Мятежные ангелы.
4.
Мы с Холлиером и Даркуром ехали с похорон счастливые, — казалось, мы вновь обрели нечто, отнятое у нас Парлабейном. Это общее чувство подбодрило и сплотило нас, и нам не хотелось расставаться. Поэтому Холлиер пригласил Даркура подняться к нему в комнаты и выпить чаю. Мы только что съели обед, сопровождавшийся обильными возлияниями, но сегодня явно был день гостеприимства.
Я заглянула в привратницкую, чтобы посмотреть, нет ли писем для Холлиера. В пасхальный понедельник почту не носят, но внутренняя университетская почта могла за выходные доставить что-нибудь отправленное в прошлый четверг.
— Пакет для профессора, мисс, — сказал Фред, привратник, и протянул мне растрепанный сверток в коричневой бумаге, к которому скотчем было приклеено письмо.
Я узнала корявый почерк Парлабейна и прочитала нацарапанное на пакете указание: «Конфиденциально! Сначала прочесть письмо, потом вскрыть пакет».
— Опять этот ужасный роман, — сказал Холлиер, когда я отдала ему посылку.
Он швырнул ее на стол, заварил чай, и мы снова начали болтать — всецело о Парлабейне. Наконец Холлиер сказал:
— Мария, давайте-ка посмотрим, что в пакете. Может, это эпилог или что-нибудь такое. Бедняга, он умер исполненный надежд насчет этой книги. Нам придется решить, что с ней делать.
— Мы сделали все, что могли, — сказал Даркур. — Единственное, что теперь можно сделать, — добыть все машинописные экземпляры и уничтожить.
Я вскрыла конверт.
— Оно, кажется, ужасно длинное. Адресовано нам обоим, — сказала я Холлиеру. — Хотите, я прочитаю вслух?
Он кивнул, и я начала:
Дорогие друзья и коллеги, Клем и Молли!
Как вы уже догадались, это я отправил к праотцам Эрки Маквариша.
— Господи Исусе! — воскликнул Холлиер.
— Так вот из-за кого приспустили флаг, — сказал Даркур.
— Он не шутит? Не может быть, что он имеет в виду убийство?
— Читайте же, Мария, читайте!
Уверяю вас, что я это сделал не из легкомысленного удовольствия, дабы избавиться от неприятного человека, но по чисто практическим причинам, как вы сейчас увидите. Своей смертью Эрки мог помочь в продвижении моей карьеры, а также — вторичное, по немаловажное для меня соображение — принести практическую пользу вам обоим и сблизить вас. Я не могу передать, как тяжело мне было в последние месяцы наблюдать за Молли, которая чахла по тебе, Клем…
— Чахла? О чем это он? — спросил Холлиер.
Я заторопилась дальше.
…Пока твои мысли витали где-то далеко, утопая в научных размышлениях и в ненависти к Эрки. Но я надеюсь, что мой скромный план соединит вас навеки. В этот кульминационный момент моей жизни мысль о вас приносит мне бесконечное удовлетворение. Слава для меня, слава и радости супружеского ложа для вас; счастливчик Эрки, все это благодаря ему!
— Мне как-то неудобно это читать, — сказала я. — Симон, вы не почитаете? Пожалуйста.
Даркур забрал у меня письмо.
Вы ведь знали, что я начиная с Рождества довольно много времени проводил с Эрки? Мария как-то обронила, что мы с ним стали «закадычными дружками». Кажется, это было ей неприятно. Но, Молли, право же, Вы были такой скупердяйкой, что мне пришлось искать средства к существованию в другом месте. Я по-прежнему Вам должен… не помню, какую-то мелочь… но можете списать ее со счетов и считать, что Парлабейн, с которым Вы обошлись со скупостью, не подобающей красивой девушке, отплатил Вам сторицей. Красивые девушки должны быть щедрыми: скаредность неминуемо портит цвет лица. А ты, Клем, ты все время подыскивал мне какие-то паршивые подработки, но пальцем о палец не ударил, чтобы мой роман напечатали. Не было у тебя веры в мой гений — ведь теперь, когда ложная скромность больше не нужна, я могу признать, что я действительно гений и в то же время что я, как большинство гениев, не очень приятная личность.
Сперва я пытался зарабатывать на жизнь честными средствами, а потом — любыми средствами, какие подворачивались под руку. Толстяк Даркур вам расскажет, если это интересно. Бедный жирдяй тоже был невысокого мнения о моем романе, возможно, потому, что узнал себя в одном из героев. Люди очень плохо переносят подобные вещи. И тогда я, как носитель подлинного духа эпохи Возрождения, пошел путем героев эпохи Возрождения и нашел себе покровителя.
Я стал шестеркой у Эркхарта Маквариша. Я досыта кормил его лестью — интеллигентный слушатель, но ни в каком смысле не соперник, — а также оказывал ему определенные услуги, которые ему трудно было бы найти в другом месте.
Почему я был вынужден взять на себя эту роль, на которую люди вроде вас, не обремененные особыми заботами, смотрят с отвращением? Из-за денег, милые мои, — мне нужны были деньги. Подозреваю, что вы не совсем поверили моим жалобам на дороговизну перепечатки романа. Нет, меня шантажировали. Мне не повезло — я наткнулся на одного бывшего знакомого с западного побережья. Он знал про меня кое-что, о чем, как я думал, все забыли. Он не шантажист по большому счету, но настойчив и не стесняется бить ниже пояса. Сегодня вечером я написал о нем в полицию, и можно считать, что его песенка спета. Я не мог бы этого сделать, если бы не собирался смыться со сцены. Так что я не увижу представления, как это ни заманчиво. Но одна мысль о нем меня согревает.
В полиции не удивятся моему письму. Я оказывал им мелкие услуги — начал еще до Рождества. Там намекнешь, тут шепнешь. Но они плохо платят. Боже, какие все скупые!
Парадокс денег в том, что, когда их много, можно жить очень дешево. Ничто так не экономит деньги, как богатство. Но когда ты на мели, то перебиваешься от куска к куску и нет тебе покоя. Чтобы удержаться на плаву, мне приходилось крутиться — просить, клянчить, стучать легавым и батрачить за гроши нахлебником у скаредного шотландца.
Понимаете, у Эрки были особые потребности, с которыми он мог довериться только человеку вроде меня. Только такой, как я, мог их понять и удовлетворить. В наше время столько болтают о сексуальных предпочтениях, но люди по-прежнему склонны думать, что вкусы человечества ограничены гетеросексуальными радостями и несколькими разновидностями гомосексуализма. Но Эрки я бы назвал нарциссистом: его забавы были глубоко личными, а борделем ему служили исключительно его собственный ум и собственное тело. Я его сразу раскусил. Вся эта шелуха про «моего великого предка сэра Томаса Эркхарта» должна была не столько впечатлять других, сколько звучать музыкой, под которую душа Эрки плясала свою одинокую гальярду. Ведь часто бывает, что человека называют себялюбцем. Вот это и есть вся правда про Эрки. Клем, Эрки был неплохим ученым, эта его сторона была вполне реальной, хоть тебе и неприятно это признавать. Но он был таким самовлюбленным ослом, что действовал на нервы более сдержанным эгоистам вроде тебя.
Ему нужен был человек, полностью зависимый от него, такой, который слушался бы без вопросов, привнося от себя толику стиля и изобретательности, и предоставлял бы доступ к вещам, добычей которых Эрки не желал заниматься сам. Я был именно таким человеком.
Много в мире есть того, что вашей философии не снилось,[111] друзья мои. И моей не спилось, когда я еще нежился в безопасности на лоне университета. Но в тюрьмах и в клиниках для наркоманов я набрался опыта, научился прокладывать себе путь по грязным переулкам и узнавать с виду людей, хранящих ключи от запретных видов счастья. На самом деле теперь, оглядываясь на свои отношения с Эрки, я понимаю, что оказался для него сущей находкой, потому что он был чрезвычайно скуп. В точности как вы двое. Но ему нужен был приспешник, а я знал эту роль, как ее никогда не выучить обыкновенному, несведущему прихлебателю. С моей начитанностью в литературе прихлебательства я мог привнести в свою службу именно тот росчерк стиля, в котором нуждался Эрки.
У него был пунктик на том, что он называл «церемониями». Социолог, скорее всего, назвал бы их ролевыми играми, но Эрки терпеть не мог социологов и их жаргон, превращающий пикантное приключение в коряво описанную историю болезни. Эрки хотел один раз объяснить своей шестерке суть церемонии, а потом забыть, что он вообще что-то объяснял: шестерка уже сама должна была сделать «церемонию» новой, естественной и неизбежной.
Не описать ли мне субботний вечер у Эрки? Я вставал рано утром, чтобы поспеть на рынок Сент-Лоренс за отборными овощами, хорошей рыбой и каким-нибудь сырьем для закусок — мозгами, поджелудочными железами или почками, которые мне предстояло приготовить особым способом. Эрки любил потроха. Затем я возвращался к Эрки (ключа у меня не было, по Эрки впускал меня, отвернувшись и не удостаивая даже «доброго утра»), начинал готовить ужин (с потрохами всегда куча работы) и звонил во французскую кондитерскую, чтобы заказать десерт. Во второй половине дня я забирал десерт, покупал цветы, откупоривал вино и делал все, что нужно для приготовления к первоклассному ужину, который потом кто-нибудь поглотит, словно это вовсе и не произведение искусства. Я весь день крутился не присевши, как говорим мы, домашние работники.
Вы не знали, что я и готовить умею? Научился в тюрьме, когда в очередной раз получил поблажку за образцовое поведение; в той тюрьме были неплохие курсы для заключенных, желающих обучиться ремеслу, которое им потом пригодилось бы в честной жизни. У меня оказались к этому определенные способности — к кулинарии, а не к честной жизни. Помимо всего прочего, я пек к вечеру особые сладости. В тюрьме мы называли их веселыми печенюшками, но Эрки не любил вульгарности. Для их приготовления нужно было порезать марихуану — мелко, но не слишком — и замесить легкое тесто, чтобы печенья испеклись быстро, не убивая чудесных свойств травы. Кроме того, я должен был обеспечить достаточное количество «канадской черной» шмали для приготовления «техасского чая», а для этого, если понадобится, съездить в «Голландскую мельницу», где меня знали, хоть и не слишком хорошо.
Почему меня там знали? Мне очень неприятно это говорить, дорогие мои, но вы так упорно скупердяйничали, что мне пришлось подрабатывать, сообщая любопытным знакомым — кажется, они были из полиции — имена продавцов «тети Мари», «тети Гертруды» и даже «витаминов».[112] Надо полагать, в каком-то смысле я был двойным агентом среди наркодельцов. Это не очень приятная роль, но она порой хорошо вознаграждалась. Каждый раз, заглядывая в «Голландскую мельницу», я испытывал легкую frisson,[113] опасаясь, что ребята меня срисуют. Это могло поставить меня в неловкое и даже опасное положение, так как они весьма раздражительны. Но меня так и не застукали, а теперь уже и не застукают.
Где же был Эрки, пока я трудился у него на кухне? Экономно, но элегантно обедал у себя в клубе, ходил в кино на иностранный фильм, а потом хорошенько пропотевал в сауне. L'après-midi d’un[114] джентльмена-ученого.[115].
Я видел Эрки, лишь когда он возвращался, чтобы переодеться к ужину. К этому времени я должен был приготовить и выложить полный комплект одежды, в том числе шелковые носки, наполовину вывернув их наружу, чтобы было удобнее надевать. Вечерние туфли Эрки следовало начистить до блеска — не только мыски, но и подъемы, и внутреннюю сторону. (Эрки говорил, что джентльмена узнают по начищенной обуви: хороший слуга следит, чтобы у хозяина ботинки блестели целиком.) К этому времени я уже переодевался в свой первый костюм — домашнего слуги, с белоснежной рубашкой и обеденным кителем, накрахмаленным до того, что он напоминал глазурь на свадебном торте. (Стирал все я — по средам, пока Эрки формировал впечатлительные умы молодежи вроде Вас, Мария.).
Представление начиналось с хереса перед ужином. Херес — хороший напиток, но Эрки высасывал его так, что это больше напоминало fellatio, чем употребление спиртного. Он смаковал и наслаждался, вытянув ноги в безупречно начищенных туфлях к разведенному мною огню в камине. Огонь я должен был поддерживать, чтобы он ярко пылал на протяжении всего вечера.
— Макваришу подано, — произносил я.
Эрки шествовал к столу и принимался за рыбу.
О супе он и слышать не желал: почему-то считал его вульгарным. Слова «Макваришу подано» я произносил с горским шотландским акцентом. Уж не знаю, какой персонаж из мысленного театра Эрки я изображал, по, думаю, какого-нибудь верного горца-сородича, который служил Эрки, пока тот воевал, а теперь вместе с лэрдом[116] вернулся к мирной жизни.
Эрки со мной не разговаривал. Кивал, когда надо было убрать тарелку, кивал, когда я подносил ему на осмотр графин с кларетом, кивал, чтобы дать понять, что съел достаточно gâteau[117] и пора подавать грецкие орехи и портвейн. Кивал, когда я приносил кофе и хороший старый виски в специальном ковшике с двумя ручками. Я неплохо играл роль самоотверженного слуги: во время ужина стоял за спиной Эрки, чтобы он не видел, как я глотаю недоеденные куски с его тарелок, хотя объедков оставалось совсем немного. Эрки был скуп в том числе и на еду: мне перепадало мало крох со стола богача.
Так проходила первая часть вечера. Затем Эрки удалялся к себе в спальню, а я убирал со стола, мыл посуду и устанавливал декорации для второго акта.
Примерно к половине десятого я заканчивал мытье посуды и разные приготовления и переодевался во второй костюм. Я на цыпочках входил в спальню и откидывал одеяло, открывая тело Эрки, совершенно голое, приятно порозовевшее после сауны. Я очень осторожно раздвигал его ягодицы и… ага! Вы ждали какой-нибудь клубнички? Думали, я должен был сделать старине Эрки мясной укол? Пошоркать в шоколадный глазик? О нет, наш чистоплотный Эрки не опускался до таких штучек. Отнюдь, я осторожно вводил ему в задний проход предмет, который мысленно называл «колодой», очень похожий на небольшую колоду карт. Это была розовая бархатная ленточка двух дюймов шириной и десяти футов длиной, сложенная гармошкой так, что получался сверточек примерно два на два дюйма и толщиной в четыре дюйма. Снаружи оставался хвостик длиной дюйма два-три. Эрки не двигался и как будто ничего не замечал, и я на цыпочках выходил из спальни.
К этому времени я успевал передвинуть мебель в гостиной и поставить перед камином два кресла: для Эрки — старомодный тиковый шезлонг, словно с палубы лайнера Канадской тихоокеанской компании, с разложенными подушками и клетчатым пароходным пледом расцветки макваришевского клана; для себя — низкое кресло без подлокотников, так называемое дамское. Между креслами располагался низенький чайный столик с чашками, блюдцами и чайником чая из «травки», накрытым для тепла вязаным колпаком в виде комической старухи. Я включал проигрыватель и ставил пластинку, которая должна была аккомпанировать появлению Эрки: это была драгоценная старая пластинка на семьдесят восемь оборотов, на которой сэр Гарри Лодер пел «Выйдем, красотка, на бережок».[118] Я был одет в старушечье платье, как старый мешок (вышло двусмысленно, но я действительно был похож на старый мешок, так что пусть остается), и косматый серый парик. Должно быть, я напоминал ведьму из «Макбета». Когда входил Эрки в длинном шелковом халате и шлепанцах, я с готовностью нырял в реверансе.
Такова была прелюдия к церемонии, которую Эрки называл «Две эдинбургские старые дамы».
Невинная забава в равнении с иными вечеринками, на которых мне приходилось помогать, но «неприличная» именно в том стиле «гадких проказ в детской», который больше всего нравился Эрки. В ходе спектакля мы говорили с эдинбургским акцентом. Я, правда, его сроду не слыхал, но я подражал Эрки, кривил рот и выговаривал слова так, словно сосал конфету; кажется, Эрки был доволен результатом.
Еще мы действовали под псевдонимами, и тут все становится сложнее, ибо мы пользовались именами миссис Мэшем (это я) и миссис Морли. Дошло? Вряд ли. Тогда скажу, что Мэшем — имя конфидантки королевы Анны, а Морли — имя, которым пользовалась сама королева, когда без чинов болтала со своей приживалкой, попивая из чайной чашки бренди, которое называла «мой холодный чай». Только не спрашивайте меня, что общего у этих двух дам с Эдинбургом или с Эрки, потому что я не знаю. Но в мире фантазий позволена величайшая свобода.
Даркур забежал взглядом немного вперед и явно смутился.
— Вы действительно хотите это слушать? — спросил он.
Мы, конечно, хотели.
Это была его фантазия, не моя, и непросто было импровизировать разговор, чтобы «подогреть» Эрки, а эта обязанность лежала на мне. Эрки любил скандальные университетские сплетни, а я должен был выдавать их словно нехотя, чопорно, пока мы оба попивали чай из марихуаны и грызли марихуановое печенье. Раза два я пытался уговорить Эрки рискнуть и попробовать что-нибудь поинтересней — немножко кислоты на кусочке сахара или крохотный укольчик машинкой,[119] — но он из тех, кого мы зовем «приблудными»: человек, который заигрывает с наркотиками, но боится заходить далеко. Лаодикиец от греха.[120] Так какими же беседами я его развлекал? Вот образчик, который может быть интересен.
Миссис Морли. Дорогая миссис Мэшем! А что же слышно об этой милой девушке, мисс Феотоки?
Миссис Мэшем. Ох, она все учится, бедняжечка.
Миссис Морли. Бедняжечка, миссис Мэшем? Отчего же бедняжечка?
Миссис Мэшем. Оборони господь, миссис Морли, дорогая, как это вы к словам придираетесь! Уж и не скажи ничего. Я только говорю, надеюсь, что она не собьется с дорожки.
Миссис Морли. Но как же ей сбиться, если добрый брат Джон ее наставляет? Брат Джон, святой человек. Отложите-ка вязанье, дорогая, да говорите прямо.
Миссис Мэшем. Боюсь, она уже не слушает брата Джона, миссис Морли. Если и есть у нее советчик, это жирный отец Даркур, да станет Господь меж нею и его необъятной утробой.
Миссис Морли. Храни нас Небо, миссис Мэшем! На что это вы намекаете?
Миссис Мэшем. Господь да не попустит, чтоб я кого облыжно обвиняла. Но я видела, как он глядит на нее, распустив губы, словно околдованный.
Миссис Морли. О, сколь страшная мысль! Да неужто ее добрый наставник, профессор Холлиер, позволит ей оступиться?
Миссис Мэшем. Ох, миссис Морли, мадам, вы святого поведения, откуда вам знать пути коварных, грешных мужчин! Я страшусь вымолвить, но этот самый Холлиер!..
Миссис Морли. Неужто вы хотите сказать о нем дурное?
Миссис Мэшем. Правдивое слово дурным не бывает, мадам! Но я боюсь, что он уже…
Миссис Морли. Еще чаю! Продолжайте, я готова вынести самое худшее.
Миссис Мэшем. Не скажу, что он распутник! Даже выговаривать такое не стану! Может, его искушали? Эта девчонка… Феотоки… стыдно сказать… она всего лишь девка! Она и самого добродетельного мужчину соблазнит! Вы давно смотрели на ее подобие? На ту бронзовую статуэтку, что получили от Корниша?
Эрки взглядывал на статуэтку, и… Молли, Вы же понимаете, ничего личного… просто я, исполняя свой долг прихлебалы и желая оживить забавы Эрки, заранее наносил капельку растительного масла на щелку меж ног статуи — очаровательная деталь этого произведения искусства! — чтобы она казалась влажной и манила к себе. Хорошо придумано, вы не находите? Один взгляд поверки Эрки в конвульсии, так что он балансировал на грани «фейерверка», который следовало оттягивать, чтобы он послужил кульминацией вечера.
В том и состояла цель такого длинного и сложного маскарада: очень медленно довести Эрки до кипения. Грязные сплетни, а также чай с печеньем в больших количествах делали свое дело — сплетни возбуждали, Мари Хуановна сдерживала, а розовая ленточка служила запалом, поджигающим порох в ракете.
В этих фантазиях фигурировали и другие люди, но вы были звездами первой величины. Эрки вяло пускал слюни в Вашу сторону, Молли, а что до Клема — мне нравилось вызывать его дух, чтобы дразнить Эрки: я прекрасно понимаю и прощаю Клема, но я полностью осознавал, что он не может бесконечно тащить меня за собой, делая свою блестящую карьеру. Старым друзьям люди помогают как могут, пока могут, но, разумеется, кое-кого из них неминуемо теряют по дороге. Клем делал для меня все, что считал возможным, но был твердо намерен не допустить, чтобы я слишком докучал окружающим. Так что я немного позабавился за счет вас двоих, но, как вы вскоре увидите, отплатил вам за вашу подлинную доброту мерою доброю, утрясенною, нагнетенною и переполненною.[121].
Кроме вас, в церемониях часто фигурировал Ози Фроутс — в нем всегда можно было найти что-нибудь смешное. И много других людей — необъятного памятозлобия Эрки хватало на всех. Но вы, конечно, понимаете, что это была просто игра. Авторы пособий по сексуальной жизни советуют читателям использовать фантазии, чтобы подбавить перчику в надоевшие телодвижения. Кто поставит Эрки в вину его удовольствия или осудит меня за потворство им, если роль прихлебалы — единственное, что мне осталось? Конечно не вы, дорогие друзья. Конечно не вы.
Подобным образом Эрки желал развлекаться добрых полтора часа: его наслаждение становилось все острее, и ему все труднее было сдерживать смех, чтобы не выйти из роли миссис Морли. Похабные сплетни разжигали его, а старушка Мари охлаждала. Во время беседы он сучил ногами в кресле, поднимая их все выше. Наконец полы халата распахивались, открывая голое тело. Это был сигнал к моей кульминационной реплике следующего плана:
Миссис Мэшем. Миссис Морли, мадам, не обессудьте меня, вашу покорнейшую слугу, но я, как старый друг, должна сказать откровенно: у вас туалет в беспорядке.
Миссис Морли. Нет, нет, отнюдь!
Миссис Мэшем. Да, да, весьма!
Миссис Морли. Это ничего. Не беспокойте себя, мадам.
Миссис Мэшем. Нет, мадам, ради вашего блага, мадам, как я есть не чужой человек, я должна вас привязать, мадам. Как есть должна.
Миссис Морли. Нет, нет, дорогая, вы сами не знаете, что делаете.
Миссис Мэшем. Отнюдь! Это в вас кровь Эркхартов заговорила! Видите — старый сэр Томас глядит на вас со стены и смеется, старый хитрый раблезианец. Он-то знает, что ваша природа рано или поздно себя окажет, так что мне, хочешь не хочешь, надо вас сохранить, чтоб вы перед ним не опозорились. Привяжу, и точка.
На этом я доставал красивую белую пеньковую веревку и привязывал Эрки к креслу — достаточно крепко, чтобы ограничить движения, но не слишком сильно, чтобы не причинить боли. К этому времени он уже успевал по-настоящему возбудиться. Зрелище было омерзительное, по предполагалось, что я ничего не замечаю. Вместо этого…
Миссис Мэшем. Простите меня, мадам. Может, мне не подобает так говорить, но как у вас платье в беспорядке… я у вас увидела… кое-что.
Миссис Морли. Кое-что? Вы забываетесь, мадам.
Миссис Мэшем. Да, кое-что. Скажу больше: это хвостик. Розовенький хвостик… я его вижу, вижу, вижу…
Миссис Морли. Не смейте подглядывать!
Миссис Мэшем. Буду подглядывать! И даже… ох как пальцы чешутся… я даже за него дерну!
Миссис Морли. Ты не посмеешь!
Миссис Мэшем. Посмею! Дерну, дерну, дерну…
И вот, доведя его почти до изнеможения, я наконец дергал. Я хватал торчащий наружу розовенький копчик и бросался бежать по комнате; свернутая лента быстро, мягко и щекотно разворачивалась внутри Эрки, и он достигал того, что называл «фейерверком».
Я же убегал на кухню, где должен был сидеть, пока Эрки высвобождался из неплотно завязанных уз и возвращался в спальню. Затем я прибирался, мыл посуду, расставлял мебель по местам и уходил, прихватив конверт, заблаговременно оставленный Эрки на столике у двери.
В конверте было двадцать пять долларов. Жаркие двадцать пять баксов за день, который начинался с шести утра и заканчивался не раньше часу ночи! Вшивый четвертной за то, что человек с моими талантами служит поваром, дворецким, снабжает наркотиками, запихивает ленточки в задницу, исполняет характерные роли, сексуально возбуждает и вообще всячески шестерит при профессоре в течение девятнадцати часов! Я как-то намекнул Эрки, что это тяжелая работа, а он обиделся и заявил: он-то думал, что я наслаждаюсь не меньше его самого! Такая возбуждающая, приятно щекочущая игра! Его эгоцентризм не имел себе равных даже по моему опыту, весьма обширному. Если б он не разнюхал про меня кое-какие вещи, которые мне не хотелось предавать огласке, я бы уже давно на него стукнул. Но теперь я могу не бояться шантажа, ибо стою на пороге вечности, дорогие мои. Молитесь за брата Джона. Меня вела нужда, а не собственная воля. До сегодняшнего дня, когда я решил, что с меня хватит. И стервятника иной раз тошнит.
Не могу сказать, что мое решение было внезапным, — я не принимаю важных решений под влиянием минуты. Уже не менее трех недель прошло с того момента, как я решил: пора исчезнуть брату Джону, пародии на монаха, и вновь возникнуть — Джону Парлабейну, автору одного из немногих, несомненно, великих современных романов. Ибо «Не будь другим» — именно это: величайший roman philosophique, который со временем приобретет такое влияние, как ни одно другое литературное произведение со времен Гёте. Именно таким увидят мой роман, когда не будет меня — преследуемого, презираемого и злословимого людьми, которые не стоят моего мизинца. Зависть человеческая — твоя, Клем, да простит тебя Господь, и зависть многих других людей — стоит на пути моей книги; вы знаете меня, знаете в низком обличье приятеля-нахлебника, который совершал ошибки и потому не добрался до тихой гавани университетской жизни. Вы отказываетесь видеть меня в истинном свете — как человека с сильной индивидуальностью, тончайшим восприятием, как первоклассного оригинального моралиста. Я не стал бы таким, если бы, подобно вам, боялся запачкать обувь.
И, как оригинальный моралист, я ценю подлинно прекрасное произведение искусства выше человеческой жизни, в том числе своей собственной. Чтобы мою книгу опубликовали и оценили по достоинству, я готов отдать собственную жизнь, но понимаю, что это вряд ли привлечет внимание. В глазах света я никто; чтобы меня заметили должным образом, я должен стать кем-то. А как этого проще всего добиться? Конечно, прихватить с собой в страну теней еще кого-нибудь. Весь мир любит убийцу.[122].
Мало кто убивал ради публикации книги: я не назову с ходу ни одного такого убийства, но не исключено, что они были, поэтому буду осторожен. Люди убивают ради иных выгод или из страсти. Я даже не считаю, что замочил Эрки из выгоды, ибо не получаю ничего материального: выигрывает только человечество, которое я таким грубым способом заставлю обратить достойное внимание на мою книгу. Со временем мир увидит, сколь огромен его выигрыш. Что бы выбрали Вы, Мария, — великий роман Франсуа Рабле или живого, дышащего и язвящего Эрки Маквариша? Воистину я дарую Эрки своего рода бессмертие, на какое он не мог бы и надеяться, если бы умер от так называемых естественных причин. (Разумеется, мое творчество в корне отлично от творчества Рабле, произведения которого переполнены совершенно излишними мерзкими подробностями, но как труд гуманистического познания мой роман неизмеримо выше его книги.).
Почему именно Эрки? А почему бы и не он? Мне нужно кого-нибудь выбрать, а он вполне подходит: его кончина вызовет шум, особенно из-за способа, которым я управился, и в то же время не лишит мир полезного члена общества. Кроме того, мне надоело его напыщенное высокомерие и его скаредность тоже. Такая странность характерна для людей с необычными сексуальными вкусами: им непременно нужно наслаждаться в обществе другого человека, на которого они могут смотреть свысока. Я думаю, что Оскар Уайльд предпочитал конюхов и мальчишек-рассыльных аристократу Бози. Есть мужчины, которым нравятся вульгарные женщины, и женщины, предпочитающие вульгарных мужчин: роль снобизма в сексе еще не исследована по-настоящему. Но я, в сравнении с которым Эрки — как пес в сравнении с человеком, устал изображать эдинбургскую старуху-сплетницу, снося высокомерие и унизительные выходки Маквариша. И червь, коль на него наступят, вьется,[123] и нахлебник карает.
И вот несколько часов назад, когда утомительный водевиль с участием двух эдинбургских дам подползал к концу, я изменил сценарий. Эрки сперва решил, что это искусная вариация сюжета, придуманная ради его удовольствия. О, этому прихлебателю цены нет!
Представьте себе связанного Эрки: он хихикает, как школьница, а я склоняюсь к нему — все ближе и ближе.
Миссис Мэшем. Ах, миссис Морли, дорогая, как вы хихикаете! Это вам совсем не полезно. Мне придется вас наказать, гадкая вы девчонка. Поглядите, в каком беспорядке у вас платье! Мне придется вас крепко привязать, милая, очень, очень крепко. Но что за глупое хихиканье? Вы разве не можете смеяться хорошенько, как следует? Вот я вам покажу, как надо. Видите, я ставлю пластинку: это сэр Гарри Лодер, он пост «Перестаньте, щекотушки». Вот послушайте, как смеется сэр Гарри. Вот это смех! Хороший, громкий. Ну же, миссис Морли, подпевайте нам с сэром Гарри:
Вот я сделаю погромче, чтоб вы знали, как надо. И буду вас щекотать! Да! Видите, я иду к вам, чтобы щекотать! Ох, да разве это смех? Ох, поняла! Обычная щекотка не годится. Вот поглядите: у меня с собой вязальные спицы. Вот я вставлю вам одну спицу в нос, у вас такой большой красный нос, миссис Морли, и немножко поворочаю, чтобы пошевелить волоски, а? Что, щекотно? Но все равно этого мало; давайте-ка вставим вам другую спицу во вторую дыхалку. Видите, как легко смеяться, когда я ими шевелю? Ну-ка вместе с сэром Гарри! Ох, это не смех. Это больше похоже на визг. Дайте-ка я их запихну чуточку поглубже. Нет-нет, дорогая моя миссис Морли, неча очи закатывать да мычать. А знаете что, меня осенило! Давайте-ка я… мне понадобится что-нибудь вроде молотка… давайте-ка я сниму туфлю, вот так. А теперь я каблуком этой туфли хорошенько стукну по концам спиц: раз-два. Но что же это, миссис Морли, вы больше не смеетесь? Один только сэр Гарри смеется.
И действительно, смеялся уже один сэр Гарри, а Эрки, которому в мозг вошли две алюминиевые вязальные спицы, совершенно затих. Из-за спиц ли, от страха или от разрыва сердца, но Эрки был мертв или настолько близок к смерти, что не мог издать ни звука.
Так. Я быстро скинул старое платье миссис Мэшем, поставил проигрыватель на автоматический повтор и увеличил громкость до максимума: пускай сэр Гарри самозабвенно поет и хохочет, пока соседи не позвонят управляющему домом. Засим я смылся, не забыв конверт. Меня не волновало, что по всей квартире остались отпечатки моих пальцев: я так и хотел, чтобы никто не присвоил себе мое убийство.
Правда, на одной маленькой вещице, которую я забрал из квартиры Эрки, отпечатков не осталось. Он держал эту вещь в ящике стола и, как многие тщеславные люди, простодушно верил в силу простых замков. А теперь, дети, можете развернуть свои подарки. Сверток номер один: да, это папка Грифиуса, и она ваша, дорогие мои; можете порадоваться ей и сберечь ее для себя, любимых. Особенно письма, спрятанные в заднем клапане. Эрки про них знал и все время намекал на это в разговорах. Он вечно недооценивал мою понятливость, бедный дурачок.
Другой сверток, большой, — это полная машинописная копия моего романа «Не будь другим». Клем, я пишу в газеты о том же, о чем только что рассказал вам, и сообщаю им, что моя книга у тебя, что это редкое и прекрасное произведение искусства и что издатели, желающие опубликовать его, должны подать тебе заявку. А желающие будут! О да! Издатели передерутся меж собой за право опубликовать книгу убийцы, а вот философ их не заинтересовал. Книга — потенциальное сокровище, так что, Клем, торгуйся безжалостно. Отомсти за меня, милый друг: обери издателей до нитки, выжми из них все до последнего доллара. И не забывай следить за тем, как они будут продвигать ее на рынке: я обеспечил их материалом для первоклассной рекламной кампании. «Автор пошел на убийство, чтобы эта книга попала к вам в руки! Великий непризнанный гений обращается к своим современникам! Преступник-философ обнажает душу!» Это лишь первый залп. После него вам легко будет привлечь внимание какого-нибудь знаменитого критика, который вольется в общий хор, изливая хвалу на мою книгу — дистиллированную эссенцию погибшего могучего духа.
Что до гонорара, на эти деньги я предоставляю тебе основать в «Душке» хорошенький фонд, чтобы людям вроде тебя перепадало бабла для научных трудов. И пускай его назовут «Фондом щедрости Парлабейна», чтобы каждая ученая крыса, желающая денег, возжигала щепотку ладана в мою честь. Ты знаешь, как это организовать. Можешь не бояться, что «Душок» откажется от денег. Старый добрый колледж освятит мой дар, чтобы использовать его на благие цели, даже не сомневайся.
Кажется, всё. Надеюсь, вы с Молли не поссоритесь из-за Грифиуса. Потому что я предназначил его для вас обоих, и, если один из вас попытается прикарманить его или же отнимет у другой ее заслуги — мне кажется, что из вас двоих скорее ты, Клем, способен на такую низость, — он будет адски покаран за это, если у меня есть хоть какое-то влияние в аду.
А теперь мне осталось лишь выйти за пределы досягаемости закона. Уверяю вас: я хочу это сделать не из страха перед ним, а из презрения к нему. Я мог бы вызвать большой интерес к своей книге, если бы остался на этом свете, пошел под суд и сказал свое слово со скамьи подсудимых. Но вы же знаете современные суды. Можно ли ждать от них правосудия? Могу ли я, спланировав убийство и хладнокровно отправив на тот свет другого человека, ожидать, что у меня взамен отберут жизнь, как того требует идеальная справедливость (единственная, которая по-настоящему удовлетворяет)? Нет, у меня нет на это ни единого шанса! Я так и вижу шествие психиатров, желающих меня «объяснить»! Они уверят суд, что я был «не в себе», так как, разумеется, ни один психически здоровый человек не хочет никому отомстить или прославиться. Люди, пьяные дешевым вином сострадания, будут уверять друг друга, что я «больной». Но я не сумасшедший, я в цветущем здоровье и не собираюсь подвергать себя жалости людей, которые меня не стоят.
Осталась одна последняя шуточка. Все решат, что я покончил с собой. Ну пусть попробуют это доказать. Но вы, дорогие друзья, будете знать точно. Сейчас я надену рясу, потом лягу на кровать с молитвенником под рукой и введу себе в вену на ступне — там их достаточно — несколько кубиков раствора калия; через тридцать секунд я буду мертв и надеюсь, что за это время успею уронить шприц в щель пола под прикроватным ковриком матушки Мастард. Остроумно, не правда ли? Мое тело будет предано земле (как это прекрасно, романтично звучит) прежде, чем кто-нибудь догадается заглянуть под коврик. Но вы помалкивайте. Мне хочется поставить в тупик моих старых друзей из полиции. Их врачи напрочь лишены воображения.
Однако, если какой-нибудь проныра решится меня выкопать, я выражаю свою последнюю волю согласно Закону о распоряжении человеческими органами от 1971 года. Я оставляю свою жопную дырку и все необходимо принадлежащие к ней оболочки и соединительные ткани философскому факультету; ее следует натянуть на стальную раму, чтобы каждый год, первого января, старший из преподавательского состава дул в нее, издавая богатую, звучную ноту. Это будет мое приветствие миру, который я теперь покидаю в поисках великого «может быть». Благословляю вас обоих, дорогие мои.
Даркур еще дочитывал, а Холлиер уже вытащил письма из кармана в папке Грифиуса и набросился на них. Лицо Холлиера пылало; Даркур заговорил с ним, но он словно не сразу услышал.
— Клем?
— М-хм.
— Нам надо поговорить насчет этой рукописи.
— Да, да, но я должен ее хорошенько просмотреть, прежде чем сказать что-либо определенное.
— Нет, Клем.
— Что?
— Ты не должен ее просматривать. Я знаю, что это очень увлекательно и все такое, но ты должен понимать: она не твоя.
— Не понял.
— Она краденая.
— Да, Маквариш ее украл. Теперь ее нам вернули.
— Нет. Не «нам». У тебя нет на нее никаких прав. Она принадлежит к вещам Корниша, перешедшим по наследству, и я собираюсь проследить, чтобы ее вернули законным владельцам.
Даркур встал, вынул у Холлиера из рук папку Грифиуса и драгоценные письма, уложил все как было — и вышел.