Книга запретных наслаждений.

1.

Дождь падал на Майнц стеной. Буря опередила наступление ночи и заставила купцов позакрывать свои лавки. Лоточники с площади безуспешно пытались удержать бьющую по ветру парусину; порою бывало и так, что с места срывались целые палатки. Вместе со струями дождя ветер завивал в круговерть листья и рыночную зелень. Тыквы раскатывались по брусчатке во все стороны, подвешенные ягнята, как живые, трепыхались на своих крючьях. Молнии били в башни собора, и близкие раскаты грома вторили ослепительным вспышкам. Люди в панике искали себе убежища, оскальзывались на мокрой мостовой, сталкивались друг с другом. И дело было не только в древнем страхе перед ненастьем. В городе царил новый, живой страх перед любыми более или менее неожиданными переменами. С тех пор как смерть вошла в Монастырь Священной корзины и тень ее пала на весь Майнц, люди ощущали на себе ее мрачный надзор. Ночь перестала быть спокойным прибежищем для отдыха; даже самые доверчивые горожане запирали двери на засовы и укрепляли ставни задвижками, а ложась в кровать, прятали нож под подушкой.

Несмотря на молнии, бившие в шпили базилики, и на тяжелые капли, которые барабанили по крыше и оглушали собравшихся, суд продолжался и на второй день. Прокурор Зигфрид из Магунции уже готовился к обвинительной речи, а писец Ульрих Гельмаспергер — к ее записи, когда их остановил председатель трибунала. Старейший из клириков, чья лысая голова в буквальном смысле ушла в плечи, покашлял, прочищая горло, повернулся к обвиняемым и сообщил, что один из судей — председатель не уточнил, кто именно, — счел, что для их содержания под стражей нет оснований. Поскольку основное обвинение, которое им вменялось, — подделка книг — не представляло серьезной опасности, подсудимых не следовало наказывать тюрьмой до тех пор, пока обвинения не будут подтверждены.

— Итак, трибунал большинством голосов постановил, что обвиняемые будут освобождены из-под стражи под залог в двести гульденов.

Собравшихся как будто окатили холодной водой — еще холоднее, чем та, что лилась снаружи. Такой новости не ожидали ни прокурор, ни публика, ни уж тем более обвиняемые. Рука Ульриха Гельмаспергера замерла в воздухе, отразив замешательство самого писца, и только потом удостоверила решение трибунала записью в официальном документе. До этой минуты Зигфрид из Магунции был убежден в действенной силе своих аргументов и тактики. Подобное случалось с ним не в первый раз: велеречивые выпады достигали своей цели здесь и сейчас, но потом, во время закрытых судейских совещаний, здравый смысл брал верх и истина отделялись от сиюминутных эмоций. А истина состояла в том, что слово «убийство», многократно произнесенное обвинителем, применительно к книгам могло быть только метафорой. Лицо прокурора сделалось более мрачным и угрожающим, чем черное небо, рассекаемое молниями. Зигфрид из Магунции склонил голову, закрыл глаза и прошептал:

— Отче! прости им, ибо не ведают, что творят. [46].

Председатель трибунала сделал прокурору суровое внушение: пускай он и не разобрал этих тихих слов, никому в зале не позволялось говорить без дозволения судей. Зигфрид из Магунции, всегда склонный к театральным эффектам, сплел пальцы в замок, прошелся из стороны в сторону и наконец замер в красноречивом молчании, пафос которого подчеркивался шумом грозы. Писец Ульрих Гельмаспергер, обладавший тренированным слухом, разобрал слова Зигфрида и, понимая, что может доставить прокурору неприятности, пунктуально записал злосчастную цитату — получалось, что Зигфрид из Магунции сравнивает себя с самим Иисусом. Это было как небольшой счет, который писец предъявлял каллиграфу, взявшему на себя роль обвинителя, за его всегдашнее молчаливое презрение.

Фуст с Шёффером переглянулись, они пытались не выказывать бурной радости. Однако лицо Гутенберга оставалось невозмутимым. С той далекой ночи на вершине горы, среди сокрытых развалин монастыря Святого Арбогаста, когда мертвецы восставали из могил перед его оторопелым взором, Иоганн так и жил с отсутствующим выражением лица.

Посреди раскатов грома, молний и страшного стука воды по крыше Гутенберг, вспоминая своих призраков, даже, казалось, не обрадовался счастливой вести об освобождении.

Иоганн вспоминал ту глухую одинокую страшную ночь, когда он, весь разбитый, обессилевший и ошарашенный, лежал на шахматном полу. Он постигал громадность своего замысла и стоящий перед ним моральный выбор. Быть может, сказал себе Гутенберг, каждый из этих трех призраков отчасти прав. Впрочем, моментального решения от него и не требовалось. Ему нужно было прийти в себя и все спокойно обдумать. Единственное, в чем Гутенберг был уверен, — это что разрушенный монастырь сделается для него тайным прибежищем, где он возьмется за работу, каков бы ни был ее окончательный результат.

Следующие дни Иоганн полностью посвятил своей секретной миссии. При свете солнца он оставался трудолюбивым, старательным работником, с которым был знаком каждый чиновник, самым умелым гравером при бургомистре. Однако с закатом Гутенберг превращался в тень, в ночного отшельника, одиноко бороздившего темные недра монастыря Святого Арбогаста.

То был титанический труд. Подобно Христу, Гутенберг влачил на собственных плечах все, что было необходимо для обустройства мастерской. Каждую ночь он пускался в утомительный путь с грузом дерева или железа, с простейшими предметами мебели, оливковыми жомами, металлическими болванками и трудноописуемыми деталями сельскохозяйственных машин. Он трудился без отдыха, почти не спал, очень мало ел.

Гутенберг поднимался на гору с последними лучами заходящего солнца и спускался при первых проблесках зари. Никакой случайный прохожий не заприметил бы изменений на обрывистом склоне. Снаружи все выглядело как прежде. Если бы сбившийся с дороги путник подобрался к укрытому среди листвы аббатству, он тотчас бросился бы в ужасе назад: Иоганн принял меры предосторожности и выставил в переднюю линию обороны свою армию мертвецов. Через каждые десять шагов он разместил человеческие черепа — они стояли на скалистых уступах и грозно озирали подходы к монастырю слепыми глазницами. А еще Гутенберг позаботился о том, чтобы уничтожить все следы бежавшей к монастырю тропки, — усеял ее препятствиями, которые на первый взгляд казались непреодолимыми, хотя на самом деле служили лишь декорацией: на тропе теперь лежали громадные стволы, выдолбленные изнутри, — Иоганн легко передвигал их для прохода туда и обратно, словно дверцы в ловушке на мелкого зверя. А вот перемены, происшедшие в сердце горы, выглядели поистине чудесно: старое аббатство, удаленное от людских глаз, снова пробудилось к жизни, причем очень странной.

Под живым куполом из переплетенных вьюнов возник целый городок, выстроенный на развалинах аббатства из самых разных материалов, которые Иоганн затаскивал на гору с упорством муравья. Он залатал деревянными листами дыры в провалившихся крышах над кельями и над центральным нефом старинной часовни. Он выкорчевал и вынес из внутренних помещений все папоротники, сорняки, лианы и лишайники, и тогда впервые за много веков снова стала видна ровная прямоугольная кладка стен и мозаичные полы. Гутенберг разместил в смежных кельях мастерские, которые должны были вдохнуть жизнь в его проект.

Повторяя устройство монетного двора в Майнце, в первой комнате Гутенберг разместил литейный цех: для этой цели в центре помещения он соорудил плавильную печь. Выглядела она необычно: это был куб внутри куба, пропорции большого тигля идеально повторяли пропорции кельи. Ни один из монахов, проживавших когда-то в этой комнате, не смог бы и вообразить, какой необычной цели послужит их скромное обиталище. Из задней части печи выходила труба: она проходила сквозь крышу и поднималась даже над зеленым куполом из плюща и кустов. Иоганн мог рассчитывать только на медленный огонь из совершенно сухих поленьев, чтобы клубы дыма было невозможно заметить из города и его окрестностей.

В следующей комнате Гутенберг предполагал устроить печатный цех. Используя технологию, придуманную отцом, он собрал гигантский пресс наподобие тех, которыми жмут масло из оливок, только вместо сосуда для сбора масла лежала гладкая металлическая плита. Верхний рычаг на спиральной оси опускал другую металлическую плиту, которая давила на основание. Любому постороннему зрителю это приспособление показалось бы абсолютно бесполезным.

Из печатного цеха коридор вел в следующую комнату, напоминавшую зал переписчиков на монетном дворе. Гутенбергу удалось скопить здесь немалые запасы черных и красных чернил и несколько стопок бумаги, которую обычно используют каллиграфы. Основное различие заключалось в том, что, как ни странно, здесь не было ни одного места, предназначенного для переписчика. Не было ни конторок, ни стульев, не было даже и обыкновенных письменных столов. Чернильниц, перьев и кисточек тоже нигде не было видно — в общем, ничего похожего на письменные принадлежности, приспособленные для человеческой руки.

Обстановка в главном нефе возрожденной часовни больше всего напоминала кошмарный сон: на месте бывшего алтаря выросла целая гора искореженных железяк. Тяжелые заржавленные цепи, никому не нужные гвозди, изломанные кандалы, ключи, покривившиеся подковы и совсем уж непонятные предметы были свалены в груду, которая достигала почти до потолка. Несомненно, то была карикатурная версия золотой пирамиды на монетном дворе — вместо ровных золотых слитков здесь высился монумент из железного лома. Всякий, кто бывал в необыкновенном здании, над которым много лет начальствовал старый Фриле, мог бы поклясться, что его сын бесповоротно рехнулся, что эта пародия среди руин, спрятанная под зеленым сводом, всего лишь бессмысленное подражание, из которого не может выйти ничего путного.

А Гутенберг не только не допускал мысли о святотатстве, устраивая потайную мастерскую для изготовления подделок, — с каждой ночью, проведенной на горе, он все больше убеждался в Божественной природе своей миссии. Словно безумный аббат, он бродил по своим подземным владениям, проверяя, чтобы каждая мелочь была на своем месте.

Финансовое положение Иоганна оставляло желать лучшего: все сбережения, накопленные на разных работах, он потратил на бумагу, чернила, дерево и металлический лом, который покупал в кузницах по окрестным деревням, чтобы не возбуждать подозрений у своих соседей. От страсбургского гравера остались кожа да кости, он был изможден и разорен, не спал и не ел — ему требовалось как можно скорее запустить свое секретное предприятие. Одна только мысль о печальной судьбе отца приводила его в ужас. В самой глубине своей души Гутенберг верил, что ему предназначена великая будущность. Вот почему, когда он решил, что подготовительный этап пройден, он, подобно тому как открывают сундук с сокровищами, достал из ящика деревянные буквы Костера и приготовился к первым экспериментам.