Пьяный корабль. Стихотворения.
II. Алхимия слова.
О себе самом. История одного из моих наваждений.
Я издавна похвалялся, что в самом себе ношу любые пейзажи, и смехотворными мне казались знаменитые творения современной живописи и поэзии.
Мне нравились рисунки слабоумных, панно над дверями, афиши и декорации бродячих комедиантов, вывески, народные лубки, старомодная словесность, церковная латынь, безграмотное скабрезное чтиво, романы, которыми упивались наши прадеды, волшебные сказки, детские книжонки, старинные оперы, глупенькие припевы, наивные ритмы.
Я грезил о крестовых походах, пропавших без вести экспедициях, государствах, канувших в Лету, о заглохших религиозных войнах, об изменившихся в корне нравах, о переселениях народов и перемещениях материков: я верил во все эти чудеса.
Я изобрел цвета гласных! А – черный, Е – белый, И – красный, О – синий, У – зеленый. – Я учредил особое написание и произношение каждой согласной и, движимый подспудными ритмами, воображал, что изобрел глагол поэзии, который когда-нибудь станет внятен сразу всем нашим чувствам. И оставлял за собой право на его толкование.
Все началось с поисков. Я записывал голоса безмолвия и ночи, пытался выразить невыразимое. Запечатлевал ход головокружений.
Разное поэтическое старье пришлось весьма кстати моей словесной алхимии.
Я свыкся с простейшими из наваждений: явственно видел мечеть на месте завода, школу барабанщиков, руководимую ангелами, шарабаны на небесных дорогах, салоны в озерной глубине, видел чудищ и чудеса; название какого-нибудь водевильчика приводило меня в ужас.
А потом разъяснял волшебные свои софизмы при помощи словесных наваждений.
В конце концов я осознал святость разлада, овладевшего моим сознанием. Я был ленив, меня томила тяжкая лихорадка, я завидовал блаженному существованию тварей – гусениц, олицетворяющих невинность в преддверии рая, кротов, что воплощают в себе дремоту детства.
Характер мой ожесточался. Я прощался с миром, сочиняя что-то вроде романсов;
Песня самой высокой башни.
Я полюбил пустоши, спаленные зноем сады, обветшавшие лавчонки, тепловатые напитки. Я таскался по вонючим проулкам и, зажмурившись, подставлял лицо солнцу, властелину огня.
«Генерал, если на развалинах твоих укреплений осталась хоть одна старая пушка, обстреляй нас комьями сухой земли. Пали по витринам роскошных магазинов, по салонам! Пусть город наглотается собственной пыли. Пусть ржавчина сгложет его водостоки. Пусть будуары его задохнутся от палящего толченого рубина…».
О, как пьянеют над отхожим местом в трактире мошки, любовницы бурачника, – пьянеют, растворяясь в солнечном луче!
Голод.
И наконец – о счастье, о торжество разума! – я сорвал с неба черную лазурь и зажил подобно золотой искре вселенского света. От радости я напустил на себя донельзя шутовской и дурашливый вид:
Я превращаюсь в волшебную оперу; я вижу, что все сущее обречено стремиться к счастью. Действие – это не жизнь, но способ попусту тратить силы, нечто вроде невроза. А мораль – это размягчение мозгов.
Мне кажется, что каждое существо должно быть наделено множеством иных жизней. Вот этот господин не ведает, что творит: на то он и ангел. А вон та семейка – настоящий собачий выводок. Перед многими людьми я во всеуслышание заводил беседу о каком-нибудь из мгновений их иной жизни. – Так я влюбился в свинью.
Ни один из безумных – отдающих желтым домом – софизмов не был мною забыт: я мог бы пересказать их все подряд, у меня своя система.
Здоровье мое пошатнулось. Меня обуял ужас. На много дней я провалился в сон, а пробудившись, продолжал видеть наяву печальнейшие сны. Я созрел для кончины, и слабость моя опасными тропами вела меня на край света и Киммерии, родины мглы и водоворотов.
Мне пришлось пуститься в странствия, чтобы рассеять чары, завладевшие моим рассудком. На море, которое я полюбил так, будто оно должно было смыть с меня всю мою скверну, я видел восход утешительного креста. Я был проклят радугой. Счастье стало моим роком, укором, червем, гложущим мое сердце; жизнь чересчур огромна, чтобы посвящать ее силе и красоте.
Счастье! Смертельно сладостный его укус, даже в самых мрачных городах, предупреждал меня, что вот-вот запоет петух, ad matutinum, и что Christus venit.
Все это в прошлом. Теперь я научился чтить красоту.
Невозможное.
Ах, жизнь моя в детстве, большак, что пролег сквозь бездну времен, – жизнь немыслимо скромная, нищенски бескорыстная, гордая тем, что ни роду у нее, ни племени, – какой же глупостью она была! – А я только сейчас до этого додумался!
– Я был прав, что презирал всех этих добропорядочных людишек, не упускавших возможности урвать кусочек послаще, этих трутней, живших за счет опрятности и здоровья наших женщин – пусть даже сейчас женщины эти не очень-то с нами ладят.
Я был прав в своем высокомерии: вот почему теперь я спасаюсь бегством.
Спасаюсь бегством.
Но перед тем объяснюсь.
Еще вчера я вздыхал: «О небо! Проклятых и в земной юдоли предостаточно. Я сам давно состою в их компании. Я их наперечет знаю. Мы с первого взгляда друг друга узнаем и, однако, терпеть друг друга не можем. Милосердие нам неведомо. Мы тем не менее вежливы, и отношения наши с миром вполне благопристойны». Ну и что тут удивительного? Мир! – торгаши да простаки! – Чести мы не лишились. – А вот как отнеслись бы к нам избранники? Есть ведь такие развеселые злыдни, избранники-самозванцы – к ним не подступишься, не набравшись либо храбрости, либо смирения. И никаких иных избранников на свете нет. А от этих добра не жди.
Нажив себе на два гроша ума – это проще простого! – я докопался до причины моих напастей: оказывается, до меня поздновато дошло, что живем-то мы на Западе. В западном болоте. Не то чтобы свет для меня померк, облик мира исказился или все вокруг пошло наперекосяк, но все же… Да ладно! Теперь мой дух во что бы то ни стало хочет погрузиться в испытания, выпавшие на долю всечеловеческого духа с тех пор, как пришел конец Востоку… Этого хочет мой дух.
…Но мои два гроша ума давно растрачены! – Мой дух-повелитель хочет, чтобы я остался на Западе. Надо бы ему заткнуть глотку – тогда все пойдет по-моему.
Я посылал к черту мученические венцы, блеск искусства, гордыню изобретателей, пыл грабителей; я возвращался на Восток, к первозданной и вечной мудрости. – Видимо, все это лишь мечты отчаянного лентяя!
И однако я вовсе не помышляю о том, чтобы уберечься от страданий теперешнего мира. Я не имел в виду ублюдочную мудрость Корана. – Но разве не проклятье тот факт, что со времен появления науки и христианство, и человек тешатся самообманом, доказывают себе самоочевидные истины, пыжатся от удовольствия, умножая эти доказательства, – только тем и живут! Пытка мелкая и глупая – в ней источник моих духовных метаний. От нее, может статься, и самой природе стало бы невмоготу. Господин Прюдом родился вместе с Христом.
Не оттого ли все это, что мы любим разводить туманы? Питаемся лихорадкой пополам с водянистыми овощами. А пьянство! А табак! А невежество и слепая преданность! – Как все это далеко от мудрости Востока, прародины человечества! Куда годится современный мир, если в нем изобретаются такие яды?
Церковники скажут: все это само собой разумеется. – Но вы же имеете в виду Эдем! А что для вас вся история восточных народов? – Ровным счетом ничего; я ведь об Эдеме и мечтал! И что проку для моей мечты в чистоте древних рас!
А философы: мир не молод и не стар. Просто-напросто человечество куда-то движется. Вы живете на Западе, но никто вам не запретит жить на вашем Востоке какой угодно древности, и жить в свое удовольствие. Не считайте себя побежденным. – Зато у вас, философы, есть свой карманный Запад!
Дух мой, поостерегись! Буйством не спасешься. – Трудись над собой! – Ах, какой же тихоходной кажется нам с тобой наука!
И тут я замечаю, что дух мой спит.
А ведь если бы, начиная с этого мига, он вечно бодрствовал, мы бы скоро обрели истину, которая, быть может, окружает нас вместе с сонмами рыдающих ангелов!.. Если бы он бодрствовал до этого мига, я не поддался бы тлетворным страстям в те незапамятные времена!.. А бодрствуй он вечно, я бы давно уже плыл по океану премудрости!..
О чистота, о невинность!
Миг пробуждения одарил меня кратким видением невинности! – Дух ведет к Богу!
Чудовищное невезение!