал бы руку на отсечение, чтобы иметь эти книги в своей секретной библиотеке.

Зигфрид из Магунции, более озабоченный книгами священными, нежели мирскими, с удовольствием созерцал лица обвиняемых, для которых он просил страшнейшего из наказаний. Гутенберг сглотнул слюну; на его перепуганном лице отразилась смесь неверия и возмущения. Фуст побледнел и опустил голову. Шёффер почувствовал слабость в коленях, ему пришлось ухватиться за скамеечку, чтобы не упасть. Подсудимые готовились защищаться от обвинений в подделке и мошенничестве, но никак не могли предположить, что речь пойдет о некромантии, ведовстве и сатанизме. Они были даже согласны расплатиться за свою вину своими кошельками или в самом крайнем случае — провести несколько месяцев в тюрьме. Но даже при наихудшем варианте развития событий никто из троих не предполагал для себя возможности смертного приговора. Иоганн Гутенберг, созерцая непроницаемые лица судей, озаренные благостным светом, льющимся из больших витражей, пытался восстановить цепь событий, которая в итоге привела его к столь опасной грани. Гутенберг считал себя человеком, созданным для славы, и всегда in pectoreнадеялся, что будущее принадлежит ему. Однако теперь он понял, что его имя может с одинаковым успехом вписаться в историю Германии как имя героя или же как имя распоследнего злодея.

Увлечение Гутенберга книгами, техникой ксилографии, плавкой металлов и литографическими гравюрами восходило еще к самым ранним детским годам. Отец Иоганна больше десяти лет был управителем монетного двора. Звался он Фридрих Генсфляйш; семья и друзья называли его ласково — Фриле, однако большинству горожан он был известен как Генсфляйш Бедняк, der Arme, [10]из-за его на удивление скромной жизни — если учесть, что все деньги, имевшие хождение в городе, проходили через его руки. Ни самые богатые феодалы, ни купцы, привозившие с Востока специи и шелк, ни принцы, ни императоры даже не видели таких сокровищ, которые Фриле Генсфляйш изготовлял ежедневно. Золотые и серебряные монеты, ценные бумаги, служившие для торговли или для накопления капитала, для этого человека были материалом столь же повседневным, как тесто для булочника. Несмотря на доступ к сундукам с богатствами, Генсфляйш дер Арме, францисканец по облику и по образу действий, оставался человеком незапятнанной честности. Ему никогда не приходило в голову придержать у себя монетку, которая ему не принадлежала, притом что жалованье его составляло лишь мизерную часть от тех денег, которые он производил. Справедливо будет утверждать, что во всей Германии не было человека, который проявлял бы такой же интерес к деньгам, — но только не ради личного обогащения, а из-за перфекционизма, граничившего с болезнью. Малейший дефект монеты, незаметный даже для самого опытного чеканщика, превращался для Фриле в ужасный изъян, ощутимый как на взгляд, так и на ощупь. Неровность на гурте какого-нибудь крейцера уже являлась причиной, чтобы отправить его обратно в тигель на переплавку. А уж фальшивую монету он мог определить и с закрытыми глазами. Генсфляйш дер Арме презирал посредственных фальшивомонетчиков — не за то, что они фальшивомонетчики, а за то, что они посредственные.

— Если бы кому-нибудь из них удалось делать монеты не хуже, чем делаю я, этот человек вполне справедливо заслужил бы свое богатство, — как-то раз сказал маленькому Иоганну отец, и эта фраза стала для сына поводом для необоримого искушения. — Все деньги фальшивы по определению, ведь это не больше чем условность, взаимный договор, основанный на доверии. Настоящие деньги — это всего-навсего подделка доброго доверия; фальшивая монета — это подделка недостаточного доверия. Ценность ведь не в самой монете, а в доверии. Кто определяет цену вещам? Какое равновесие можно установить между краюхой хлеба и маленьким металлическим диском? Если представить, что в мире исчезнет вся пшеница, никому не придет в голову глотать золотые монеты. Умирающий от жажды принц не задумываясь отдаст все свои сокровища за кувшин воды из оазиса. И определенно, эти сокровища никто не примет, если в округе окажется лишь один источник воды. Невозможно подделать ни воду, ни воздух, ни землю, ни крышу над головой, ни хлеб, ни рыбу. Подделать можно только то, что уже является подделкой, — то, в чем нет истинной пользы, что само по себе не является благом.

И вот теперь, стоя перед трибуналом, подозревавшим его в изготовлении фальшивок, слушая неистовую речь обвинителя, Гутенберг вспоминал фразу, которую так часто повторял его отец: «Чтобы стать хорошим чеканщиком, нужно научиться с безразличием относиться к чарам денег».

8.

— Чтобы стать хорошей проституткой, нужно научиться с безразличием относиться к чарам наслаждения, — не раз говаривала Ульва своим неопытным дочерям.

Сохраняя верность древней традиции, в лупанарии Священной корзины клиентов именовали прихожанами. А женщины там были не обыкновенными шлюхами, а гетерами, достойными общения с аристократами Древней Греции. Их покои ничем не напоминали мерзостные каморки соседних борделей — они подражали в своем убранстве и пышности комнатам в дворцах наслаждений легендарной Помпеи.

Те, кто отведал неподражаемых ласк обитательниц Монастыря Священной корзины, никогда больше не могли испытать подобного наслаждения с другими женщинами. Никто лучше Почитательниц не знал секретов мужской анатомии, не знал, как обходиться с мужским телом так, чтобы каждый участок кожи превратился в территорию небывалого блаженства. Эти женщины были лучшими знатоками мужского характера, в центре которого всегда стояло самолюбие; они умели произнести необходимые слова в нужный момент, разжигая в мужчинах искру тщеславия: ничто так не распаляло похотливый и грубый характер мужчины, как лесть насчет его сексуальной мощи, преувеличенно пылкий стон или представление с экстатическим полнокровным оргазмом, исполненным вздохов, завываний и крика.

Мужчины, побывавшие в альковах самого дорогого в Майнце публичного дома, уже не могли удержаться от искушения снова и снова сюда возвращаться. Были такие, кто разорился, оставив в этих стенах все свое состояние. Прихожане конгрегации действительно почитали умение здешних шлюх-перешлюх. И дело было не просто в плотском соитии: то был опыт, который, зарождаясь в самых низменных инстинктах, достигал высочайших, боготворящих вершин. Как бы парадоксально это ни выглядело, мужчины, посещавшие лупанарий, выходили на улицу, вовсе не сознавая себя омерзительными грешниками, — наоборот, они уходили в уверенности, что исполнили высокую религиозную миссию. Да так оно и было. Всякий раз, когда клиент попадал в объятия Почитательницы Священной корзины, он, сам того не сознавая, превращался в важнейшую составляющую древнего священного ритуала. Ни о чем не догадываясь, многочисленные прихожане этого странного Монастыря представляли собой идеальные искупительные жертвы тайных обрядов, посвященных богине Иштар. Их наслаждение оплачивалось не только звонкой монетой: когда они вверяли женщинам свое тело и душу, их приносили в жертву на алтарь самой сладострастной из всех богинь; вкушая ни с чем не сравнимое блаженство с Ульвой и ее дочерьми, они обращались жертвами в тысячелетней скинии вавилонской богини.

Каждая ласка, которую получали клиенты, для женщин являла собой часть сложного безмолвного ритуала, состоявшего из даров и жертв, приносимых ради высокого единения с божеством. Никому из этой ревностной паствы, каждый день стекавшейся в Монастырь, было невдомек, что они вкушают то же наслаждение, которое в древние вавилонские времена, когда практиковалась ритуальная проституция, приносили на алтарь богини-жрицы. Так же как и в святилищах былых эпох, церемония начиналась с обрядов инициации. То были действия, необходимые для правильного проведения всей церемонии. Группа мужчин (от шести до двенадцати человек) собиралась в главном зале, где стояла величественная статуя бога Приапа в натуральную величину, — последнее относилось и к размерам мужского достоинства похотливого божества. Все склонялись перед его колоссальным возбужденным фаллосом, препоручали себя его могуществу и просили Приапа ниспослать им такую же мужскую силу. Церемонию проводила Ульва: она, как верховная жрица, произносила молитвы, которые собравшиеся должны были повторять. Мужчины один за другим целовали каменную головку фаллоса мужского бога, затем проходили обряд покаяния — он состоял в том, что каждый из прихожан должен был простереться у ног одной из дочерей Ульвы, которая, сидя на троне, заставляла мужчин облизывать подошвы ее ременных сандалий и стегала их по незащищенной спине, требуя просить искупления за их провинности перед женщинами. Исполнив этот обряд, вся группа переходила в соседнее помещение — там прихожане оставляли свои приношения. Они бросали монеты на большой бронзовый поднос, при этом раздавался звон, похожий на колокольный. Размер приношения определялся громкостью звона и его продолжительностью; тем, чьи монеты звенели громче и дольше, причиталось больше ласк.

По окончании обряда покаяния и сбора подношений мужчины с покрасневшими от плети спинами направлялись в молельню Иштар. Вообще-то, никто из них не знал, что это за женская фигура занимает важнейшее место в молельне. Богиня на глиняном барельефе раскинула крылья, ее обнаженная нога высунулась из-под облегающего одеяния и опиралась стопой на покоренного льва. Ульва, обнажив свои роскошные груди, начинала молитву:

Iltam zumra rasubti ilatim Litta id Belet Issi Conejo Igigi Ishtar zumra rasubti ilatim Litta id Belet ili nisi Conejo Igigi [11]

Склонившись вокруг алтаря, клиенты шепотом повторяли слова хвалебного гимна. Хотя они не понимали ни слова на этом мертвом языке, по их лицам можно было сказать, что они входят в транс, что тело и душа каждого сливаются с телами и душами других, вступая в общение с Почитательницами и с богиней. В отличие от месс, которые служились в церквах, в Монастыре Священной корзины плоть в буквальном смысле вздымалась — на те же высоты, которых достигал дух. Многие мужчины на этом этапе уже обнажались, поскольку одежда их не могла выдержать столь мощной эрекции. Когда заканчивалась молитва на непонятном языке, Ульва добавляла еще несколько фраз по-немецки:

— Это тело есть хлеб, сошедший с небес, и кто вкусит этого тела, получит вечное блаженство. Кто вкусит моей плоти и утолит мною свою жажду, получит вечное блаженство, он войдет в меня, и я войду в него.

После этих слов две жрицы ремешками прикрепляли к своим промежностям большие глиняные члены, обтянутые кожей, и подходили к коленопреклоненным мужчинам, корма которых была повернута к Приапу, а нос — к Иштар, в этом положении они принимали хлесткие удары Почитательниц, которые проникали в них с неподдельной яростью. Подобно древним божествам, совмещавшим в своем теле женские и мужские качества, женщины предавались содомии со своими прихожанами, которые, закатив глаза, выли от наслаждения, боли и мистического экстаза. И здесь никого не насиловали, не использовали против его воли — все без исключения отдавались этим прекрасным фаллическим женщинам motu proprio. [12].

— Я войду в тебя, и ты войдешь в меня. И, вкусив моей плоти и утолив мною свою жажду, вы войдете друг в друга как братья, потому что через это таинство вы соединитесь с Нею и составите одно тело с ее телом и с ее кровью! — выкрикивала Ульва с закрытыми глазами и, разведя ноги, упиралась ступнями в ручки трона.

И тогда, не мешая жрицам с привязанными фаллосами проникать в их естество, мужчины начинали соединяться друг с другом, собираясь в цепочки, в круги, завиваясь в змейки, сотрясаясь как единое тело. Постороннему наблюдателю могло бы показаться, что здесь царит полнейший святотатственный хаос, однако все было подчинено четким нормам ритуала, и ничто не нарушало литургических правил, разработанных еще в вавилонские времена. Объединившись телом и душой, прикасаясь сердцем к богине сладострастия, вся паства была уже готова к безотлагательному приношению своих телесных гуморов. И вот мужчины один за другим выплескивали свое белое семя в золотую корзину, стоявшую под барельефом богини. Затем Ульва переливала жидкость в специальную чашу, и тогда начинался большой пир Госпожи Нашей: прихожане одновременно пили белую кровь, словно белое вино, и ели corpus, [13]словно густую питательную облатку. Важно отметить, что после первого оргазма силы мужчин не только не иссякали, но, напротив, укреплялись, о чем свидетельствовали их члены, до сих пор возбужденные и даже набухшие. Ульва завершала эту странную евхаристию одной короткой фразой:

Ite Missa est. [14].

За групповым ритуалом наступал черед интимных церемоний. Каждая жрица выбирала себе прихожанина и уводила в свой альков. То, что происходило в комнатах Почитательниц Священной корзины, напоминавших отдельные помещения в храмах древнего Вавилона, было тайной, раскрыть которую не имели права ни жрицы, ни прихожане. То был акт, проходивший по самым древним правилам, записанным в священных книгах наслаждения, текст которых был внятен лишь посвященным в тайну женщинам. Только те мужчины, что прошли через святилища Иштар в Малой Азии, да еще клиенты Монастыря Священной корзины познали это блаженство, в котором плоть и дух поднимались к самому пантеону богов; они были счастливцами, коим удалось увидеть лик божества еще при жизни. И вот, плененные этими неведомыми наслаждениями, мужчины почитали себя званными на пир, отмеченными величайшими знаками внимания со стороны проституток. Однако же — как это происходило и в древних вавилонских храмах — они являлись простыми объектами внутри великого культа. На самом деле они были жертвами, которых жрицы приносили во славу своему божеству. В Монастыре Священной корзины не ублажали клиентов, наоборот, здесь дарили наслаждение Иштар — с помощью мужчин, невинных искупительных жертв на этих каждодневных празднествах.

Как только ритуал подходил к концу, клиенты покидали Монастырь, склонив голову, быстрым шагом, даже не попрощавшись друг с другом. Причастившись хлебом и вином, слив воедино тела и даже гуморы, прихожане Монастыря Священной корзины продолжали жить своей жизнью, как будто ничего и не произошло. Эти купцы, чиновники, военные, прилежные каллиграфы, писцы, влиятельные члены цеховых общин, беспорочные клирики встречались друг с другом на улице, на рынке, в церкви так, словно даже не были знакомы и никогда не виделись; достойные горожане, заботливые супруги и примерные отцы скрывали свои тайны под завесой абсолютного молчания. Быть может, самое главное, что их связывало, — это неудержимое желание как можно скорее вернуться в лупанарий.

Эти тайные посетители, столь пылко почитавшие своих любовниц внутри монастырских стен, столь же пылко осуждали их на публике. Все выглядело именно так: эти богатые господа, умолявшие удовлетворить самые прихотливые свои капризы, первыми раздирали на себе одежды, поднимаясь на церковную кафедру или входя в дворцовый зал, обличая всеобщий упадок нравов.

Вообще-то, связи между Монастырем Священной корзины и знатью были куда теснее и древнее, чем могли предположить сами клиенты. Больше всего о характере давних отношений между лупанарием, Церковью и представителями власти знали женщины. В действительности организация Монастыря Священной корзины скорее напоминала настоящий женский монастырь, чем публичный дом; еще точнее — она была куда сложнее, чем то и другое. В этом трехэтажном здании располагалось также нечто вроде университета, в котором не только по высшему разряду обучали любовным искусствам, но и давали замечательное образование, достойное самых прославленных кафедр Европы. Здесь рождались и росли девочки, окруженные любовью матери и сестер по крови и по ремеслу. Здесь учились и работали. Здесь зачинали дочерей и старели при заботливом уходе самых юных Почитательниц, и здесь умирали, и отсюда отправлялись в последний путь. То была женская община, в которой совершенно не нуждались в мужчинах — только в качестве клиентов-прихожан.

9.

Мужчины. Только мужчинам было дозволено вершить правосудие. И вот, стоя перед трибуналом из семи мужчин, которым предстояло решить его судьбу, Гутенберг вспоминал тот день, когда отец впервые взял его посмотреть на монетный двор. Гутенберг никогда не забывал о своем детском восторге, наполнившем его в то далекое утро; он навсегда запомнит то утро как важнейший и переломный момент всей своей жизни. Никакое другое воспоминание не порождало в нем такого возбуждения, как этот по-язычески великолепный храм денег: запах расплавленного металла, сверкающий блеск только что отчеканенных золотых и серебряных монет. Монетный двор был миром, в котором — с точностью, сопоставимой разве лишь с механизмом вселенной, — бок о бок трудились литейщики, переписчики, граверы, художники, писцы, счетоводы и совсем удивительные мастера, чьи задачи были столь необычны, что, казалось, таких профессий и вовсе не может быть. Был там, например, человек, который занимался только подсчетом гульденов, другой выстраивал их столбиками, а третий пересчитывал заново. В первый раз, когда маленький Гутенберг вошел в монетный двор, он был потрясен не меньше, чем бывали, наверное, потрясены аристократы из древней Римской империи, которым довелось изнутри созерцать храм Юноны Монеты, святилища на вершине Капитолия, седьмого холма Рима, — там тоже чеканились деньги.

— Все вещи имеют свое имя и свою цену. То, что не имеет цены, не имеет имени, а того, что не имеет имени, не существует, — часто повторял отец Гутенберга.

— У Бога есть имя, но нет цены, — возразила однажды за семейным ужином его жена.

— Тридцать сребреников, — ответил муж с простотой лавочника, напомнив о горсти монет, за которую Иуда продал Иисуса.

Несмотря на свое мирское предназначение, монетный двор вызывал то же почтительное благоговение, которое, вероятно, вселял храм Юноны или святилище Тесея Стефанофора [15]в Афинах, где чеканились деньги для всей Древней Греции. Высокие сводчатые потолки, мощные колонны, великолепные витражи, стоящие у каждой двери солдаты, вооруженные пиками и щитами, грохот от ударов молотов о наковальню, напоминающий колокольный звон, — все здесь было окружено ореолом непривычной святости. И действительно, полушутя-полусерьезно многие горожане, входившие в эту дверь, осеняли себя крестным знамением. Если церкви состязались между собой в накопленном богатстве, в переизбытке золота на монументальных ретабло, [16]то монетный двор, определенно, превосходил по своему богатству все соборы Германии. Гутенберг вспоминал свое первое детское посещение этого места: вот он едва поспевает за решительным отцовским шагом, его маленьким ножкам и огромным глазам приходится изрядно потрудиться, чтобы пробежать по всем залам, строгим и одновременно величественным в своей громадности.

В большей части европейских стран деньги чеканили, следуя древним традициям. С появления первых монет в Малой Азии, в четвертом веке, эта технология не сильно переменилась. Вначале плавильщик нагревал золото и серебро до состояния ковкости. Затем металл под ударами молота вытягивали в полоски и резали на куски, по форме и размеру соответствующие ценности монеты. Ровные заготовки попадали из горна в следующую комнату. Там новую монету чеканили меж двух наковален: верхняя для орла, нижняя для решки. И тогда последний работник делал всего один точный удар молотом — и вот монета готова. Это была примитивная технология, и качество монеты зависело от силы завершающего удара. Часто различие в двух изделиях можно было увидеть невооруженным глазом. Подлинность монеты удостоверялась путем нанесения секретных точек и едва различимых штрихов. Именно так изготовляли монеты в большинстве европейских стран.

Изделия, выходившие с монетного двора, которым управлял Генсфляйш Бедняк, среди знатоков вызвали восхищение: не существовало различий ни на глаз, ни на ощупь — и не только между монетами одной партии, но даже между монетами разных лет выпуска. Вообще-то, совсем немногие знали, что монеты из Майнца чеканились не с помощью молота, но с применением одной из первых в истории монетного дела техник механизации. Бруски, выходившие из горна, вытягивались при помощи пресса, который сам Генсфляйш и изобрел, опираясь на принцип работы жома для оливкового масла. Ввиду равномерного давления каменного колеса на горячий металл золотые и серебряные бруски получались совершенно одинаковые, без различий в плотности и толщине. Чеканка на заготовках тоже не зависела от переменчивой силы рабочего — здесь применялся другой пресс, схожий с тем, который используют виноделы. Это была деревянная махина с большой железной вертушкой, которую двое рабочих приводили в движение с помощью рычага. Подвижная часть пресса представляла собой ряд наковален с орлом, а на неподвижной помещались наковальни с решкой. При каждом нажатии чеканились сразу десять монет. Поскольку давление на рычаг всегда было постоянным — четыре поворота ручки, — то и глубина барельефов просто не могла изменяться. К тому же, чтобы не дать мошенникам стачивать края монет и присваивать себе золотые и серебряные опилки, Генсфляйш разработал специальную технологию: наносить на ребро монет особый гурт. Таким образом, если ребро обтачивали напильником, то полоски стирались и мошенничество становилось очевидным. Подделать такие монеты было практически невозможно, но даже если предположить, что найдется какой-нибудь дерзостный умелец, обладающий неменьшим мастерством, то подделка превращалась в дело столь трудоемкое, что фальшивомонетчик, пытающийся повторить работу Генсфляйша Бедняка, зарабатывал свой хлеб в поте лица.

С детских лет Иоганн научился хранить отцовские секреты. Оттого что отец облек его своим доверием, грудь мальчика раздувалась от гордости. И даже когда сын управляющего монетным двором повзрослел, он никому не рассказывал про чудеса, свидетелем которых явился в детстве. Ему было велено хранить в тайне не только саму технологию и устройство машин, но и сведения о количестве материала, которым располагал монетный двор. В тот день, когда мальчик впервые попал в плавильный цех, он не мог выговорить ни слова: он просто не мог вообразить, что в мире существует столько золота. Это был огромный зал со створчатым потолком выше церковного купола, а в нем — огромный камин, игравший роль тигля. Справа от камина лежала гора золотых слитков, перевязанных, точно простые кирпичи. С вершины этой пирамиды один рабочий передавал слитки другому, который забрасывал их в тигель, орудуя большой кочергой. И хотя в этот зал не проникал прямой солнечный свет, золото сверкало так, что маленький Иоганн зажмурился. Отец предложил ему поднять с пола слиток. Мальчик наивно наклонился, обеими руками ухватил золотой кирпичик и потянул вверх, но слиток как будто приклеился к полу. Только тогда Иоганн прочувствовал, насколько тяжело золото, и понял, почему пол под сверкающей пирамидой так сильно просел.

Но что действительно ожгло мальчика как огнем — это вовсе не горы золота и серебра и не сундуки с монетами, а комната переписчиков. Мраморная лестница вела на верхний этаж, в светлую комнату; лучи солнца проникали сюда через ряд арочных окон в мавританском стиле. Напротив каждого окна, параллельно друг другу, стояли длинные наклонные столы, за ними на скамеечках рядком сидели переписчики: сгорбленные спины, прищуренные веки, выверенные движения, перо в правой руке — эти люди не отрывали взгляда от рукописей, лежавших перед ними. Каждый был одет в фартук, прикрывающий грудь и колени, шапочку, которая не давала волосам лезть в перенапряженные глаза, а еще — точно это являлось частью облачения — у всех без исключения была длинная густая борода. В первый раз, когда мальчик поднялся в эту комнату, ему показалось, что вся она состоит из зеркал и бесконечных отражений, — так сложно было ему отличить одного переписчика от другого. В этой комнате не только составлялись свидетельства о собственности, платежные документы, гарантийные письма и тысяча других государственных бумаг, но и переписывались прекрасные книги, поступавшие в самые крупные библиотеки Германии, ценившиеся также и за ее пределами. С недавних пор императорский декрет позволял светским переписчикам снимать копии как со священных, так и с мирских книг. Раньше привилегия переписки распространялась только на клириков. И разумеется, Церкви не понравилось, что это ремесло попадает в чужие руки. Церковники заявляли, что священные книги можно делать только в освященных местах, а книги мирские должны получать благословение, подобно тому как люди должны причащаться, чтобы искупать первородный грех и все другие живущие в них грехи. К тому же клирики опасались, что миряне тайным образом исказят какое-нибудь слово, и тогда изменится смысл Священного Писания — а с этой прерогативой Церковь не расставалась веками. Сколько осталось в Библии от изначальных рукописей? На самом деле никто не знал, где находятся подлинные Евангелия, вышедшие из-под пера участников событий и прямых свидетелей чудесной жизни Иисуса. Ничего не было известно даже о копиях на арамейском и иврите — языках, на которых писались книги, позже составившие Священное Писание. Споры об изначальных текстах (даже в лоне самой Церкви) были столь многочисленны и горячи, что составление канонического Писания давно уже сделалось задачей скорее политической, нежели теологической, даже если предположить, что теология не является частью политики. На Вселенском соборе 382 года, при папе Дамасии Первом, после напряженнейших дискуссий был сформирован официальный церковный канон; эту версию святой Иероним перевел на латынь как единую книгу, составленную, в свою очередь, из двух больших книг: Ветхого Завета, то есть собрания второканонических книг, и Нового Завета. Таким образом, Библия, за отсутствием оригиналов, являла собой собрание текстов, взятых из еврейской книги Танах, и свод посланий и евангелий, взятых из копий других копий, а потом переведенных с иврита и арамейского на греческий, а с греческого — на латынь.

Десять переписчиков, занимавшие три первых стола, посвящали свое время исключительно Библии. День за днем, без перерыва, они вырисовывали буквы, составляющие священную книгу. Каждый экземпляр требовал приблизительно года трудов — при условии шестнадцатичасового рабочего дня, а как только переписчики добирались до конца, они тотчас же принимались за новую рукопись. В свое первое посещение монетного двора маленький Гутенберг шел мимо переписчиков на цыпочках, боясь отвлечь их стуком своих башмаков. Под пристальным взором отца он заглядывал каллиграфам через плечо, держась на почтительном расстоянии, чтобы не задеть запасные перья или, хуже того, чернильницу. Угроза пролить чернила на рукопись была чем-то наподобие дамоклова меча, висевшего над каждым из переписчиков; такое событие привело бы к трагедии буквально библейского масштаба. Иоганн завороженно наблюдал, как рука скользит по бумаге, оставляя за собой идеально ровные ряды букв. Мальчик воображал, насколько мудры должны быть эти люди, посвящающие всю свою жизнь размножению знаний, накопленных человечеством. Каждый согнувшийся над книгой каллиграф, каждое напряженное лицо, борода, точно у Зевса, и перо как добавочная часть тела — все это составляло живое воплощение мудрости.

— Эти люди, должно быть, истинные мудрецы, — прошептал Иоганн отцу.

— Быть может, — ответил тот, пряча улыбку, и добавил: — Им бы только читать научиться.

А потом отец пригласил Гутенберга присесть и раскрыл ему несколько секретов ремесла:

— Лучшие переписчики — это те, кто не умеет читать. Смысл текста не только искажает почерк, но и приводит к ошибкам — мы ведь часто видим текст таким, каким хотим его видеть, или, что еще хуже, понимаем только то, что дано понять нашему разумению. К тому же, люди могут не согласиться с написанным, и тогда у грамотных переписчиков возникает искушение оставить в чужом тексте свое собственное мнение.

Устремив глаза на трибунал, а мысли — к воспоминаниям детства, Гутенберг слушал речь прокурора как церковную литанию. А еще он видел, как Ульрих Гельмаспергер переносит на бумагу каждое из слов, которые, точно кинжалы, вылетали изо рта Зигфрида из Магунции, и созерцание писца, рука которого сновала по листу бумаги, как рыба в воде, оживляло воспоминания Иоганна. Гутенберг нашел в них надежное пристанище: он вспоминал тот далекий день, когда, выйдя с монетного двора, убедился, что те немногие истины, которыми он владел, расплавились в тигле вместе с драгоценными металлами. Мальчик недоумевал, как же такое возможно: люди, проводящие всю жизнь за писанием, на самом деле — неграмотные невежды, а другие люди, посвятившие жизнь изготовлению денег, на самом деле не владеют ничем, кроме бедности. Из всех слов, прозвучавших в тот день, в память маленького Гутенберга навсегда врезалась одна фраза: «Хороший переписчик не должен знать алфавита».

10.

— Хорошая проститутка должна уметь читать, писать, говорить на нескольких языках, а еще должна передать все свои познания дочерям, — поучала Ульва своих подопечных.

В Монастыре Священной корзины бок о бок жили три поколения женщин: Ульва, самая старшая из проституток, держала на руках маленькую дочку Зельды, криком требовавшую нежной заботы, которую совсем еще недавно она получала от своей мамы. Плач малышки, тянувшей ручки к комнате Зельды, усиливал ощущение трагедии и передавался другим женщинам, которые не могли удержаться от горестных рыданий. Старая Ульва заголила одну из своих огромных, все еще крепких грудей, пристроила ротик девочки к соску, малышка принялась сосать — больше от тоски, чем от голода, — и вот случилось чудо: эти груди, привыкшие давать наслаждение, снова начали давать материнское питание. Молоко било струей, наполняло жадный рот девочки, проливалось на души всех женщин, возвращало их к спокойствию и тишине.

Несмотря на то что Ульва никогда не рожала, у нее были десятки дочерей. Все женщины, стоявшие вокруг гроба, почитали ее своей матерью. И это было не просто ощущение и не риторическая фигура: Ульва вела себя с ними как настоящая мать. Кроме смены пеленок, качания колыбели и песен на ночь, многих из них она кормила грудью. И не только в детстве. Все помнят, как однажды нежданно-негаданно на город свалилась беда. С самого своего основания Майнц разжигал алчность всевозможных захватчиков. В конце четвертого века город был разграблен алеманами, свевами и аланами. В пятом веке его разрушили силинги. Город отстроился заново, но через несколько лет был занят гуннами. Когда нашествия, казалось, отошли в далекое прошлое, в середине пятнадцатого века город пережил одну из самых страшных осад: то была «черная смерть». Чума быстро распространилась по городу; у жителей, осажденных с одной стороны рекой, с другой — каменными стенами, просто не оставалось выхода. Больные с усыпанной бубонами кожей, плененные бредом, безумием и жаром, выставив гениталии на всеобщее обозрение — поскольку даже прикосновение одежды делалось нестерпимым, — эти страшные войска бродили по улицам, словно посланцы ада. Порою мужчины и женщины, не в силах бороться с внутренним огнем, бросались с моста в Рейн — им казалось легче умереть в холодных стремительных водах, чем носить в себе эту вечную боль. Церковники объясняли причины трагедии гневом Господним, врачи — небывалой жарой минувшего лета, гнилостными испарениями, исходящими от застоявшейся воды; колдуньи и астрологи смотрели в небо и указывали, что Марс, Юпитер и Сатурн стоят на одной линии. За отсутствием общего критерия все обращали взоры на городскую синагогу, и вот наконец-то горожане нашли ответ на свой вопрос: виноваты, как обычно, евреи. Никто не взялся бы точно объяснить, в чем состоит их вина, однако определенно именно они пробудили гнев Господень, из-за которого планеты выстроились в одну линию, что привело к запруживанию вод, заполнившихся гнилостными организмами. Так же как было и во время чумы 1283 года, иудеев обвинили и осудили. В тринадцатом веке власти предержащие отправили на костер и сожгли живьем больше шести тысяч евреев. На сей же раз даже не потребовалось вмешательства властей: разъяренная толпа наводнила еврейские дома, церкви и лавки; евреев вытаскивали за бороды и забивали до смерти. Тела собрали на площади в большую кучу и подожгли, словно мешки с сеном, чтобы искоренить причину напасти.

Весь город впал в умопомешательство, а население между тем стремительно убывало из-за чумы, мародерства солдат и бесчинств самих горожан — больных, разъяренных и голодных. Обитательницы Монастыря Священной корзины, следуя старинным предписаниям на случай опасности, всегда хранили в тайном подвале немалый запас провианта. Ульва накрепко заперла двери и окна и никому не позволяла входить или покидать здание. Затем она по-матерински справедливо поделила припасы и таким образом не пустила в Монастырь эпидемию и голод, а смерть тем временем хозяйничала по всему Майнцу. Проходили дни, недели и месяцы, а чума все не отступала. И вот однажды в Монастыре иссякли запасы пищи и воды. И тогда Ульва обнажила одну из колоссальных своих грудей, поднесла ко рту и принялась сжимать. Остальные женщины решили, что «черная смерть» поразила и рассудок их матери. Но неожиданно для всех на ее губы брызнула белая густая струйка, а потом теплое молоко фонтаном забило из соска. И женщины одна за другой — сначала маленькие, потом старые, все пили из этого чудесного источника. Ульва питала дочерей, внучек и сестер молоком из своих белых, гигантских, прекрасных грудей на протяжении нескольких месяцев. Черная чума не смогла забрать ни одну из обитательниц Монастыря Священной корзины.

11.

Ульва не только сохранила все прелести молодой красавицы — многие считали, что прожитые годы сделали ее еще более желанной. Эта женщина всегда могла позволить себе роскошь выбирать клиентов, а в старости она сделалась еще более придирчивой, чем на заре своей юности. Величественные, неохватные груди матери всех проституток были все так же высоки и упруги. Талия ее оставалась стройной, а мягкий животик, похожий на бархатную подушку, так и манил к себе. Ее обширные бедра, крепкие, розовые — можно было бы добавить «свиные», если бы на этих животных не лежало несправедливое библейское проклятье, — для многих мужчин являлись главным предметом вожделения. Как и всякая хорошая мать, Ульва наставляла дочерей, передавала им весь накопленный опыт, чтобы избавить от ненужных огорчений. Закаленная в тигле своего ремесла, мать проституток обучала посвященных всем секретам и тонкостям высокого искусства наслаждения — в особенности в комнате, посвященной мужскому божеству. Мужская статуя, в честь которой был назван этот зал, не повторяла настенных изображений Приапа в Помпее и статуй, украшавших римские сады: член его не обвис покорно под собственной тяжестью и головка не была покрыта тряпицей наподобие фригийского колпака — то был Приап-Меркурий с возбужденным фаллосом, смотрящим вверх, с гордой непокрытой головкой, поднятой к небесам, как будто желал отвоевать себе место в пантеоне богов, в котором ему всегда было отказано.

Мраморная статуя была не простым украшением или оберегом, призванным защитить от беды, принести плодородие и уж тем паче — обеспечить мужскую силу, как думали многие. Ничего подобного. Внушительная статуя сына Диониса и Афродиты играла здесь исключительно педагогическую роль. Если преподаватели медицины рассказывали о формах и функциях человеческого тела, вскрывая и расчленяя трупы, то Ульва пользовалась скульптурой Приапа, обучая начинающих проституток анатомии и физиологии мужского наслаждения. Все это было до того, как на Монастырь Священной корзины обрушилась трагедия; подобные занятия совмещали в себе праздник и поучение. Но после убийств в Монастыре Ульва не могла решиться и собрать своих учениц вокруг Приапа.

Трагедия явилась в Монастырь неожиданно. Веселое однообразие, царившее в лупанарии, сменилось страшными, настойчивыми визитами смерти. Ульва, которую судьба дочерей заботила больше, чем собственная судьба, пыталась раскрыть тайну убийств, узнать, кто обрушил такую необъяснимую ярость на Монастырь; в то же время Ульва должна была поддерживать оставшихся в живых, не позволять, чтобы ими овладели ужас и отчаяние. Старшая из проституток была убеждена, что последовательность преступлений напрямую связана с главной тайной, которую оберегал Монастырь, — с бесценными рукописями, с книгами, в которых записаны древнейшие секреты представительниц древнейшего ремесла.

Ульва понимала, что должна заботиться об их горьком настоящем, не забывая при этом и о будущем своих дочерей, должна обучить их всем тонкостям ремесла. Однако же в лупанарий почти никто не приходил. Величественная фигура Приапа стояла в главном зале в полном одиночестве; его напряженный, чуть загнутый член как будто требовал тех чудесных ласк, которыми мать всех проституток совсем недавно ублажала его на уроках. Совсем недавно умелые руки Ульвы пробегали по широкому торсу божества, спускались по мускулистому животу, оглаживали яйца, круглые, как круп у фавна, и вот наконец руки Ульвы добирались до органа, прикосновения к которому ждали все ученицы. Колоссальные размеры фаллического бога были полезны сразу по двум причинам: во-первых, они позволяли четко очертить каждую деталь мужской анатомии, а во-вторых, разжигали предвкушение учениц и не давали им отвлекаться. И тогда Ульва начинала свою лекцию:

— Для начала приготовьте лохань с теплой розовой водой. Затем — и это крайне важно — займите удобную позу. Никогда не вставайте перед клиентом на колени. Садитесь на край постели и позаботьтесь о том, чтобы ваш клиент остался стоять. Все, что послужит утомлению клиента, обратится в отдых для вас самих. Сдвиньте крайнюю плоть, обнажите его фаллос и мягко, но обильно омойте. Теплая вода расширяет ткани, подготавливает эрекцию, удаляет грязь и тошнотворные запахи.

И Ульва на примере Приапового столба показывала, как омывать мужские части, прежде чем заняться ими всерьез.

— Фелляцию никогда не следует начинать с головки. Имейте в виду: прежде чем достичь вершины, вы должны пройти все предыдущие стадии.

Произнеся эти слова, Ульва начинала долгое и непростое путешествие по Via Voluptuosis. [17].

— Первая стадия: корень фаллоса, — без всякого смущения объявляла Ульва. — Ваше паломничество начинается под яичками, вот откуда вам надлежит подниматься и останавливаться там, где это потребно, — комментировала Ульва, начиная долгий путь наверх.

И вот, сидя на краю постели, схожей с ложем Клеопатры, мать всех проституток объясняла ученицам, как проводить идеальную фелляцию, используя в качестве учебного пособия статую самого мужского из всех богов.

— Прежде чем ваш рот прикоснется к фаллосу, вы должны научиться прятать зубы, чтобы они никогда не соприкасались с мужской плотью, ведь здесь она необычайно чувствительна. Случайный укус чреват острой болью и даже ранением. Однако, прежде чем открыть рот, вы должны поработать пальцами. Убедитесь, что ваши руки согрелись в теплой воде: никогда не следует приниматься за прикосновения с холодными руками. Трите основание фаллоса, постепенно поднимаясь, то правым, то левым большим пальцем попеременно, пока не заметите, что член принялся увеличиваться.

Удобно усевшись перед богом мужского плодородия, проститутка-настоятельница обхватывала мошонку большим и указательным пальцем правой руки, а левой рукой оглаживала мышцу, соединявшую гениталии с анальным отверстием. Дойдя до этой точки, Ульва предупреждала:

— Вы должны быть предельно осторожны с этим местом, продвигаться медленно, угадывая ощущения клиента. Не бывает мужчин, равнодушных к собственному заду. Встречаются и такие, которые не потерпят даже самого легкого стука в свою дверцу, закрытую на все задвижки, а встречаются мужчины гостеприимные, они как радушные хозяева пригласят вас войти в их жаркие покои сначала одним пальцем, потом двумя, тремя и даже целой ладонью. Бывает так, что нежелание первых объясняется стыдом, заботой о сбережении чести или боязнью открыть для себя ласки Содома. И может быть, вам удастся отыскать волшебный ключик и распахнуть заднюю дверь мужского наслаждения. Но никогда не пытайтесь взломать замок, если не хотите потерять хорошего клиента.

После этого краткого отступления Ульва возвращалась на священный путь страсти:

— Когда фаллос достигнет первого этапа эрекции, вам надлежит продвигаться к следующей стадии.

На этом месте Ульва делала паузу, потом указывала на своей учебной модели точное расположение приапической дороги и объявляла:

— Вторая стадия: большое яйцо. Вам вряд ли попадется мужчина, у которого они одинаковые. Но для начала вам следует знать, что любой наблюдатель мечтает стать главным героем: мужчина никогда не удовлетворится ролью testis [18]и тем паче culus [19]— то есть маленького соучастника большого действа. Поэтому отдайте testiculus [20]столько внимания, сколько оно требует и определенно заслуживает.

Вслед за этим отступлением Ульва снова давала практические советы:

— Есть две формы обращения с этими круглыми яблочками. Первая состоит в быстрых ударах языком.

И вот Ульва высовывала язык и принималась быстро-быстро двигать языком, так что он делался невидимым, как хвост у гремучей змеи. Вот она приближала рот к одному из яиц Приапа; язык ее как будто жил собственной жизнью, он так резко ударял по белому мрамору, что можно было расслышать бесперебойное пощелкивание.

— Такие удары способствуют выработке семенной жидкости, а также возбуждают фаллос. Вы убедитесь, что эрекция становится судорожной, член твердеет и начинает колыхаться, как будто его лысая блестящая головка кивает вам в знак согласия. И тогда вам надлежит подстроить под ритм этих спазмов движения языка и пальцев. У каждого члена — свой собственный ритм. Не следует слишком торопиться, но и медлить тоже не следует. Этот секрет известен немногим женщинам. Если вы поймаете этот ритм, то клиент в буквальном смысле будет у вас в кулаке. Следующий этап — малое яйцо; с ним вы должны работать так же, как и с большим, но только нежнее — оно меньше и потому более уязвимо. Если причините ему боль, вы рискуете погубить уже воспрянувшего, готового к битве гладиатора… А теперь готовьтесь ринуться с этих отвесных скал на прямой путь, ведущий к высшему наслаждению.

12.

— Прежде чем я научу вас ублажать мужской член, должна сообщить две новости — хорошую и плохую. Хорошая состоит в том, что вы можете не опасаться за сохранность своего тела, потому что вам никогда не встретится фаллос таких размеров, — говорила Ульва, указывая на конские размеры Приапова хозяйства.

— А в чем плохая? — спрашивали юные проститутки со смесью облегчения и тревоги.

— А плохая в том, что вам никогда не встретится фаллос таких размеров.

И ученицы смеялись, но не без некоторого разочарования.

А потом Ульва указывала на длинную выпуклость, которая шла от основания члена до самой головки, — благодаря грандиозным размерам Приапа ее можно было рассмотреть на всей протяженности, во всех подробностях.

— Стадия третья: corpus spongiosum, [21]— объявляла Ульва. — Это самая нежная часть фаллоса. Ее губчатая структура позволит вам продвигать жидкость наверх с помощью легких прикосновений пальцев и языка — это доставляет мужчине истинное блаженство. Вы можете лизать corpus spongiosumкончиком языка, поднимаясь все выше и выше, и одновременно поглаживать ладонью corpus cavemosum. [22]Таким образом, вы направите все гуморы к головке, она погорячеет и увеличится в размерах. Однако вы должны еще чуть-чуть продлить ожидание; прежде чем подобраться к головке, следует пройти еще одну стадию.

Ульва выдерживала паузу, чтобы ученицы смогли впитать в себя все эти познания, а затем продолжала:

— Стадия четвертая: sillon balano-préputial. [23].

Мать всех проституток указывала на складочку под головкой Приапа, а потом проходила по этой окружности кончиком языка — такой путь совершает спутник вокруг своей планеты.

— Добравшись до этого места, вы должны умерить свое нетерпение, поскольку клиент на этой стадии уже может достичь оргазма. А это для вас нежелательно, ведь он не согласится сразу уйти. Даже если клиент почувствует себя опустошенным, он все равно будет требовать продолжения — и не только из-за того, что заплатил немалые деньги, просто так сдаться ему помешает самолюбие. В этом случае вам придется все начинать с самого начала и оживлять его павшего воина, а эта операция потребует от вас вдвое больше времени и сил. Если вы заметите или почувствуете, что ваш клиент уже на грани оргазма, немедленно останавливайтесь, переждите опасность. И только потом переходите к пятой стадии.

Ульва снова замолкала, чтобы привлечь к себе все внимание дочерей, а затем продолжала:

— Стадия пятая: головка.

Настоятельница указывала на тонкую перемычку, соединяющую головку с кожей ствола, и объясняла:

— Вы не должны прикасаться к уздечке ни пальцами, ни тем паче зубами — только легкие прикосновения языком. Любое неосторожное движение может привести к травме или разрыву уздечки, и тогда остановить кровотечение будет очень сложно. На самом деле вам нужно облизывать зону вокруг этой перемычки: в этом месте сосредоточено почти все наслаждение, так что вы должны быть очень осторожны, чтобы не переусердствовать в лизании. Одной минуты вполне достаточно. И наконец — завершение работы с головкой.

И тогда Ульва, мать всех проституток, немного кичась своим умением, раскрывала рот и в один присест заглатывала гигантскую головку возбужденного члена Приапа. С мастерством удава Ульва вбирала в себя не только мраморную головку, но одним волшебным движением погружала в свою глотку и б о льшую часть гигантского ствола. Изумленные ученицы просто не могли себе представить, как возможно такое чудо.

— Хорошо, что вы раскрыли рты, — теперь потренируйтесь, — говорила Ульва своим ученицам, приглашая их пройти все пять стадий работы с изогнутой мачтой бога, превзошедшего осла в состязании на величину члена.

Те из девушек, которым удавалось вместить в свой рот мраморную головку, тотчас ощущали рвотные позывы, если пытались продвинуться хоть чуточку дальше. Немного полюбовавшись зрелищем позеленевших учениц, Ульва продолжала свою лекцию:

— Ну что же, раз вы у меня теперь такие мастерицы, я обучу вас и нескольким секретным приемам.

Мать всех проституток снова садилась на ложе рядом с Приапом и объявляла:

— Я научу вас «Полету колибри»: двигайте языком так, как вы уже умеете, и таким образом, словно маленькая птичка, порхайте по всем стадиям в установленном порядке, но только очень быстро, едва прикасаясь к мужским частям. Когда вы достигнете вершины, вставьте кончик языка в мочеиспускательный канал и повибрируйте там внутри — так колибри просовывает свой хоботок в самую сердцевину цветка. Чем глубже вы продвинетесь, чем чаще будет дрожание языка, тем больше удовольствия получит клиент.

Рот Ульвы сновал по мощному стволу Приапа, подражая легкому порханию колибри, ее стремительный язык становился невидимым, как крылья пташки.

— Теперь приготовьтесь: вы должны освоить «Поцелуй Иуды»: этот прием так назвали, потому что он очень коварный и позволяет вызвать немедленный оргазм. Его применяют в том случае, если клиент — преднамеренно или нет — оттягивает свой экстаз и его визит длится слишком долго.

Настоятельница Монастыря Священной корзины обнажала огромные груди и обхватывала ими фаллос развратного бога, а головку погружала в рот. Продемонстрировав ученицам правильную позицию, Ульва поясняла:

— Хватайте головку ртом и накрепко зажимайте между нёбом и языком. А потом сосите — как младенец сосет материнскую грудь, с каждым разом высасывая все больше, — это как доить ртом. При этом вам надлежит тереться грудями о член, одной рукой мягко оглаживать его основание, другой рукой — яйца. И тогда получится, что все стадии пройдены в один присест, и оргазм не замедлит наступить. Выстрел будет таким мощным, что клиент сразу же почувствует опустошение, и здесь остерегайтесь только одного: чтобы он не уснул мертвым сном.

Объяснив «Поцелуй Иуды» в самых ясных и понятных словах, Ульва переходила к практической демонстрации. Несмотря на свой возраст, мать всех проституток глубоко потрясала своих учениц: все ее роскошное тело как будто пылало огнем, она сотрясалась и раскачивалась на мощном мужском стволе. Любой свидетель поклялся бы, что мраморное лицо Приапа на миг исказилось от наслаждения. Некоторые даже клались, что видели иногда, как из каменного фаллоса бога наслаждения брызгала густая белая обильная струя, — а это чудо куда удивительнее, чем то, что происходило с Богоматерью из Шпайера, которая порой плакала кровавыми слезами.

Однако же все чудеса, которым Ульва обучала своих дочерей, были просто-напросто мастерскими приемами в сравнении с истинными секретами, доступными только для избранных женщин. Тех, кто поднимался к тайнам высшего наслаждения, всегда было очень мало — может быть, одна на несколько сотен. Избранная — одна из всех — допускалась к чтению книги, которую берегли так, как ни одну книгу на свете: «Librum voluptatium prohibitorum».

А последними избранными были именно три убитые женщины, хранительницы секрета высшего блаженства, которым предназначалось наследовать Ульве. Именно им, помимо матери всех проституток, было известно, где спрятана «Книга запретных наслаждений».

13.

— Чтение нельзя почитать усладой для разума и уж тем паче развлечением, — вещал Зигфрид из Магунции с высокой кафедры, обратив взор к трибуналу. — Чтение есть священное деяние, предназначенное лишь для тех, кому выпало читать Писание и нести его свет простецам. Вы, и только вы, доктора Церкви, можете решить, что нам, клирикам, читать на мессе с амвона. И вот что я скажу: не существует причин, по которым чтение может выходить за ограниченные пределы церковной кафедры. Книги создавались не для того, чтобы ими пользовался кто угодно. Господь доверил скрижали Завета Моисею, а не его народу. У простецов нет достаточного разумения, чтобы самостоятельно отличать истинное от ложного, хорошее от плохого, правое от неправого. Для этого существуете вы, пастыри стада. Представьте на мгновение, что бы случилось, если бы книги множились с такой же быстротой, с какой этим мошенникам — при помощи ведовства — удалось скопировать Евангелие!

На самом деле Зигфрид из Магунции заботился не столько о стаде простецов, сколько в первую очередь о смысле собственного существования: прокурор не мог позволить, чтобы его ремесло переписчика оказалось под угрозой исчезновения.

— Господа судьи! Только представьте, что будет, если сатанинская выдумка этих поддельщиков книг разлетится по миру, как семена сорняка на ветру! Что станется тогда с переписчиками, которые не просто пишут, но и следят за подлинностью священного слова? Что будет, если мошенники возьмутся распространять Евангелие? И сейчас я имею в виду не только книги: без бдительного надзора переписчиков сами священные тексты могут быть искажены! Ваши преподобия, только подумайте, сколь велика эта опасность: Слово Божье заместится злодейским лицемерием дьявола!

Зигфрид из Магунции спустился с кафедры, подошел к судьям и, обведя взглядом каждого из них, вопросил:

— Известно ли вам, ваши преподобия, что отец главного обвиняемого не только был лучшим мастером по чеканке монет, но к тому же в течение многих лет управлял монетным двором и был главным экспертом на судах по подделке денег? Известно ли вам, господа судьи, что главный обвиняемый унаследовал ремесло своего отца?

Прокурор подошел к Гутенбергу и, указуя на него пальцем, выкрикнул:

— Так кому же удобнее всех сделаться фальсификатором, если не этому человеку, с колыбели познавшему все хитрости, кои пускают в дело мошенники?

Иоганн, отрешенно прислушиваясь к ядовитой речи обвинителя, в то же время вспоминал своего отца.

Фриле Бедняк, суровый управляющий монетным двором, еще строже проявлял себя в качестве отца семейства: его непреклонный характер не дозволял домочадцам хоть на шаг отойти от заведенных норм поведения. Жена его Эльза Вирих была, напротив, женщина нежная, ласковая и склонная к поблажкам в воспитании и обучении Иоганна и трех его младших братьев. Она без колебаний бросалась на защиту детей, если отцовские наказания были несправедливы или чрезмерны. Эльза всегда стояла за справедливость; ее приветливый характер, добродушное лицо и заразительная веселость совсем не гармонировали с ее огромным румяным телом. Она была дочерью торговца по имени Вернер Вирих цум Штайнерн Краме, и детство ее прошло в отцовской мастерской по изготовлению топоров.

Казалось, Эльзу выковали из того же самого железа, что и топоры в отцовской мастерской. Мать Гутенберга отличалась необычайно высоким для женщины ростом — она была даже выше, чем большинство мужчин в Майнце. Ее волосы необыкновенной белизны, почти прозрачная кожа, ласковый прозрачный взгляд плохо сочетались с сильными полными руками и мускулистыми ногами. Она взрослела в кузне среди крепких мужчин, мастерски владела топором, и ей нравились работы, вообще-то почитавшиеся уделом мужчин: Эльза рубила деревья и сама таскала стволы на плечах, именно она выполняла самые тяжелые работы по дому — чинила деревянные балки, плотничала, поддерживала в порядке кровлю. Разумеется, на Эльзе лежали и все женские обязанности: готовка, починка одежды, уборка и присмотр за детьми. Фриле был в этом доме мозгом, Эльза — мускулами; он был вдумчивым и строгим генералом, она — послушным и закаленным войском. Монументальная фигура этой женщины с топором в руке быстро отваживала всякого, кто приближался к их жилищу с недобрыми помыслами. Многие полагали, что дом получил и свое название — Гутенберг [24]— в честь этой женщины-горы, горы доброты и защиты. Эльза, обладавшая поистине животным инстинктом, оберегала свое потомство от чужих, но также и от своих. Подобно тому, как суки защищают кутят от нападения самцов, Эльза — молчаливая, но непреклонная — становилась между Фриле и детьми, если отец пытался поднять на них руку, переходя границы своей власти.

И еще одна важная деталь — неотъемлемую часть личности Эльзы составляло пение: если ей было весело, она пела; если она просыпалась в дурном расположении духа, то пела, чтобы себя взбодрить; она пела, когда работала, пела, когда возвращалась с покупками с рынка, — Эльза шагала, напевая, чтобы не обращать внимания на дорогу и облегчить вес тяжелых мешков, висевших на плече. Иоганн с детства привык, что по утрам матушка будит его и братьев бодрой песенкой, привык засыпать под колыбельную. Сделавшись старше, мальчик решил, что перед отцом лучше выглядеть сильным, дабы доставить тому удовольствие и избежать долгих проповедей, но перед Эльзой он никогда не скрывал своих слабостей и получал от этой ласковой великанши материнскую защиту.

И теперь, стоя перед трибуналом, проживая мгновения, которые казались ему последними в жизни, Гутенберг не мог не вспомнить о матушке; в глубине своего сердца он мечтал, чтобы Эльза, с ее исполинской силой и вечной улыбкой на губах, оказалась рядом, чтобы она унесла его отсюда на руках, как ребенка. Влажная пелена застила Гутенбергу глаза, и ему пришлось изобразить приступ кашля, чтобы тут же не зайтись в рыданиях.

Итак, восстанавливая каждый эпизод своей жизни перед реальной опасностью ее лишиться, Гутенберг подобрался к моменту, определившему его судьбу. После того первого далекого посещения монетного двора Иоганн пообещал себе стать достойным наследником отца, который рассказывал ему о секретах своего ремесла без утайки: оказалось, что Фриле Бедняк — щедрый и терпеливый учитель. И действительно, еще не достигнув двенадцати лет, Иоганн сделался правой рукой Фриле. Они вместе приходили на работу еще до зари и последними уходили с наступлением ночи. Поначалу работники приняли юного Иоганна холодно и недоверчиво — он был для них всего-навсего сынком управляющего. Однако же, вместо того чтобы предоставить наследнику привилегированное место, Фриле нагрузил его самой неприятной работой: отправлять драгоценный металл в тигель, перетаскивать монеты, чистить машины, подметать золотую и серебряную стружку. И всякий раз, замечая, что Иоганн пропустил хоть одну крупицу металла, Фриле наказывал сына гораздо строже, чем любого из наемных работников. Только таким путем юноше удалось завоевать доверие своих товарищей. Со временем оказалось, что он соединил в себе все лучшие качества литейщика. В юные годы Гутенберг успел уже настолько прославиться, что епископат Майнца потребовал у управляющего монетным двором, чтобы его сын работал на Церковь. И Генсфляйш оказался перед одним из самых важных решений в своей жизни: с одной стороны, ему хотелось, чтобы сын унаследовал его должность, но с другой — он понимал, что для Иоганна полезнее выйти на собственную дорогу и самому ковать свою судьбу. Вот как вышло, что по достижении тринадцати лет Иоганн перестал зависеть от отца и перешел работать в церковные мастерские в качестве мастера-кузнеца. Вскоре, помимо этого, Гутенберг превратился еще и в одного из лучших ювелиров. Казалось, ничто не помешает ему сделаться главой кузнецов, литейщиков и ювелиров городского епископата. Однако трагедии, как правило, приходят без предупреждения.

14.

— Иисус должен был пройти через все страсти, собственной плотью пострадать ради нас, грешников, — продолжал свою речь Зигфрид из Магунции. — Как можем мы свести к обыденности самую трагичную из библейских книг? Господа судьи, не сомневайтесь: мы заново распнем Сына Человеческого, если позволим поддельщикам завладеть Библией. Единственно подлинные книги, по которым следует читать о страстях и распятии Господа нашего, — это те, что были созданы от руки, повторяя каждую букву из писаний людей, оставивших нам свидетельство о Его чудесах. Невозможно и вообразить себе иной книги, нежели рукопись. Любая другая форма воспроизводства — не важно, с помощью каких ухищрений, — должна рассматриваться не иначе как подделка и сатанинское деяние.

Обвинитель замолчал, прошелся взад-вперед перед трибуналом, точно сомневаясь, передавать ли судьям великое откровение, — и вот в конце концов он решился:

— Господа судьи, вам наверняка известна пословица «Разбойника делает случай». Этим я не хочу сказать, что все люди — потенциальные преступники; я имею в виду, что, возможно, многие хороши лишь потому, что судьба не предоставляла им другого выбора. Быть может, на свете вообще мало людей, которые, столкнувшись с бедой, оказывают ей достойное сопротивление и выходят из нее не сломившись. Господа судьи, главный обвиняемый был жертвой одной из страшнейших напастей, которые обрушивались на наш город. Как и многие другие мужчины и женщины его положения, он пострадал от мародерства, грабежа и разлуки с родиной. Я убежден, что эти горести были проверкой, которую посылал ему Господь. И должен признать, ваши преподобия, что это испытание выявило в обвиняемом внутреннюю порочность и слабость духа. Вот какие качества подтолкнули его к преступлению. Чёрта встречает лишь тот, кто его ищет.

Пока нотариус строчил пером, не пропуская ни единого слова, Гутенберг, который до сей поры слушал речь прокурора рассеянно, словно церковную литанию, внезапно почувствовал себя задетым — как будто Зигфрид из Магунции сыпанул солью на старую рану, которая так и не зарубцевалась. И тогда Гутенберг вспомнил тот день, когда начались все его несчастья. В конце 1411 года финансовые дела города сильно пошатнулись. Одним из первых это обстоятельство отметил, разумеется, управляющий монетным двором. Городские власти требовали от Фриле чеканить все больше и больше денег; в то же время торговцам на рыночной площади приходилось каждый день завышать цены на свои товары, поскольку и сами они платили за них все дороже. В октябре того же года монетный двор выпустил столько денег, сколько не выпускал никогда. Монеты испарялись из ладоней жителей с такой же быстротой, с какой они выходили из-под чеканного пресса. Отец Гутенберга знал, что подобное стечение обстоятельств не предвещает ничего хорошего. В ноябре министерский указ объявил о резком повышении налогов. Последние деньги, остававшиеся в руках у крестьян, варварским образом вырвали сборщики налогов; и вот еще до начала нового года скудные сбережения иссякли, а следом иссякло и терпение народа. В декабре 1411 года в Майнце вспыхнуло восстание против властей. В городе начались пожары, грабежи — и смертные приговоры, исходившие как от одной, так и от другой стороны. Давнишние соседи Гутенберга — крестьяне, продававшие на рынке свои продукты, лавочники, бедняки, с которыми семья каждый день приветливо здоровалась, — теперь вели себя как незнакомые дикари. Понаделав факелов, они поджигали все, до чего могли дотянуться, и грабили всех без разбору, наполняя скарбом свои жалкие телеги.

Восстание было направлено против знати, и хотя Фриле дер Арме, в общем-то, не принадлежал к этому узкому кругу, ему и его семье пришлось спасаться бегством. Невозможно было объяснить взбесившейся толпе, что управляющий монетным двором, как ни странно, не имеет за душой ни монеты и сам почти так же беден, как и его гонители. Вышло так, что Гутенберги, уподобившись кучке действительно зажиточных семейств, были вынуждены покинуть свой дом, забрав с собою лишь то немногое, что можно было унести.

Судьба распорядилась так, что незадолго перед восстанием Эльза унаследовала от отца маленький хутор Эльтвилль-ам-Райн, в зеленом возвышенном местечке между городами Висбаден и Лорхгаузен, на северном берегу Рейна. Здесь у Фриле и его семьи нашлось все, что только нужно для счастья, — можно сказать, что этот дом на склоне высокого холма, с видом на реку и на величественный силуэт замка курфюрста, напоминающий шахматную ладью, был идеальным местом для отдыха от жизни, отданной беззаветному служению.

Новое жилище никак нельзя было назвать роскошным, — собственно, это был старый сарай, переделанный под жилой дом. Да, здесь было просторнее и светлее, зато не хватало всех удобств, к которым семья привыкла в своем маленьком домике в Майнце, — здесь царила ледяная простота. В общем, это был обыкновенный крестьянский хутор.

Стены в комнатах не были обиты благородным деревом, — наоборот, в досках и в потолочных балках обнаружилось немало щелей, через которые проникали противные сквозняки, а из-под пола поднимались испарения влажной земли. Никакого мрамора по стенам, никаких украшений на колоннах. Шаткие ступеньки чердачной лестницы прогибались и скрипели под ногами — казалось, вот-вот обрушатся одна за другой. Стоило кому-нибудь из семьи зайти в еще не исследованный уголок большого дома, как оттуда выскакивали куры и гуси, а из-под ног разбегались грызуны неизвестной породы.

Эльза, с детства привычная к деревенской жизни, не видела в вынужденном переезде никакой трагедии, — наоборот, буколически-зеленый фон замечательно подходил ее душе, выкованной из того же прочного железа, что и топоры в мастерской ее отца. У семьи теперь имелись виноградники для производства самых лучших вин, фруктовые деревья и сухая солнечная погода на целый год. Для Эльзы это был маленький земной рай. А вот Фриле чувствовал себя как в аду; сначала характер, а потом и здоровье бывшего управляющего монетным двором быстро переменились к худшему. Не зная, чем заполнить свою новую жизнь, Фриле бродил по окрестностям дворца Красса и других самых аристократических дворцов Германии, словно тигр, загнанный в клетку. В этих прогулках он обходил стороной город Майнц, полумрак монетного двора, тишину в зале переписчиков, бульканье золота и серебра в тигле. Фриле не мог отделаться от угрюмой уверенности, что изготовленные им изящные монеты теперь превращаются в грубые мутные диски в руках у любого мастера, которому могли перепоручить его должность.

15.

Пока Приап в большом зале лупанария тосковал об ушедших временах, писец Гельмаспергер, не понаслышке знакомый с мастерством Ульвы и ее дочерей, горбился над конторкой и подгонял свое перо, чтобы не упустить ни одной запятой из выступления велеречивого обвинителя. Подобно мужскому богу, писец тоже мечтал о новых, ни с чем не сравнимых ласках Почитательниц Священной корзины. А Гутенберг в это же время вполуха слушал речь Зигфрида из Магунции, продолжавшего убеждать трибунал самыми красноречивыми доводами. Пока прокурор расточал свое словесное мастерство, Гутенберг думал о сложных отношениях, соединявших и одновременно отталкивавших его и отца.

Хотя Фриле никогда не отважился произнести это вслух, он осознавал, что в одну ночь сделался неимущим. Строгий уклад жизни, всегда отличавший Фриле Бедняка, был, в конце концов, его собственным выбором, теперь же бедность стала жестоким определением судьбы. Жалованье, которое он получал в качестве управляющего монетным двором, позволяло ему жить безбедно, так что и семья не терпела лишений, и удавалось кое-что откладывать на черный день. Но теперь в руках у Фриле было пусто, и он не знал, чем занять эти руки: сбережения пропали вместе с сожженным и разграбленным домом, а применить свои умения в деревне мастеру не удавалось.

Иоганн, в то время уже взрослый, своим враждебным молчанием укорял отца за его всегдашнее презрение к деньгам. Ни о чем не упоминая прямо, молодой человек давал понять, что бедность, в которую они впали, — целиком на совести Фриле. Проповеди о том, что жить нужно скромно, оказались бессильны перед нежданной бедой. Иоганн вспоминал про золотую гору, слитки серебра, полоски заготовок, тысячи новорожденных блестящих монет — все те сокровища, которые на монетном дворе лежали прямо под рукой. Теперь все это было как далекий сон.

За семейным ужином при свете одного жалкого огарка Иоганн смотрел на отца глазами, полными укора. Не осмеливаясь озвучить парадокс во всеуслышанье, сын мысленно упрекал Фриле за его безупречное поведение. Он не мог простить отцу и его прямоты, и того, что отец воспитал его и братьев в абсолютной честности. Фриле оказывался виноват не только в собственной неподкупности, но и в том, что не обучил сыновей простой истине: честность не приносит богатства. Воровали все: князья и их чиновники, министры и сборщика налогов, писцы и советники — все, кроме его глупого отца. Имелось и отягчающее обстоятельство: деньги эти, портившие умы и лишающие совести, приходили именно с монетного двора. Да как же такое возможно: человек снабжал всех презренным металлом и не оставил себе ни единой монетки из тех, что сам производит?

Вот тайна, известная всем: князья, их министры, советники и писцы присваивали себе огромные денежные суммы, золото, серебро и прочие сокровища не только из жадности, но еще из предосторожности — а вдруг их государство окажется захвачено врагом. Они оправдывали свою коррупцию, заверяя себя и других, что это состояние пригодится на случай их гипотетической ссылки. Да разве его отец не чиновник? Его важная государственная должность, от которой в значительной степени зависела городская экономика, помещала его в средоточие городских неурядиц и обрекала на последствия поражения, которое потерпели в Майнце городские власти. Так разве у отца меньше прав разбогатеть, чем у владетельного князя? И это все — учитывая, что в отличие от князей отец не располагал ни монаршей неприкосновенностью, ни благородным титулом, за которым можно было бы укрыться! На этот вопрос за несколько дней до восстания ответил сам Фриле: опережая события, однажды за семейным столом он заметил как бы вскользь:

— Истинный государь, да и любой правитель, который считает себя таковым, скорее пожертвует жизнью, нежели честью своих подданных и собственной честью.

После пожаров, грабежей и обещаний истребить всю знать, по мере того как дотлевали уголья, а души восставших смирялись благодаря новым обещаниям, те самые правители, которые всегда находились у власти, совершили — подобно умелым шахматистам — необходимые рокировки, пожертвовали несколькими пешками и легкими фигурами и как ни в чем не бывало вернулись на свои места при власти. Бедняки остались такими же бедными, как и всегда, а богатеи обогатились еще больше. А вот Фриле с семьей пришлось бежать из города, не имея за душой и медяка. Иоганн сознавал, что для него разом обрезали всю будущность. Судьба, какую он для себя воображал, стоя перед монетным двором или перед мастерскими архиепископства, улетучилась навсегда. И тогда прилетела большая зеленая муха разочарования и отложила яйца в его открытой ране. В душе Гутенберга начала расти личинка гнева, она разъедала его сознание до тех пор, пока в один злосчастный день всем его существом не завладело голодное дите алчности. Это был незаметный бесшумный процесс. Как и все люди, принявшие решение свернуть с пути истинного, Иоганн не ощущал себя преступником, — наоборот, его осторожные шаги направляло чувство справедливости. Гутенбергу казалось, что мир перед ним в долгу, что судьба на него ополчилась, что его отец упустил свой случай, а остальным смертным его просто не понять. И все эти чувства развивались с неудержимой силой молодости, под соусом странно понятой романтики. Эльза даже не догадывалась о темной метаморфозе, которую переживает ее сын. Но вот отец — заметил.

Отца и сына объединяло кровное родство, жесткие правила семейного обихода, доверие и взаимная любовь. Тяжелая работа в литейном цехе слила их воедино, как металлы, переплавленные в одном тигле. И все-таки, повторяя судьбу сделанных ими монет, Фриле и сын его Иоганн превратились в орел и решку, в две нерасторжимые, но противопоставленные сущности. Как и две стороны одной монеты, отец и сын не могли друг с другом увидеться, соприкоснуться, переговорить.

Для Фриле к болезненной вражде с сыном прибавлялась невозможность существования в деревне. Такая спокойная жизнь была не для него. Все это солнце и свежий воздух — вдалеке от ядовитых запахов плавки и полумрака мастерских, вся эта тишина и спокойствие в сравнении с грохотом молотов и прессов, криков рабочих и вечной круговерти, стремления сдать продукцию вовремя и в лучшем виде — весь этот мир и покой в 1419 году забрали жизнь Фриле Бедняка.

16.

Гутенберг вспоминал скоропостижную смерть отца, а прокурор тем временем продолжал свою гневную речь, перегруженную эффектными выпадами и многозначительными жестами.

С горечью в сердце проводив мужа в последний путь, Эльза, не жалея себя, решила, что Иоганн должен продолжать отцовское дело, и отправила юношу учиться в Эрфуртский университет, куда он записался под именем Иоганн из Эльтвилля. Этот студент сразу выделился из общей массы: уже накопленные познания, владение секретами, которые открыл юноше отец, работа в ювелирной мастерской архиепископства и руки, рано огрубевшие от тяжелой работы, — все это вызывало удивление в учителях и зависть в соучениках. Гутенберг был юноша закрытый, охочий до знаний, его намного больше привлекало исследование и практика, нежели теоретические дискуссии. Он унаследовал от отца мастерство литейщика, в полной мере обладал искусностью ювелира, силой и точностью для кузнечных работ. Но, кроме этого, Гутенберг открыл в себе талант к гравировке. В отличие от Фриле Гутенберг воспринимал деньги не только как объект для применения своих навыков, но и как via regia [25]для достижения вполне мирских целей.

Как только Гутенберг получил от университета необходимые знания, он отказался от почестей и званий и, не окончив учебы, перебрался в Страсбург, где жил брат Эльзы. Он был замкнут и молчалив, и никто точно не знал, какие планы у этого парня, приехавшего из Майнца. Именно тогда Гутенберг решил спрятать лицо под бородой, придававшей ему сходство с монголом. Несмотря на высокий рост, унаследованный от матушки, этот молодой человек обычно оставался незамеченным: его склоненная голова, всегда покрытая шляпой, темный наряд и неслышная походка делали его схожим с неприметной тенью.

Благодаря дядюшкиным связям и своему неоспоримому таланту Иоганн получил место ювелира в страсбургской гвардии. Теперь к его познаниям в литье, кузнечном, золотом и ювелирном деле, переписке книг и чеканке прибавилось еще и военное искусство. Любые искусства, науки и ремесла разжигали воображение Гутенберга. Жажда знаний была в нем столь сильна, что он продолжал учиться и экспериментировать до самых последних минут свободного существования.

Motu propio [26]Гутенберг испросил дозволения изготовить меч по своим чертежам. Генерал, предоставивший юноше из Майнца запрошенные материалы, просто онемел, увидев результат: искусно выделанная рукоять, инкрустированная драгоценными камнями, легкое лезвие, способное разрубить волосок надвое — причем вдоль, — все свидетельствовало о том, что это оружие столь же прекрасно, сколь и смертоносно. Восторг генерала не только означал для Иоганна немедленное повышение в должности, но и раскрывал двери к еще одному интересному ремеслу — ювелирной работе с драгоценными камнями. Брат генерала был одним из самых преуспевающих мастеров ювелирного дела в Страсбурге. Естественно, генерал показал своему многоопытному брату полученное оружие. Увидев рукоять, посмотрев, каким образом вделаны в нее камни, торговец сразу же нанял Гутенберга на работу. Так к его скромному армейскому жалованью прибавилась существенная сумма, которую ювелир выплачивал ему за обрамление драгоценных камней. Иоганн мог бы посвятить себя этому занятию и в скором времени обрел бы имя и известность. Однако молодой человек полагал, что камни — это штука легковесная, помпезная и поверхностная, отвлекающая от тех высот, которые он наметил себе в будущем. Впрочем, Гутенберг уже принял решение не возвращаться на тот суровый, тернистый и предсказуемый путь, по которому пошел его отец. Его дорога к богатству не должна проходить по неровному полю — нет, он воспарит как орел и полетит по воздуху. Он заслуживал чего-то большего, нежели приземленное существование старого Фриле, олицетворявшего для него пример человека, каким становиться не надо.

Гутенберг быстро оставил ювелирное дело и взялся за изучение печати на железных пластинах. К традиционным технологиям Иоганн добавил свои познания в чеканке монет с помощью металлического пресса. И работы его оказались столь хороши, что в 1434 году он получил запечатанный сургучом конверт из рук муниципального курьера. Это было приглашение от самого бургомистра Страсбурга. Гутенберг неожиданно осознал, что собственными силами проторил себе дорогу. Благодаря своим заслугам, а не милостям какой-нибудь влиятельной шишки он добрался туда, где желал бы оказаться любой молодой человек, не лишенный честолюбия. И хотя Иоганн Гутенберг знал, что судьба уготовила ему дела куда более высокие, чем обыкновенная гравюра, он почувствовал, что вот-вот поймает свою звезду. В мгновение ока Гутенберг превратился в официального гравера при бургомистре одного из важнейших городов Европы. А еще, как будто всего этого было мало, бургомистр отправлял его в Голландию, дабы молодой человек завершил свое обучение у Лауренса Костера, величайшего из граверов на свете.

17.

Зигфрид из Магунции, как будто в продолжение пытки изможденного писца, снова взобрался на кафедру, ухватился обеими руками за деревянные перила и, возвысив голос, опять обрушил свою ярость на Гутенберга и его сообщников:

— Господа судьи, помимо обвинений в фальсификации, некромантии, ведовстве и сатанизме, я обвиняю этих злодеев в краже. Перед вами, ваши преподобия, стоят обыкновенные воришки! Воришки, нацепившие личины мудрецов. Не зря говорится, господа судьи, что дьявол не имеет дела с лучшими — он, наоборот, выбирает из худших, из плагиаторов, из посредственностей. Вы не увидите перед собой трех гениальных мошенников, если даже предположить, что обман и гениальность могут идти рука об руку. Нет! Перед вами стоят заурядные воры, которые, стремясь ко злу, не сумели даже изобрести что-то свое!

Гутенберг, Фуст и Шёффер восприняли этот удар всерьез. То был кинжал, который Зигфрид из Магунции вонзил в самое сердце их гордости. Теперь все трое смотрели на прокурора с ненавистью. Гутенберг был готов спокойно выслушать любое обвинение. Любое, но только не это.

Иоганн вспомнил день, когда он приехал в Харлем с любопытством и восторгом исследователя, которому предстоит путешествие в дикие земли. Стоило молодому человеку увидеть вдалеке высокие шпили собора Синт-Бавокерк и здания вокруг Grote-Markt, [27]как его сердце, всегда открытое для новых знаний, забилось сильнее от усталости после долгого путешествия и от радости прибытия. С рыночной площади доносился аромат цветов, мешавшийся с запахами зажаренных ягнят, свежей рыбы, фруктов и овощей.

Этот маленький городок показался Гутенбергу на редкость гостеприимным: ветер с Северного моря приносил соленую свежесть, а от реки Спарне поднимался легкий влажный бриз. Харлем, приютившийся меж морем и рекой, был к тому же пронизан красивыми каналами — их спокойные воды сливались воедино в большом центральном озере.

Утолив знакомые только путешественникам голод и жажду в таверне на рыночной площади, Иоганн направился к собору. Он чувствовал себя как нельзя лучше после обильного завтрака, доброго вина, под блеском ясного солнца и в окружении журчащей воды. Наполнившись глубоким счастьем, Гутенберг решил для себя, что и весь этот день сложится для него счастливо. Помимо прекрасного расположения духа, у молодого человека имелись и более веские причины для оптимизма и веры в успех своего путешествия. Судьба вручила ему один из ценнейших своих даров: возможность учиться у человека, лучше всех знающего секреты ксилографии, гравировки и письма, — аббата Лауренса Янсзона, известного под прозвищем Костер, [28]поскольку он еще в юные годы занял должность пономаря при соборе.

Костер, родившийся в 1370 году, был в то время уже мужчиной почтенной внешности. Он ходил в просторной складчатой рясе, покрывавшей его от подбородка до щиколоток, на голове носил треуголку, а шею его закрывал широкий меховой воротник, так что для лица оставалась только узкая щелочка. И все-таки его ясные светлые глаза выделялись на лице так, как будто бы горели своим собственным светом. Увидев Костера, Гутенберг простерся перед старым аббатом ниц — то была спонтанная реакция, проистекавшая от истинного уважения и ничего общего не имевшая с нормами этикета. Затем молодой человек представил старцу свои верительные грамоты из Страсбурга и выразил глубокое восхищение заслуженной славой мастера. Костер, человек простой и скромный, сильно смутился и попросил Гутенберга поскорее встать. Вообще-то, старый клирик вполне заработал такое поклонение, и чтить его был обязан любой гравер.

С тех пор как Лауренс монашком пришел в собор, он выполнял любые, даже самые мелкие и презренные, работы с величайшей ответственностью: он начал свой путь с изготовления свечей. Он поочередно отливал все свечи, необходимые для религиозных служб или для освещения. На этой первой работе юноша опробовал себя в качестве формовщика: формы для свечей он делал из глины, а из оставшегося воска лепил разные фигурки. Пребывая в убеждении, что ему никогда не постичь человеческой души без знакомства с простыми людьми и их повседневным трудом, Костер порешил сложить с себя ризы и заняться самыми разными мирскими делами: он был поденщиком и делил с крестьянами тяжкие работы, зарабатывая черствый хлеб насущный; он держал таверну самой скверной репутации — там он познал душу преступников, нищих духом, топивших свои печали в алкоголе, познал отчаяние бессонных и продажность власть имущих, которые покупали услуги преступников и использовали для своих целей нищих духом и отчаявшихся. Он служил офицером в городской гвардии и дослужился до капитана. Он работал казначеем, плотником, кузнецом, ювелиром, плавильщиком, гравером. Он был учеником и был учителем. Когда руки его сделались заскорузлыми, обветренными и сильными, когда душа его познала нужду, страдание и безнадежность, общие для большей части бедняков, — только тогда Лауренс решился вновь вернуться в церковь, чтобы выглядеть как монах, каковым он никогда и не переставал быть.

Снова оказавшись в соборе, Лауренс Костер занялся распространением Слова среди людей неграмотных: он печатал гравюры, иллюстрировавшие библейские сцены. Костера всегда поражало, что лучшие картежники из его таверны не могли разобрать ни буковки, — что не мешало им прекрасно разбираться в цифрах и символах. Получалось так, что, если Костер хочет достучаться до тех, кто больше всех нуждается в Слове, он должен прибегнуть к изображению. И тогда Лауренс Костер создал карточную колоду, в которой все языческие символы заменил священными образами: вместо шпаг были кресты, вместо короля он изображая Иисуса, вместо дамы — Богоматерь и так далее, с заменой всех обычных картинок на библейские.

В те времена карточная игра находилась под запретом почти во всех крупных городах Европы: в 1310 году она была объявлена незаконной в Барселоне, в 1337 году — в Марселе, чуть позже то же случилось в Венеции. Власти Харлема неоднократно пытались преследовать картежников, однако эти хитрецы всегда отыскивали места для подпольной игры. Колода Костера работала в этой ситуации весьма странным, парадоксальным образом: теперь уже не картежники избегали установленных норм морали, а сама мораль контрабандой проникала в их отравленные души. Путешественники изумлялись, видя, как завзятые шулеры в голос призывают Иисуса, Марию и Иосифа, кидая на стол их изображения.

Но если вопрос о нравственной пользе от колоды Костера остается спорным, истинно то, что эти карты отличались небывалой красотой. В отличие от грубых обыкновенных колод карты монаха являли собой произведение искуснейшего художника. Они выглядели ничуть не хуже, чем его гравюры на стенах дворцов и церквей, — вообще-то, они были даже лучше.

Изготовление таких карт шло в несколько этапов. Вначале Костер с помощью резца гравировал изображения на деревянных дощечках размером с обычную игральную каргу. Когда набиралось сорок дощечек, Костер делил их на четыре группы по десять и покрывал чернилами собственного изготовления. Затем накладывал дощечки на плотную хлопковую бумагу и прижимал прессом, устройством своим напоминающим виноградный жом. Когда мастер вынимал бумажный лист, на нем чудесным образом оставались изображения десяти карт. Костер обрезал лишнее остро отточенным шарнирным ножом. Потом он повторял ту же процедуру еще три раза, и вот колода готова. Пользуясь этим методом, Костер в один день мог изготовить несколько десятков колод. Конечно, это было лишь начало: такая несложная технология позволяла ему не только печатать карты и копии со знаменитых картин, украшавших церкви и дворцы, но и сделать их легкодоступными для простого люда — такие гравюры стоили всего лишь несколько медяков.

Лауренс Костер принял Гутенберга в ученики и был для него хорошим учителем. А Иоганн сумел заработать доверие голландского монаха своим талантом, но главное — своей готовностью к работе: новый немецкий ученик казался неутомимым. Он мог проводить весь день за работой и учебой, мог сутками не спать. Чем больше прилежания выказывал ученик, тем больше секретов узнавал: Костер обучал его новой технике, прежде никому не известной. Иоганн чувствовал себя по-настоящему избранным. При этом ученик из Майнца подозревал, что старый Лауренс Янсзон Костер до сих пор таит свой главный секрет, который решил не открывать никому. И Гутенберг положил себе не уезжать из Голландии до тех пор, пока не вызнает последнюю из тайн граверного мастерства.

18.

Заметив, как болезненно отреагировал Гутенберг на его последнее обвинение, Зигфрид из Магунции продолжил бить в ту же рану.

— Господа судьи, перед вами всего лишь мелкие воришки, и ничего больше! — возопил прокурор.

А потом он встал напротив Иоганна, указал на него вытянутой рукой и трагичным голосом, почти срываясь на рыдание, объявил:

— Этот человек не только забрал у меня единственное, чем я владею, — мое скромное ремесло переписчика; нет — он не колеблясь присвоил себе труды и инструменты голландского мастера Лауренса Костера, который принял его в своем доме, предоставил кров и еду и обращался с ним как с любимым учеником.

Гутенберг, стоя перед трибуналом, вспоминал свою жизнь в Голландии и отношения, сложившиеся у него с учителем, — Костер порою щедро расточал свои познания, а иногда в ответ на расспросы замыкался в непробиваемом молчании. Иоганн заметил, что, когда он интересовался нюансами книжной ксилографии, Лауренс Костер всегда отвечал лаконично и загадочно. Если ученик проявлял настойчивость, старый аббат пытался как-нибудь отделаться от вопроса — хотя все другие детали граверного мастерства объяснял с явным удовольствием. Однако настойчивость ученика из Майнца была столь велика, что однажды, уже на пределе терпения, монах ответил ему загадочно, но решительно:

— Если не хочешь нажить себе лишних проблем, занимайся гравюрами. А с книгами будь осторожен, иначе тебе придется туго.

От этого заявления любопытство Иоганна только возросло. С тех пор Гутенберг удвоил свое внимание: он повсюду тайно следовал за учителем и следил за ним, слившись с тенью, чтобы отыскать тайники, какие есть в каждом соборе. В те времена не существовало церкви без потайной дверцы в полу, ведущей в подвалы, без высокого окна, через которое можно проникнуть в запретную комнатку наверху, или спрятанной где-то за шкафом двери, за которой находился еще один зал, сокрытый для непосвященных. Иоганн крался за старым монахом по пятам — и все же ему никак не удавалось застать Костера за какими-нибудь тайными перемещениями.

В тот день, когда аббату потребовалось ехать в соседний Амстердам по делам, ученик воспользовался его отлучкой и пробрался в его комнату. Он обшарил ящички, в которых Костер хранил свое невеликое имущество, перелистал книгу для записей, осмотрел внутренности шкафа и жесткой кровати и даже простучал половицы. Ничего. И вот, когда Гутенберг был уже готов уходить, убедившись, что его учитель не скрывает никаких секретов, произошло непредвиденное. Иоганн раскладывал все вещи на свои места и вдруг заметил, что маленькая печатка, лежавшая на ночном столике, — непрошеный гость ее уже видел, но не обратил внимания — скользнула по корешку тетради и упала на пол. Подняв ее, Гутенберг отметил два странных обстоятельства: для печатки у нее была слишком вытянутая форма и, что еще примечательнее, на ней не было ни инициала «К» — Костер, ни «Л» — Лауренс, ни даже «Я» — Янсзон. Стояла только необъяснимая строчная буква «а». В соборе не было человека, чье имя начиналось бы с «А». Да и к тому же — кто, каким бы скромным он ни был, стал бы использовать печатку со строчной буквой? Гутенберг спрятал странную деревянную вещицу под одеждой; он решил отыскать ответ на эту маленькую загадку.

Убежденный, что вырезанная на дереве буква — на первый взгляд пустячок — на самом деле представляет собой часть куда более важного целого, Иоганн решил дождаться возвращения монаха в надежде, что Костер сам подведет его к раскрытию тайны. Раз за разом осматривая деревянный брусок с выступающей буквой «а», молодой ученик так и не смог понять, что это такое и для чего может сгодиться. Когда Костер вернулся из своего недолгого путешествия, Гутенберг решил возобновить изыскания. У него имелось две возможности: первая — рассказать учителю о случайной находке и напрямик спросить, что это такое; вторая — спрятать деревянную букву и понаблюдать за ее бесплодными поисками до тех пор, пока Костер, как лесной зверек, не отправится в норку, в которой хранит свои загадочные изделия. Первая возможность выглядела проще, но, конечно, была не так надежна: существовал риск, что аббат просто откажется отвечать и заберет деревяшку, тем самым лишив Иоганна важной находки. К тому же такой шаг мог навести Костера на мысль, что ученик из Майнца копался в его вещах. Вторая возможность тоже не гарантировала успеха, однако, если Гутенберг и не отыщет тайную мастерскую Костера, у него, по крайней мере, останется печатка и он сможет и дальше раздумывать о ее предназначении. Возможно, размышлял Иоганн, все его подозрения вообще лишены смысла и эта буковка — всего лишь часть большой гравюры, или ксилографической пластины, или просто упражнение в каллиграфии. И все-таки по какой-то неясной причине Иоганн чувствовал, что эта простая буква «а», строчная и незначительная, является мельчайшей частичкой неизвестной вселенной.

Уже через несколько дней после возвращения Костера Гутенберг подметил, что аббат так мрачен и хмур, каким никогда не бывал прежде; он рыскал по собору, раз за разом перерывая каждый ящик, каждый шкаф, каждую книжную полку. Иоганн видел, как его учитель на четвереньках ползает среди скамеечек, в алтаре, на кафедре, ступенька за ступенькой обшаривает лестницы и вообще все уголки просторного собора. Понимая, что именно ищет Костер, Иоганн подошел с вопросом:

— Вы что-то потеряли?

— Да так, кое-что… — Аббат не стал уточнять.

— Могу я вам помочь?

— Нет, не думаю…

— Я правда помогу — только скажите, что искать.

— Мелочь, ничего существенного. — Костер не мог скрыть отчаяния от бесплодных поисков.

— Скажите, что вы ищете, и я вам помогу.

На мгновение Гутенбергу показалось, что старик готов произнести слово, которое сразу же прольет свет на загадку.

— Ничего особенного, просто деревяшка, память об одном… в общем, пустяк, деревяшка вот такого размера. — Костер слегка развел большой и указательный пальцы.

Только тогда Гутенберг почувствовал, насколько важна для старого монаха эта вещица, название которой он всячески избегал произносить.

Вечером Гутенберг долго размышлял и наконец понял, что находится в шаге от чего-то важного, от того, что сам так долго искал, — хотя до сих пор и не понимал, от чего именно. Иоганн в одиночку поужинал ничем не приправленным картофелем. Еда в монастыре всегда отличалась умеренностью. Да к тому же в этот вечер кишки у Иоганна были напряжены, словно струны у лиры. Костер тоже поужинал в одиночестве в своей комнате: он выпил чашку бульона с краюхой хлеба. Оба, ученик и учитель, не переставая думали о деревяшке с вырезанной буквой — маленькой вещице, которую один нашел, а другой потерял. После краткого одинокого ужина оба легли в постели и почти одновременно погасили светильники.

Казалось, в Харлемский собор нагрянули инкубы: Иоганн и монах — каждый на своей постели — долго ворочались, не в силах успокоиться и заснуть. Обоих внезапно пробирал холод, и вот они укутывались в одеяла до самого подбородка — только затем, чтобы через минуту скинуть мокрые от пота покровы. Мысли их мешались с тревожными хаотичными образами. Сердца бились с такой силой, что бессонным ученику и учителю приходилось переворачиваться с боку на бок, чтобы биение не отдавалось эхом от стен. И вот неожиданно Гутенберг услышал скрип дверных петель, затем раздался приглушенный стук закрываемой двери, а потом мимо его двери по коридору прошелестели стремительные шаги. Гутенберг поднял голову и прислушался. А потом — столь же осторожно, сколь и быстро, — оделся, бесшумно открыл дверь и высунул голову. Он успел заметить, как старик все дальше уходит по узкому коридору, соединяющему спальни с внутренним двориком. Иоганн поспешил следом за Костером. Монах двигался решительным и, учитывая его возраст, довольно быстрым шагом. Вот он дошел до внешней стены, остановился перед одной из дверок, которая вела из собора в город, достал большой железный ключ, открыл дверку и вышел наружу. Оказавшись за пределами собора, Костер снова запер дверь.

Иоганн метался взад и вперед, не зная, что предпринять, — у него ведь не было никаких ключей. И тогда, преисполнившись молодой отваги, он вскарабкался на стену по толстым побегам плюща. А вот на другой стороне плюща не было — не было вообще ничего, что могло бы помочь спуститься. Сверху Гутенбергу удалось разглядеть, как монах уходит все дальше по мощеному переулку. Ни о чем больше не раздумывая, молодой человек закрыл глаза, перекрестился, препоручил себя Провидению — и спрыгнул.

Приземление оказалось очень болезненным — Гутенберг сильно ударился о землю. Он зацепился за острый камень, запутался в собственных одеждах и упал на спину. Однако именно такое замедленное падение и уберегло храбреца от переломов. Убедившись, что он по-прежнему цел и невредим, Гутенберг одернул рясу, прикрыл обнажившиеся при падении части тела и вновь поспешил за аббатом.

Улица была пустынна, слышался только плеск воды, со всех сторон окружавшей город. Иоганну приходилось двигаться бесшумно, чтобы Костер не заметил погони. Один за другим аббат и его ученик пересекли по диагонали рыночную площадь, прошли по мосту через канал, покружились по узким проулкам, и вот наконец запыхавшийся Костер достиг своей цели. Радость Иоганна от обнаружения тайника сменилась изумлением, когда он увидел, в какое здание так торопился проникнуть голландский гравер.

19.

Судьи в молчании внимали словам обвинителя. Писец Ульрих Гельмаспергер тоже ловил каждое слово безжалостного Зигфрида из Магунции, который продолжал вещать пламенно и остро. Слушая язвительную речь прокурора, обвиняемые уже не надеялись выйти живыми из этого процесса.

Блуждая по закоулкам памяти, Гутенберг заново переживал свое пребывание в Голландии. Его тогда сильно удивила немногочисленность женского населения. На улицах, площадях и в лавках мужчины определенно преобладали. Но Иоганн удивился еще больше, когда узнал, что на самом деле в городе женщин почти в два раза больше, чем мужчин. «И где же они прячутся?» — недоумевал молодой немец. И получил ответ — в hofje.

Hofjeпредставляли особый уклад жизни, давно укоренившийся в Харлеме. Как правило, это было большое, подковообразное в плане здание, опоясывавшее парк с цветами и деревьями; иногда такие парки по своей площади могли сравниться с небольшой рощей. Некоторые hofjeбыли окружены каналами и высокими крепкими стенами. Резные темно-синие двери были украшены фигуркой Богородицы под защитой маленького козырька. Но самое любопытное в этих местах заключалось не в архитектуре, а в их населении: то были настоящие городки, в которых жили только женщины. В отличие от монастырей в hofjeжили не монахини; здесь не существовало жесткой иерархии и церковной дисциплины, здесь не правила несгибаемая мать настоятельница. Да, женщины были религиозны, но принадлежали к миру, и организация жизни здесь основывалась больше на мирских, нежели на монастырских принципах. Такие общины, зародившиеся в двенадцатом веке в бельгийском Льеже, получили название «обители бегинок» — по имени их основателя Ламбера Ле Бега — и вскоре распространились по всем Нидерландам. Но нигде их не было так много, как в Харлеме. Здесь эти обители возникали как дома призрения, где находили пристанище вдовы, бедные женщины, те, что по разным причинам лишились крова или семьи, или просто те, что приходили, дабы учиться ремеслу или посвятить себя духовной жизни без монастырской строгости. В любом случае бегинки были вольны покинуть hofjeпо своему желанию и ни перед кем не держали отчета, если решали вступить в брак.

В отличие от монастырей, где женщины вели жизнь закрытую, если не сказать жертвенную (а порой доходило и до самобичевания), в hofjeжизнь была легкая, направленная из келий наружу, к чистому воздуху просторного сада. Работы были мирские, приятные — женщины учились и развивали свои ремесленные навыки в различных мастерских. Такие обители, как правило основанные богатыми меценатами, позже продолжали существовать за счет труда самих бегинок и поддержки властей. Когда Гутенберг приехал в Харлем, там было несколько десятков hofje,рассыпанных по всему городу. Приезжих эти светские монастыри изумляли и внушали им самые разнообразные фантазии, вдохновленные обычно слухами. Некоторые мужчины представляли себе hofjeнастоящими храмами разврата; поскольку те были окружены водой, многие сравнивали эти обители с мифическим островом Лесбос, где поэтесса Сафо воспевала свою страсть к женщинам. Распространению таких домыслов помогал тот любопытный и предосудительный для многих клириков факт, что бегинки, как и Сафо, были поэтессами, писательницами и любительницами чтения.

Наверное, самой знаменитой из бегинок являлась Гадевик из Антверпена, жившая в тринадцатом веке и оставившая обширное поэтическое наследие, письма и дневники своих духовных упражнений. К возмущению клириков, Гадевик писала не на латыни, языке Священной империи, но на родном, голландском, который почитался Церковью грубым языком. И больше того, многие из ее стихов были не просто светскими, но даже откровенно еретическими. Самое известное ее стихотворение «Любить любовь» представляло собой подлинное восхваление мирской плотской любви, ничего общего не имеющее с монашескими догматами, которые допускали любовь лишь к одному мужчине — Иисусу Христу. Вот отчего многие стихи этой бегинки были сожжены на кострах.

Этой участи не избежали и произведения Матильды Магдебургской, бегинки и поэтессы, чья книга «Свет, исходящий от Бога» [29]была запрещена Церковью. Инквизиторы не могли смириться с тем, что эти женщины, писательницы-мирянки, позволяют себе писать на земные темы или, что еще страшнее, писать о священном без предварительного церковного одобрения и отказываясь от последующего церковного истолкования. На самом деле эти премудрые мужи не могли потерпеть, что женщины-мирянки вообще что-то пишут и что они излагают свои еретические или, хуже того, религиозные мечтания на народных языках, таких как фламандский, нидерландский, французский и немецкий.

Но кто из бегинок пострадал сильнее всех, приняв худшую из смертей, так это Маргарита Поретанская. Она написала чудесную книгу стихов «Зерцало простых душ»; [30]и книгу, и ее автора инквизиция отправила на костер. По приговору епископа Шалонского Маргарита была сожжена живой на Гревской площади 1 июня 1310 года.

Из-за долгой истории судов и предрассудков, тяготевшей над бегинками, многие путешественники, включая и самого Иоганна, давали волю своему воображению всякий раз, когда проходили мимо синих дверей hofje,этих крепостей, населенных исключительно женщинами. Гутенберг втайне лелеял мечту о своем триумфальном вторжении в такую обитель: стоит ему преодолеть стену, как орды отчаявшихся, алчущих секса женщин набросятся на него, мужчину, сорвут с него одежды и подарят такое наслаждение, которого доселе никто не испытывал. Именно поэтому молодой человек никак не мог прийти в себя, увидев, что Костер собирается проникнуть именно в это запретное место. Гутенберг совершенно позабыл о маленькой деревяшке с вырезанной на ней первой буквой алфавита; его мысли теперь приняли совершенно иное направление.

Спрятавшись за деревце бирючины на краю канала, он наблюдал, как старый монах поднимает с земли камешки и с интервалом в несколько секунд швыряет их на крышу одного из строений по ту сторону стены, — это было похоже на условный знак. Затем монах отошел на безопасное расстояние и замер. Тишина внутри женской крепости нарушилась стуком шагов, и вскоре изумленный Иоганн увидел на фоне полуоткрытой синей двери силуэт женщины, которая пропустила внутрь аббата из собора Синт-Бавокерк. Как же мог этот старец, почитаемый всем Харлемом, осмелиться проникнуть в убежище, которое, как предполагалось, надежно оберегает женщин от мужчин? А если на самом деле все наоборот и hofjeоберегают мужчин от женского любострастия? Так или иначе, какая связь существует между буковкой, которую он украл у монаха, и таинственными делами, творящимися за стенами этого запретного места? Гутенберг не собирался уходить, пока не получит ответа на все свои вопросы.

20.

Пока обвинитель продолжал затянувшуюся речь, Гутенберг вспоминал о своем давнем вторжении в загадочную женскую обитель.

Тело его в ту минуту болело после падения с высоты, но молодой человек сказал себе: Господь в буквальном смысле воздвигает перед ним стены, чтобы испытать его силу. Гутенберг снова хотел карабкаться. Однако в отличие от его предыдущего подвига на сей раз ему пришлось бы залезать без помощи крепкого плюща: перед ним была высокая, совершенно гладкая стена. Иоганн огляделся в поисках чего-нибудь, что могло бы облегчить ему подъем. В канале прямо перед собой он увидел пришвартованную лодку. Недолго думая, Гутенберг ухватился за веревку и умелыми руками развязал узлы; ему не было никакого дела до того, что, оставшись без швартова, лодка медленно заскользила вниз по течению. С веревкой в руках Гутенберг снова метнулся к hofje,соорудил скользящую петлю и с ловкостью укротителя необъезженных жеребцов забросил ее на одну из башенок на стене. Любопытство Иоганна было столь велико, что он даже не задумывался о последствиях подобного безрассудства. Нарушение спокойствия в женской обители могло стоить молодому человеку жизни. Однако поведение Костера было чем-то вроде дозволения, которое отчасти распространялось и на него.

Дернув несколько раз, Гутенберг удостоверился, что веревка хорошо привязана и достаточно прочна, чтобы выдержать его вес. А потом намотал оставшийся конец на запястье, уперся ногами в стену и начал медленно подниматься. Добравшись до верха, Гутенберг заглянул на другую сторону и был поражен увиденным. Лунный свет озарял внутренний парк, белые цветы блестели, словно открытые глаза. Все здесь было так прекрасно, что напоминало рай на земле: в центре парка располагалось озерцо, на глади которого колыхались чудесные растения: цветущие кувшинки, водяные фиалки и лилии. Балконы и окна тоже были заставлены цветочными горшками. От дверей, украшенных разноцветными лентами, так и веяло гостеприимством. На многих крылечках перед комнатами бегинок Гутенберг увидел корзины с фруктами. Нежные женские руки прикоснулись здесь ко всему. В ночном ветерке Иоганн уловил аромат женских тел, который ни с чем не перепутаешь. Только теперь он осознал, какая пропасть отделяет hofjeот монастыря. Различие было абсолютным, кардинальным: белое и черное, свет и тьма, аромат и зловоние, добро и зло, здоровье и болезнь, непорочность и разврат, мужчина и женщина. И правда, подумал Иоганн, мужское присутствие тотчас нарушило бы хрупкую гармонию, которую могут создать только женщины.

Гутенберг уже задумался, не повернуть ли ему обратно, не отказаться ли от святотатства, но именно в этот момент укрывшийся за башенкой ученик увидел своего учителя вместе с женщиной, которая открыла ему дверь. Их встреча отнюдь не выглядела случайной — как раз наоборот. Костер шел по парку, сложив руки за спиной, женщина улыбалась и что-то увлеченно рассказывала. Они обошли озеро, пересекли весь парк и скрылись в коридоре, который вел к другому зданию. И тогда Гутенберг перекинул веревку на другую сторону стены и осторожно спустился. Бесшумно приземлившись, он заскользил от дерева к дереву, от стены к стене и таким образом подобрался к помещению, куда только что вошли мужчина и женщина. Иоганн на коленках подполз к окну и просунул голову между цветочными горшками. То, что он увидел, было и вовсе невероятно.

Гутенберг смотрел на мастерскую, устройство которой напомнило ему зал переписчиков на отцовском монетном дворе. Вот только вместо близоруких мужчин здесь трудились миловидные улыбчивые женщины; перед каждой лежала огромная драгоценная книга. Изумление Гутенберга достигло крайних пределов, когда он заметил, что ни одна из работниц не держит в руке пера, — они вынимали буквы из ящичков, заполненных маленькими резными деревяшками. Эти буквы были точь-в-точь такие же, как и та, что он обнаружил в комнате своего учителя! Там был весь алфавит, гравированный на раздельных деревянных пластинках, которые можно было компоновать в любом порядке.

Из этих буковок Костер составлял слова и, подглядывая в зеркальце изнутри ящика, заполнял словами целые страницы. Прячась за цветами на окне, Гутенберг сумел проследить за этим процессом от начала до конца. Как только ящик с будущей страницей был готов, работница с помощью скрученной тряпицы наносила чернила на поверхность букв. Затем она переставляла ящик под пресс, накрывала листом бумаги соответствующего размера, а потом три женщины объединенными усилиями опускали рычаги. По команде Костера они поднимали пресс, вытаскивали бумагу, и, словно по волшебству, на ней оставалась напечатанная страница. Этот процесс не сильно отличался от чеканки монет — как будто на готовые монеты наносят чернила, прикрывают бумагой и пускают в действие пресс.

Увидев готовую страницу, Гутенберг прикусил язык, чтобы не завопить, и, сидя на корточках, был вынужден обхватить колени руками, чтобы не запрыгнуть в мастерскую через окно. У молодого человека не было и капли сомнения: он наблюдал за настоящим и действенным колдовством. Под одеянием Костера скрывался не кто иной, как Сатана. Да и чем еще могли быть эти новые книги, если не измышлениями Лукавого, которые столько раз были прокляты Отцами Церкви? Конечно же, эти огромные раскрашенные тома представляли собой произведения еретических бегинок. Гутенберг предполагал, что из-под этого дьявольского пресса выходили стихи Гадевик из Антверпена, Хайлиге Блоемарт и Матильды Магдебургской. Гутенберг был уверен, что эти дочери Лукавого решились распространять книги Мари де Уаньи, Лютгарды Тонгеренской, Юлианы Льежской, Беатрисы Назаретской и, конечно же, Маргариты Поретанской.

Иоганн понимал: Господь привел его сюда, чтобы он исполнил предопределенную ему миссию. Это убеждение избавляло его от клейма осквернителя святилища, несмотря на то что Гутенберг продолжал прятаться, как вор, и подглядывал за работающими женщинами. Стояла уже глубокая ночь. Молодой человек был готов ждать в своем укрытии, пока Костер и его помощницы не закончат работу, даже если придется проторчать за окном до зари.

Так долго дожидаться не пришлось. Когда последняя страница была напечатана, монах коротко, но сердечно попрощался, вышел из мастерской, дошел до синей двери в сопровождении все той же бегинки и покинул hofje.Женщины отерли страницы от случайных пятен, распределили их по порядку и повесили сушиться на веревке, как стираное белье. Покончив с этим делом, они задули свечи и тоже вышли из мастерской. Иоганн из осторожности выжидал еще некоторое время, а когда убедился, что все бегинки разошлись по спальням, раскрыл окно и бесшумно, как кошка, проник в мастерскую.

21.

Гутенберг исследовал мастерскую, освещенную лишь проникавшим из окна светом полной луны. Глаза, привычные к темноте, и чудесная память помогали ему отлично ориентироваться в помещении, он помнил, где располагается каждый предмет из тех, которые он прежде видел через окно. Иоганн знал, что ему нужно: на одном из больших столов, в локте от пресса, в длинном ящике лежал полный набор деревянных букв, таких же, как и строчная «а», которую он нашел в келье Костера: там был представлен весь алфавит и цифры от нуля до девятки. А еще Гутенберг хотел проверить свои подозрения насчет книг, стоявших на полках.

К большому удивлению Иоганна, он не обнаружил там запретных авторов, таких как Маргарита Поретанская, еретичка Гадевик из Антверпена и прочих опасных бегинок: первая книга, которую он снял с полки, оказалась прекрасным экземпляром «Латинской грамматики». Гутенберг в волнении принялся читать другие названия: все прочие книги были посвящены предметам Божественным. Он с удивлением снял с полки «Biblia pauperum». Костеру, великому мастеру гравировки, удалось соединить вместе два искусства — ксилографию и каллиграфию: «Библия бедняков», вышедшая из-под его пресса, содержала ряд гравюр на тему Ветхого Завета — те эпизоды, в которых возвещалось о приходе Мессии, и сцены из жизни Иисуса, в которых подтверждались слова пророков Израиля. И это не была книжка с иллюстрациями — как раз наоборот, то была последовательность рисунков, сопровождаемых краткими подписями и расположенных таким образом, что слова, казалось, вылетали из уст персонажей. «Biblia pauperum» была создана для того, чтобы любой — даже тот, кто еле-еле знает грамоте, — смог понять заложенный в ней смысл.

Рядом на полке стояло сокращенное изложение «Ars Moriendi» [31]— серия рекомендаций для того, чтобы умереть смертью, достойной доброго христианина. Так же как и «Библия бедняков», эта книга состояла из одиннадцати гравюр: первые пять изображали Сатану в обличье разных искушений, еще пять показывали способы их избежать; последняя гравюра представляла умирающего на ложе: его, равнодушного к искушениям Лукавого, ждали объятия Господа, а инкубы и суккубы убегали от его постели обратно в ад. В те времена эта книга оказывала на людей огромное влияние, ее, кстати сказать, перевели на большинство европейских языков. Гутенберг держал в руках голландский перевод.

Книга, только что вышедшая из-под пресса — ее страницы до сих пор сушились на бельевой веревке, — называлась «Ars Memorandi». [32]Посвящена она была, в соответствии с заглавием, искусству запоминания Библии. И здесь все было просто и лаконично: книга состояла из тридцати страниц — пятнадцать с иллюстрациями и пятнадцать с текстами, в той последовательности, в которой новозаветные события излагались апостолами. Костер использовал «Ars Memorandi» для обучения семинаристов. И все-таки Иоганн оставался в убеждении, что в этой мастерской, спрятанной в стенах женской крепости, заключено что-то темное. Гутенберг долго искал, пока наконец не прочел на одной из обложек слово «Speculum». [33] «Вот оно, — возликовал Гутенберг, — доказательство их ереси!» Это не могло быть ничто иное, кроме как «Зерцало простых душ», причем, в довершение святотатства, переведенное на латынь, как если бы речь шла о священном тексте. Но, вглядевшись, Иоганн — почти с негодованием — обнаружил, что это «Speculum Humanae salvationis», [34]знаменитый анонимный текст четырнадцатого века, который в ту эпоху превратился для клириков в самую цитируемую книгу после Библии. Строго говоря, это было практическое пособие по обретению спасения души, написанное простым и понятным языком, не так, как мудреные трактаты классической теологии.

Гутенберг уже сумел себя убедить, что им движет не постыдное желание выкрасть у монаха набор передвижных букв, но самое благородное побуждение: спасти мир от инструмента, с помощью которого распространяются дьявольские помыслы. А теперь осознание, что в напечатанных книгах нет ничего от Лукавого — и даже наоборот, — лишало Иоганна всех аргументов для оправдания своего поступка. И тогда он решил подойти к делу с другой стороны. Изучив одну из напечатанных страниц в бледном свете луны, Гутенберг убедился, что это определенно фальшивка; ему был не нужен даже солнечный свет, чтобы заметить: эти буквы созданы не человеческими руками. Обман выглядел очень грубо: Костер, например, даже не позаботился вырезать букву «т» — для ее воспроизведения он использовал две «nn», одну за другой, — эта хитрость сразу бросалась в глаза, стоило только обратить внимание на зазор между ними. Иоганн даже не подумал о том, что задачей Костера было не копирование рукописи, а упрощение труда переписчиков. К тому же, размышлял Гутенберг, чернила не лучший материал для таких букв: они наполовину впитываются деревом и только потом попадают на бумагу, так что след выходит слабый и неровный — как от старой печатки. А еще буквы получились чересчур большие — Иоганн приписал это обстоятельство сложности резьбы по дереву, невозможности повторить ажурные детали каллиграфии. Исполнившись желанием вершить справедливость, Гутенберг схватил кусок ткани и смастерил из него сумку. Он спрятал туда ящик с набором букв, несколько отпечатанных страниц и склянку с чернилами. Повесив сумку с добычей на плечо и в последний раз осмотрев пресс, чтобы запомнить каждую деталь, Иоганн выбрался из мастерской, как и вошел, через окно. Выпрыгнув наружу, он пробежал через парк и вздохнул с облегчением, увидев, что веревка по-прежнему свисает со стены. Гутенберг вновь взобрался наверх и наконец покинул hofje сосвоими драгоценными трофеями.

Несясь во всю прыть по переулкам Харлема, молодой человек боялся только одного: чтобы никто не спутал его с обыкновенным грабителем. [35].

22.

Гутенберг пустился в обратный путь в Страсбург, не дожидаясь рассвета, даже не попрощавшись с учителем. Чтобы оправдать перед собой похищение комплекта букв, он убедил себя, что Лауренс Костер вовсе не почтенный старый монах, каким кажется, а еретик в маске священнослужителя. Только приспешник Сатаны смог бы пробраться в прибежище ведьм и заставить их работать на себя, воплощая в жизнь свои темные помыслы. И что с того, что книги в мастерской не только не оказались святотатственными, но, напротив, составляли часть религиозного канона Священной империи? «Без обмана тут обойтись не могло, — думал Иоганн, — иначе зачем бы Костеру заниматься своим ремеслом тайно в hofje?»При этом собственными изысканиями Гутенберг предполагал заняться с той же осторожностью, которую так яро порицал в аббате. То, что для себя он объяснял разумной предусмотрительностью, в случае монаха из Харлема оборачивалось скрытностью и обманом.

Лауренс Костер за годы мирской жизни до возвращения в собор убедился, что, в противоположность расхожему мнению, женщины намного лучше мужчин умеют хранить тайны и оправдывать доверие. И действительно, если судить по тому, как ученик из Майнца расплатился за учебу и гостеприимство, убежденность аббата получила лишнее подтверждение. Женщины умели быть не только более осторожными, более прилежными, ответственными и аккуратными, но даже могли заниматься такими делами, которые для мужчин запрещены. Самому Иоганну полагалось бы знать об этом лучше других — ведь в его жизни был близкий и красноречивый пример его матушки. Однако, чтобы облегчить груз вины и очистить совесть, Гутенбергу требовалось запятнать своего учителя.

Иоганн держался за украденное у Костера сокровище так, как будто спас человечество от страшнейшей опасности. Оказавшись в Страсбурге, он сразу же возобновил работу на бургомистра. Все навыки, полученные учеником от Костера, нашли отражение в новых гравюрах — последние теперь снабжались подписями, выполненными столь искусно, что казалось, будто эти буквы вышли из-под пера лучшего из каллиграфов. Бургомистр Страсбурга пришел в восторг от мастерства Гутенберга, он понял, что не зря отправлял молодого человека учиться в Голландию. Бургомистр не знал другого: работы, которыми Иоганн занимался в тайном одиночестве своего дома, были куда более поразительны, нежели его гравюры.

Гутенберг быстро обнаружил недостатки в книгопечатной технике Костера. Во-первых, чернила, хотя и были чуть гуще, чем те, что использовались для письма, все равно не имели достаточной консистенции для повторения тонких каллиграфических изысков. Во-вторых, пристально изучив украденные буквы, Гутенберг пришел к выводу, что, каким бы твердым ни было дерево, оно все равно портится слишком быстро: под давлением мощного пресса буквы постепенно трескались и расплющивались, так что отпечатки на бумаге тоже теряли свою форму. А еще Иоганн заметил, что, несмотря на деревянную рамку, буквы плохо становились в ряды. Чтобы справиться с этой проблемой, Гутенберг изобрел простое, но эффективное средство: он проделал дырки в боковинах рамки и связал их тугой бечевкой, так что деревянные буквы выстроились точно по линейке. Но даже после этого оставалась еще одна сложность: правое поле. Среди множества секретов переписчиков было и искусство незаметно уширять буквы и слова, и в итоге строки были точно выровнены по левому и правому полю. Однако с подвижными деревяшками дело обстояло совсем не так: поскольку все они были одинакового размера, расстояние между буквами тоже оставалось постоянным, и из-за этого последние слова в строчках не достигали правого края. Иоганн и здесь нашел решение: он изготовил пустые деревянные брусочки разных размеров, чтобы незаметно заполнять пространство между буквами, словами и знаками пунктуации, и строки снова выровнялись по обоим полям.

Впрочем, все отпечатки одной буквы выходили одинаковыми, и это было очень важное обстоятельство, сразу выдававшее подделку. Даже человек, незнакомый с книгами, догадался бы о хитрости изготовителя. Но и помимо этого недостатка — легко устранимого, если изготовить по нескольку слегка различных вариантов каждой буквы, — во всей системе Костера было еще что-то, с чем Гутенберг никак не мог примириться: голландец так и не вышел за узкие рамки ксилографии и гравюры. Иоганн был убежден, что необходимо сделать еще один шаг. Но в какую сторону?

Ксилография, разумеется, значительно упрощала работу с печатными изображениями, однако в этом удобстве заключался и важный недостаток. Гутенберг предполагал, что для изготовления совершенных книг следует избавиться от оков ксилографии и разорвать путы гравюры, — только тогда откроются новые горизонты. А еще Иоганн знал, что они с Костером не единственные, кто преследует сходные цели. Один из переписчиков у бургомистра как-то обмолвился о том, что слышал своими ушами: итальянский филигранщик Мазо Финигерра разрабатывает метод резьбы по меди для улучшения качества отпечатков. Его гравюры во Флорентийском баптистерии [36]были, по словам тех, кто их видел, великолепны. Итальянец воспроизвел «Распятие», «Мир» и «Коронование Богоматери», превзойдя качеством любые гравюры по дереву.

Подобно тому как гравюра привела голландского мастера к технике ксилографической книги, когда для каждой страницы использовалась отдельная деревянная плита, а от ксилографии — к подвижным деревянным компонентам, так и Гутенбергу следовало поторопиться, чтобы итальянские ювелиры не обогнали его с переходом к печати при помощи металлических литер.

В кругу граверов поговаривали о пражском ювелире по имени Прокопиус Вальдфогель — создателе новой техники, которую он именовал «Ars scribendi artifialiter», то есть «Искусство искусственного письма». Пражанину удавалось придавать книге вид рукописи, используя железные литеры. А еще, как будто всех этих изобретений было недостаточно, чтобы пробудить в Гутенберге тревогу, сам он, заинтересовавшись успехами своих зарубежных коллег, узнал, что некий Панфило Кастальди из Милана работает над методами печати, описанными венецианцем Марко Поло в его хрониках китайских путешествий. В соответствии с этими рассказами Кастальди создал печатки из знаменитого муранского стекла. На каждой такой печатке было по одной букве; из них миланец составлял слова, целые строки и страницы. А для облегчения работы Кастальди решил использовать пресс. Однако Иоганну казалось невероятным, чтобы стекло могло выдержать подобную нагрузку. Чтобы развеять свои сомнения, мастер из Майнца поставил винную бутылку под пресс, схожий с оливковым жомом. Результат опыта поразил Гутенберга: стекло выдерживало давление куда лучше, чем дерево. Таким образом, Гутенберг убедился: если он хочет вырваться вперед, ему следует приниматься за дело незамедлительно.

23.

Сохраняя верность древней традиции, которая брала начало еще в ритуальной проституции, Почитательницы Священной корзины никогда не раздевались перед клиентами. Вместо того чтобы скинуть одежды, они облачались в церемониальные наряды и, подобно блудницам библейских времен, надевали драгоценные украшения. Экзотические одеяния были одной из притягательных особенностей лупанария. Чаще всего женщины появлялись в алькове, где в ожидании лежал клиент, обернутые в традиционное покрывало каунакес, закрывавшее их плечи и руки, обернутое вокруг тела и шлейфом ниспадавшее со спины. А еще они могли войти в диковинном свободном одеянии, состоявшем всего-навсего из прямоугольного куска газовой ткани с отверстием для головы и с просторными накладными плечами, спрятанными в складках одежды.

И вот на глазах у случайного любовника, стоявшего возле ложа, проститутки снимали верхнюю одежду, открывая свои формы, затянутые в антилопью шкуру. В верхней части облегающего костюма было два отверстия для грудей, а точнее, только для сосков; между ногами на высоте клитора начинался длинный разрез, он проходил по всей волнистой границе, разделяющей две ягодицы. Антилопья кожа была так тонка и эластична, что повторяла всю женскую мускулатуру, все выпуклости, впадинки, изгибы и даже самые тонкие волокна. Кожа была великолепной выделки, так что клиентам часто казалось, что женщины совершенно обнажены. В других случаях, наоборот, шкура антилопы была богато инкрустирована металлическими вставками — золотые и бронзовые части шли вокруг шеи, рук и щиколоток. А еще кожа могла быть украшена павлиньими перьями или чешуйками в виде змеи, ползущей к гениталиям. Другой наряд представлял собой шумерскую юбку каунакес, приподнимавшую зад благодаря наполненному шелком куколю из козьей кожи, который крепился к женским бедрам при помощи широкого черного пояса, украшенного блестящими металлическими вставками.

Женщины подвязывали волосы золочеными лентами или собирали в пучки и закалывали острыми фибулами. [37]В мочки ушей они вдевали серьги в форме полумесяца или полукруга, свисавшие до самых плеч. Проститутки входили в альков, прикрывая лицо тканью так, как этого требовал вавилонский закон. Но перед самым началом ритуала они поднимали свой покров на лоб, чтобы рот был свободен и глаза внимательно следили за клиентом. В особых случаях женщины могли одеться и как монашенки, но все равно под этими церковными облачениями на них была облегающая антилопья кожа.

— Чтобы стать хорошей проституткой, нужно научиться быть безразличной к чарам наслаждения, — часто повторяла Ульва своим неопытным дочерям, которым становилось жарко даже рядом с величественной статуей Приапа.

Если одна только скульптура так их возбуждала, как смогут они противиться наслаждению, соприкоснувшись с мужчиной из плоти и крови?

— Во-первых, вам надлежит знать, что распределение плоти и крови в большинстве мужчин столь же несправедливо, как и распределение богатства. Они бедны там, где полается быть богатыми, — Ульва указывала на монументальный фаллос бога сладострастия, — и богаты там, где полагается быть бедными, — заключала мать всех проституток, указывая на атлетичный живот статуи.

Для подтверждения этих слов Ульва предлагала своим дочерям выглянуть из окна на запруженную народом улицу и присмотреться к мужчинам. В большинстве своем те были старые и обрюзгшие или, наоборот, изнуренные до болезненности. А еще попадались хромоногие, паралитики и оборванцы.

— Вы можете сидеть у окна часами, но, уверяю вас, вы не только не встретите вашего Адониса, но навряд ли вообще увидите мужчину, достойного отвести вас в альков. А если судьба вам улыбнется и вы увидите такого мужчину, он уж точно не станет платить за то, что может получить и даром.

И всякий раз, обращая внимание на нового прохожего, юные ученицы убеждались, что, как и обещала мать всех проституток, он не вызывал у них даже тени влечения. Это открытие порождало в девушках противоречивые чувства: с одной стороны, тревогу при мысли, насколько же неблагодарна будет их работа, а с другой стороны, страх, что, если им однажды случится принять у себя молодого привлекательного юношу, он — по контрасту с прочими — сумеет пробудить в них вожделение. Это беспокойство основывалось на слухах, передававшихся от ученицы к ученице: поговаривали, что тем, кто бессилен перед своим сладострастием, отсекали — из-за опасности побега с клиентом — единственный человеческий орган, предназначенный исключительно для наслаждения, то есть клитор. И действительно, эти страхи имели право на существование. Старинная картина в апартаментах Ульвы представляла изначальный — возможно, мифический — момент основания Общества Священной корзины.

То была мирская картина с группой женщин и новорожденной девочкой по центру. И здесь было не избежать сопоставления с множеством религиозных картин на мотив обрезания Христова: вместо Младенца Иисуса — маленькая девочка; вместо Богоматери — такая же молодая женщина; там, где обычно изображали Иосифа, стояла старуха с окровавленным ножом в руке, а у ее ног — корзина, в которую старуха бросала маленький отрезанный орган. Все женщины были одеты в белые, почти прозрачные туники; сцена в целом напоминала не о библейском предании, а скорее о легендарных вавилонских садах, где отправляли культ богини Иштар.

Вообще-то, отсечение клитора давно уже не практиковалось. Его место заняла ритуальная церемония, когда новорожденным девочкам в знак принадлежности к секте острым скальпелем наносили особый шрам. Общество Священной корзины возникло за 1800 лет до Рождества Христова, в далеком Вавилоне. О маленьком лупанарии в Майнце ходили нехорошие легенды, ведь от горожан не могло укрыться, что внутри его стен проживают старушки, молодые девушки, девочки и даже младенцы. Нередко из Монастыря Священной корзины доносились и пронзительные вопли новорожденных. А еще было известно, что все проживающие в Монастыре, независимо от их возраста, — особы женского пола. Разумеется, беременные проститутки — штука обычная для всех борделей. Но как же так выходило, что в лупанарии Ульвы рождались на свет только девочки? Некоторые предполагали, что мальчиков здесь убивают, едва они выходят из материнского чрева. И эта догадка тоже имела право на существование: в одной из комнат Монастыря висела другая картина, имевшая явное сходство с сюжетом об избиении младенцев; на ней те же самые женские персонажи, что были и на «обрезании», убивали малюток мужского пола. Большинство женщин держали мальчиков за шею и, так же как было при царе Ироде, мечами пронзали их в самое сердце.

Сколько правды заключала в себе эта картина? Таким безмолвным вопросом задавались юные ученицы Ульвы.

24.

Зигфрид из Магунции, стоявший на высокой кафедре и озаренный солнцем, которое сквозь витражи проникало в зал суда, знал, как произвести впечатление на членов трибунала. Он уже понял, какие аргументы вызовут у них суровое негодование, как заставить их разинуть рты в изумлении, что нужно сказать, дабы они глухо зарычали от еле сдерживаемой ярости. Прокурор знал, что надежнее всего представить Иоганна Гутенберга поддельщиком, который, прикрываясь именем Господа и Священным Писанием, задумал обмануть добрых христиан ради собственного обогащения. Сами судьи являлись высокопоставленными клириками, и это облегчало Зигфриду выстраивание обвинения. Сидя в своем уголке рядом с судьями, значительно ниже кафедры, писец Ульрих Гельмаспергер продолжал неблагодарную работу на заднем плане, фиксируя каждое слово, исторгаемое устами Зигфрида из Магунции.

— Господа судьи! Кто он таков на самом деле, этот человек? Перед нами — сын уважаемого и честного чиновника, который, имея в своем распоряжении все городские сокровища, ни разу не присвоил из них даже мелкой монетки, или же, напротив, его подлый ученик, обучавшийся изящным искусствам, дабы превратить их в искусства страшные и бесовские? Кто перед нами — благочестивый муж, который пытается убедить нас, что единственная его цель состоит в распространении слова, или же, напротив, человек, приумножающий Библии при помощи мерзостных лап Сатаны?

Слушая эти выкрики, Гутенберг был уверен, что, хотя обвинитель и обращался к судьям, вопросы адресовались именно ему.

Гутенберг был человек с двумя разными лицами. Одно из них, публичное, принадлежало служащему при бургомистре, талантливому, любезному, благоразумному граверу. Люди, помнившие старого Фриле, видели в его сыне верный портрет отца. Однако тайное лицо Гутенберга представляло собой полную противоположность этому образу: каждый день, когда он, услужливый и исполнительный, приступал к своим рабочим обязанностям, второе лицо кривилось от раздражения; когда он выказывал внимание и интерес к мнению кого-нибудь из коллег, под его видимой улыбочкой проявлялась брезгливая усмешка превосходства. Если он почтительно посмеивался, в уголках его глаз возникала злая враждебная гримаса. Деньгами он распоряжался щедро и расточительно, однако при виде монет глаза его начинали ярко сверкать — только тогда проступало его истинное лицо. Но это второе лицо до сих пор оставалось невидимым для людей. Монета с решкой и орлом пока что крутилась в воздухе, и только судьба могла решить, на какую сторону она в конце концов упадет.

Точно так же как, согласно утверждению Архимеда, два объекта никогда не займут одно и то же пространство, двум душам никогда не ужиться в одном теле. Такому двойному существованию вскоре предстояло переполнить дух Гутенберга, направляя его первый шаг к ликующему крику «Эврика!». Да, у него было всем известное помещение в управе бургомистра — светлая мастерская, где он создавал лучшие в Германии гравюры, — однако он нуждался в другом пространстве, где его темное «я» могло бы развернуться во всю ширь и запустить механизм его потаенных планов. Разумеется, эти темные помыслы требовали места, размеры которого отвечали бы грандиозности чаяний Гутенберга. Вот только его финансовые возможности никак не позволяли приобрести такое помещение. И даже если бы деньги нашлись, это могло быть только особое место, удаленное от подозрительных глаз. Новая граверная мастерская не могла остаться незамеченной для соседей и тем паче для неумолимых сборщиков налогов. Иоганн обшарил все уголки Страсбурга в поисках подходящего места. И с горечью понял, что во всем городе нет ни одного дома, отвечающего его потребностям. Гутенберг возвел очи горе, и тогда судьба подарила ему неожиданную возможность. За стеной старинной крепости высилась туманная гора; дурная слава этого места превращала его для Гутенберга в желанную мекку. Иоганн не мог не приписать это внезапное откровение Божественному вмешательству.

Эта мрачная возвышенность, на которую мало кто рисковал взобраться, была крутая и обрывистая. Над склоном из ненадежных камней росли кусты; их извилистые стелющиеся ветви давно завладели древними развалинами какого-то строения. В отдалении виднелся серо-зеленый утес, и на его вершине можно было различить на фоне неба очертания высокой башенки, а ниже — нечто напоминавшее ряд арок и стену. Однако же все это могло оказаться и капризом природы, который, смешиваясь с воображением наблюдателя, создавал иллюзию, будто к этому пейзажу прикоснулась человеческая рука.

Об этой труднодоступной скале ходило немало слухов. Поговаривали, что где-то наверху похоронен монах-отшельник по имени Арасках. Согласно легенде, христианский отшельник в четвертом веке приплыл из Ирландии, чтобы проповедовать в Эльзасе и Германии. Провозглашенный епископом Страсбурга, который в те времена также назывался Аргентиной, священник был заново крещен под латинизированным именем Арбогаст. Согласно его последней воле, епископ был похоронен на горе, где раньше хоронили разбойников, казненных преступников и бродяг, чьи тела никто не желал забирать.

Над могилой Арбогаста по традиции возвели монастырь, названный в его честь. Но в 1298 году в поселке на склоне горы вспыхнул пожар; покончив с крестьянскими домами, пламя быстро взобралось по увядшим от засухи веткам и достигло западного крыла аббатства — от него остались одни руины. Через несколько лет, когда монастырь Святого Арбогаста успел отстроиться, на него снова обрушились безжалостные превратности климата — на сей раз дело было не в засухе, а, наоборот, в обильных дождях, пролившихся потопом: в тот самый миг, когда строители заканчивали настилать кровлю, подмытый пол провалился, и лавина навсегда похоронила под собою монастырь.

Во времена Гутенберга уже не имело значения, правдивы эти истории или нет: непонятные каменные нагромождения на горе теперь именовались руинами монастыря Святого Арбогаста, и одно упоминание о нем вызывало почтительный страх. Легендам о привидениях не было числа. Многие горожане клялись, что своими ушами слышали, как из зарослей кустов раздаются вопли и мольбы повешенных разбойников, молящих святого проявить милосердие к их душам. Другие утверждали, что видели призрачные эшафоты, на которых висят трупы, пронзительными голосами умоляющие путников освободить их из петли. И не было недостатка в рассказчиках страшных историй о самом святом Арбогасте, который появлялся в арках древнего монастыря, огненным посохом угрожая тем, кто осмеливался нарушить его вечный отшельнический покой. Иоганн Гутенберг, с детства чтивший науку и христианскую веру, никогда не принимал суеверий, разделяемых только язычниками и идолопоклонниками. Однако он понимал, что простые люди, какими бы ревностными христианами они себя ни называли, в глубине души сохраняли самые древние суеверия: призраки, гадания, каббалистика, некромантия и оккультные науки служили пугалами, вселявшими жуткий страх в души большинства. Гутенберг также знал, что Церковь, не пытаясь развеять эти страхи, часто пользовалась доверчивостью народа в ущерб истинной вере. Как бы то ни было, думал Иоганн, если истории о привидениях заставляют людей держаться подальше от развалин монастыря, быть может, эта сумрачная обрывистая гора станет хорошим местом для потаенной работы.

Однажды на закате дня Гутенберг удостоверился, что на дороге к горе нет крестьян из соседней деревни, и, вооружившись посохом и светильником, решил подняться и собственными глазами увидеть, что представляют собой эти так называемые развалины. Как он и предполагал, подъем затруднялся с каждым уступом, острые камни впивались в подошвы его ботинок и даже кололи ступни. Когда Гутенберг в конце концов достиг границы каменного пояса, он понял, что кусты еще больше усложняют его продвижение. Зеленые ветви, как змеи на голове горгоны Медузы, расползались в стороны, охватывая все, что встречалось на их пути. Гутенберг то и дело натыкался на острые шипы. Ветер на вершине горы завывал, путаясь в кронах деревьев. Солнце закатилось за неровную линию холмов, оставив после себя лишь фиолетовое пятно, которое сливалось с тревожными темными облаками.

Когда Иоганн подобрался к вершине, небо окончательно померкло. Бледные отсветы лампадки перепрыгивали с ветки на ветку, их дрожащие тени наполняли неуверенностью и самого Гутенберга. Внезапно все вокруг показалось ему не просто живым, но одушевленным, как будто вовсе не ветер колебал ветви. В горле у Иоганна вырос ком невыразимой тоски. Ноги его то и дело путались в ползучих отростках, которые, точно длинные кривые руки, наделенные собственной волей, старались преградить нежеланному гостю путь наверх. Сердце Гутенберга скакало в бешеном галопе, и не только из-за трудного подъема. Тревога его возрастала с каждым шагом. Он пытался успокоить себя мыслью, что, возможно, просто попал под влияние легенд, витавших над этим местом. Неожиданно Гутенберг споткнулся, посох не помог ему удержать равновесие, и он покатился по склону. Иоганн уже испугался, что сорвется с уступа, но тут что-то ухватило его за одежду, и стремительный спуск прервался.

Когда Гутенберг рассмотрел, какую защиту приготовило на его пути Провидение, сердце его замерло: то была белая, холодная, мертвая рука. Иоганн попробовал встать и освободиться, но пальцы накрепко вцепились в край его одежды. Подобно мошке, которая стремится вырваться из паутины, Иоганн с каждым движением увязал все сильнее: руки его путались в ветках, а когда он в отчаянии задергал ногами, камни из-под башмаков полетели в пропасть. А потом Гутенберг сквозь густую листву разглядел лицо, которое в буквальном смысле вылезло из-под земли и пялилось на Иоганна мертвыми глазами, абсолютно белыми, лишенными зрачков и радужной оболочки. Лицо было такого же мраморного цвета, как и рука, не отпускавшая Гутенберга. Гравер попробовал применить силу, он заколотил по своему пленителю кулаками, но это было то же самое, что стучать по скале. И тогда Гутенберг понял, что погиб.

25.

Происхождение Монастыря Почитательниц Священной корзины было куда более древним, чем могло себе вообразить большинство самих почитательниц. Корни этой общины уходили в такие глубокие слои, куда не проникала память даже самых далеких династий. Если говорить точно, это была последовательность нескольких линий. Начало общине было положено на заре Вавилона, во время правления амореев, [38]когда этот город еще не обрел своего величия.

В жалком борделе на окраине занималась своим ремеслом группа свободных проституток под водительством Шуанны, самой старшей из них. Этот маленький лупанарий — комната, разделенная на части выцветшими занавесями, единственной роскошью в которой были лежащие на полу вытоптанные ковры, — ничем не отличался от соседних публичных домов, которые образовывали неровный глиняный пояс вокруг зарождавшегося города. В этих скромных апартаментах ученицы Шуанны предлагали себя мелочным торговцам, пастухам и горожанам, которые отваживались выйти за стены, в мрачный пригород, населенный ворами и разбойниками худшего пошиба. Маленький бордель, как и все соседние заведения, находился в непростых отношениях с властями, его судьба зависела от настроения вечно сменяющихся мелких чиновников: хрупкие домики без всякой причины легко могли разрушить, а их обитательниц — бросить в тюрьму. Время от времени какую-нибудь старую проститутку для примера забрасывали камнями. Однако понемногу, постепенно женщины восстанавливали стены и кровлю и снова принимались за работу, и никто не мешал им до следующей смены настроения власть имущих.

А правители в первую очередь думали о накоплении богатства, чтобы использовать его к собственной выгоде. Если у них оставались излишки, их тратили на нужды общества, так что возмущение народа никогда не доходило до той точки, в какой правители рисковали бы головой. Проститутки не только поддерживали веселье в мужчинах, но вдобавок способствовали приросту казны — тем, что выплачивали налоги. Во времена тучных коров правители почитали себя победоносными воинами нравственности и принимались сносить бордели, бросавшие нехорошую тень на город. Однако, если коровы начинали тощать и никакими денежными поступлениями нельзя было побрезговать, сборщики вдруг переставали ощущать стыд, когда стучались в двери лупанариев, чтобы собрать свою безжалостную дань.

Первая династия вавилонских царей, идущая от Суму-абума, [39]без колебаний примирила два элемента, до сей поры противопоставленные: проституция была не только легализована, но и объявлена священной. И тогда царь вытащил проституток из жалких клетушек, присвоил им титул жриц и повелел отдаваться мужчинам в храмах. Шуанна и ее ученицы превратились в хранительниц храма Иштар и сделались любимыми проститутками знати.

С приходом царя Хаммурапи [40]проституция не только сохранила свой законный религиозный статус — ее священная роль была навсегда записана клинописью на прочном камне: законы Хаммурапи легитимировали ритуальную проституцию. К жрицам в храм Иштар стекалось все больше почитателей, они выкладывали целые состояния, чтобы вкусить блаженство и насладиться милостями богини плодородия, жизни и любви. Однако процветание никогда не длится вечно: Иштар являлась также и богиней войны. И вот настал день, когда народ потребовал от своей богини защиты, чтобы противостоять захватчикам.

После смерти Хаммурапи внутреннее единство вавилонян пошатнулось и защита города ослабла. Воинственные соседи взяли город в осаду, а Вавилонское царство тем временем распадалось на мелкие царства под началом разных династий.

С севера подступали хурриты, [41]с юга — шумеры, с востока — касситы, [42]а с запада — другие арийские народы. Город подвергся нашествию царя Агума, а потом — Мурсили Второго. Покоренный, разграбленный и сожженный Вавилон в буквальном смысле исчез с лица земли. От города ничего не осталось. Ничего, кроме храма Иштар: Шуанна и ее подопечные были единственными, кто уберегся от вторжения и спас свою жизнь, свой храм и имущество, не имея другого оружия, помимо собственных тел, и не зная никаких боевых искусств, помимо науки наслаждения.

С тех пор Шуанна и ее сладострастные жрицы становились бастионом Вавилона при каждом новом нашествии — а тех было неисчислимое множество. Шуанна прожила сто десять лет, до последнего дня вершила ритуал и успела назначить себе преемницу и передать ей все секреты ублажения мужчин: она сама записала их клинописью на глиняных табличках. На Вавилон поочередно нападали ассирийцы, халдеи, персы и греки. В конце концов город был окончательно стерт с лица земли. Однако питомицам Шуанны удалось пережить даже разрушение храма Иштар.

Женщины отправились в долгий поход и расселились по разным городам. Они во всем обходились без мужчин — их использовали, только чтобы из поколения в поколение продолжать род. Девочек, рождавшихся в общине, воспитывали в соответствии с древними правилами из глиняной книги Шуанны. А мальчиков бросали на произвол судьбы или, смотря по обстоятельствам, приносили в жертву во славу Иштар или ее различным воплощениям: Инанне в Шумере, Анаит в Армении, Астарте в Ханаане и Финикии, Афродите в Греции, Изиде в Египте. Наследницы Шуанны побивали детей мужского пола до тех пор, пока — с помощью науки либо ведовства — не добились того, что у них стали рождаться только девочки. Этот новый секрет женщины добавили в книгу, завещанную Шуанной, вместе с другими тайнами, которые прибавлялись от поколения к поколению.

На протяжении веков, сообразно меняющейся ситуации, этим женщинам приходилось то возвращаться к положению обычных проституток, то снова становиться жрицами при храме; бывало даже и так, что их новая религия исключала проституцию, но они всегда оставались верны заветам Шуанны. Куда бы они ни отправились, они неизменно несли с собою глиняные скрижали, тщательнейшим образом сокрытые ото всех, кто не входил в их секту. Позже они заменили глиняные таблички пергаментными свитками — этот материал из обработанной кожи был намного прочнее, его было куда удобнее переносить и прятать.

Несчетные поколения наследниц изначальной группки, основавшей маленький бордель в предместье Вавилона, испытывали преследования, канонизацию, казни, вожделение и новые этапы поклонения. В Греции появились жрицы-пифии, или пифонисы, — пророчицы при оракуле; в Помпеях — лучшие проститутки из всех проституток; в Риме — девственницы-весталки, которым было доверено поддержание священного огня до тех пор, пока они не перестали быть девственницами и не ввергли себя в пламень сладострастия. В Иудее они снова стали проститутками, водительствовала ими Мария Магдалина. Они сделались и христианками, но никогда не забывали уроков Шуанны. Святой Павел направлял им послания, в которых признавал их жрицами. Они были монашенками различных конгрегаций, их представительница Иоганна Ингельхайм, [43]рожденная в Майнце и выдававшая себя за мужчину, вошла в историю под именем папы Бенедикта Третьего. С тех пор эти женщины поселились в Майнце, где и основали Монастырь Священной корзины.

Вот она линия наследования — со времени далекого основания в Вавилоне, в 1800 году до Рождества Христова, от Шуанны и до Ульвы, ее достойнейшей наследницы в веках, которой было поручено заботиться о тайной книге и беречь ее от любопытных, разбойников и, самое главное, от убийц.

26.

Обвинитель спустился с кафедры и молча направился к судьям. Проходя мимо них, он наградил каждого тревожным взглядом, точно желая возложить на них ответственность за мрачное будущее всего человечества. А потом он подошел к обвиняемым, остановился перед Гутенбергом и вопросил трибунал:

— Так кто же на самом деле этот человек? Неужели перед нами — как он сам утверждает — Божья десница, проводник истины? Господа судьи, спешу предупредить вас, что обвиняемый наверняка заявит, что единственной задачей его изобретения было распространять Слово среди простецов.

Зигфрид из Магунции ловко предвосхитил единственный аргумент, которым могли бы воспользоваться злоумышленники: они занимаются вовсе не подделкой, а осваивают новую технологию, упрощающую производство книг. И прокурор решил завершить этот спор еще до его начала:

— Ваши преподобия, если дело обстоит именно так, то мне непонятно, отчего они трудились скрытно, таясь от людей, пряча и оберегая свои злокозненные деяния от надзора властей. Господа судьи, доказательством моей правоты служит ужасное святотатство, на которое пошел преступник, воздвигнув свой потайной дьявольский храм в священных покоях аббатства. Он осмелился привести Сатану в святейшие дома Господа! Так каким же словом, господа судьи, именовать нам это преступление?

И тогда Гутенберг вспомнил тот день, когда он карабкался на мрачную обрывистую гору, склоны которой скорее принадлежали не Богу, но дьяволу.

Угодив в ловушку на горе, Иоганн заметил, что костяшки пальцев у него кровоточат, и только тогда понял, что колотил по человеку из камня. Постепенно он разобрался, что его держит поваленная статуя, наполовину ушедшая в землю, наполовину укрытая листвой. Из густой зелени высовывалась вытянутая рука, и вот по воле Провидения край мантии Гутенберга зацепился за каменные пальцы. Когда Иоганн наконец разглядел, что его не отпускает святой Арбогаст, он разразился громоподобным смехом, высвобождая накопившиеся страхи. Он вознаграждал себя за собственную глупость безбрежной радостью. Однако эта эйфория продолжалась недолго.

Как только Гутенбергу удалось освободить мантию от поваленной статуи, он подобрал светильник и продолжил подъем. По его расчетам, вершина была уже совсем близко. Гравер был возбужден, голова кружилась, и вот он заметил, что ноги его ступают не по твердой земле, а по зыбкому ложу из сплетенных ветвей. Иоганн попытался утвердиться на одном из скальных выступов, но, как только он сделал шаг, ветви под ним затрещали, и он провалился в черный колодец, которому, казалось, не было конца. Падение Иоганна замедлялось буйной растительностью, и вот наконец он рухнул на твердую и ровную поверхность — никакой больше зыбкости и шаткости в отличие от того, что было там, наверху. От удара тело болело так, что Гутенберг не мог встать. Он поднял светильник над головой и увидел вокруг себя кошмарное зрелище: он оказался в жуткой комнате, где повсюду были разбросаны человеческие кости.

Груды черепов, ребер, позвонков и других костей, которые Гутенберг не мог классифицировать, ковром устилали влажный заплесневелый пол. Этот подземный лес казался кошмарным адским раем, если такое вообще возможно: свод из плюща, лиан и можжевельника, произраставших еще в садах Эдема, служил зеленым саваном для бесчисленного множества трупов, разрушенных временем и подземным зверьем. Гутенберг отодвинул ногой череп, который как будто следил за ним пустыми глазницами, потом соскреб каблуком земляной слой и увидел пол из мозаики, темные и светлые фрагменты которой были расположены в шахматном порядке. Именно в этот момент Гутенберг осознал, где он очутился: то были развалины древнего монастыря Святого Арбогаста.

Растения полностью завладели остатками аббатства. Иоганн с трудом поднялся на ноги и, хромая, побрел по мрачным руинам. Все оказалось именно так, как утверждали известные Гутенбергу легенды: до, во время и после существования монастыря это место являлось кладбищем, на котором бок о бок лежали разбойники, бродяги, нищие и монахи.

Представив себе архитектуру монашеских общин, Гутенберг решил, что находится в центральном дворе. Он дошел до возвышения, которое показалось ему колонной, и убедился, что не ошибся в своих расчетах: здесь начиналась галерея с монашескими кельями. Потолки давно обвалились, а крышу заменили живые перекрытия из плюща, дикого винограда и других вьющихся растений. Там, где раньше находились двери, теперь были лишь сиротливые проемы — они вели в абсолютную черноту.

Над старинным аббатством потрудилось не только время — тут и там виднелись красноречивые следы самых разных грабежей: люди, растения и животные, сменяя друг друга, забрали все, что только было возможно забрать. Бесконечная тоска, которую вызвал в душе Иоганна этот сумрачный пейзаж, вскоре сменилась возбуждением — смесью беспокойства и растущего восторга. Наконец-то Гутенберг отыскал идеальное место для воплощения своих тайных планов. Теперь он обходил разрушенный монастырь с неудержимым хохотом, подсвеченным дрожащим пламенем, так что распугал все неприкаянные души монастырских покойников. И даже если бы из темного угла за этой сценой наблюдал жестокий беглый убийца, он бы тоже бросился наутек: эта фигура в рваных одеждах, ковыляющая среди скелетов под аккомпанемент громоподобного смеха, была поистине страшна. Лучшего места не нашлось бы и во всем мире: Гутенберг получал в распоряжение целую громадную мастерскую. По размерам эти развалины ничем не уступали монетному двору. Впрочем, у Иоганна нигде не нашлось бы столь могущественного войска, как эти мрачные черепа, угрожающие горгульи среди листвы, готические колонны, которые, хотя ничего уже не поддерживали, выглядели как острые копья, способные пронзить любого, кто рискнул бы продвинуться за их ограждение.

Иоганн бродил по старинному аббатству и чувствовал себя отмеченным знаками Всевышнего; он всегда был верующим, но в эти моменты с небывалой остротой ощутил присутствие и волю Господню. Он не только освободился от груза вины, но и убедил себя: его задача столь высока и благородна, что никто, кроме Бога, прочесть ее и не сумеет. Если Гутенбергу предстояло уйти от человеческих законов и действовать подпольно, то лишь потому, что современники не способны его понять.

27.

И вот, находясь в самой высокой точке Страсбурга, вдалеке от смертных и рядом с Богом и святым Арбогастом, Гутенберг испытал мистический восторг. Подобно монахам-отшельникам, Иоганн ощутил, как Всемогущий своею дланью отделяет его от прочих людей и облекает особой миссией. Гравер опустился на колени, склонил голову и услышал благостный небесный голос:

— Иоганн, взгляни на меня, раскрой глаза. Я здесь.

Веки Гутенберга, обильно смоченные слезами, распахнулись с трудом. И тогда он увидел рядом самого святого Арбогаста, идеально ровный круг света венчал его бородатую голову. То была не поваленная временем статуя, а призрачный образ, который и разговаривал, и шевелился.

— Радуйся, Иоганн, с этого мига ты обретаешь бессмертие. Верни жизнь этому святому месту, вызволи его из мрака и приведи к свету. Тебе незачем использовать его тайком, как будто ты разбойник. Подари этому месту второе рождение и преврати в святилище, где суждено возникнуть и приумножиться Слову, дабы добралось оно до всех людей в мире.

Услышав эти слова, Гутенберг разразился детским плачем. Его затрясло так, что он не мог произнести ни слова. И тогда святой наклонился, успокаивающе притронулся к спине Гутенберга и продолжил:

— С этого дня ты должен покрепче держать факел, который озарит светом землю во славу Небес и людей. Все народы, обитающие в мире до самых крайних его пределов, включая идолопоклонников в землях далеких, коих еще не затронуло Слово, — все смогут читать и таким образом воспринимать священные истины, распространять и приумножать их, словно огонь, передаваемый с факела на факел. Ты получишь признание за свою работу и будешь провозглашен бессмертным теми самыми святыми, которых тебе предстоит обессмертить.

А потом наступило долгое молчание. Иоганн поднял голову и обнаружил, что призрак улетучился так же загадочно, как и появился. И тогда с ним заговорил совсем другой голос. Гутенберг не смог бы объяснить, откуда тот исходит. Казалось, звуки раздаются отовсюду и в то же время ниоткуда, как будто бы на самом деле они зарождались внутри его головы.

— Не слушай его, Иоганн. Отступись от своего намерения раз и навсегда. Ты хочешь стать бессмертным, чтобы люди запомнили тебя на веки вечные? Это понятно. Но какую же цену ты готов заплатить?

Разве мысли тебе подобных настолько святы и чисты, что их можно высказывать всему человечеству? К тому же откровения праведных книг слишком возвышенны, чтобы низводить их до уровня толпы. Сумеют ли простецы их усвоить? Ведь они даже не умеют читать! И, кстати говоря, сколько книг заслуживает распространения и приумножения? Ты что, не видишь опасности?

Иоганн, людей недобрых и злонамеренных больше, чем мудрых и хороших. Если твое изобретение попадет в чужие руки, твои благие намерения будут использованы ко злу. И память о тебе вовсе не будет благословенна — ее запятнают страшнейшие проклятия. Найдутся люди, чье умение писать будет столь же соблазнительно, сколь и ядовито. Сердца их, горделивые и гнилостные, наполнят гнилью и надменностью тех, кто позволит себя запутать прекрасными словами. И наоборот, без твоего изобретения такие люди останутся в темной тесноте, они не смогут рассеять свой яд по земле, по поколениям, по эпохам. Если ты откроешь людям свое изобретение, они сами преисполнят бедами и пороками все возрасты, все сословия. Ты увидишь, как тысячи душ разлагаются из-за одной-единственной разложившейся души. Зло от чтения будет распространяться как чума.

Ты увидишь молодых людей, извращенных книгами, страницы которых наполняют души ядом.

Ты увидишь юных девушек, пораженных гордыней, развратностью и коварством по вине книг, которые наполняют их сердца злом.

Ты увидишь матерей, которые оплакивают своих сыновей.

Ты увидишь отцов, которым стыдно за своих дочерей.

Иоганн, не слишком ли дорого бессмертие, которое обойдется во столько слез, во столько скорбей? Хочешь ли ты добиться славы такой ценой? Не пугает ли тебя ответственность за эту славу, которая бременем ляжет на твою душу? И вот я снова умоляю тебя, Иоганн, — позабудь о своем изобретении и живи так, как жил. Думай о нем как о соблазнительной, но гибельной мечте, воплощение которой было бы свято и полезно, если бы сам человек был хорош. Однако человек плох. Да неужели вооружать людей злонамеренных не есть пособничать их преступлениям? [44].

Гутенберг в смятении вскочил и попытался понять, откуда исходит этот голос. Но никого не увидел. Он обернулся — и сзади было пусто. Голова гравера кружилась, он понимал, что стоит перед сложным этическим выбором. Как он должен поступить? В этот момент раздался страшный скрежет, и Иоганн увидел, как разбросанные по полу кости сползаются в одну точку и соединяются в правильном порядке. И вот скелет поднялся с пола и пошел к Иоганну. Его шаги по каменным плитам отдавались деревянным клацаньем. Ужасный кадавр сел на подоконник разрушенного окна и зашевелил белой челюстью; раздался тонкий резкий насмешливый голос:

— Не обращай на них внимания, Иоганн, бессмертие — это просто химера. Уж можешь мне поверить. Да разве тебе хотелось бы выглядеть так, как выгляжу я, — столетиями, целую вечность? Ведь было уже сказано Иисусом: «…кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее…» [45]Нет ничего такого, чего нельзя было бы купить за деньги: почести, признание, титулы, отпущение грехов.

После этих слов скелет встал с подоконника, наклонился к Гутенбергу и, окатив его ледяным зловонием, прошептал на ухо:

— Купить можно даже Небеса.

Иоганн отстранился, чувствуя отвращение и страх; казненный разбойник скрипуче рассмеялся и снова заговорил:

— Если Святейшая Церковь достигла вершины мира, стоя на своих золотых колоннах, на своих несметных сокровищах, — чего же ожидать от простого смертного? Для достижения цели, Иоганн, тебе потребуются деньги. Деньги, которые — не стоит даже и напоминать — ты сам можешь изготовить. Ты желаешь послужить Богу? Да ты никогда этого не сможешь и дело свое не сумеешь осуществить без денег. Посмотри на своего отца: он стал изгнанником, он жил в самой жалкой бедности, он упускал свои возможности, точно воду меж пальцев. Неужто ты полагаешь, что теперь место старого Фриле одесную от Всевышнего? — Мертвый разбойник издал саркастический смешок. — Даже бессмертие имеет свою цену.

Скелет помолчал, затем заговорил уже без смеха, суровым тоном:

— Иоганн, никому не открывай своего изобретения, сохрани его для себя и получай с него всю выгоду. Распространяй книги, не важно, какого содержания, — ведь ты никому не судья. Воспроизводи их десятками, сотнями, тысячами и не проверяй, святые они или запретные, церковные или еретические, — следи за тем, чтобы они были ценными и чтобы за них платили.