Книга запретных наслаждений.

2.

Утреннюю тишину улицы Корбштрассе нарушил женский вопль. Он вылетел из открытого окна Монастыря Священной корзины, отразился от уличных стен и достиг рыночной площади. Солнце еще не взошло, когда одна из самых юных обитательниц Монастыря, повинуясь безотчетному беспокойству, подошла к комнате своей старшей сестры по имени Ханна. Девушка робко постучалась в дверь. Ответа не последовало. Она подергала за ручку, но дверь была заперта изнутри. Девушка в панике бросилась будить Ульву. Всхлипывая и прерывисто дыша, она поведала матушке о своих страхах. Мать всех проституток вскочила с постели и столь же стремительно бросилась вверх по лестнице. И вот они снова стучатся в дверь — на сей раз колотят изо всех сил. Молчание. Ульва прекрасно знала, что Ханна — следующая по линии наследования священной книги. Она побежала на кухню и вернулась с железным прутом, которым ворошили дрова в печи. Ульва вставила тонкий конец его между дверью и косяком и давила на прут, как на рычаг, пока задвижка не сломалась. Когда женщины наконец попали внутрь, они увидели то, чего так боялись: верхняя часть тела мертвой Ханны лежала на постели, ноги доставали до пола. Именно в этот момент младшая сестра жертвы испустила пронзительный вопль, разбудивший остальных женщин. В отличие от трех предыдущих смертей на теле не было ни капли крови. И кожу с Ханны не содрали. К телу ее как будто и не прикасались: на нем не было рубцов, ссадин, синяков или порезов. Ульва даже надеялась, что дочь ее до сих пор жива. Она положила Ханну на постель, проверила пульс, сердцебиение, искала признаки самого легкого дыхания. Ничего этого не было. Очевидно, убийца задушил ее так же, как задушил и остальных. Кожа ее оставалась белой и незапятнанной. Только на лопатке стояла маленькая отметина, которую при рождении ставили всем обитательницам Монастыря. То был их отличительный знак: восьмиконечная звезда, обозначавшая и богиню Иштар, и город Вавилон. Как ни странно, рыдающие женщины, окружившие тело, задавались вопросом, почему с Ханны не содрали кожу, хотя стоило бы спросить: почему кожу содрали с трех предыдущих жертв? Может быть, предполагали женщины, у убийцы просто не хватило времени? Возможно, предчувствие, заставившее младшую сестрицу постучать в дверь, вынудило убийцу отказаться от своего намерения и он, чтобы не раскрыть себя, сбежал через окно?

Однако ответ на этот вопрос знали только два человека: Ульва и убийца.

В отличие от первого дня процесса обвиняемые должны были предстать перед судом без принудительной помощи стражей порядка. Поскольку судьи решили на время процесса предоставить им свободу, подсудимых не выводили из камеры в зал суда: им полагалось явиться в собор самостоятельно. За тридцать минут до колокольного звона, возвещающего семь часов и начало слушания, в собор вместе вошли Фуст и Шёффер. Трибунал собрался в полном составе через пятнадцать минут. А первым в зале появился Зигфрид из Магунции: он пришел в шесть, нагруженный ворохом бумаг, каковые и принялся изучать в уголке. Вторым, несколькими мгновениями позже, вошел Ульрих Гельмаспергер. Писец поздоровался сухо, но вежливо и получил в ответ самое неприязненное молчание. Ульрих скрипнул зубами от обиды, чинно прошествовал к своей конторке и приготовил перо, бумагу и чернильницу. Потом, чтобы выиграть время, писец озаглавил судебный протокол. Тогда прокурор встал с места, заложил руки за спину и принялся расхаживать по периметру соборного нефа. Добравшись до маленькой конторки, он остановился рядом с писцом и вопросил безжалостным голосом:

— Не мог бы ты писать поразборчивей?

Гельмаспергер зажмурился и сжал кулаки — ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не вцепиться Зигфриду в горло. В других обстоятельствах он мог бы и убить каллиграфа. Но сейчас Ульрих ограничился пристальным взглядом в глаза прокурору, словно предупреждая, что тот зашел чересчур далеко. Зигфрид из Магунции впервые рассмотрел лицо своего недруга — до сей поры тот всегда втягивал голову в плечи и скрючивался над бумагой. И Зигфрид узнал этого человека, — несомненно, они раньше пересекались совсем в другой обстановке. Почувствовав себя обнаруженным, Гельмаспергер быстро опустил глаза. Он испугался, что прокурор видел, как он заходил в лупанарий на улице Корзинщиков. И Ульриху захотелось, чтобы Зигфрид из Магунции тотчас же испустил дух. Появление членов трибунала положило конец этой неприятной сцене.

Единственным участником процесса, который до сих пор не появился в соборе, был Иоганн Гутенберг. В зале суда повисло красноречивое молчание. Прокурор отмерял ход времени, барабаня указательным пальцем по крышке аналоя, акцентируя каждую секунду промедления. Если подсудимый не выполнит своих обязательств перед законом, он будет объявлен беглецом, за розыски возьмется городская стража, и тогда, если его поймают, смертной казни вряд ли удастся избежать. Помимо того что отсутствие подсудимого воспринималось как немое доказательство всех обвинений, судьи посчитали себя обманутыми в лучших чувствах и оттого становились безжалостными. До семи оставалось две минуты. Члены трибунала обменивались яростными взглядами, словно упрекая друг друга за собственное решение, принятое после долгих споров. Фуст и Шёффер не знали, что делать — ликовать или предаваться отчаянию. С одной стороны, им казалось, что если Гутенберг, совершив побег, заявил о своей виновности, то они могут перевалить всю вину на отсутствующего. Однако могло быть и так, что трибунал, признав виновным Иоганна, со всей яростью ополчится и на двух его сообщников. Оставалась минута. Зигфрид из Магунции уже готовил обращение к судьям: Иоганна Гутенберга следует объявить беглым преступником и без проволочек приговорить к сожжению на костре. Монастырский колокол уже пришел в движение, но в тот миг, когда должен был прозвучать первый удар, в зал влетел запыхавшийся потный Гутенберг. И тогда колокол зазвонил: семь часов. Зигфрид из Магунции посмотрел на гравера с ненавистью и, напитавшись новой порцией враждебности, приступил к своей речи:

— Господа судьи, я вижу, что один из обвиняемых до самого крайнего срока откладывал свое появление перед высоким трибуналом. Быть может, испугавшись убедительности обвинений, он до последней минуты обдумывал решение покинуть Майнц.

Все еще запыхаясь после бега и отирая рукавом пот, Гутенберг плюхнулся на стул и попытался восстановить дыхание. Воздух не желал проникать в его легкие, Иоганн дышал ртом, по-собачьи. Постепенно пульс его вошел в норму, кислород помог восстановить обычный цвет лица. Но как только Гутенберг услышал первые слова обвинительной речи, сердце его снова застучало быстрее.

— И это был бы уже не первый раз, когда подсудимому приходится бежать из города: подобным образом он ускользнул из Харлема, чтобы его не арестовали за ограбление учителя, моего досточтимого коллеги Лауренса Костера! — выкрикнул Зигфрид из Магунции.

Слова прокурора заставили Гутенберга вспомнить о его поспешном бегстве из Голландии после того, как он выкрал у учителя набор литер. Иоганн и вправду долго думал, что самое ценное в его мастерской, созданной на руинах аббатства, — это деревянные буквы Костера. Чтобы сберечь этот набор от нежданных похитителей, Гутенберг хранил его в тайном подвале под незаметной крышкой, спрятанной внутри разграбленной могилы. Без любого другого предмета можно было как-то обойтись или в худшем случае найти ему замену, однако драгоценные литеры, вывезенные из Голландии, были поистине незаменимы.

Иоганн готовился к первому опыту. Для начала ему следовало проверить каждое из решений, которые он придумал, чтобы улучшить метод Костера. Страшась повредить деревянные буквы, он проделал в них сквозные отверстия, при этом стараясь попадать точно в середину. Затем Гутенберг набрал первую строку книги Бытие и соединил буквы тонкой прочной тугой нитью. Он разложил буквы второй строки, проредив их пустыми болванками собственного изготовления с таким расчетом, чтобы строки идеально сошлись по длине. Точно так же Гутенберг поступал и с другими строками, пока не набралась полная страница. Сердце Иоганна колотилось от восторга, когда он убедился, что строки идут параллельно и к тому же точно выровнены по обоих полям. Однако торопиться не следовало. Гутенберг еще не разрешил другую проблему: как готовить чернила.

У Иоганна до сих пор сохранился флакон чернил, которые использовал Костер. Гутенберга удивляло, что чернила эти черные, блестящие и густые, пока они находятся в склянке, а на бумаге теряют густоту и четкость. Края у букв получались мутные и размытые. А когда чернила полностью высыхали, то становились сероватыми и водянистыми. Иоганну никак не удавалось разобраться, отчего так происходит — из-за бумаги или из-за чернил, хотя он и предполагал, что дело тут в сочетании двух элементов. К тому же Гутенберг догадывался, что дерево тоже впитывает немалую часть черной жидкости. Чтобы получить идеальный состав, ему для начала требовалось разобраться с этими вопросами.

В то время существовало три способа изготовления чернил: самыми распространенными были угольные чернила, которые получались из смеси угольной пыли, воды и гуммиарабика. Если готовили дымные чернила, то угольную пыль заменяли на мелкие частички, продукты сжигания растительных смол. Черный дым придавал смеси цветовую глубину и насыщенность, притом что густота могла меняться в зависимости от того, сколько добавлялось гуммиарабика. Многие художники изготовляли свои чернила, скребя внутренние стенки каминов, — там в больших количествах накапливались частички дыма и несгоревшие остатки угля. А гуммиарабик делали из сока акаций, который получали из надрезов на коре. Третий способ приготовления чернил заключался в использовании металла. Эта технология мало кому была известна, она требовала специальных знаний о химических реакциях, в которые вступают минералы и органические соединения. Считалось, что формулы металлических чернил родились в экспериментах алхимиков: разыскивая способ превращать неблагородные металлы в золото, они случайно открыли темное золото, которое прекрасно годилось для записи самых важных секретов. При смешивании солей железа и зеленого купороса (иначе именуемого sal Martis [47]) с танинами из дубовой коры, в которой отложили свои личинки осы, получались чернила несравненной чистоты. В дело также годились танины из семян черного винограда и скорлупок грецкого ореха.

На основе угольных, дымных или металлических чернил каждый писец разрабатывал свой собственный тайный состав, и многие секреты были известны Гутенбергу еще по залу переписчиков в монетном дворе. Тамошние мастера, как правило, добавляли в смесь выжимку из толченого чеснока, что придавало чернилам особенный блеск и вязкость. У всех известных Иоганну чернил — от простейших до самых необычных — имелись как достоинства, так и недостатки. Однако основная проблема, с которой столкнулся еще Костер, состояла в том, что все эти смеси были разработаны, чтобы писать пером, от руки, а не для печати. Слишком водянистые чернила впитывались в дерево и в бумагу, а густые приклеивались к бумаге так, что литеру порой было сложно оторвать.

Гутенберг экспериментировал с сотней смесей, сотней пропорций, но испорченные листы бумаги неизменно отправлялись в огонь. Только тогда он понял, что должен откинуть традиционные методы и отказаться от всех известных ему чернил. Тут-то к Гутенбергу и пришло озарение: во время путешествия в Голландию его поразила чудесная фламандская живопись, по технике совершенно не похожая на живопись всей остальной Европы. Фламандские художники достигли совершенства, они вызывали зависть у самых прославленных живописцев Германии и даже у гениальных мастеров из итальянских королевств. Не так давно Иоганн получил редкую возможность своими глазами лицезреть полотна Яна Ван Эйка и Робера Кампена, Ганса Мёмлинга и Рогира ван дер Вейдена. Гутенберг даже представить себе не мог, что подобные цвета изобретены человеком. Старый Костер возил своего ученика в Гент, в собор Святого Бавона, чтобы он воочию узрел полиптих работы братьев Ван Эйк. Увидев, что ученик из Майнца не в состоянии произнести ни слова, голландский гравер объяснил, что у этих необычайных картин есть имя, и это имя — масло.И только теперь, в монастыре Святого Арбогаста, Иоанн снова вспомнил об этом термине.

Масло.

То было магическое слово, ключ, открывающий двери, которые до сих пор казались ему неприступными. Гутенберг не мог даже предполагать, каковы они, тайные формулы фламандских мастеров, однако само слово «масло» являло собой очень важный след. Гутенбергу не требовалось постигать тайны этих оттенков ярко-алого, этих голубых тонов, прозрачных, как небо, этого золота, сверкающего, как солнце. Ему было достаточно черного цвета, который был бы чернее, чем смерть, чем пустота, чем ничто. Это абсолютное ничто было необходимо Гутенбергу, чтобы выплеснуть на бумагу все познания человечества.

Иоганн произвел сотню новых опытов, соединяя различные масла с металлами, углем и другими материалами. Он использовал виноградное масло как закрепитель для дымной сажи; он смешивал ореховое масло с угольной пылью; он связывал оливковое масло с солями железа; он перемешивал опилки и окислы меди, свинца и титана с льняным маслом, а потом все переделывал и возвращался к уже испробованным комбинациям. И чем дальше он продвигался, тем яснее видел, что перед ним открывается темный путь, прекрасный, как чернильная струя. Иоганн чувствовал себя счастливым в этом уютном полумраке, где только он мог разгуливать по своему хотению. Он, словно рыба, плавал по черному океану. И чем глубже и чернее был этот океан, тем ярче разгоралась его надежда. После долгих и напряженных дней и ночей Гутенберг наконец открыл формулу идеальных чернил: он мог придать им нужную густоту — стоило только вскипятить масло. Если он желал добавить блеска — оставалось только замешать в него купорос. Чернила подчинялись воле Гутенберга, словно пес — послушный, верный и, главное, черный.

Иоганн нанес чернила на литеры Костера с помощью кожаной подушечки, заботливо накрыл их бумагой — словно мать, которая укутывает свое дитя, — и с отцовской суровостью положил своего ребенка под тяжелый пресс. Когда Гутенберг поднял верхнюю плиту, он обнаружил, что бумага легко отделяется от литер, а буквы отобразились с удивительной четкостью. Он впервые держал в руках первую напечатанную страницу Библии. И это было само Бытие, начало начал.

Гутенбергу удалось придумать идеальные чернила. Однако упоение его было столь же кратким, как и промежуток, разделяющий молнию и гром. Внимательнее рассмотрев страницу, он заметил, что деревянные буквы не оправдывают ожиданий: зазубрины от долгого употребления, легкое расщепление и другие деформации, появившиеся в результате длительного использования, теперь отразились на бумаге — по контрасту идеальных чернил с несовершенным деревом.

В припадке ярости Гутенберг швырнул литеры голландского мастера в огонь.