[Про]зрение.
Завоем, сказал пес.
«Книга голосов».
В Португалии, на родине Жозе Сарамаго, выхода романа «[Про]зрение» ждали с огромным нетерпением, чтобы не сказать, с жадностью. Ждали не того самого «[Про]зрения», как новой встречи с прозревшими героями «Слепоты» и обещанного автором скандала. Роман непременно вызовет горячую полемику, – заверил Сарамаго. – Если, конечно, наше общество заснуло не слишком крепко. Издательства тоже внесли свою лепту – напустили соблазнительного туману, и вот – книга вышла… и вскоре раздались обескураженные, чтобы не сказать, обиженные голоса критиков. Скандала не произошло. Все, кому не лень, сравнивали «[Про]зрение» со «Слепотой» и пеняли автору на сюжет – мог быть и поживее, на интонацию – чересчур иронична, и даже на выбор аудитории – слишком неактивна и политически неграмотна. И вздыхали – нет, это вам не «Слепота».
А год спустя в стране прошли выборы в парламент. И о книге снова заговорили – теперь с изумлением. Роман стали перечитывать в попытке понять, предвидел Жозе Сарамаго такое развитие событий или же сам подсказал его португальцам? И вдруг увидели: то, что казалось недостатками книги, это, по сути, ее достоинства. «[Про]зрение», конечно, не «Слепота», но неизбежное ее следствие (следствие ведется и в самом романе – как раз в отношении героев «Слепоты»). И некоторая неспешность сюжета компенсируется невероятной, беспощадной ясностью взгляда, как будто весь мир поместился на предметном столе и автор отстраненно и немного насмешливо наблюдает его в микроскоп.
С тех пор не произошло ни единого политического события, которое бы не было полностью или частично описано в «[Про]зрении». И я говорю не о Португалии… Достаточно начать читать книгу, чтобы увидеть – она и про нас тоже.
****
Да уж, погодка, совсем не для выборов погодка, посетовал председатель участковой избирательной комиссии номер четырнадцать и, с треском закрыв мокрый зонтик, скинул плащ, мало чем помогший ему, впрочем, на сорока одышливой рысцой одоленных метрах от машины до дверей избирательного участка, куда минуту назад он и вошел, отдуваясь. Надеюсь, я не последний, спросил он секретаря. Нет, успокоил тот, попятившись от натекших луж, не хватает еще вашего зама, но мы пока идем по графику. Когда так льет-поливает, и нос-то на улицу высунуть уже есть подвиг беспримерный, заметил председатель, поспешая в так называемое помещение для голосования. Он поздоровался сначала с членами комиссии, которым предстояло выступить в роли счетчиков, потом – с наблюдателями от партий, а потом – со своими помощниками, причем особо постарался ко всем обратить одинаковые слова и ни в коем случае не допустить, чтобы по выражению лица или по голосу можно было бы составить впечатление о его собственных политических взглядах и идеологических устремлениях. Первоприсутствующий – какой ни на есть, пусть хоть и в избирательной комиссии – обязан во всех ситуациях оставаться совершенно независимым, то есть, иначе выражаясь, соблюдать приличия.
В комнате, обоими своими узкими окнами глядящей в сумрачный внутренний двор, впору было, в соответствии с известным выражением, топор вешать – и не столько от сырой духоты, неизменной даже в солнечные дни, сколько от гнетущей атмосферы тревожного ожидания. Эх, сказал представитель партии центра (ПЦ), по-хорошему бы перенести, конечно, надо было, ведь со вчерашнего дня хлещет без передышки, понятно ведь, такой потоп не только подмоет, да обрушит, да зальет, а и явку избирателей нам снизит. Представитель партии правых (ПП) сперва ограничился было согласным склонением головы, но потом счел, что участие в диалоге следует все же облечь в форму осторожного возражения, и добавил: Не подумайте, будто я склонен к недооценке этой опасности, но однако же полагаю, что дух высокой гражданственности, примеры коей уже не раз подавали наши соотечественники, проявится, будем надеяться, и ныне, ибо они, соотечественники наши, сознают, да-да, сознают со всей непреложностью, сколь велика, сколь судьбоносна роль этих выборов для будущего нашей столицы. Подав свои реплики, представители ПЦ и ПП с видом отчасти скептическим, а отчасти – ироническим, повернулись к наблюдателю от партии левых (ПЛ), явно любопытствуя знать, какого рода суждение способен будет он произвести. Но в этот самый миг, отряхиваясь так, что брызги полетели во все стороны, в зал ворвался заместитель председателя, встреченный более чем сердечно и тепло, поскольку теперь имелся кворум. И нам с вами, стало быть, не доведется узнать точку зрения представителя ПЛ, хотя, памятуя о предшествующих высказываниях, резонно будет предположить, что уж он-то не упустит возможность изречь что-нибудь этакое, проникнутое историческим оптимизмом, то есть нечто вроде: Приверженцев нашей партии подобными пустяками не запугаешь, не таков, знаете ли, народ наш, чтобы носу на улицу не высунуть из-за того, что с небес слетело четыре несчастные капли. На самом-то деле речь не о каплях, тем более – несчастных, а о струях, потоках, реках, водопадах, однако вера – будь благословенна она ныне и присно и вовеки веков – способна не только горы двигать, убирая их с пути тех, кто не остается внакладе от ее могущества, но, как видим, и вывести сих последних сухими из низвергающейся с небес воды.
Итак, все расселись где кому положено, а председатель подписал извещение и приказал секретарю в соответствии с законом прикрепить его на дверях, на что посланный, обнаружив присутствие здравого смысла, заметил, что жизнь объявлению суждена недолгая, самое большее через две минуты растекутся чернила, а через три его сорвет ветер. Повесьте внутри, закон не оговаривает, где оно должно находиться, требуя лишь, чтобы оно было – и было на виду, ответил председатель. Он осведомился у членов комиссии, нет ли возражений, и те заверили, что нет, а представитель ПП предложил во избежание кривотолков особо отметить это в протоколе. Когда, сделав свое мокрое дело, воротился в зал секретарь, председатель спросил у него, каково, мол, на дворе, и тот, пожав плечами, отвечал в том смысле, что, мол, на дворе все так же, то есть исключительно хреново, да это уж не ново. Хоть один избиратель пришел. Ни намека на. Председатель поднялся и пригласил членов комиссии вкупе с наблюдателями обследовать помещение для голосования на предмет присутствия каких-либо элементов, могущих запятнать чистоту политического выбора, который будет свершаться там в течение сего и всего дня. Исполнив эту формальность, члены комиссии вернулись на свои места и изучили списки избирателей, также оказавшиеся свободны от неправильностей, упущений, пробелов и подозрительных подчисток. Затем наступил торжественный момент, когда председатель вскрыл и перевернул урну, чтобы все могли видеть, что она пуста, и в случае необходимости – завтра непреложно засвидетельствовать перед всеми, что в нее под покровом ночи не было преступным образом подброшено сколько-то фальшивых бюллетеней, призванных опорочить свободное и независимое волеизлияние граждан, и что не повторится здесь больше то деяние, которое вошло в историю под звучным наименованием мухлеж и – нельзя, никак нельзя забывать об этом – может быть произведено в зависимости от обстоятельств и ловкости исполнителей как до процедуры, так во время и после нее. Урна была пуста, урна была чиста – незапятнанно – да вот беда, в комнате не было ни одного, ни единого – ну, хоть бы для смеха, хоть бы на развод – избирателя, которому можно было бы предъявить эти самые чистоту и пустоту. Быть может, кто-то идет сейчас, пробивается сквозь ненастье, прыгает через лужи, горбит плечи под хлесткими, как удары бича, струями дождя, прижимает к сердцу документ, удостоверяющий, что он – гражданин, имеющий право избирать и быть избранным, но хляби небесные разверзлись до такой степени, что дойдет он не скоро, если вообще не повернет, фигурально выражаясь, оглобли, предоставив решать судьбу родного города тем, кого черный автомобиль доставит к самым дверям и у самых же дверей по исполнении гражданского долга подберет, примет и удобно устроит на подушках заднего сиденья.
Как предписано законом этой страны, сразу же, немедленно по завершении проверки должны проголосовать председатель комиссии, члены ее и – раз уж такая им досталась доля – наблюдатели от партий. Но, как ни тяни время, хватило четырех минут, чтобы в урны упали первые одиннадцать бюллетеней. И далее – что уж тут поделаешь – началось ожидание. Но получаса не прошло, как беспокойный председатель попросил одного из членов выглянуть да взглянуть – не появились ли избиратели, а то, может быть, и появились, но ткнулись носом в захлопнутую ветром дверь да и пошли прочь, возмущаясь и твердя, что если выборы отложили, власти могли бы, по крайней мере, оказать населению такую любезность да объявить об этом по радио и по телевидению, раз уж ни на что другое средства эти все равно не годны. Сказал секретарь: Всякий знает, что ветер захлопывает дверь с поистине адским грохотом, а тут ведь ничего не было слышно. Посланный колебался, идти или нет, но председатель настаивал: Я очень прошу, выгляньте, посмотрите, только смотрите не вымокните. Тот высунул голову и в следующее мгновение втянул ее обратно, но уже в таком виде, словно постоял под душем. Он хотел поступить как порядочный член комиссии, хотел порадовать своего председателя и, будучи впервые призван к этому делу, удостоиться похвалы за быстроту и четкость исполнения, и, как знать, может быть, по прошествии времени, в один прекрасный день, по обретении опыта и самому возглавить избирательную комиссию, ибо в небеса провидения взмывают порою и повыше, и это никого не удивляет. Когда же он вернулся, председатель, разом и удрученный, и позабавленный, воскликнул: О, господи, да вы же вымокли насквозь. Ничего страшного, отвечал тот, утираясь рукавом. Ну что, видели кого-нибудь. Насколько глаза хватало – никого, на улице – ни души, этакая водяная пустыня. Председатель поднялся, прошелся в нерешительности взад-вперед, заглянул в помещение для голосования и вернулся. Представитель ПЦ взял слово и напомнил свой прогноз о том, что явка избирателей упадет, представитель ПП внес ноту умиротворения и сказал, что впереди еще целый день, а избиратели, надо полагать, пережидают непогоду. Представитель ПЛ предпочел промолчать, сообразив, как глупо будет выглядеть, если облечет в слова мысли, что пришли ему в голову за миг до того, как вернулся посланец председателя: Четыре жалкие капли не способны устрашить приверженцев нашей партии. Секретарь, ощутив на себе выжидательные взгляды, решил высказать соображение практическое: Полагаю, нелишне было бы позвонить в министерство и спросить, как проходит голосование здесь и по стране в целом, чтобы узнать, всех ли затронул этот упадок энергии, или мы единственные, кого избиратели достойными не сочли и явкой не почли. Над столом тотчас вознесся в негодовании представитель ПП: Требую немедленно занести в протокол мой решительный протест против недопустимо ернического тона и неприемлемых определений, которые позволил себе господин секретарь в отношении наших избирателей, являющих собой надежнейший оплот демократии, без коего одна из разновидностей многоликой тирании, до сих пор еще существующей в мире, давно бы уже завладела нашей отчизной. Секретарь пожал плечами и осведомился: Господин председатель, вносить это мнение в протокол. Думаю, все же не надо бы, дело того не стоит, все мы взвинчены, взволнованы, встревожены, а в таком смятенном состоянии духа легко произнести то, о чем и не помышляем, и я убежден, что наш секретарь не хотел никого обидеть, ибо он ведь и сам – избиратель, вполне сознающий свой гражданский долг, и лучшее доказательство этому – то, что, как и все мы, находится здесь, и ненастье не помешало ему прийти туда, куда должен был прийти, откликнувшись на призыв этого самого долга, но моя признательность не помешает мне все же попросить его сосредоточиться на неукоснительном исполнении своих служебных обязанностей и впредь воздерживаться от комментариев, которые могли бы задеть личные чувства или политические убеждения присутствующих. Представитель ПЛ сделал некий знак, который председатель предпочел расценить как знак согласия, так что конфликт не разросся, чему, помимо прочего, очень сильно поспособствовал и представитель ПЦ, напомнивший о предложении секретаря: В самом деле, господа, мы ведь здесь – точно жертвы кораблекрушения, оказавшиеся в океанской пучине без паруса и без компаса, без руля, так сказать, и без ветрил, то есть игралищем слепой стихии. Вы совершенно правы, сказал председатель, сейчас же свяжусь с министерством. На столике в сторонке стоял телефон, и к нему-то направился он, неся врученный ему несколько дней назад листок с инструкциями, где среди прочих полезных сведений имелся и номер министерства внутренних дел. Разговор вышел недолгим. Говорит председатель избирательной комиссии участка номер четырнадцать, сказал председатель, я очень встревожен, происходит нечто очень странное, знаете, до сей минуты ни один человек не пришел голосовать, мы уже с час как открылись – и ни одной живой души, да-да, конечно, это я понимаю, со стихией властям не совладать, дождь, ветер, наводнения, понимаю-понимаю, что ж, мы продолжим терпеливо ждать, на то мы тут и поставлены, это уж само собой, излишне говорить. После этого слова участие председателя в беседе свелось к нескольким утвердительным кивкам, нескольким приглушенным междометиям, хотя, впрочем, раза три-четыре он и начинал фразу, но завершить ее не мог. Положив трубку, председатель обвел взглядом своих товарищей, но на самом деле видел не их, а бесконечную череду пустых комнат, девственно-чистых регистрационных книг, председателей, наблюдателей, старателей, ой, простите, старательных секретарей, недоверчиво поглядывающих друг на друга, прикидывающих, кто в сложившейся ситуации выиграет, а кто проиграет, и вымокшего до нитки услужливого члена, который возвращается от дверей и докладывает, нет, мол, никого не видно. Что же вам ответили в министерстве, спросил делегат ПЦ. Они пребывают в растерянности, вполне естественно, что в такой ливень многие останутся дома, но как объяснить, почему во всем городе происходит то же, что у нас, И все же – что именно вам сказали, настаивал наблюдатель от ПЛ. Кое-где, на нескольких, очень немногих избирательных участках люди все же появились, но явка неслыханно, небывало низкая. А в целом по стране, спросил представитель ПЛ, льет ведь не только у нас в столице. Вот это и сбивает с толку, дождь дождем, но народ-то идет, голосует, конечно, где погода хорошая, там и явка выше, метеослужба обещает, что к полудню улучшится. Неизвестно, а может быть, и ухудшится, сказал член комиссии, до сих пор не раскрывавший рта. Помолчали. Потом секретарь запустил руку в карман пиджака, выудил оттуда сотовый телефон, набрал номер. И, покуда ждал соединения, сказал: Ну, это вроде как про гору и магомета, раз уж не можем спросить неведомых нам избирателей, отчего это они не идут избирать, осведомимся хотя бы у родных и близких, алло-алло, да, я, да, ты дома, а чего ж не пошла голосовать, да уж знаю, что дождь, брюки до сих пор по сих пор, до колен, то есть, мокрые, да-да, извини, забыл, ну да ты говорила, что собираешься после обеда, да, конечно, я звоню, потому что тут все очень сложно, ты и не представляешь, до чего, пока не явился ни один человек, просто не верится, ну, значит, я жду тебя здесь, целую. Он дал отбой и заметил насмешливо: По крайней мере, один голос нам гарантирован, жена придет во второй половине дня. Председатель и прочие члены комиссии переглянулись, и было вполне очевидно, что надо бы последовать примеру секретаря, однако ни один – и даже меньше, чем ни один – не додумался до этого, и нельзя не признать, что по быстроте соображения и непринужденности исполнения безусловную пальму первенства стяжал секретарь. И член комиссии, ходивший смотреть, сильно ли льет, с полной определенностью понял вдруг, как же далеко еще ему до секретаря, который эдак запросто, не тушуясь, с ловкостью фокусника, за уши достающего из цилиндра кролика, извлек из мобильного телефона голос. И увидев, что председатель, отойдя в угол, звонит домой, и все остальные тоже нажимают заветные кнопки на собственных аппаратиках и что-то интимно шепчут в них, член не мог не оценить в полной мере честности своих коллег, из коих никто не воспользовался обычным телефоном, стоявшим в комнате, но предназначенным для служебных надобностей, то есть сэкономил государственные средства. И только наблюдатель от ПЛ оказался без сотового телефона и, следовательно, должен был смиренно дожидаться новостей от коллег, причем надо еще добавить, что семья его оставалась в провинции, так что и звонить-то бедолаге было некому. Один за другим смолкали разговоры, и дольше всех говорил председатель, который, по всей видимости, требовал от собеседника прийти немедленно, поглядим еще, чем все это кончится, но как бы то ни было, ему полагалось бы позвонить первым, а если секретарь решил обойти его, что ж, на здоровье, теперь хоть будем знать, с кем дело имеем, с такими живчиками надо держать ухо востро, а если бы понимал суть субординации, то просто бы подал мысль начальству, а не забегал вперед. Председатель вздохом облегчил теснившую грудь досаду, сунул телефон в карман и спросил: Ну что, узнали что-нибудь. Вопрос этот, мало того, что излишний, был еще малость и некорректен, потому прежде всего, что люди всегда что-нибудь да знают, даже если это знание им, как говорится, ни к какому месту, а во-вторых, потому, что стало вполне очевидно – председатель использует свои должностные полномочия, чтобы уклониться от долга своего, предписывающего ему полногласно и самолично объявить о начале обмена сведениями. И нам, еще не позабывшим горчайший вздох, прервавший его речи, и требовательный тон, в них сквозивший, резонно будет предположить, что разговор – предположительно с кем-то из домочадцев – не был безмятежно информативным в той степени, чтобы стать достойным интереса, проявленного им как сознательным гражданином и должностным лицом, и что он, утеряв спокойствие, столь необходимое, чтобы блистать в жанре искрометных импровизаций, спасовал перед трудностями и предложил высказываться своим подчиненным, что, впрочем, как опять же все мы знаем, можно расценить как новую, более современную манеру начальствовать и руководить. А то, что сообщили члены комиссии и наблюдатели от партий, за исключением представителя ПЛ, которому за невозможностью сказать что-либо приходилось лишь слушать, сводилось к тому, что все родственники, опасаясь вымокнуть до нитки, ожидают улучшения погоды, либо – как супруга секретаря – намерены прийти проголосовать ближе к вечеру. По лицу же члена комиссии, не так давно посланного на разведку, разлилось выражение довольства, присущее тому, у кого есть основания гордиться своими достоинствами, а при переводе его в слова означает: У меня дома никто не отвечает, надо полагать, они уже в пути. Председатель занял свое место, и ожидание возобновилось.
И минул почти целый час, прежде чем появился первый избиратель. Вопреки всеобщим ожиданиям и к вящему разочарованию дозорного у дверей, им оказался человек никому не известный. Зонтик, с которого струилась вода, он оставил при входе и, одетый блистающим пластиком плаща, обутый пластиковыми же ботами, приблизился к столу. Председатель с улыбкой поднялся ему навстречу, считая, что избиратель – а им оказался пожилой, но еще крепкий мужчина – ознаменует собой возвращение к нормальной жизни, к обычной и привычной веренице законопослушных граждан, степенно, без суеты и спешки подвигающихся друг за другом, отчетливо сознающих, как метко выразился наблюдатель от ПП, судьбоносную важность этих муниципальных выборов. Потом принял из рук избирателя удостоверение личности и карточку и подрагивающим от счастливого волнения голосом прочел ее номер и имя владельца, члены комиссии, ответственные за эту часть работы, порылись в регистрационных книгах, повторили, найдя, имя и номер, поставили в нужной клеточке должную галочку, после чего избиратель, по-прежнему обильно кропя пол дождевой влагой, направился с бюллетенем в руке в кабинку для голосования, вскоре вернулся оттуда с ним же, сложенным вчетверо, вручил его председателю, торжественно опустившим его в урну, и удалился, зонтик не позабыв. Второй избиратель возник через десять минут, а уж после него с неторопливой размеренностью капель из пипетки или осенних листьев, вяло слетающих с ветвей, стали падать в урну бюллетени. Как ни тянули председатель и члены с регистрацией и прочими формальностями, столпотворения или хоть наплыва людей никак не получалось – от силы три-четыре человека ожидали своей очереди, хотя явления, достойного называться очередью, три-четыре человека при всем желании образовать никак не могут. Прав, прав я оказался, заметил наблюдатель от ПЦ, катастрофически низкая явка, вернее – массовый отказ от участия, совершенно непонятно, в чем дело, и единственный выход – повторные выборы. Может быть, все-таки развиднеется, сказал председатель и, поглядев на часы, прошептал как молитву: Скоро уже полдень. В тот же миг решительно поднялся тот член комиссии, которого мы окрестили дозорным: Если разрешите, господин председатель, народу все равно сейчас нет, я бы выглянул да узнал, какая там погода. И уже через мгновение, вот уж точно, одна нога здесь, другая там, вернулся с благой вестью, ликующе сообщил: Дождь утихает, совсем почти перестал, и небо кое-где очистилось. Самой чуточки не хватило, чтобы члены комиссии и наблюдатели от партий кинулись друг другу в объятия, но радость их, впрочем, оказалась недолгой. Монотонная и редкая капель избирателей продолжалась – вот один пришел, вот другой, вот жена, мать и тетка дозорного члена, вот старший брат представителя ПП, вот председателева теща, которая, обнаруживая полнейшее неуважение к церемонии выборов, известила растерявшегося зятя, что жена его появится только к вечеру: Говорит, в кино собралась, добавила она мстительно. Пришли родители заместителя, пришли и прочие, не связанные с членами комиссии узами родства, безразлично входили они, равнодушно выходили, и разве что чуть-чуть сделалось повеселее, когда появились два политика из ПП, а минуту спустя – некто из ПЦ, и телевизионная камера, возникшая откуда ни возьмись, сняла их и вновь канула в никуда, а журналист попросил разрешения задать вопрос: Как идет голосование, на который председатель ответил: Да могло бы и лучше, но сейчас, когда погода начинает меняться, мы уверены, что явка повысится. После посещения еще нескольких избирательных участков создалось впечатление, что отказ от голосования принял на этот раз очень массовый характер, заметил журналист. Я гляжу в будущее с оптимизмом и нахожу прямую связь между метеоусловиями и механизмом волеизъявления, и, если только не будет дождя, мы к вечеру обретем все, чего лишила нас утренняя непогода. Журналист остался доволен, смекнув, что эта звонкая фраза может стать подзаголовком репортажа. Меж тем настало время утолить голод, так что члены избирательной комиссии и наблюдатели от партий организовались так, чтобы прямо на месте, не теряя из виду регистрационные книги, воздать должное сэндвичам.
Дождь перестал, но не было решительно никаких признаков того, что гражданственные надежды председателя, хоть в какой-то мере оправдавшись, увенчаются содержимым урны, где бюллетени покуда едва-едва покрывали дно. Все присутствующие размышляли об одном и том же, а именно – что выборы сорваны, а это есть ужасающее политическое фиаско. Время шло. Половину четвертого возвестили куранты с ближней колокольни, когда в помещение для голосования вошла жена секретаря. В сдержанной и скромной улыбке, которой обменялись супруги, чувствовался определенный, хотя и трудно поддающийся определению оттенок сообщничества, отчего у председателя где-то в организме возникло неприятное ощущение, похожее, быть может, на спазм зависти от того, что ему такое не светит, его такое не греет. Еще продолжало что-то свербеть в самой глубине его нутра или в каком-то закоулке души, когда полчаса спустя он, взглянув на часы, спросил себя, а точно ли в кино отправилась его жена. Явится сюда, если явится, в последний час, в последнюю минуту, подумал он. Существует множество способов заклинать судьбу и почти все они никуда не годятся, но этот вот – предполагать самое скверное, надеясь на лучшее, – пусть и принадлежит к числу самых незатейливо-расхожих, все же достоин внимания, но в данном конкретном случае плодов не даст, ибо нам из абсолютно надежного, заслуживающего всяческого и безусловного доверия источника известно, что жена председателя избирательной комиссии в самом деле сидит в кино, а вот пойдет ли голосовать, она в настоящий, по крайней мере, момент вообще еще не решила. По счастью, та самая, пресловутая и столь желанная необходимость в равновесии, что не дает мирозданию выбиться из колеи, а небесным телам велит двигаться по предначертанным траекториям, определяет, что если с одного боку убавилось, с другого тотчас должно прибавиться нечто подобное, более или менее подходящее, того же качества, в той же пропорции, чтобы не копились жалобы на разное обращение и двойные стандарты. Потому что никак иначе не уяснить, по какой такой причине ровно в четыре часа, то есть именно не рано и не поздно, ни рыба ни мясо, избиратели, дотоле смирно сидевшие по своим пенатам и, казалось бы, совершенно открыто пренебрегавшие своим гражданским долгом, вдруг повысыпали наружу и – кто своими силами, кто – при благодетельном содействии пожарников и волонтеров гражданской обороны, ибо улицы были затоплены и непроходимы – на своих двоих, в инвалидных креслах, на носилках, в каретах скорой помощи хлынули на соответствующие избирательные участки, подобно тому, как, не ведая иного пути, устремляются к морю реки[1]. Скептикам, или же просто людям недоверчивым, или тем, кто согласен верить в чудеса лишь при условии, что из них удастся извлечь для себя какую-нибудь выгоду и пользу, наверняка покажется, что вышеупомянутая необходимость равновесия решительно опровергается и дискредитируется новооткрывшимся обстоятельством, а надуманное сомнение в том, пойдет ли жена председателя голосовать или не пойдет, с космической точки зрения слишком незначительно, чтобы в одном из множества городов, рассеянных по лицу земли, можно было компенсировать его неожиданным передвижением тысяч и тысяч людей всех возрастов и социальных положений, если только люди эти предварительно не пришли к согласию, не устранили свои политические и идеологические различия и не решили наконец единодушно выйти из дому и проголосовать. Но рассуждающие так забывают, что вселенная не только управляется по своим законам, чуждым противоречивым мечтаниям и помыслам человеческим, для характеристики коих не хватает у нас ни духу, ни пороху, да и слов приличных тоже нет, но и – это мы уже опять про вселенную – использует их, законы эти, в целях, нам неведомых, разумению нашему вовеки непостижимых, а если в сем, сугубо данном случае возникнет вопиющая диспропорция между тем, что может – пока всего лишь может – быть исхищено из урны, ну, то есть между одним-единственным голосом гипотетически неприятной жены председателя и разливанным морем мужчин и женщин, уже пустившихся в путь, то нам, ей-богу, трудно усмотреть в таком распределении самую элементарную справедливость, а потому будет лучше или хотя бы благоразумнее отложить окончательное суждение и с пытливым вниманием проследить за тем, как разворачиваются события, сейчас находящиеся лишь при самом своем начале. То есть последовать примеру объятых горячкой профессионального воодушевления и неуемным зудом познания журналистов пишущих, говорящих и показывающих, которые метались из стороны в сторону, подсовывали гражданам микро– и диктофоны под самый нос, спрашивали: Что побудило вас в четыре часа выйти из дому и отправиться на избирательный пункт и не удивило ли вас такое множество людей, оказавшихся на улице одновременно, и слышали в ответ сухое или даже неприязненное: Я наметил себе это время, или: Я свободный человек, когда хочу, тогда и выхожу и отчета в своих поступках никому давать не обязан, или: Сколько вам платят за эти дурацкие вопросы, или: Кому какое дело, в котором часу я вышел из дому, или: В каком законе сказано, что я должен отвечать на подобное, или: Буду говорить только в присутствии моего адвоката. Впрочем, были и те, кто отвечал учтиво, без агрессивной язвительности, примеры которой мы привели чуть выше, но и они, не в силах утолить всепожирающее любопытство репортеров, пожимали плечами и ограничивались: Глубоко уважаю вашу работу, очень бы хотел быть вам полезным и помочь распространению хорошей новости, однако, к величайшему сожалению, могу лишь сказать, что взглянул на часы, увидел, что уже четыре, и позвал семейство: Пойдемте, сейчас или никогда. Сейчас или никогда – в каком смысле. Да, вот в том-то и вопрос, сами собой сказались эти слова. Ну, подумайте хорошенько, раскиньте умом. Да нет, не стоит, спросите лучше еще кого-нибудь. Я опросил уже пятьдесят человек. И что же. Никто не может сказать. Ну, что ж поделать. Но вам не кажется странным такое совпадение – тысячи людей, не сговариваясь, в один и тот же час отправились голосовать. Да что тут скажешь, и странное, конечно, и совпадение, а может быть, ни то и ни другое. Это почему же. Ах, вот уж чего не знаю. Внезапно очнулись от столбняка, куда было вогнали их более чем печальные перспективы нынешних выборов, телекомментаторы, следившие за избирательным процессом и в отсутствие точных данных, которые можно было бы оценить, гадавшие о воле богов на кофейной гуще, по птичьему полету и помету и жалевшие, что уж нельзя, как древле, открывать тайны судьбы и времени по еще трепещущим внутренностям животных, сию минуту принесенных в жертву, и, явно считая ниже своего достоинства и недостойным ответственной просветительской миссии толковать о совпадениях, всем скопом, волчьей стаей, набросились на пример необыкновенной гражданственности, поданный всей прочей стране населением столицы, которая в едином порыве ринулась к урнам в тот миг, когда замаячивший призрак неслыханного, небывалого в истории нашей демократии срыва и провала избирательной кампании стал всерьез угрожать не только стабильности режима, но и – что было неизмеримо опасней – всей системе. Официальное заявление министерства внутренних дел подобных страхов нагнетать не стало, но в каждой строчке явственно сквозило облегчение, испытанное властями. Что же касается трех политических партий, значившихся в избирательных списках – ПП, ПЛ и ПЦ, – то они, наскоро прикинув, каких прибылей и проторей следует ждать от столь неожиданного метания своих сограждан, выпустили поздравительные декларации, где среди прочих стилистических кренделей с завитушками уверялось, что кто бы ни победил, победит демократия. В том же духе – плюс-минус запятая – высказались сперва глава государства, а за ним – глава правительства, усевшиеся каждый в своей резиденции на фоне государственного флага. К избирательным участкам тянулись, виднеясь насколько глаз хватал и теряясь из виду в глубине квартала, длиннейшие вереницы граждан.
Как и остальные главы избирательных комиссий, председатель четырнадцатой ясно сознавал, что переживает уникальный исторический момент. Когда уже поздним вечером, после того как министерство продлило срок голосования на два часа, а потом прибавило еще тридцать минут, чтобы успели выполнить свой гражданский долг все толпящиеся на избирательных участках, и гора бюллетеней, вываленная из двух урн – вторую пришлось в пожарном порядке затребовать в министерстве, – выросла перед голодными и измученными членами комиссии и наблюдателями, те содрогнулись от грандиозности задачи, предстоявшей им и смело могущей называться титанической, как если бы зов отчизны магически материализовался в груде этих листков. Один из них опустила в урну жена председателя. Неведомая сила заставила ее выйти из кинотеатра, провести несколько часов в очереди, подвигавшейся с медлительностью улитки, предстать наконец перед мужем и, услышав, как он произносит ее имя, ощутить в сердце нечто похожее на тень давнего счастья, да, не более чем тень, но все равно она подумала, что поступила правильно, придя сюда. Подсчет голосов завершился за полночь. Количество заполненных бюллетеней не превысило двадцати пяти процентов, из коих тринадцать было подано за ПП, девять – за ПЦ, а два с половиной процента – за ПЛ. Ничтожно мало оказалось испорченных, ничтожно мало – недействительных. Все прочие, то есть семьдесят пять процентов, остались чисты и пусты.
Растерянность, растерянность, смешанная с ошеломлением и приправленная жгучей насмешкой растерянность прокатилась тогда по стране из конца в конец. Провинциальные муниципалитеты, где выборы прошли без происшествий и непредвиденных сложностей, если не считать незначительных задержек, вызванных плохой погодой, и где результаты голосования ничем не отличались от обычных и всегдашних – сколько-то тех, кто неизменно приходит на выборы, сколько-то – столь же твердокаменно отказывающихся принимать в них участие, сколько-то бюллетеней испорченных и недействительных – так вот, говорю, провинция, которая так часто бывала публично унижена торжествующим центром, пыжившимся перед всей страной и строившим из себя идеал и высокий образец истинной выборной демократии, могла теперь вернуть оплеуху по принадлежности и поржать над этими господами, с туповатым упорством считающими, что ухватили бога за бороду по той лишь причине, что волей случая оказались столичными жителями. Слова эти господа, произносимые так, что губы при каждом слоге, если не на каждом звуке, искривляло презрением, относились, впрочем, не к тем, кто, просидев дома до четырех часов, вдруг подхватился и, будто во исполнение однозначного приказа, со всех ног пустился голос свой совать в урну, – но к правительству, раньше времени вывесившему стяги-флаги, и к партиям, уже взявшимся за пустые бюллетени, словно те были ожидающими рачительных рук виноградниками, а сами они – виноградарями, и к газетам вкупе с прочими средствами массовой деформации, которые поволокли кидать с тарпейской скалы[2] тех, кому еще недавно рукоплескали в капитолии, с такой чарующей легкостью, словно сами не сыграли в подготовке катастрофы весьма заметную роль.
Что ж, признаем, для провинциального брюзжания резоны имелись, хоть и не такие веские, как представлялось брюзгам. Из-под политической сумятицы, которая охватила столицу, подобно пламени, несущемуся по запальному шнуру к заряду, проглядывает беспокойство, хотя его, как ныне принято говорить, озвучивают, то – лишь разбившись на парочки, обыватель – с женой, партия – со своим аппаратом, а правительство – само с собой. Что же будет на повторных выборах, вот вопрос, который звучит негромко, сдержанно, не столько задушевно, сколько придушенно, как бы по секрету, словно из опасения разбудить спящего дракона. Одни полагают, что лучше всего было бы не щекотать его меж ребер, а оставить все как есть, ну то есть пусть ПП формирует правительство, а ПЦ – заседает в муниципальных советах, и сделать вид, что ничего не произошло, представить, к примеру, что в столице было введено чрезвычайное положение и в этой связи приостановлены конституционные свободы, а потом, по прошествии известного срока, когда пыль уляжется, а злосчастное событие войдет в категорию давно прошедшего и отчасти забытого времени, вот тогда – и не раньше – готовить новые выборы, разворачивать новую избирательную кампанию, обильную посулами и обещаниями, а одновременно – стараться всеми способами и любыми средствами, не воротя нос от не совсем или совсем не легальных, предотвратить повторение недавнего феномена, который уже удостоился от одного виднейшего специалиста в таких делах жесткого определения – социально-политическая тератология[3]. Иные же высказывают мнение прямо противоположное, твердят, что законы святы и подлежат исполнению, как бы это ни было болезненно, и что если двинемся кривою тропкой, окольной дорожкой махинаций, подтасовок и передергов, то попадем прямехонько в хаос и утратим понимание, а короче говоря, если глупый закон предписывает в случае стихийного бедствия повторить выборы через восемь дней, значит, через восемь дней, то бишь в следующее воскресенье, они, кровь из носу, должны быть повторены, ибо законы для того и пишутся, чтоб их исполняли, а там уж будь что будет. Стоит отметить тем не менее что партии, высказывая свою точку зрения, предпочитают особенно не рисковать, сплеча не рубить. Лидеры ПП входят в правительство, а потому исходят из убеждения, что этот триумф – подлинный, добавляют они неизменно – поднесет им победу на блюдечке, а потому ведут себя спокойно и с дипломатическим тактом, всецело доверяя властям, которые побуждают граждан исполнить свой долг: В соответствии с логикой и природой демократии столь прочной, как наша, добавляют они. Представители ПЦ тоже хотели бы, чтобы закон исполнялся, однако же предъявляют власти требования заведомо и совершенно невозможные, а именно, чтобы установила и применила к делу жесткие меры, долженствующие обеспечить абсолютную нормальность акта волеизъявления, а главным образом – нет, ну вы подумайте только – результатов оного: С тем, чтобы в нашем городе никогда впредь не повторилось то позорное зрелище, которое недавно было представлено стране и миру. Что же касается ПЛ, то высшие ее органы собрались совещаться и после долгих дебатов выработали и обнародовали заявление, где выразили самую твердую уверенность в том, что приближающиеся выборы объективно поспособствуют рождению политических условий, необходимых для пришествия нового этапа развития и неуклонного расширения социального прогресса. Обещаний выиграть выборы и сформировать палату не было, но это как бы подразумевалось. И возникший вечером на телеэкранах премьер-министр объявил народу, что в соответствии с действующим законодательством повторные выборы состоятся в следующее воскресенье, а иными словами – через двадцать четыре часа начинается новая избирательная кампания, и продлится она четверо суток, до нуля часов пятницы. Правительство, прибавил он, отчеканивая каждый слог с видом строгим и значительным, надеется, что жители столицы, вновь призванные к урнам, исполнят свой гражданский долг достойно, как это неизменно бывало раньше, и благодаря этому будет предан забвению тот прискорбный инцидент, когда по причинам, которые пока еще не известны, но, без сомнения, в самом ближайшем будущем будут прояснены досконально, оказались спутаны и извращены обычные предпочтения, ясные критерии избирателей этого города – их, если угодно, мерило. Обращение главы государства к народу приурочили к закрытию избирательной кампании, на пятницу, но ключевая фраза уже была выбрана загодя: Воскресенье, дорогие соотечественники, будет прекрасным днем.
А день и вправду выдался прекрасный. С самого раннего утра, едва лишь, по вдохновенному слову одного телекомментатора, золотом в лазури всех нас оберегающее с небес во всем блеске своем воссияло солнце, потянулись люди к избирательным участкам – и не в пример тому, что было на прошлой неделе, потянулись не слепой безликой массой, но – хоть и был каждый сам по себе – с таким усердием и рвением, что двери не успели еще открыться, а уж выстроились у них длиннейшие очереди сознательных граждан. Не все, к прискорбию, было чисто и честно в этих спокойных вереницах. Более сорока вилось их по всему городу, и не нашлось ни одной, ни одной, говорю, ни единой, куда бы не затесался шпион – или даже несколько, – которому поручили подслушивать и записывать реплики окружающих, ибо полицейское начальство было уверено, что длительное ожидание, точно так же, как бывает это в поликлиниках, рано или поздно развяжет языки, и тогда – пусть краешком, пусть полусловом – приоткроется, какими тайными намерениями воспален дух избирателей. Шпионы эти в большинстве своем – профессионалы, то бишь – сотрудники специальных служб, но имеются и любители, волонтеры, добровольцы, патриоты сыска, пришедшие по зову сердца и совершенно бескорыстно, а слова эти – все слова эти – значатся в той подписке, которую давали они в торжественной обстановке, но имеются также и – и в немалом числе – те, кого привела сюда болезненная страсть к доносительству. Генетический код того, что мы, не мудрствуя, договорились называть человеческой природой, не исчерпывается спиралью дезоксирибонуклеиновой кислоты, или ДНК, есть в нем еще много такого, о чем можно поговорить, и еще больше – такого, что можно рассказать нам, но, как ни старались отодвинуть эту щеколду разнокалиберные разномастные полчища психологов и аналитиков, лишь обломавшие себе ногти в тщетных попытках вывести эту дополнительную спираль, выражаясь фигурально, за пределы детского сада, да так и не смогли. Научные соображения, сколь бы ни велика была – и еще будет – их ценность, какие бы перспективы ни открывались ими в будущем, не должны, впрочем, заслонять от нас тревожную сегодняшнюю действительность, где, помимо уже отмеченных нами соглядатаев, с рассеянным видом мотающих на ус и на пленку все, что говорится вокруг, из автомобилей, мягко проскальзывающих мимо очередей, словно бы в поисках местечка для парковки, целятся в толпу недоступные взорам видеокамеры с высоким разрешением и микрофоны последнего поколения, способные перевести в картинку и звук чувства, таящиеся, по всей видимости, в разноголосых шепотках, перелетающих от одной кучки людей к другой, причем каждый полагает, что он-то думает о чем-то другом. Записывается слово, но обрисовывается и чувство. И никто не может быть уверен, что. И вплоть до той минуты, когда открылись двери избирательных участков и очереди пришли в движение, магнитофоны не в силах были уловить ничего, кроме ничего – опять же – не значащих фраз, банальнейших замечаний о том, какое, мол, прекрасное утро и что тепло, мол, но не жарко, или о торопливо проглоченном завтраке, или кратких диалогов по важнейшему вопросу – с кем оставлять детей, если матери отправились голосовать: Муж посидит, потом поменяемся, ничего иного в голову не пришло, сперва он, потом я, конечно, хотелось бы вместе, но это же невозможно, сами знаете, как говорится, выше головы не прыгнешь. А мы нашего малыша поручили заботам старшей сестрички, ей по годам еще рано на выборы ходить, да, познакомьтесь, пожалуйста, это мой муж. Очень приятно. Взаимно. Какая погода чудесная. Да, как по заказу. Когда-нибудь это должно было произойти. И при всей сверхчуткости микрофонов в снующих мимо синих, белых, красных, зеленых, черных машинах, над которыми на утреннем ветерке покачиваются антенны, ничего подозрительного не удается уловить, выловить, выявить в головах, на лицевой части коих – внешне, по крайней мере, – налицо самое невинное выражение. А меж тем всякий, даже если он не дипломированный спец по недоверию, не бакалавр, так сказать, мнительности, заметит нечто странное в двух последних фразах – ну, вот про погоду, что прямо как по заказу, и особенно насчет того, что когда-нибудь это должно было произойти, и какая-то сквозящая в обеих двусмысленность, пусть невольная и ненамеренная, возможно, даже и бессознательная, делает их еще более угрожающими потенциально, хоть и противоречит интонации, с коими произнеслись эти слова, а еще больше – всему спектру ими порожденных отзвуков, под которыми мы в данном случае разумеем субтона, а без них ведь, если верить новейшим теориям, степень понимания любого вербального дискурса всегда будет неполной, ограниченной, недостаточной. Шпиону, случайно там оказавшемуся, равно как и всем его коллегам, предварительно даны были очень точные инструкции, как поступать в подобных случаях. Надлежало не терять подозрительного из виду, и, не давая ему сокращать дистанцию, находиться от него через три-четыре позиции в веренице избирателей, надлежало также для страховки, не полагаясь на чувствительность микрофона, как только председатель избирательной комиссии огласит имя и номер, зафиксировать их в памяти, надлежало также сделать вид, будто забыл что-то и, незаметно выбравшись из очереди, выйти на улицу, передать сообщение по телефону в информационный центр, после чего вновь занять свое место. Строго говоря, эту операцию нельзя сравнивать со стрельбой в цель, ибо здесь питается надежда, что удача, судьба, случай или черт его знает что еще цель под выстрел подставит непременно.
Время шло, и в информационный центр градом сыпались доклады, однако ни один не сообщал ясно, прямо и четко, как намерен избиратель голосовать, и хорошо еще, если фиксировались фразы вроде вышеприведенных, но даже самая подозрительная из них: Когда-нибудь это должно было произойти, потеряет значительную толику своего зловещего смысла, если восстановить контекст, в котором прозвучала, а прозвучала она в беседе двоих мужчин о недавнем разводе одного из них, в беседе, полной недомолвок и умолчаний, призванных не разжигать любопытства соседей, и сказана была либо с досадой, либо со смиренным сожалением, сразу не поймешь, но, поскольку при словах этих из груди разведенного исторгся тяжкий и прерывистый вздох, и, будь чувствительность свойством, неотъемлемым от профессии шпиона, он бы занес их в графу именно безропотной покорности судьбе. А то, что шпион не счел это заслуживающим внимания, а диктофон – записи, следует признать ошибками человеческими и погрешностями техническими, и вероятность тех и других непременно должен был бы принять в расчет хороший судья, знающий, каковы люди, и в отношении механизмов также иллюзий не питающий, и пусть даже на первый взгляд покажется это вопиюще несправедливым, но высшая справедливость в том и состоит, что в материалах судебного разбирательства не оказалось ни малейших указаний на виновность осужденного. Мы трепещем при одной мысли о том, что завтра может случиться с этим невиновным, когда его подвергнут допросу и осведомятся: Признаете ли, что сказали своему собеседнику: Когда-нибудь это должно было произойти. Да, признаю. Не торопитесь, подумайте хорошенько, прежде чем ответить, что вы имели в виду, произнося эти слова. Речь шла о том, что мы с женой расстались. Расстались или развелись. Развелись. А какие чувства вы испытывали прежде и теперь по этому поводу. Ну, немножко злости и что-то из разряда «ничего не поделаешь». Чего больше. Второго, кажется. А если так, то что может быть естественней, чем вздохнуть в этой связи, особенно говоря с другом, не так ли. Не могу утверждать наверное, что вздохнул, не помню. А вот мы убеждены, что вы не вздыхали. Как вы можете это знать, вас-то там не было. Кто вам сказал, что не было. Ну, может быть, мой друг помнит, пусть подтвердит, что я вздохнул, лучше у него спросите. Не слишком-то вы цените дружбу. Это еще почему. Потому что предлагаете вызвать его сюда, а это ведь большая морока. А-а, тогда нет, тогда, конечно, не надо. Вот и хорошо. Значит, я могу идти. Да нет, ну что вы, что за мысли такие, куда вы торопитесь, сначала вам придется ответить на вопрос, который мы вам задали. Какой вопрос. О чем вы на самом деле думали, когда произносили эти слова. Я уже ответил. Тот ответ не годится, давайте другой. Это единственный ответ, потому что правдивый. Вы так полагаете. Неужели же я должен что-то выдумывать. Да, займитесь-ка, очень нас обяжете, если не торопясь выдумаете такое, что в соединении с некоторыми техническими усовершенствованиями даст нам наконец то, что мы хотим услышать. Скажите толком, что именно – и покончим на этом. О-о, нет, так не пойдет, любезнейший, так не пойдет, за кого вы нас принимаете, мы уважаем свое научное достоинство, дорожим своим, так сказать, профессиональным реноме и нам важно доказать руководству, что хлеб даром не едим и деньги получаем не зазря. Я пропал. Не торопитесь с выводами. Поразительное спокойствие избирателей на улицах и участках для голосования совсем не соответствует настроению, царившему в министерских кабинетах и в партийных штаб-квартирах. Тамошних обитателей больше всего занимает вопрос, насколько на этот раз снизится явка, как если бы в нем, то есть в ней, и находился спасительный выход из трудной социально-политической ситуации, куда всего лишь неделю назад ухнула страна. Будет она, неявка эта, в разумных пределах или пусть бы даже чуть пониже, нежели на прошлых выборах, – значит, мы вернулись к нормальной жизни, к хорошо известному, рутинному, так сказать, обыкновению избирателей, которые либо не верят в полезность своего голоса и голосуют, если можно так выразиться, ногами, то есть предпочитают провести этот день с семьей на пляже или за городом, либо относятся к категории граждан, склонных оставаться дома единственно по причине своей непобедимой лени. Но даже и подумать страшно, что будет, если явка окажется столь же массовой, как на прошлых выборах, то есть процент неявившихся будет чрезвычайно низким или, не дай бог, нулевым. И еще большую сумятицу, чтобы не сказать – панику, внесло в ряды должностных лиц то дружное, едва ли не единодушное и совершенно непроницаемое молчание, которым отвечали проголосовавшие на вопросы спецов по общественному мнению, кому именно отдали они свои голоса: Это исключительно для статистики, вам не надо представляться, совершенно неважно, как вас зовут, взывали эксперты к недоверчивым избирателям, но тщетно – глухи оставались те к их призывам. Неделю назад журналисты еще иногда добивались то нетерпеливых, то насмешливых, то пренебрежительных ответов, которые, впрочем, были ничуть не красноречивей молчания, но там происходил все же обмен репликами, подобие диалога, этот осведомляется, тот раздумывает – все лучше, чем эта глухая и плотная стена безмолвия, будто призванная сохранить некую тайну. Многим покажется удивительным, а то и попросту невозможным, что тысячи и тысячи людей, незнакомых друг с другом, мыслящих по-разному, принадлежащих к разным сословиям и социальным слоям, а потому и тяготеющих кто к правым, кто к левым, кто к центру, а кто и вообще никуда не тяготеющих, столь одинаково вели себя и решили – причем каждый сам для себя – держать рот на замке, завесу тайны же снять несколько погодя. Именно это последнее обстоятельство министр внутренних дел поспешил довести до сведения премьер-министра, а тот – доложить о нем главе государства, а тот, будучи годами постарше обоих своих подчиненных, все на свете видевший и постигший, вместе с житейской опытностью приобретший и некоторую бесчувственность, ограничился тем лишь, что вяло ответил: Если им неохота говорить сейчас, растолкуйте мне подоходчивей, отчего бы этой охоте прийти потом. Ушат ледяной воды, выплеснутый первым лицом государства в лица министров, лишь оттого не обескуражил их, оттого не вверг в пучину отчаяния, что, по правде говоря, оба там с некоторых пор уже пребывали. Министр внутренних дел не хотел сообщать, что, опасаясь очередных ненормальностей в ходе выборов, каковые опасения, впрочем, были опровергнуты самим этим ходом, он распорядился поставить на всех избирательных участках по двое агентов в штатском, принадлежащих к разным полицейским, так сказать, корпорациям и облеченных правом следить за ходом голосования и подведением его итогов, а одновременно получивших поручение глаз не спускать с напарника, чтобы не произошло там какой подтасовки или еще того пуще – вброса, будет ли он освящен и осенен почтенной политической активностью или всего лишь низменной изменой. И поскольку таким вот манером, под присмотром шпионов и соглядатаев, под прицелом видеокамер все должно было пройти и сойти более чем гладко и законопослушно, а всякое злонамеренное вмешательство, могущее осквернить чистоту волеизлияния, исключалось, оставалось теперь лишь сложить руки и ожидать, какой вердикт произнесут опорожненные урны. И вот, когда на избирательном участке номер четырнадцать, деятельности членов комиссии коего в знак признания их гражданских заслуг мы с чувством законного удовлетворения посвятили целую главу, не умолчав, впрочем, и о личных проблемах иных из их числа, как и на всех прочих избирательных участках – от номера первого до номера тринадцатого и от номера тринадцатого до номера сорок четвертого – председатели выворотили содержимое урн на столы, весь город предвестием беды, как лавиной, накрыл некий гул. И возвещенное им политическое землетрясение не замедлило, ждать себя не заставило. В домах и в кафе, в харчевнях и в барах, в любом заведении, где имелся телевизор или приемник, люди – кто поспокойней, кто понервней – ожидали итогов голосования. Никто никому не рассказывал, как проголосовал, ближайшие друзья помалкивали на этот счет, самые словоохотливые потеряли, казалось, дар речи. В десять вечера на экране телевизора появился наконец премьер. Грим типа здоровье в порядке не мог скрыть ни бледности осунувшегося лица, ни набрякших подглазий – сказывалась целая неделя бессонных ночей. В руке он держал текст, но не читал его, а лишь изредка поглядывал в бумагу, чтобы не утерять нить: Дорогие соотечественники, сказал он, итоги выборов, сегодня состоявшихся в нашей столице, таковы – ПП восемь процентов, ПЦ восемь процентов, ПЛ один процент, испорченных бюллетеней – ноль, признанных недействительными – ноль, остались незаполненными – восемьдесят три процента. Помолчал, поднес к губам стакан воды и продолжал: Правительство, признавая, что сегодняшние выборы подтверждают и, более того, усугубляют тенденцию, проявившуюся в минувшее воскресенье, и единодушно придя к выводу о необходимости самого тщательного расследования причин столь обескураживающих результатов, сочло после консультаций с его превосходительством главой государства, что тот имеет законное право по-прежнему исполнять свои обязанности и не только потому, что нынешние выборы прошли лишь в ряде регионов страны, но также и потому, что по долгу своему и праву будет призван немедленно приступить к разъяснению тех столь же странных, сколь и прискорбных событий, коих все мы были не только безмолвными свидетелями, но и активными участниками, и если я с чувством глубокой горечи произношу слово «прискорбных», то лишь в связи с тем, что все эти незаполненные бюллетени, нанесшие такой тяжкий удар по нормам демократии, в которой протекает жизнь всех нас и каждого в отдельности, не с неба, позволю себе заметить, свалились и не из глубин земли поднялись на поверхность, но оказались в руках восьмидесяти трех из ста наших граждан, и этими же самыми, собственными их и непатриотическими руками опущены были в урны. Снова сделав глоток воды, еще более необходимый, чем первый, ибо во рту у премьера внезапно пересохло, он продолжил: Но есть еще время исправить ошибку – и не через новые выборы, каковые в сложившихся обстоятельствах окажутся не просто бесполезны, но и попросту вредны, а путем кропотливого и пытливого вглядывания в наше сознание, к чему с этой высокой трибуны я и призываю вас, сограждане, всех без исключения жителей столицы, одних – чтобы получше защитились от ужасной угрозы, нависшей над головой каждого из нас, других, виновны ли они или чисты помыслами, – чтобы поскорее исправили зло, в которое оказались втянуты неизвестно как и почему, а тех и других под страхом применения чрезвычайных мер, каковые после завтрашнего обсуждения на чрезвычайной же сессии парламента будут, по всей видимости, единогласно одобрены и приняты, а потом представлены на утверждение его превосходительству главе государства, – одуматься. Премьер изменил тон, развел руки в стороны, воздел их на уровень плеч: Правительство несомненно поймет братское желание жителей всей остальной страны, в заслуживающем всяческих похвал высокогражданственном порыве исполнивших свой избирательный долг, если они прибудут сюда, подобно любящему отцу, и, вразумляя, напомнят жителям столицы, сбившимся с верного и торного пути, притчу о блудном сыне и скажут, что нет такой вины, которую не могло бы простить любящее сердце, лишь бы сокрушение было искренним и раскаянье – полным. Последнюю, ударную фразу премьер-министра: Чтите отчизну, ибо отчизна глядит на вас, выдержанную – хорошо выдержанную и оттого несколько заплесневелую – в духе лучших образцов государственной высокопарности, должны были бы сопровождать раскаты барабанной дроби и пение труб, а не повторенное несколько раз пожелание спокойной ночи, прозвучавшее несколько фальшиво, ибо тем уж хороши и милы простые слова, что не умеют лгать.
В кафе, барах, закусочных, дискуссионных клубах и политических центрах – повсюду, где имелись приверженцы ПП, или ПЦ, или даже ПЛ, – выступление премьер-министра обсуждалось широко и, само собой разумеется, на все и разные лады. Больше всего радости речь доставила сторонникам ПП, и, с понимающим видом подмигивая друг другу, они ликовали оттого, что лидер их разработал блистательную выборную технологию, которая определялась забавным термином кнут-и-пряник, в старину применялась почти исключительно к ослам и мулам, но теперь, по велению времени, под воздействием новых исторических обстоятельств превосходно сгодилась и для людей. Иные из слушателей – задиры и забияки – твердили, что премьер должен был оборвать свою речь объявлением о введении чрезвычайного положения, что все сказанное после было уже ни к чему, что со всякой сволочью разговор должен быть короткий, церемониться не приходится и миндальничать нечего, что врагу – ни пяди и прочее, в том же воинственном духе и роде. Им возражали, что уж таких-то крайностей не надо бы, были у премьера свои резоны, но эти миротворцы по всегдашнему своему простодушию не ведали, что бешеная прыть непримиримо боевитых радетелей за крайние меры была всего лишь тактическим маневром, имевшим целью не давать активистам партии расслабляться, но держать их, что называется, в струне. Представители же ПЦ, как подобает оппозиции, хоть и согласны были с главным, то есть с необходимостью немедленно взвалить на кого-то ответственность и наказать виновников, злонамеренных или невольных, все же считали чрезвычайное положение, да еще неизвестно на сколь долгий срок вводимое, мерою несоразмерною, а приостановку действия гражданских свобод для тех, чье единственное преступление как раз и заключалось в осуществлении права на одну из этих самых свобод, – совершеннейшей бессмыслицей. Чем же это все кончится, резонно интересовались они, если всякий гражданин может спохватиться да обратиться в конституционный суд. Не разумней ли, не патриотичней ли было бы немедленно сформировать правительство национального спасения из представителей всех партий, ибо если положение и в самом деле создалось чрезвычайное, не чрезвычайным же и тем паче не осадным же положением его выправлять, и если правящая ПП потеряла оба стремени, то в самом скором времени вообще вылетит из седла. Активистам ПЛ улыбалась возможность участия в коалиционном правительстве, но куда сильней занимало их на самом деле иное, а именно – как бы так истолковать результаты выборов, чтобы скрыть обнаружившееся на выборах резкое падение рейтинга этой партии, поскольку перед ней, набравшей пять процентов на прошлых выборах и два с половиной – в первом туре нынешних, будущее теперь представало в кромешной, в черной нищете одного процента. Итоги раздумий отлились в заявление, где утверждалось, что, поскольку нет никаких объективных оснований думать, будто незаполненные бюллетени имели целью пошатнуть незыблемость государственного устройства или нарушить его системную безопасность, совпадение между жаждой перемен и предложениями, содержащимися в программе ПП, следует счесть чистой случайностью. Вот так, хоть стой, хоть еще что. Были, конечно, и такие, кто, выключив телевизор, едва лишь отговорил премьер-министр, ограничились перед сном беседой о житье-бытье своем, но кое-кто всю ночь рвал и жег бумаги. Да нет, не заговорщики это были, просто страшно стало.
Министру обороны, человеку сугубо гражданскому и в армии не служившему, введение чрезвычайного положения показалось малой малостью и сущей безделкой – он хотел бы объявить столицу на положении осадном, настоящем, без дураков и слюнтяйства, без каких бы то ни было потачек и поблажек, то есть воздвигнуть некую стену, разом и неодолимую, и подвижную, способную сперва остановить крамолу, а потом молниеносной контратакой раздавить ее. Покуда гангрена не затронула еще здоровые ткани нашей отчизны, добавил он. Премьер признал, что ситуация крайне тяжелая и страна может столкнуться с подлейшей попыткой расшатать самые краеугольные камни представительной демократии. Я бы назвал это скорее мощным залпом по нашей системе, позволил себе не согласиться министр обороны. Да, это так, но все же я полагаю – и глава государства мое мнение разделяет, – что мы, не теряя из виду опасности, так сказать, непосредственные, ближайшие, сиюминутные, держа наготове все средства и силы противодействия им, начинать все же должны не с того, чтобы танки на улицы выводить, и аэропорты закрывать, и блокпосты на въезде в город устанавливать, но с действий менее заметных, но не менее эффективных. Это каких же, вопросил министр обороны, не сделав даже малейшей попытки скрыть свое неудовольствие. Методы давно и хорошо известные, напомню вам, что в вооруженных силах тоже имеются свои спецслужбы. Мы называем их контрразведкой. Называйте как хотите. Что ж, я понимаю, куда вы клоните. Я и не сомневался, что поймете, сказал премьер и с этими словами подал знак министру дел внутренних. Не вдаваясь в тонкости предстоящей операции, взял слово тот, которые, как легко понять, относятся к разряду сведений сугубо конфиденциальных и, я бы даже сказал, совершенно секретных, мое ведомство в общих чертах уже разработало план систематического и повсеместного внедрения в самую толщу и гущу народа особым образом подготовленных агентов, что позволит нам понять корни происходящего и, значит, принять меры к тому, чтобы ликвидировать зло в зародыше. Ничего себе зародыш, перебил его министр юстиции, оно вполне себе уже родилось. Ну, это просто выражение такое, с легчайшим налетом досады отвечал тот и продолжал: Пришла пора сообщить высокому собранию при условии опять же полнейшей и абсолютной конфиденциальности, что находящиеся в моем распоряжении службы или лучше так – службы, подчиняющиеся моим распоряжениям, – не исключают, что истинные корни недавних событий могут тянуться за кордон, а то, что мы наблюдали, есть не более чем верхушка айсберга, то есть разветвленного международного заговора, направленного на дестабилизацию нашей страны и организованного, вероятно, анархистами, которые по причинам, покуда еще невыясненным, избрали нашу отчизну в качестве своей первой жертвы. Очень странно, заметил министр культуры, насколько мне известно, вернее, по сведениям, коими я располагаю, анархисты даже теоретически никогда не предполагали проводить акции такого характера и такого размаха. Весьма вероятно, саркастически ответствовал министр обороны, сведения, коими располагает дражайший коллега, относятся к идиллическому миру его дедов и бабок, а с тех пор, сколь бы странным это ему ни казалось, все довольно сильно переменилось, времена нигилистов, более или менее романтичных, более или менее кровожадных, канули и минули, а теперь перед нами – самый настоящий, неприкрытый терроризм, терроризм истый и чистый, принимающий весьма разнообразные обличья, но по сути всегда остающийся самим собой. Поосторожней, воскликнул на это министр юстиции, не надо преувеличений и рискованных сближений, мне представляется некорректным и, более того, вредным представлять терроризмом – да еще истым и чистым – появление в урнах пары-тройки незаполненных бюллетеней. Пары-тройки, пары-тройки, пробормотал министр обороны, изумлением вогнанный в столбняк, как можно считать парой-тройкой восемьдесят три процента голосов и как можно не понимать, что каждый такой бюллетень есть торпеда, всаженная нам в борт ниже ватерлинии. Вполне вероятно, что мои представления об анархизме безнадежно устарели, отвечал министр культуры, готов признать, что это так, однако же как ни далек я от того, чтобы считать себя специалистом в морских сражениях, знаю все же, что выше ватерлинии торпеда попасть и не может, устройство у нее такое. Министр внутренних дел вдруг как на пружине взвился над столом, явно собираясь заступиться за своего оборонного коллегу, обличить, быть может, столь явно обнаружившийся в совете министров дефицит политической эмпатии, но премьер отрывисто-звонким хлопком ладони по столу установил тишину и сказал как отрезал: Господа министры культуры и обороны смогут продолжить свои ученые и столь увлекательные дебаты по окончании заседания, вне стен этого зала, являющегося, быть может, еще в большей степени, нежели парламент, самым средоточием демократической власти, я же позволю себе напомнить, что мы собрались здесь, чтобы принять решения, которые спасут страну, оказавшуюся перед лицом небывалого еще за всю нашу вековую историю кризиса, а потому считаю необходимым немедленно прекратить бессмысленные словопрения и праздные умствования, недостойные той ответственности, что легла нам на плечи, и несовместимые с ней. Он сделал паузу, которую никто не решился нарушить, и продолжил: Итак, я хочу с предельной ясностью довести до сведения господина министра обороны, что решение главы государства использовать на этом первом этапе преодоления кризиса план, разработанный соответствующими структурами министерства внутренних дел, не означает и никогда не будет означать, что мы окончательно и однозначно отказываемся объявлять столицу на осадном положении, ибо все здесь зависит от того, каково будет развитие дальнейших событий, реакция горожан, состояние умов и настроения в остальной стране, не всегда предсказуемое поведение оппозиции и особенно – в данной ситуации – ПЛ, которой до такой степени нечего терять, что она вполне способна поставить на карту то немногое, что у нее еще есть, и пойти ва-банк. Не думаю, что нас должна серьезно беспокоить партия, не сумевшая набрать и одного процента голосов, заметил министр внутренних дел, передернув пренебрежительно плечами. А вы их декларацию-то читали, спросил премьер. Читал, разумеется, я по должности обязан читать политические заявления, это моя прямая и святая обязанность, есть, разумеется, такие, кто держит штат помощников, чтоб они начальству разжевывали, а тому оставалось бы только глотать, но я – человек старого закала, доверяю только собственной голове, пусть даже и ошибусь. Вы позабыли, что министры – помощники главы правительства. И это честь для нас, господин премьер-министр, а разница – и огромная – состоит в том, что мы-то приносим вам уже переваренную пищу. Ладно, отставим пока гастрономию и пищеварительные процессы и вернемся к декларации ПЛ, что вы об этом думаете. Думаю, что это неуклюже состряпано по старинному и наивному рецепту, гласящему, что если не можешь победить врага – присоединись к нему. А применительно к текущему моменту. А применительно к текущему моменту это значит – сумей создать впечатление, будто не твои голоса – вроде как и твои. Пусть так, но нам надлежит глядеть в оба, этот трюк может произвести впечатление на граждан, тяготеющих к левым. Хоть мы пока толком и не знаем, что к чему, сказал министр юстиции, вижу однако, что мы не хотим признаться, глядя друг другу в глаза и положа руку на сердце, что большая часть этих восьмидесяти трех процентов – это наши избиратели, наши и ПЦ, и нам бы стоило спросить себя, почему же они решили оставить бюллетени незаполненными, вот в чем, господа, истинная проблема, а вовсе не в том, насколько наивны или изощренны аргументы левых. В самом деле, отвечал премьер, вглядясь повнимательней, можно сказать, что наша тактика не больно-то отличается от тактики ПЛ, мы рассуждаем так – если большинство этих голосов подано не за тебя, сделай вид, что и твои соперники их не получили. Иными словами, сказал сидевший на углу стола министр транспорта и связи, вляпались мы все в одно и то же. Рассуждая в рамках чистой политики, не стал бы торопиться со столь категоричными выводами, но не могу не признать, что доля истины в вашей реплике заключена, ответил премьер и закрыл заседание.
Поспешное введение чрезвычайного положения, воспринятое как самой судьбой посланный, самим царем Соломоном найденный выход, разрубило тот гордиев узел, который СМИ – и газеты в особенности – давно уж, с того дня, как стали известны злосчастные результаты первых выборов и еще более обескураживающие – вторых, пытались развязать с большим или меньшим хитроумием и с неизменным старанием сделать так, чтобы это не слишком бросалось в глаза. С одной стороны, их долг, столь же элементарный, сколь и очевидный, требовал кипеть гражданственным негодованием как в собственных передовицах, так и в заказанных статьях по поводу неожиданного и безответственного поведения электората, который, по странной и гибельно-извращенной прихоти позабыв о высших интересах нации, уловил политическую жизнь страны в невиданные никогда прежде силки, затолкнул ее в мрачный и темный проулок, обернувшийся тупиком, откуда самый смышленый не сыщет выхода. С другой стороны, надо было тщательно взвешивать, семь раз отмерять каждое слово, обдумывать, как бы кого не обидеть, делать, так сказать, два шага вперед и шаг назад, чтобы, не дай бог, подписчик не принял слишком близко к сердцу, не был задет за живое, не обозлился на газету, которая после стольких лет совершенной гармонии и вдумчивого чтения обозвала его предателем и слабоумным. И введение чрезвычайного положения, позволившее правительству единым росчерком пера приостановить действие конституционных прав и свобод, сняло тяжкое бремя с плеч директоров и редакторов, рассеяло грозную тень, нависшую было над их головами. Теперь, когда свобода слова и распространения информации оказалась урезана, когда из-за плеча журналиста стала вглядываться в его текст цензура, отыскалось наилучшее из оправданий и убедительнейшая из отговорок: Мы бы очень хотели способствовать тому, чтобы наши уважаемые читатели имели возможность, являющуюся одновременно и правом, доступа к информации и к мнениям, свободным от назойливого постороннего вмешательства и от нетерпимых ограничений, тем паче – сейчас, в столь сложный период, который мы переживаем, однако дело обстоит именно так, а не иначе, и тот, кто всегда был связан с почтенным ремеслом журналиста, знает, как трудно работать под круглосуточным наблюдением, а кроме того, значительную часть ответственности за случившееся несут избиратели столичные, а не те, другие, которые в провинции, и, к несчастью, в довершение бед, невзирая на все наши просьбы, власти не позволили нам делать один выпуск – для столицы – цензурованный, а другой – для провинции – свободный, и еще вчера немалый чин из министерства внутренних дел заявил нам, что, в сущности говоря, цензура – она как солнце, что восходит для всех, а для нас это совсем не новость, мы уж знали, что так оно и ведется в мире, что от века платить за грешников достается праведникам. Несмотря на все эти предосторожности, касающиеся как формы, так и содержания, довольно скоро стало очевидно, что интерес к газетам сильно снизился. Страницы изданий, вздумавших было бороться с читательским равнодушием старым испытанным способом, вскоре запестрели наготой мужчин и женщин, нежившихся в новых садах радостей земных, засияли голыми телами, запечатленными вперемежку и по отдельности, вместе и поврозь, в состоянии покоя или, наоборот, в действии, однако читатель, чье терпение истощилось фотоматоном, где все немногие варианты цветов и размеров, мало того, что стимулировали более чем скудно, но уже и в далекой, седой, можно сказать, древности считались весьма банальными средствами эксплуатации полового влечения, так вот, говорю, читатель продолжал своим отчужденным, чтобы не сказать – брезгливым, безразличием способствовать неуклонному падению тиражей. При таком-то отливе исключительно мало проку для ежедневного сведения дебета с кредитом оказалось и от выловленных и напоказ выставленных нечистоплотных интимностей всякого рода, от разнообразно скандальной срамоты и стыдобы, от колеса обозрения общественных добродетелей, скрывающих частные пороки, от бравурно гремящей карусели частных пороков, вознесшихся над общественными добродетелями, от прочих увеселительных аттракционов, на которые еще так недавно валом валили не только что зрители, но и желающие сделать кружок или два. В самом деле, стало казаться, что большинство горожан задалось твердым намерением изменить жизнь свою, вкусы и стиль. Непростительную ошибку, как с этой минуты, с каждой минутой будет все видней и очевидней, совершили они, решив оставить бюллетени чистыми. Ну, что ж, хотели чистоты, будет вам чистота.
Таково было твердое намерение правительства и особенно министерства внутренних дел. Отбор агентов, из коих часть была тайными, а часть пришла из разных полицейских структур, произошел стремительно и эффективно. Им предстояло ужами вползти, ввинтиться, втереться в самую гущу народных масс. После того как под присягой, доказующей кристальную чистоту их гражданских убеждений, они сообщали, за какую партию и как именно проголосовали, после того как подписывали некое обязательство, свидетельствующее о непримиримом отношении к моровой язве, заразившей значительное число горожан, первейшей обязанностью агентов – обоего, кстати сказать, пола, отмечаем это особо, чтоб не слышать привычных упреков, будто все, что ни есть скверного на свете, сотворено мужчинами, – разделенных на группы по сорок человек, как в школьном классе, первейшей, значит, обязанностью их становилось усвоение огромного количества материала, добытого шпионами во время повторных выборов, то есть и разговоров, подслушанных в очередях, и данных видеосъемки, произведенных из машин, ездивших взад-вперед вдоль этих очередей. Начав с розысков в информационных потрохах, агенты, прежде чем с воодушевлением и нюхом настоящих ищеек устремиться в поле, так сказать, к непосредственным и прямым действиям, проходили за закрытыми дверями еще одно обследование, особенности которого мы несколькими страницами выше уже имели случай продемонстрировать на примерах кратких, но толковых. Звучали простые, расхожие фразы наподобие таких вот: Обычно я на выборы не хожу, но на этот раз решил иначе, Что ж, поглядим, может быть, что и выйдет из всего этого, Повадился кувшин по воду ходить, ну и так далее, В прошлый раз я тоже голосовал, но из дому смог выйти только в четыре, Да это – вроде лотереи, чаще всего не угадываешь, Пусть так, а попробовать все равно стоит, Надежда – она ведь вроде соли, саму-то по себе не съешь, но вкус придает любой еде, – и вот на протяжении многих часов эти и тысячи подобных фраз, одинаково бесцветных и безличных, одинаково нейтральных и невинных, разбирались по косточкам до последнего слога, вертелись так и эдак, крошились, толклись в ступках пестиком таких вот вопросов: Объясните-ка, что это за кувшин, Что вы имеете в виду, говоря, что тут ему и голову сломить, Почему если не ходите на выборы, решили проголосовать на этот раз, Если надежда – вроде соли, что, по-вашему, следует предпринять, чтобы соль стала подобна надежде, Как вы решите проблему разницы цветов, ведь надежда, как известно, зеленая, а соль – белая, Вы и в самом деле считаете, что карточка лото ничем не отличается от избирательного бюллетеня, Что вы имели в виду, говоря, что, мол, все равно не угадаешь, и снова: Что это за кувшин, Он по воду ходил, потому что хотел пить или же встречался с кем-то, Что символизирует эта самая голова кувшина, Передавая соседу соль, думаете ли вы, что подаете надежду, Почему вы надели сегодня белую сорочку, Как вы считаете – это реальный кувшин или некая метафора, Какого он цвета – черный или красный, Одноцветный или расписной, Гладкий или с рельефными узорами, Вы знаете, что такое рельеф, Вам случалось когда-нибудь выигрывать в лотерею, Почему вы отправились голосовать только в четыре часа, хотя дождь прекратился уже в два, Что это за женщина рядом с вами на снимке, Над чем это вы так весело смеетесь, Вам не кажется, что такое серьезное дело, как волеизъявление, требует от всех избирателей не менее серьезного к себе отношения, полнейшей сосредоточенности и внимания, Демократия вызывает у вас смех, Или, может быть, слезы, Так все же – смех или слезы, Скажите, почему вы и не подумали починить кувшин, склеить обломки, Вам нравится время, в котором выпало жить, или же вы предпочли бы другую эпоху, Так, вернемся к соли и надежде, какое количество ее, по-вашему, необходимо, чтобы не превратить в нечто несъедобное то, чего вы ожидаете, Вы устали, Хотите домой, Не спешите, спешка – скверный советчик, человек не задумывается толком над своими ответами, а последствия этого могут оказаться самыми пагубными. Нет, вы не пропали, что это вам в голову пришло, вы, судя по всему, не понимаете, что здесь, у нас, люди не пропадают, а находятся. Успокойтесь, мы вас не пугаем, а хотим лишь, чтобы вы не спешили. По достижении этого пункта беседы жертве, загнанной в угол и уже готовой сдаться, задается последний, роковой вопрос: Ну, а теперь скажите мне, как вы проголосовали, то есть за какую партию вы отдали свой голос. Логично было бы предположить, что притянутые к допросу, припертые к стенке направленными микрофонами и видеокамерами пятьсот подозреваемых, выловленных среди избирателей, от чего, кстати, никто из нас не застрахован, ибо стоит лишь вспомнить ускользающую, рассеивающуюся суть обвинения, скудно сквозящего в тех фразах, убедительные образчики коих мы привели чуть выше, логично, говорю, было бы предположить, приняв в расчет относительную широту охваченного вопросами универсума, что и ответы – пусть с должной и естественной степенью погрешности – распределяться будут в той же пропорции, что и голоса на выборах, то есть сорок человек с гордостью заявят, что поддержали правящую ПП, столько же с ноткой вызова, с долей бравады – что голосовали за единственную оппозиционную партию, достойную именоваться так, то есть за ПЦ, а пятеро, ну да, пятеро, уж никак не меньше, скажут: Голосовал за ПЛ, скажут твердо, но вместе с тем как бы слегка извиняясь за свое упрямство, сладить с которым самим не под силу. Ну, а остальные, весь этот огромный остаток в четыреста пятнадцать респондентов, должен будет опять же в соответствии с неумолимой логикой зондирования ответить: Оставил бюллетень чистым. Но такой ответ – прямой и недвусмысленный, без недомолвок и экивоков, порожденных благоразумием или самомнением, – услышать можно было бы только от компьютера или от калькулятора, ибо две ипостаси его неколебимо честной природы – информатика и механика – иного и не предполагают, мы же имеем дело с людьми, а люди повсеместно известны как единственные одушевленные существа, умеющие лгать, хоть иногда они делают это от страха, а порой – ради выгоды, а бывает, и от осознания того, что в их распоряжении не имеется иного способа защитить правду. Итак, на первый, сторонний взгляд, план министерства внутренних дел провалился, и в самом деле – в первые минуты помощников обуяло полнейшее и постыдное смятение, и неведомо было, можно ли одолеть или обойти внезапно возникшее препятствие иначе, как повальными казнями, что, как широко известно, не слишком-то приветствуется в странах, чье демократическое устройство и достаточно развитая и гибкая правовая система позволяют достичь тех же целей, не прибегая к столь примитивным, к столь средневековым методам. И в этом-то сложном положении пребывая, министр внутренних дел выказал удивительную широту политической натуры, редкостную тактическую умелость и стратегическую дерзость, сулящие ему – как знать – покорение новых вершин, взлет к новым высотам. Два решения принял он, и оба важные. Первое – то, которое позднее в официальном заявлении министерства, распространенном через государственное новостное агентство, будет несправедливо обозвано макиавелльевым – заключалось в изъявлении от имени всего правительства горячей признательности пятистам образцовым гражданам, что в последние дни motu proprio[4] предложили властям свою помощь, поддержку и любое требующееся содействие ради того, чтобы успешно продвигались исследования аномальных факторов, которые выявились в ходе двух последних выборов. Вместе с этим выражением обычной и такой понятной благодарности министерство, предваряя вопросы, попросило семьи этих пятисот не удивляться и не тревожиться, что их близкие не дают о себе знать, ибо именно в отсутствии слуха и духа таится залог их личной безопасности, особенно если учесть, что деликатной операции присвоена высшая степень секретности – так называемый красный/красный уровень. Второе решение, доведенное до сведения исключительно узкого круга лиц, состояло в том, что был перевернут с ног на голову и вывернут наизнанку предшествующий план, согласно которому, если помните, предполагаемое массированное внедрение агентуры в народные массы должно было лучше, нежели что-либо другое, раскрыть тайну, разгадать загадку, шараду, головоломку – назовите как хотите – случившегося на выборах. С той минуты агентам предстояло действовать, разбившись на две неравные группы, из коих меньшая будет работать, так сказать, в поле – богатого урожая, по правде сказать, их труды не сулили – а вторая, большая – продолжать допросы пятисот задержанных – задержанных, заметьте, а ни в коем случае не арестованных – в случае надобности усиливая на них давление физическое и психологическое. Ибо не лжет старинная, веками испытанная и малость перефразированная поговорка, и пятьсот синиц в руках в самом деле лучше, чем пятьсот один журавль в небе. Правота ее подтвердилась в полной мере. Когда, проявляя изощренное дипломатическое хитроумие, после множества подходцев и прикидок задавал агент, работающий в поле, то есть в городе, первый вопрос: Не скажете ли, за кого проголосовали, ответ, без запинки даваемый ему, дословно совпадал со статьей закона: Представители власти не имеют права к принуждению или побуждению граждан под каким бы то ни было предлогом отвечать, как они проголосовали. Когда же с деланой небрежностью, словно бы невзначай и походя, как если бы речь шла о чем-то совершенно маловажном, произносился второй вопрос: Простите мне мое любопытство, но, может быть, вы вообще не заполнили бюллетень, следовавший ответ удивительно искусно сужал его до пределов чисто академических: Нет, гражданин, заполнил, но если бы даже и оставил его чистым, все равно оставался бы в рамках закона, позволяющего голосовать за любой из указанных списков или испортить бюллетень, нарисовав на нем, к примеру, карикатуру на президента, а оставить бюллетень незаполненным, дорогой мой и такой любознательный гражданин, есть мое неотъемлемое право, которое закон волей-неволей признает за избирателями и которое записано там всеми буквами, ибо никто не может быть подвергнут преследованию за то, что и так далее, но во всяком случае и для вашего душевного спокойствия повторю, что я как раз – не из тех, кто так поступает, это я так просто, теоретически, не более того. Будь ситуация обычной, ничего особенного бы не было в том, чтобы услышать подобный ответ два или три раза, это всего лишь означало бы, что не перевелись еще в этом мире люди, знающие законы, по которым живут, да еще и настаивают на их исполнении, однако выслушивать такое, сохраняя невозмутимый вид, бровью не шевельнув, ни единым мускулом не дрогнув, по сто, по тысяче раз подряд, как назубок затверженную молитву – тут ведь, согласитесь, терпение лопнет у всякого, а особенно у призванного да не сумевшего выполнить столь деликатное задание. Так что нечего и удивляться, что агенты, сталкиваясь раз за разом с такой обструкцией, теряли самообладание, наносили оскорбление словесное, а то и действием, а уж когда доходило до рук, не всегда с рук им это сходило, благо работали они, чтобы дичь не спугнуть, поодиночке, и легко себе представить последствия тех нередких случаев – особенно если дело было в так называемых проблемных кварталах, – когда устремлялись на помощь обиженному другие избиратели. Отчеты, направляемые агентами в центр, обескураживали скудостью своей и худосочием, ибо ни один человек, ну, ни единый не признался в электоральном своем воздержании, хотя иные, прикидываясь непонимающими, и говорили, что сейчас, мол, им страшно некогда, как-нибудь в другой раз, хорошо, а то магазины закроются, однако гаже всех оказывались, черт их дери, старики, и мнилось, что они, будто пораженные эпидемией глухоты, заключены в звуконепроницаемую капсулу, и когда оправившийся от замешательства агент в трогательном простодушии писал свой вопрос на бумажке, негодяи эти уверяли, что позабыли дома очки, или что почерк не разбирают, или что просто грамоте не знают. Были, впрочем, и агенты более искусные – те, что всерьез и буквально восприняли идею внедрения и, погрузившись в недра баров, угощали посетителей, ссужали деньгами поиздержавшихся игроков в казино, ходили на стадионы, особенно исправно посещая футбольные и баскетбольные матчи, потому что там на скамьях жмется больше всего народу, заводили разговоры с соседями и, если счет так и не был открыт, многозначительно сравнивали нулевую ничью с таким же результатом выборов, ожидая, не клюнет ли. Но если изредка и клевало, то попадалось на крючок все равно что ничего. Рано или поздно наставал черед задать вопрос: А кстати, не скажете ли, как вы голосовали, или: А скажите, кстати, вы бюллетень-то не оставили чистым, на что следовали соло или хором уже известные ответы: Я – да ну что вы, Мы – да с чего вы взяли, а вслед за тем немедля приводимы были – и в действие тоже – юридические резоны со всеми своими параграфами и подпунктами, да еще так бегло и бойко, что создавалось устойчивое впечатление, будто все, все без малейшего изъятия горожане избирательного возраста прошли интенсивный курс обучения соответствующим законам, и здешним, и чужеземным.
С течением времени стало заметно, хоть и не сразу, что само слово «чистый», словно сделавшись непристойным или неблагозвучным, почти вышло из употребления и, чтобы заменить его, граждане отныне пускались на всяческие ухищрения и иносказания. Вместо листика чистой бумаги просили неисписанной, небо называли исключительно ясным, а помыслы – безгрешными, а невест – целомудренными, вслед за чистым убытком сгинул и чистый доход, но самым примечательным было, конечно, повсеместное исчезновение чистюль и чистоплюев, и замена чистогана наличностью. Совсем уж было показалось, что ослепительные политические перспективы, открывавшиеся министру внутренних дел, померкли и исчезли, чуть появившись, а сам он, взлетев едва ли не к самому солнцу, жалким образом шлепнется в геллеспонт, где и потонет, но тут новая идея, внезапная, как зарница в ночной тьме, и столь же яркая, удержала его на плаву. Не все еще было потеряно. Министр приказал собрать досье на агентов, работающих в поле, тех, кто работал по контракту, уволил, не долго думая, кадровым устроил выволочку и рьяно принялся за дело.
Стало совершенно ясно, что город этот – не город, а скопище лгунов и что те пятьсот, что находились в его распоряжении, тоже врали всеми, как говорится, зубами, какие во рту были, но все же существовала известная разница меж ними и прочими горожанами, ибо те все же могли свободно выходить из дому и возвращаться туда и, скользкие, как угри, все равно исчезали, возникали вновь, чтобы опять пропасть неведомо куда и опять возникнуть, тогда как с первыми одно удовольствие было дело иметь, стоило лишь спуститься в министерские подвалы, хоть, конечно, не все там находились, все бы не поместились, и большую часть пришлось распределить по другим следственным учреждениям, однако и той полусотни, что пребывала под постоянным наблюдением, было более чем достаточно для проведения эксперимента. Хотя достоверность показаний, полученных с помощью этой машины, представители философской школы скептиков поставили бы под сомнение, да и не всякий суд согласился бы принять их в качестве доказательств, министр тем не менее надеялся, что при использовании этого устройства высечется хотя бы малая искра, которая поможет выйти из непроглядной тьмы, куда зашло следствие. Речь, как вы уж, наверно, поняли, идет о знаменитом полиграфе, известном также как детектор лжи или, выражаясь более научно, о приборе, предназначенном регистрировать физиологические реакции того или иного психологического состояния, или – если вдаваться в подробности – об устройстве, призванном эти самые реакции фиксировать на бумаге, пропитанной йодистым раствором калия и крахмала. Испытуемый, подсоединенный к устройству бесчисленными проводами, никаких страданий не испытывает – он должен лишь говорить правду, всю правду и ничего, кроме правды, и отринуть наконец утверждение, от начала времен не в зубах, так в ушах навязшее, что якобы воля может все превозмочь, так вот, не все, и, чтоб далеко не ходить за примерами, здесь явлен убедительнейший из них, ибо эта твоя железная воля, как бы ты на нее ни полагался, как бы ни демонстрировал свойства ее до сей поры, не сумеет удержать мышцы твои от сокращения, не допустит неуместную и несвоевременную испарину, не воспрепятствует подрагиванию век и дыхание не выровняет. И скажут тебе под конец, что врешь ты все, а ты начнешь возражать, клясться, что говоришь сущую правду, только правду, всю правду, и, может быть, так оно и есть, а дело-то все в том, что человек ты нервный, волевой, конечно, спору нет, но нервный, и трепетному тростнику подобен чутким отзывом своим на легчайшее дуновение, и тебя снова приторочат к машине, и тогда уж совсем не поздоровится, и спросят тебя, жив ли ты, и ты, естественно, скажешь: Жив, а тело твое возразит и опровергнет твои слова, и дрожащий подбородок заявит, что нет, мол, мертв, и, может быть, окажется прав, и, может быть, тело твое уже знает, что тебя убьют, а ты еще нет. Не вполне естественно, что подобное происходит в подвалах министерства внутренних дел, ибо единственная вина всех этих людей – в том лишь, что они оставили бюллетень незаполненным, и неважно, нестрашно было бы, если бы так проголосовали лишь те, кто всегда так голосует, но ведь таких оказалось много, слишком много, неимоверно много, едва ли не все, и что толку твердить, что это, мол, твое неотъемлемое право, если тебе говорят, что право это следует принимать гомеопатическими дозами, по капельке, и повадился ты ходить с кувшином, до краев полным чистыми бюллетенями, вот голову и сломил, нам сразу почудилось в этой голове что-то подозрительное, и если бы то, что могло бы нести много, удовольствовалось малым, то это – да, это была бы более чем похвальная скромность, тебя же сгубило непомерное самомнение, амбиции, так сказать, думал, небось, что вознесешься к самому солнцу, а на деле сверзился в дарданеллы, вспомни, что мы говорили примерно то же самое про министра внутренних дел, но он-то ведь особь другой породы, мужской породы, самец, можно сказать, жесткощетинный и жестоковыйный, а теперь любопытно было бы поглядеть, как отделаешься ты от охотника на ложь, какие узоры, обнаруживающие беды твои, большие и малые, прочертит самописец по бумаге, пропитанной йодистым калием и крахмалом, вот видишь, ты, мнивший себя чем-то иным, благовестом возвещавший о высшем своем человеческом достоинстве, сведен теперь к мокрой бумажке.
Впрочем, полиграф – это вовсе не машина, снабженная диском, что ходит вперед-назад и говорит нам соответственно ситуации: Испытуемый лжет – или Испытуемый не лжет, ибо в таком случае одно удовольствие было бы судье решать, виновен человек или оправдан, и полицейские комиссариаты дано бы уж были заменены отделами прикладной психологии, адвокатов же, потерявших клиентов, сдали бы в архив, и в запустение пришли бы пустующие трибуналы. Детектор лжи, говорим мы, сам по себе ничего не может, ему надо, чтобы рядом находился подготовленный оператор, который будет переводить и толковать загадочные закорючки, что вовсе не значит, однако, будто этот самый оператор безошибочно отличает правду от лжи, вовсе нет, он всего-навсего видит то, что у него перед глазами, а видит он, что испытуемый при ответе на вопрос дал – тут мы бестрепетно вводим новый термин – аллергографическую реакцию или, выражаясь более литературно, но не менее заковыристо, произвел рисунок лжи. Ну, что ж, в одном хотя бы могли бы остаться мы в выигрыше. По крайней мере, удалось бы осуществить первичный отсев, зерна – сюда, плевелы – туда, вернуть на свободу и к нормальной семейной жизни тех, кто наконец-то доказал свою полную невиновность, то есть на вопрос: Оставили ли вы бюллетень незаполненным, ответил: Нет, и не был бы разоблачен детектором. И ничем бы не помогли всем прочим, чья совесть отягощена неизбывной виной электоральных нарушений, ни иезуитская изворотливость ума, ни дзэн-буддистский спиритуальный самоанализ – детектор, столь же бесчувственный, сколь и неумолимый, моментально распознавал бы неправду и в ответах тех, кто уверял, что не оставлял бюллетень чистым, и тех, кто якобы голосовал за такую-то или такую-то партию. Одну ложь при благоприятном стечении обстоятельств пережить еще можно, две – никак. Но тем не менее министр внутренних дел распорядился независимо от результатов проверки на детекторе никого на свободу не отпускать: Пусть посидят, никогда ведь не узнаешь наперед, докуда дойдет коварство человеческое, сказал он. И ведь прав, чертяка, оказался, совершенно прав. После того как, покрыв загогулинами, извели десятки метров миллиметровки, на которой зафиксирован был весь душевный трепет испытуемых, после того как по много сотен раз прозвучали на одни и те же вопросы неизменно одинаковые ответы, некий агент секретной службы, совсем молоденький паренек, еще мало искушенный в искушениях, угодил с невинностью новорожденного агнца в ловушку, подстроенную ему некой женщиной, молодой притом и красивой, подвергнутой проверке на детекторе лжи и проверки этой не прошедшей, ибо полиграф признал все ее слова ложью и фальшью. И сказала новоявленная мата-хари: Ваш прибор не ведает, что творит. Это почему же, спросил агент, позабыв, что вступать в диалоги в его обязанности не входит. Да потому что в этой ситуации, когда весь город – под подозрением, стоит лишь произнести слово «чистый» – одно его и больше ничего – даже и не пытаясь вызнать, как человек проголосовал и голосовал ли вообще, чтобы вызвать самые негативные реакции у испытуемого, пусть он даже будет чистейшим образцом невиновности, вогнать его в тоску и тревогу. Не верю и не могу согласиться, возразил самоуверенный агент, кто в ладу со своей совестью, тот не скажет ни больше, ни меньше правды и потому пройдет без ущерба проверку на полиграфе. Мы же не камни говорящие, не пни с глазами, ответила женщина, в самой истинной истине всегда есть крупица какого-то смятения и беспокойства, да и как иначе, ведь мы – и я имею в виду не одну лишь хрупкость нашего бытия – не более чем крохотный дрожащий огонек, что в любую минуту может погаснуть, и нам страшно, да, прежде всего мы испытываем страх. Ошибаетесь, мне вот нисколько не страшно, я обучен и натренирован в любых обстоятельствах справляться со своим страхом, да и сам от природы – не робкого десятка и не был боязлив даже в детстве. Вот как, спросила женщина, ну, что ж, давайте попробуем, подсоединитесь к детектору, а я буду задавать вопросы. Вы в своем уме, это вы здесь подозреваемая, а я – представитель власти. Значит, все-таки боитесь. Ничего я не боюсь, говорят вам. Тогда подключитесь и докажите, что вы мужчина. Агент перевел взгляд с улыбающейся женщины на техника, улыбку старавшегося сдержать, и сказал: Ладно, один раз – не в счет, согласен подвергнуться эксперименту. Техник подсоединил провода, прикрепил клеммы: Готово, можете начинать. Женщина глубоко вздохнула, задержала воздух в легких секунды на три и потом резко выдохнула слово: Чистый. Оно не стало из восклицания вопросом, но иголочки самописца уже задвигались по бумаге. И в последовавшей паузе они еще не успели остановиться полностью, продолжали вибрировать, класть штрихи, подобно тому, как от брошенного камня расходятся круги по воде. И женщина смотрела на них, а не на привязанного мужчину, но потом пришел и его черед – она устремила взгляд на него и спросила мягко и почти нежно: Скажите, пожалуйста, вы оставили бюллетень незаполненным. Нет, я никогда в жизни не оставлял бюллетень незаполненным, с силой отвечал агент, не оставлял и оставлять не буду впредь. Иголочки забегали проворней, стремительней, торопливей. Ну, спросил агент в наступившей тишине. Техник молчал, и агент повторил более настойчиво: Ну, что показал прибор. Показал, что вы лжете, ответил техник смущенно. Этого быть не может, вскричал агент, я сказал правду, я заполнил бюллетень, я профессиональный сотрудник спецслужбы, я патриот, радеющий за интересы отечества, прибор, наверно, не в порядке. Не трудитесь и не оправдывайтесь, сказала женщина, я-то верю, что вы сказали правду, однако хочу напомнить, что речь-то не о том, я всего лишь хотела и сумела показать, что не очень-то можем доверять своему телу. Это вы виноваты, заставили меня нервничать. Да, кто ж другой, как известно, во всем искусительница ева виновата, но ведь нас, когда привязывали к этой машине, никто не спрашивал, нервничаем мы или нет. Чувствуете за собой вину, вот и нервничаете. Может быть, но как вы доложите начальству, что, будучи ни в чем не замешан, повели себя как виновный. А я не буду докладывать, а того, что было здесь, как бы и не было, отвечал агент. И добавил, обращаясь к технику: Дайте-ка мне эту бумажку и запомните накрепко – язык за зубами, не то пожалеете, что на свет родились. Слушаюсь, будьте покойны, рта не раскрою, могила. Я тоже никому ничего не скажу, пообещала женщина, но только вы бы объяснили там своему министру, что эти ухищрения – ни к чему, что все мы продолжаем лгать, говоря правду, и – говорить правду, обманывая, как он, как вы, и представьте теперь, что бы вы ответили, предложи я вам переспать со мной, и что показал бы прибор.
Чеканная фраза министра обороны: Мощный артиллерийский удар по всей системе, частично вдохновленная военно-морской прогулкой, длившейся полчаса и при полном штиле, начала набирать силу и привлекать к себе внимание, когда окончательно выяснилось, что планы министра внутренних дел, несмотря на отдельные, мелкие, там и сям обретенные удачи, неспособные тем не менее повлиять на ситуацию в целом, не достигают главной своей цели – не могут убедить горожан, а точнее – выродков, преступников и смутьянов, оставивших бюллетени чистыми, признать свои ошибки и взмолиться, чтоб дарована была милость – а с нею вместе и справедливое воздаяние – в виде нового закона о выборах, на которые в назначенный срок все они скопом и устремятся во искупление грехов, клянясь никогда впредь не повторять их. Всем членам кабинета, за исключением министров юстиции и культуры, была внушена мысль о срочной необходимости завернуть гайки покрепче, тем более что столь долгожданное чрезвычайное положение не дало эффекта и действия в нужном направлении не произвело, поскольку граждане этой страны, не имея полезнейшей привычки требовать неукоснительного соблюдения своих конституционных прав, более чем естественным порядком не заметили, что прав этих они лишились. Следовательно, надлежит вслед за тем сменить чрезвычайное положение на положение осадное – да в полную силу, не для проформы и не понарошку – отменить все зрелищные мероприятия, закрыть все точки их проведения, комендантский час – ввести, а на улицы – наоборот, вывести усиленные армейские патрули, объявить, чтобы больше пяти не собирались, безусловно запретить въезд в столицу и выезд из нее, и все эти действия сопровождать аналогичными, но несравненно менее суровыми мерами в провинции с тем, чтобы разница в подходах, не то что бросающаяся, а прямо-таки вцепляющаяся в глаза, унизила бы столицу еще горше и тяжче. Мы собираемся сказать ее жителям, продолжал министр обороны, поглядите и поймите раз и навсегда, что доверия вы не заслуживаете, так что соответственно к вам и будут относиться. Министру внутренних дел, вынужденному любым способом скрывать провал своих секретных служб, идея немедленно объявить столицу на осадном положении очень пришлась по душе, и он, показывая, что есть еще у него кое-какие козыри и что игра продолжается, уведомил совет министров, что после труднейшего расследования, проведенного совместно, в теснейшем сотрудничестве с интерполом, пришли они к выводу о том, что международный анархизм: Который только и способен писать всякую похабщину на стенах, и сделал паузу, пережидая снисходительные смешки коллег, а потом, довольный ими и собой, договорил: Не имел никакого отношения к бойкоту выборов, коего стали мы жертвами, и, стало быть, мы имеем дело с проблемой чисто внутреннего свойства. Позвольте реплику с места, сказал министр дел иностранных, мне это определение представляется не вполне корректным, и я должен напомнить высокому собранию, что послы уже целого ряда государств высказали мне свою озабоченность, поскольку происходящее здесь может выплеснуться за границы, подобно эпидемии какой-нибудь новой черной смерти. Белой, поправил с миротворческой улыбкой на устах глава правительства, белой, как незаполненный бюллетень. А мы, продолжал министр иностранных дел, получили бы большие основания говорить о попытках дестабилизировать демократическую систему не просто и не только в одной отдельной стране, но и в масштабах планетарных. Министр дел внутренних почувствовал, что может лишиться главной роли, полученной благодаря недавним событиям, но все же сбить себя с линии не дал и, поблагодарив с беспристрастной учтивостью своего внешнеполитического коллегу за глубокий и вдумчивый комментарий, показал, что и сам способен произвести самые высокие и заковыристые образцы семиотического толкования: Любопытно, сказал он, как нечувствительно для нас меняют слова свое значение, как часто используем мы их, чтобы выразить ими совершенно противоположное тому, что выражали они прежде и, подобно постепенно замирающему эху, еще продолжают выражать. Да, таков один из эффектов семантического процесса, отозвался из глубины министр культуры. А какое отношение имеет это к чистым бюллетеням, спросил министр иностранных дел. К бюллетеням – никакого, а вот к осадному положению – самое непосредственное, торжествующе возгласил министр дел внутренних. Не понимаю, заметил министр обороны. А меж тем это очень просто. Может быть, сколь угодно просто, но я все равно не понимаю. Давайте посмотрим, что значит слово «осада», вопрос риторический и, значит, ответа не требует, мы все знаем, что, не так ли. Как дважды два четыре. И мы, стало быть, вводя осадное положение, признаем тем самым, что столица нашего государства блокирована, отрезана, обложена со всех сторон неприятелем, меж тем как на самом деле этот, с позволения сказать, неприятель находится не снаружи, но внутри. Члены кабинета переглянулись, глава сделал непонимающее лицо и принялся ворошить бумаги на столе. Однако министр обороны не собирался признавать себя побежденным: Это можно понять и иначе. Как же. Что обитатели столицы подняли мятеж – думаю, не будет сильным преувеличением назвать происходящее именно так – и были в связи с этим блокированы, обложены, осаждены, выберите наиболее подходящий термин, мне это решительно все равно. Позвольте напомнить уважаемому коллеге и всем членам кабинета, сказал министр юстиции, что граждане, решившие не заполнять бюллетени, всего лишь осуществили свое право, четко, ясно и недвусмысленно гарантированное им законом, а потому говорить о мятеже в данном случае не только некорректно с точки зрения семантики, прошу простить, что вторгаюсь в сферы, где некомпетентен, но и совершенно неосновательно с точки зрения права. Право – это не абстракция, сухо ответил министр обороны, право надо заслужить, а они его не заслужили, а прочее – пустые разговоры. Вы совершенно правы, сказал министр культуры, право – не абстракция, оно существует, даже если не уважается. Ну-у, пошла философия. Вы что-нибудь имеете против философии, господин министр обороны. Единственная философия, которая меня интересует, – та, что приводит к победе, я, господа министры, человек простой, казарменный, так сказать, человек и практический, для меня «хлеб» – это хлеб, а «сыр» – это сыр и ничего больше, но чтобы вы не смотрели на меня как на убогого, растолкуйте мне, если, конечно, речь не идет о квадратуре круга, каким это манером может существовать закон, который не уважается. Да очень просто, господин министр обороны, это право существует потенциально, в рамках обязанности соблюдать его и исполнять. На проповедях и разглагольствованиях – я, поверьте, никого не хочу обидеть – далеко не уедешь, а вот как введем осадное положение, они у нас попляшут. Как бы нам не пришлось, отвечал на это министр юстиции. Не представляю себе такого. В данную минуту – я тоже, но не исключено, что это всего лишь вопрос времени, надо будет лишь немного подождать, никто ведь не осмеливался даже предположить, чтобы когда-нибудь, где-нибудь могло произойти то, что произошло у нас, однако же произошло, затянулось узлом намертво, и мы все, собравшись вокруг этого стола, чтобы принять решение, которое вопреки всем предложениям, здесь прозвучавшим, принять все никак не можем, так что подождем малость и очень скоро, боюсь, узнаем, как именно отнеслись граждане к введению осадного положения. Услышав такое, я просто не могу молчать, взорвался министр внутренних дел, принятые нами меры были единогласно одобрены всеми членами кабинета, и, насколько я помню, никто из присутствующих иных и лучших предложений не вносил, ибо тяжелейшее бремя катастрофы – да, я назову случившееся катастрофой, пусть кое-кому из моих уважаемых коллег это и покажется преувеличением, на которое они не замедлят отреагировать самодовольно-ироническим смешком, но я сказал и повторю – тяжелейшее бремя катастрофы несут, как полагается им по должности, прежде всего их превосходительства глава государства и глава правительства, а затем в силу своих прерогатив – министр обороны и министр внутренних дел, что же касается остальных, и тут я имею в виду, разумеется, господ министров юстиции и культуры, то, хоть они и соизволили одарить нас плодами могучего своего разума, пролить на нас свет истины, но я лично не нашел в плодах этих ничего заслуживающего внимания. Благодатный свет истины, как вы изволили выразиться, пролил на вас не я, но закон, только он один, ответил на это министр юстиции. Ну, а в отношении моей скромной персоны, добавил министр культуры, то, памятуя, какие крохи бюджет выделяет ведомству, вверенному моему попечению, я и не вправе претендовать на большее. Ага, теперь я, кажется, понимаю корни вашей склонности к анархизму, выпалил министр внутренних дел, рано или поздно, но дело непременно кончается подобным выпадом. Премьер тем временем долистал свои бумаги до конца, подребезжал ручкой о край стакана, требуя тишины и внимания, и сказал: Не хотел прерывать вашу увлекательную дискуссию, из коей, хоть и могло показаться, что я вроде и отвлекся, почерпнул немало полезного, потому прежде всего, что мы по собственному опыту знаем – ничего нет лучше доброго спора, чтобы разрядить скопившееся напряжение, особенно – в ситуациях с теми же особенностями, которые неустанно демонстрирует нам нынешняя, и когда все мы понимаем, что необходимо действовать, а не гадать на. Он помолчал, сделал вид, что сверяется со своими записями, и продолжил: И потому, раз уж мы успокоились, остыли, умиротворились, то и можем одобрить инициативу господина министра обороны на неопределенный срок объявить город на осадном положении, которое вступает в силу с момента публикации указа об этом. Его слова были встречены одобрительным гулом – более или менее всеобщим, но при том складывавшимся из различных элементов, определить природу коих не представлялось возможным, хоть министр обороны и проехался стремительной панорамой по лицам присутствующих, желая уловить оттенок неодобрения или хотя бы недостаток энтузиазма. Премьер продолжал: К сожалению, все тот же опыт учит нас, что даже самые обдуманные и совершенные идеи, когда придет время воплотить их, могут провалиться – провалиться от возникших ли в последний момент колебаний, от разлада ли между тем, чего ждешь, и тем, что есть в наличии, или от того, что в критический момент выпустил ситуацию из-под контроля, или от многого множества иных возможных причин, перечень коих так длинен, что его и приводить не стоит, и времени изучить не хватит, и в свете всего вышеизложенного представляется абсолютно необходимым иметь про запас и наготове другую идею – дополняющую или заменяющую первую и способную не допустить, как в нашем с вами случае, образование вакуума власти или еще того хуже – чтобы власть валялась на улице, последствия чего будут самые что ни на есть катастрофические. Министры, привыкшие к риторическим фигурам своего премьера, определяемым формулой «три шага вперед и два назад», терпеливо ждали, когда грянет финальный аккорд, прозвучит заключительное слово – и все станет ясно. Но на этот раз не дождались. Премьер снова смочил губы водой из стакана, утер их белым платочком, извлеченным из внутреннего кармана пиджака, и вроде бы опять собрался свериться со своими заметками, однако в последний момент отказался от этого намерения и сказал так: Если осадное положение не оправдает возложенных на него надежд, то есть окажется неспособно вернуть граждан к нормальной демократической практике, ко взвешенному и осознанному исполнению закона о выборах, который по безрассудному недосмотру наших законодателей отворил двери тому, что, не боясь парадоксальности этого суждения, с полным правом можно было бы назвать законным беззаконием, то ставлю вас, господа министры, в известность, что я в качестве главы правительства прибегну к иным методам, каковые не только психологически усилят осадное положение, но и сумеют – я убежден в этом – сами по себе вернуть политическое равновесие нашей отчизне и раз и навсегда покончить с кошмаром, в который мы ныне погружены. Очередная пауза, новый глоток воды, еще одно прикосновение платочка к губам – и он продолжил: Возникает естественный вопрос – почему же в таком случае мы не применяем эти методы немедленно, не тратя времени на осадное положение, которое, как можно судить заранее, весьма серьезно и разносторонне ухудшит жизнь жителей столицы, причем пострадают не только виноватые, но и невинные, и вопрос этот, разумеется, более чем законен, однако нельзя не учитывать весьма существенные факторы, как чисто логистического характера, так и иные, совокупный эффект которых можно без риска впасть в преувеличение назвать травмирующим, а потому я полагаю, что наши действия должны быть наращиваемы постепенно, а в качестве первоначального шага избрано введение осадного положения. Глава правительства снова поворошил бумаги, но к стакану на этот раз не притронулся: Хотя я понимаю ваше нетерпение, но все же сейчас ничего сообщать вам не стану, ограничившись известием о том, что сегодня утром его превосходительство господин президент удостоил меня аудиенции, где я изложил ему свою точку зрения и получил его полнейшую и всестороннюю поддержку. В свое время вы узнаете все остальное. А теперь, прежде чем закрыть наше продуктивное совещание, убедительно и настойчиво прошу всех членов кабинета, а особенно – господ министров обороны и внутренних дел, на плечи которых – не дел, разумеется, а самих господ министров – ляжет основная тяжесть многообразно сложных действий, предназначенных для введения и исполнения режима осадного положения, да, так вот, прошу отнестись к нашим начинаниям с максимальным усердием и ответственностью. Вооруженным силам и силам правопорядка надлежит, действуя как совместно, так и в рамках собственной компетенции, неукоснительно сохраняя взаимное уважение и всячески избегая трений, порожденных соперничеством, кои способны только опорочить общую цель, выполнить патриотическую задачу по возвращению заблудшей овечки в стадо, если будет мне позволено употребить это выражение, столь милое нашим пращурам и столь глубоко укоренившееся в наших пастушеских традициях. И помните, господа, вы должны сделать все, чтобы те, кто сейчас всего лишь является нашими противниками, не превратились во врагов отчизны. Да пребудет с вами господь в этом святом деле, да укрепит он вас и направит, чтобы солнце согласия вновь воссияло в потемках души и чтобы утраченные было мир и гармония восстановили братскую общность наших сограждан.
И в то самое время, когда премьер-министр возник на телеэкранах и объявил столицу страны на осадном положении, необходимом в интересах национальной безопасности для устранения политической нестабильности и социальной напряженности, вызванных подрывной деятельностью безответственных элементов, которым дважды удалось сорвать процесс народного волеизлияния – в это самое время армейская пехота и полиция при поддержке танков и другой бронетехники заняли вокзалы и перекрыли все выезды из города.
Самый крупный аэропорт находился в двадцати пяти километрах к северу, то есть не попадал в зону действия осадного положения и потому продолжал функционировать без ограничений, за исключением тех, которые предусмотрены были желтым уровнем тревоги, что означало – иностранным туристам улетать и прилетать не возбраняется, а вот резидентам путешествовать не то чтобы запрещалось, но очень настоятельно не рекомендовалось, кроме как в случаях острой необходимости, каждый из которых рассматривался отдельно. Подобия войсковой операции вторглись в жилища смятенных обывателей, поражая их, как сказал один репортер, с неотразимой силой прямого в челюсть. Это были офицеры, отдававшие приказы, это были сержанты, зычным рявканьем требовавшие их исполнения, это были саперы, перегораживавшие улицы, это были машины санитарные, связные и штабные, это были прожектора, освещавшие дороги до первого поворота, и это были сыпавшиеся из кузовов и занимавшие позиции оравы солдат, вооруженных до зубов и экипированных так, что хоть с марша – в бой, хоть затевай долгую кампанию, призванную измотать неприятеля. Семейства, где кто-нибудь работал или же учился в столице, могли разве что качать головой при виде этих бранных потех и бормотать: Рехнулись, ей-богу, но те, что каждое утро отправляли отца или сына в одну из промышленных зон, окружавших столицу, а каждый вечер ожидали их возвращения, спрашивали себя, как им теперь жить, да, как жить, если туда не разрешено, а сюда – не позволено. Может, таким будут выдавать охранные грамоты, предположил некий старец, вышедший на пенсию так давно, что употреблял понятия, бытовавшие в пору франко-прусской, если не греко-троянской, войны. И не вполне пальцем в небо попал рассудительный старик, потому что уже на следующий день ассоциации предпринимателей разных и всяких поспешили довести до сведения властей свое небеспочвенное беспокойство, облеченное в такие слова: Проникнутые самым искренним патриотическим чувством, мы, всемерно поддерживая энергичные меры, которые в интересах национальной безопасности были предприняты правительством и, без сомнения, сумеют наконец положить конец преступной деятельности не скрывающих своих подлых планов подрывных групп, мы со всем нашим уважением все же позволим себе обратиться к компетентным органам с убедительной просьбой о скорейшем, совершенно безотлагательном введении пропусков для наших сотрудников, ибо в противном случае следует в самом ближайшем будущем ожидать, что серьезнейшие помехи в функционировании промышленности и торговли нанесут невосполнимый ущерб экономике нашей державы во всех без исключения областях. Это было утром, а во второй половине дня совместное заявление министров обороны, внутренних дел и экономики внесло ясность в этот вопрос, уведомив заинтересованных лиц, что, хотя правительство с пониманием и полным сочувствием относится к озабоченности предпринимателей, однако запрашиваемое ими распределение пропусков не может быть осуществлено с требуемой широтой, поскольку столь либеральный шаг неминуемо создаст помеху для эффективных действий наших вооруженных сил по охране новой границы. Тем не менее в доказательство своей открытости и стремления избежать неприятных последствий правительство готово предоставить указанные пропуска тем руководителям подразделений, сотрудникам и техническому персоналу, чья деятельность является абсолютно необходимой для бесперебойной работы предприятий и организаций – при условии, что означенные и тщательно отобранные лица при получении этой привилегии будут нести полную, в том числе и уголовную, ответственность за свои действия как внутри зоны, так и вне ее. В случае если этот план будет одобрен, им надлежит являться по утрам к местам сбора, о которых в свое время будет объявлено дополнительно, откуда на автобусах с полицейским сопровождением их будут доставлять к выездам из города, на других автобусах – развозить по предприятиям и по окончании рабочего дня – забирать оттуда. Все расходы, включая аренду и амортизацию транспорта, оплату полицейского эскорта и прочее, будут нести владельцы предприятий и компаний, хотя вполне вероятно, что они и получат за это известные налоговые льготы, но это решение также будет принято впоследствии, после всесторонней проработки вопроса экспертами министерства финансов. Впрочем, нетрудно было представить себе, что жалобы и требования этим не ограничатся. Опытным путем доказано неопровержимо, что жить без еды и пищи нельзя, а поскольку мясо в столицу привозят, рыбу привозят, овощи тоже привозят да и все вообще привозят, а на том, что здесь производится или хранится на складах, не протянешь и недели, необходимо, значит, наладить систему снабжения. И не позабыть еще про больницы и аптеки, про километры бинтов и горы ваты, про тонны таблеток и гектолитры ампул и неисчислимые гроссы презервативов. И про бензин и солярку, которые надо вовремя доставлять на заправочные станции, если, конечно, правительству не пришла в голову коварная мысль дважды наказать обитателей столицы, вынудив тех передвигаться на своих двоих. По прошествии нескольких дней правительство наконец сообразило, что ежели цель осадного положения не состоит в том, чтобы уморить осажденных голодом, как водилось в давние времена, то вводить его надо не с кондачка, не с бухты-барахты, но – точно зная, куда идти и куда желаешь прийти, и надобно предвидеть последствия, предугадывать отзвук и отзыв, взвешивать неприятности, рассчитывать соотношение прибылей и проторей да знать наперед, что министерства окажутся завалены работой, погребены под лавиной протестов, жалоб, требований и просьб разъяснить и не будут знать, что отвечать на них, поскольку спускаемые сверху инструкции всего лишь повторяют самые общие положения осадного положения, пренебрежительно оставляя без внимания бюрократические мелочи, отчего и воцаряется хаос неизбежный и всепроникающий. Было еще одно примечательное обстоятельство, мимо которого никак не могли пройти обитатели столицы, наделенные сатирической ли жилкой, ироническим ли складом ума – а дело было в том, что правительство, будучи де-факто и де-юре стороной осаждающей, оказалось одновременно и осажденной и не только потому, что его залы и приемные, его кабинеты и кулуары, его отделы, секции, архивы, штампы, грифы и печати находятся в пределах центра города и довольно органично этот самый центр образуют, но и потому, что по меньшей мере три министра, сколько-то их заместителей, первых и не первых, парочка генеральных директоров жили в предместьях, в пригородах, не говоря уж про множество чиновников, обязанных каждое утро уезжать, а каждый вечер – приезжать, а потому пользующихся метро, автобусом или электричкой, если, конечно, у них нет машины или желания подвергать себя превратностям дорожной обстановки, то есть торчать в пробке. И шуточки, далеко не всегда звучавшие втихомолку, разрабатывали не вечную тему охотника, ставшего дичью, и тех, кто поехал по шерсть, а приехал стриженым, но не довольствовались сей ребяческой невинностью, рассыпаясь калейдоскопом разнообразных вариаций, из которых иные были сомнительного вкуса, другие же – несомненно похабны и относились к предосудительному разряду так называемого сортирного юмора. К несчастью, в очередной раз проявилась мелкотравчатость и структурная слабость шуток, прибауток, шпилек, острот и анекдотов, тщившихся уязвить правительство, ибо и осадное положение не отменилось, и снабжение не наладилось. Дни шли за днями, трудности нарастали в темпе crescendo, множились количественно и усугублялись качественно, грибами после дождя перли прямо из-под ног, однако население, продолжая являть неколебимую моральную стойкость, не обнаруживало никакой тенденции склонить голову, отречься от того, что считало справедливым и что выразило на выборах своим волеизлиянием, отстаивая простое право не соглашаться с общим мнением. Иные наблюдатели, как правило – корреспонденты иностранных СМИ, спешно присланные в страну освещать, как принято говорить на их жаргоне, событие и потому мало принимавшие в расчет местную щепетильность и локальные заморочки, с удивлением отмечали полное, абсолютное отсутствие конфликтов, несмотря на усилия – впоследствии доказанные неопровержимо – агентов-провокаторов, тщившихся создать ситуацию нестабильности, которая могла бы оправдать в глазах так называемой мировой общественности скачок – покуда еще не сделанный – то есть переход от осадного положения к положению военному. Одного из комментаторов до того обуял зуд оригинальности, что он назвал это уникальным, никогда прежде не виданным в истории случаем идеологического единодушия, сделавшего из населения политического монстра, который заслуживает тщательного изучения. Мысль эта, как ни взгляни на нее, была, в свою очередь, примером чистейшей чуши, не имеющей никакого отношения к реальности, ибо и здесь, и в любом другом уголке планеты люди отличаются друг от друга, мыслят по-разному, и не все они – бедные, и не все – богатые, а что касается людей среднего достатка, то одним достает его, а у других – его нехватка. И только в одном безо всяких предварительных дебатов дружно сходились все, но о том уже было сказано, а сказку про белого бычка заводить нет охоты. Но тем не менее возникал и у местных журналистов, и у иностранных вполне естественный вопрос – по каким таким таинственным резонам не произошло до сих пор ссоры, стычки, драки, потасовки между избирателями, оставившими бюллетень чистым, и всеми остальными. И вопрос этот показывает наглядно, до какой же степени важно для человека, избравшего себе профессию журналиста, знать четыре правила арифметики, ибо для исчерпывающего понимания достаточно было бы вспомнить, что первых было восемьдесят три процента, а вторых вкупе со всеми прочими еле-еле на семнадцать наскребешь, да еще не стоило бы забывать про весьма спорный тезис ПЛ, что, мол, подобное голосование это, выражаясь метафорически, плоть от плоти ее, и что если не все сторонники этой партии оставили бюллетень чистым – хоть и очевидно, что многие это сделали на повторных выборах, – то лишь потому, что не был им вовремя брошен такой лозунг и призыв. А расскажешь, что семнадцать сумели противостоять восьмидесяти трем, никто не поверит, ибо времена сражений, выигранных с божьей помощью, миновали. Вполне законное любопытство вызывала также и судьба тех пятисот человек, что были арестованы прямо в очереди к избирательным пунктам агентами министерства внутренних дел, а потом подвергнуты мучительным допросам и вынуждены в безмерном страдании наблюдать, как детектор лжи потрошит их, вытягивая самое сокровенное, а не меньший интерес – и судьба специальных агентов секретных служб и их помощников. Что касается первого, то тут у нас ничего, кроме сомнений, не имеется, как не имеется и возможности что-либо прояснить. Кое-кто утверждал, будто эти пятьсот продолжают в соответствии с известным полицейским иносказанием сотрудничать со следствием в видах все того же пресловутого прояснения ситуации, кое-кто – будто их отпускают на свободу, причем – мелкими партиями, чтобы не мозолили глаза, ну, а третьи, самые неисправимые и закоренелые скептики, допускали в качестве версии и то, что всех вывезли куда-то за город, неизвестно куда, и что допросы, хоть и не дают никаких результатов, продолжаются. Поди-ка пойми, кто прав. Ну, а насчет второго недоумения, то есть насчет трудоустройства агентов, тут прямо надо сказать, что сомнений у нас на этот счет нет. Как и все прочие порядочные и честные трудящиеся, выходят они по утрам из дому, забрасывают сети-удочки то в одном конце города, то в другом, приглядываясь к приметам и признакам, а как покажется, что рыбка вот-вот клюнет, применяют новую тактику, то есть отбрасывают околичности и напрямки говорят тому, кто их слушает в эту минуту: Скажу тебе откровенно, по-дружески, я вот бюллетень не заполнил, а ты. Поначалу спрошенные ограничивались уже известными нам ответами, что, дескать, никто не может быть и так далее, а самые дерзкие и особенно памятливые требовали у назойливого допросчика, чтобы представился и сообщил без отлагательств и проволочек, от имени какой власти задан вопрос, после чего предоставлялась нечастая возможность увидеть, как он удирает, поджавши хвост, потому что никакого воображения не хватит представить, что агент секретной службы отваживается открыть бумажник и показать удостоверяющее в качестве такового его личность удостоверение личности с печатью и фотографией на фоне цветов государственного флага. Но это, как мы сказали, было поначалу. Пришло время – и народная молва возгласила, что наилучшей тактикой будет не вступать с вопрошающими в разговоры, а просто поворачиваться к ним спиной или в случае вопиюще нестерпимой назойливости восклицать громко и ясно: Отвали, а, достал, если, разумеется, не будет предпочтен еще более простой и значительно более эффективный вариант посыла по известному адресу. Само собой разумеется, что в донесениях, подаваемых секретными агентами по команде, ни о чем подобном не сообщалось, а фрустрации и фиаско камуфлировались обтекаемыми формулами типа того, что приходится сталкиваться с постоянным и упорным нежеланием сотрудничества. Можно было подумать, что ситуация достигла точки, подобной той, когда два борца, равных друг другу силой и умением, пихают друг друга и не могут сдвинуть ни на пядь, так что приходится ждать, когда изнеможение одного принесет наконец победу другому. И, по мнению лица, несущего основную и самую прямую ответственность за деятельность секретной службы, патовую ситуацию удастся мгновенно переломить, если один борец поможет другому, что в данном конкретном случае значит – методы убеждения как доказавшие свою полнейшую никчемность должны быть решительно отринуты и заменены методами принуждения, не исключающими и применение грубой силы. Если столица страны за бесчисленные свои вины объявлена на осадном положении, если вооруженные силы останутся верны присяге и дисциплине и в час серьезного нарушения общественного порядка, если высшее командование даст честное слово взять на себя ответственность и, когда придет время принимать решения, не дрогнуть, не замяться – тогда секретные службы озаботятся созданием очагов крамолы и смуты, которые оправдают a priori суровость репрессий, которых движимое великодушием правительство, применяя ненасильственные методы и – повторим, средства убеждения – так старалось избежать. И мятежникам не на что будет потом жаловаться, ибо за что боролись, на то и напоролись. Но когда министр внутренних дел пришел с этой идеей на заседание антикризисного комитета, что был между тем создан, премьер напомнил ему, что у него имеется еще средство разрешить конфликт и что лишь в том маловероятном случае если и оно окажется тут бессильно, будет рассмотрен не только его план, но и все, которые возникнут за это время. Министр внутренних дел выразил свое несогласие очень лаконично, буквально в двух словах, и два слова эти были: Теряем время. Его оборонному коллеге пришлось высказаться более пространно в том смысле, что вооруженные силы долг свой помнят, знают и выполнят: Не считаясь с жертвами, как повелось искони в нашей истории. Деликатный вопрос был до поры отставлен, плод еще не созрел. И в этот миг второй борец, прискучив ожиданием, рискнул сделать шаг вперед. Однажды утром улицы запрудили люди с плакатами на груди, красным по черному возвещавшими: Я оставил бюллетень чистым, однако сильней всего поражало воображение неисчислимое количество колыхавшихся над головами белых полотнищ, настолько сбивших с толку одного иностранного журналиста, что он опрометью, можно сказать, передал по телефону сообщение о том, что город капитулирует. И напрасно хрипели, надсаживаясь, полицейские мегафоны, требуя больше пяти не собираться – людей было пять, пятьдесят или пятьсот тысяч, и кто их, в такой ситуации, будет считать и разбивать на пятерки. Полицейское начальство справлялось, можно ли применить слезоточивый газ и водометы, командир северной дивизии – разрешено ли двинуть танки, командир южной запрашивал условия для выброски десанта, опасаясь, что парашютисты угодят на крыши зданий. Война стояла на пороге.
Именно тогда на заседании правительства в полном составе и под председательством главы государства премьер-министр обнародовал свой план: Пора сломать хребет сопротивлению, сказал он, пора бросить психологические акции, шпионские маневры, детекторы лжи и прочие технологические новшества, раз уж они, вопреки заслуживающим всяческой похвалы усилиям господина министра внутренних дел, обнаружили свою неспособность решить проблему, и замечу кстати, что считаю пока преждевременным непосредственное вмешательство войск, которое обязательно приведет к более чем вероятному кровопролитию, а мы его всячески и при любых обстоятельствах стараемся избежать, и потому в противовес всему этому я ознакомлю вас сейчас ни больше и ни меньше как с целым комплексом мер, которые, хоть и могут на первый взгляд показаться вам абсурдными, убежден, приведут нас к окончательной победе и к возвращению к нормам демократии, ну-с, итак, вот они, предлагаемые меры, перечисляю по степени важности в порядке убывания – немедленный перевод правительства в другой город, который и станет столицей страны, немедленный вывод всех войсковых и полицейских формирований с тем, чтобы крамольники оказались предоставлены сами себе и посидели-подумали столько, сколько нужно, чтобы понять, каково это – быть отторгнутыми от священного национального единства, а когда не в силах будут выносить больше изоляцию, презрение соотечественников, когда жизнь в бывшей столице окончательно превратится в хаос, они, склонив повинную главу, сами придут к нам просить прощения. Премьер повел взглядом вокруг себя: Таков мой план, повергаю его на ваше рассмотрение и обсуждение, но излишне, наверно, будет говорить, что я надеюсь – он будет одобрен единодушно, ибо, как известно, отчаянный недуг врачуют лишь отчаянные средства, а если средство, которое я предлагаю, окажется болезненным, то ведь недуг, с нами приключившийся, – просто смертелен.
Если перевести эту речь в слова, доступные пониманию людей менее просвещенных, но не вполне несведущих в том, сколь тяжелы и разнообразны болезни, угрожающие и без того уже шаткому существованию рода человеческого, получится, что премьер-министр предложил ни больше ни меньше как сбежать от вируса, который поразил большую часть столичных жителей, а поскольку, как известно, пришла беда – открывай ворота, грозит теперь затронуть и оставшихся, а там, как знать, перекинуться и на всю страну. И не то чтобы премьер и его команда опасались, что их достанет губительное жало этого насекомого, ибо видели мы, что, невзирая на отдельные личные стычки и легчайшие расхождения во взглядах, касающиеся к тому же прежде всего методов, но никак не целей, нерушимым, неколебимым оставалось единство ответственных политических руководителей государства, на которое как снег на голову обрушилось бедствие, невиданное доселе за всю долгую и трудную историю всех известных нам стран. И вопреки тому, что, без сомнения, подумают и выскажут, пустив из уст в уста, злонамеренные элементы, речь идет не о трусливом бегстве, но о первоклассном и беспримерно отважном стратегическом ходе, до результатов коего можно дотянуться как до зрелых плодов на ветке. Теперь, для того чтобы благополучный конец увенчал дело, нужно лишь привести в соответствие с твердостью замыслов энергию их воплощения. И прежде всего уяснить и договориться, кто покидает город, а кто в нем остается. Итак, выезжают, само собой разумеется, его превосходительство глава государства и правительство в полном составе до заместителей министра включительно в сопровождении ближайших помощников, выезжают депутаты парламента, чтобы, не дай бог, не прервалась законотворческая деятельность, выезжают вооруженные силы и силы полиции, включая дорожную, однако остаются депутаты муниципальные, остается корпус пожарной охраны, ибо нельзя допустить, чтобы столица обратилась в пепел из-за непотушенного окурка или акта саботажа, остаются коммунальные службы, призванные поддерживать в городе чистоту и предотвращать эпидемии, и для этого они будут, ясное дело, обеспечены необходимыми для жизнедеятельности запасами воды и электроэнергии. Что же касается продовольствия, то уже сформированы группы специалистов, а им поручено составить примерный рацион, который не даст населению помереть с голоду, но и ясно даст ему понять, что осадное положение – это вам не отпуск у моря. Впрочем, правительство убеждено, что так далеко дело не зайдет. И спустя сколько-то, не очень много, дней к блокпостам на выездах из столицы выйдут, как водится, парламентеры под белым флагом, на сей раз означающим не мятеж, но безоговорочную капитуляцию, хотя цвет-то один и там, и тут, но об этом примечательном совпадении мы размышлять сейчас не собираемся, а останавливаться на нем – тем паче, но дальше поглядим, найдутся ли достаточные резоны к этому вернуться. После заседания кабинета, описанного нами, кажется, с исчерпывающей полнотой на последней странице предыдущей главы, чрезвычайный или кризисный комитет обсудил и принял целый пакет мер, о которых вам в свое время будет рассказано, если, конечно, развитие событий – о чем, помнится, мы тоже как-то упоминали – не сведет их к нулю или не заставит заменить другими, ибо если верно, что человек предполагает, а бог располагает, то крайне редки, просто наперечет те, почти неизменно предосудительные с точки зрения нравственной случаи, когда два человека умудряются стать не только плотью единой, но и прийти к единому решению. Самые острые дебаты вызвал вопрос о том, когда, а главное – как следует убираться правительству, то есть надо ли оповещать об этом, показывать отъезд по телевидению, греметь ли духовой медью, украшать ли капоты гирляндами цветов и национальными флагами или же обойтись без оных, – что вызывало еще тысячу других мелких вопросов, ради которых пришлось снова и снова рыться в справочнике по государственному протоколу, причем со тщанием, какого не бывало со дня образования этого государства. Но в итоге план убытия вышел просто чудо – истинное чудо тактической мысли – как хорош, а базировался он прежде всего на скрупулезно разработанных маршрутах, целью своей имевших если не исключить, то всемерно затруднить манифестантам, буде таковые начнут скапливаться, изъявить от лица столицы неудовольствие или возмущение тем, что ее оставляют. Свой особый путь следования разработали для главы государства и для премьер-министра, и для каждого из членов кабинета, так что получилось в результате двадцать семь отдельных маршрутов, причем каждый должен был находиться под плотным присмотром армейских частей и полиции, с бронетранспортерами на перекрестках и с каретами скорой помощи в хвостах кортежей, потому что мало ли что. И на плане столицы, на огромной светящейся панели, благодаря самоотверженным усилиям военных и полицейских, двое суток кряду трудившихся над нею не покладая рук, возникла красная звезда о двадцати семи лучах, из коих четырнадцать обращены были севернее, а тринадцать – южнее экватора, что делил город надвое. Предполагалось, что по этим лучам и заскользят черные лимузины с особыми номерами, окруженные телохранителями с уоки-токи, допотопными средствами связи, подлежащими, впрочем, скорой замене – на нее уже средства отпущены и смета составлена. Все, задействованные в этой операции, независимо от степени своего участия должны были, положив правую руку сперва на евангелие, а потом – на конституцию, переплетенную в синюю шагрень, поклясться, что будут хранить абсолютную тайну, а еще потом по старинной народной традиции подкрепить эту двойную присягу словами: Если же нарушу ее, пусть падет кара на мою голову и на головы потомков моих до четвертого колена. Таким вот образом обеспечив секретность, назначили дату выхода – через двое суток. А время – одно для всех – три часа ночи, когда только те, кто мается тяжкой бессонницей, ворочаются с боку на бок и молят бога гипноса, приходящегося сыном ночи и братом-близнецом танатосу, чтоб умерил их страдания и пролил на воспаленные веки целительный маковый бальзам. А пока не пришло еще это время, шпионы, вновь вернувшиеся на операционное поле, прочесывали во всех направлениях площади, проспекты, улицы и переулки, незаметно слушая пульс у населения, проникая в злонамеренные замыслы, собирая слова, подслушанные там и тут, чтобы понять, нет ли утечки информации, не просочилось ли какое-либо решение, принятое на заседании кабинета министров, и в особенности – то, что касается отъезда властей, ибо настоящий шпион, шпион, достойный называться этим именем, обязан соблюдать как господень завет, как божью заповедь, как золотое правило, как букву закона одно непременное условие – не верить клятве, кто бы ни давал ее, пусть хоть родная мать, подарившая нам жизнь, и еще меньше – если вместо одной клятвы дали две, и уж подавно ни за что и никогда – если вместо двух дали три. Но в данном случае можно признать, хоть и не без чувства ущемленного профессионального достоинства, что государственная тайна хранилась исправно, и с этим эмпирическим умозаключением согласен оказался центральный компьютер министерства внутренних дел – перелопатив и стасовав, отцедив и профильтровав миллионы обрывков перехваченных разговоров, он не нашел в них ни единого смутного намека, ни малейшего признака, ни кончика ниточки, дернув за которую, можно было вытащить какую-либо неприятную неожиданность. В успокоительных тонах были выдержаны и донесения, отправляемые министру внутренних дел, но не только они, но и рапорты действенной и расторопной военной контрразведки, которая, ведя следствие сама по себе и независимо от своих гражданских коллег, предоставляла полковникам психологической службы и информационных войск сведения схожие и сводившиеся в сухом остатке к фразе: На западном фронте без перемен, что сделалась классической, но, ясное дело, не принимала в расчет только что погибшего солдата. И не было ни одного должностного лица – от главы государства до последнего референта, – которое бы не вздохнуло с облегчением. Слава тебе, господи, ретирада пройдет спокойно, не нанеся слишком уж сильных душевных ран населению, которое в немалой своей части уже, наверно, раскаивается в своем необъяснимом, как на него ни погляди, поведении, но, невзирая на это, на поведение свое то есть, являет гражданское чувство, достойное всяческих похвал и открывающее светлые перспективы, ибо ни словами, ни поступками не выказывает враждебности к своим законным правителям и представителям в этот миг горестной, но неизбежной разлуки. Так утверждали все источники, так и произошло на самом деле. В два часа тридцать минут пополуночи вся правительственная братия готова уж была перерезать стропы, что удерживали ее в президентском дворце, в премьерской резиденции, в разнообразных министерствах. Блистающие черным лаком лимузины выстроились в ожидании, вооруженная до зубов охрана стерегла грузовики с документами, отряды полиции заняли позиции, готовясь в случае чего плюнуть отравленной колючкой, кареты скорой помощи прогревали моторы, а внутри еще открывались и закрывались последние ящики и шкафы, эвакуирующиеся – или дезертирующие, как следовало бы в высоком штиле назвать их – правители со стесненным сердцем собирали последние памятные, милые сердцу вещицы – групповую фотографию, снимок с дарственной надписью, сплетенное ли из волос кольцо, статуэтку ли богини счастья, точилку ли школьных времен, чек или неподписанное письмецо, кружевной ли платочек, таинственный ключ, испорченную авторучку с выгравированным именем, листок с чем-то компрометирующим и другой листок с чем-то компрометирующим, но на этот раз – коллегу из соседнего отдела. Сколько-то человек едва сдерживали слезы, иные – мужчины и женщины в равной степени – с трудом перебарывая волнение, спрашивали себя, доведется ли когда-нибудь вернуться в родные места, бывшие некогда свидетелями их восхождения по лестнице должностей и чинов, а иные, к кому судьба оказалась не столь благосклонна, мечтали, отринув разочарования и позабыв о несправедливом устройстве мира, как новые обстоятельства даруют и новые возможности, а те по заслугам вознесут их наконец на подобающее место. В три без четверти, когда в стратегических точках всех двадцати семи маршрутов уже сосредоточились подразделения армии и полиции, а бронемашины оседлали перекрестки основных магистралей, поступил приказ убавить света, притушить, так сказать, огни на улицах столицы, чтобы, как ни грубо это звучит, прикрыть задницу отступающим. И ни одной, ну ни единой живой души в штатском не видно было там, где должны были проследовать лимузины и грузовики. Что же касается прочих кварталов города, то постоянно поступающие доклады звучали, как и прежде, – не отмечено ни скоплений граждан, ни движения, а полуночников, бредущих домой или оттуда невесть зачем вышедших, можно не опасаться, поскольку они не тащат на плече флагов и не прячут под полой налитые бензином бутылки с воткнутой в горлышко тряпкой и не крутят в воздухе велосипедными цепями и дубинками, а если кого повело не туда, это следует истолковывать не метафорически, но лишь как следствие злоупотребления горячительными напитками. Без трех три завели двигатели. В три ровно, как и было намечено, начался исход.
Вот тогда от удивления и ошеломления, от растерянности, сменившейся беспокойством и переросшей сперва в тревогу, а потом и в страх, перехватило горло у главы государства и главы правительства, у министров и их заместителей, у депутатов и охранников, у спецполицейских и даже, пусть и в значительно меньшей степени – у тех, кто сидел в санитарных машинах и в силу профессии ко всему привык и не такое видал. А потому перехватило, что едва лишь колонна тронулась, в домах сверху донизу, один за другим зажглись огни – вспыхнули разнообразные лампы, фонари, свечи в допотопных шандалах, коптилки и, может быть, даже масляные плошки о трех клювиках, распахнулись все окна, и потоки света хлынули наружу и затопили все кругом, будто указывая дорогу дезертирам, чтобы, не дай бог, не заблудились, не сбились с пути, не заехали не туда. Люди, отвечавшие за безопасность кортежа, поначалу хотели отбросить все предосторожности да приказать втопить, что называется, газ, удвоить скорость и кое-кто так даже и сделал, к буйной радости водителей, которые, как известно, известно хорошо и повсеместно, ненавидят черепашью прыть, когда под капотом двести жеребцов. Галоп, однако, был недолог. Решение, принятое сгоряча и без раздумий, как и все, что мы делаем под воздействием страха, привело к тому, что практически на всех четырнадцати маршрутах произошли легкие аварии – как правило, задний автомобиль бил передний – и, к счастью, никто из пассажиров серьезно не пострадал, ну, испугались, не без того, конечно, от внезапности столкновения, ну, шишку себе на лбу набили или щеку оцарапали, ну, шею вывихнули, недостаточно, словом, для того, чтобы завтра получить нашивку за ранение, военный крест, пурпурное сердце или еще что-то в том же роде. Санитарные машины рванулись вперед, экипажи ринулись оказывать первую и скорую помощь пострадавшим, воцарилась неимоверная и совершенно плачевная, как ни взгляни, сумятица и неразбериха, кортежи остановились, зазвонили телефоны, требуя доложить и уточнить обстановку на других маршрутах, кто-то благим матом требовал немедленно ввести его в курс дела, и хорошо еще, что вдобавок ко всему в окнах домов, сиявших ярче елки в рождество – не хватало только салюта с фейерверком, – не появились, хохоча, и тыкая пальцами, и отпуская разного рода шуточки, люди, наслаждавшиеся зрелищем, бесплатно предоставленным улицей. Эта вот мысль насчет того, что хорошо еще, мол, могла бы прийти и пришла, без сомнения, в головы чиновникам, ничего не видящим дальше собственного носа, каковы почти без исключения все они, помощники и замы и референты с весьма скудными перспективами служебного роста, это они могли бы не предвидеть такого развития ситуации, но уж никак не человек на посту премьер-министра, тем более – этот, уже явивший образцы редкостной прозорливости. И покуда врач обрабатывает ему ссадину на подбородке и спрашивает себя, не следует ли простереть свое попечение до противостолбнячного укола, глава правительства как раз до исступления доведен тревогой, обуявшей его, едва лишь вспыхнули в домах первые огни. И, без сомнения, самый невозмутимый политик лишился бы душевного равновесия от этого зрелища, которое и само-то по себе внушало тревогу и вселяло беспокойство, но усугублялось стократ тем, что никого не было видно в окнах, как если бы правительственные кортежи нелепейшим образом убегали от никого, словно бы противник пренебрег силами армии и полиции со всеми их бронемашинами и водометами, и не с кем теперь сражаться и сражать некого. И премьер-министр, не вполне еще отошедший от потрясения, но уже с пластырем на подбородке, стоически нетерпеливо отвергший укол противостолбнячной сыворотки, вспомнил внезапно, что первейшим делом следовало позвонить главе государства, осведомиться, как тот поживает, поинтересоваться самочувствием первоприсутствующего лица, а потом спросить, что же теперь делать, и, не теряя более времени, велел секретарю соединить. Секретарь набрал заветные цифры и, когда другой секретарь ответил, сказал, что господин премьер-министр желал бы переговорить с господином президентом, а второй высказался в том смысле, что, мол, минутку, и первый передал трубочку премьеру, а тот, как полагается, дождавшись, когда: Как там у вас дела, спросит президент, ответил: Ничего серьезного, мелкие повреждения. Ну и у нас тоже. Столкновения были. Незначительные. Никто не пострадал, надеюсь. Эта броня на бомбу рассчитана. Простите, что вынужден напоминать вам об этом, господин президент, но никакая броня бомбу не выдержит. Это можно было и не говорить, как на всякую кирасу найдется своя пика, так и на всякую броню – своя бомба. Неужели вы ранены. Нет, ни царапинки. В окне автомобиля возникло лицо полицейского, и тот показал, что кортеж может продолжать движение. Мы уже тронулись дальше, сказал премьер. А мы в сущности и не останавливались, отвечал ему президент. Господин президент, если позволите, еще два слова. Слушаю. Не стану скрывать, что очень обеспокоен, куда сильней, чем перед первыми выборами. Почему же. Огни, которые вспыхнули при проезде и, без сомнения, будут загораться на всем пути следования, пока мы не покинем город, и полнейшее, абсолютное отсутствие людей, вы и сами, наверно, заметили, что ни одной живой души ни в окнах, ни на улицах, – все это очень, очень странно, и я начинаю думать, что должен допустить то, что до сих пор отвергал, а именно – что за всем этим что-то стоит, угадывается некий замысел, какая-то идея, и население повинуется по некоему плану, тщательно выверенному и скоординированному. А я не верю, мой дорогой премьер, и вам известно лучше, чем мне, что версия анархистского заговора – ни к какому решительно месту, а вторая – про то, что это дело рук некой иностранной державы, задумавшей дестабилизировать обстановку у нас в стране – тоже не выдерживает никакой критики. Мы-то полагали, что держим ситуацию под контролем, что владеем ею полновластно, и вдруг – нате вам – как снег на голову обрушивается на нас такое, чего никто и вообразить себе не мог, совершенно, должен признать, театральный эффект. И что намерены предпринять. Пока действовать согласно выработанному плану, а если в ближайшем будущем обстоятельства потребуют внести в него коррективы – тщательно изучим новые данные, но в том, что касается самого главного, не предвижу необходимости изменения. А что, по-вашему, самое главное. Мы, господин президент, после обсуждения пришли к выводу о необходимости изолировать население, потушить его на медленном огне, ибо рано или поздно начнутся там конфликты, столкновения интересов, жизнь с каждым днем будет все трудней, очень скоро все будет завалено мусором, а представьте, что начнется, когда зарядят дожди, и, не будь я премьер-министр, если не начнутся перебои с доставкой и распределением продовольствия, и мы уж озаботимся тем, чтобы начались, не сомневайтесь. И вы полагаете, город долго не продержится. Полагаю, тем более что есть тут и еще один важный фактор – самый, быть может, важный. Какой же. Кто бы как бы ни старался прежде и старается теперь, никому не удастся сделать так, чтобы все люди думали одинаково. Да вот на этот раз, похоже, удалось. Слишком все совершенно, чтобы быть правдой, господин президент. А что, если и в самом деле – вы ведь еще недавно допускали это хотя бы гипотетически – тайная организация, мафия, каморра, коза ностра, цру, кгб или что-то в этом роде. Цру – организация не тайная, а кгб больше нет. Разница, полагаю, невелика, но представим себе, что нечто подобное или еще хуже, если только такое возможно, что-то совсем уж коварное, изобретает сейчас, создает это почти единодушие вокруг, а вот если вы меня спросите – вокруг чего, я ответить не сумею. Вокруг чистых бюллетеней, господин президент. Вот как раз до этого я додуматься мог бы и собственным утлым разумом, мне интересно то, чего я пока не знаю. Ни секунды не сомневаюсь, господин президент. Ну-ну, продолжайте. Хоть я и просто обязан теоретически, чисто теоретически допустить существование подпольной организации, действующей на подрыв безопасности государства и законности демократической системы, но сознаю, что подобное невозможно без ячеек, без явок, без сходок, без документов, вы, господин президент, и сами прекрасно знаете, что в нашем мире решительно ничего нельзя сделать без бумаг, а мы до сих пор не получили никаких сведений, относящихся к перечисленному выше, и не нашли хотя бы клочка бумаги, где значилось бы: Вперед, заре навстречу, Жур де глуар эт арриве[5]. Не понимаю, это, должно быть, по-французски. В лучших революционных традициях. Повезло нам все-таки, живем в такой необыкновенной стране, где происходит невиданное больше нигде на планете. Нет нужды напоминать вам, господин президент, что это ведь уже не в первый раз. Вот и я о том, дорогой вы мой премьер. И очевидно, что между двумя этими происшествиями нет ни малейшей связи. Разумеется, нет ничего общего, кроме разве что цвета. Первый случай до сих пор не получил никакого объяснения. И второй пока что – тоже. Мы дойдем до этого, дойдем непременно. Если только не уткнемся носом в стену. Мы преисполнены доверия, господин президент, а доверие – это основа основ. Доверия к чему, просветите. К демократическим институтам. Друг мой, пожалуйста, приберегите подобные рацеи для телевидения, а здесь нас слышат только секретари, так что выражаться можем яснее. Премьер сменил тему: Мы уже выезжаем за городскую черту. Мы тоже. Оглянитесь, пожалуйста, господин президент. Это еще зачем. Огни. И что же что огни. Горят огни, как горели, их не погасили. И что же из этого следует. Сам не знаю, господин президент, но было бы естественно, если бы они гасли по мере того, как мы удаляемся, но нет, они продолжают гореть, и, я думаю, с воздуха все это напоминает гигантскую звезду с двадцатью семью лучами. Да у меня, оказывается, поэт в премьерах-министрах. Я не поэт, но звезда – это звезда – это звезда, никто не станет отрицать это. И что теперь станем делать. Да уж сложа руки сидеть не станем, есть у нас еще заряды в патронташе и стрелы в колчане. Надеюсь, и рука не дрогнет, и прицел не собьется. Будьте покойны, увижу врага – не промахнусь. Вот в том-то все и дело, что мы не видим, где он, враг, не знаем даже, кто он. Появится, господин президент, это вопрос времени, не будут же они вечно таиться, когда-нибудь да обнаружатся. Ну, времени у нас в избытке. Мы найдем решение. Вот и граница, разговор продолжим у меня в кабинете, жду вас в шесть. Буду непременно, господин президент.
А граница на всех выездах из города являла собой одно и то же зрелище – тяжелое заграждение, отодвигаемое по мере надобности, два танка на обочинах, сколько-то там палаток и вооруженные солдаты в полевом обмундировании и с размалеванными лицами. Мощные прожектора освещали шоссе. Президент вышел из машины, по-штатски и весьма небрежно ответил на приветствие блеснувшего строевой выправкой дежурного офицера и спросил: Ну, как тут у вас. Без перемен, господин президент, все тихо. Кто-нибудь пытался выйти. Никак нет, господин президент. Полагаю, вы имели в виду транспортные средства с моторами и без, мотоциклы, скутеры и прочие велосипеды. Точно так, господин президент. А пешеходы. Не замечено было ни одного. Не сомневаюсь, что вы подумали и о тех беглецах, что попытаются просочиться в обход шоссе. Точно так, господин президент, у них ничего не выйдет, помимо обычных патрулей, контролирующих половину дистанции, что отделяет нас от двух других блокпостов, применяем системы электронного слежения, а те, если правильно их настроить, способны мышку заметить. Очень хорошо, вы, наверно, понимаете, что означают слова «Отчизна смотрит на вас». Точно так, господин президент, вполне отдаем себе отчет, сколь ответственна наша миссия. Надо полагать, вы получили инструкции, как действовать при попытках массового прорыва через границу. Точно так, господин президент. И как же. Прежде всего сказать стой. Да это-то ясно. Точно так, господин президент. А если не остановятся. А если не остановятся, стрелять в воздух. А если и тогда не остановятся. Тогда введу в действие взвод спецполиции, который нам придали. И что же будет. Ну, по обстоятельствам, господин президент, либо применят слезоточивый газ, либо пустят водометы, это им решать, не наше это армейское дело. Мне почудилась критическая нотка в вашем высказывании. Да, по моему мнению, нет повода воевать. Вот как, интересное какое наблюдение, а если они не отступят. Это невозможно, господин президент, отступят, против слезоточивого газа и воды под давлением никто выстоять не может. Но все же вообразите, что смогли, что вам приказано предпринять в этом случае. Стрелять по ногам. Почему по ногам. Потому что не хотим убивать соотечественников. Но ведь всякое бывает. Всякое, господин президент. Ваша семья – в городе. Точно так, господин президент. И что же вы станете делать, увидав жену и детей в толпе, штурмующей границу. Семья офицера знает, как следует вести себя в любой ситуации. Да знает, наверно, но все же – представьте, напрягите воображение. Приказы, господин президент, надо исполнять. Все. До сих пор я имел честь исполнять все. А завтра. Надеюсь, мне не придется говорить вам это. Дай-то бог. Президент сделал два шага к своему автомобилю и вдруг спросил: А вы уверены, что ваша жена не оставила чистый бюллетень. Даю руку на отсечение. Ну, давайте. Да это выражение такое, господин президент, означает непреложную уверенность в чем-то. В чем же. В том, что моя жена исполнила свой гражданский долг. То есть проголосовала. Да. Но это не ответ на мой вопрос. Так точно, господин президент, то есть никак нет, не ответ. Ну так отвечайте. Не могу, господин президент. Почему. Закон не позволяет. А-а. Президент медленно оглядел офицера и сказал: До свиданья, капитан, вы ведь капитан, не так ли. Так точно, капитан. Спокойной ночи, капитан, думаю, мы еще встретимся. Спокойной ночи, господин президент. Заметьте – вас я не спрашиваю, как лично вы проголосовали. Заметил, господин президент. Лимузин резко рванул с места. Капитан поднес руки к лицу. Со лба у него струился пот.
Огни стали гаснуть, когда последний армейский грузовик и последний полицейский фургон оказались за городской чертой. Один за другим, словно прощаясь, исчезали двадцать семь лучей звезды, оставляя смутный очерк пустынных улиц в скудном уличном освещении, которое никто не догадался перевести на обычный режим. Мы узнаем, насколько жив этот город, когда густая чернота неба начнет растворяться в медлительном приливе темно-темно-синего, уже различимо поднимающегося с горизонта – узнаем, когда люди, живущие на разных этажах этих домов, из них выйдут, а на работу – пойдут, когда первые автобусы соберут первых пассажиров, когда загремят в тоннелях метрополитена стремительные поезда, когда распахнутся двери магазинов и исчезнут с витрин щиты, когда доставят к киоскам газеты. И в этот утренний час, покуда люди привычно умываются, одеваются и пригубливают кофе с молоком, до крайности возбужденное радио сообщает, что нынче на рассвете президент, правительство и парламент покинули столицу, что в городе нет полиции, и армия тоже оставила его, и поспешно включают телевизор, а тот тем же тоном передает ту же новость, а потом оба они, радио и телевидение, наперегонки, с небольшими перерывами повторяют, что в семь ноль-ноль будет передано сообщение чрезвычайной важности и глава государства обратится ко всей стране и в первую очередь, как и следовало ожидать, – к упрямым обитателям ее столицы. Еще закрыты киоски, и нет, значит, резона спускаться на улицу за газетой, точно так же, как и смысла шарить в сети – хоть, презрев его, смысл то есть, и попытались самые продвинутые все же найти там вполне предсказуемую президентскую брань. Государственная страсть к секретности, хоть и бывает порой затронута тленом предательства, как мы могли убедиться еще несколько часов назад на примере одновременно, а значит, согласованно вспыхнувших огней, достигает апогея, если дело касается высших должностных лиц, которые, как опять же хорошо известно, сначала потребуют незамедлительно выяснить, кто виноват, а потом, чтобы не валить с больной головы на здоровую, обе с плеч и ссекут. Без десяти семь, и в это время многим полагалось бы не дома прохлаждаться, а находиться по пути на службу, но, видно, день сегодня выдался особенный, словно бы декретом объявлены потачки и потворства служебным упущениям, а отдельные конторы и вовсе будут, судя по всему, закрыты, чтобы, как говорится, поглядеть, что из всего этого выйдет. Известно же, что осторожность и куриный бульончик и здоровому не навредят. Мировая история смут демонстрирует нам наглядно, что когда речь идет о специфическом нарушении – реальном или пока только предполагаемом – общественного порядка, коммерческие и промышленные предприятия, чьи двери выходят прямо на тротуар, являют нам самые высокие примеры благоразумия, и к пугливой их повадке следует отнестись с уважительным пониманием, ибо именно эти сферы деятельности подвергаются наибольшей опасности, это им есть что терять, и это они в случае чего сильней всего пострадают от битья витрин, погромов и грабежей. Без двух семь дикторы со слезой в голосе, со скорбью в глазах наконец объявили, что глава государства сейчас обратится к народу. Вслед за тем во всю ширь экрана, колышась так вяло, лениво и томно, словно собиралось вот-вот беспомощно соскользнуть с флагштока, возникло полотнище национального флага. Видать, безветрие было, когда снимали, заметил кто-то из зрителей. При первых звуках государственного гимна национальная святыня как бы ожила немного, словно слабенькое дуновение внезапно сменилось мощным, бодрящим порывом ветра, какой веет исключительно на океанских просторах и над победоносными полка́ми, а если бы еще хоть чуточку, хоть капельку посильней – мы увидели бы наверняка и как подбирают павших героев валькирии. Вслед за тем гимн, постепенно стихая, увлек стяг за собой, или, наоборот, тот – его, это неважно, оба скрылись как бы за горизонтом, и на экране, стоя за чем-то вроде пюпитра или амвона, сосредоточенно и строго глядя в телесуфлер, явился народу президент. Справа от него навытяжку стоял собранный в скромные складки флаг – не тот, а другой, внутренний. Президент переплел пальцы, чтобы, надо думать, скрыть их невольное подрагивание. Волнуется, заметил тот же, кто комментировал бессильно обвисший флаг на заставке, поглядим, как будет выкручиваться и объяснять, почему они все удрали от нас. Зрители, ожидавшие неизбежный выброс президентского красноречия, представить даже себе не могли, какого труда стоила спичрайтерам эта речь – и даже не она сама, ибо тут надо было всего лишь перебрать струны стилистической лютни, но – обращение к аудитории, поиск тех слов, которыми в большинстве случаев открываются подобные речи. И в самом деле, если вспомнить щекотливое существо дела, было бы едва ли не оскорбительно сказать Дорогие Соотечественники или Уважаемые Сограждане или еще проще и еще благородней и, если потребовалось бы, подпустив в голос должное тремоло, затронуть любовь к отчизне: Португа-а-а-алки, Португа-а-а-альцы-ы, и да будет разъяснено незамедлительно, что слова эти возникли здесь по чистейшей игре воображения, не имеющего ничего общего с объективной действительностью, с каскадом тех серьезнейших происшествий, о которых мы со столь присущей нам дотошной обстоятельностью поведали читателям, а всякое совпадение со страной, населенной вышеупомянутыми португалками и такими же португальцами, является совершенно случайным. Это не более чем и всего лишь – пример, иллюстративный, так сказать, материал, и за него мы при всей чистоте намерений наших готовы принести извинения и прежде всего – потому, что не к месту приплели или прилепили народ, на весь мир славящийся похвальнейшей гражданской сознательностью и поистине религиозным рвением в отправлении своих электоральных обязанностей.
Ну, а мы теперь, воротившись в ту квартиру, которую избрали для наблюдений, скажем, что вопреки более чем естественным ожиданиям никто из радиослушателей и телезрителей не заметил, что ни одно из этих привычных обращений – ни то, ни другое, ни вообще какое-то третье – не слетело с президентовых уст, и потому, наверно, не оценил, какого проникновенного драматизма исполнены были первые слова, брошенные в эфир: Сердце разрывается, ибо имиджмейкеры и спичрайтеры, надо думать, отсоветовали главе государства всякий иной зачин по причине его неуместности и бесполезности. И в самом деле, нельзя не признать, что вопиющим диссонансом прозвучит ласковое обращение Дорогие Соотечественники или Уважаемые Сограждане, как будто дальше речь пойдет о пятидесятипроцентном снижении цен на бензин, а не о том, чтобы швырнуть в лицо окаменевшей от ужаса аудитории кровоточащий, скользкий и еще трепещущий потрох. Ну, и оттого, что заранее всем было известно, что президент исполнит: Прощайте, прощайте, увидимся ли вновь, публике не стало менее любопытно посмотреть и послушать, как и в каких именно выражениях будет он сматывать удочки. Далее следует полный текст его выступления, где по очевидным техническим причинам невозможно воспроизвести лишь подрагиванье голоса, скорбь на лице, просверк непрошено навернувшейся слезы: Сердце разрывается, сердце мое разрывается от боли необъяснимого отчуждения, от боли, сравнимой лишь с той, какую испытывает отец при виде череды нелепых событий, которые разрушили тончайшую семейную гармонию, отец, покинутый горячо любимыми детьми, заблудшими, сбившимися и его сбившими с толку и с панталыку. И не говорите, что, мол, это мы сами – я, и правительство страны, и парламентарии – оставили народ. Ну да, сегодня поздно ночью мы уехали в другой город, который отныне будет столицей страны, а город, который был и перестал быть столицей, объявили на осадном положении, каковое простою силой вещей всерьез затруднит нормальную, сбалансированную жизнедеятельность центра столь важного, столь крупного во всех отношениях – и пространственных, и социальных – ну да, вы ощущаете себя как бы окруженными со всех сторон, обложенными, запертыми, вы не можете выйти за городскую черту, а если попытаетесь – незамедлительно получите вооруженный отпор, но вы не имеете права говорить, будто вину за все это несут те, кому народная воля, выраженная свободно, в мирных и законных дискуссиях, вверила судьбы отечества, чтобы те оберегали ее от угроз внешних и внутренних. А виноваты во всем вы, вы сами, вы, которые позорно уклонились от всеобщего народного единения и двинулись кривой дорожкой крамолы и мятежа, бросив законно избранной власти вызов, по дьявольской извращенности своей не имеющий аналогов в истории человечества. Что ж, пеняйте на себя и не жалуйтесь на нас, на тех, кто сейчас говорит с вами моими устами, тех, кто – я имею в виду правительство – много-много раз просил – да что я говорю: просил, – заклинал, умолял вас одуматься, отказаться от своего вредоносного упрямства, поколебать которое, невзирая на беспрецедентные старания властей и предпринятое ими расследование, так и не удалось. На протяжении долгих веков вы были главой страны и гордостью нации, на протяжении долгих веков в часы потрясений и бедствий обращал народ взоры свои к этому городу на холмах, зная, что с них низойдет спасение, оттуда прозвучит утешительное слово и указан будет правый путь к светлому будущему. Вот она, жестокая истина, которая отныне вечно будет мучить вас угрызениями совести – вы предали память пращуров, вы решились разрушить тот алтарь отчизны, который камешек за камешком воздвигали они, и позор падет на ваши головы. Всей душой хочу верить, что это безумие скоро минует, хочу надеяться, что завтра – и молюсь, чтобы его не пришлось ждать слишком долго, – раскаянье мягко проникнет в ваши сердца, и вы припадете к корням, прильнете к истокам, сольетесь воедино со всем народом и вернетесь, подобно блудному сыну, в отчий дом. Ибо пока вы – город без закона. У вас нет правительства, которое внушит вам, что делать и чего не делать, как вести себя и как вести себя не надо, и улицы принадлежат вам, используйте их как хотите, по своему вкусу и усмотрению, и отныне – истинно вам говорю – ни один представитель власти не пресечет ваш погибельный путь и не даст вам добрый совет, не охранит вас от грабителей, насильников и убийц, вот вам ваша свобода, наслаждайтесь ею. Быть может, вы тешитесь иллюзиями, будто, предоставленные самим себе и собственным своим прихотям, сумеете сорганизоваться лучше и лучше оберечь свои жизни, нежели для вашего блага делали это мы с помощью прежних законов и прежними методами. О, как вы заблуждаетесь в этом случае. Очень скоро – скорей, чем вы думаете, – вам придется избрать себе вождей и руководителей, если только они сами не объявятся, и не навяжут вам свой закон, и зверскими методами не вырвут вас из хаоса, куда вы неминуемо погрузитесь. И вот только тогда сумеете вы оценить всю горчайшую меру своего самообмана. И, быть может, попытаетесь взбунтоваться, как некогда, как в ту эпоху, когда жили под тяжким гнетом одиозных диктатур, но – не питайте иллюзий, вас подавят с такой же свирепой жестокостью, а на выборы вас не призовут, потому что выборов не будет, то есть, может, и будут, но будут они не честными, не открытыми, не свободными в отличие от тех, которые вы презрели и отринули, и так продолжится до тех пор, пока вооруженные силы, ныне вместе со мной и правительством покинувшие город и оставившие вас на произвол вашей собственной, вами же выбранной судьбы, да, так вот, пока вооруженные силы не сочтут своим долгом вернуться и освободить вас от вами же порожденных чудовищ. И все страдания, вами перенесенные, окажутся бесполезны, и упрямство ваше ни к чему не приведет, и слишком поздно осознаете вы, что права заключены в словах, эти права декларирующих, и в клочке бумаги, на котором они выведены, будь то конституция, или закон, или какое-либо уложение, осознаете, говорю, что упорством своим, столь же безмерным, сколь и безрассудным, подрываете устои общественного устройства, поймете наконец, что есть на свете нечто такое, что вы должны хотя бы во имя элементарного здравого смысла воспринимать всего лишь как символ, но отнюдь не как действительность – действенную и возможную. Оставить бюллетень незаполненным – ваше неотъемлемое право, коего никто вас лишить не вправе, но точно так же, как обязаны мы прятать спички от детей, должны мы предупреждать народы, что окажется для них пагубно и опасно. И в заключение. Прошу вас расценивать суровость моих предупреждений не как угрозу, но как осушение той смрадной политической трясины, где вы продолжаете барахтаться. Теперь вы вновь увидите и услышите меня не раньше, чем обретете прощение, которое мы, несмотря ни на что, все же склонны когда-нибудь даровать вам, а мы – это я, ваш президент, это правительство, избранное вами в хорошие времена, и наш здоровый, чистый народ, принадлежать к которому сейчас вы недостойны. И в ожидании этого дня – до свиданья, и храни вас господь. Сосредоточенный и хмурый лик исчез, а реющий стяг, наоборот, вновь возник. Ветер трепал его, мотал туда-сюда, туда-сюда, как дурочку по лежанке, а меж тем повторялись воинственные аккорды и боевитые модуляции, сочиненные в давно прошедшие времена патриотического воодушевления, но теперь звучавшие как-то надтреснуто. Хорошо сказал, очень хорошо сказал, подвел итог самый старый член семьи, и нельзя не признать его правоту, спички и в самом деле детям не игрушка, потому что установлено и проверено – дети потом непременно мочатся в постельку.
И безлюдные еще несколько минут назад улицы с запертыми дверьми магазинов и кафе, с полупустыми автобусами, катившими по мостовой, вмиг заполнились народом. А кто остался дома, тот перегнулся через подоконник, чтобы не пропустить ничего из этого его стечения, и слово это вовсе не значит, что толпа двигалась в одном направлении – нет, больше это напоминало две реки, из коих одна текла вниз, а другая вверх, как на каком-нибудь общегородском празднестве, словно на муниципальном торжестве, и не было там ни грабителей, ни убийц, ни насильников, вопреки злонамеренному прогнозу свежеудравшего президента. Кое-где, там и сям, окна были закрыты, и шторы – если имелись – меланхолически задернуты или опущены, как если бы убитые горем обитатели этих квартир были в глубоком трауре. И на этих этажах не вспыхнули на рассвете тревожные огни, и в самом крайнем случае обитатели этих квартир выглядывали со стесненным сердцем из-за штор, а жили там люди очень твердых политических убеждений, люди, которые на первых ли выборах или на вторых, отдав предпочтение своим избранникам – ПП или ПЦ, – теперь не имели ни малейших причин праздновать и ликовать, а совсем наоборот – получили веские основания опасаться, что бесчинствующие разнузданные толпы тех, кто сейчас горланит на улицах, не проявят уважения к неприкосновенности жилища, ворвутся в них и разграбят, осквернив семейные реликвии. Ничего-ничего, хорошо смеется тот, кто смеется последним, ободряли друг друга обитатели этих квартир. Приверженцы же ПЛ не рукоплескали в окнах, а вышли на улицу, что нетрудно заметить на примере той, где мы с вами находимся, и по флагу, который время от времени, как бы для пробы, возносится над волнующимся морем голов. Работать не пошел никто. В киосках расхватывали газеты с напечатанной на первой полосе речью президента и его же фотографией, снятой, если судить по страдальческому выражению лица, во время эфира, причем именно в тот самый миг, когда говорилось, что сердце, мол, разрывается. Немногие тратили время на чтение того, что и так было известно, и большинство стремилось узнать, что думают по этому поводу редакторы, обозреватели, комментаторы, колумнисты, либо ознакомиться с каким-нибудь свежим интервью. Внимание любопытствующих привлекал исполинский шрифт заголовков на первой полосе, на внутренних страницах набраны они были помельче, но и те и другие явно родились в голове одного и того же гения, чье искусство собирать в заглавии самую суть позволяет безо всякого ущерба обходиться без чтения дальнейшего текста. Были тут заглавия жалостно-лирические: СТОЛИЦА ПРОСНУЛАСЬ СИРОТОЙ, были иронические: НЕ РОЙ ДРУГОМУ ЯМУ, были наставительно-педагогические: ГОСУДАРСТВО ДАЕТ УРОК МЯТЕЖНОЙ СТОЛИЦЕ, были мстительные: ПРИШЛА ПОРА РАСКВИТАТЬСЯ, были профетические: ОТНЫНЕ ВСЕ БУДЕТ НЕ ТАК, тревожно-мнительные: НАС ПОДСТЕРЕГАЕТ АНАРХИЯ или НА ГРАНИЦЕ НЕСПОКОЙНО, риторические: ИСТОРИЧЕСКАЯ РЕЧЬ В ИСТОРИЧЕСКИЙ МИГ, подобострастные: ДОСТОИНСТВО ПРЕЗИДЕНТА БРОСАЕТ ВЫЗОВ БЕЗОТВЕТСТВЕННОСТИ СТОЛИЦЫ, были воинственные: АРМИЯ ОКРУЖАЕТ ГОРОД, были объективно-бесстрастные: ЭВАКУАЦИЯ ОРГАНОВ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВЛАСТИ ПРОШЛА БЕЗ ЭКСЦЕССОВ, радикальные: ВСЯ ВЛАСТЬ – МУНИЦИПАЛИТЕТУ. Упоминания чудесной звезды о двадцати семи лучах были редки да и те вязли в груде сухих сообщений, не прикрашенных поэзией заголовков, насмешливых или саркастических: И ОНИ ЕЩЕ ЖАЛУЮТСЯ, ЧТО ДОРОГО ПЛАТИТЬ ЗА СВЕТ. Кое-какие редакционные или передовые статьи, хоть и одобряли в целом поведение правительства, все же осмеливались и высказывать известные сомнения в разумности запрета на выезд из города: И снова, в подтверждение древней истины, что за грешных платят праведные, а за преступных – честные и законопослушные, видим мы, как достойные граждане и гражданки, исполнившие свой долг и отдавшие свой голос за ту или иную политическую партию, зарегистрированную по всем правилам, единодушно признаваемую обществом и представляющую тот или иной оттенок политико-идеологического спектра, ныне лишены свободы передвижения, то есть платятся за чужую вину – за вину ничтожной кучки тех безответственных элементов, о которых можно было бы сказать лишь – не ведают они, что творят, если бы, по нашему глубочайшему убеждению, превосходно не отдавали себе отчет в своих действиях, каковые направлены, безусловно, на захват власти. В других статьях, пойдя еще дальше, требовали просто и быстро отменить тайное голосование с тем, чтобы впоследствии, когда ситуация нормализуется, а она нормализуется непременно – сама ли по себе, силой, так сказать, вещей или же оружия, – ввести книжку избирателя, в которой председатель избирательной комиссии, удостоверившись перед тем, как бюллетень окажется в урне, что выбор сделан, отметит к сведению лиц официальных и частных, что имярек отдал предпочтение такой-то партии: И это, мол, моим честным словом и собственноручной подписью удостоверяется. Ибо если бы такая книжица уже существовала, если бы какой-нибудь законодатель, осознав, сколь пагубен гнилой либерализм в вопросах голосования, и доказав, как полно соответствует подобное новшество букве и духу подлинной, истинной, транспарентной, как говорится, демократии, решился бы в свое время подать эту идею, то все, проголосовавшие за ПП или ПЦ, собирали бы сейчас вещички и готовились бы отъехать вслед в свою настоящую отчизну, которая всегда готова с распростертыми объятьями принять тех, кого так просто прижать – пусть пока хотя бы к сердцу. И украшенные флажками с логотипами партий вереницы, караваны легковых автомобилей, автобусов, мебельных фургонов, оглашая окрестности согласным воем гудков и клаксонов, очень скоро двинулись бы путем, проложенным правительством, к блокпостам на границе зоны, и дети выставляли бы в окна некоторые части тела, а взрослые – кричали бы смутьянам: Вот мы вам ужо рога-то пообломаем, гнусные изменники, Погодите, вернемся, мы до вас доберемся, шваль бандитская, Найдется и на вас, сволочей, управа, или даже бросали бы в лицо остающимся самое оскорбительное из всего, что имеется в демократическом лексиконе: Бездокументные, бездокументные, но не соответствующее действительности, ибо у каждого, кому кричали такое, либо дома, либо в кармане лежала бы пресловутая книжка избирателя, хоть в ней и горело бы, как каленым железом выжженное и печатью скрепленное: Оставил бюллетень незаполненным. Отчаянный недуг врачуют лишь отчаянные средства, серафически завершалась эта передовица.
Праздник вышел недолгим. На работу никто, разумеется, не пошел, но осознание серьезности ситуации сильно снизило градус ликования, так что одни даже спрашивали: Чему, скажите на милость, тут радоваться, если нас заперли, как чумных в карантине, армия же готова стрелять во всякого, кто попытается покинуть город, а потому пусть знающие люди подскажут хоть какую-нибудь причину для радости. А другие говорили: Нам надо сорганизоваться, но не ведали, как это делается, и с кем и ради чего. Третьи предлагали направить выборных к председателю муниципалитета, предложить ему сотрудничество, объяснить, что люди, не заполняя бюллетени, не ставили себе целью ниспровержение строя и захват власти, тем более что понятия не имели, что с ней потом делать, а проголосовали так, как проголосовали, оттого лишь, что были разочарованы и не нашли иного способа дать понять, докуда это разочарование дошло, что они могли бы устроить революцию, но при этом многие бы погибли, а этого как раз не хотелось бы, что всю свою жизнь несли они свои голоса в урны, и вот – результаты налицо: Это никакая не демократия, господин председатель. Четвертые же считали, что следует еще раз все хорошенько взвесить и обдумать, предоставив муниципалитету возможность первого слова, ибо если появимся там со всеми этими идеями и объяснениями, те наверняка решат, что за этим стоит какая-то политическая организация, и никто, кроме нас, не подумает, что это неправда, а ведь они тоже – в непростой ситуации, и раз уж правительство сунуло им в руки горячую картошку, не следует нам раскалять ее еще больше, и какая-то газетка написала, что муниципалитет обязан взять всю власть в свои руки, а какую власть, спрашивается, и какими средствами ее держать и удерживать, если полиция ушла, нет даже регулировщиков на перекрестках, и мы, разумеется, не ждем, что депутаты выйдут на улицу и начнут работать за тех, кому раньше давали распоряжения, ведь уже поговаривают, будто мусорщики собираются устроить забастовку, и это очень даже вероятно, и не надо удивляться, если такое и в самом деле произойдет, и ясно, что это будет провокация, подстроенная, может статься, муниципалитетом по собственной инициативе или же, что более вероятно, – по воле правительства, но так или иначе это сильно осложнит нам жизнь, и мы должны быть готовы ко всему, и все возможно, потому что у них и колода в руках да и карта в рукаве. Самые же пессимисты полагали – ситуация безвыходная, поражение неминуемо, все пойдет по раз и навсегда заведенному порядку – каждый за себя, а прочие пусть хоть сдохнут, – и моральное несовершенство рода человеческого, о чем мы неустанно напоминаем, не сегодня возникло и даже не вчера появилось, оно уходит глубоко в историю, во тьму времен, и сегодня чудится, будто мы все заодно, а завтра – мы друг с другом в контрах, за коими непременно последуют открытая вражда, распри, противоборство на радость тем, кто остался снаружи и сейчас потирает руки и делает ставки, сколько, мол, мы еще сможем сопротивляться и держаться, и сопротивление наше красиво, что уж тут говорить, но поражение неизбежно, будем рассуждать здраво, и кому же в голову придет, что подобное деяние может привести к таким последствиям, люди-то ведь оставили бюллетени незаполненными не потому, что им кто-то велел так поступить, а правительство не вполне еще оправилось от своей оторопи и сейчас пытается перевести дыхание, однако первая схватка – за ними, они ведь повернулись к нам спиной и нас послали подальше, считая, что этого мы и заслуживаем, и не надо забывать о международном давлении, бьюсь об заклад, сейчас правительства и партии по всему миру ни о чем другом не думают, они ж ведь не дураки и понимают, что это вроде бы как бикфордов шнур – загорелось здесь, а ахнет там, у них, но в любом случае – если они нас считают за дерьмо, что ж, так тому и быть, станем дерьмом, притом – плечом к плечу и до победного конца, и смотрите, господа из правительства, как бы вам не перепачкаться.
На следующий день подтвердился слух о том, что мусоровозы на улицы города не выйдут по причине всеобщей забастовки, а требования мусорщиков повысить жалованье представитель муниципалитета тотчас назвал неприемлемыми, неприемлемыми вообще, а в переживаемый период – особенно, ибо наш город находится в тисках кризиса, невиданного доселе и с совершенно неясными перспективами. В том же заполошно-тревожном тоне высказалась некая газетка, со дня основания специализирующаяся на разъяснении стратегии и тактики правительства, какая бы партия – ПП, ПЦ – или коалиция ни формировала его, опубликовала статью своего главного редактора, где тот называл весьма высокой вероятность того, что если столичные жители не откажутся от своего упрямства, мятеж их завершится кровавой баней. А они, по всей видимости, отказываться не собираются. Никто не посмеет отрицать, продолжал редактор, что терпение правительства простерлось до степеней немыслимых, однако же не стоит требовать у него отказа от гармоничного союза власти и подданных, под благодетельной сенью коего процвели самые счастливые общества, какие только есть на свете, а без коего, чему видим мы, так сказать, тьму примеров в истории, счастье их было бы невозможно. Передовая была прочитана, основные ее положения повторены по радио, телевидение же взяло интервью у автора, и как раз в этот момент, ровно, то есть, в полдень, изо всех домов вышли женщины, вооруженные швабрами, ведрами и совками и, не говоря не то что худого, а и вообще никакого слова, принялись мыть тротуары от своих подъездов до середины улицы, где встретили других женщин, имевших те же намерения и те же орудия труда. В словарях наверняка можно найти, как называется часть мостовой от порога до середины мостовой, но дело ведь еще и в том, что говорят – кое-кто, по крайней мере, говорит – будто подмести и вымыть эту самую часть – значит снять с себя какую-то ответственность или вину. И как же вы ошибаетесь, господа филологи-лексикологи, эти столичные жительницы моют тротуар в точности так же, как делали это когда-то в деревнях и городках их матери и бабушки, причем не для того, чтобы отвести от себя ответственность, но как раз напротив – чтобы принять ее на себя. И, вероятно, по той же самой причине на третий день вышли на улицы уборщики. И были они не в форменных своих робах, а в цивильном. И говорили, что это, мол, спецодежда бастует, а они – нет.
Министру внутренних дел, автору замысла, очень не понравилось, что работники коммунальных служб ни с того ни с сего внезапно приступили к работе, что по его, по министерскому разумению было более чем убедительным свидетельством не только их солидарности с теми восхитительными женщинами, которые сочли, что чистота их улицы – есть вопрос чести, чего не смог бы не отметить ни один беспристрастный наблюдатель, но и преступного сговора. И, едва лишь получив это дурное известие, связался с председателем муниципального собрания и распорядился немедленно привести к повиновению виновных в неисполнении приказа, что в переводе на обыденный человеческий язык значило – возобновить забастовку под страхом строжайшей дисциплинарной ответственности и разнообразных кар, предусмотренных в законах и уложениях – от вычетов и начетов до увольнения по неприятной статье. Председатель отвечал в том смысле, что считать – чужую, мол, беду руками разведу, – это в порядке вещей, а издали, мол, всегда кажется, что решить проблему проще простого, но тем, кто непосредственно имеет с ней дело, приходится семь раз отмерить и прочее, то есть сперва внимательно разобраться, а потом уж принимать решение: Вот, например, господин министр, представьте, что я отдам такой приказ. И представлять нечего, это я его отдал, а вам надлежит выполнять. Да-да, господин министр, я согласен, но раз не хотите вы – давайте я представлю, и вот, стало быть, представляю, что отдал приказ возобновить забастовку, а мусорщики и пошлют меня куда подальше, что тогда делать министру, окажись он на моем месте в такой ситуации, как заставить их слушаться. Во-первых, меня никто никуда не пошлет, а во-вторых, я никогда не окажусь на вашем месте, я министр, а не председатель муниципального собрания, но раз уж ввязался в это во все, скажу, что жду от оного председателя не только сотрудничества, предписанного нормами служебной этики и прописанного в законе, но и духа партийного товарищества, каковое в данном случае блистательно отсутствует. На сотрудничество вы, господин министр, всегда можете рассчитывать, поскольку я сознаю свои обязанности, ну а что касается партийного товарищества, то лучше не будем об этом говорить пока, поглядим, что останется от него, когда этот кризис разрешится. Уходите от проблемы, господин председатель. Даже и не думаю, господин министр, но прошу всего лишь сказать, что именно мне надлежит сделать, чтобы мусорщики возобновили забастовку. Это дело не мое, а ваше. Вижу, что теперь уж достоуважаемый мой товарищ по партии уходит от проблемы. Я в политике – много лет и никогда не уходил от проблем. А сейчас вот уходите, отмахиваетесь от того очевиднейшего факта, что в моем распоряжении нет средств исполнить ваш приказ, разве что полицию вызвать, так ведь и полиции нет, и ее, и армию увело с собой правительство, да если бы даже и была – согласимся, это полный абсурд использовать полицию, чтобы лаской ли, таской, в большей степени, конечно, таской, заставить работяг возобновить забастовку, тогда как спокон веку предназначалась она, чтобы прекращать ее, внедряясь в среду смутьянов или действуя иными, менее хитроумными способами. Вы меня удивляете, член ПП не должен так говорить. Эх, господин министр, когда через несколько часов наступит ночь, только слепец или глупец будет утверждать, будто на дворе – белый день. Какое отношение это имеет к забастовке. А такое, господин министр, что хотим мы или не хотим, однако ночь есть ночь, и надо понять – происходит нечто, далеко выходящее за рамки нашего постижения, не узнаваемое нашим скудным опытом, а мы меж тем ведем себя так, будто все очень просто и обыденно, как словно тесто замесить да хлеб испечь. Мне следует очень основательно задуматься над тем, не предложить ли вам отставку. Если все же решитесь, снимете с моих плеч неимоверное бремя, так что заранее примите мою самую искреннюю благодарность, ибо. Министр внутренних дел не сразу, а через несколько секунд, потребных для того, чтобы обрести душевное спокойствие, сказал в ответ так: Так что же, по вашему мнению, надо делать. Ничего не надо. Ради бога, мой дорогой, нельзя просить правительство, чтобы в подобной ситуации оно ничего не делало. Позвольте мне сказать, что в подобной ситуации правительство не правит, а только делает вид. Не согласен, мы кое-что сделали с тех пор, как все это началось. Ну да, мы подобны рыбе на крючке – бьемся, извиваемся, дергаемся и дергаем леску, но никак не можем понять, как это кусок изогнутой проволоки ухватил нас и лишил свободы, как же это так, да быть того не может, еще немного – и мы освободимся, однако рискуем пропороть себе брюхо. Я в растерянности. А сделать можно только одно. То есть как, вы же сию минуту сказали, что ничего не надо делать, все будет без толку. Вы не дослушали – молиться, чтобы тактика, избранная премьером, принесла свои плоды. Какая тактика. Потомить их на медленном огне, однако я боюсь, как бы это не сыграло против нас. Почему. Потому что распоряжаться этой стряпней будут они. Так что же – сидеть сложа руки. Хорошо, господин министр, давайте начистоту, намерено правительство прекратить этот цирк с осадным положением, двинуть войска и послать авиацию, предать столицу огню и мечу, истребить десять-двадцать тысяч человек, чтобы дать острастку, а три тысячи – бросить за решетку по обвинению уж не знаю в каком преступлении, потому что преступления никакого и нет. Но у нас ведь не гражданская война, мы всего лишь хотим призвать граждан одуматься, указать им, в какое заблуждение они впали по собственной ли или чужой воле – а чьей именно, еще предстоит выяснить, – объяснить, что безудержное право не заполнять бюллетени делает демократическую систему неуправляемой. Вы не находите, что результатов пока что добились блистательных. Дайте срок – и в конце концов людям воссияет свет. Не знал за вами склонности к мистике, господин министр. Дорогой мой, когда ситуация осложняется, когда она становится отчаянной, ухватишься за что угодно, я уверен, что кое-кто из моих коллег-министров готовы были бы босиком, со свечой в руке, совершить паломничество или дать любой обет – лишь бы помогло. Ну, раз уж вы сами об этом сказали, есть у меня несколько святилищ, и я был бы не прочь, чтобы министр внутренних дел поставил в любое из них свечечку. То есть. Скажите журналистам, чтобы перестали подливать масла в огонь, если утратим осторожность и здравый смысл, все взлетит на воздух, вы ведь, наверно, уже знаете, какую глупость сморозил сегодня редактор вашего официоза, заявивший, что все может кончиться кровавой баней. Это никакой не официоз. С вашего позволения, господин министр, мне больше понравился бы другой ваш комментарий. Журналистик возомнил о себе, зашел слишком далеко и делает много больше того, что ему заказали. Господин министр. Слушаю. Так что ж мне все-таки делать с мусорщиками. Пусть работают, благодаря этому муниципалитет будет хорошо выглядеть в глазах населения, а это может пригодиться нам в дальнейшем, тем паче что следует признать – забастовка была всего лишь одним из элементов нашего стратегического плана, одним, и не самым важным. Ни сейчас, ни в дальнейшем городу не пойдет на пользу, если муниципалитет будет использован как оружие в войне против своих граждан. Однако муниципалитет не может оставаться над схваткой, все же этот муниципалитет в этой стране находится, а не в какой еще. Да я и не прошу, чтобы нас оставили над схваткой, хотелось бы только, чтобы правительство не чинило мне препятствий в отправлении моих должностных обязанностей и чтобы, не дай бог, у горожан не создалось впечатление, будто мы стали орудием вашей репрессивной политики, уж простите за такое выражение, прежде всего потому, что это не соответствует действительности, а во-вторых, потому, что этого не будет никогда. Боюсь, что не вполне понимаю вас или понимаю слишком хорошо. Господин министр, наступит день, не знаю, правда, когда это произойдет, и город вновь станет столицей страны. Очень может быть, не правда ли, вопрос в том, как далеко намерены зайти мятежники. Как бы то ни было, но муниципалитет во главе со мной или еще кем не может рассматриваться как соучастник, как сообщник, пусть и не прямой, кровавой расправы, и правительству, приказывающему это, придется заранее примириться с последствиями, и муниципалитет – для города, а не город – для муниципалитета, и, надеюсь, это понятно, господин министр. Да понятно, так понятно, что не могу не задать вам вопрос. Слушаю. Вы оставили бюллетень чистым. Простите, я не расслышал. Я спросил, оставили ли вы бюллетень незаполненным, был ли тот бюллетень, который вы опустили в урну, чистым. Как знать, господин министр, как знать. Когда все это будет позади, мы, надеюсь, поговорим с вами подольше. Располагайте мной всецело, господин министр. До свиданья. До свиданья. Очень бы хотелось оттаскать вас за уши. Я уже не в том возрасте, господин министр. Вот станете министром внутренних дел, узнаете, что для этого наказания, как и для любого другого, возраст – не помеха. Тише, господин министр, дьявол услышит. У дьявола слух так тонок, что услышит даже и не высказанное вслух. Боже упаси. Ну, а этот и вовсе глух от рождения.
Так завершилась эта искрометная и на многое проливающая свет беседа меж министром внутренних дел и председателем муниципального совета, беседа, где они высказали друг другу мнения и суждения, давно, надо полагать, и основательно сбившие с толку читателя, который всерьез засомневался, что оба собеседника в самом деле, как казалось ему раньше, принадлежат к ПП, проводящей, благо находится у власти, репрессивную политику как в отношении столицы страны, правительством этой самой страны объявленной на осадном положении, так и – к отдельным гражданам, коих подвергают изнурительным допросам, проверкам на детекторе лжи, угрозам, а может быть, и пыткам – откуда нам знать – хоть в интересах истины следует заявить, что если таковые и имели место, то нас при этом не было, стало быть, в свидетели мы не годимся, что, впрочем, не очень много значит, потому что нас ведь не было и при переходе по водам чермного моря аки посуху, однако же все клянутся, что переход такой состоялся. Что же касается министра внутренних дел, то читатель наверняка уже заметил, что в броне неустрашимого воителя, глухо соперничающего с министром обороны, таится некая трещина, зазор, можно сказать. А иначе нам бы не пришлось присутствовать при том, как рушились один за другим его замыслы, и наблюдать, как, оказывается, стремительно и легко может затупиться лезвие его клинка, что доказывает ясней ясного только что прослушанный нами диалог, который начался за здравие, а кончился совсем уж за упокой, чтобы не сказать хуже, и чего стоит одно только оценочное суждение насчет глухого от рождения господа. Что же касается председателя муниципального собрания, скажем, используя выражение министра внутренних дел, – нас радует, что ему воссиял свет, причем не тот, который должны были, по мысли того же министра, увидеть столичные избиратели, а тот, на который надеялись люди, оставившие бюллетень незаполненным. И очень часто в этом мире, в эти времена, по которым мы бредем ощупью, случается так, что, завернув за угол, сталкиваемся мы с людьми в зените зрелости и процветания, и люди эти, в восемнадцать лет бывшие не только веселыми модными штучками, но и – помимо того и, может быть, даже прежде всего – пламенными революционерами, желавшими снести систему страны до основанья, а затем на этом месте выстроить рай, ныне с таким же, по крайней мере, упорством коснея в убеждениях, которые, пройдя – для того, вероятно, чтобы разогреть мышцы и вернуть им гибкость, – через одну из многих версий умеренного консерватизма, впадают под конец в самое что ни на есть разнузданное и гнусное себялюбие. А если выражаться не столь церемонно, эти люди, глядясь в зеркало своей жизни, ежедневно плюют в лицо тому, кем были они, слюной того, чем стали ныне. И уж если политик и член ПЦ, мужчина в возрасте от сорока до пятидесяти, проведший всю жизнь под живительной сенью традиции, освеженной кондиционированным дуновением котировок, убаюканный и занеженный, так сказать, зефирами дивидендов, вдруг постиг глубинный смысл ненасильственного мятежа, что поднялся и идет в городе, вверенном его попечению, то это обстоятельство заслуживает упоминания и достойно благодарных слов, ибо непривычны мы к таким поразительным феноменам.
Надо полагать, от внимания наиболее требовательных читателей не укрылось, сколь мало, мягко говоря, внимания уделяет рассказчик этой истории описанию обстановки, где разворачивается – ну да, чересчур, быть может, неспешно – действие. Если не считать первой главы, где еще можно заметить с толком выписанное бойкой кистью нашей убранство избирательного участка, сводящееся, впрочем, к дверям да окнам да столам, ну и еще, пожалуй, полиграфа, или машинки для ловли лгунов, то все прочее предстает в таком виде, как если бы персонажи обитали в нематериальном мире и, бесконечно чуждые уюту или разору мест, где пребывают, заняты исключительно разговорами. А ведь, скажем, в комнате, где не раз, да еще, бывало, под председательством или при участии главы государства заседал кабинет министров, обсуждая сложившееся положение и принимая надлежащие меры для умиротворения страстей и успокоения улицы, наверняка имелся большой стол, вокруг которого в удобных мягких креслах сидели министры, а на котором не могли же не стоять в должном количестве бутылочки минеральной воды и стаканы, не могли не лежать разноцветные карандаши и ручки, маркеры, справки и меморандумы, тома свода законов, блокноты, микрофоны, телефоны и прочая дребедень, обычная для помещений такого рода и уровня. Наверняка ведь висели на потолке люстры, а по стенам картины, старинные или современные, устилали пол ковры, и глушила все звуки двойная обивка дверей, имелись, без сомнения, и шторы на окнах, и неизбежный портрет главы государства, и символический бюст республики, и государственный флаг. Ни о чем таком, однако, речь у нас не шла и впредь тоже не пойдет. И даже здесь, в скромнейшем, хоть и просторном кабинете председателя муниципалитета с балконом, выходящим на площадь, и занимающим всю стену видом города с птичьего полета, нашлось бы кое-чего достойного заполнить пространными описаниями страницу или две, а одновременно дающее возможность употребить богоданную паузу для глубокого вздоха, столь нужного перед тем, как взглянуть в лицо близким несчастьям. Но нам кажется несравненно более важным упомянуть, что морщины тревожных дум бороздят чело председателя, который, быть может, думает, что наговорил лишнего и дал министру внутренних дел веский повод считать, что переметнулся в стан врага и тем самым загубил – скорей всего, бесповоротно и непоправимо – свою политическую карьеру и в рядах партии, и вне их. Впрочем, существует возможность – столь же иллюзорно-зыбкая, сколь и умозрительная, – что его резоны подтолкнут министра в нужном направлении и побудят того перетряхнуть сверху донизу все стратегии и тактики, коими правительство намерено покончить со смутой. Тут мы видим, как председатель покачал головой, что есть безобманный признак – стремительно обдумав эту гипотезу, он отверг ее за несостоятельностью, за глупейшей наивностью и опасной нереалистичностью. Он поднялся со стула, куда уселся после беседы с министром, и подошел к окну. Открывать не стал, а отдернул немного штору и выглянул наружу. На площади все было как всегда – шли прохожие, в тени под деревом сидели на скамье трое, в киосках торговали цветами, газетами и журналами, женщина выгуливала собачку, проезжали машины и автобусы, да, все было как всегда. Выйду, решил он. Вернулся к столу и позвонил начальнику канцелярии: Мне нужно пройтись по городу, предупредите депутатов, но лишь в том случае, если будут спрашивать обо мне, а во всем прочем надеюсь всецело на вас. Я распоряжусь подать вашу машину к подъезду. Да, спасибо, но водителю скажите, что он мне не понадобится, я сам сяду за руль. Ждать ли вас сегодня. Да, по всей видимости, а если нет, я дам знать. Очень хорошо. Как сегодня в городе? Никаких признаков чего-либо серьезного, никаких сообщений о чрезвычайных происшествиях, несколько автомобильных аварий, одна-две пробки, небольшой пожар без последствий, одна неудавшаяся попытка ограбления банка. Как же это они отбились, мы ведь теперь без полиции живем. Грабитель был любитель, простите за рифму, неудачник, да и пистолет у него был хоть и настоящий, но не заряжен. И куда ж его. Люди, которые обезоружили и задержали злоумышленника, сдали его в пожарную часть. Это еще зачем, там ведь нет подходящего помещения. Ну, куда-то ведь надо же было его девать. И что же. Докладывают, что пожарные час давали ему добрые советы, а потом отпустили. Что ж им еще оставалось. Совершенно верно, ничего другого им не оставалось. Попросите мою секретаршу сообщить, когда подадут машину. Слушаюсь. Председатель в ожидании откинулся на спинку стула, и лоб его снова собрался морщинами. Вопреки зловещим пророчествам в эти дни грабежей, насилий, убийств было не больше, чем всегда. Казалось, что полиция не имеет никакого отношения к обеспечению право– и просто порядка, и эти задачи взяло на себя само население столицы – то ли стихийно, то ли сумев как-то самоорганизоваться. Взять хоть эту попытку ограбления. А чего его брать, думал председатель, это не в счет, ничего не значит, злоумышленник оказался новичок, был неуверен в себе да и нервничал, наверно, так что клерки быстро поняли, что опасаться его нечего, но вот завтра может прийти другой, да что там завтра, сегодня, сейчас, и ведь за эти дни наверняка были преступления, которые явно останутся без наказания, если у нас нет полиции, и если злоумышленники не будут схвачены, если не будет ни следствия, ни суда, если судьи разошлись по домам, то преступность совершенно неизбежно возрастет, и кажется, все только и ждут, чтобы муниципалитет занялся полицейским надзором, просят об этом и этого требуют, твердят, что нет безопасности – не будет и спокойствия, а я хочу знать, как обеспечить эту безопасность – набрать ли добровольцев, объявить ли запись в ополчение, только не надо мне говорить, что мы все выйдем на улицу, переодевшись опереточными жандармами, а мундиры одолжим в театральной костюмерной, ага, а оружие, где взять оружие и тех, кто им владеет, кто может достать пистолет и выстрелить, вот меня кто-нибудь в силах представить, вообразить, как я, или служащие муниципалитета, или депутаты муниципального собрания гоняются по крышам за полуночным убийцей или вторничным насильником. Позвонила секретарша: Господин председатель, машина подана. Спасибо, ответил он, я выхожу, не знаю, вернусь ли сегодня, если что-нибудь срочное, звоните на мобильный. Удачи вам, господин председатель, желаю, чтобы все обошлось. Почему вы мне это говорите. По нынешним временам это самое малое, что мы можем пожелать друг другу. Можно вам задать вопрос. Да, разумеется, лишь бы только у меня нашелся ответ. Не захотите – не ответите. Я жду ваш вопрос. За кого вы проголосовали. Ни за кого. То есть опустили чистый бюллетень. Чистый. Чистый. Чистый-чистый. И это вы говорите не больше, не меньше, как мне. Но вы же и спросили не больше и не меньше, как меня. И это, по-вашему, позволяет вам отвечать так. Более или менее, господин председатель, всего лишь более или менее. Если я правильно понял, вы сознавали, что рискуете. Я надеялась – пронесет. И, как видите, оказались правы. Иными словами, вы не попросите меня подать заявление об уходе. Можете спать спокойно. Было бы куда лучше, господин председатель, хранить спокойствие наяву, а не во сне. Хорошо сказано. Да это на поверхности, господин председатель, академическая премия за эту фразу мне не светит. Что ж, придется вам довольствоваться моими рукоплесканиями. Этого более чем достаточно. Итак, если возникнет во мне необходимость, я на связи. Слушаюсь. Ну, если не до вечера, то до завтра. До вечера или до завтра, господин председатель, ответила секретарша.
Председатель муниципального собрания аккуратно сгреб в кучку разбросанные по столу документы, большая часть которых имела, казалось, отношение к другой эпохе, к другой стране, к другой столице – уж не той, что пребывала на осадном положении, была брошена собственным правительством и окружена собственной армией. И если бы он порвал эти бумаги, если бы сжег их, если бы швырнул в корзину, никто не спросил бы с него отчета, и людям теперь было о чем подумать помимо этого, и город при ближайшем рассмотрении представал уже не частью хорошо знакомого мира, а превратился в миску с протухшей, зачервивевшей едой, в остров, дрейфующий к чужому морю, во внезапно вспыхнувший очаг опасной инфекции, отчего и был помещен в карантин в ожидании, когда мор потеряет свою ярую силу и, пожрав всех, до кого сумел дотянуться, уничтожит сам себя. Председатель попросил дежурного принести плащ, взял портфель с документами, которые собирался изучить дома, и спустился. Водитель, ожидавший у машины, распахнул дверцу: Мне сказали, я вам буду не нужен. Да-да, вы свободны, можете идти. В таком случае до завтра, господин председатель. До завтра. Как забавно, что мы всю жизнь, прощаясь, произносим и выслушиваем это «до завтра», и ведь непременно настанет день – последний для кого-то, – когда уже не будет либо того, кому это говорится, либо того, кто это говорит, нас то есть. Что ж, поглядим, как в этом самом завтра, которое еще принято называть следующим днем, обретутся снова председатель муниципального собрания и его личный водитель, увидим, под силу ли им будет понять, до какой же степени необыкновенно и граничит с чудом, что они сказали друг другу до завтра и увидели, как в точности исполнилось то, что было не более чем проблематичной возможностью. Председатель уселся в машину. Он собирался неторопливо поездить по городу, поглядеть на людей, останавливаться то там, то здесь, проходя сколько-то метров пешком, послушать разговоры, пощупать, короче говоря, пульс у города, оценить, насколько сильна будет лихорадка, покуда еще находящаяся в инкубационном периоде. Ему вспомнилась читанная в детстве история о том, как некий восточный владыка – царь, король или император, а, нет, кажется, калиф – время от времени переодетым покидал свой дворец, смешивался с простонародьем, с чернью, так сказать, слушал, что там свободно говорят, о чем без утайки толкуют на базарах и площадях его столицы. На самом-то деле, конечно, не очень свободно, потому что и в те времена, как и в любые другие, хватало шпионов, подслушивавших и бравших на заметку оценки, жалобы, хулу, то бишь критику режима, или, не дай бог, зреющий заговор. Ибо незыблемое правило любой власти гласит, что голову следует снять с плеч прежде, чем в ней зашевелятся крамольные мысли, ибо тогда уж поздно будет. Председатель палаты – не полновластный владыка окруженного города, а великий визирь, ведающий внутренними делами, уже пересек границу и сейчас проводит рабочее совещание со своими сподвижниками – со временем мы узнаем, без сомнения, с кем именно и ради чего. По этой причине председателю нет нужды нацеплять накладную бороду и усы и прятать под личиною свое лицо – открыто открытое лицо его и такое же, как всегда, разве что чуть более озабоченное, если судить по морщинам на челе. Кое-кто узнает его, без сомнения, но лишь немногие с ним поздороваются. Не следует, впрочем, считать, что безразличие или даже враждебность проявляют те лишь, кто когда-то оставил бюллетень незаполненным и, значит, видит в председателе политического противника, нет, немало и приверженцев собственной его партии глядят на него с нескрываемой подозрительностью, чтобы не сказать – с откровенной неприязнью: Чего этот субъект тут забыл, наверняка подумают они, что он тут делает, зачем трется среди сброда белобюллетников, ему бы на службе сидеть да отрабатывать жалованье, пока платят, потому что большинство-то теперь – не за ПЦ, и глядите-ка, он, наверно, решил сшибить себе голосов для новых выборов, славно придумано да только больно мудрено, а вот спросили бы меня, что делать, я бы первым делом посоветовал разогнать эту палату, а управление передать людям, надежным в политическом отношении. Прежде чем продолжить наш рассказ, поясним, что слово белобюллетник, употребленное несколько выше, прозвучало не случайно, не потому, что пальцы заплелись и ударили не по тем клавишам компьютера, и уж тем более не по прихоти автора, изобретшего этакий неологизм. Есть такой термин, есть, существует, в любой словарь загляните, а проблема – если есть проблема – в том исключительно, что люди убеждены, будто знают значение слова белый и всех производных от него, не тратят времени, чтобы определить источник, либо страдают синдромом ленивого интеллекта, а оттого замирают на месте и не идут вперед, туда, где ждут их новые прекрасные дали. Неизвестно, кто был сей пытливый исследователь или первооткрыватель, но словечко стремительно распространилось, пошло гулять по стране, причем тотчас обрело уничижительный оттенок. Мы же с небольшим опозданием и с гораздо большим сожалением сообщаем, что в стороне от такого прискорбного во всех отношениях отношения не остались и средства массовой информации с государственным телевидением в первых рядах, которое употребляло словечко исключительно как заушательски бранное. Вот так попадется оно, прочтешь – вроде бы ничего особенного, а вот услышишь, как произносят его, по-особенному кривя губы, с неподражаемо пренебрежительным выговором, – потребуется моральная стойкость, некогда отличавшая рыцарей круглого стола, чтобы не кинуться, бия себя в грудь, посыпая пеплом главу, открещиваться от прежних помыслов и первоначальных заблуждений и восклицать: Белобюллетником был я, но впредь не буду, прости меня, отчизна, прости, государь. Председатель же муниципалитета, которому прощать не приходится, ибо он не только не король и никогда королем не будет, но даже и баллотироваться на новый срок да на ближайших выборах не намерен, пытается сейчас отыскать следы и приметы разора, запустения, одичания, но первый взгляд ничего такого не находит. Лавчонки и большие магазины открыты, хотя впечатления, что торговля идет очень уж бойко, не создается, машины ездят, и не больше, чем в другие дни, и пробок, и сами пробки, и у дверей банков не толпятся встревоженные клиенты, как полагалось бы в дни кризиса, и все кажется вполне нормальным, ни единого ограбления, ни единой драки с поножовщиной и стрельбой, ничего такого, что шло бы вразрез с сиянием этого раннего вечера, не жаркого и не холодного, а словно бы специально ниспосланного в наш мир во утоление всякого томления, для исполнения любого желания. Но против той озабоченности или, верней сказать, обеспокоенности, что снедает председателя, оно бессильно. В воздухе будто разлита некая угроза, которую чувствительные термометры могут, наверно, зафиксировать в тот миг, когда плотный купол туч, закрывающих небо, передергивается, будто судорогой, в ожидании громового удара, а во тьме поднебесья скрипит дверь и вслед за тем струя ледяного воздуха бьет в лицо, и дурное предчувствие открывает нам путь к отчаянию, и от дьявольского хохота раздирается тонкий душевный покров. Ничего определенного, ничего такого, о чем можно было бы поговорить с должной объективностью, но тем не менее председатель должен приложить неимоверные усилия, чтобы не остановить первого попавшегося человека и сказать ему: Будьте осторожны, не спрашивайте, ради бога, почему и чего именно вы должны остерегаться, но только прошу вас – будьте осторожны, предчувствую, что сейчас, вот-вот случится нечто скверное. Ну уж если вы, состоя в должности председателя муниципальной палаты, не знаете, почем же мне знать, резонно скажут ему в ответ. Неважно, неважно, а важно быть осторожным. Эпидемия, что ли. Не похоже. Землетрясение. Мы находимся не в сейсмоопасной зоне, тут подземных толчков отродясь не бывало. Наводнение. Уже много лет как наша река не разливается и не выходит из берегов. Так что же тогда. Не могу вам сказать. Вы уж меня простите, но я хотел вот что спросить. Вы прощены заранее, спрашивайте. Вы, может быть, не в обиду вам будь сказано, хватили лишнего, а ведь, как говорится, последний стаканчик-то нас и губит. Я вообще не пью. Тогда я уж совсем ничего не понимаю, о чем вы. Вот как случится, поймете. Что случится. Что должно случиться, то и. Собеседник председателя в растерянности огляделся по сторонам: Если ищете полицейского, чтобы задержал меня, то зря – не найдете, никого нет. Я вовсе не высматриваю полицейского, солгал тот, я просто тут с приятелем, а-а, вот и он, ну, пожелаю вам, господин председатель, всего наилучшего, до новых встреч, а, честно говоря, я бы на вашем месте пошел бы домой да прилег, во сне все забывается. Я никогда не сплю в такое время. Чтоб поспать, всякое время годится, сказал бы на это мой кот. Вы позволите и мне спросить. Ну, разумеется, господин председатель, я весь внимание. Вы опустили чистый бюллетень. Допрос с меня снимаете или – подозрение. Нет-нет, просто любопытно, не хотите отвечать – не отвечайте. Человек поколебался немного и вслед за тем произнес: Да, чистый, но это, насколько я знаю, законом не возбраняется. Да нет, не возбраняется, однако ж дает вот какие результаты. Прохожий, похоже, уже позабыл про своего воображаемого приятеля: Господин председатель, лично я ничего против вас не имею и готов даже признать, что на своем посту делали немало полезного, но не я виной тому, что вы называете результатом, я проголосовал так, как мне захотелось и в соответствии с законом, так что вы эту кашу заварили, вам ее и расхлебывать. Я ведь всего лишь хотел предупредить вас. Я все еще мечтаю узнать, о чем думали люди. И хотел бы – не смог бы объяснить. Стало быть, я попусту теряю здесь время, еще раз простите, приятель, наверно, заждался, я ведь уже уходил. В таком случае благодарю вас, что задержались еще немного. Господин председатель. Слушаю вас. Если я хоть немного разбираюсь в том, что происходит в душе человеческой, вы, похоже, страдаете от угрызений совести. Я угрызаюсь из-за того, чего не сделал. Кое-кто уверяет, будто самые тяжкие терзания – из-за того, что сделал. Может быть, вы и правы, я поразмышляю над этим, но так или иначе – будьте осторожны. Постараюсь, господин председатель, спасибо, что предупредили. Благодарите, хоть по-прежнему не знаете, о чем я вас предупредил. Есть люди, которые не достойны доверия. Вы – уже второй, кто говорит мне сегодня об этом. В таком случае можете считать, что выиграли день. Спасибо. До свиданья, господин председатель. До свиданья.
Председатель пошел назад – туда, где оставил автомобиль, – с удовлетворением ощущая, что по крайней мере одного человека он сумел предостеречь, и если тот пустит это дальше, вскоре весь город насторожится и изготовится, но тотчас одернул себя: Я, должно быть, не в своем уме, совершенно ясно ведь, что этот прохожий никому ничего не скажет, он не такой олух, как я, да, впрочем, не в глупости дело, то, что я почувствовал угрозу, которую не могу определить, касается только меня, а никак не его, и лучше всего было бы последовать его совету да пойти домой, а день, когда получаешь хотя бы добрый совет, уже не может считаться потерянным. Он сел в машину и оттуда позвонил начальнику канцелярии, предупреждая, что уже не вернется в муниципалитет. Председатель жил в центре, неподалеку от станции наземного метро – эта ветка была протянута по поверхности и обслуживала здоровенную часть города на востоке. Жены, врача-хирурга, дома наверняка еще нет, у нее – ночное дежурство в госпитале, что же касается детей, то сын служит в армии и, быть может, с противогазом на боку лежит сейчас за тяжелым пулеметом, стережет выход из города, а дочка – за границей, работает переводчицей-референткой в международной компании – одной из тех, что возводят свои монументальные и роскошные штаб-квартиры в важнейших – в политическом, разумеется, отношении – городах мира. До известной степени помогает ей, что отец занимает видный пост во властных, как принято говорить, структурах, где услуги оказываются, а потом отплачиваются. Председатель, памятуя, что даже самым добрым советам надо следовать лишь наполовину, ложиться не стал. Просмотрел взятые с собой документы, по одним принял решения, другие отложил для более тщательного изучения. Когда настало время ужинать, пошел на кухню, открыл холодильник, но не нашел там ничего соблазнительного. Жена подумала о нем, позаботилась, чтобы он не остался голодным, но накрывать на стол, греть еду, мыть потом посуду – нет, все эти усилия сегодня показались ему сверхчеловеческими. И потому он отправился в ресторан. И там, уже за столиком, ожидая, когда обслужат, набрал номер жены, спросил: Ну, как у тебя дела. Все в порядке, а у тебя. Хорошо, мне что-то стало немного тревожно. Неудивительно, в такой-то ситуации. Да нет, что-то еще, какая-то внутренняя дрожь, смутно на душе, дурное предчувствие. Не знала за тобой такого. Всему свое время. Я слышу голоса, ты – где. В ресторане, потом пойду домой или сначала загляну к тебе в клинику, должность моя открывает многие двери. Я, может быть, буду на операции. Да, я уже подумал об этом, ну, целую. И я тебя. Крепко-крепко. Горячо. Официант принес блюдо: Вот, господин председатель, приятного вам аппетита. Он едва успел нацепить на вилку первый кусочек, как от взрыва содрогнулись стены, вдребезги разлетелись стекла снаружи и внутри, полетели столы и стулья, раздались крики и стоны – кто-то был ранен, кто-то оглушен, кто-то перепуган насмерть. Осколочек впился в щеку председателя, и по лицу потекла кровь. Было понятно, что ресторан накрыло взрывной волной. Наверно, это на трамвайной остановке, захлебываясь от рыданий, произнесла какая-то женщина. Прижимая к ранке салфетку, председатель бросился на улицу. Битое стекло хрустело под ногами, невдалеке вздымался столб густого черного дыма, и казалось даже, что виднеются сполохи пламени. Это случилось, подумал председатель. Сообразив, что бежать, прижимая к лицу салфетку, неудобно, он отбросил ее, и кровь хлынула по щеке и по шее, быстро пропитывая воротник сорочки. Сомневаясь, что телефоны работают, он все же набрал номер службы спасения, и по взволнованному голосу того, кто ответил ему, понял, что его сообщение – уже не новость: Говорит председатель муниципального собрания, на станции метро взорвалась бомба, шлите сюда немедленно всех кого можно – пожарных, гражданскую оборону, бойскаутов, скорую помощь с перевязочными материалами, все, что есть в вашем распоряжении, да, и вот еще что – узнайте адреса отставных полицейских, пусть тоже прибудут сюда, они понадобятся: Пожарные команды уже выехали, господин председатель, принимаем все меры, чтобы. Председатель дал отбой и вновь перешел с шага на бег. Рядом бежали люди, кое-кто, более проворный, обгонял его, ноги отяжелели, словно свинцом налились, и казалось, будто легкие отказываются принимать густой и смрадный воздух, а боль, боль, что вскоре возникла где-то в трахее, усиливалась с каждым мгновением. Станция, до которой оставалось всего метров пятьдесят, тонула в причудливых клубах пепельно-бурого дыма, подсвеченного изнутри огнем.
Сколько же народу осталось внутри, кто подложил бомбу, спрашивал себя председатель. Невдалеке уже надрывно завывали сирены пожарных и санитарных машин, вот-вот они должны были вывернуть из-за угла. Первая появилась в тот миг, когда председатель прокладывал себе путь через толпу зевак, сбежавшихся поглазеть на происшествие: Пропустите, я – председатель муниципального собрания, повторял он снова и снова, пропустите, дайте же пройти, прошу вас, и с болью ощущал нелепость этого, сознавая, что должность открывает не все двери, и вот здесь, поблизости, чтобы далеко не ходить, в вестибюле станции есть люди, навсегда оставшиеся за дверьми жизни, которые не откроются никогда. Через несколько минут толстые струи воды уже били в проломы, еще недавно бывшие дверьми и окнами, или возносились вертикально, чтобы не дать огню распространиться на верхние этажи и крышу. Председатель направился к брандмейстеру: Что скажете на это. Да что тут скажешь, ничего страшней в жизни не видел, кажется, что здесь пахнет фосфором. Не может быть, не говорите такого. У меня создалось такое впечатление, и оно может быть ошибочным. В этот миг подкатил автобус с бригадой телерепортеров, а за ним другие, и вот уже председатель в кольце микрофонов отвечает на вопросы прессы: Назовите примерное число погибших, Какими сведениями вы располагаете, Сколько может быть пострадавших, Сколько раненых, Сколько человек получили ожоги, Когда, по вашему мнению, станция вновь начнет действовать, Есть ли подозреваемые в этом террористическом акте, Поступали ли предупреждения о том, что готовится взрыв, И если да, то кому и какие меры были приняты для своевременной эвакуации, Не считаете ли вы, что эту диверсию осуществила группа подрывных элементов, участников городского сопротивления, Ожидаете ли вы новых терактов такого типа, Поскольку вы – председатель муниципального собрания и единственный представитель власти, скажите, какими средствами вы располагаете для проведения необходимого расследования. Когда град вопросов утих, председатель произнес то единственное, что ему оставалось в данных обстоятельствах: На некоторые ваши вопросы я ответить не могу, потому что они – за рамками моей компетенции, но полагаю, правительство не замедлит сделать официальное заявление, что же касается других, скажу, что сделаем все, что в силах человеческих, и пострадавшим будет оказана необходимая и, будем надеяться, своевременная помощь. И все же – сколько человек погибло, настаивал журналист. Узнаем, когда сможем спуститься в этот ад, а до тех пор избавьте меня от дурацких вопросов. Репортеры закричали было, что так с представителями СМИ разговаривать не полагается, что они выполняют здесь свой долг по информированию общества и, следовательно, вправе ожидать уважительного к себе отношения, однако председатель пресек дискуссию в зародыше: Одна газета сегодня дерзнула предречь кровавую баню, и это, вероятно, еще впереди, потому что обожженные не кровоточат, а просто превращаются в горелые головешки, а теперь позвольте, я пройду, сказать мне вам больше нечего, когда будем располагать конкретными сведениями – дадим знать. Раздался неодобрительный ропот, а следом и пренебрежительное: Да кто он такой, кем себя возомнил, но председатель не сделал ни малейшей попытки установить, кто был оскорбителем, ибо и сам последнее время только и спрашивал себя: А кто я такой.
Через два часа доложили, что огонь потушен, но еще два часа придется ждать, когда остынут раскалившиеся обломки, так что установить число погибших не представляется возможным. Человек тридцать-сорок, находившихся в отдалении от центра взрыва и благодаря этому отделавшихся травмами различной, как принято выражаться, степени тяжести, отправили в госпиталь. Председатель пробыл там до конца и ушел только после того, как брандмейстер сказал ему: Идите отдыхать, господин председатель, положитесь на нас, и попросите, чтобы обработали вам рану на лице, не понимаю, как это никто не занялся вами. Не имеет значения, у врачей нашлись дела поважней, ответил председатель и в свою очередь спросил: А что теперь. Теперь будем искать и убирать трупы, тела и фрагменты тел, по большей части обугленные. Не уверен, что смогу выдержать такое. Судя по вашему виду, едва ли. Выходит, я трус. Да при чем тут трусость, в первый раз я сам с непривычки упал в обморок. Ну, спасибо, сделайте же, что сможете. И председатель, весь в саже, с запекшейся на лице кровью медленно, словно каждый шаг давался ему с трудом, направился домой. Все тело у него ломило от того, что столько времени пробыл на ногах, от того, что набегался, от нервного напряжения. Нечего и думать о том, чтобы позвонить жене, тот, кто снимет трубку, ответит, без сомнения: К сожалению, господин председатель, она подойти не может, оперирует. По обеим сторонам улицы виднелись в окнах люди, но никто не узнавал его. Настоящий председатель муниципального собрания по городу передвигается в персональном лимузине, личный секретарь носит за ним портфель с важными бумагами, трое телохранителей расчищают ему путь, а это какой-то грязный, вонючий бродяга, вида столь плачевного, что без слез не взглянешь. Зеркало в кабине лифте показало, какое обугленное лицо было бы у него, находись он на станции метро в самый момент взрыва, и: Ужасно, ужасно, пробормотал он. Дрожащими руками отпер дверь в квартиру и прошел в ванную. Достал из шкафчика аптечку, а из нее – вату, перекись водорода, настойку йода, широкий пластырь. Крови натекло больше, чем он предполагал, – сорочка была выпачкана сверху донизу. Он снял пиджак, с трудом распустил липнущий к пальцам узел галстука, стянул рубаху. Майка тоже оказалась вся в крови. Мне бы вымыться, встать под душ, но как же это, ведь нельзя, вода сдерет корочку с едва подсохшей раны, и снова хлынет кровь, и он тихим голосом произнес, мне бы надо, да, мне бы надо – что. Слово легло у него поперек дороги, как труп, и надо было понять, что оно значит, чего хочет, поднять его. Пожарные и бойцы гражданской обороны входят на станцию. Они в противогазах, они защищают руки перчатками, большинство никогда прежде не имело дела с обгорелыми трупами, теперь вот узнают, что это такое и чего стоит. Я должен бы. Председатель вышел из ванной, добрался до своего кабинета, сел в кресло. Снял трубку телефона и набрал секретный номер. Было уже почти три часа ночи. Приемная министра внутренних дел, ответил голос на другом конце. Это председатель муниципального собрания, мне надо срочно переговорить с министром по безотлагательному делу, соедините. Одну минуту, пожалуйста. Прошла не одна минута, а две, прежде чем: Слушаю. Господин министр, несколько часов назад в наземном вестибюле метро восточной зоны взорвалась бомба, число погибших пока не установлено, но, судя по всему, оно значительное, раненых не менее трех-четырех десятков. Да, мне уже доложили. Я звоню вам потому лишь, что все это время был там, на месте происшествия. Похвально. Председатель глубоко вздохнул и спросил: Вы ничего не хотите мне сказать, господин министр. Насчет чего. Насчет того, кто мог взорвать эту бомбу. Да это вроде бы ясно – ваши друзья из числа тех, кто оставил бюллетень незаполненным, решили перейти от слов к делу. Я не верю. Верить или не верить – дело ваше, но истина – в этом. Есть или будет. Понимайте как хотите. Господин министр, совершено гнусное преступление. Да, пожалуй, вы правы, именно так это принято называть. Кто же подложил бомбу, господин министр. Вы взволнованы, успокойтесь, позвоните мне утром, но не раньше десяти. Кто подложил бомбу, господин министр. На что вы намекаете. Вопрос не есть намек, намек был бы, скажи я вам, о чем мы оба думаем в эту минуту. Едва ли мои думы могут совпасть с думами председателя муниципального собрания. Иногда – могут. Поосторожней, вы сейчас зайдете чересчур далеко. Уже дошел. Что вы хотите этим сказать. Что разговариваю сейчас с тем, кто несет прямую ответственность за теракт. Вы что, с ума сошли. Да лучше было бы. Бросать такие обвинения члену правительства – это неслыханно. Господин министр, с этой минуты я больше не председатель муниципального собрания нашей осажденной столицы. Мы поговорим об этом завтра, но во всяком случае учтите уже сейчас – я вашей отставки не принимаю. Придется принять, представьте, что я умер. В таком случае от имени правительства предупреждаю – вы горько раскаетесь или даже и этого сделать не успеете, если не будете немы как могила, что, полагаю, для мертвеца труда не составит. Да, я даже и не думал, что могу быть таким мертвым, сказал председатель и услышал в трубке короткие гудки – собеседник дал отбой. Человек, который прежде был председателем муниципального собрания, встал и направился в ванную. Разделся, залез под душ. Горячая вода тотчас размочила корочку, и из раны вновь потекла кровь. Пожарные только что обнаружили и извлекли на поверхность первое обугленное тело.
Двадцать три погибших и неизвестно еще, сколько осталось под развалинами, двадцать три погибших, по крайней мере, господин министр внутренних дел, повторял премьер, хлопая ладонью по стопке разложенных на столе газет. СМИ практически единодушно возлагают ответственность на некую террористическую группу, тесно связанную с движением белобюллетников. Прежде всего, ради бога, не произносите при мне этого слова, это исключительно вопрос хорошего вкуса, не более того, но все же избавьте меня от этого, а во-вторых, поясните, пожалуйста, какой смысл вы влагаете в понятие практически единодушно. Это значит, что есть только два исключения – две мелкие газетенки не приняли версию и требуют тщательного и глубокого расследования. Любопытно. Вот, господин премьер-министр, полюбуйтесь. Мы Хотим Знать Кто Отдал Приказ, вслух прочел премьер. И вот это тоже, не так прямо, но примерно в том же направлении. Мы Хотим Знать Кому Это Выгодно. Это не вселяет опасений, продолжил министр, беспокоиться, полагаю, не о чем, и это даже хорошо, что появляется некий разнобой, никто не сможет сказать, что все подтягивают хозяину слаженным хором. Вы хотите сказать, что двадцать три трупа – не повод для беспокойства. Это – просчитанный риск. В свете всего произошедшего, сказал бы даже – очень скверно просчитанный. Признаю, что можно рассудить и так. Мы ведь с вами, помнится, говорили о небольшом, не очень мощном устройстве, способном разве что чуть больше, чем напугать. К сожалению, при передаче приказа произошел какой-то сбой. Хотелось бы верить, что это единственная причина. Порукой мое слово, господин премьер-министр, уверяю вас, что приказ был отдан правильный. Ваше слово, господин министр внутренних дел. Иного у меня нет. Вот именно. Так или иначе, мы знали, что убитые – будут. Но не двадцать же три человека. Что двадцать три, что всего три, дело ведь не в количестве. И в количестве тоже. Позвольте вам напомнить, что цель оправдывает средства. Я уже много раз слышал эту фразу. И еще услышите, даже если в следующий раз она прозвучит не из моих уст. Господин министр, прошу немедленно создать комиссию для расследования причин. И к каким же выводам ей надлежит прийти. Пусть идет как идет, а куда придет – будет ясно впоследствии. Слушаюсь. Окажите всю необходимую помощь семьям пострадавших, как тем, кто погиб, так и тем, кто был госпитализирован, распорядитесь, чтобы муниципалитет взял на себя организацию и оплату похорон. Да, кстати, в этой сумятице я совсем забыл информировать вас, что председатель муниципального собрания ушел в отставку. Вот как, и почему же. Точней сказать, оставил свой пост. Ушел или оставил – в данном случае не слишком важно, я спрашиваю, почему он это сделал. Он прибыл к месту катастрофы сразу после взрыва, ну, и, вероятно, не совладал с нервами, не выдержал. Да и кто бы совладал, уж точно – не я, да, полагаю, и не вы, но, вероятно, должны быть более веские резоны для такого внезапного шага. Он, видите ли, посчитал, что в произошедшем виновато правительство, и не только, так сказать, в уме посчитал, но и высказался с полнейшей откровенностью. И вы полагаете, это он подкинул вредную идейку двум газеткам. Сказать откровенно, господин премьер-министр, я в это не верю, хоть мне бы очень хотелось возложить вину на него. И что же он теперь будет делать. Жена у него – врач. Да, я знаком с ней. Значит, с голоду не умрет, покуда не отыщет себе новое поприще. А до тех пор. А до тех пор, если я вас правильно понял, мы возьмем его под очень плотное наблюдение. Что там щелкнуло у него в голове, он мне казался вполне надежным человеком, лояльным членом нашей партии, карьеру сделал прекрасную, мог бы и дальше пойти. Голова у человека не всегда в ладу с окружающим его миром, есть люди, которым трудно примениться к реальной действительности, и они по сути – всего лишь слабодушные путаники, использующие и иногда очень умело – слова, чтобы оправдать свою трусость. Вижу, вы разбираетесь в предмете, не на собственном ли опыте обрели вы эти познания. Да разве бы занял я в правительстве свою должность, разве смог бы я ведать внутренними делами, случись со мной такая неприятность. Да скорей всего нет, но в нашем мире все возможно, и я вполне могу себе представить, что наши лучшие заплечных дел мастера, приходя домой с работы, целуют детей, а иные – чем черт не шутит – пускают слезу в кино, не в том смысле, что разрешают слезе сходить в кино, а, ну, вы поняли. И министр внутренних дел – не исключение, я тоже сентиментален. Рад слышать. Премьер медленно полистал газеты, пересмотрел фотографии, причем лицо его выражало разом и отвращение, и понимание, и сказал так: Вам, наверно, интересно, почему я вас не снимаю с должности. Еще бы, господин премьер-министр, весьма любопытно было бы узнать ваши резоны. Если отправить вас в отставку, граждане обязательно подумают, что либо независимо от степени вины я возложил на вас непосредственную ответственность за происшествие, либо что просто-напросто взыскал с вас за недолжное исполнение своих обязанностей, за то, что не то не предусмотрели, не то проглядели возможный теракт, бросив город на произвол судьбы. Ну да, я так и предполагал, таковы правила игры. А третью причину, самую возможную и самую, как водится, неправдоподобную, не рассматриваете. Какую же. А что откроете тайну этого теракта. Ваше превосходительство, вы же знаете лучше, нежели кто другой, что нигде и никогда, ни в одной стране мира, ни в какие времена ни один министр внутренних дел не распространялся о позоре, о предательствах, о преступлениях, составляющих суть его профессии, и мой случай не исключение, так что не беспокойтесь. Если станет известно, что бомбу подложили мы, белобюллетники окажутся правы. Простите, господин премьер-министр, но, мне кажется, подобный взгляд на вещи оскорбляет логику. Почему. Он противоречит неукоснительной взвешенности ваших суждений. Поясните. Ну, если они окажутся правы, то, стало быть, уже были правы прежде. Премьер отодвинул газеты и сказал: Все это напоминает мне старинную историю про ученика чародея, который умел вызывать нечистую силу, но не знал, как потом справиться с ней. И кто же в сем случае этот самый ученик чародея – мы или они. Да, боюсь, и мы, и они, ибо они пошли по дороге, ведущей в тупик, и не подумали о последствиях. А мы двинулись следом. Именно так, и теперь размышляем, каков должен быть следующий шаг. Что касается правительства – ничего, кроме поддержания давления, само собой разумеется ведь, что после этого происшествия ничего другого не остается. А те. Если предоставленные мне сведения достоверны, готовят манифестацию. И чего хотят этим добиться, манифестации никогда ни к чему не приводили, иначе мы бы их не разрешали. Полагаю, хотят выразить протест, а что касается разрешения министра внутренних дел, то едва ли намерены даже терять время на ходатайство. Господи, кончится это или нет. Когда-нибудь кончится, это, как говорится, к бабке не ходи, господин премьер, даже если бабка эта – с дипломом и лицензией, а вот чем кончится – вопрос другой, а одолеет, как всегда, тот, кто сильней. Тот, кто окажется сильней в решающий момент, а мы до него еще не дошли, а сил, которыми мы располагаем сейчас, может оказаться недостаточно. Уверен, ваше превосходительство, что правильно организованное государство подобное сражение проиграть не может, а иначе это будет конец света. Конец одного, но, быть может, начало другого, а. Не знаю, что и думать об этих ваших словах. Думайте, что хотите, но, по крайней мере, вслух не рассказывайте, что у премьера – пораженческие настроения. Мне бы это и в голову не пришло. И славно. Да и вы, наверно, высказывались чисто теоретически. Разумеется. Если я вам больше не нужен, позвольте откланяться. Президент сказал мне, что на него снизошло вдохновение. Какого рода. Объяснять он не стал, так что остается ждать каких-нибудь событий. Вот и от него, глядишь, какой-то прок будет. Вы говорите о главе государства. Именно об этом я и говорю. Держите меня в курсе дела. Непременно, господин премьер-министр. До свиданья. Всего наилучшего, господин премьер-министр.
Сведения министра соответствовали действительности – город в самом деле готовился к манифестации. Окончательное число погибших от взрыва превысило тридцать четыре человека. Неведомо откуда и как родилась и тотчас была всеми подхвачена идея того, чтобы их погребли не на кладбище, как простых смертных, но – в мемориальном сквере напротив станции в метро, чтобы сохранить память о них на вечные времена. Однако семьи нескольких – немногих, впрочем, – погибших, известные своими правыми взглядами и неколебимо уверенные в том, что взрыв был устроен террористами и направлен против государства правых, отказались предоставить обществу своих ни в чем не повинных родственников. Да, восклицала родня, ни в чем решительно не виноватых, поскольку всю жизнь уважали свое и не зарились на чужое, всю жизнь голосовали так же, как деды их и отцы, превыше всего ставили порядок, а теперь вот стали жертвами и мучениками насилия. Утверждали они также – уже не так зычно и громогласно, чтобы их не осудили за отсутствие гражданской солидарности, – что у них имеются семейные склепы и устоявшаяся традиция после смерти держаться всем вместе, как держались при жизни. И по этой причине земле было предано не тридцать четыре тела, а всего двадцать семь. Тем не менее следует признать, что и это немало. И вот, присланная неведомо кем, но уж точно – не муниципалитетом, оставшимся, как мы знаем, в безначалии до тех пор, пока министр внутренних дел не приищет ему нового главу, – так вот, сказали мы, неведомо кем присланная, появилась в городском саду машина – огромная и снабженная множеством полезных приспособлений, с помощью которых, глазом не успеешь моргнуть, выкорчевала дерево, и тотчас же – скорей, чем сказать аминь, – выкопала бы двадцать семь могил, если бы кладбищенские могильщики, не менее других приверженные традиции, не явились бы туда выполнить эту работу по старинке, вручную, то бишь заступом и лопатой. Так что машине оставалось лишь удалить несколько мешающих деревьев, после чего место захоронения сделалось таким гладким и ровным, что словно бы с самого начала отведено было под кладбище, а потом – это мы уже опять про диковинную машину – посадила неподалеку деревья, отбрасывающие положенную кладбищенскую тень. И через трое суток после теракта, рано поутру, стали горожане выходить из дому – были они молчаливы и серьезны, у многих были в руках белые знамена и у всех без исключения – белые креповые повязки на левом рукаве, и тут мы попросим ревнителей и знатоков протокола не сообщать нам, что в знак траура белые повязки не носят, если нам доподлинно известно, что в описываемой нами стране принят с недавних пор именно этот цвет, а у китайцев, например, такой обычай – с незапамятных времен, не говоря уж про японцев, которые все поголовно вырядились бы в синее, зайди речь о них, но ведь не зашла же, а потому и промолчим. К одиннадцати часам площадь была полна, однако слышалось лишь дыхание толпы, мерное и неимоверное, глуховатый шум, с которым множество грудей вдыхало и выдыхало воздух, втягивало его и выпускало, обогащая кислородом кровь этих выживших людей, вдыхало и выдыхало, вдыхало и выдыхало, пока вдруг, и тут оборвем фразу, потому что миг, ради которого все эти покуда выжившие пришли сюда, еще не настал. Белых цветов было, что называется, море – хризантемы, розы, лилии, львиный зев, прозрачно-белые цветы кактуса, мириады ноготков, которым простили их черные сердцевинки. Гробы, сперва выстроенные в ряд в двадцати шагах отсюда, потом поднятые на плечи родственников и друзей усопших и в медленном темпе похоронной процессии донесенные до могил, теперь с профессиональной неспешной сноровкой были опускаемы туда на веревках, покуда с глухим звуком не коснулись дна. От развалин станции еще шел, казалось, смрад горелого мяса. Многие в толпе сочли необъяснимой дикостью, что такая волнующе трогательная церемония, такой пронзительный час всеобщей скорби не были осенены утешительной благодатью, даруемой ритуальным таинством отпевания, которое исполнили бы служители разных церквей, имеющихся в стране, отчего души усопших, стало быть, лишились последнего и самого надежного благословения, а живые не удостоились наглядной демонстрации экуменизма, а ведь она, глядишь, могла бы внести свой вклад в святое дело да снова направить в овчарню отбившихся от стада столичных жителей. Объяснить это прискорбное отсутствие можно тем лишь, что главы конфессий забоялись обвинений в сговоре и стачке – пусть хоть из тактических соображений, чего уж говорить о стратегических, не в пример более опасных – с белой крамолой. Не обошлось тут, надо полагать, и без нескольких телефонных разговоров, проведенных лично премьер-министром с разными собеседниками, но на одну тему и с ничтожными вариациями: Правительство будет очень огорчено, если представители вашей церкви совершат необдуманный шаг и примут участие в погребении, каковое участие хоть и извинительно с точки зрения духовной, но может быть истолковано, а впоследствии и использовано в качестве политической, пусть и не идеологической, поддержки того упорного и систематического сопротивления, которое значительная часть населения столицы оказывает законно избранной демократической власти. Ну и, стало быть, похороны прошли без отпевания, если не считать, понятно, что в толпе там и сям молились про себя, и возносимые к тем или иным небесам молитвы принимались на них с благожелательным одобрением. Могилы еще не успели забросать землей, как кто-то – из лучших, разумеется, побуждений – собрался произнести надгробное слово, но попытка была тут же подавлена со словами: Никаких речей, здесь у каждого – свое горе, и у всех – одна и та же беда. И прав, прав был высказавшийся таким образом. Кроме того, невозможно ведь – если в том и состоял замысел несостоявшегося оратора – вспомянуть достоинства и добродетели двадцати семи покойников – женщин, мужчин и одного еще толком и не жившего ребеночка. И надо бы признать, что совершенно не нужны имена, которые эти неизвестные солдаты носили при жизни, если бы даже понадобилось воздать им должные и подобающие почести, а погибшие, по большей части неузнаваемо обезображенные – опознать из их числа удалось всего двоих-троих – если сейчас в чем-либо и нуждаются, то лишь в том, чтобы их оставили в покое. В ответ на укоризны дотошных читателей, которые справедливо озабочены плавным и порядливым ходом нашего повествования и теперь наверняка уже спрашивают, почему не провели обязательную в таких случаях и уже привычную генетическую экспертизу, мы можем лишь пожать плечами, и это будет единственный честный ответ, хоть и осмелимся предположить, дав волю воображению, что выражение Наши Павшие, выражение, столь часто встречающееся в патриотических речах, чтобы не сказать избитое, здесь было воспринято буквально, то есть поскольку все без исключения покойники – наши, то ни одного нельзя счесть исключительно нашим, из чего вытекает, что анализ ДНК, учитывающий совокупность всех, а не только биологических факторов, сколько бы ни шарил по спирали, сумеет лишь подтвердить общее достояние, коллективную собственность, а это было известно и безо всяких экспертиз. И, следовательно, веские резоны имел тот – или, может быть, та, – кто произнес вышеприведенные слова насчет горя и беды. Меж тем могилы засыпали землей, забросали равномерно распределенными цветами, тех, у кого были причины горевать, обняли и принялись утешать другие, что едва ли было возможно, учитывая, сколь свежа была боль утраты. У каждого, впрочем, у каждой семьи лежал здесь кто-то близкий, только неведомо, в какой именно могиле – может быть, в этой, а может, и в той, так что лучше поплакать над всеми, и прав был тот пастух, который сказал однажды: Нельзя сильней почтить человека, с которым не был знаком, нежели оплакав его, и бог знает, где постиг он эту премудрость.
Несвоевременность всех этих отступлений, уводящих повествование в сторону, сейчас проявилась наконец, хоть и запоздало, но в полной мере, и, едва лишь мы предрекли, что события ждать нас не станут, а пойдут вперед, как они и пошли, и теперь вместо того, чтобы во исполнение самых элементарных обязанностей уважающего себя рассказчика оповестить, что там будет дальше, ничего нам не остается, как со стесненным сердцем сообщить, что же там произошло. Вопреки нашим предположениям толпа не рассеялась, манифестация продолжается, и теперь вал людей накатывает во всю ширину улицы, направляясь, судя по долетающим до нас выкрикам, ко дворцу главы государства. А на пути у них не больше и не меньше, как резиденция премьер-министра. Журналисты пишущие и снимающие следуют в голове колонны, делают торопливые записи, по телефону извещают свои редакции, выпаливают, задыхаясь от крайнего возбуждения, свои тревоги гражданские и профессиональные: Кажется, будто никто не понимает, что здесь происходит, но у нас есть основания опасаться, что толпа намерена штурмовать резиденцию президента, и не то чтобы нельзя было исключить, а прямо-таки с высокой вероятностью можно предположить, что будут разгромлены и резиденция премьера, и все министерства, какие попадутся по пути, и не подумайте, будто подобные катастрофы рисует нам воспаленное страхом воображение, нет, достаточно взглянуть на искаженные лица демонстрантов, чтобы понять – мы нисколько не преувеличиваем, говоря, что все эти лица жаждут крови и разрушений, и прийти к весьма печальному выводу, который, хоть и не хочется, а приходится делать во всеуслышание и на всю страну, а именно – правительство, в иных обстоятельствах действовавшее с похвальной эффективностью, ныне повело себя с достойной всяческого осуждения опрометчивостью, покинув свою столицу и оставив ее на произвол разнузданных инстинктов остервенелых толп, лишенных отеческого присмотра и попечения сил правопорядка, ударных отрядов полиции, слезоточивого газа, водометов, без узды, одним словом. Информационная истерия и обещания катастрофы взвинтились до наивысшей точки, когда манифестация вышла к резиденции премьера – небольшому дворцу в буржуазном стиле конца восемнадцатого века, и крики журналистов превратились в истошные вопли: Вот сейчас, вот сейчас все это и может произойти, спаси и сохрани нас, божья матерь, да прострет она над нами свой святой покров, да умягчат духи славных предков исполненные ярости души манифестантов. Разумеется, случиться могло бы все, что угодно, но ничего, однако, не случилось, разве что та небольшая часть толпы, которая видна нам отсюда, остановилась на перекрестке, где стоит окруженный садом дворец, а все прочее множество потекло по мостовой дальше, вниз, по улицам, примыкающим к площади, и мастера полицейской арифметики, случись они еще здесь, насчитали бы кругом-бегом не более пятидесяти тысяч, тогда как истинная цифра и подлинное число в десять раз больше, ибо мы-то считаем каждого по отдельности.
И вот в тот миг, когда вся демонстрация застыла и замолкла, некий шустрый телерепортер разглядел в этом море голов человека, которого, хоть он и носил повязку, закрывающую ему пол-лица, все же можно было узнать – и тем легче, что первым же, беглым взглядом посчастливилось ухватить очерк здоровой, неповрежденной щеки, которая, как само собой понятно, столь же подтверждает раненую щеку, сколь и сама ею подтверждается. Волоча за собой оператора с камерой, репортер стал ввинчиваться в толпу, причем на каждом шагу произносил: Позвольте пройти, разрешите, пожалуйста, посторонитесь, виноват, виноват, очень важное дело, а потом, когда уже пролез наконец вплотную: Господин председатель, господин председатель, прошу вас, хотя истинные его мысли, облекись они в слова, звучали бы не так учтиво и примерно так: Какого хрена вас занесло сюда со всем этим сбродом вместе. Репортеры вообще одарены хорошей памятью, а этот не позабыл, какой публичный афронт, невинной жертвой коего сделалось все журналистское сообщество в день, когда взорвалась бомба, устроил председатель. А вот теперь и ему пришла пора узнать, как это бывает неприятно. Репортер подсунул ему микрофон под самый нос, а оператору подал некий тайный, понятный лишь посвященным знак, который можно было понимать как: Снимай, так и: Врежь ему, чтоб мало не показалось, а в данной ситуации означал, вероятно, и то, и другое. Господин председатель, я с вашего разрешения должен сказать, что просто ошеломлен тем обстоятельством, что вижу вас здесь. Отчего же. Да ведь я только что сказал, почему, потому что вижу вас здесь, на демонстрации такого рода. Я такой же гражданин и имею право демонстрировать где и что хочу, тем более сейчас, когда не надо испрашивать на это ничьего позволения. Такой да не такой, вы – председатель муниципального собрания. Ошибаетесь, уже три дня как нет, я думал, вы знаете. Откуда же мне знать, мы до сих пор не получали никакого заявления. Полагаю, вы не ждете, что я устрою пресс-конференцию. Итак, вы уволились. Ушел в отставку. А почему. Единственным подходящим ответом будет мое молчание. Однако население столицы вправе знать, по каким причинам председатель их муниципального собрания. Каковое я, повторяю, уже не возглавляю. Принимает участие в антиправительственном шествии. Оно не против правительства, а в память погибших, люди пришли на похороны своих близких. Погибших уже предали земле, а демонстрация тем не менее продолжается, и чем вы можете это объяснить. Спросите этих людей. В настоящую минуту меня интересует именно ваше мнение. Я иду туда же, куда идут они, вот и все. Вы, стало быть, симпатизируете белобюллетникам. Они проголосовали сообразно своим вкусам, и при чем тут мои симпатии. А как же ваша партия, что скажет она, узнав о вашем участии в манифестации. Вот партию и спросите. Не боитесь, что последуют неприятности и взыскания. Не последуют. Откуда такая уверенность. Причина проста – я не состою в партии. Вас исключили. Я сам ушел, точно так же, как и с поста председателя муниципального собрания. И что же сказал на это министр внутренних дел. Спросите у него. Кто стал или еще станет вашим преемником. Разузнайте. Вы собираетесь участвовать в других акциях. Приходите – сразу увидите. Вы покинули правых, с которыми связана вся ваша политическая карьера, и переметнулись к левым. Надеюсь, что скоро узнаю, куда именно меня метнуло. Господин председатель. Не называйте меня председателем. Ах, простите, это я по привычке, признаюсь вам, что сбит с толку. Берегитесь, это первый шаг, а дальше, как вы все любите повторять, может случиться все, что угодно. Я как-то растерян, не знаю, что и думать, господин председатель. Остановите съемку, вашим хозяевам могут не понравиться эти слова, и еще раз покорнейше прошу вас не называть меня председателем. Да мы уж давно выключили камеру. И хорошо сделали, избавили себя от хлопот. Правда ли, что шествие отсюда направится к президентскому дворцу. Спросите у организаторов. А кто они и где они. Полагаю, что все и никто. Но должен же кто-то возглавлять эту акцию, такие вещи сами собой не происходят, самозарождения не бывает, особенно – при таком-то размахе. Не происходило до сих пор. Хотите сказать, что не верите, будто движение белобюллетников возникло спонтанно. Некорректная попытка вывести одно из другого. У меня создается впечатление, что вы знаете много больше, чем говорите. Непременно настает час, когда мы понимаем, что знаем много больше, чем думали прежде, а теперь оставьте меня, живите своей жизнью, найдите, кому еще задавать ваши вопросы, видите – это людское море пришло в движение. Меня больше всего удивляет, что не слышится ни ура, ни долой, и вообще никаких лозунгов и призывов, по которым можно было бы понять, чего хотят все эти люди, а от этой угрожающей тишины мурашки бегут. Вы как будто пересказываете фильм ужасов, а ведь, может быть, люди просто устали от слов. Когда люди устанут от слов, я останусь без работы. Из всех, произнесенных вами сегодня, эти слова – самые верные. Прощайте, господин председатель. Повторяю в последний раз, запомните навсегда – я не председатель. Голова демонстрации, сделав четверть оборота вокруг себя, проползла по крутому подъему в сторону того длинного и широкого проспекта, в конце которого свернет направо, а там щеки идущих погладит свежий ветерок с реки. Президентский дворец стоит в двух километрах отсюда, и дорога к нему прямая и ровная. Репортеры, получив приказ отделиться от шествия, бросились вперед занимать позиции перед дворцом, однако единодушное мнение профессионалов – и тех, кто работал в поле, и тех, кто сидел в штабах, – сводилось к тому, что с точки зрения информативности освещение события сведется к зряшной трате времени и денег или, если использовать более экспрессивное выражение, – полнейшим обломом, а если более деликатное и изысканное, то – проявлением совершенно незаслуженного неуважения к СМИ. Да какие из них, к слову сказать, демонстранты, они на то только и годны, чтобы камнями швыряться, или сжечь чучело президента, ну или несколько витрин разбить, или попеть революционных песен прежних времен, или вытворить еще чего-нибудь в том же роде, показывая миру, что в отличие от тех, кого только что опустили в могилу, они еще живы. Демонстрация не оправдала их надежд. Люди пришли и заполнили площадь, молча постояли полчаса, глядя на дворец, а потом разошлись и – кто пешком, кто на автобусе, а кто и воспользовавшись любезным предложением незнакомых единомышленников подбросить – отправились по домам.
И то, чего не удалось сделать бомбе, сделала мирная демонстрация. В тревоге и смятении неколебимо верные приверженцы ПП и ПЦ собрались на семейные советы и решили – решал каждый за себя, но вышло единодушно – покинуть город. Они приняли в рассуждение, что новая бомба, которая завтра может рвануть у них под ногами, и улицы, заполненные чернью, заставят правительство пересмотреть чересчур жесткие положения осадного положения, и в особенности в той его части, что предусматривала одинаково суровое наказание и для стойких защитников мира и для закоренелых бунтовщиков. Чтобы не бросаться в эту авантюру очертя голову, кое-кто, имевший связи в высоких сферах, принялись зондировать почву, то бишь по телефону разузнавать, как бы отнеслось правительство к возможности дать разрешение – безразлично, будет ли оно высказано или подразумеваться по умолчанию – на отъезд в свободную зону тех, кто, имея на это достаточные основания, чувствовал себя узником в собственной стране. Полученные же ответы при всей своей расплывчатости и даже противоречивости, не мешавших, впрочем, делать четкие умозаключения относительно общего настроя правительства, позволяли принять как надежную гипотезу, что при соблюдении известных условий и выполнении известной же материальной компенсации успех эвакуации – пусть относительный, пусть не могущий предусмотреть всех последствий – может быть сочтен, по крайней мере, годным для пропитания кое-каких надежд. Целую неделю, в обстановке строжайшей секретности оргкомитет, куда вошло равное число активистов обеих партий, при участии консультантов, призванных из различных морально-нравственно-религиозных организаций столицы, обсуждал и в конце концов одобрил дерзкий план, который в память о достославном отступлении десяти тысяч получил по предложению одного высокоэрудированного эллиниста из ПЦ название ксенофонтова[6]. Трое суток и ни минуты больше дано было кандидатам в эмиграцию на то, чтобы они со слезами на глазах и с карандашом в руке определили, что взять с собой, а что оставить. И поскольку род человеческий именно таков, каким все мы его знаем, не обойдется в этих подсчетах без себялюбивых прихотей, без притворной рассеянности, без предательского взывания к легко пробуждаемой и неглубоко залегающей сентиментальности, без приемов неискреннего обольщения, хотя, конечно, имели место и поистине восхитительные случаи благородного и бескорыстного самоотречения, которые еще позволяют нам думать, что если пребудут такие и им подобные в высшей степени похвальные душевные движения, мы в конце концов внесем в монументальный проект творца и наш скромный вклад. Ретираду назначили на утро среды, и, скорее всего, в ту ночь хлынет проливной дождь, но это не только не помешает, а скорее наоборот – придаст массовому исходу некий оттенок героичности, заслуживающий благодарной памяти и внесения в семейные анналы в качестве яркого доказательства того, что не все добродетели рода человеческого утеряны. Ибо одно дело – спокойно перемещаться в автомобиле при благоприятной метеорологии, и совсем другое – когда дворники на лобовом стекле мотаются как безумные, силясь справиться с полотнищами дождевой воды, низвергающейся с небес. Серьезную проблему, досконально рассмотренную комиссией, представляло собой отношение к этому массовому бегству тех, кого с недавних пор стали называть белобюллетниками. Следовало ведь помнить, что многие эти озабоченные семьи проживали в тех же домах, что и люди с другого политического берега, которые, обуявшись прискорбно реваншистскими настроениями, могут ведь, очень мягко выражаясь, затруднить выезд, если, грубо говоря, не воспрепятствовать ему вовсе. Нам пропорют шины, говорил один. Забаррикадируют лестничные площадки, сулил второй. Испортят лифты, предрекал третий. Зальют силикону в замочные скважины, гнул свое первый. Разобьют стекла, поддавал жару второй. Нападут на нас, чуть только выйдем на улицу, пророчествовал следующий. Тещу в заложники возьмут, вздыхал еще один, причем с таким видом, что казалось, будто подсознательно он только о том и мечтает. Дискуссия, обостряясь с каждой минутой, продолжалась до тех пор, пока кто-то не вспомнил, что во время недавней манифестации все эти десятки тысяч людей вели себя, как ни погляди, в высшей степени корректно: Я бы даже сказал – безупречно, и, следовательно, нет никаких причин опасаться, что нынешние события будут развиваться иначе. Кроме того, я убежден, что они, освободясь от нас, вздохнут с облегчением. Все это прекрасно, вмешался некто недоверчивый, люди эти просто замечательные, образцы гражданского самосознания и воплощенное благоразумие, но есть тут и еще кое-что, о чем мы позабыли. О чем же. О бомбе. Выше уже сообщалось, что этот комитет – национального спасения, как предложил назвать его кто-то из присутствующих, чье предложение, впрочем, тотчас было отвергнуто по более чем веским идеологическим причинам, – оказался весьма представительным, что в данном случае означает, что состояло в нем добрых два десятка членов, рассевшихся сейчас вокруг стола. И любо-дорого было посмотреть, какое смятение воцарилось после этой фразы. Все присутствующие понуро опустили головы, а вслед за тем один укоризненный взгляд затворил – до самого конца заседания – уста тому дерзецу, который вроде бы забыл, что первое правило поведения в хорошем обществе гласит, что говорить о веревке в доме повешенного есть верх невоспитанности. Впрочем, было у загадочного происшествия и одно несомненное достоинство – оно привело всех к согласию насчет высказанного оптимистического замечания. Последующий ход событий подтвердил их правоту. Ровно в три часа ночи, точно так же, как сделало это правительство, семьи стали выходить из домов со своими чемоданами и баулами, кофрами и ридикюлями, со своими кошками и собаками, кто с грубо разбуженной черепахой, кто с японской рыбкой в аквариуме, кто с птичками в клетке, кто с попугаем на плече. Но не открылись двери других жильцов, и никто, стало быть, не вышел на площадку полюбоваться исходом, не отпустил язвительной шутки, не бросил вдогонку грубой брани, и вовсе не потому, что лило как из ведра, никто не перегнулся через подоконник, провожая отбывающий караван взглядом. Ну и, разумеется, можете себе представить, какой поднялся шум, когда вытаскивали свой скарб на лестницу, когда постоянно гремели лифты, снуя то вверх, то вниз, и постоянно раздавалось: Поаккуратней с пианино, Поаккуратней с сервизом, Поаккуратней с портретом, поаккуратней с бабушкой, разумеется, сказали мы, соседи проснулись, но никто не поднялся с постели, не прильнул к дверному глазку, а только говорили друг другу, барахтаясь меж простыней: Уезжают.
Вернулись почти все. В точности как несколько дней назад, когда министр внутренних дел должен был объяснять премьеру, отчего это так отличалась по мощности бомба, которую он велел заложить, от бомбы, которая рванула на самом деле, так и сейчас, в истории с миграцией, выявился серьезнейший сбой в механизме передачи приказов. И опыт неустанно учит нас, приняв в дотошное рассмотрение множество подобных случаев и проистекших от сего последствий, что и жертвы вносят свой посильный вклад в те беды, что обрушиваются на них. Видные и ответственные члены комитета были так заняты политическими дебатами, из коих ни один, как будет явствовать из дальнейшего, не вывел на уровень лиц, принимающих решения, и, стало быть, более пригодных для безупречного исполнения плана ксенофонт, что не то чтобы позабыли, а даже не вспомнили убедиться в том, что с военными властями потолковали об отъезде и не просто потолковали, но и добились толку. Нескольким семьям – пяти-шести, если быть точным – удалось перейти границу у одного из блокпостов, и то лишь потому, что юный офицер поверил не столько их клятвенным заверениям в кристальной идеологической чистоте и беззаветной преданности режиму, сколько настойчивым утверждениям о том, что, мол, правительство в курсе дела и не возражает. Тем не менее, чтобы отделаться от внезапно обуявших его сомнений, офицерик позвонил на два соседних блокпоста и услышал от сидевших там коллег милосердное напоминание, что приказ, отданный армии с начала блокады, двояких толкований не допускал и требовал не пропускать никого, никого решительно, даже если человек спешит спасти отца от виселицы или, добежав до лесной сторожки, произвести на свет дитя. А когда услышал, то, испугавшись, что принял неправильное решение, которое наверняка будет воспринято как вопиющее, а вероятно, и заранее обдуманное неповиновение приказу, чреватое судом военного трибунала и более чем вероятным разжалованием, крикнул своим солдатам, чтоб немедля опустили шлагбаум, заблокировав таким образом растянувшуюся по шоссе километровую вереницу автомобилей, нагруженных выше крыши. Дождь не унимался. Излишне говорить, что члены комитета, внезапно призванные к ответственности, не остались сидеть сложа руки в ожидании, когда чермное море расступится пред ними от края до края. Они принялись тотчас названивать всем мало-мальски влиятельным лицам, которых, по их мнению, можно было вырвать из сладкого предрассветного сна, не вызвав при этом чрезмерного раздражения, и сложный случай, надо полагать, разрешился бы наилучшим образом и ко удовольствию беженцев, если бы не свирепая несговорчивость министра обороны, заявившего: Без моего приказа чтоб ни одна живая душа не прошла. Как, вероятно, уже догадался наш смышленый читатель, члены комитета о нем позабыли. Уместно будет, впрочем, сказать, что военный министр – это еще не все, что есть над ним и премьер, которому тот обязан внимать и повиноваться, а выше их обоих имеется еще и глава государства, которого они оба в той же, если не в большей, степени должны слушаться, хотя, по правде сказать, в большинстве случаев – исключительно для вида и проформы ради. Ну, так оно и вышло, что после ожесточенной диалектической схватки меж министром обороны и премьером, схватки, где аргументы летели с обеих сторон, подобно трассирующим очередям, первый – то бишь военный – капитулировал перед вторым, то есть перед первым. Неохотно, само собой, скрепя сердце, разумеется, но все же сдался. Читателю до смерти хочется узнать, каков же был тот довод, столь же неотразимо разящий, сколь и решающий, которым приведен был к повиновению строптивый оппонент. А довод был прост и прям: Дорогой мой министр, сказал ему глава кабинета, раскиньте мозгами и представьте себе, что будет завтра, если сегодня мы закроем ворота перед людьми, проголосовавшими за нас. Если мне не изменяет память, приказ исходил от кабинета министров и предписывал не выпускать никого. Восхищаюсь вашей памятью, однако приказы время от времени следует видоизменять, если возникает в этом необходимость, а именно она сейчас и возникла. Не понимаю. Я поясню – завтра, когда мы разгадаем эту головоломку, когда мы раздавим крамолу, а страсти улягутся, будут назначены новые выборы, так ведь. Так. А если так, неужели вы всерьез полагаете, что люди, которых мы отвергли, снова проголосуют за нас. Да вероятней всего, не проголосуют. А ведь нам нужны их голоса, припомните-ка, что ПЦ дышит отнюдь не на ладан, а нам в затылок и наступает на пятки. А-а, теперь понял. В таком случае распорядитесь, чтобы беженцам из столицы не чинили препятствий. Будет исполнено. Премьер дал отбой, взглянул на часы и сказал жене: Кажется, я смогу поспать еще часика полтора-два, а потом добавил: Сильно сомневаюсь, что этот субъект войдет в состав нового кабинета. Ты не должен допускать, чтобы к тебе относились без должного уважения, сказала на это дражайшая половина. Ко мне все относятся с должным уважением, но при этом злоупотребляют моей добротой. Я это и хотела сказать, ответила жена и погасила свет. Но не прошло и пяти минут, как вновь задребезжал телефон. Это снова был министр обороны. Прошу извинить, что лишаю вас столь заслуженного покоя, но, к сожалению, мне ничего другого не остается. Что еще стряслось. Мы не предусмотрели кое-чего. Чего именно, спросил премьер, не давая себе труда скрыть досаду, вызванную множественным числом местоимения. Мелочи, но очень важной мелочи. Не теряйте времени, к делу. Я спрашиваю себя, а можно ли быть уверенным, что вся эта публика принадлежит к нашим сторонникам, я спрашиваю себя, имеем ли мы право ограничиваться их голословным утверждением о том, что, мол, голосовали за нас, я спрашиваю себя, а не было ли в одной из тех сотен машин, что стоят на шоссе, агентов смуты, готовых заразить белой чумой пока еще не затронутые ею части нашей отчизны. При мысли о возможном промахе у премьера сжалось сердце: Да, эту возможность исключить нельзя, пробормотал он. Именно поэтому я и взял на себя смелость позвонить в столь неурочный час, сказал министр обороны, доворачивая винт. Молчание, последовавшее за этими словами, в очередной раз продемонстрировало, что время не имеет ничего общего с тем, что сообщают о нем часы – штуковинки, сделанные из пружинок, которые не мыслят, и из шестеренок, которые не чувствуют, хреновинки и звездюлинки, лишенные той субстанции, которая позволяет вообразить, что пять ничтожных секунд – первая, вторая, третья, четвертая, пятая – были для одной стороны жесточайшей пыткой, а для другой – наивысшим блаженством. Рукавом пижамной куртки, так кстати оказавшимся под – и над – рукой, премьер отер со лба обильную испарину, а потом, тщательно подбирая слова, произнес: В самом деле, ситуация требует иного подхода, взвешенного, вдумчивого рассмотрения, односторонний подход здесь может быть губителен. Совершенно согласен. Ну, так и как же обстоят дела в настоящую минуту, осведомился премьер. Да повсюду наблюдается известная нервозность, кое-где, чтобы унять страсти, пришлось даже стрелять в воздух. Что вы, как министр обороны, можете предложить. В более благоприятных для маневра условиях я бы атаковал, но сейчас, когда магистраль забита наглухо, это бесполезно. Атаковал. Ну да, двинул бы танки. Ага-ага, что ж, это прекрасно, а что будет, когда первый танк заедет в морду переднему автомобилю – я знаю, что у машин нет морды, это просто выражение такое. Ну, как правило, люди, увидев, что на них едет танк, пугаются. Но не вы ли только что сказали, что дороги забиты наглухо. Сказал. И потому передней машине не очень легко будет сдать назад. Да не то чтобы не очень легко, а скорей очень трудно, но если мы не пропустим их, им волей-неволей придется это сделать. Однако же не в такой ситуации, когда танки со своими наведенными в душу орудиями вызовут панику. Это верно. Иными словами, выхода вы не видите, подвел итог премьер, почувствовав, что перехватил инициативу, а заодно – и бразды правления. Вынужден в этом с сожалением признаться. Ну, ладно, так или иначе, я благодарю вас, что указали мне на тот аспект, который прежде ускользал от моего внимания. Со всяким может случиться. Со всяким, да, но – не со мной. Но вам столько надо держать в голове, что. Теперь, ломая ее над проблемой, которую не сумел решить мой министр обороны, буду держать в ней еще и это. Если вы ставите вопрос так, я готов подать в отставку. Я не слышал этих слов и не верю, что вы их произнесли. Как вам будет угодно. Наступило молчание, на этот раз – непродолжительное, всего секунды на три, в течение которых жесточайшая мука и наивысшее блаженство поняли, что поменялись местами. В это время зазвонил другой телефон. Трубку сняла жена премьера, спросила, с кем говорит, а потом, зажав микрофон ладонью, шепнула мужу: Министр внутренних дел. Премьер знаком показал – пусть, мол, подождет, и продолжал давать распоряжения министру обороны: Стрельбы в воздух больше не надо, а надо стабилизировать ситуацию, пока мы не примем надлежащих мер, а водителям передовых машин сообщите, что правительство собралось на заседание и изучает вопрос, так что есть надежда, что в самом скором будущем примет решение и даст директивы, которые послужат ко благу отчизны и национальной безопасности, и сделайте особый упор на эти слова. Позвольте вам напомнить, господин премьер-министр, что количество машин на границе исчисляется уже сотнями. И что же. Мы не сможем донести ваш посыл до всех. Будьте покойны, как только на каждом блокпосту о нем узнают водители передовых машин, весть, как пламя по шнуру, дойдет до хвоста колонны. Будет исполнено. Держите меня в курсе дела. Будет исполнено. Следующий разговор с министром внутренних дел получился иным: Не тратьте времени на доклад о том, что происходит, я в курсе дела. Но, может быть, вам не сказали, что войска открыли огонь. Больше не будут. А-а. Необходимо сейчас вернуть их всех назад. Но если армия не смогла. Не смогла и смочь не могла, вы ведь не хотели бы, я думаю, чтобы министр обороны применил танки. Разумеется, нет, господин премьер. С этой минуты вся ответственность – на вас. Полиция тут не справится, а военными я не распоряжаюсь. Да я и не рассчитывал на вашу полицию и начальником генерального штаба вас назначать не собирался. Боюсь, что не вполне понимаю. Растолкайте своего лучшего спичрайтера, растолкуйте ему задачу и засадите за работу, а сами тем временем дайте сообщение, что министр внутренних дел в шесть вечера выступит по радио, телевидение и газеты оставим на потом, радио в данном случае важнее всего прочего. Сейчас уже почти пять. Можно было и не говорить, у меня есть часы. Простите, я хотел только сказать, что времени очень мало. Если ваш спичрайтер не в состоянии за четверть часа сочинить тридцать строк, самое лучше будет выставить его вон. А что он должен написать. Что-нибудь урезонивающее, призывающее граждан вернуться в свою столицу, взывающее к их патриотическому пылу, укоряющее, что, мол, оставили родной город на произвол толпы смутьянов, а так поступать негоже, да и пусть добавит, что все проголосовавшие за политические партии, включая и ПЦ, нашу главную соперницу, так вот, все они находятся на передовой, защищая демократию, и еще пусть напишет, что их очаги, брошенные без защиты, будут разграблены ордами мятежников, а вот про то, что мы сами в случае надобности туда вломимся, говорить не надо. Еще можем добавить, что правительство будет рассматривать каждого, кто решит вернуться домой, каков бы ни был его возраст и социальное положение, как и пропагандиста законности. Слово пропагандист мне не нравится, слишком уж вульгарно звучит. Тогда можно сказать – провозвестника, защитника, глашатая и стойкого поборника. Поборник – хорошее слово, звучит мужественно и воинственно, защитник же отдает каким-то оттенком пассивности, а глашатай – вообще что-то такое средневековое, тогда как в поборнике слышится борьба, чувствуется наступательный боевой дух. Надеюсь, людей на шоссе проймет. Мой дорогой, мне кажется, что чересчур раннее пробуждение губительно сказалось на ваших мыслительных способностях, я ставлю свою должность против пуговицы, что сейчас приемники во всех машинах включены, и важно только, чтобы объявление было передано и потом повторялось ежеминутно. Я опасаюсь, господин премьер-министр, вот чего – настроение у людей не такое, чтоб они дали себя убедить, и если мы объявим, что вскоре будет передано правительственное сообщение, они, вероятней всего, решат, что мы разрешили проезд, и последствия их разочарования могут быть тяжелейшими. Все очень просто, ваш спичрайтер должен будет доказать, что не зря ест свой хлеб и все прочее, что покупает на наши деньги, так вот, пусть расстарается по части лексики и стилистики. Мне тут кое-что пришло в голову, вы позволите изложить мысль. Излагайте вашу мысль, но учтите, времени у нас в обрез, сейчас уже пять минут шестого. Действие было бы несопоставимо более сильным, если бы к народу обратились вы, господин премьер. Не сомневаюсь в этом ни капельки. В таком случае почему бы не. Потому что мне стоит приберечь себя для другого, более подобающего. Ага-ага, кажется, я понимаю. Это ведь всего лишь вопрос здравого смысла или, иначе говоря, иерархии, и примерно так же задевало бы достоинство первого лица государства, если бы оно, лицо это, а не государство, но и государство в лице своего главы, обратилось к скольким-то там водителям с просьбой не создавать пробку, точно так же и премьер-министр должен быть защищен от всего, что так или иначе может уронить его престиж и статус исполнительной власти, которую он представляет. Кажется, я ухватил вашу мысль. Как славно, это значит, что вы наконец полностью проснулись. Точно так, господин премьер-министр. В таком случае – за дело, не позднее восьми часов дороги должны быть свободны, а телевидение пусть снимает это сверху и с земли, надо, чтобы репортаж увидела вся страна. Сделаем все, что сможем. Не что сможете, а что надо для того, чтобы добиться тех результатов, которые я только что определил. И, не дав собеседнику времени ответить, премьер дал отбой. Вот такие речи от тебя и слышать приятно, сказала жена. Еще бы, допекло. А что ты с ним сделаешь, если он не выполнит твое задание. Скажу, чтоб вещички собирал. Как министр обороны. Именно так. Но ты же не можешь увольнять министров, как я рассчитываю проворовавшуюся прислугу. А они и есть проворовавшаяся прислуга. Ну да, но тебе же потом приходится нанимать новых. Тут стоит подумать основательно и спокойно. О чем именно. Предпочитаю сейчас не говорить об этом. Я твоя жена, нас никто не слышит, твои секреты – это мои секреты. Речь о том, что с учетом того, сколь сложна ситуация, никто не удивится, если я возьму на себя и внутренние дела, и оборону, наоборот – чрезвычайное положение как бы отразится в структурах и функционировании правительства, да-да, предельная централизация, максимальная концентрация власти в одних руках – вот что сейчас может стоять на повестке дня. Немалый риск – ты ведь можешь либо все получить, либо все потерять. Это так, но если мне удастся возобладать над крамолой, невиданной доселе нигде и никогда, над крамолой, избравшей своей мишенью самую чувствительную точку всей системы – парламентаризм, то история занесет меня в скрижали, отведет мне почетное, единственное в своем роде место, подобающее спасителю демократии. А я стану гордиться тобой, как никто и никогда не гордился, прошептала жена, со змеиной гибкостью придвинувшись к нему, как если бы к ней внезапно прикоснулась волшебная палочка редкостного сладострастия – смеси телесной похоти и политического воодушевления, однако муж, памятуя о серьезности переживаемого момента, резко отбросил в сторону постельное белье и сказал: Следить за развитием событий буду из кабинета, а ты спи. В жениной голове промелькнула мысль о том, что в столь критической ситуации, когда моральная поддержка была бы буквально на вес золота, если бы можно было ее взвесить, кодекс базовых супружеских отношений в разделе взаимопомощи наверняка предписывает немедленно встать с постели и своими руками, не тревожа прислугу, приготовить мужу бодрящего и освежающего чаю с чем-нибудь присущим ему вроде печенья или коржика, однако она, расстроенная и разочарованная, угнетенная разгоревшимся было и тотчас угашенным вожделением, повернулась на другой бок и крепко закрыла глаза в робкой надежде, что сон сумеет все же из остатков организовать ей маленькую, сугубо приватную эротическую фантазию. А премьер-министр, чуждый разочарованиям, оставленным им позади, набросил поверх полосатой пижамы шелковое китайское покрывало с вышитыми на нем экзотическими пагодами и золотыми слонами и вошел в кабинет, где сначала зажег весь свет, а потом включил радио и телевизор. На экране висела неподвижная заставка, потому что в этот ранний час вещание еще не началось, а вот по всем программам радио оживленно бормотали о чудовищной пробке на автостраде, пространно распинались, что с полнейшей очевидностью следует, что речь идет о массовой попытке горожан вырваться из злосчастного мешка, в который на свою голову превратилась столица, впрочем, не было недостатка и в комментариях относительно ближайших последствий этого транспортного коллапса, ибо он парализует и проезд большегрузных трейлеров и фургонов, обеспечивающих город всем необходимым. Комментаторы еще не ведали, что фуры эти благодаря суровой решимости военных уже остановлены в трех километрах от границы. Радиорепортеры на мотоциклах сновали вдоль исполинской вереницы машин, расспрашивали водителей и подтверждали вновь и вновь, что в самом деле речь идет об акции коллективной, организованной от и до, сплотившей тысячи семей, которые решились бежать от тирании и из той невыносимой атмосферы, что установилась в столице по милости подрывных сил, иные главы семейств жаловались на задержку: Мы здесь уже почти три часа, а очередь не продвинулась ни на миллиметр. Иные – на предательство: Нам обещали, что проедем без проблем, и вот вам блистательный результат, правительство бросило нас на произвол судьбы, если не куда похуже, а когда предоставилась возможность выехать, у них хватило бесстыдства захлопнуть дверь у нас перед носом. Нервы у всех были взвинчены, дети плакали, старики были измучены до последней крайности, мужчины, оставшись без сигарет, пребывали в бешенстве, женщины тщетно старались привести хоть в какой-то порядок безнадежный семейный хаос. Одна из машин предприняла попытку развернуться да вернуться в город, но вынуждена была отказаться от своего намерения под залпом проклятий и градом угроз: Трусы, паршивые овцы, белобюллетники, дерьмо собачье, предатели, сволочи, теперь понятно, зачем вы здесь, внедрились в среду порядочных людей, чтобы деморализовать нас, расшатать наше единство, не думайте, что позволим вам сбежать, сейчас вот колеса снимем, может, тогда научитесь уважать чужое страдание. В кабинете премьера раздался звонок – это мог быть министр обороны или внутренних дел или президент. Оказалось, что президент. Что происходит, отчего меня своевременно не проинформировали о столпотворении на выездах из города. Господин президент, ситуация под контролем, и очень скоро все будет улажено. Тем не менее вы обязаны были сообщить мне о происходящем, вам полагалось бы сделать это. Я решил – и целиком беру на себя ответственность за свое решение, – что нет оснований прерывать ваш сон, но так или иначе сам намеревался минут через двадцать позвонить вам, господин президент, ну, или через полчаса, и повторяю, что ответственность полностью лежит на мне. Хорошо, хорошо, похвальное намерение, и я вам за него благодарен, однако же если бы не здоровая привычка моей жены подниматься очень рано, президент и сейчас бы еще спал, а страна меж тем пылала. Она не пылает, господин президент, мы приняли все надлежащие меры. Только не говорите, что приказали разбомбить автоколонны. Вы давно уж могли убедиться, господин президент, что это не мой стиль. Да это я так, пошутил неудачно, разумеется, я и представить не могу, что вы способны на такое варварство. Очень скоро по радио сообщат, что в шесть часов будет передано обращение министра внутренних дел, ага, ага, уже сообщают, а потом повторят и еще не раз, так что все организовано, господин президент. Что ж, признаю – это уже кое-что. Я убежден, господин президент, я твердо и непреложно уверен, что нам удастся убедить их всех спокойно и соблюдая порядок вернуться по домам. А если не удастся. А если не удастся, правительство в полном составе уйдет в отставку. Даже не начинайте эти фокусы, знаете ведь не хуже меня, что в такой ситуации я не приму отставки кабинета, даже если бы и хотел. Да, конечно, но сказать я все же был обязан. Ладно, раз уж я все равно проснулся, не забывайте докладывать мне о происходящем. Радио меж тем настойчиво бубнило: Мы снова прерываем наши передачи для сообщения чрезвычайной важности – в шесть часов к народу обратится министр внутренних дел. В этот миг с экрана телевизора исчезла неподвижная заставка, и возникло привычное изображение знамени, вьющегося на флагштоке так лениво, словно и оно – знамя, разумеется, а не изображение, внутренне усмехнулся премьер – только что проснулось, и одновременно, заставив свои тромбоны запеть, свои барабаны – ухнуть, а кларнет – испустить посерединке некую руладу, сопровождаемую убедительной отрыжкой баритонов, грянул гимн. Диктор появился на экране в перекрученном галстуке и с таким кислейшим лицом, словно только что, сию минуту стал жертвой обиды, которую не намерен был ни сносить, ни забывать. С учетом серьезности переживаемого момента, молвил он, и священного права населения страны на свободное получение полной и всесторонней информации мы сегодня начинаем наши передачи раньше времени. Как и многие из тех, кто слышит нас, мы только что узнали, что в шесть часов по радио выступит министр внутренних дел и, по всей видимости, изложит позицию правительства по отношению к попытке многих граждан столицы покинуть ее. Не следует думать, что телевидение стало жертвой намеренной и осознанной дискриминации, мы полагаем, что здесь скорее имело место необъяснимое замешательство, столь неожиданное для столь опытных политиков, как те, что входят сейчас в состав нашего правительства, и именно она, эта внезапная растерянность, привела к тому, что о телевидении забыли. По крайней мере, так кажется. Нелепыми отговорками будет выглядеть довод о том, что на выбор средства информации повлиял относительно ранний час, ибо работники телевидения на протяжении всей его истории слишком часто подавали убедительнейшие примеры полного самоотречения и беззаветного патриотического служения общественному благу, чтобы можно было свести до унизительного положения вторых уст или, если угодно, рук. И мы не сомневаемся, что еще сейчас, то есть в час, назначенный для передачи сообщения, еще возможно найти почву для взаимоприемлемого решения, каковое, не оспаривая несомненных достоинств радиовещания, возвратит в эти студии принадлежащее им по праву собственных заслуг, а именно – приоритет и неотъемлемую от него ответственность главного информационного ресурса. А в ожидании этого шага, который может последовать с минуты на минуту, сообщаем, что в этот самый миг вертолет с нашей съемочной группой на борту уже поднялся в воздух и вскоре мы сможем предложить вниманию наших телезрителей первые съемки той огромной автоколонны, которая в соответствии с планом, получившим название ксенофонтова, неподвижно стоит на выезде из столицы. К счастью, полчаса назад прекратился дождь, всю ночь хлеставший несчастных людей. Вероятно, в скором времени из-за горизонта, разрывая завесу темных туч, поднимется солнце, и будем надеяться, что его появление сметет препятствия, которые по неведомым и необъяснимым причинам до сих пор заграждают пути наших отважных соотечественников к свободе. Да будет так, ради блага отчизны. Вслед за тем появились кадры, показывающие вертолет в воздухе, потом – на взлетной площадке, откуда он только что поднялся, потом – ряды крыш и улиц. Премьер возложил правую руку на телефонный аппарат. Ждать ему пришлось не более минуты, и вот: Господин премьер-министр, начал министр внутренних дел, но договорить не успел. Не трудитесь, я все уже знаю, мы совершили ошибку. Мы, я не ослышался. Мы, мы совершили, ибо если один дал маху, а другой не поправил, то виноваты оба. У меня нет ваших полномочий, господин премьер, и вашей ответственности. Но зато есть мое доверие. И что же я должен сделать, чтобы оправдать его. Выступите по телевидению, радио одновременно транслирует, и вопрос будет улажен. И что же, мы оставим без ответа ни с чем не сообразные обороты и нетерпимый тон, который господа с телевидения позволяют себе в отношении правительства. Ответ им будет даден не сейчас, а в свое время, я сам займусь этим. Вот и прекрасно. Текст у вас при себе. Разумеется, хотите, чтобы я вам прочел его. Не стоит, а то слушать будет неинтересно. Мне пора идти, время поджимает. Они уже знают, что вы направляетесь к ним, удивился премьер. Да, я поручил моему заместителю договориться. Не уведомив меня. Вы же знаете, как никто другой, что иного выхода у нас нет. Не получив моего одобрения, повторил премьер. Вы ведь сами только что сказали, что доверяете мне, и еще сказали, что если один ошибся, а другой не исправил ошибку, вина лежит на обоих. Если к восьми часам ситуация не разрешится, я приму вашу немедленную отставку. Слушаюсь, господин премьер-министр. Вертолет меж тем снизился над автоколонной, люди махали ему руками и говорили, должно быть, друг другу: Это телевидение, это телевидение, а то, что эта стрекоза залетела с телевидения, надежно гарантировало, что из тупика будет все же найден выход. Раз телевидение здесь – это добрый знак, твердили они. Примета, однако, не подтвердилась. Ровно в шесть, когда на горизонте уже возникло слабое розоватое свечение, изо всех автомобильных приемников зазвучал голос министра внутренних дел: Дорогие сограждане, последние несколько недель наша отчизна переживает самый, без сомнения, тяжелый за всю историю нашей государственности кризис, и как никогда прежде возникает насущнейшая необходимость выступить на защиту национального единства и сплоченности и против раскола в обществе, ибо какая-то его часть – ничтожная по сравнению со всем населением страны – проникнувшись пагубными идеями, не имеющими ничего общего ни с правильным функционированием демократических институтов, ни с тем уважением, которое мы к ним питаем, либо вняв недобросовестным советчикам, повели себя как смертельные, непримиримые враги нашего единства, и, поскольку сейчас над нашим мирным обществом нависла ужасающая угроза противостояния, гражданской распри с самыми непредсказуемыми для грядущего нашей страны последствиями, правительство первым осознало, что если такая жажда свободы заключена в стремлении покинуть столицу теми, кого мы всегда считали патриотами самой чистой воды и высшего разбора, людьми, которые в самых острых обстоятельствах демонстрировали – и на выборах, и в повседневном быту, – что являются самыми искренними и неколебимыми защитниками законности, возрождающими и обновляющими древний легионерский дух, свято чтящими традиции и добрые нравы общества, что если уж они решительно отвернулись от оскверненной столицы, ставшей разом и содомом, и гоморрой, и проявили столь похвальную боевитость, высоко оцененную правительством, которое, впрочем, учитывая национальные интересы во всей их совокупности, взывает – моими устами – в первую очередь к тем тысячам мужчин и женщин, что на протяжении уже нескольких часов с надеждой ожидают от людей, ответственных за судьбы отчизны, взывает, говорю я, к ним, убеждая, что в переживаемый нами момент самым подходящим, самым адекватным и действенным будет немедленное возвращение этих тысяч к их семейным очагам, к этим бастионам легитимности, к этим твердыням законопослушания, к этим редутам порядка и законности, с высот которых священная память пращуров пристально следит за деяниями потомков, и правительство, еще раз повторяю, уповает, что приведенные им доводы, столь же объективные, сколь искренние, доводы, вырвавшиеся из самой глубины души, будут приняты во внимание теми, кто сейчас слушает в своей машине это официальное обращение, тем более что, хотя материальные соображения должны отступить на второй план перед могуществом духовных ценностей, правительство пользуется случаем подчеркнуть еще раз, что имеется план разгрома и разграбления покинутых жилищ, и план этот, по нашим последним сведениям, уже приводится в действие, как явствует из только что врученной мне сводки, и к настоящему моменту взломано и разграблено уже семнадцать квартир, и обратите внимание, дорогие соотечественники, зря время не теряют наши враги, всего ничего прошло после вашего отъезда, а вандалы уже взломали двери в ваши пенаты, варвары и дикари уже расхищают ваше достояние, и в вашей власти избежать больших несчастий, и потому посоветуйтесь со своей совестью и поступайте так, как она вам подскажет, и знайте, что правительство было и всегда будет на вашей стороне, и теперь дело за вами – вам решать, будете ли вы на стороне правительства. И прежде чем исчезнуть с экрана, министр стрельнул глазами в объектив, и появившееся на лице выражение долженствовало означать уверенность и даже известную долю вызова, но не посвященные в тайны богов не в силах верно истолковать этот быстрый взгляд, и премьер-министр все понял правильно, как если бы его подчиненный бросил ему в лицо: Хоть вы и любите рассуждать о тактиках и стратегиях, но и у вас бы не получилось лучше. Лучше-то оно, конечно, лучше, глупо было бы отрицать очевидное, однако надо еще дождаться результатов. На экране тем временем вновь возникла картинка с вертолета – панорама города и нескончаемые вереницы автомобилей. Возникла – и застыла на добрые десять минут. Как ни старался репортер заполнить паузу, описывал воображаемые семейные советы, которые держат сейчас в автомобилях, превозносил речь министра, а погромщиков и грабителей – наоборот, поносил, призывая поступать с ними по всей строгости закона, видно было, как все сильнее овладевает им беспокойство, и, осознавая с более чем непреложной очевидностью, что обращение правительства действия не возымело, он все же не решался признаться в этом и уповал на чудо, однако всякий, даже не слишком поднаторевший телезритель с легкостью заметил бы – и, должно быть, в самом деле заметил – его смятение. Но все же произошло оно, столь жадно желанное, столь долгожданное чудо, и – в тот самый миг, когда вертолет завис над хвостом колонны, вдруг начал разворачиваться последний автомобиль, а за ним – предшествующий, и еще один, и еще, и еще. Репортер испустил ликующий вопль: Дорогие телезрители, мы с вами присутствуем при поистине историческом событии – на наших глазах, вняв призыву властей, граждане с похвальной дисциплиной и в патриотическом порыве, который золотыми буквами будет занесен на скрижали, возвращаются по домам, то есть самым наилучшим образом покончив с тем, что могло бы обернуться невиданной доселе катастрофой, о которой так прозорливо упомянул в своем выступлении господин министр, катастрофой с совершенно непредсказуемыми для будущего нашей страны последствиями. С этого места и в течение еще нескольких минут репортаж обрел набатное, решительно эпическое звучание, превратившее ретираду этих несчастных десяти тысяч в победоносный полет валькирий, заменившее ксенофонта на вагнера, а вонючий бензиновый смрад, выблеванный выхлопной трубой – благоуханными жертвенными воскурениями богам олимпа и валгаллы. На улицах уже стояли бригады журналистов, и все они пытались хоть на мгновение остановить автомобили, чтобы вживую, из первых рук и уст, получить от пассажиров отклик на чувства, что обуревали тех на вынужденном пути назад, по домам. Как и следовало ожидать, получали они разочарование, уныние, досаду, злость, жажду мести, оптимистические уверения вроде того, что не вышло в этот раз, выйдет в следующий, а также патриотические декларации, клятвы в верности родной партии и здравицы по адресу ПП и ПЦ, скверные запахи, раздражение на то, что всю ночь глаз не сомкнули: Уберите камеру, Мы не желаем фотографироваться, – согласие и несогласие с резонами, представленными правительством, известное неверие в завтрашний день, страх перед возможными репрессиями, нелицеприятные отзывы о позорном бездействии власти, когда же репортер напоминал, что власти как бы и нет, ему отвечали в том смысле, что в том-то и беда, что власти нет, но безусловно доминировала над всем сильнейшая обеспокоенность за судьбу имущества, оставленного в домах, куда беженцы планировали вернуться лишь после того, как окончательно будет раздавлена белобюллетная смута, а меж тем к этому часу разоренных жилищ наверняка уже не семнадцать, а кто ж его знает, сколько именно, но разграблены, конечно, дочиста, до последней нитки, ложки и чашки. Теперь съемка с вертолета показала, как потоки разномастных автомобилей – причем те, что были последними, стали, как и полагается, первыми – втягиваясь в близкие к центру кварталы, разветвляются и дробятся и тонут в обычном уличном столпотворении, так что вскоре уже невозможно отличить тех, что были, от тех, что появились. Премьер позвонил президенту, и быстрая беседа разве что чуточку выходила за рамки взаимных поздравлений: У этой братии в жилах не кровь, а водичка, позволил себе с пренебрежением сказать глава государства, окажись я на их месте, прорвался бы сквозь все барьеры. Как хорошо, что вы президент и что не оказались на их месте, с улыбкой отвечал глава правительства. Да, но если ситуация вновь осложнится, надо будет реализовать мою идею. Я так до сих пор и не знаю, какую именно. На днях узнаете. Можете быть уверены, что я выслушаю ее со всевозможным вниманием, а, кстати, я сегодня созову совет министров для обсуждения этой самой ситуации, и будет в высшей степени полезно, если вы, ваше превосходительство, почтете заседание своим присутствием, если, конечно, у вас нет более важных дел. Да нет, я только должен где-то перерезать ленточку. Вот и хорошо, я уведомлю вашу канцелярию о часе. Еще премьер подумал, что приспело и даже немного переспело время сказать доброе слово министру внутренних дел, поздравить его с тем, сколь действенно оказалось его обращение, и, черт возьми, если я его терпеть не могу, то это еще не причина не признавать, что в этот раз он был на высоте. Рука премьера уже потянулась к трубке, но в этот миг в голосе репортера зазвучало нечто такое, что заставило его перевести взгляд на экран. Вертолет снизился почти до самых крыш, и теперь отчетливо было видно, как из некоторых домов выбегают люди – мужчины и женщины – и останавливаются на мостовой, словно ожидая чего-то: Нам только что сообщили, взволнованно говорил репортер, что такое можно увидеть сейчас по всему городу, и нам не хотелось бы предполагать худшее, но едва ли можно ошибиться, ибо мы явно имеем дело с мятежниками, которые намерены воспрепятствовать возвращению тех, кто еще вчера был их соседом и кого сегодня они ограбили, и в этом случае мы, как ни горько нам говорить это, потребуем отчета от властей, от правительства, распорядившегося вывести из столицы весь гарнизон полиции, и мы со смятенной душой спрашиваем, как же возможно будет – да и возможно ли вообще – избежать кровопролития в неминуемом и уже очень близком столкновении, и скажите нам, господин президент, господин премьер-министр, где же полиция, способная защитить ни в чем не повинных людей от нависшего над ними насилия, о, боже, боже мой, что сейчас будет, почти рыдая, договорил репортер. Вертолет по-прежнему висел в воздухе, и можно было видеть все, что происходит на улице. Два автомобиля остановились перед домом. Открылись дверцы, вышли люди. Те, кто стоял на мостовой, двинулись им навстречу. Вот сейчас, сейчас, завопил осипший от возбуждения репортер, приготовьтесь к самому страшному, но приехавшие произнесли несколько неслышных отсюда слов и вслед за тем принялись разгружать машины и перетаскивать в дом при свете дня то, что было вынесено оттуда под черным куполом дождливой ночи. Премьер-министр стукнул кулаком по столу и воскликнул: Дерьмо.
Да, этим кратким словцом, обозначившим скатологическое понятие и произнесенным с такой экспрессией, что оно стоило целого доклада о состоянии страны, подытожил и выделил он всю глубину разочарования по поводу столь же гибельного, сколь и плачевного состояния, в коем пребывают душевные силы правительства, а в особенности – его членов, по самой сути и природе своих обязанностей прочнее прочих оказавшихся связанными с различными фазами политико-репрессивного устранения мятежа, то есть носителей портфелей министра обороны и внутренних дел, которые – не дела, разумеется, но министры – вот-вот, с минуты на минуту должны будут потерять весь лоск и блеск беспорочной службы, несомой – каждым на своем посту – ими на благо отчизны во время кризиса. В течение всего дня и едва ли не до самого начала заседания, если не во время его, гадкое слово многократно прокручивалось в безмолвных думах и даже произносилось – в том, понятно, случае, если рядом не оказывалось свидетелей – вслух, громко или чуть слышно, но неизменно с нескрываемым вызовом: Дерьмо, дерьмо, дерьмо. Но никому из них, ни военных дел, ни внутренних, ни – что уж совсем ни в какие ворота не лезет – премьер-министру не случилось хоть ненадолго задуматься, пусть хоть в самом таком узком и безучастно-академическом смысле, над тем, что могло бы приключиться со всеми этими несостоявшимися беглецами по возвращении домой, а если бы оные должностные лица дали себе труд раскинуть мозгами, то, вероятней всего, остановились бы на ужасном пророчестве репортера с вертолета, о пророчестве, которое прежде мы позабыли упомянуть: Несчастные, сказал он чуть не со слезами на глазах, полагаю, их растерзают, полагаю, их растерзают. Меж тем не только на этой улице и не в одном этом доме случились уже чудеса, способные соперничать на равных с самыми возвышенными, какие только знает история, примерами любви к ближнему, понимай это слово хоть в религиозном смысле, хоть в самом житейски-обыденном, когда оклеветанные и обруганные белобюллетники приходили на помощь побежденным из враждебного лагеря, и, пусть каждый решал сам за себя и наедине со своей совестью, а не следуя грянувшему откуда-то с небес призыву, не повинуясь назубок вытверженному приказу, все тем не менее спустились оказать посильную помощь, и, стало быть, это они говорили: Поаккуратней с пианино, с чайным сервизом, с портретом, с серебряным подносом, с дедушкой. При взгляде на большой стол совета министров, вокруг которого видно столько угрюмых лиц, столько хмуро сдвинутых бровей, столько глаз, воспаленных досадой и недосыпом, становится вполне, впрочем, понятно, что обладатели всего этого добра предпочли бы, чтобы пролилась кровь – и пусть даже не в масштабах резни, возвещенной журналистом из вертолета, но все же достаточно, чтобы царапнуть по нервам нестоличных жителей, чтоб было о чем поговорить всей остальной стране в ближайшие недели, чтобы возник лишний довод, повод и предлог демонизировать проклятых смутьянов. И понятно, почему министр обороны, кривя губы, еле слышно прошептал сию минуту на ухо своему коллеге по делам внутренним: В какое дерьмо мы еще вляпаемся. У того, кто случайно услышал этот вопрос, хватило ума притвориться непонимающим, ибо именно для того, чтобы узнать, в какое дерьмо они еще вляпаются, собрались здесь члены кабинета, которые уж наверняка не выйдут отсюда с пустыми руками.
Начал, как водится, президент республики. Господа, сказал он, по моему мнению, которое, надеюсь, разделяют со мной все присутствующие, мы переживаем сейчас самый трудный момент с той поры, как первые выборы обнаружили существование подрывного движения, обладающего разветвленной сетью и не обезвреженного вовремя нашими службами безопасности, причем прямо надо сказать – это не мы выявили его существование, нет, это оно решило сбросить маску и явиться перед нами, и господин министр внутренних дел, чья деятельность неизменно встречала мою поддержку и понимание, несомненно, согласится со мной, и самое печальное, что мы до сих пор не сделали ни единого шага в сторону эффективного решения проблемы, и, что еще серьезней, вынуждены были беспомощно наблюдать за гениальным тактическим ходом, заключавшимся в том, что смутьяны помогли нашим избирателям устроить, попросту говоря, заварушку, и я вам скажу, господа, что сделано это было с поистине макиавеллиевской изворотливостью, и некий кукловод, притаившись за ширмой, дергал за ниточки, в свое удовольствие манипулируя нашими марионетками, и все мы знаем, какой тягчайшей необходимостью было для нас отправлять жителей назад, но теперь мы должны приготовиться к более чем вероятному развитию событий, то есть – к новым попыткам отступления, и уже не целых семей, не крупных автомобильных караванов, но одиночек или разрозненных групп, да не по магистралям и автострадам, а по полям, в обход дорог, и господин министр обороны скажет мне, конечно, о неусыпно бдящих патрулях, об электронных датчиках, установленных вдоль границ, и, хотя я не позволю себе усомниться в действенности этих средств, скажу все же, что полного успеха можно будет достичь лишь возведением вокруг столицы по всему ее периметру непреодолимой бетонной стены, я полагаю, метров восемь высотой, снабженной опять же сенсорными датчиками и колючей проволокой по верху, и лишь тогда можно будет с уверенностью считать, что граница на замке, и если я не говорю: Муха не пролетит, то потому лишь, что мухи, надеюсь, я сделал правильные выводы из наблюдений за ними, да, так вот, мухи летают на значительно меньшей высоте, ибо так высоко им решительно нечего делать. Президент помолчал, откашлялся и завершил свою речь: Господин премьер-министр – в полном курсе дела и, вероятно, вскоре посвятит моему предложению специальное заседание кабинета, а тот, как и полагается, примет решение о том, как лучше и практичней всего реализовать эту идею, что же касается меня, то мне достаточно знать, что вы, господа, уделите этому весь свой опыт и знания. Легкий ропот, порхнувший вокруг стола, президент счел знаком сдержанного одобрения, хотя, несомненно, скорректировал бы свое мнение, если бы услышал процеженную сквозь зубы реплику министра финансов: Хорошо бы еще узнать, где взять деньги на подобное идиотство.
Подвигав, по своему обыкновению, из стороны в сторону разложенные перед ним бумаги, слово взял премьер-министр. Наш президент с присущими ему блеском и глубиной, для нас уже давно ставшими привычными, только что дал нам сжатый очерк той сложной и трудной ситуации, в которой мы пребываем, и я не стану тратить понапрасну ваше время, добавляя к этой яркой экспозиции еще какие-то подробности и детали, в лучшем случае способные лишь отчетливей выделить тени на полотне, так что в свете последних событий ограничусь тем, что скажу: нам необходимо радикально изменить нашу стратегию и обратить особое внимание, не пренебрегая, впрочем, и остальными факторами, на то, что в столице может возникнуть и развиться примиренческая атмосфера некоего социального благодушия, возникающая как реакция на тот, без сомнения, политически детерминированный и, можно утверждать с уверенностью, коварно-двусмысленный шаг, свидетелем которого в последние часы стала вся наша страна, и достаточно прочесть комментарии ведущих газет, комментарии, все до единого выдержанные в самых хвалебных тонах, а потому надо признать, во-первых, что попытки воззвать к разуму смутьянов провалились, провалились одна за другой со страшным треском, причиной чему, по моему скромному мнению, могла явиться излишняя, чрезмерная, я бы сказал, суровость предпринятых нами репрессивных мер, а во-вторых – что если мы будем упорствовать в проведении прежней стратегии, если усилим давление, а ответ будет таким же, каким был до сих пор, то есть никаким, нам поневоле придется прибегнуть к самым крайним мерам, характерным для диктатуры – к приостановке на неопределенный срок гражданских прав и свобод, ущемив тем самым права и свободы наших собственных избирателей, или принятие поправок к избирательному закону, в которых, чтобы не допустить распространения по всей стране, будут уравнены бюллетени испорченные и бюллетени чистые, белые, неиспользованные, ну и мало ли что еще можно будет придумать. Премьер-министр отпил глоток воды и продолжил: Итак, я говорю о настоятельной необходимости сменить стратегию, однако не следует думать, что вот она – разработана и готова к немедленному употреблению, надо, как говорится, дать времени время, пусть плод созреет, а дух упреет, и, сознаюсь, лично я предпочел бы, чтоб возник некий протяженный и неопределенный период, в течение которого мы извлекли бы максимальную выгоду из тех едва заметных пока признаков согласия, что вроде бы все же намечаются. Он снова помолчал, словно собираясь продолжать, но ограничился лишь словами: Прошу высказываться.
Поднял руку министр внутренних дел. Я заметил, что господин премьер-министр верит в действенность убеждения, которое наши избиратели могут применить к тем, кого он – я был просто поражен, услышав это, – считает всего лишь нашими оппонентами, и мне показалось, простите, что не учтена обратная возможность – возможность того, что приверженцы насильственных действий заразят своими преступными идеями законопослушных граждан. Вы правы, сказал премьер, я в самом деле не упомянул про эту возможность, но даже если это и так, основа не меняется, и даже если случится самое скверное и эти восемьдесят процентов белобюллетников превратятся в сто, количественные изменения не обретут никакого иного качественного влияния, кроме, разумеется, того обстоятельства, что возникнет единогласие. И что мы тогда будем делать, спросил министр обороны. Вот для того мы и собрались здесь – чтобы сообща все взвесить, проанализировать, обсудить. Все, включая предложение господина президента, поддержанное с таким воодушевлением. Предложение господина президента подразумевает столь масштабные работы, что требует вдумчивого изучения, для чего необходимо создать специальную комиссию, но сразу хочу сказать – возведение стены не только не решит ни одной нашей проблемы, но и создаст множество новых, наш глава государства знает всю степень моей лояльности и потому я не чувствую за собой морального права молчать, однако это вовсе не значит, что упомянутая комиссия не должна быть создана и начать работу в самое ближайшее время – скажем, через неделю. На лице президента отразились чувства сложные и противоречивые: Я президент, а не папа римский, молвил он, а потому не могу считаться непогрешимым, но хотел бы все же, чтобы мое предложение обсудили без проволочек. Я о том ведь и говорю, воскликнул премьер, даю слово, господин президент, что в самые сжатые сроки узнаете о результатах работы комиссии. А до тех пор, что же – ощупью брести, вслепую. Воцарилось молчание, способное затупить самое бритвенно-острое лезвие. Да, вслепую, повторил президент, не замечая всеобщей подавленности. Из глубины зала раздался спокойный голос министра культуры: Как четыре года назад. Министр обороны, став пунцовым, как от дичайшей непристойности, сказанной вслух, вознесся над столом и уставил на коллегу уличительный, то есть наказательный перст: Вы только что самым позорным образом нарушили пакт о молчании, принятый нами всеми. Насколько я знаю, никакого пакта не было, а четыре года назад я был уже довольно взрослым, но что-то не припомню, чтобы население обязывали подписать некую грамоту с обязательством нигде и никогда не произносить ни слова о том, что в течение нескольких недель все мы были слепы. Да, конечно, вмешался премьер, подписывать не подписывали, однако все мы думаем и полагаем, не считая нужным заносить наше единодушное суждение на бумагу, что ужасающее испытание, выпавшее на нашу долю, следует в целях сохранения душевного здоровья воспринимать как тяжкий кошмарный сон, а не как реальность. На людях – возможно, но не станете же вы утверждать, что в сокровенной глубине пенатов, в кругу семьи, наедине с собой или с близкими, никогда не говорите об этом. Говорю или не говорю – значения не имеет, в сокровенной глубине много чего происходит да там и остается, и – уж простите за откровенность – напоминание о трагедии, пережитой нами четыре года назад и по сию пору необъяснимой, считаю проявлением дурного вкуса, особенно странным в устах министра культуры. Дурному вкусу, господин премьер, должна быть посвящена глава в истории мировой культуры, причем будет она одной из самых пространных и сочных. Я не про это веду речь, а про другую разновидность дурновкусия, иногда называемую еще бестактностью. Господин премьер, судя по всему, придерживается того мнения, что смерть существует постольку, поскольку имеет имя, а что не удосужились мы назвать, того и нет в действительности. Я понятия не имею, как называется бесчисленное множество всякого и разного – зверей, минералов, растений, инструментов и механизмов всякого рода, вида, размера и предназначения. Однако вы знаете, что они есть, и это как-то успокаивает, не правда ли. Однако мы отвлеклись. Совершенно верно, мы удалились от нашей темы, я сказал всего лишь, что четыре года назад мы ослепли и, кажется, по сию пору не прозрели. Возмущение, охватившее членов кабинета, было всеобщим, ну, или почти, посыпались, налезая друг на друга, протестующие возгласы, высказаться захотели все присутствующие, и даже министр транспорта, который, обладая голосом редкой пронзительности, обычно старался помалкивать, дал сейчас себе волю, а голосовым связкам – работу: Прошу слова, прошу слова. Глава кабинета посмотрел на главу государства, как бы спрашивая у него совета, хотя все это было спектаклем, и, что бы ни обозначало при своем зарождении робкое движение президента, его – движение, а не президента – уничтожил энергичный взмах премьеровой руки. Принимая во внимание чрезмерную эмоциональность и взвинченный тон начинающегося обсуждения, слова я никому из господ министров не предоставлю, тем паче что господин министр культуры, сам того, быть может, не желая, удивительно точно сравнил переживаемое нами бедствие с новой формой слепоты. Я не сравнивал, господин премьер, я напомнил только, что мы были слепы и что, по всей вероятности, слепы остаемся, а всякое толкование, логически не вытекающее из первоначального тезиса, должно быть признано некорректным. Меняя слова местами, мы иногда меняем и их значение, но они, слова эти, взятые сами по себе, остаются в физическом, так сказать, смысле точно теми же, какими были, и потому. Простите, господин премьер, вынужден перебить вас, в таком случае должен со всей определенностью заявить, что ответственность и за перемену мест, и за смысл несете вы и только вы, я же тут решительно ни при чем, ни сном ни духом. Да нет, сон все же ваш, а дух пусть будет моим, так уж и быть, и это позволяет мне утверждать, что недавнее голосование выявило слепоту столь же разрушительную, как та, что обрушилась на нас четыре года назад. То ли это слепота, а то ли – прозрение, заметил министр юстиции. Что, переспросил министр внутренних дел, не веря своим ушам. Я сказал, что подобное голосование может свидетельствовать и о том, что люди, оставившие бюллетень чистым, прозрели. Как вы смеете, как не совестно на заседании кабинета произносить такие речи, это вопиющий, варварский антидемократизм, постыдились бы, министру юстиции такое не пристало, взорвался оборонный коллега вопрошаемого. Юстиция – значит правосудие, и не припомню, случалось ли мне полнее чувствовать правоту своих суждений, чем сейчас. Еще немного – и поверю, что вы тоже оставили бюллетень незаполненным, насмешливо произнес министр внутренних дел. Нет, пока нет, но на следующих выборах – непременно. Когда вызванный этим признанием ропот возмущения стал несколько утихать, вопрос премьер-министра оборвал его вовсе: Отдаете себе отчет в том, что сказали только что. Отдаю, отдаю, себе отдаю отчет, а вам – портфель министра юстиции, прошу принять мою отставку. Президент побледнел и поник, сделавшись похож на тряпку, по рассеянности забытую кем-то на спинке кресла: Вот не думал, что доживу до того, чтобы увидеть, как выглядит измена, сказал он и подумал, что фраза эта останется в истории, и уж он-то постарается, чтобы она не позабылась. Тот, кто еще недавно ведал юстицией, поднялся, отдал полупоклон по адресу президента и премьер-министра и покинул зал заседаний. Наступившую тишину нарушили внезапный стук отодвинутого стула и звучный, отчетливый, громкий голос министра культуры: Я тоже выхожу в отставку. Ах, вот как, только не говорите нам, как ваш коллега, минуту назад обуянный приступом такой похвальной искренности, что тоже в следующий раз подумаете о, попытался иронизировать глава правительства. Не думаю, что это потребуется, я уже подумал на последних. Что это значит. Это значит только то, что вы услышали сейчас. Будьте добры удалиться. Я тем и занят, господин премьер, и остановился только для того, чтобы попрощаться. Дверь открылась, дверь закрылась, за столом осталось два пустых места. Вот ведь как, воскликнул президент, мы еще не оправились от первой оплеухи – хлоп, уже вторая. Ну, что это за оплеуха, господин президент, урезонил его премьер, приход министра, уход министра – это дело такое, житейское, обыденное, можно сказать, дело, а правительство как село заседать в полном составе, так в полном же составе заседание и завершит, я возьму себе портфель министра юстиции, а культуру поручим министру общественных работ. Боюсь, я недостаточно разбираюсь в предмете, сказал тот. Разберетесь, культура ведь, как неустанно твердят нам сведущие люди, тоже – общественная работа, а потому она будет просто гореть у вас в руках. Премьер позвонил и выросшему в дверях служителю сказал: Уберите эти стулья, а кабинету: Давайте сделаем перерыв минут на пятнадцать-двадцать, а мы с его превосходительством пройдем в соседнюю комнату.
Через полчаса министры вновь расселись вокруг стола. Отсутствия двоих коллег словно и не чувствовалось. Президент вошел, неся на лице выражение озабоченности, как если бы сию минуту получил сообщение, смысл коего был за гранью его понимания. Премьер же, напротив, казался очень доволен собой. И вскоре выяснилось, почему. Когда я, начал он, обращал ваше внимание на необходимость срочно выработать новую стратегию, поскольку все действия, задуманные и предпринятые нами с начала кризиса, к успеху не привели, то никак не мог предположить даже, что идею, открывающую перед нами поистине грандиозные перспективы, выскажет тот, кого ныне уж нет средь нас, я имею в виду, как вы, наверно, поняли, нашего бывшего коллегу, министра культуры, благодаря которому подтвердилась правота старинной истины – весьма полезно изучать взгляды противника, поскольку в них можно найти то, что пригодится тебе. Министры обороны и внутренних дел возмущенно переглянулись с, как бы говоря: Не хватало нам только выслушивать похвалы по адресу предателя и изменника. Министр внутренних дел торопливо нацарапал несколько слов на клочке бумаги и перекинул записочку соседу: Чутье меня не обмануло, я с самого начала не доверял этим двоим, на что тот ответил тем же способом: Мы хотели внедриться к ним, а в итоге они к нам внедрились. Премьер тем временем продолжал пространно излагать выводы, к которым пришел благодаря загадочному высказыванию бывшего министра культуры о том, что, мол, были мы слепы вчера и сегодня тоже не прозрели. И наша ошибка, наш крупный просчет, последствия которого мы сейчас расхлебываем, заключался именно в том, что мы стремились вычеркнуть, вытравить – да нет, не из памяти, раз уж мы все так отчетливо помним события четырехлетней давности, а из нашего обихода само это слово, само понятие, как будто, по меткому выражению нашего экс-коллеги, для того, чтобы исчезла смерть, достаточно уничтожить слово, ее обозначающее. Мы, кажется, уходим от главного вопроса, заметил президент, нужны конкретные, объективные предложения, совет обязан принять важные решения. Совсем напротив, господин президент, это и есть главнейший вопрос, и это он, если не ошибаюсь, как на блюдечке поднесет нам решение проблемы, вокруг и около которой мы ходим уже столько времени. Не понимаю, куда вы клоните, сказал президент, объяснитесь, будьте добры. Ваше превосходительство, уважаемые господа министры, давайте отважимся сделать шаг вперед, сменить молчание словом, перестанем глупо и бессмысленно притворяться, будто ничего не происходит, поговорим откровенно о том, чем была наша жизнь, если, конечно, это можно было назвать жизнью, во время эпидемии слепоты, пусть газеты вспомнят об этом, пусть писатели напишут, пусть телевидение покажет кадры, снятые вскоре после того, как к нам вернулось зрение, пусть люди расскажут о бедствиях всякого рода, вынесенных четыре года назад, пусть говорят о мертвых, о пропавших без вести, о развалинах, о пожарах, о мусоре, о гниении, а потом, когда наконец будут сорваны отрепья ложной нормальности, которыми мы столько лет тщились прикрыть язву, скажем, что тогдашняя слепота вернулась к нам в новом обличье, привлечем внимание граждан параллелью меж слепотой и голосованием, согласен, сравнение это будет грубым и неточным, я первым готов признать это, и немало найдется чистоплюев, что отвергнут его, усмотрев в нем оскорбление разуму, логике и здравому смыслу, однако на многих и многих – и надеюсь, вскоре они станут подавляющим большинством – это произведет сильнейшее впечатление, и пусть они всматриваются в свое отражение в зеркале, гадая, не ослепли ли снова, не обрушилась ли на них иная слепота, еще более позорная, чем та, прежняя, не заставила ли она их свернуть с пути, не толкает ли к катастрофе, которую вызовет полный демонтаж политической системы, нечувствительно для нас носившей в самой себе, в самом своем ядре, сиречь в народном волеизъявлении, зародыш собственной гибели или, что не менее опасно, – перехода к чему-то новому и неведомому и столь отличному от всего прежнего, что мы, возросшие под сенью привычной и рутинной избирательной практики, на протяжении многих и многих поколений незаметно, исподтишка, исподволь уничтожавшей то, что принято считать едва ли не важнейшим достижением, что нам может не найтись там места. Я твердо убежден, продолжал премьер, что до стратегического изменения, в коем мы так нуждаемся, всего ничего, рукой подать, я совершенно уверен, что восстановление status quo ante[7] достижимо, но я – премьер-министр этой страны, а не уличный проходимец-шарлатан, обещающий чудеса, и заверяю вас, что в течение двадцати четырех часов мы результатов не получим, но я не сомневаюсь, что первые плоды начнут появляться не пройдет и двадцати четырех дней, да, борьба будет и долгой, и трудной, чтобы обессилить эту новоявленную чуму, свести ее на нет, потребуется немало времени и значительные усилия, причем нельзя, ах, никак нельзя забывать о проклятой головке солитера, гнездящегося здесь и там и повсюду и везде, и покуда мы не обнаружим ее в омерзительной утробе заговора, покуда не вытянем ее на белый свет, на божий суд и тысячекратно заслуженную кару, этот смертоносный паразит будет по-прежнему размножаться и подтачивать силы нации, однако последний, решительный бой выиграем мы, ныне и присно, до самого победного конца, да будет порукой этому наша с вами честь. Загремев по паркету отодвигаемыми стульями, в едином порыве поднялись присутствующие и стоя приветствовали оратора бурными рукоплесканиями. Отринувший наконец своих прежних сочленов, сеявших смуту и сомнения, кабинет министров сплотился как никогда, и на всех был один вождь, одна цель, одна воля, одна стезя. Не вставая со своего массивного кресла, в соответствии с высоким достоинством своего поста и ранга, кончиками пальцев обозначал аплодисменты президент республики, выражая тем и этим самым неудовольствие по поводу того, что в прочувствованной речи премьера не был он упомянут ни мельком, ни мимоходом. Но он не знал покуда, с кем дело имеет. Когда трескучий рукоплеск стал уже блекнуть и никнуть, премьер жестом попросил тишины и сказал так: Каждому кораблю нужен капитан, и у нашего, совершающего столь опасное плаванье, таковым должен быть и есть премьер-министр страны, но горе кораблю, и поистине плачевен и жалости достоин удел его, если нет на нем компаса, способного указать ему правый путь его в бескрайней океанской шири и невредимо провести сквозь шторма и бури, и вот, господа, такой компас, ведущий меня и мой корабль, и, вообще-то говоря, всех нас, имеется – он здесь, среди нас, это его бесценный опыт не дает нам сбиться с курса, это его мудрые советы окрыляют, а бесценный пример вдохновляет нас, и я прошу громом благодарных аплодисментов приветствовать его превосходительство господина президента нашей республики. Овация, не менее бурная, чем в первый раз, казалась нескончаемой и в самом деле не кончилась бы никогда, если бы часы, вделанные в голову не прекращавшего аплодировать премьер-министра, не сказали: Ну, хватит, довольно с него, и он должен быть доволен. Еще две минуты, чтобы подтвердить победу, и вот по истечении их президент со слезами на глазах заключил в объятия премьер-министра. Светлые, возвышенные моменты случаются и в жизни политика, сказал он вслед за тем, и голос его дрогнул от волнения, но что бы ни уготовил мне завтрашний день, клянусь вам, друзья мои, что день сегодняшний не изгладится из моей памяти никогда, он будет венцом славы в счастливые часы моей жизни и утешением – в горькие, от всей души благодарю вас, от всего сердца обнимаю. Аплодисменты.
Светлые, а также возвышенные моменты имеют один, но чрезвычайно существенный недостаток – им отпущен очень краткий срок, о чем можно было бы в силу очевидности даже и не упоминать, если бы дело не осложнялось сопутствующим неприятным обстоятельством, заключается же оно в полнейшей неопределенности того, как нам быть и что делать дальше. Впрочем, это затруднение легко сводится на нет в тех случаях, когда имеется у нас министр внутренних дел. Не успел еще кабинет снова рассесться по своим местам, не успел еще министр общественных работ и культуры утереть непрошеную слезу, как министр внутренних дел поднял руку и попросил слова. Пожалуйста, сказал премьер. Как метко выразился господин президент, бывают в жизни политика светлые и возвышенные моменты, и нам с вами выпало счастье своими глазами наблюдать два таких момента – мы слышали благодарственные слова главы нашего государства и речь нашего премьера о новой стратегии, которая была единодушно поддержана всеми присутствующими и по поводу которой я намерен высказаться – не за тем, разумеется, чтобы умерить вызванное ею восхищение, боже упаси, но для того, чтобы в меру моих скромных сил развить и расширить некоторые ее положения, так, например, наш уважаемый премьер сказал, что не следует ожидать результатов уже через двадцать четыре часа, но что он не сомневается – результаты эти появятся еще до того, как минут первые двадцать четыре дня, и я при всем моем уважении должен сказать, что ждать так долго нельзя, не такое сейчас в стране положение, мы и двадцати дней ждать не можем, и пятнадцати, и даже десяти нам не отпущено, в монолите нашей государственности образовались бреши, величественное здание ее ходит ходуном и содрогается, и в любой момент можно ждать обрушения. Может быть, предложите что-либо конкретное или так и будете руинами пугать, спросил премьер. Предложу, бесстрастно отвечал министр, как бы не замечая сарказма. Ну, в таком случае сделайте одолжение, просветите нас. Прежде всего хочу особо подчеркнуть, что не ставлю перед собой иной цели, кроме как дополнить, кое-что прибавить к тому, что было сказано и всеми одобрено, это не поправки и не критика и не стремление улучшить, а просто нечто иное, и это, надеюсь, привлечет ваше благосклонное внимание. Может быть, вы перестанете ходить вокруг и около, приступите наконец к делу и скажете, что вы предлагаете. Я, господин премьер-министр, предлагаю нанести стремительный удар с воздуха, силами наших вертолетов. Только не говорите, что решили бомбить столицу. Вот именно, бомбить, бомбить бумагами. Бумагами. Точно так, перечисляю в порядке убывания, от более важного к менее – надо сбросить на город подписанное господином президентом обращение к жителям, затем – серию кратких и высокоэффективных прокламаций, имеющих целью подготовить умы к восприятию того, что гарантированно потребует большего времени, то есть обработки общественного мнения газетами, телевидением – СМИ должны будут напомнить о тех временах, когда мы были слепы, очерки и рассказы наших писателей, и, кстати, прошу учесть, что мое ведомство располагает собственной, отлично подготовленной командой специалистов, потому что литераторам удается убеждать, насколько я понял, лишь ценой значительных усилий и на краткий срок. Задумка превосходная, перебил президент, однако я должен буду одобрить и завизировать текст либо внести в него изменения, какие сочту нужным, но в любом случае, повторяю, идея хороша, а хороша она еще и тем, что чрезвычайно правильна в политическом отношении, ибо выдвигает президента в первый ряд, на передовую, так сказать, очень, очень удачная мысль. Одобрительный шумок, возникший за столом, дал понять премьеру, что этот раунд министр внутренних дел выиграл. Что ж, так тому и быть, отдайте необходимые распоряжения, сказал он вслух, а мысленно поставил правительству очередную жирную единицу за поведение.
Успокоительной идее насчет того, что рано или поздно и скорее даже рано, чем поздно, судьба непременно сокрушит гордыню, нашлось громовое подтверждение в виде унизительного оскорбления, нанесенного министру внутренних дел, который, уверовав было, что сумел все же вырвать победу в кулачном бою с премьером, вдруг обнаружил, что его планы пошли прахом, если не куда подальше, и все из-за вмешательства небес, внезапно, в последнюю минуту сыгравших на руку противнику. Последние, равно как, впрочем, и первые выводы, сделанные самыми чуткими и вдумчивыми аналитиками, возлагали всю вину на президента республики, промедлившего с одобрением манифеста, который за его подписью должен был сбрасываться с вертолетов для укрепления морального духа горожан. Три дня, последовавшие за памятным заседанием кабинета министров, небосвод представал миру в цельнокроеном великолепии лазурного наряда, который сидел как влитой, нигде не морщил и не собирался в складки, и эта объяснявшаяся безветрием гладкость была идеальна, чтобы разбросать с поднебесья бумажки и глядеть потом, как кружатся они, и, уподобясь эльфам, танцуют в воздухе, а потом подбираются теми ли, кто проходил по улице, или же на улицу эту выскочил, влекомый желанием узнать, какие там новости или распоряжения с неба на нас упали. И три дня, таких погожих, таких гожих для исполнения этой затеи, мыкался замусоленный манускрипт туда-сюда, из президентского дворца – в министерство внутренних дел и обратно, то обогащаясь новыми положениями, то оттачиваясь в формулировках, то набирая весу в аргументах, и поверх зачеркнутых слов вписывались другие, тотчас претерпевавшие ту же злую участь, и фразы не вязались с теми, которым предшествовали, и противоречили тем, за которыми следовали, и сколько же извели чернил, сколько перемарали бумаги, и вот, значит, что это такое – муки творчества, слава богу, наконец-то узнали. На четвертый день небо, прискучив ожиданием и увидев, наверно, что внизу никак не мычат и более того – не телятся, решило задернуться с утра пораньше плотным пологом темных, грузных туч из разряда тех, что грозят дождем и угрозу свою приводят в исполнение. И в последний предполуденный час швырнуло пригоршню разрозненных капель, и заморосил, то прекращаясь, то вновь принимаясь, нудный дождичек, вопреки угрожающим тучам не суливший вроде бы ничего серьезного. Этот дождик-дождик-перестань продолжался еще часа два-три, а потом вдруг, без малейшего предупреждения, словно надоело притворяться и изображать чувства, которых нет, сменился настоящим, упорным, непрестанным, сильным, хоть и не яростным, из разряда тех, что способны лить неделю кряду и обычно приносят такую пользу сельскому хозяйству. Но не министерству внутренних дел. Даже если предположить, что командование военно-воздушными силами разрешит вертолетам подняться в воздух, что уже само по себе весьма проблематично, сбрасывать в такую погоду бумажки – это уж совсем себя не уважать, и не только потому, что народу на улицах – всего ничего, а который есть, занят по большей части стараниями вымокнуть как можно меньше, а и потому, что шлепнется президентский указ в грязь или – куда это годится – будет всосан в ненасытимую утробу водостоков, размолот в кашу автомобилями, обдающими потоками воды из-под колес, ибо истинно, истинно говорю вам – только самый пламенный поборник законности и порядка, радетель чинопочитания станет наклоняться и доставать из мерзкой жижи откровение насчет сходства, существующего меж всеобщей слепотой, что была четыре года назад, и слепотой нынешней, носящей, извините за каламбур, более избирательный характер. И горько, как же горько было министру внутренних дел в бессилии смотреть, как под предлогом безотлагательной национальной надобы премьер-министр, вырвав у президента согласование, запустил маховик СМИ, и все они, средства эти – печать, радио, телевидение – причем как дружественные, так и конкурирующие, взялись убеждать население столицы в том, что оно, к прискорбию, вновь ослепло. Когда же несколько дней спустя дождь прекратился и небеса опять оделись синевой, только благодаря настойчивому, а под конец – даже и раздраженному вмешательству президента удалось добиться исполнения хотя бы первой части программы: Дорогой мой премьер, сказал глава республики, заметьте, что я не отказываюсь и впредь не намерен отказываться от решений, принятых кабинетом министров, но тем не менее считаю нужным обратиться к народу лично. Я, господин президент, считаю это излишним, меры по разъяснению ситуации уже приняты и вскорости должны принести свои плоды. Даже если эти ваши плоды появятся уже завтра, я настаиваю, что мое обращение к народу должно предшествовать им. Завтра, как я понимаю, это все же фигура речи. Тем лучше, если фигура, но обращение над городом разбросайте. Господин президент, вы считаете, что. Я хочу вас предупредить, что если не сделаете, будете отвечать за потерю доверия личного и политического, которое некогда сразу установилось между нами. А я позволю себе напомнить, что по-прежнему обладаю абсолютным большинством в парламенте, и утрата доверия, которой вы мне угрожаете, носит чисто личный характер и политического резонанса не получит. Еще как получит, если я объявлю в парламенте, что слово президента страны было урезано премьер-министром. Господин президент, прошу вас, ведь это же неправда. Правда в той степени, чтобы произнести это в парламенте или вне его. Разбросаем сейчас манифест. Манифест и все прочее. Я хотел сказать, разбросаем сейчас манифест – докажем, что власть чрезмерно разболталась, в том смысле, что чересчур много болтает. Это по-вашему так, а по-моему – иначе. Господин президент. Если вы называете меня президентом, то, вероятно, признаете меня в качестве такового, ну и, стало быть, выполняйте мои приказы. Вы настаиваете. Настаиваю, настаиваю, и, говоря вашим языком, берегитесь, чтобы настой не вышел чересчур концентрированным, потому что мне надоело наблюдать, как вы бодаетесь с министром внутренних дел, если он вас не удовлетворяет, снимите его с должности, а не хотите или не можете, смиритесь, ибо я убежден, что если бы идея манифеста, подписанного президентом, родилась в вашей голове, вы, вероятно, нашли бы способ сообщить о ней лично. Это несправедливо, господин президент. Очень может быть, я и не отрицаю, все мы издерганы, все потеряли душевное спокойствие, вот и говорим то, чего сказать не хотим и, может быть, даже не думаем. Тогда сочтем инцидент исчерпанным. Именно так, сочтем, но чтобы завтра утром вертолеты были в воздухе. Слушаюсь, господин президент.
Если бы этого острого разговора не случилось, если бы президентский манифест и прочие летучие листки окончили свою недолгую жизнь в мусорном баке, история, которую мы рассказываем здесь, была бы совсем иной. В чем и как именно – сказать затрудняемся, но что другой – совершенно точно. И, разумеется, внимательный ко всем изгибам и излучинам нашего повествования читатель из когорты тех аналитиков, которые всему на свете надеются найти исчерпывающее объяснение, не преминет спросить, был ли диалог президента и премьер-министра вставлен сюда в последнюю минуту для исполнения давно уж обещанной смены курса или же случился он потому лишь, что судьба его такая, и возымеет последствия, которые в самом скором будущем не замедлят обнаружиться, а рассказчику просто не оставалось ничего иного, как отложить в сторонку загодя припасенную историю да проследовать этим вот новым, внезапно проложенным на его морской карте маршрутом. Полностью удовлетворить такого читателя тем или этим ответом невозможно. Разве только если рассказчик с обескураживающе-дерзкой откровенностью признает, что уверен как ни в чем и никогда, что правильно ведет эту неслыханную историю о городе, который решил воздержаться от голосования и для которого последовавший за тем яростный, но так благополучно завершившийся обмен репликами меж президентом и премьером пришелся как нельзя более кстати. А иначе трудно будет понять, зачем бросил он трудолюбиво ссученную нить повествования и пустился в отвлечения не о том, чего не было, но что могло бы быть, а наоборот – о том, что было, но чего запросто могло бы не быть. И – довольно ходить вокруг да около, ибо мы имеем в виду письмо, полученное президентом республики спустя три дня после того, как вертолеты пролились над городскими улицами, проспектами, площадями дождем разноцветных бумажек, в которых сочинители из министерства внутренних дел разъясняли более чем вероятную связь между трагической эпидемией слепоты, постигшей город четыре года назад, и нынешним электоральным безумием. Случилось так, что письмо это попало в руки некоего дотошнейшего секретаря, принадлежащего к породе тех, кто прочитывает мелкие буковки, прежде чем взяться за большие, к разряду людей, способных в завалах и залежах кое-как пригнанных друг к другу слов отыскать крохотное зернышко, которое стоит немедля начать поливать и взращивать, сознавая, что в нем-то и заключена истина. В письме же сказано было следующее: Ваше превосходительство, господин президент республики. Прочитав со всем подобающим и более чем заслуженным вниманием манифест, который вы направили гражданам страны и в первую очередь – обитателям ее столицы, в полной мере сознавая свой патриотический долг и отчетливо представляя, что кризис, в который неуклонно погружается страна, требует от всех нас ревностной, постоянной, неусыпной бдительности в отношении всех необычных явлений, что происходят или могут произойти у нас на глазах, я беру на себя смелость повергнуть на благосклонное рассмотрение вашего превосходительства некоторое количество неизвестных фактов, могущих способствовать лучшему пониманию того, какое бедствие обрушилось на нас. Я говорю это потому, что, будучи человеком обычным, верю, как и вы, господин президент, в существование некой связи между недавней гражданской слепотой, выразившейся в стремлении оставить бюллетень чистым, и той слепотой, что на несколько неизгладимых из памяти недель отделила нас от всего остального мира. Я хочу сказать, господин президент, что нынешняя слепота может быть объяснена слепотою тою, первою, а обе они – существованием, не уверен, но не исключаю, что и деятельностью, одного и того же человека. Но прежде чем продолжить, я, движимый исключительно гражданским самосознанием, в коем никому не позволю усомниться, считаю своим долгом заявить, что я – не доносчик и не ябедник, не стукач, но всего лишь служу своей отчизне, попавшей в трудные обстоятельства и не видящей впереди путеводной звезды, на свет которой сумеет она выйти к спасению. Не знаю и не могу знать, достаточно ли этого письма, чтобы возжечь этот свет, но, повторяю, долг есть долг и в этот миг чувствую себя солдатом, что делает шаг вперед из строя и добровольно вызывается выполнить некое задание, задание же это, господин президент, заключается в том, чтобы обнаружить – это слово я, говоря с кем бы то ни было на данную тему, употребляю впервые, – что четыре года назад я вместе с моей женой случайно оказался членом группы из шести человек, которые, как и очень многие другие, отчаянно старались выжить. Может показаться, что я не сообщаю вашему превосходительству ничего нового, ничего такого, что вы не познали бы сами, на собственном опыте, однако никто на свете не знает, что один член этой группы не потерял зрение, и человек этот был женой доктора-офтальмолога, ослепшего, как и все мы. В те дни мы торжественно поклялись друг другу, что никогда не будем говорить об этом, она заявляла, что не хочет, чтобы на нее смотрели как на диковину, как на феномен, чтобы подвергали ее исследованиям, и теперь, когда зрение вернулось ко всем, это чудо правильней было бы предать забвению, сделав вид, что ничего вообще не было. Я был верен этой клятве до сегодняшнего дня, но больше молчать не могу. Господин президент, поверьте, я счел бы оскорбительным, если бы мое письмо было расценено как донос, хотя по сути оно доносом и является, поскольку – и этого вы тоже пока не знаете – произошедшее на днях убийство было совершено тем самым человеком, о котором я говорю, но это – дело правосудия, я же всего лишь исполняю свой патриотический долг, прося обратить самое пристальное внимание на обстоятельство, которое до сих пор держалось в тайне и которое может, вероятно, объяснить причины безжалостной атаки на нашу политическую систему, ибо – смиренно позволю себе привести здесь ваши слова, господин президент, – эта новая слепота поразила самые основы демократического устройства, повредила им так, как никогда не могла повредить ни одна тоталитарная система. Излишне говорить, ваше превосходительство, что я полностью отдаюсь в ваше распоряжение – ваше или того ведомства, которому вам благоугодно будет отдать приказ начать расследование с тем, чтобы расширить, развить и углубить сведения, содержащиеся в настоящем письме. Клянусь вам, что не испытываю никакой неприязни к человеку, упомянутому в нем, но интересы отчизны, получившей в вашем, ваше превосходительство, лице наидостойнейшего представителя, суть единственный закон, коим я руководствуюсь и коему подчиняюсь с бестрепетным спокойствием того, кто знает, что исполнил свой долг. Примите, ваше превосходительство, и проч. Следовала подпись, а внизу слева – полные имя и фамилия отправителя, телефон, адреса почтовый и электронный, номер и серия паспорта.
Президент медленно положил листок на стол и, помолчав немного, спросил у начальника канцелярии: Кто еще знает об этом. Никто, кроме секретаря, который распечатал и зарегистрировал письмо. Надежный человек. Думаю, господин президент, ему можно доверять, он член партии, но в любом случае можно будет уведомить его, что малейшая нескромность с его стороны обойдется ему очень дорого, и с вашего позволения это предупреждение следует сделать не откладывая. Кому следует, мне. Нет, что вы, господин президент, полиции, вызвать его в центральное управление, а там какой-нибудь зверовидный следователь заведет его в кабинет для допросов и нагонит на него страху. Не сомневаюсь, что результаты будут самые впечатляющие, но предвижу одну сложность. Какую же, господин президент. Когда еще дойдет дело до полиции, а за эти несколько дней он может распустить язык, рассказать жене, приятелям, а то и, не приведи господь, журналистам, и хороши мы тогда будем. Вы совершенно правы, господин президент, откладывать не стоит, надо тотчас же шепнуть словечко начальнику полиции, если вам угодно, я с удовольствием займусь этим лично. Я правильно понимаю, что вы желаете устроить короткое замыкание в бюрократической сети, действовать через голову премьера. Никогда бы не решился на такое, не будь дело столь серьезным. Дорогой мой, на этом свете – а другого, кажется, и нет – все тайное когда-нибудь становится явным, и я верю вам, что этот секретарь – надежный человек, но не могу сказать того же о начальнике полиции, да еще вообразите, что будет, если он столкнется с министром внутренних дел, а что, ничего невероятного, даже наоборот – вполне возможное дело, и какой выйдет из всего этого шум, и министр внутренних дел потребует отчета с премьер-министра, раз уж нельзя с меня, а премьер захочет узнать, не вторгаюсь ли я в его компетенцию, нет ли тут покушения на его прерогативы, и дело вмиг получит огласку, и что прикажете тогда держать в тайне. Не могу в очередной раз не признать вашу правоту, господин президент, но что же нам сейчас делать. Доставьте-ка мне его сюда. Секретаря. Ну да, человека, ознакомившегося с содержанием письма. Сейчас. Сейчас, потому что через час уже может быть поздно. Начальник канцелярии снял трубку телефона и распорядился: Немедленно, рысью – к его превосходительству. Обычный путь по коридорам и приемным занимал не меньше пяти минут, но на этот раз вызванный вырос в дверях на исходе третьей. Он запыхался, и ноги у него дрожали. Чего было нестись как на пожар, молвил с добродушной улыбкой президент. Господин начальник канцелярии приказал как можно скорее, едва переводя дух выговорил тот. Ну ладно, я вас вызвал по поводу вот этого письма. Да, господин президент. Вы ведь, надо полагать, прочли его. Точно так. И помните, о чем там шла речь. Более или менее, господин президент. Нет уж, со мной, пожалуйста, от формул такого рода будьте добры воздержаться, а отвечайте прямо. Помню, господин президент, помню так ясно, словно только что его прочитал. И как считаете – можете вы поднапрячься и постараться забыть его содержание. Смогу, господин президент. Не спешите, подумайте хорошенько, ибо постараться забыть и забыть – это не одно и то же. Так точно, господин президент, не одно. Стало быть, одного старания мало, потребуется еще что-то. Готов дать честное слово. Я уж было хотел повторить свою просьбу воздерживаться от таких оборотов, но лучше спрошу вас – какой реальный смысл влагаете вы в данном конкретном случае в романтическое понятие честное слово, что это значит. Это значит, господин президент, что я торжественно обещаю нигде и никогда, никому ни при каких обстоятельствах не открывать содержание этого письма. Вы женаты. Женат. Я вас вот о чем спрошу. Готов ответить. Полагаю, что хотя бы жене – и ей одной – вы о письме все же рассказали, то есть предали наше дело, огласке предали, я хочу сказать. Нет, господин президент, предавать огласке – значит делать всеобщим достоянием. Что ж, с одобрением могу заметить, что словари вам не чужды. Я и родной жене бы не выдал. Хотите сказать, что ничего ей не рассказали. Никому ничего, господин президент. Честное слово. Простите, господин президент, да ведь я только что. Ах, простите, запамятовал, что вы уже, если это опять изгладится из моей памяти, господин начальник канцелярии возьмет на себя труд напомнить. Слушаюсь, господин президент, в унисон прозвучали два голоса. Президент несколько мгновений молчал, а потом осведомился: Вот предположим, я захочу узнать, что вы написали в графе краткое содержание, можете ли вы избавить меня от вставания с кресла и сказать, что там значится. Одно-единственное слово, господин президент. Могучие надо иметь способности к синтезу, чтобы вместить в одно слово столь пространное письмо, и что же это за слово. Прошение, господин президент. Что-что. Прошение. И все. И все. Но ведь так невозможно понять, о чем это письмо. Вот и я так подумал, никто ничего не заподозрит, ибо слово прошение годится для чего угодно. Президент удовлетворенно откинулся на спинку кресла и улыбкой продемонстрировал сообразительному секретарю все свои зубы: С этого бы и начинали, и можно было бы тогда не брать с вас честное слово. Береженого, господин президент, бог бережет. Хорошо, очень хорошо, но время от времени просматривайте запись, мало ли что, вдруг кому-то придет в голову приписать еще что-нибудь к слову прошение, а пока можете идти. Слушаюсь, господин президент. Когда дверь за секретарем закрылась, начальник канцелярии сказал: Я, надо признать, не ожидал от него такой инициативы, думаю, сейчас он как нельзя лучше доказал нам обоим, что вполне может оправдать наше доверие. Ваше, может, и может, а мое – нет. Но я думал. И правильно делали, дорогой мой, но – не в том направлении, ибо людей следует делить не по признаку умный – дурак, а по признаку умный – чересчур умный, потому что с дураками мы делаем, что захотим, умных приходится использовать в своих интересах, тогда как чересчур умные, даже если они на нашей стороне, представляют собой постоянную опасность, и самое забавное – в том, что хотя всеми своими действиями они беспрестанно доказывают, что очень опасны, мы на эти предупреждения не обращаем внимания, а потом смиренно принимаем последствия. То есть, вы хотите сказать, господин президент. Я хочу сказать, что наш благоразумный и осмотрительный секретарь, этот эквилибрист, способный превратить в обычное прошение столь тревожное письмо, очень скоро будет вызван в полицию, где ему дадут острастку, о необходимости которой мы с вами недавно толковали, и не он ли сам пять минут назад сказал, не подозревая, впрочем, до какой степени он прав, что береженого бог бережет. Вы как всегда правы, господин президент, вы поразительно дальновидны. Да, но как политик совершил величайшую в жизни ошибку, когда позволил усадить себя в это кресло, потому что вовремя не понял, что к подлокотникам его привинчены кандалы. Это следствие того, что у нас – не президентская республика. Именно так, и потому мне позволено чуть больше, чем перерезать ленточки и лобызать детишек. А сейчас к вам пришла козырная карта. В тот самый миг, как я передам это письмо премьеру, будет эта карта бита, а я сделаюсь просто почтальоном. А в тот самый миг, когда он вручит его министру внутренних дел, это уже будет просто дело полиции, а полиция замкнет цепь. Вы многому, я смотрю, научились. У меня была хорошая школа. А знаете что. Я весь внимание, господин президент. Не будем трогать этого бедолагу, я ведь и сам, когда приду домой или ночью, под одеялом, жене расскажу, что там, в письме этом, да и вы, дражайший мой начальник канцелярии, не утерпите наверняка, и ваша жена поглядит на вас с восхищением, вот, мол, возлюбленный супруг мой причастен к государственным тайнам и к сетям, что плетет держава[8], он пьет из этой чаши, он без противогаза дышит смрадом, который источают сточные канавы власти. Господин президент, я попросил бы. Да не обижайтесь, думаю, что я еще не самый скверный, найдутся и похуже меня, но временами, когда сознаю, что этого далеко не достаточно, душа болит так, что и передать нельзя. Господин президент, я держу и буду держать язык за зубами. Я тоже, но иногда вдруг представляю, что будет с нашим миром, если все вдруг откроют рты и не закроют их, пока. Пока – что, господин президент. Нет, так, ничего, оставьте меня одного.
Часу не прошло, а премьер-министр, срочно вызванный во дворец, уже входил в кабинет главы государства. Президент знаком предложил ему присесть и протянул письмо: Вот прочтите и скажите, что вы об этом думаете. Премьер устроился в кресле и начал читать. Дойдя примерно до середины, он вскинул голову с видом человека, едва понимающего смысл того, что ему сказали, а затем, больше не прерываясь и не совершая никаких мимических ухищрений, продолжил и завершил чтение. Благонамеренный патриот, сказал он, и одновременно – негодяй. Почему негодяй, осведомился президент. Если изложенное здесь соответствует действительности, если эта женщина и вправду существует, и в самом деле не ослепла четыре года назад, и помогала шести остальным, то нельзя исключить, что автор ей обязан жизнью, и как знать, если бы моим родителям в те дни посчастливилось встретить ее, они сейчас были бы живы. В письме сказано, что она убила кого-то. Господин президент, никто в точности не может сказать, сколько народу погибло в те дни, просто сочли, что все стали жертвами катастроф или скончались от естественных причин, и вопрос, так сказать, похоронили и могильным камнем привалили. И самый тяжелый камень можно откатить в случае надобности. Да, разумеется, можно, однако мне кажется, этот камень лучше бы не трогать, тем более что свидетелей убийства нет, а если и были, то – слепыми среди слепых, и было бы просто вопиющей бессмыслицей притянуть эту женщину к суду за преступление, события коего не установлено и состава коего не имеется. Автор письма утверждает, что она совершила убийство. Да, но не говорит, что был его очевидцем, и, кроме того, господин президент, еще раз заявляю вам, этот человек – негодяй. Нам не стоило бы оперировать категориями морали. Знаю, господин президент, но все же иногда трудно сдержаться. Президент взял письмо, оглядел его так, словно видел впервые, и спросил: Что намерены делать. Моя бы воля, я бы вообще ничего не стал делать, отвечал премьер, тут и ухватиться-то не за что. Вы, надеюсь, заметили, что автор намекает на некую связь между тем, что эта женщина осталась зрячей, и этим массовым вбросом незаполненных бюллетеней, с которого и начались все наши неприятности. Господин президент, порой мы с вами не можем прийти к согласию. Это естественно. Да, это естественно, и было бы так же естественно, если бы вы с вашим умом и здравомыслием, столь уважаемыми мной, не усматривали связи меж тем, что некая женщина не ослепла четыре года назад, и тем, что несколько сотен тысяч людей, никогда даже и не слышавших про нее, на неких выборах проголосовали так, а не иначе. Вот как. Именно так, господин президент, и никак иначе, и мой вам совет – сдать это письмо в архив, причем в тот его раздел, где хранятся письма от душевнобольных, дело предать забвению и продолжать поиски выхода из положения, выхода реального, а не навязанного каким-то идиотом. Похоже, вы правы, я как-то слишком уж всерьез воспринял эти нелепицы и вас заставил на них время тратить, сюда вот вас вызвал. Не беспокойтесь, господин президент, потерю времени, если она и была, мне с лихвой компенсировала радость от того, что мы пришли к согласию. И меня это радует, спасибо вам. Ну, что же, не стану мешать вашей работе и займусь своей. Президент собирался уж было протянуть ему руку, как вдруг резко грянул телефон. Он поднял трубку и услышал голос секретарши: Господин президент, министр внутренних дел на проводе. Соедините. Разговор вышел довольно долгим, президент молча слушал, и чем больше времени проходило, тем больше менялось его лицо, несколько раз он пробормотал: Да, – один раз: Это требует рассмотрения, – и завершил беседу: Поговорите об этом с премьер-министром. Дал отбой и сказал: Министр внутренних дел. Что же хотел этот милейший человек. Сообщал, что получил письмо аналогичного содержания и распорядился начать расследование. Скверная новость. Я сказал, чтобы он связался с вами. Да, я слышал, но от этого она лучше не становится. Почему. Я достаточно хорошо знаю министра внутренних дел – а мало кто знает его лучше, – чтобы утверждать со всей уверенностью, что сейчас он уже связался с начальником полиции. Остановите его. Попробую, но, боюсь, ничего не выйдет. Употребите власть. Чтобы меня обвинили в том, что я препятствую расследованию деяний, наносящих ущерб безопасности государства, тем паче теперь, когда государству грозит опасность, вы этого хотите, господин президент, спросил премьер и добавил: Вы же первый лишите меня своей поддержки, и согласие, к которому мы пришли, уже сейчас – не больше чем иллюзия, раз ни на что не годно. Президент кивнул и, помолчав, добавил: Кстати, по поводу этого письма мой начальник канцелярии бросил пять минут назад очень многозначительную фразу. И что же он сказал. Сказал, что полиция – последнее звено в электрической цепи. Могу лишь поздравить ваше превосходительство, у вашей канцелярии – хороший начальник, только стоит все же предупредить его, что некоторые истины изрекать вслух не следует. Здесь хорошая звукоизоляция. Но это вовсе не значит, что где-нибудь не спрятан микрофон. Я распоряжусь, чтобы проверили. Как бы то ни было, если найдут, умоляю, поверьте, что установлены они были не по моему приказу. Очень остроумно. Но грустно. Сожалею, мой дорогой, что обстоятельства загнали вас в такое безвыходное положение. Да нет, выход наверняка найдется, но сейчас я его не вижу, но и назад повернуть невозможно. Президент проводил премьера до дверей: Странно, сказал он, что этот человек не написал и вам тоже. Да написал наверняка, просто ваши канцелярии работают лучше моей. И это тоже остроумно. Только еще грустней.
Само собой разумеется, что и премьер-министру письмо пришло, пусть и с двухдневным опозданием. Зато моментально выяснилось, что регистратор гораздо менее скромен, чем его коллега из президентской канцелярии, и подтвердилась таким образом истинность слухов, гуляющих уже двое суток либо потому, что сотрудники среднего звена оказались ненадежны и потщились показать, что и сами не прочь смочить губки в громокипящем кубке, то есть стать причастными к тайнам богов, либо потому, что слухи эти были с намерением пущены сотрудниками министерства внутренних дел с целью под самый корень подрубить, в зародыше пресечь любую фантазию оппозиции, а то и просто – любую, пусть самую символическую попытку премьера сунуть палку в следственное колесо. Еще оставалась версия, которую мы назовем конспирологической, а состоит она в том, что секретный разговор премьера с министром внутренних дел, состоявшийся ближе к вечеру в тот же день, когда главу правительства вытребовали к главе государства, оказался значительно менее секретным, чем можно было ожидать от обитых тканью стен президентского кабинета, за которыми – да будет всем известно – притаились новейшие, современнейшие микрофоны, какие под силу учуять и выследить только и исключительно легашам с баснословной родословной. Так или иначе, но от зла снадобья не оказалось, горький час пробил государственной тайне, и некому ее защитить. И так непреложно убежден в печальной правоте этой истины премьер-министр, так совершенно уверен он, что тайны и секреты хранить бессмысленно вообще, а особенно – когда те уже перестали таковыми быть, что с видом человека, озирающего мир с поднебесных высот и будто произносящего: Мне ведомо все, не докучайте мне, медленно сложил письмо вдвое и спрятал его во внутренний карман пиджака, прибавив: Оно пришло прямиком из той давней слепоты, я оставлю его у себя, и невольно улыбнулся удивленному возмущению, возникшему на лице начальника канцелярии: Не беспокойтесь, мой дорогой, есть еще по крайней мере два таких же, не говоря уж про многочисленные копии, ходящие по всему городу из рук в руки. Возмущение сменилось оторопью, растерянностью – как будто начальник канцелярии не вполне понял то, что услышал, или как если бы совесть его нежданно-негаданно заступила ему путь и вдруг обвинила его в каком-то давнем – а может, и совсем недавнем – злодействе. Можете идти, я позову, если понадобитесь, сказал ему премьер, поднялся и подошел к окну. И скрип, произведенный отворяемым окном, был заглушен стуком закрываемой двери. Внизу виднелась недлинная череда крыш. Премьер почувствовал, что тоскует по своей столице и по тем временам, когда выборы проходили согласно указаниям, по однообразному течению часов и дней, делимых между мещанистой правительственной резиденцией и парламентом, по бурным и довольно часто – забавным и даже веселым кризисам кабинета министров, кризисам, похожим на потешные огни, у которых срок и сила горения расчислены заранее и контролируются, кризисам, благодаря которым он овладел не одним лишь искусством не говорить правду, но и научился делать так, чтобы она в случае надобности тютелька в тютельку совпадала с ложью – примерно так же, как изнанка самым естественным образом есть оборотная сторона лица. Премьер спросил себя, началось ли уже дознание, и задержался на мысли о том, не те ли самые агенты будут проводить его, что когда-то столь бесплодно пытались собирать в столице сведения и присылать донесения, или же все-таки министр внутренних дел предпочел поручить это самым своим надежным и доверенным людям из числа тех, кто имелся в поле его зрения и под рукой, и кто сейчас, как знать, прельстясь роскошью кинематографического экшена, тайком преодолевает блокаду, с кинжалом за поясом проползает под проволочными заграждениями, и, сумев обмануть чуткость ужасных электронных сенсоров, оказывается на другой стороне, во вражьем стане, и с кротовьим упорством, с кошачьим проворством и с прибором ночного видения во лбу движется к цели. И поскольку премьер как мало кто знает министра, кровожадностью лишь немного уступающего дракуле, зато страстью к театральным эффектам самую малость превосходящего рембо, то можно не сомневаться – акция будет именно такова. И премьер не ошибся. Притаившись в небольшом лесном массиве, почти примыкающем к границе зоны, трое ждут, когда же ночь превратится в рассвет. И надо сказать, не все, что навоображал себе у окна премьер-министр, соответствует действительности, предстающей нашим глазам. Ну вот, например, все трое в штатском, за поясом у них нет кинжалов, а пистолеты в кобуре носят успокаивающее название табельного оружия. Очень скоро мы узнаем, что в условленный час пресловутые сенсорные датчики на этом участке будут отключены на пять минут, а этого более чем достаточно для того, чтобы трое, не спеша и не торопясь, преодолели колюче-проволочные заграждения, тем более что там для этой цели заблаговременно был проделан проход, так что и штаны не порвешь, и сам не оцарапаешься. Армейские же саперы заделают его еще до того, как розовоперстая эос прикоснется к ним, высветив грозные шипы, на краткий срок ставшие безобидными, их, а также и огромные мотки проволоки, протянутые вдоль пограничной черты с обеих сторон. Трое – впереди идет старший, самый рослый из них, а за ним, гуськом, остальные – меж тем уже пересекли луг, и, увлажняя подошвы, постанывает под ними росистая трава его. На проселочной дороге, метрах в пятистах отсюда ожидает автомобиль, который в безмолвии ночи домчит их в столицу, доставит в офис подставной страховой компании, которую полное отсутствие клиентуры, как отечественной, так и заграничной, почему-то еще не смогло довести до краха и гибели. Инструкции, полученные непосредственно из уст министра внутренних дел, были ясны и определенны: Добейтесь результатов, а скольких пришлось для этого перебить, я спрашивать не буду. Инструкций же письменных у них с собой не было, как не было никакой охранной грамоты или иного документа, который можно было бы предъявить для защиты или оправдания в том случае, если бы что-нибудь пошло не так и хуже, нежели предполагалось, то есть вовсе не исключался вариант, что министерство просто оставит их на произвол судьбы, опять же если они совершат что-то предосудительное и угрожающее репутации государства, если бросят тень и посадят пятно на сверкающие ризы как целей его, так и средств их достижения. Эта троица подобна разведчикам, заброшенным во вражеский тыл, и, хотя нет вроде бы явных и веских причин беспокоиться за свою жизнь, все они тем не менее отдают себе отчет в том, сколь опасна их миссия, требующая аналитического таланта, стратегической гибкости, стремительного исполнения. И все – в максимальной степени. Не думаю, что вам придется кого-то убивать, сказал им на прощание министр, но если обстоятельства сложатся так, что без этого нельзя будет обойтись, то есть в крайней, безвыходной ситуации – действуйте без колебаний, а вопрос с юстицией я берусь уладить. Портфель министра юстиции недавно взял себе господин премьер, осмелился заметить старший группы. Министр сделал вид, что не услышал эту реплику и ограничился лишь тем, что пристально взглянул на дерзкого, которому не оставалось ничего иного, как отвести взгляд. Автомобиль же въезжает в город, на площади сменяет водителя, едет дальше и, тридцать раз прокрутившись по улицам, чтобы сбить с толку возможных, хоть и маловероятных, преследователей, останавливается у офисного здания, где помещается страховое общество. И поскольку навстречу вошедшим не выглянул вахтер с пожеланием узнать, кого это принесло в столь неурочный час, задолго до начала рабочего дня, есть основания предполагать, что некто накануне обратил к нему приветные добрые слова и убедил лечь спать пораньше, и посоветовал глаз сюда не казать даже в том случае, если бессонница не даст их ему сомкнуть. Трое поднялись на лифте на четырнадцатый этаж, прошли по коридору налево, потом свернули направо, потом еще раз налево и остановились перед дверью, на которой треугольная, потускневшей латуни табличка, приколоченная пирамидальными латунными же гвоздиками, возвещала, что за ней – не табличкой, а дверью, хотя и табличкой тоже – располагается провидение ltd., страховка и перестраховка. Они вошли, зажгли свет, заперли дверь и закрыли ее на цепочку. Старший обошел помещение, проверил связь, включил оборудование, проследовал на кухню и оглядел туалет, заглянул в комнатку, отведенную под архив, окинул взором разнообразное оружие, расставленное там, вдохнул знакомый запах металла и смазки и подумал, что завтра осмотрит это все тщательно и подробно, ствол за стволом, патрон за патроном. Подозвал своих спутников, сел сам и их усадил, после чего: Сегодня утром, в семь часов, сказал он, начнете слежку за подозреваемым, заметьте, что я назвал его подозреваемым не только, чтобы упростить общение между нами, поскольку он, насколько мне известно, не совершил никакого преступления, но и потому, что не подобает из соображений безопасности произносить его имя, по крайней мере, в первые дни, и еще добавлю, что надеюсь – операция займет не больше недели, и прежде всего необходимо будет составить схему передвижений подозреваемого по городу, где служит, с кем дружит, куда ходит, ну, в общем, рутина первоначального следствия, изучение плацдарма, предшествующее захвату. А допустим, он обнаружит за собой слежку, спросил второй. В первые четыре дня не заметит, а потом – вот и очень хорошо будет, нам того и надо, пусть поволнуется, потревожится. Он знал, на что шел, когда писал это письмо, предвидел, наверно, что его будут искать. Искать его будем мы, и когда настанет время, а я желаю, и вы поднапряжетесь, чтобы желание мое исполнить, так вот, хочу я, чтобы он боялся, что преследуют его те, на кого он донес. Жена доктора. Да нет, не она сама, разумеется, а ее сообщники, те, кто оставил бюллетень белым и чистым. Мы не слишком гоним, засомневался третий, еще работать не начали, а уже толкуем о подельниках. Мы покуда только набрасываем примерный эскиз, простой эскиз и ничего больше, примериваемся, и я стараюсь поставить себя на место субъекта, сочинившего письмо, и с его колокольни взглянуть на происходящее. Так или иначе, возразил главному второй, неделя – это, по-моему, чересчур, если постараемся, через три дня возьмем его за. Главный нахмурил лоб и сказал настойчиво: Неделя, я сказал, а раз сказал неделя, значит, неделя, но тут вспомнил про министра внутренних дел, а тот ведь вроде бы не требовал скорых результатов, но поскольку это требование чаще всего исходит из уст власть имущих и распоряжения дающих, то нет оснований полагать, что здесь должно быть иначе, с какой бы, собственно говоря, стати, быть этому случаю исключением, скорее уж наоборот, и, после таких мыслей сопротивление, которое было оказано идее трех дней, было не больше того, какое принято во взаимоотношениях начальника и подчиненного в тех редчайших, по пальцам одной руки считанных случаях, когда отдающий приказы вынужден внять доводам приказы получающего. Мы располагаем фотографиями всех взрослых жильцов дома, я имею в виду, разумеется, жильцов мужского пола, сказал главный, и добавил, хоть это и было совершенно излишне, и на одной из них – тот, кого мы ищем. Покуда не определили, на какой, никакая слежка невозможна, напомнил второй. Да, это так, снизошел до согласия начальник, но в семь часов займите позиции на улице, где он живет, чтобы проследить за теми двумя, что покажутся вам по типу ближе к человеку, написавшему письмо, для чего-то же даны нам интуиция и полицейское чутье. Можно я выскажу свое мнение, спросил третий. Давай, разрешил старший. Судя по содержанию письма, автором его должен быть отъявленная сволочь. А нам, значит, ходить за всеми, кто выглядит отъявленной сволочью, осведомился второй и добавил: По собственному опыту знаю, что самые-то отъявленные сволочи такими как раз не выглядят. А в самом деле, не лучше ли пойти в службу идентификации да попросить там фотографию этого субъекта, вернее, объекта, сбережем и время, и силы. Начальнику надоело слушать: Поучи жену суп варить, а игуменью – богородице читать, оборвал он подчиненных, а то без вас бы не догадались, если не приказали, то, значит, чтобы избежать лишнего любопытства и не сорвать операцию. Позволю себе заметить, господин комиссар, возразил второй, все говорит за то, что этот малый только и мечтает выложить все, что знает, и думаю даже, что если бы он знал, где мы, то сейчас уже стучался бы в эту дверь. Я тоже так полагаю, ответил главный, который с трудом сдерживал досаду, порожденную тем, что имелись основания подвергнуть спущенный сверху план критике, по всем внешним признакам относящейся к разновидности критики уничтожающей, однако нам приказано узнать о нем как можно больше до того, как вступим с ним в прямой контакт. Мне пришла в голову вот какая мысль, сказал второй. Как – еще одна, мрачно спросил комиссар. На этот раз – очень удачная мысль, а именно – прикинуться, что мы продаем энциклопедии, и таким образом узнать, кто же откроет дверь. Этому трюку с энциклопедиями в обед сто лет, заметил третий, а кроме того, на звонок обычно открывают жены, мысль можно было бы признать удачной, если бы он жил один, но ведь если я не спутал, из письма следует, что он женат. Вот черт, воскликнул второй. Они некоторое время сидели молча, переглядываясь, и обоим было ясно, что лучше всего будет сейчас выждать, покуда не вынесет свое веское суждение главный. И в сущности оба готовы были с восторгом одобрить его, сколь бы глупым оно ни оказалось. А главный взвесил все сказанное ранее и попытался пригнать разные предложения друг к другу, надеясь, что из разрозненных частей этого паззла выйдет нечто такое пуаровидное и до такой степени шерлокообразное, что подчиненные рты поразевают в восторге и изумлении. И внезапно, словно спала с глаз пелена, узрел пред собою правый путь. Люди, промолвил он, за исключением полных рамоликов и паралитиков, не сидят дома безвыходно, выходят ведь по делам, за покупками, погулять, а потому вот что мне пришло в голову – надо нам проникнуть в дом, когда объекта там не будет, адрес указан в письме, отмычки при нас, а в квартирах обычно висят на стенке или стоят на буфете портреты хозяев, и нам нетрудно будет опознать хозяина, чтобы потом следить за ним без проблем, а чтобы удостовериться, что дома нет никого, сперва позвоним, завтра выясним телефон, по адресной книге или в справочной, это неважно. Но от этой неудачной концовки паззл не сложился. И хотя, как уж было сказано раньше, оба помощника готовы были с максимальной благожелательностью принять плоды его размышлений, первый все же счел себя обязанным заметить, изо всех сил стараясь при этом не задеть и не ранить: Если не ошибаюсь, лучше будет, мне кажется, раз уж мы знаем, где живет этот субъект, позвонить ему в дверь да и спросить у того, кто откроет, напрямик: Здесь проживает такой-то, если откроет он сам, то скажет, надо полагать: Здесь, это я, а если – жена, то она, вероятней всего, скажет: Сейчас мужа позову, а мы таким манером без особых хлопот посадим птичку в клетку. Старший воздел сжатый кулак, намереваясь грохнуть им по столешнице, но в самый последний миг унял размах руки, медленно опустил ее и произнес замирающим голосом, так, словно каждый следующий слог давался ему со все большим и большим трудом: Завтра обсудим этот вариант, а сейчас спать пойду, спокойной ночи. Он уже направлялся к дверям той комнаты, которую собирался занимать все время операции, когда услышал заданный в спину вопрос второго: Мы начинаем в семь, и ответил, не оборачиваясь: Исполнение первоначального плана задерживается вплоть до особого распоряжения, инструкции получите завтра, когда обревизую министерский план и, если надо будет, внесу надлежащие изменения. И снова пожелал подчиненным покойной ночи и, когда: Покойной ночи, хором отозвались те, вошел в комнату. Едва закрылась за ним дверь, как второй хотел было продолжить разговор, но третий быстро прижал палец к губам и покачал головой, показывая – не надо, мол, молчи. И он же первым отодвинул кресло и сказал: Пойду лягу, а ты еще посидишь, ну, сиди, только будь так добр, потом, когда войдешь, потише, не разбуди. В отличие от начальника у этих двоих его подчиненных нету права на отдельную комнату для каждого, и оба будут ночевать в просторном помещении с тремя койками, похожем на небольшой дортуар или больничную палату. Средняя кровать подходит хуже всех. Когда – вот как сегодня – агентов двое, они неизменно выбирают боковые, когда же вообще один, то и он гарантированно устраивается на той, что с краю, оттого, наверно, чтобы не чувствовать себя в окружении или, еще того хуже, в заключении. Даже самые крутые, самые жесткие – а этим двоим покуда еще не представился случай зарекомендовать себя таковыми – нуждаются в оберегающей близости стены. Второй, поняв невысказанный словами смысл, поднялся и сказал: Да нет, я тоже спать пойду. Соблюдая старшинство, оба посетили ванную, оборудованную всем необходимым для чистоплотности, и добавим, кстати, раз уж доселе нигде в нашем рассказе не упоминалось об этом, что трое агентов имели при себе по маленькому чемоданчику или просто рюкзаку со сменой белья, зубной щеткой и электробритвой. Да и то сказать – удивительно было бы, если бы страховая компания, со столь удачно выбранным названием провидение, не озаботилась тем, чтобы агентам, которым дает время от времени приют, были предоставлены предметы гигиены, совершенно необходимые для удачного выполнения порученного задания. И спустя полчаса оба, облачась в уставные пижамы с вышитой на сердце полицейской эмблемой, уже лежали в постели – притом каждый в своей. Как всегда, одни планируют, а другим эти планы выполнять, сказал один. Обычное дело, поддакнул другой, никогда не удосужатся спросить мнение людей с практическим опытом. Нашему шефу опыта не занимать, иначе не стал бы тем, кто он есть сейчас. Знаешь ли, иногда от того, что стоишь слишком близко к тем, кто принимает решение, развивается близорукость, сужается поле зрения, глубокомысленно заметил первый. Хочешь сказать, что, если когда-нибудь дорастем до таких высот и получим в руки власть, и с нами такое может случиться. В данном конкретном случае нет никаких оснований считать, что будущее будет отличаться от настоящего. Через пятнадцать минут оба уже спали. Один храпел, другой нет.
Не было еще восьми, когда шеф, вымытый, выбритый и одетый, вошел в комнату, где его подчиненные уже разодрали на кусочки, но, правду надо сказать, – с похвальной аккуратностью, с должным уважением и даже не без налета известного диалектического изящества план действий, разработанный министерством, а точней говоря – министром внутренних дел, и незамедлительно вынесенный на долготерпеливые берега полицейского управления. Он узнал его без труда и не затаил на них никакого зла – напротив, очень заметно было испытанное им облегчение. С той же волевой энергией, которая позволила ему одолеть бессонницу, заставившую его все же немало поворочаться в постели, он принял на себя руководство всеми операциями, великодушно отдав кесарю то, чего кесаря никак нельзя было лишить, но разъяснив со всей определенностью, что как ни крути, только богу или, называя другое его имя, власти в конце концов вернутся все блага и прибыли. И, стало быть, двое заспанных помощника, когда через несколько минут, шаркая шлепанцами, появились в комнате еще в халатах поверх пижам с вышитой напротив сердца эмблемой полиции, увидели перед собой спокойного, уверенного в себе человека. Шеф другого и не ожидал, так все и представлял, знал, что первый гол забьет он, и вот уже зажглось табло. С добрым утром, ребята, сердечно приветствовал он своих подчиненных, выспались, надеюсь. Точно так, ответил один и другой сказал: Точно так. Тогда позавтракаем, потом соберетесь и, может быть, сумеем взять его тепленьким, с постели, да, кстати, какой сегодня день, ах, суббота, ну, тем более, по субботам никто спозаранку не поднимается, вот увидите, он откроет нам в том же виде, что и вы сейчас, в халате и пижаме, в комнатных туфлях на босу ногу он прошлепает по коридору, и, следовательно, воля его к сопротивлению будет сломлена, так что живей, живей, а у кого нынче есть шанс отличиться и вызваться приготовить завтрак. У меня, ответил второй помощник, отлично зная, что третьего в его распоряжении не имеется. В иных-то обстоятельствах, ну, разумеется, если бы министерский план был не похерен, а принят без спору, тогда, конечно, первый остался бы с шефом утрясать и уточнять, пусть и без особой необходимости, детали предстоящего, но сейчас, тем паче что и сам оказался низведен до пижамы и шлепанцев, он решил сделать широкий товарищеский жест и сказал: Я помогу тебе. Главный кивнул, посчитав, что вот и хорошо, и сел за стол, проглядывая заметки, которые сделал накануне, прежде чем лечь спать. Пятнадцати минут не прошло, как оба помощника появились с подносом, на котором разместились кофейник, молочник, стаканы с апельсиновым соком, йогурт, печенье, джем, и в очередной раз catering[9] политической полиции подтвердил свою традиционно высокую репутацию, заработанную долгими годами и усердными трудами. Смиренно приемля свой удел, то есть согласившись пить кофе с холодным ли или потом подогретым молоком, помощники сказали, что сию минуту приведут себя в порядок: Мы скоро. Им и в самом деле казалось вопиющим нарушением субординации предстать перед шефом, облаченным в костюм и повязанным галстуком, в такой вот затрапезе и дезабилье – небритыми, с закисшими со сна глазами, веять на него ночным запахом неосвеженного умыванием тела. И не нужно было объяснять это, в подобных случаях все понятно с полуслова. И, поскольку царила такая благостная атмосфера и помощники показали, что знают свое место, комиссар не счел за труд пригласить их за стол и преломить с ними хлеб: Мы с вами соратники, мы – в одной лодке, и грош цена тому начальнику, который, чтобы внушить к себе уважение, постоянно должен жучить и строить подчиненных, трясти, так сказать, эполетами, и всякий, кто знает меня, знает и то, что я – не таков, садитесь, садитесь, без церемоний. Помощники, несколько смутившись, повиновались, хоть и пребывали по-прежнему в уверенности, что ситуация все же сложилась отчасти противоестественная, и чувствовали себя какими-то бродягами, попавшими в общество вылощенного денди, и сознавали, что, конечно, пораньше стоило бы им продрать глаза да приподнять задницу, потому что по-хорошему-то они, уже умытые и одетые, как положено, должны были бы накрыть стол к тому моменту, когда шеф выйдет из своей комнаты – в пижаме и халате, если ему так хочется – ему, а не им, ибо вовсе не буйное великолепие революций, а эти вот едва заметные поначалу трещинки, паутинкой разбегающиеся по лаку приличий, эта их медленная, но постоянная, непрестанная, упорная работа разрушают даже самые прочные социальные постройки. И верно гласит старинная мудрость: Хочешь, чтобы тебя уважали, – не доверяй, и дай-то бог, чтобы не довелось раскаиваться шефу в своем либерализме, пошедшем службе во вред. Пока что он держится очень уверенно, вполне осознает лежащую на нем ответственность, впрочем, вот послушайте сами: Наша э-э экспедиция преследует две цели, главную и второстепенную, которую я, чтоб не терять времени, сейчас же и обозначу как состоящую в выяснении – пусть поначалу без чрезмерных усилий – всевозможных обстоятельств убийства, совершенного упомянутой в письме женщиной, главная же наша задача, на которой и надо будет сосредоточить все наши умения и старания, для выполнения которой мы применим все рекомендованные в подобных случаях средства, – в том, чтобы установить, есть ли связь между этой самой женщиной, сохранившей зрение в ту пору, когда все мы ослепли и бродили тут ощупью, и новой эпидемией, эпидемией белых бюллетеней. Связь эту будет непросто обнаружить, сказал первый помощник. Вот за тем нас сюда и послали, ибо пока все попытки обнаружить корни бойкота проваливались, возможно, что и письмо это продвинет нас не слишком далеко, но по крайней мере оно открывает новую линию расследования. Плохо верится, что одна женщина стоит за движением, охватившим сегодня несколько сот тысяч человек, а завтра, если не пресечь зло в корне, объединит миллионы и миллионы, сказал второй агент. Первое так же невозможно, как и второе, но если случится одно, вполне может случиться и другое, отвечал шеф и замолчал, придав лицу выражение – знаю много больше, чем мне дозволено сказать, и даже не догадываясь, как точно подтвердится присловье: А невозможное одно не ходит. И этой удачной концовкой, этим поистине золотым ключиком для заключительной строки сонета завершился и завтрак. Помощники убрали со стола, отнесли посуду и остатки еды на кухню и: Теперь мы пойдем приводить себя в порядок, мы скоро, сказали они, но шеф оборвал кратким: Постойте, и, обращаясь к первому, добавил: А ты иди в мою ванную, иначе мы тут до скончания века просидим. Облагодетельствованный покраснел от удовольствия, чувствуя, что карьера его сию минуту сделала крупный шаг вперед, ибо ему разрешили помочиться в начальственный унитаз.
В подземном гараже ждал автомобиль, ключи от которого кто-то накануне положил на столик у кровати шефа в сопровождении краткой пояснительной записки с указанием марки, цвета, госномера и номера места, где была оставлена машина. Не потревожив охранника на входе, трое спустились в гараж на лифте и немедленно обрели искомое. Было уже почти десять. Шеф сказал второму, чтобы открыл заднюю дверцу: Давай за руль. Первый сел впереди, рядом с водителем. Утро было погожее, очень солнечное, что с чрезмерной наглядностью демонстрировало – кары, в прошлом столь щедро ниспосылаемые небом, ныне, с течением столетий, утеряли свою силу, и сколь же справедливы и хороши были времена, когда за простое и даже случайное непослушание божьим заветам целые города со всеми своими обитателями были обращены в пепел и стерты с лица земли. А вот он, город, поднявший голос свой против господа своего – и ничего, ни одна молния не ударила с небес, не повергла его во прах, не испепелила, в отличие от того, как за менее тяжкие и не столь демонстративные проступки поступлено было с содомом и гоморрой, а также с аднией и севоимом, сожженными до основания, хотя о двух последних городах говорят не так много, как о первых двух, чьи имена благодаря, быть может, своей необоримой музыкальности навсегда остались на слуху. В наши дни, оставив слепое повиновение приказам господа, гром небесный кого сам захочет, того и поражает, так что вполне уже видно и очевидно, что в деле наставления мятежного города на путь истинный на него рассчитывать не надо. По этой причине и послало министерство внутренних дел трех своих архангелов, и туда сейчас направляются они, начальник и двое его подчиненных, и с этой минуты мы будем называть по их званиям, которые по убывающей звучат так – комиссар, инспектор и агент второго класса. Двое, наблюдая людей, проходящих по улице, и нет среди них невинных, и на каждом вина какая-нибудь, спрашивают себя, а вон тот, например, почтенный на вид старик – не он ли зачинщик и организатор последних беспорядков, а вон та девушка, идущая в обнимку с парнем, – не воплощает ли она змею неистребимого зла, а тот вон понуро бредущий мужчина – не направляется ли он в неведомую пещеру, откуда исходят миазмы, отравляющие дух города. На долю агента, как самого младшего по званию, достались не возвышенные думы и не стремления постичь сокрытое, таящееся под поверхностью явлений, а более простые мысли – вроде этой вот, например, которой он осмелился прервать размышления начальства: В такую бы погоду – да на природу. Какую еще природу, насмешливо осведомился инспектор. Да уж какую ни на есть. Настоящая, подлинная, заслуживающая этого слова природа – по ту сторону границы, а тут у нас – сплошь город и город. Возразить было нечего. И агент, упустивший превосходную возможность промолчать, накрепко усвоил себе, что если по этой дорожке пойдет, в люди не выбьется. Он сосредоточился на рулении и поклялся себе, что рта больше не раскроет, пока не попросят. В этот миг подал голос комиссар: Мы будем суровы и неумолимы, мы не используем ни одну из прежних методик, ветхих и замшелых, вроде той, когда один полицейский – злой и пугает, а другой – добрый и действует убеждением, мы – оперативная группа, чувства тут не в счет, представим, что мы – роботы, машины, сделанные для выполнения определенной задачи, так что и выполнять ее будем, назад не оглядываясь. Есть, сказал инспектор. Есть, сказал агент, преступив собственную же клятву. Въехали на ту улицу, где жил автор письма, вот этот дом, а этаж какой, третий. Поставили машину чуть впереди, агент открыл перед комиссаром дверцу, инспектор вышел сам, с противоположной стороны, группа – в полном составе, выдвигается на исходные, к бою готова.
Вот они уже на площадке. По знаку комиссара агент жмет кнопку звонка. За дверью – полнейшая тишина. Ага, думает агент, я был прав, все-таки уехал на природу. Новый кивок комиссара, новый звонок. И спустя несколько секунд голос – мужской голос – спросил: Кто там. Комиссар взглянул на своего непосредственного подчиненного, и тот с должной звучностью произнес одно слово: Полиция. Минутку подождите, пожалуйста, я оденусь. Прошла не одна минутка, а все четыре. Комиссар снова сделал знак, агент снова позвонил, на этот раз – не отрывая палец от кнопки. Минуточку, минуточку, сейчас открою, иду-иду, я прямо с постели, и последние слова в уже распахнувшуюся дверь произнес некто в рубашке, в брюках и тоже в домашних туфлях. День, видно, сегодня такой, подумал агент. Хозяин квартиры не выглядел испуганным – на лице у него было выражение человека, увидевшего наконец перед собой долгожданных гостей, а легкое удивление объяснялось, вероятней всего, тем, что их так много. Инспектор осведомился, как его имя, хозяин ответил и добавил: Проходите, пожалуйста, простите за беспорядок, не думал, что ко мне придут в столь ранний час, хоть и был уверен, что меня вызовут, и вот наконец-то, вы, наверно, по поводу письма. Да, скупо ответствовал инспектор. Проходите же, не стойте на пороге. Первым вошел агент, ибо в определенных случаях начальство вперед не пропускают, за ним – инспектор и замыкал шествие комиссар. Хозяин повел их по коридору, шаркая шлепанцами: Прошу за мной, сюда-сюда, и открыл дверь в маленькую гостиную: Присаживайтесь, а я с вашего разрешения надену башмаки, неловко в тапочках гостей принимать. Мы, собственно говоря, не вполне подпадаем под определение гости, заметил инспектор. Ну да, это ведь так говорится. Ну, что же, переобуйтесь да постарайтесь поскорее, мы торопимся. Нет-нет, мы как раз не торопимся, мы совсем даже не торопимся, вмешался комиссар, до сей поры хранивший молчание. Хозяин взглянул на него и вот теперь, на этот раз – удивленно, словно о тоне, каким были произнесены эти слова, не было условлено и договорено ранее, и не нашел ничего лучше, чем сказать: Уверяю вас, вы можете рассчитывать на полнейшее сотрудничество с моей стороны, господин э-э. Комиссар, господин комиссар, подсказал агент. Господин комиссар, повторил хозяин, а вы. Да не беспокойтесь, я всего лишь агент, так что. Хозяин повернулся к третьему гостю и вместо слов вопросительно поднял бровь, но ответил ему комиссар: Он – инспектор и мой заместитель, и добавил: Ну, теперь ступайте переобуйтесь, а мы подождем. Хозяин вышел. Ничего не слышно, по всему – он один в квартире, тихо сказал агент. Скорей всего, жена отправилась на природу, улыбнулся ему инспектор. Комиссар жестом приказал замолчать и, понизив голос, сказал: Задам первые вопросы. Хозяин вернулся и со словами: Садитесь, пожалуйста, чувствуйте себя как дома, сел сам: Ну, вот, добавил он тотчас, теперь я в полном вашем распоряжении. Комиссар благосклонно кивнул и начал: Мы насчет вашего письма, верней, насчет трех писем, их ведь было три. Да, я подумал, что так будет надежней, если одно затеряется или не дойдет. Не перебивайте, будьте добры, и отвечайте на вопросы. Хорошо, господин комиссар. Адресаты с большим интересом ознакомились с вашими письмами, и особенно – в той их части, где речь идет о неизвестной женщине, четыре года назад совершившей убийство. Хозяин молчал, поскольку в прозвучавших словах вопроса не содержалось. Лицо у него было смущенное и растерянное, зачем ходить вокруг да около, словно недоумевал он, почему бы прямо не приступить к сути дела, а не терять время на эпизод, изложенный исключительно ради того, чтобы погуще сделать тени на портрете, и так уж внушающем тревогу. Комиссар сделал вид, что ничего не замечает. Расскажите, что вам известно об этом преступлении, попросил он. Хозяин, поборов первоначальный порыв сказать господину комиссару, что самое главное в письме – вовсе не эпизод с убийством, по сравнению с положением в стране – это вообще совершенный пустяк, но нет, он не сделает этого, благоразумие велит ему следовать музыке, под которую его пригласили танцевать, но потом, надо полагать, зазвучит и другая мелодия: Я знаю, что она убила человека. Своими глазами видели, были при этом, спросил комиссар. Нет, не был, но она сама призналась. Вам. Мне и другим. Я полагаю, вам известен технический смысл понятия призналась. Более или менее, господин комиссар. Более или менее в данном случае – недостаточно, или знаете, или нет. В этом значении – нет, не знаю. Признание следует понимать как заявление о собственных ошибках или прегрешениях, а также может относиться к согласию принять обвинение, выдвинутое судебной или иной властью, и вы считаете, что эти определения как нельзя лучше подходят к данному случаю. Не вполне подходят, господин комиссар. Хорошо, продолжайте. Там была моя жена, моя жена была свидетельницей гибели того человека. Где там. Ну, там, в здании психиатрической клиники, где был устроен изолятор и мы проходили карантин. Полагаю, ваша жена тоже была слепой. Я уже говорил, единственной зрячей была она. Кто она. Женщина, которая убила. А-а. Мы с ней были в одной палате. Где и было совершено преступление. Нет, в другой. Стало быть, никого из обитателей вашей палаты на месте преступления не было. Там были только женщины. Почему только женщины. Трудно объяснить это, господин комиссар. Ничего, попробуйте, у нас довольно времени. Дело в том, что несколько слепцов захватили власть и установили режим террора. Режим чего. Террора, господин комиссар. И в чем же это выражалось. Они завладели продовольствием и объявили – хочешь есть, плати. И в качестве платы потребовали себе женщин. Да. И тогда эта женщина убила одного из них. Именно так, господин комиссар. И чем же она его убила. Ножницами, господин комиссар. И кто был этот человек. Главарь. Отважная женщина, надо признать, отважная. Отважная, господин комиссар. Теперь объясните, по каким мотивам вы ее выдали. Я ее не выдавал, я упомянул тот случай как пример. Не понимаю. Я написал, что тот, кто сделал одно, способен сделать и другое. Комиссар, не спрашивая, что это другое, поглядел на того, кто по флотской терминологии был его первым помощником, приглашая его продолжить допрос. Инспектор вступил через несколько секунд: Вы можете позвать сюда вашу жену, нам бы хотелось с ней поговорить. Ее нет дома. А когда вернется. Никогда, мы развелись. Давно. Три года назад. Не сочтете ли за нескромность, если я спрошу о причинах развода. Причины сугубо личные. Иначе и быть не может. Хорошо, по интимным причинам. Как во всех разводах. Хозяин квартиры оглядел непроницаемые лица сидевших перед ним и понял, что пока не вызнают все, что хотят, в покое его не оставят. Он кашлянул, прочищая горло, закинул ногу на ногу, вновь опустил ее на пол и начал: Я – человек с принципами. В этом мы и не сомневаемся, выпалил, не сумев сдержаться, агент, имели честь ознакомиться с содержанием вашего письма. Комиссар и инспектор улыбнулись – удар был заслужен. Хозяин поглядел на агента с удивлением, словно не ожидал атаки с этой стороны, потом понурился и сказал: Я так и не смог смириться с тем, что моей жене пришлось подстелиться под этих бандитов, год терпел этот позор, а потом стало невтерпеж, расстался с ней, развелся. Забавно, сказал инспектор, вы вроде бы сказали, что остальные соглашались получать еду в обмен на женщин. Точно так. Стало быть, ваши принципы не позволили вам прикоснуться к еде, которую ваша жена принесла после того, как подстелилась, если использовать ваше энергичное выражение, под бандитов. Хозяин опустил голову и ничего не ответил. Понимаю вас, продолжал инспектор, дело это и впрямь слишком интимное, чтобы толковать о нем с посторонними, вы уж меня простите, я вовсе не хотел задеть ваши чувства. Хозяин взглянул на комиссара, как бы моля о помощи или, по крайней мере – о том, чтобы вместо пытки клещами его вздернули на дыбу. Комиссар пошел ему навстречу и применил удавку: В письме вы говорите о группе в семь человек. Да, господин комиссар. И кто они. Кроме женщины и ее мужа. Какой женщины. Той, которая не ослепла. Та, которая вела вас. Да, господин комиссар. Та, которая ножницами убила главаря бандитов, мстя за подруг. Да, господин комиссар. Ну, продолжайте. Муж у нее был глазной врач. Это мы уже знаем. Еще там была проститутка. Это она вам сама так представилась. Насколько помнится, нет, господин комиссар. С чего же вы решили, будто она проститутка. По манере вести себя, манера не обманет. А-а, ну да, ну да, манера не обманет. Еще там был один старик, одноглазый, он сперва носил черную повязку, а потом стал жить с ней. С кем. С этой проституткой. И счастливо. Этого я не знаю. Ну, хоть что-то же должны знать. В тот год, что мы виделись, казалось, что да, счастливо. Комиссар счел по пальцам: Еще одного не хватает. Ах, ну да, там был еще косенький мальчик, потерявший в этой сумятице всю семью. Вы познакомились в палате. Нет, раньше. Где же. На приеме у этого доктора-окулиста, жена привезла меня к нему, когда я ослеп, кажется, я был первым, с кем это случилось. А потом заразили других, весь город, включая тех, кто сидит перед вами. Я не виноват, господин комиссар. А как их зовут, знаете. Знаю. Всех. Всех, кроме мальчика, его имя, если и знал, то забыл. А остальных. Помню, господин комиссар. И адреса. Если не переехали за эти три года. Ну, разумеется, если не переехали за эти три года. Комиссар обвел глазами маленькую гостиную, задержался на телевизоре, словно от него ожидая вдохновительного импульса, а потом сказал агенту: Дайте ему свой блокнот и одолжите ручку, пусть напишет имена и адреса людей, о которых так любезно рассказал нам только что, кроме косоглазого мальчика – от него, впрочем, и так толку было бы мало. Дрожащими руками хозяин принял блокнот и ручку, дрожащими руками вывел несколько строк, твердя про себя, что бояться нечего, что нет решительно никаких оснований опасаться полицейских, которые здесь потому, что ведь это отчасти он сам заставил их прийти сюда, но не понимая, почему не заходит речь о белобюллетниках, о мятеже, о заговоре с целью свержения существующего строя, то есть о том, что было единственным и истинным побудительным мотивом это письмо написать. Руки дрожали, слова ложились на бумагу вкривь и вкось, и: Позвольте еще листок, попросил он. Да хоть все, отвечал агент. Почерк стал тверже, букв теперь можно было не стыдиться. Покуда агент забирал у него ручку и передавал комиссару блокнот, хозяин спрашивал себя, что бы такое сделать, какие слова найти, чтобы снискать себе симпатию полицейских, их благоволение и осознание того, что он – заодно с ними. И внезапно его осенило. У меня ведь есть фотография, вскричал он, да, уверен, что есть. Какая фотография, спросил комиссар. Групповая, мы снялись вскоре после того, как прозрели, жена не забрала ее, сказала, что переснимет, а оригинал пусть у меня останется, на память. Так и сказала, переспросил комиссар, но хозяин не ответил, а встал и направился к дверям, и комиссар сказал агенту: Проводи-ка и помоги ему в поисках, уж постарайтесь ее найти, без нее не возвращайся. Через несколько минут оба вернулись. Вот она. Комиссар подошел к окну, чтобы разглядеть снимок получше. В ряд, держась попарно, выстроились шестеро взрослых. Крайним справа стоял вполне узнаваемый хозяин, рядом – его бывшая жена, слева, ни тени сомнений не вызывая, – старик с черной повязкой и проститутка, а в середине методом исключения узнавались жена врача и он сам. Перед шеренгой наподобие фотографирующегося футболиста припал на одно колено косоглазый мальчик. Рядом с женой врача прямо смотрел в объектив крупный пес. Комиссар знаком подозвал к себе хозяина, спросил, ткнув пальцем: Она. Она, господин комиссар, она самая. А что это за собака такая. Если угодно, я могу рассказать, откуда она взялась. Не надо, хозяйку спросим. И с этими словами первым направился к выходу, за ним – инспектор, а за ним – агент. Человек, написавший письмо, остался и смотрел, как визитеры спускаются по лестнице. Лифта в доме нет, как и надежды на то, что будет.
Пока не пришло время обеда, трое полицейских кружили по городу. Обедать будут порознь. Припаркуются в квартале, где на каждом шагу – рестораны, и каждый пойдет в свой, чтобы ровно через девяносто минут встретиться на площади чуть поодаль, где комиссар – теперь он сядет за руль – заберет своих подчиненных. Само собой разумеется, никто здесь не знает, кто они такие, у них ведь на лбу не написано, откуда они, и не горит там большая буква П, но здравый смысл и благоразумие рекомендуют не гулять втроем по центру города, во многих отношениях враждебного. Кто-то скажет: Эка невидаль, вот идут трое мужчин, а вон – еще трое, но и беглого взгляда довольно, чтобы отнести тех и других к категории обычных прохожих, к разряду простых горожан, прикрытых зонтиком непричастности ни к правонарушениям, ни к правоохране. По дороге комиссар поинтересовался впечатлениями своих подчиненных от недавней беседы, уточнив, что моральные оценки выслушивать не станет: Сам знаю, что он первостатейный прохвост, это и так видно, а потому времени на подыскивание иных определений не теряйте. Инспектор взял слово первым и сообщил, что больше всего оценил то мастерство, с каким господин комиссар провел допрос, и ту виртуозность, с какой сумел избежать малейшего упоминания о содержавшемся в письме злобном намеке на то, что жена доктора благодаря своим исключительным личным качествам, проявившимся столь ярко четыре года назад, во время эпидемии слепоты, может быть организатором тех подпольных подрывных действий, в результате которых граждане столицы проголосовали именно так, как проголосовали. Очень было заметно, продолжал инспектор, как был обескуражен этот субъект, полагавший, что именно это станет главным, если не единственным интересом полиции в этом деле, и жестоко в своих расчетах обманувшийся: Прямо жалко было смотреть на него, заключил он. Агент согласился с наблюдениями инспектора и особо отметил, что оборона допрашиваемого была сломлена именно умелым чередованием вопросов, задаваемых то господином комиссаром, то господином инспектором. Помолчал и добавил тихим голосом: Господин комиссар, считаю своим долгом сообщить, что в отношении хозяина квартиры, которого я сопровождал по вашему приказу в соседнюю комнату, мною было применено оружие. То есть как применено. Я ткнул его стволом под лопатку, там, наверно, и сейчас еще виден след. А зачем. Да подумал, что искать будет долго и воспользуется этим перерывом, чтобы удумать какой-нибудь трюк и вынудить вас изменить линию допроса в более благоприятном для него смысле. И что, насмешливо осведомился комиссар, медаль тебе теперь за это. Я выиграл время, господин комиссар, пропажа нашлась моментально. А вот у меня сильное искушение сделать так, чтобы ты пропал. Прошу прощения, господин комиссар. Надеюсь, что не забуду уведомить тебя, когда получишь его, прощение это, да, и вот еще что. Слушаю, господин комиссар. Пистолет был снят с предохранителя. Никак нет. Не снял, потому что забыл. Клянусь вам, господин комиссар, я хотел всего лишь припугнуть. Ну и как – получилось. Получилось, господин комиссар. Все-таки придется, видно, навесить тебе медаль, а теперь будь так добр, смотри на дорогу, не дергайся, не задави эту старушку и не проскакивай на красный, нам только еще не хватало объясняться с полицией. В городе нет полиции, заметил инспектор, ее убрали, как только было введено осадное положение. А-а, то-то я удивляюсь, почему так спокойно на улицах. Они проезжали теперь мимо сквера, где играли дети. Комиссар смотрел на них рассеянным отсутствующим взглядом, но вздох, внезапно вырвавшийся из его груди, дал понять, что он думает о других временах и о других местах. После обеда свезешь меня на базу, сказал он. Слушаюсь. Еще распоряжения будут, спросил инспектор. Прогуляйтесь по городу пешочком, пошатайтесь по улицам, походите по магазинам, посидите в кафе, посмотрите, послушайте, а к ужину возвращайтесь, выходить вечером не будем, кажется, там, на кухне есть запас консервов. Слушаюсь, господин комиссар, сказал агент. И учтите – завтра работаем порознь, безбашенный водитель нашего автомобиля, агент с пистолетом, отправится побеседовать с бывшей женой автора письма, тот, кто сидит рядом с ним, на месте для покойников, как говорится, навестит старика с черной повязкой и его проститутку, себя я бросаю на жену доктора и на него самого, что же касается тактики, то придерживаемся той же, что сегодня – избегать любых упоминаний о голосовании, не вести никаких политических дебатов, осторожно подводить разговор к обстоятельствам убийства и к личности предполагаемой убийцы, исподволь выяснять, как образовалась эта группа, были ли ее члены знакомы раньше, как складывались их отношения после того, как люди прозрели, и каковы сейчас, может быть, они дружат и будут защищать друг друга, но не исключено, что если не успели договориться о том, что говорить и о чем умалчивать, наделают ошибок, запутаются, и наша задача – помочь им в этом, а поскольку моя речь затянулась, фиксируйте в памяти самое главное – завтра утром мы должны появиться у этих людей одновременно, в половине одиннадцатого, и я не говорю: Сверьте часы, потому что подобное практикуется только в боевиках, но нельзя допустить, чтобы они успели снестись между собой и предупредить друг друга, а теперь поедем обедать, ах, да, вот еще что, по возвращении на базу входить через гараж, в понедельник я буду знать, надежен ли вахтер. Спустя час сорок пять минут комиссар забирал своих сподвижников, ожидавших на площади, чтобы сразу вслед за тем развезти их – сперва агента, потом инспектора – по разным кварталам, где они будут исполнять отданное распоряжение, то бишь ходить, заглядывая в кафе и магазины, смотреть и слушать, а проще говоря – вынюхивать. Они вернутся на базу, где, как возвестил комиссар, поужинают консервами и лягут спать, а когда начальство спросит, какие, мол, новости, ответят как на духу, что нет новостей, ни единой, и что не то чтобы обитатели столицы так уж малоречивы и замкнуты, но говорят решительно не то, что было бы важно и нужно услышать. Не теряйте надежды, скажет им комиссар, о существовании заговора свидетельствует уже то, что о нем не говорят, и молчание в данном случае – явный знак согласия. Эта фраза принадлежит не комиссару, а министру внутренних дел, с которым состоялась краткая беседа по телефону, причем беседа эта, несмотря на то что линия была защищена, отвечала всем требованиям соблюдения секретности. Вот суть этого диалога: Здравствуйте, на проводе ту́пик семейства чистиковых. Здравствуйте, тупик, говорит альбатрос. Первый контакт со здешней фауной с участием гагары и чайки прошел успешно, прием не враждебный, получены хорошие данные. Существенные, тупик. Весьма существенные, альбатрос, сделали удачные снимки стаи, завтра начнем изучение отдельных видов и особей. Поздравляю, тупик. Благодарю, альбатрос. Послушайте-ка, тупик. Весь внимание, альбатрос. Не дайте обмануть себя этим молчанием, если птицы не поют, это не значит, что они и в гнездах не сидят, это затишье перед бурей, а не наоборот, то же самое ведь происходит с заговорами людей, и если те не говорят о них, это не значит, что их не существует, понятно вам, тупик. Вполне понятно, альбатрос. Что намерены делать завтра, тупик. Нападу на скопу. Поясните, кто такая скопа, что это за птица. Она одна обитает по всему побережью, насколько мне известно, других таких нет. А-а, теперь понял. Жду распоряжений, альбатрос. Неукоснительно исполняйте полученные вами ранее, перед отлетом. Исполню. Держите меня в курсе дела, тупик. Слушаюсь, альбатрос. Убедившись, что отбой дан, комиссар пробурчал на выдохе: О, боги, боги полиции и шпионажа, что же это за цирк-то такой дурацкий, я – тупик, министр – альбатрос, скоро начнем объясняться щебетом и трелями, перекрикиваться, как чайки перед штормом, благо он уже бушует. Когда наконец, утомленные долгими блужданьями по городу, явились подчиненные, он осведомился, какие новости, и услышал, что нету никаких, что они глядели во все глаза и слух напрягали, однако, к сожалению, все усилия пропали втуне: люди разговаривают так, будто им совершенно нечего таить. Тогда-то комиссар, не раскрывая источник, и процитировал высказывание министра о заговорах и способах скрывать оные.
Наутро, после завтрака, нашли на карте и на плане города нужные улицы. Ближе всего к дому, где расположилось страховое общество провидение, оказался дом бывшей жены автора письма, некогда обозначенного как первый слепец, чуть подальше жили жена доктора с ним самим, и уж совсем в отдалении – старик с черной повязкой и проститутка. Бог даст, все будут дома. Как и накануне, спустились в гараж на лифте, хоть, по правде говоря, для людей, действующих скрытно и нелегально, это был не лучший образ действия, ибо если до сей поры им удавалось уклониться от недоуменных вопросов вахтера, то: Что за люди шастают туда-сюда, никогда их прежде тут не видел, спросит гаражный охранник, и мы вскоре узнаем, что из этого воспоследует. На этот раз за руль сядет инспектор, которому предстоит самый дальний путь. Он осведомился у комиссара, не будет ли каких-нибудь особых указаний, и услышал в ответ, что особых – никаких, следует следовать общим: Надеюсь только, что хоть ты не наломаешь дров и пистолет оставишь в кобуре. Зачем же я буду грозить женщине пистолетом, господин комиссар, я не из тех, кто. Ладно, после расскажешь, из каких ты, но смотри не забудь – я запрещаю звонить в дверь раньше половины одиннадцатого. Слушаюсь. Покрутись у дома, выпей кофе, если найдешь где, купи газету, поглазей на витрины, думаю, ты еще не забыл, чему тебя учили в школе полиции. Не забыл, господин комиссар. Вот и хорошо, вот она, твоя улица, выметайся. А где мы встретимся, после того, как, спросил агент, нам бы условиться заранее, а то ведь ключ у нас один, и если я, к примеру, освобожусь раньше, домой не попаду. И я тоже, сказал инспектор. Вот жалко, не выдали нам сотовых телефонов, тут бы они как пригодились, заметил агент, надеясь, что рассудительный тон и сияющее утро настроят начальство на снисходительную благожелательность. Комиссар оценил: Пока что будем довольствоваться домашней, так сказать, стряпней, а если дело того потребует, применим и иные методы, что же до ключей, то если министерство разрешит, завтра у каждого из вас будет свой собственный. А если не разрешит. Я улажу. Ну так где же выбрать место встречи, спросил инспектор. По всему тому, сказал комиссар, что мы уже знаем об этой истории, мне придется провозиться дольше вас, а потому оба зайдете за мной, записывайте адрес, надо полагать, внезапное появление еще двоих полицейских окажет на допрашиваемых должное действие. Превосходная идея, господин комиссар, одобрил инспектор. Агент же ограничился согласным наклонением головы, раз уж не смог вслух высказать то, о чем думал, думал же он, что идея-то принадлежит ему, пусть выражена была не впрямую и пришла в голову комиссару окольной тропкой, извилистым путем. Он записал адрес и вышел из машины. Инспектор включил зажигание и сказал: Старается, бедняга, надо отдать ему должное, я, помнится, сам был вроде него, так из кожи вон лез, что постоянно делал глупости, иногда спрашиваю себя, как это я до инспектора дослужился. Да и я тоже. Неужели и вы, господин комиссар. И я, мой дорогой, полицейские в массе своей, в сущности, все одинаковы, а уж там – вопрос везения. И умения. Скажу тебе по секрету, умения недостаточно, тогда как с везением достигнешь рано или поздно почти всего, только не спрашивай, что это такое, везение, потому что ответить тебе не смогу, однако замечал я, что зачастую, если есть у тебя друзья где надо, рано или поздно, говорю, получишь что хотел. Однако же не все дорастают до комиссаров. Не все. Впрочем, полиция не может состоять из одних комиссаров. Как армия – из генералов. Тем временем они уже въехали на улицу, где жил глазной врач. Здесь высади меня, попросил комиссар, дальше пешком дойду. Желаю удачи, господин комиссар. А я тебе. Дай-то бог, чтобы это дело распуталось поскорее, сказать по совести, я чувствую себя как на минном поле. Не дрейфь, беспокоиться решительно не о чем, погляди, как спокойно и мирно в городе. Это-то спокойствие меня и пугает, господин комиссар, город остался без властей, без начальства, без присмотра, без полиции, а никого это не волнует, никому дела нет, и вообще тут тайна какая-то, которую я не могу разгадать. Вот нас сюда и направили разгадывать, умение у нас есть, надеюсь, что и прочее приложится. Вы про удачу, господин комиссар. Про нее. В таком случае – еще раз желаю удачи. И тебе, инспектор, и, кстати, если эта особа, которую мы обозначили понятием проститутка, пронзит тебя обольстительной стрелой взгляда или заголится невзначай, делай вид, что не смекаешь, о чем речь, сосредоточься всецело на интересах следствия, постарайся не уронить высокое достоинство ведомства, к коему мы принадлежим. Там наверняка будет старик с черной повязкой, заметил инспектор, а старики, слышал я от людей сведущих, просто ужасны. Комиссар улыбнулся: Старость уже и меня задела краешком, так что поглядим, даст ли она мне время ужаснуть окружающих. Он взглянул на часы: Уже четверть одиннадцатого, надеюсь, доберешься к сроку. Лишь бы вы с агентом поспели, и тогда уж неважно будет, опоздаю я или нет, сказал инспектор. Комиссар попрощался и вылез из машины, и едва нога его коснулась мостовой, словно именно тут произошла назначенная встреча с собственным его безрассудством, понял вдруг, что не имело никакого смысла так точно назначать время постучать в дверь подозреваемых, раз уж у тех, получивших в дом полицейского, не хватит хладнокровия и не будет возможности позвонить друзьям и предупредить их об опасности, да еще вдобавок оказаться уж до того, до такой немыслимой степени проницательными, чтобы понять, что если сами стали предметом внимания властей, то и друзья их – тоже. И потом, с досадой думал комиссар, совершенно ясно и очевидно, что не только с ними поддерживают они отношения, а коли так, то скольким, скольким еще друзьям должны они будут позвонить. Теперь он уже рассуждал не про себя, а вслух, бормоча проклятия, ругаясь и бранясь: Ну, кто бы мне объяснил, как такой олух мог дослужиться до комиссаров, кто бы сказал, как так вышло, что именно этому дурню правительство поручило расследование, от которого может зависеть судьба страны, кто бы хоть намекнул, откуда этот идиот достал и отдал своим подчиненным приказ, и они ведь, наверно, сейчас ржут надо мной в голос, впрочем, агент-то – вряд ли, а вот инспектор – смышлен, очень даже смышлен, хоть с первого взгляда так не скажешь, а может быть, он прикидывается дурачком и тогда, значит, вдвойне опасен, да, с ним надо бы держать ухо востро и глаз с него не спускать, не дай бог, он распустит это, бывали уж такие случаи, оказывались люди в схожих ситуациях, и результаты были самые плачевные, не помню, кто сказал, что один раз достаточно попасть в смешное положение, чтобы погубить карьеру навсегда. Сеанс безжалостного самобичевания помог. Увидев, что комиссар втоптан в грязь, хладнокровие вернулось, взяло слово и принялось доказывать, что приказ был не такой уж нелепый, а совсем даже наоборот. Представь, не отдал бы ты эти распоряжения, инспектор и агент явились бы в адреса, когда им заблагорассудилось, один, скажем, утром, другой, предположим, после обеда, и вот тогда бы ты на самом деле был все то, чем обзывал себя только что, и даже хуже, если бы не предвидел неизбежное, ибо допрошенные утром непременно поспешили бы предупредить тех, кому допрос предстоял днем, и постучавшийся в их двери допросчик наткнулся бы на линию обороны, прорвать которую, скорей всего, бы не сумел, а потому комиссар ты есть, комиссаром и пребудешь и не только по праву многознания и опытности, но и оттого, что я, твоя хладнокровная рассудительность, вернулась к тебе и помогу расставить по местам все начиная с инспектора, с которым тебе вовсе не надо будет цацкаться, вопреки твоему первоначальному и, уж ты не обижайся, довольно трусливому намерению. Комиссар и не обиделся. Из-за всех этих метаний и терзаний он промедлил с исполнением своего собственного приказа, так что, когда палец вознесенного в лифте на четвертый этаж уперся в кнопку звонка, было уже без четверти одиннадцать.
Комиссар ожидал, что спросят: Кто там, однако дверь открыли просто так, и появившаяся на пороге женщина сказала выжидательно: Да. Комиссар достал, предъявил и: Полиция, сказал он. А чего хочет полиция от тех, кто живет в этом доме, спросила женщина. Хочет, чтоб ответили на несколько вопросов. О чем. Не думаю, что допрос уместно начинать на лестничной площадке. Так это допрос. Сударыня, даже если бы у меня было всего два вопроса, это все равно было бы допросом. Вижу, вы цените точность формулировок. И особенно – в ответах, которые получаю. Вот это – удачный ответ. Вы мне его сами преподнесли на блюдечке. Преподнесу и другие, если вы ищете истину. Поиски истины суть основная цель всякого полицейского. Отрадно слышать эти слова, да еще сказанные с таким нажимом, но проходите, прошу вас, муж вышел за газетами, скоро придет. Если угодно, если вам так удобней, я могу подождать его здесь. Да ну, что вы, проходите, проходите, где же как не в руках полиции чувствовать себя в безопасности. Комиссар переступил порог, а женщина прошла вперед и открыла перед ним дверь в уютную и как-то дружелюбно обжитую гостиную: Присаживайтесь, господин комиссар, а потом спросила: Можно ли предложить вам кофе. Нет, спасибо, нам на службе нельзя. И это очень правильно, коррупция начинается с малого, сегодня чашечка, чашечка завтра, а на третий раз – коготок увяз. Таков наш принцип, сударыня. Удовлетворите мое любопытство. Насчет чего. Вы сказали, что служите в полиции, предъявили карточку, где написано, что вы комиссар, но ведь, насколько я знаю, полиция покинула город уже несколько недель назад, оставив нас в когтях насилия и преступности, свивших тут свое гнездо, так вот, не следует ли расценивать ваше появление здесь как знак того, что стражи порядка вернулись в пенаты. Нет, сударыня, мы в пенаты не вернулись, по-прежнему находимся по ту сторону разделительной полосы. И какие же веские должны были найтись основания пересечь границу. В высшей степени. И вопросы, которые вы собираетесь мне задать, вероятно, связаны с ними. Разумеется. Через три минуты они услышали, как открывается входная дверь. Представь себе, у нас гость, комиссар полиции, сказала женщина, ни больше, ни меньше. С каких это пор комиссары полиции интересуются ни в чем не виноватыми людьми, и эти слова прозвучали уже в гостиной, куда вошел доктор и обратил этот вопрос комиссару, который поднялся со стула и ответил: Невиновных нет, если человек не совершил преступления, все равно за ним что-нибудь да найдется. А нас с женой в чем можно обвинить или уличить. Не торопитесь, доктор, давайте сначала освоимся, и беседа пойдет лучше. Доктор и его жена сели на диван в ожидании. Комиссар несколько секунд молчал, потому что неожиданно засомневался, какую тактику избрать. Чтобы раньше времени не спугнуть дичь, инспектору и агенту были даны указания задавать вопросы, касающиеся только убийства слепца, но сам комиссар преследовал цель значительно более крупную и должен был установить, не является ли вот эта женщина, которая сидит сейчас перед ним и рядом с мужем, сидит так спокойно и непринужденно, словно ей решительно нечего опасаться, не только убийцей, но и исполнительницей некоего дьявольского плана, поставившего на колени правовое государство. Неизвестно, кто там в соответствующем секторе министерства решил присвоить комиссару нелепый оперативный псевдоним тупик – скорее всего, какой-нибудь личный враг, – потому что куда более заслуженным и подобающим и подходящим был бы алехин – в честь великого шахматиста, к несчастью, уже не числящегося в живых. И возникшее было сомнение рассеялось дымом и сменилось непреложной уверенностью. Достойно внимания, с каким филигранным комбинаторным мастерством развернет сейчас комиссар игру, которая непременно завершится – так он, по крайней мере, надеялся – матом. Тонко улыбнувшись, комиссар сказал: Если ваше любезное предложение еще в силе, вот сейчас я бы с удовольствием выпил кофе. Хочу вам напомнить, что полицейские при исполнении служебных обязанностей ничего не должны принимать, поддерживая игру, отвечала женщина. Комиссары наделены правом менять правила по своему усмотрению. Или в интересах следствия. Можно и так сказать. А не получится так, что кофе, который я вам принесу, станет первым шагом по стезе коррупции. Мне помнится, это происходит после третьей чашки. Нет-нет, я сказала, что третья чашка завершает процесс, первая открывает ей дверь, вторая придерживает ее, чтобы претендент шагнул за порог, а третья захлопывает бесповоротно. Благодарю вас за предупреждение, которое принимаю как добрый совет, но я остановлюсь на первой чашке кофе. И он будет вам подан незамедлительно. С этими словами она вышла из комнаты. Комиссар взглянул на часы. Торопитесь, с намеком спросил врач. Нет, доктор, никуда я не тороплюсь, просто спрашиваю себя, не помешал ли я вам обедать. Обедать нам еще рано. Да вот я тоже прикидываю, скоро ли я уйду отсюда с нужными мне ответами. Вы уже знаете, какие ответы вам нужны, или вам нужны ответы на ваши вопросы, спросил врач и прибавил: Это ведь не одно и то же. Вы правы, не одно, во время краткой беседы с глазу на глаз, которую мы имели с вашей женой, она имела случай убедиться, что я очень ценю точность формулировок, теперь вижу, что и вы – тоже. Профессия такая – ошибки диагностики проистекают порой от неточности формулировок. Я, как вы заметили, называю вас – доктор, а вы не спросили, как я узнал об этом. Заведомо зряшная трата времени – спрашивать полицейского, как узнал он то, что знает, или уверяет, что знает. Отлично сказано, доктор, бога тоже ведь не спрашивают, как это он стал вездесущим, всезнающим и всемогущим. Только не говорите, что полицейские – ныне в статусе бога. Нет, ну что вы, мы всего лишь его смиренные представители здесь, на земле. Я прежде думал, это церкви и священники. Церкви и священники – во втором эшелоне.
Жена доктора внесла на подносе три чашки кофе и какое-то печенье. Похоже, все в нашем мире должно повториться, подумал комиссар, чувствуя, как оживает вкус завтрака, съеденного в провидении. А вслух сказал: Благодарю, я только кофе. Ставя чашечку на поднос, он поблагодарил еще раз и добавил с понимающей улыбкой: Прекрасный кофе, как бы мне не пришлось передумать и выпить еще одну. Доктор и его жена уже допили. К печенью никто не прикоснулся. Комиссар достал из внутреннего кармана блокнот, приготовил ручку и ничего не выражающим, безразлично-нейтральным тоном, как если бы ответ совершенно не интересовал его, осведомился: Чем вы можете объяснить тот факт, что четыре года назад, во время эпидемии поголовной слепоты, сохранили зрение. Доктор и его жена удивленно переглянулись, и женщина спросила: Как вы узнали, что четыре года назад я не ослепла. Ваш муж, ответил комиссар, минуту назад очень умно высказался в том смысле, что спрашивать полицейского, откуда и как он узнал то, что знает или делает вид, что знает, – даром время терять. Я – сама по себе. А я не обязан раскрывать ни перед ним, ни перед вами секреты моего ведомства, я знаю, что вы не ослепли, и этого достаточно. Доктор, кажется, хотел вмешаться, но жена жестом остановила его: Ну, хорошо, допустим, но скажите мне, надеюсь, хоть это не государственная тайна, почему полицию интересует, ослепла я тогда или нет. Если бы вы ослепли тогда, как все, как я, то, будьте уверены, меня бы здесь не было. Это что же, преступление – быть зрячей, спросила она. Да нет, это не преступление и не может быть таковым, хотя, раз уж вынудили меня, скажу, что преступление вы совершили именно потому, что сохранили зрение. Преступление. Убийство. Женщина посмотрела на мужа, словно спрашивала у него совета, потом стремительно обернулась к комиссару: Да, это правда, я убила человека. И не продолжила фразу, глядя на комиссара пристально и выжидательно. Тот сделал вид, будто что-то помечает у себя в блокноте, хотя в действительности лишь хотел выиграть время и обдумать следующий ход. Если поведение женщины и озадачило его, то не тем, что она призналась, а тем, что сразу после этого замолчала с таким видом, словно говорить по этому поводу было совершенно нечего. А ведь по правде сказать, подумал комиссар, не убийство меня интересует. У вас наверняка найдется, чем оправдаться, произнес он наконец. Оправдаться в чем, спросила женщина. В преступлении. Это было не преступление. А что. Правосудие. Отправлять правосудие должны суды. Я никак не могла пожаловаться в полицию – не вы ли только что сказали, что она ослепла, как и все остальные. Кроме вас. Да, кроме меня. Так кого же вы убили. Насильника, гнусную личность. То есть убили человека, который вас изнасиловал. Не меня, мою соседку по палате. Слепую. Слепую. А насильник тоже был слеп. Да. И как же вы его убили. Ударила ножницами. В сердце. Нет, в горло. Я смотрю на вас и не вижу перед собой убийцу. А я и не убийца. Но вы убили человека. Это был не человек, а клоп. Комиссар снова что-то пометил в блокноте и повернулся к доктору: А где вы были в то время, когда ваша жена развлекалась уничтожением клопов. В палате психиатрической больницы, куда нас поместили, покуда еще теплилась надежда, что можно будет остановить распространение слепоты, изолировав первых слепцов. Вы ведь, кажется, офтальмолог. Да, и мне выпала довольно сомнительная честь проконсультировать первого, кто потерял зрение. Мужчину или женщину. Мужчину. И он находился с вами в одной палате. Да, как и еще несколько человек, бывших у меня на приеме. Вы считаете, что это убийство было правильно. Я считаю, что оно было необходимо. Почему. Будь я там, этот вопрос бы передо мной не стоял. Очень может быть, но вас там не было, потому я и снова спрашиваю вас, почему вы считаете, что необходимо было уничтожить этого клопа, то бишь насильника. Кто-то должен был сделать это, а она там была единственной зрячей. Только потому, что он был насильником. Не он один, все, кто лежал в той палате, требовали женщин в обмен на еду, а он ими верховодил. Ваша жена также подверглась насилию. Да. До того, как это случилось с ее подругой, или после. До. Комиссар снова черкнул что-то в блокноте и спросил: Как с точки зрения офтальмолога объяснить тот факт, что ваша жена не ослепла. С точки зрения офтальмолога этому факту объяснения нет. У вас совсем особенная жена, доктор. Согласен, но – не только поэтому. Что же потом произошло с теми, кто был помещен в карантин в здании бывшей психиатрической лечебницы. Потом случился пожар, и большая часть слепцов сгорела заживо или погибла под развалинами. Откуда вы знаете, что были разрушения. Очень просто – услышали грохот, когда сами были уже снаружи. А как удалось спастись вам и вашей жене. Вовремя выбрались из горящей больницы. Вам повезло. Да, это она вывела нас. Кого вы имеете в виду, говоря нас. Меня и еще несколько человек, некогда побывавших у меня на приеме. И кто же они. Первый слепец, которого я уже упоминал, и его жена, еще девушка, страдавшая конъюнктивитом, пожилой человек с катарактой, косоглазый мальчик с матерью. И ваша жена помогла им всем выбраться из горящего здания лечебницы. Всем, кроме матери мальчика – ее с нами не было, она потеряла сына, и встретились они лишь спустя несколько недель, когда все прозрели. И кто же опекал мальчика все это время. Мы. Вы и ваша жена. Да, она видела, а мы все помогали ей как могли. То есть, получается, вы жили все вместе, подобием общины, а ваша жена была вам поводырем. Поводырем и поставщиком. Да, вам и в самом деле выпало счастье, повторил комиссар. Да, можно ее и так назвать. А общались ли вы с другими членами группы после того, как положение пришло в норму. Ну, естественно. И сейчас поддерживаете отношения. Со всеми, кроме первого слепца. А почему. Он оказался неприятным человеком. В каком отношении. Во всех. Это чересчур общо. Допускаю. А нельзя ли сузить и конкретизировать. Поговорите с ним и составьте собственное суждение. А где они живут. Кто. Первый слепец и его жена. Они расстались, развелись и разъехались. А с женой вы видитесь. С женой – вижусь. А с ним – нет. Нет. А почему. Я ведь уже сказал – потому, что он мне неприятен. Комиссар вновь занялся своим блокнотом и деловито вывел там свое имя, чтобы не подумали, что такой подробный допрос не оставляет никаких следов. Он собирался сделать следующий ход – самый рискованный, самый сомнительный ход всей это партии. Поднял голову, взглянул на женщину, открыл уж было рот, но она опередила его: Вы – комиссар полиции, вы пришли сюда, представились в качестве такового, а теперь задаете нам разнообразнейшие вопросы, но если не брать в расчет убийство, которое я совершила, в котором призналась, но свидетелей которого нет, потому что и живые, и мертвые были тогда слепы, так вот, если не брать в расчет, что никому сейчас нет ни малейшего дела до того, что творилось тут четыре года назад в условиях полнейшего хаоса, когда все законы сделались пустым звуком, мы продолжаем ждать, что вы нам все же поведаете, что привело вас сюда, и теперь, мне кажется, настал момент открыть карты, оставить недомолвки и прямо перейти к тому, что вас в самом деле интересует и привело в наш дом. До этой минуты в голове комиссара с чрезвычайной четкостью обозначалась цель той миссии, которую поручил ему министр внутренних дел – всего лишь установить, есть ли связь меж странным голосованием и этой вот женщиной, сидящей сейчас напротив, но ее отповедь, столь же прямая, сколь и сухая, обезоружила его и, что было еще хуже, вселила в него внезапное сознание того, что он совершит ужасающую оплошность, если, потупившись, потому что не хватает мужества взглянуть ей в глаза, спросит: А скажите, пожалуйста, не вы ли – организатор, руководитель и вдохновитель подрывного движения, представляющего для демократической системы опасность, которую не будет преувеличением назвать смертельной. Какого-какого движения, наверняка переспросит она. Того, что вылилось в голосование незаполненными бюллетенями. Иными словами, оставить чистый бюллетень – значит совершить подрывное деяние, задаст она следующий вопрос. Если таких бюллетеней оказывается слишком много – да, без сомнения. А где это сказано – в какой конституции, в каком законе о выборах, на скрижалях какого завета, в которой из десяти заповедей или, может быть, в правилах дорожного движения, на ярлычке микстуры, начнет допытываться женщина. Написано-написано, ну, не написано, но всякий разумный человек обязан понимать, что речь идет о такой простой, в сущности, вещи, как иерархия ценностей и здравый смысл, и начинается все с малого, сначала идут бюллетени с отмеченным кандидатом, потом – недействительные, потом – чистые, потом испорченные, и видно же, что демократия – под угрозой, если одна из второстепенных категорий нежданно оттеснит основную. И, выходит, я в том виновата. Это я и стараюсь выяснить. И как же мне удалось склонить большую часть населения к такому – подсовывала листовки под двери, или молилась и творила заклятья в ночь полнолуния, или подсыпала какой-нибудь дряни в водопроводный коллектор, или обещала каждому выигрыш в лотерею, или подкупала избирателей, осыпая их золотым дождем из мужниного жалованья. Вы сохранили зрение, когда все кругом ослепли, и до сих пор не смогли или не захотели объяснить, как это вышло. И потому обвиняюсь в подрыве мировой демократии, да. Вот я и постараюсь это все выяснить. Вот когда выясните – вернетесь сюда и расскажете, а до тех пор ни словечка больше от меня не услышите. Комиссар совсем этого не хотел. Он уж приготовился было сказать, что сейчас у него больше вопросов нет, но завтра продолжит допрос, как в дверь позвонили. Врач поднялся и пошел открывать. Вернулся в сопровождении инспектора: Этот господин представился инспектором полиции и говорит, что явился по приказу комиссара. Так оно и есть, сказал комиссар, но на сегодня достаточно, завтра в это же время мы продолжим. Позволю себе напомнить, господин комиссар, что вы сказали мне и агенту, начал инспектор, но комиссар прервал его: Что я там сказал или не сказал, сейчас значения не имеет. А завтра мы придем втроем. Инспектор, вопрос неуместен, я принимаю решения в должное время и в должном месте, узнаете, когда будет нужно, с раздражением ответил комиссар. Потом повернулся к жене доктора: Будь по-вашему, завтра я не буду терять время на околичности, а приступлю прямо к сути дела, и то, о чем я буду вас спрашивать, не должно казаться вам чем-то более невероятным, чем мне, – то обстоятельство, что вы сохранили зрение во время всеобщей эпидемии белой слепоты четыре года назад, когда ослеп я, ослеп инспектор, ослеп ваш муж, а вы – нет, так что поглядим, не подтвердится ли в данном конкретном случае правота старинной поговорки: Кто котелок смастерил, тот и крышку изготовил. А-а, теперь о котелках речь зашла, насмешливо спросила женщина. О крышке, сударыня, о крышке, отвечал уже на ходу комиссар, очень довольный тем, что собеседница предоставила ему возможность подать более или менее остроумную реплику под занавес. У него немного разболелась голова.
Пообедали порознь. Верный избранной тактике управляемой распыленности, комиссар перед тем, как расстаться с подчиненными, напомнил им, чтобы не ходили в те рестораны, где побывали накануне, и, словно тоже был своим подчиненным, дисциплинированно выполнил собственный приказ. И испытал при этом сладость самопожертвования, потому что выбранный им наконец ресторан, хоть и был отмечен тремя звездами, на деле не заслуживал ни одной. На этот раз определили не одну точку рандеву, а две – сначала с агентом, потом – с инспектором. Оба они тотчас поняли, что начальство не в духе и к разговорам не склонно, потому, вероятно, что беседа с глазным врачом и его женой не задалась – или не удалась. А поскольку и они не добились успеха в самоотверженных своих трудах, то состоявшееся в компании провидение, страховки и перестраховки совещание по итогам дня отнюдь не напоминало плавание по морю роз. Напряжение, вызванное причинами чисто служебными, возросло еще более после бестактного и тревогу вселяющего вопроса, который гаражный служитель задал им при въезде: Вы откуда взялись. Само собой понятно, что комиссар, надо отдать должное ему и его профессиональной выучке, не растерялся: Из провидения, отвечал он сухо, а затем еще суше добавил: Мы припаркуемся, где положено, на месте, отведенном компании, а потому ваш вопрос нескромен и невежлив. Может быть, может быть, вопрос мой и то, и это, но я не помню, чтобы я вас раньше тут видел. А все дело в том, что вы человек не только бескультурный, но и беспамятный, мои коллеги работают у нас недавно и в самом деле появились здесь впервые, но я-то здесь – постоянно, а теперь отойдите в сторонку, потому что водитель нервничает и может задавить ненароком. Поставили машину и вошли в лифт. Не думая о том, что совершает шаг безрассудный и неосмотрительный, агент принялся было объяснять, что вовсе даже он не нервничает, что перед тем, как принять в полицию, его проверяли и признали человеком в высшей степени хладнокровным, но комиссар резким взмахом руки призвал его к молчанию. И только потом, попав под защиту звуконепроницаемых стен провидения, обрушился на него без жалости и снисхождения: Как тебе в голову не пришло, идиот ты этакий, что лифт может быть оборудован микрофонами. Господин комиссар, виноват, я в самом деле не подумал об этом, пролепетал в ответ бедняга. Завтра никуда не выходи, охраняй офис и напиши пятьсот раз: Я – идиот. Господин комиссар. Ладно-ладно, не обижайся, я погорячился, но этот охранник из гаража просто взбесил меня, мы так старались не пользоваться дверью в подъезд, чтобы никому не попасться на глаза, и вот вам, пожалуйста, а ведь никто не должен был видеть нас. Поздно, господин комиссар, а вот если наши службы располагают еще явочными квартирами в городе, мы могли бы передислоцироваться в другое место, сказал инспектор. Располагать-то располагают, но, насколько я знаю, это не мгновенно делается. Может быть, попробовать. Нет, времени нет, да и потом в министерстве будут этим совсем не довольны, дело надо решить как можно скорей, в самые сжатые сроки. Вы позволите мне говорить откровенно, господин комиссар, спросил инспектор. Валяйте. Боюсь, мы зашли в тупик, хуже того – попали в осиное гнездо. Что же вас навело на подобные мысли. Точно объяснить не могу, но вот, ей-богу, ощущения такие, будто сижу на бочонке с порохом и огонь ползет по запальному шнуру, кажется, вот-вот рванет. Комиссару показалось, что он слышит собственные свои мысли, однако занимаемый им пост и ответственность порученной ему миссии не дали ему свернуть с торной дороги долга. Не разделяю ваше мнение, сказал он и этими скупыми словами тему закрыл.
За тем же столом, где завтракали утром, они сидели теперь, развернув свои блокноты с записями и готовились к мозговому штурму. Ну, давай ты первый, сказал комиссар агенту. Как только я вошел в дом, начал тот, то сразу понял, что хозяйку никто еще не успел предупредить. Ну, разумеется, мы же нагрянули по всем трем адресам одновременно – в половине одиннадцатого. А я опоздал немножко и позвонил в дверь в десять тридцать семь, повинился агент. Сейчас это уже не важно, давай дальше, времени не теряй. Она впустила меня, спросила, не хочу ли я кофе, я поблагодарил, сказал, что не откажусь, в общем, все было так, словно я в гости пришел, потом я сказал, что мне поручено расследовать, что там случилось четыре года назад в лечебнице, но потом подумал, что правильней будет не затрагивать сейчас убийство слепца, и перевел разговор на другое – стал расспрашивать о причинах и обстоятельствах пожара, она удивилась, что, мол, столько времени прошло, а мы возвращаемся к тому, что всем бы хотелось позабыть, а я ответил, что сейчас хотим зафиксировать максимальное количество данных, потому что те недели не могут остаться белым пятном в истории страны, но она, хозяйка то есть, не будь дура, сразу ухватила нестыковку, именно это слово она и употребила, потому что в нашем-то положении, осадном, прямо скажем, положении, когда столица блокирована из-за итогов голосования, кто-то вдруг спохватывается и начинает выяснять, что да как там было во время эпидемии слепоты, и, должен признаться, господин комиссар, в первую минуту я даже растерялся и не знал, что ей на это ответить, но все же нашелся и сказал, что решение провести расследование было принято еще до выборов, но из-за извечной бюрократической волокиты стало возможно начать его только сейчас, и тогда она сказала, что причины пожара ей неизвестны, несчастный случай, который мог и раньше произойти, а я спросил, как ей удалось спастись, а она стала мне рассказывать про жену доктора, всячески ее расхваливать и превозносить, и говорить, что необыкновенный человек, никогда прежде не встречала таких, совсем особенная, ни на кого не похожая, и если бы не она, сказала еще, я бы с вами сейчас не разговаривала, она спасла нас всех, и не только спасла, она кормила нас, оберегала, защищала, заботилась о нас, а когда я спросил, кого она имеет в виду, говоря нас, перечислила по именам всех, кого мы уже знали, а потом добавила, что был в числе их и ее тогдашний муж, но о нем она говорить не пожелала, потому что они уже три года как развелись, вот и все, господин комиссар, что удалось выяснить, и вынес я оттуда ощущение, что эта самая жена доктора – в самом деле прямо какая-то героиня, редкостной души человек. Комиссар сделал вид, что этих слов не слышал. Ибо в противном случае пришлось бы устроить нагоняй агенту за то, что счел героиней и проч. женщину, подозреваемую в причастности к тягчайшему в данных обстоятельствах преступлению, какое только могло быть совершено против отчизны. Он вообще устал. И потому, когда он попросил инспектора представить отчет о том, что происходило в доме у проститутки и старика с черной повязкой, голос его звучал глуховато и тускло. Если она и была проституткой, то – в прошлом, отвечал инспектор. Из чего вы это заключаете. Непохожа, и говорит не так, и двигается, и весь стиль – другой. Да вы, оказывается, большой знаток вопроса. Да нет, господин комиссар, ничего особенного, кое-какой личный опыт и главным образом установившиеся представления. Ладно, продолжайте. Встретили меня вежливо, но кофе не предложили. Так они, что же – в законном браке. По крайней мере, кольца наличествуют. Ну, а старик, он-то как вам показался. Старик, и этим все сказано. Вот тут вы ошибаетесь, все сказано – это если их не расспрашивать, а они молчат. Ну, а этот не молчал. Тем лучше для него, продолжайте. Я, как и мой товарищ, начал было с пожара, но скоро понял, что по этой дорожке недалеко уйду, и потому, решив атаковать в лоб, заговорил о полученном полицией письме, где сообщалось про преступные деяния, совершенные в клинике незадолго до пожара, а точнее – про убийство, и спросил, известно ли им что-нибудь об этом, а женщина сказала, что да, знает, причем лучше всех на свете, потому что сама это убийство и совершила. А орудие убийства она назвала. Да, ножницы. Вонзенные в сердце. Нет, в горло. Продолжайте. Должен признаться, я впал в некоторую растерянность. Немудрено. Потому что неожиданно появились две виновницы одного преступления. Ну, дальше. Дальше она нарисовала мне жуткую картину. Пожара. Нет, господин комиссар, не пожара – она принялась в чудовищных подробностях, не выбирая выражений, рассказывать, как насиловали женщин в палате бандитов. А как вел себя старик во время этого рассказа. Он просто смотрел на меня своим единственным глазом, смотрел прямо на меня и так, словно видел насквозь. Вам показалось. Нет, господин комиссар, отныне я знаю, что одним глазом видишь зорче, нежели двумя, потому что одному глазу рассчитывать не на что и он берет всю работу на себя. Может быть, потому и говорится, что в стране слепых одноглазый – король. Может быть, господин комиссар. Ну, давайте дальше. Когда же она замолчала, заговорил он и сказал, что не верит, будто причина моего прихода – как он выразился, установить причины пожара, от которого давным-давно и пепла не осталось, или определить, при каких обстоятельствах произошло убийство, доказать которое невозможно, так что если ничего существенного и дельного я добавить не могу, то он просил бы меня удалиться. Ну, а вы. Напомнил, что я – представитель власти и нахожусь при исполнении и порученное мне задание доведу до конца, чего бы это ни стоило. А он. А он сказал, что, должно быть, я – единственный представитель власти, оставшийся в столице, поскольку все правоохранительные органы смылись уже невесть сколько недель назад, а потому он благодарит меня за то, что озаботился их с женой безопасностью, их – и ничьей больше, потому что поверить не в силах, будто ради них двоих специально прислали полицейского. А потом. Положение мое было трудное, дальше я идти не мог, и, чтобы прикрыть отступление, мне оставалось только сказать, чтобы они приготовились к очной ставке, ибо согласно абсолютно достоверным данным, которыми мы располагаем, главаря слепых уголовников убила вовсе не она, а другое лицо, и лицо это уже установлено. А они что. В первый момент мне показалось, что испугались, но старик тут же оправился и сказал, что здесь ли или где угодно еще с ними будет их адвокат, знающий законы получше, чем полиция. В самом деле думаете, что нагнали на них страху, спросил комиссар. Показалось, что да, но не поручусь. Ну, может быть, они и впрямь испугались, но – не за себя. А за кого, господин комиссар. За истинную убийцу, за жену доктора. Но ведь проститутка. Кстати, не уверен, что мы по-прежнему имеем право называть ее так. Виноват, но ведь жена старика с черной повязкой утверждает, что это она убила, хотя письмо обвиняет не ее, а именно жену врача. Которая и есть истинная убийца, поскольку сама мне это подтвердила. С этой минуты начиная инспектору и агенту логично было бы ожидать от начальства, раз уж оно затронуло тему признаний и собственных разысканий, что оно само теперь представит более или менее пространный отчет о своих успехах, но комиссар ограничился лишь тем, что сообщил – назавтра вернется в дом подозреваемых, а уж потом определит следующие шаги. А нам что завтра делать, спросил инспектор. За вами – наружное наблюдение, слежка и слежка, вам лично – за экс-супругой автора письма, проблем не будет, она вас не знает в лицо. А я, сказал агент машинально, руководствуясь методом исключения, займусь стариком и проституткой. Комиссар, сгорбившись, ушел к себе. Наверно, позвонит в министерство и запросит инструкции, сказал инспектор. Что это с ним, спросил агент. Наверно, то же самое, что и с нами, – чувствует, что сбит с толку. Очень похоже, что не верит в то, что делает. А ты веришь. Я выполняю приказы, а он – начальник и не имеет права выказывать растерянность, а от последствий страдать нам, сам ведь знаешь, как говорится, – когда волна бьет о скалу, крошатся ракушки. У меня большие сомнения насчет того, кому принадлежит эта фраза. Почему. Потому что раковины вроде бы в восторге, когда через них прокатывается волна. Не могу тебе сказать, никогда не видел смеющихся раковин. Да они не то что смеются – они просто-напросто хохочут-заливаются, просто мы не слышим этого из-за шума волн, пока не приложишь к уху. Все это вздор, ты просто развлекаешься за счет агента второго класса. Не сердись, это всего лишь безобидный способ скоротать время. Есть и получше. Например. Поспать, я устал, пойду лягу. Ты можешь понадобиться комиссару. Снова пошлет биться головой о стенку – не верю. Может, ты и прав, сказал инспектор, последую твоему примеру и тоже отдохну малость, только оставлю записку, чтобы звал, если понадобимся. Разумно.
Комиссар меж тем сбросил башмаки и вытянулся на кровати. Он лежал на спине, заложив руки за голову, и смотрел в потолок так, словно ждал, что оттуда прозвучит сейчас совет или уж если не претендовать на столь многое – то, что мы привыкли называть бескомпромиссным суждением. Но потолку – оттого, быть может, что он был звукоизолирован, а значит, глух – нечего было сказать, тем более что, проводя столько времени в одиночестве, практически утратил дар слова. Комиссар воскресил в памяти разговор, который состоялся у него с женой доктора и с ним самим, ее лицо, его лицо, собаку, с ворчанием поднявшуюся при его появлении и по приказу хозяйки вновь улегшуюся, вспомнил латунную коптилку о трех клювиках – точно такая же была в родительском доме, а потом куда-то запропастилась, – и эти воспоминания перемешивались с тем, что он сейчас услышал от инспектора и агента, и он спрашивал себя, какого дьявола вляпался он во все это. Пересек границу в лучших традициях какого-нибудь киношпиона, убеждая себя, что идет спасать отчизну от нависшей над ней смертельной угрозы, и во имя этого отдавал невнятные приказания своим подчиненным, которые его за это извиняли, пытался воздвигнуть замысловатую пирамиду подозрений, а та ежеминутно рушилась, и вот теперь, удивленный смутной, беспричинной тоской, вдруг, ни с того ни с сего разлившейся где-то под ложечкой, пытался понять, какую же мало-мальски достоверную информацию он, тупик, должен будет измыслить, чтобы передать альбатросу, который сейчас наверняка уже нетерпеливо осведомляется, отчего это так запаздывает доклад. Что мне ему сказать, спросил себя комиссар, что подозрения насчет скопы подтвердились, что муж и остальные – заговорщики, а министр спросит, кто эти остальные, а я отвечу – что, мол, старик с черной повязкой, которому идеально подойдет оперативный псевдоним кит, и девушка в темных очках, которую для симметрии назовем касаткой, и жена автора письма, обозначенная как рыба-игла, если вы, альбатрос, согласны принять такие наименования. Комиссар, надо сказать, к этому времени давно уж поднялся с кровати и говорил в красный телефон: Да, альбатрос, те, кого я только что перечислил, не могут быть отнесены к категории крупная рыба, а повезло нам, что мы вышли на скопу. А она из себя что представляет, тупик. Мне показалась женщиной нормальной, достойной, умной, а если все, что говорят о ней другие, соответствует действительности, я склоняюсь к мысли, что она – явление из ряда вон выходящее. До такой степени, что, выйдя из ряда вон, смогла зарезать человека ножницами, тупик. Согласно свидетельским показаниям, речь шла о гнусном насильнике, существе омерзительном во всех отношениях. Не впадайте в заблуждения, тупик, для меня ясно, что вся эта шайка успела сговориться и на случай допросов выдвинуть единую версию происшествия, у них ведь было целых четыре года, чтобы выработать план – мне на основании ваших данных и собственных моих размышлений и прозрений представляется, что эти пятеро образуют хорошо организованную ячейку, возможно, даже головку того солитера, о котором мы говорим уже давно. Ни у меня, ни у моих сотрудников не возникло такого впечатления, сказал комиссар. Придется обзавестись, тупик, иного выхода у вас нет. Нам будут нужны доказательства, альбатрос, без доказательств ничего не выйдет. Ищите, тупик, проведите тщательные обыски по квартирам. Без судебного решения – не можем. Напоминаю вам, что город – на осадном положении, действие всех гражданских прав и свобод приостановлено. А если, предположим, все же не найдем. Отказываюсь принимать такое предположение, для комиссара полиции оно чересчур наивно, а с тех пор, как я зовусь министром внутренних дел, отсутствующие доказательства неизменно находятся. То, чего вы просите от меня, альбатрос, дело нелегкое и очень неприятное. Да я и не прошу, я требую, приказываю, иначе говоря. Ясно, альбатрос, понял, но в любом случае разрешите заметить, что преступление – не налицо, ибо нет доказательств того, что лицо, которое мы сочли виновным, является таковым на самом деле, напротив, и свидетельские показания, и допросы ясно говорят о его непричастности. Когда фотографируют задержанного, всегда соблюдают презумпцию невиновности, а потом оказывается, что запечатлен на ней преступник. Позвольте вопрос, альбатрос. Давайте, вернее – задавайте, я всегда был дока по части ответов. Что будет, если не отыщутся доказательства виновности. То же самое, что и если не отыщутся доказательства невиновности. Как это понимать, альбатрос. Понимать в том смысле, что приговор иной раз предшествует преступлению. В этом случае и если я правильно понял, куда вы направляетесь, прошу освободить меня от этого задания. Я твердо обещаю уважить вашу просьбу, но – не сейчас, а когда дело будет закрыто, а закрыто оно может быть лишь благодаря вашим героическим усилиям, вашим и ваших помощников, а теперь слушайте внимательно, я даю вам пять дней, вы поняли, пять, и ни дня больше, на то, чтобы вы доставили мне всю ячейку, связанную по рукам и ногам, и скопу эту самую и мужа ее, которому, бедняге, мы не придумали еще кличку, и трех остальных рыбок, и я желаю, чтобы они сникли под грузом неопровержимых, неотразимых, сокрушительных доказательств своей вины, понятно вам, тупик. Сделаю, что смогу, альбатрос. Сделать надо именно то, что я сказал, а чтобы вы не держали на меня зла, я, как человек разумный и понимающий, что вам нужна будет кое-какая помощь, помощь эту вам предоставлю. Пришлете еще одного сотрудника, альбатрос. Нет, тупик, помощь моя будет другого рода, но не менее, а столь же или даже более действенная, как если бы я отправил к вам весь наличный личный состав полиции. Не понимаю вас, альбатрос. Вы поймете первым, когда услышите удар гонга. Гонга. Да, тупик, гонга, зовущего на последний штурм, сказал министр. И вслед за тем дал отбой.
Комиссар покинул свою комнату в семь часов двадцать минут. Прочел записку, оставленную инспектором, и приписал внизу: Ушел по спешному делу, ждите меня. Спустился в гараж, сел в машину, завел мотор, выехал к пандусу, там остановился и подозвал к себе охранника. Тот, еще не позабыв давешнего обмена любезностями и резких слов, услышанных от сотрудников компании провидение, страховки и перестраховки, приблизился не без опаски и произнес дежурную формулу: Слушаю вас. Я тут недавно повел себя несдержанно. Ничего, мы тут ко всему привычные. Я не хотел вас обидеть. Надеюсь, у вас не было для этого оснований, господин. Комиссар, я – комиссар полиции, вот мое удостоверение. Простите, господин комиссар, я и подумать не мог, а те двое. Это мои сотрудники, тот, что помоложе – агент, а второй – инспектор. Будьте покойны, господин комиссар, я впредь не буду вас ни о чем спрашивать, это ведь было так – из лучших побуждений. Мы здесь находились по службе, расследовали одно дело, но теперь оно закрыто, и мы – люди как люди, как все прочие, считайте, все равно как в отпуску, однако же для вашего для блага советую – расслабляться не надо, помните, что полицейский, хоть и в отпуску, остается полицейским, это у него, так сказать, в крови. Понимаю, понимаю, господин комиссар, но если так, простите за откровенность, может, лучше было бы мне этого не говорить, сами знаете, меньше знаешь – крепче спишь, а чего не знаешь – того как бы и не видишь. Мне надо было кому-то душу излить, а вы оказались рядом. Автомобиль уже пополз вверх к выезду, но комиссару было еще что сказать: И все же – рот на замке держите, чтобы мне не пришлось раскаиваться в моей откровенности. Комиссар непременно бы раскаялся, если бы оглянулся назад, потому что в этом случае увидел бы, как охранник с таинственным видом что-то говорит в телефон – может, рассказывает жене, что сию минуту познакомился с комиссаром полиции, а может, вахтеру – что узнал наконец, кто эти таинственные трое в темных костюмах, поднимающиеся прямо из гаража в офис страховой компании, все может быть, все, что угодно, и верней всего, мы так никогда и не узнаем всей правды об этом телефонном звонке. Отъехав немного, комиссар затормозил, достал из бокового кармана блокнот со своими заметками, долистал его до той страницы, где записаны были имена и адреса тех, кто когда-то был товарищем по несчастью автора письма, сверился с картой и убедился, что ближе всех живет бывшая жена доносчика. Прикинул также, как доехать до дома старика с черной повязкой и девушки в темных очках. Улыбнулся, вспомнив, как растерялся агент, услышав от него, что это обозначение как нельзя лучше подходит теперь к супруге старика: Но ведь она не носит темные очки, пролепетал тогда совершенно сбитый с толку бедный агент второго класса. Надо было показать ему карточку, подумал комиссар, где она стоит рядом с другими и в опущенной правой руке держит темные очки, элементарно, ватсон, однако для этого надо обладать его комиссарским глазом. Он снова тронулся вперед. То самое побуждение, которое погнало его из офиса и заставило рассказать охраннику, кто они такие, теперь вело его к дому старика в черной повязке и девушки в темных очках, а потом повлечет к дому доктора и его жены, ибо разве не сказал он им, что вернется наутро и продолжит допрос. Да какой там еще допрос, подумал он, что я, скажу ей: Вы, мадам, главная закоперщица, организаторша и вдохновительница подрывного движения, поставившего под угрозу всю систему демократии, я имею в виду голосование незаполненными бюллетенями, и не делайте вид, будто удивлены, и не теряйте времени на вопросы типа есть ли у меня доказательства, это вам надлежит доказывать свою непричастность, доказательства же, будьте совершенно уверены, в нужный момент появятся, вопрос лишь в том, чтобы стали они неопровержимы, а поскольку таковых пока нет, сойдут и косвенные улики вроде того необъяснимого факта, что вы четыре года назад ухитрились сохранить зрение, когда весь город ослеп и спотыкался на каждом шагу и натыкался на фонарные столбы, а прежде чем вы мне скажете, что одно к другому отношения не имеет, я вам скажу еще раз, что тот, кто котелок придумал, тот и крышку к нему приладил, по крайней мере, таково, пусть и выраженное иными словами, мнение моего министра, которое я обязан принять во внимание, хоть и с болью душевной, а если вы мне скажете, что у комиссара полиции душа не болит, а вы ведь именно так считаете, я отвечу: Много вы знаете о комиссарах полиции, то есть, может, и много, но об этом конкретном – ничего вы не знаете, и да, то есть нет, я пришел сюда не с благородным намерением установить истину, и скажу напрямик – вы еще не судимы, но уже приговорены, но тем не менее у этого тупика, ибо именно так называет меня министр, душа болит, и он не знает, как эту боль унять, а потому послушайте моего совета, сознайтесь, признайтесь, даже если ни в чем не повинны, правительство объяснит народу, что он стал жертвой невиданного еще в истории массового гипноза и что вы – истинный гений этого дела, и народу это, может быть, даже понравится, и жизнь вернется в свою колею, вы на сколько-то лет сядете, друзья ваши, если мы того захотим, тоже отправятся за решетку, а тем временем внесут поправки в закон о выборах, и никаких тебе незаполненных бюллетеней не будет, ну, или учтиво распределим их по всем партиям как выражение воли избирателя, с тем чтобы процентное соотношение не изменилось, ибо это, мадам, самое главное, и только оно идет в зачет, что же касается тех, кто не явится на выборы и не представит медицинской справки, то их списки, я полагаю, будут печатать в газетах, подобно тому, как в прежние времена преступников прилюдно, на площадях выставляли к позорному столбу, да я вообще с вами говорю потому лишь, что испытываю к вам симпатию, а чтобы вы знали, как далеко она простирается, добавлю, что величайшим счастьем всей жизни моей, не считая, понятно, того, какое испытал бы, если бы четыре года назад выжила в той катастрофе часть моей семьи, чего, к прискорбию, не произошло, так вот, величайшим счастьем было бы оказаться в числе слепцов, которых вы опекали, а я в ту пору еще был не комиссаром, а всего лишь инспектором, заурядным слепым инспектором, который потом, прозрев, стоял бы на фотографии рядом с теми, кого вы спасли от огня, и ваш пес вчера не зарычал бы при моем появлении, и если бы все это и многое другое произошло бы, я бы мог ручаться честным словом, что министр внутренних дел ошибается, ибо подобный опыт и четыре года дружбы позволяют думать, что ты хорошо знаешь человека, и вот еще что, под занавес, так сказать, я вошел в ваш дом не как друг, а теперь не знаю, как выйти из него – в одиночку ли, чтобы доложить министру, что задание провалено, или вместе с вами, чтобы препроводить вас в тюрьму. Последние мысли, впрочем, принадлежали уже не комиссару, теперь больше занятому поисками места для парковки, нежели гаданиями о судьбе подозреваемой и о своей собственной. Он снова сверился с блокнотом и нажал кнопку домофона. Потом еще раз и еще, но дверь не открывалась. Протянул уж было руку позвонить еще раз, но тут из окна первого этажа высунулась украшенная бигуди голова пожилой дамы, облаченной в домашний халат. Вам кого надо, спросила она. Ищу даму из квартиры на втором этаже справа, отвечал комиссар. Нету ее, я видела, как она выходила. А когда вернется, не знаете. Понятия не имею, но если передать что хотите, скажите мне. Нет, спасибо, не стоит, я зайду в другой раз. Комиссар и не подумал о соседке в бигуди, а ведь она вполне могла решить, будто разведенка со второго этажа до того, судя по всему, дошла, что стала принимать у себя мужчин, а тот, например, который нынче утром справлялся о ней, ей в отцы годится. Комиссар взглянул на карту, разостланную на соседнем сиденье, включил зажигание и двинулся по второму адресу. На этот раз соседок в окнах не обнаружилось. Входная дверь была открыта, и комиссар смог беспрепятственно подняться на третий этаж, где проживали старик с черной повязкой и девушка в темных очках, какая странная парочка, понятно, что общее несчастье некогда сблизило их, но ведь минуло уже четыре года, и если для молоденькой это – все равно что ничего, то для него в таком возрасте год за два считается. А они по-прежнему вместе, размышлял комиссар. Он позвонил, подождал. Потом приник ухом к двери и прислушался. Ни звука. Снова вдавил кнопку звонка – скорее машинально, для порядка, не ожидая, что ответят. Спустился по лестнице, сел в машину и пробормотал себе под нос: Я знаю, где они. Был бы в машине телефон, позвонил бы министру, заранее зная, что тот ответит примерно вот что: Браво, тупик, молодцом, вот так и надо работать, возьмите их всех тепленькими, но будьте осторожны, запросите подкрепление, один против пятерых на все готовых злодеев – это только в кино бывает, да и потом вы – не каратист, а человек другой эпохи. Не беспокойтесь, альбатрос, карате не владею, но собой – превосходно, и знаю, что делаю. Вломитесь со стволом в руке, огорошьте их, ошеломите, заставьте завыть со страху. Слушаюсь, альбатрос. Я уже начинаю готовить наградные документы. Не торопитесь, альбатрос, еще ведь неизвестно, выйду ли я живым из этой переделки. Да ну что вы, тупик, сомнений никаких, я на вас всецело полагаюсь, ибо знал, что делаю, поручая это задание вам. Слушаюсь.
Зажглись уличные фонари, по скату небес уже скользнули тени сумерек, совсем скоро начнет темнеть. Комиссар позвонил – и удивляться тут нечему, полицейские чаще всего звонят в дверь, а вовсе не всегда высаживают ее. На пороге возникла жена доктора: Я ждала вас только завтра, господин комиссар, сказала она, сегодня принять вас не могу, у нас гости. Я даже знаю, кто, то есть лично с ними не знаком, но знаю, кто они такие. Не думаю, что этого достаточно, чтобы впустить вас. Пожалуйста. Мои друзья не имеют никакого отношения к тому, что привело вас сюда. А вы и сами не знаете, что, а меж тем пора бы уж узнать. Входите.
Бытует расхожее мнение, что комиссар полиции в силу профессиональных особенностей и в принципе легко приноравливает свою совесть к тому теоретически обоснованному и практически подтвержденному обстоятельству, что чему быть – того не миновать, и что каждому, помимо того, ноша дается по силам его. Впрочем, если уж говорить начистоту, случается порой, что один из таких государственных служащих немалого ранга превратностями судьбы и совершенно неожиданно для себя оказывается между молотом и наковальней, то есть меж тем, каким он должен, и тем, каким он не хочет быть. Вот и для нашего комиссара пришел такой день. В квартире жены доктора он пробыл никак не больше получаса, но и этого более чем хватило, чтобы изъяснить ошеломленной аудитории леденящую кровь подоплеку своего задания. Сказал, что сделает все от него зависящее, чтобы отвести от этой квартиры и ее обитателей более чем тревожное внимание своих начальников, но совершенно не уверен в успехе, а еще сказал, что ему дан кратчайший срок – пять суток – на завершение расследования, и он заранее знает, что примут у него только вывод о виновности, а еще потом сказал, обращаясь к жене доктора, так: Козлом отпущения, уж простите за явную неуместность этого выражения, хотят сделать вас, ну и, весьма вероятно, вашего мужа – за компанию, так сказать, – остальным же в данный момент непосредственная опасность не грозит, а преступление ваше – не в том, что вы убили того бандита, нет, тягчайшим образом повинны вы, что не ослепли, когда все ослепли, непостижимое может быть проигнорировано – но не в том случае, если может быть использовано как предлог. Сейчас – три часа ночи, и комиссар ворочается с боку на бок, не в силах уснуть. Строит планы на завтра, с упорством одержимого прокручивает их в голове снова и снова – сказать инспектору и агенту, что, как и было предусмотрено, он пойдет к доктору продолжать допрос его жены, напомнить подчиненным, что надлежит делать им, а именно – следить за остальными членами шайки, но – только следить, да нет, ничего подобного, сейчас он уже думает о другом, о том, как поведет допрос, как обходными маневрами и лобовыми ударами добьется своего, о том, что любопытно будет, кстати, узнать, в чем будет заключаться обещанная министром помощь. В половине четвертого зазвонил красный телефон. Комиссар одним прыжком соскочил с кровати, сунул ноги в шлепанцы, украшенные логотипом провидения, ринулся, второпях едва не споткнувшись, к столу, где стоял аппарат. Еще не усевшись, схватил трубку и сказал в нее: Слушаю. Здесь альбатрос, ответили ему. Доброй ночи, альбатрос, на проводе тупик. У меня для вас инструкции, записывайте. Пишу, альбатрос. Сегодня, в девять утра, утра, а не вечера, вас на кпп север-шесть будет ждать мой человек, армейские предупреждены, проблем не возникнет. Я правильно понимаю, что он прислан мне на замену, альбатрос. С какой это стати вас заменять, тупик, вы действовали правильно и, надеюсь, так же будете действовать в дальнейшем до самого окончания. Спасибо, и что же надлежит мне делать. Как я уже сказал, на границе, в девять утра, на кпп север-шесть будет ждать человек. Да-да, это я уже записал. И вы передадите ему групповую фотографию, где в числе прочих запечатлено и подозреваемое лицо, вместе со списком имен и адресов, имеющимся в вашем распоряжении. Комиссар почувствовал, как по хребту пробежал нежданный холодок: Но снимок мне еще самому нужен для следственных действий, решился вымолвить он. Не думаю, что очень уж нужен, тупик, скорее даже – совсем не нужен, раз уж вы сами или с помощью подчиненных установили личности всех членов шайки. Вы хотели, наверно, сказать – группы. Шайка – это и есть группа. Да, но не всякая группа – шайка. Не знал за вами такой тяги к точности определений, вижу, вы вдосталь порылись в словарях, тупик. Прошу извинить, альбатрос, я, наверно, еще не совсем ясно соображаю. Спали. Нет, размышлял о том, что предстоит сделать сегодня. Теперь вот знаете, что, а человек, который будет ждать вас в указанном месте, носит синий галстук в белую крапинку, не думаю, что на армейском пограничном блокпосте будет много таких. Я знаю этого человека. Нет, не знаете, он не из нашего ведомства. А-а. Он ответит на ваш пароль: О, нет, времени никогда не хватает. А я что должен буду сказать. Время еще есть. Слушаюсь, альбатрос, будет исполнено, в девять утра я ожидаю на границе. Ну, а теперь ложитесь в постель и досыпайте, и я сделаю то же самое, а то ведь до сих пор работал. Позвольте спросить, альбатрос. Давайте, только коротенько. Этот снимок имеет отношение к обещанной вами помощи. Поздравляю, тупик, вы на редкость проницательны, ничего-то от вашего зоркого взгляда не укроется. Значит, имеет. Да, и притом самое непосредственное, но только не ждите, что я скажу вам, какое именно, пусть это станет сюрпризом. А руководство операцией по-прежнему за мной. Ну, а за кем же. Значит, вы, альбатрос, мне все же не доверяете. Начертите на полу прямоугольник, станьте в него, в пространстве, ограниченном его сторонами, я вам доверяю всецело, а за пределами его – не доверяю никому, кроме самого себя, а ваше расследование – и есть такой прямоугольник, довольствуйтесь тем и другим. Понял, альбатрос. Тогда – покойной ночи, тупик. Доброй ночи, альбатрос. Несмотря на традиционное пожелание министра, остаток ночи ничем комиссару не помог. Сон как не шел, так и не шел, двери и коридоры мозга были по-прежнему закрыты, а там, внутри, за ними, государыней полновластной и самодержавной правила бессонница. Зачем понадобилась ему фотография, снова и снова спрашивал себя комиссар, какую угрозу несли в себе слова о том, что новости будут еще до конца недели, и, хоть сами по себе эти слова ничего угрожающего не значили, но тон, тон, каким были они сказаны, да, тон был многозначителен, и если комиссар, всю свою жизнь допрашивающий самых разнообразных людей, научился различать в спутанном лабиринте слогов тропку, что выведет его к выходу, ему ли не заметить те сумрачные зоны, которые образуются каждым словом и за каждым словом тянутся вслед. Вот попробуйте произнести вслух: Неделя еще не кончится, а вы получите от меня вести, и убедитесь, как легко пропитать эти слова страхом, тлетворным смрадом ужаса, с какой готовностью вздымается за ними колеблющаяся тень отца. Комиссар, хоть и попытался переключиться на что-нибудь более успокаивающее: Но ведь мне совершенно нечего бояться, я делаю свою работу, я исполняю приказы, в глубине души сознавал, что это не так, что он исполняет приказы не потому, что верит, что жену доктора лишь по той причине, что четыре года назад она сохранила зрение, можно теперь обвинить в итогах голосования, когда восемьдесят три процента столичных избирателей бросили в урну незаполненный бюллетень, как будто бы первая особенность повлекла за собой вторую. А он ведь и не верит, ему важно только попасть в цель – в любую цель, а не станет этой, он будет искать другую, и третью, и пятую, пока не поразит ее в самое яблочко или до тех пор, пока людям, которых он тщится убедить в своих заслугах и достоинствах, не станет безразлично, какими методами и средствами он добивается успеха. И в том, и в другом случае он остается в выигрыше. Воспользовавшись этими смутными думами, сон все же ухитрился отомкнуть одну дверь, прокрался по коридору, и тотчас же комиссару приснилось, что министр требует у него фотографию женщины, чтобы иголкой выколоть ей глаза, приговаривая нараспев колдовское заклятье, и, весь в поту, чувствуя, что сердце так колотится, что вот-вот выскочит из груди, он проснулся от криков женщины и громового хохота министра. Какой жуткий сон, пробормотал он, нашаривая выключатель, какие только чудовища не родятся в мозгу. Часы показывали половину восьмого. Прикинув, сколько времени займет у него путь до кпп север-шесть, комиссар едва ли не с благодарностью вспомнил недавний кошмар, который не дал ему проспать. С трудом поднялся – голова была точно свинцом налита, а ноги и вовсе чугунные – еле доковылял, шаркая, до ванной. Вышел оттуда через двадцать минут – несколько взбодренный душем, выбритый и готовый к работе. Надел свежую сорочку, вспомнив при этом: Он будет в синем галстуке в белую крапинку, и двинулся на кухню согреть с вечера сваренный кофе. Инспектор и агент, должно быть, еще спали – по крайней мере, никак не обнаруживали свое присутствие. Комиссар нехотя сжевал рогалик, откусил от другого и снова пошел в ванную – чистить зубы. Вышел, вложил в конверт среднего размера фотографию и список адресов, предварительно переписав его на чистый листок, а потом услышал какой-то шум, доносящийся из той комнаты, где спали подчиненные. Он не стал ни дожидаться, когда выйдут, ни подзывать их к себе. Торопливо нацарапал записку: Должен был уйти очень рано, машину взял, продолжайте наблюдение, особенно внимательно за женами старика с черной повязкой и автора письма, обедайте без меня, вернусь к вечеру, жду результатов. Четкие приказы, точные сведения – ах, если бы и все прочее в суровой жизни комиссара было таким. Он спустился в гараж. Охранник, оказавшийся на месте, приветствовал его и получил приветствие в ответ, меж тем как комиссар размышлял, здесь ли тот и ночует. Похоже, в этом гараже распорядка не существует. Было уже восемь тридцать. Успею, подумал он, через полчаса буду на месте, хотя первым приезжать не надо, альбатрос выразился так ясно и недвусмысленно – это человек будет ждать меня в девять, а я могу появиться через минуту, или две, или три, или вообще в полдень, если мне так захочется. Впрочем, комиссар знал, что это не так, а просто он не должен приходить первым, раньше связника. Может быть, для того, чтобы часовые не забеспокоились, увидев, как торчит по ту сторону границы некий субъект. Утро понедельника, но дороги свободны, и уже через двадцать минут комиссар подкатит к блокпосту. Но где он, этот чертов север-шесть, вслух спросил он, север-то понятно, север, он север и есть, но где мне тут искать шесть. Министр произнес эти два слова самым непринужденным тоном, как если бы речь шла о всемирно известном памятнике или о взорванной станции метро, короче говоря, о чем-то таком, чего всякий столичный житель просто не мог бы не знать, комиссар же не догадался уточнить местонахождение. В один миг стремительно понизился уровень песка в верхней части песочных часов, крошечные песчинки наперегонки, ибо каждая хотела быть первой, посыпались в отверстие, потому что время очень похоже на людей – иногда еле ноги волочишь, а иногда летишь, как олень, прыгаешь, как козлик, что, кстати, не такое уж чудо, потому что самое быстрое из млекопитающих – гепард, пятнистая пантера, а ведь никому еще не пришло в голову сказать: Бежишь, как гепард, и потому не пришло, что олень прибежал к нам из раннего средневековья, когда травили оленей, а о леопардах не было и слуха, не говоря уж о духе. Язык ведь – штука страшно косная, консервативная, и всякий всегда тащит за собой целый воз архивов, и терпеть не может новшеств купно с обновлениями. Комиссар остановил машину, расстелил на руле карту и принялся пытливо отыскивать где-то вверху искомое. Найти было бы много проще, если бы город был вытянут в форме ромба, вписан в параллелограмм, подобный тому, каким, по хладнокровному совету министра, должна была ограничиваться сфера доверия комиссара, однако очертания столицы имеют неправильную форму, так что черта с два разберешь с ходу, север это или, скажем, уже запад. Комиссар глядит на часы и чувствует себя агентом второго класса, ожидающим нагоняя от начальства. К сроку он не прибудет, это невозможно. Старается взять себя в руки и рассуждать здраво. Логически. Но коль скоро поступками человеческими управляет логика, она предписала бы нумерации кпп начинаться с крайней западной точки северного сектора и идти так, как движутся стрелки по циферблату часов, причем песочные часы тут явно не годятся. Может быть, ход рассуждений неверен. Но коль скоро поступками человеческими управляет логика, хоть это и не отвечает на наш вопрос, скажем, что грести одним веслом лучше, чем плыть вообще без весел, а кроме того, давно уж и не нами сказано, что на пришвартованном корабле далеко не уплывешь, а потому комиссар поставил крест – нет, не на колебаниях своих, а в том месте, где предполагал найти кпп север-шесть, и резко рванул с места. Машин на улицах мало, полиции – вообще ни следа, а искушение проскочить на красный так сильно, что противиться ему комиссар не в силах. Он не ехал, а летел, вдавив, что называется в пол, педаль акселератора, если надо было обогнать – обходил по встречной, устраивал так называемый контролируемый занос, наподобие тех акробатов баранки, которые в боевиках заставляют зрителей замирать и вцепляться в подлокотники кресел. Никогда еще комиссар так не вел машину и никогда больше так вести не будет. Когда уже в десятом часу он подъехал к блокпосту, солдат, вышедший узнать, чего надо этому возбужденному автомобилисту, сообщил, что это кпп север-пять. Комиссар выругался, повернулся уж было, но вовремя приостановил движение и осведомился, в какую сторону ему следует направиться. Солдат указал на восток и, чтобы сомнений не оставалось, кратко буркнул: Туда. По счастью, ближайшая улица, тянувшаяся более или менее параллельно границе, оказалась не с односторонним движением – всего три километра, дорога свободна и никаких тебе светофоров, машина взревела, рванулась, развернулась, заложив немыслимый вираж, и вот он, кпп север-шесть. Метрах в тридцати от кордона стоял человек средних лет. Впрочем, он значительно моложе меня, подумал комиссар. Взял конверт и вышел из машины. Военных вокруг не было ни одного, наверно, получили приказ скрыться и затаиться, покуда будет идти процесс узнавания и передачи. Комиссар подумал: Не стану извиняться за опоздание, если начну: О-о, доброе утро, простите, ради бога, задержался малость, запутался с картой, можете себе представить – альбатрос не предупредил, где именно находится кпп, то и дурак поймет, что эта пространная и плохо выстроенная фраза может быть воспринята как фальшивый пароль, а тогда уж одно из двух – либо он позовет солдат, чтобы арестовали провокатора, либо выхватит пистолет и на месте – долой белобюллетников, долой мятежников, смерть изменникам – отправит правосудие, а меня – на тот свет. Размышляя таким образом, комиссар приблизился к кордону. Человек стоял неподвижно и смотрел на него. Левую руку он заложил за пояс, правую сунул в карман плаща и держался слишком непринужденно, чтобы это выглядело естественно. А-а, он вооружен, сообразил комиссар и сказал: Время еще есть. Человек, не улыбнувшись и не моргнув глазом, ответил: О-о, нет, времени всегда не хватает, и тогда комиссар протянул ему конверт, и, быть может, теперь они поздороваются, перекинутся словечком о том, какое славное утро выдалось в нынешний понедельник, но нет – связник ограничился тем лишь, что сказал: Отлично, можете идти, я сам позабочусь, чтобы оно дошло до адресата. Комиссар сел в машину, включил передачу и помчался в город. Терзаясь горечью полнейшего разочарования, он пытался утешиться тем, что представлял себе, как забавно было бы передать связнику пустой конверт и подождать, что будет дальше. Как, меча громы и молнии, изрыгая брань и угрозы, позвонит министр и потребует немедленных объяснений, а он, комиссар, поклянется всеми святыми, сколько ни есть их в небесном синклите, а равно и теми, которые пока еще на земле ждут причисления к лику, что вложил в конверт фотоснимок и список фамилий с адресами, как и было приказано. И я перестал отвечать за это дело, альбатрос, в тот самый миг, когда связной, выпустив рукоять пистолета – да, я сам видел, что у него был пистолет – вытащил правую руку из кармана плаща и принял у меня конверт. Но я же самолично вскрыл его, и там ничего не оказалось, закричит министр. Ну это уже не ко мне, альбатрос, ответит комиссар безмятежным тоном человека, находящегося в полнейшем ладу со своей совестью. Я знаю, я отлично знаю, снова закричит министр, вы хотите, чтобы мы пальцем не тронули эту вашу протеже, чтобы ни один волос не упал с ее головы. Никакая она, альбатрос, не протеже, ответит комиссар, а просто-напросто непричастна к тому, что ей инкриминируют. Какой я вам альбатрос, не смейте называть меня альбатросом, сами вы альбатрос, я министр, министр внутренних дел. Если министр перестал быть альбатросом, то и комиссар полиции больше не будет тупиком. Скорее он больше не будет комиссаром. Все может быть. Немедленно пришлите мне сегодня копию снимка, слышите, что я говорю. У меня нету. Ну так достаньте, да не одну, а несколько, может понадобиться. Где и как. Да проще простого – отправляйтесь к своей протеже и к прочим и не пытайтесь меня уверить, будто исчезнувшая фотография существует в единственном экземпляре. Комиссар покачал головой: Нет, ничего этого не будет, он же не идиот, чтобы принять пустой конверт. Тем временем он уже добрался до центра, где, разумеется, было оживленней, однако тоже не слишком людно и шумно. Он замечал, что на лицах людей, встречающихся ему по пути, озабоченность загадочным образом сочетается со спокойствием. И самого комиссара не слишком сильно озаботило это явное противоречие, ибо то, что нельзя объяснить словами какое-то ощущение, еще не значит, будто его нет и ты не сознаешь его чувством, а не разумом. Вот, к примеру, эта пара – вон там, – видно же, что они нравятся друг другу, что любят друг друга, что они счастливы, и они даже улыбаются, но при этом они не только озабочены, но и, если можно так выразиться, спокойно и отчетливо сознают это. Видно также, что озабочен и сам комиссар, и не эта ли причина заставляет его войти в ближайший кафетерий да позавтракать по-человечески и тем самым отвлечься от воспоминаний о гретом кофе и пересохших рогаликах компании провидение, страховки и перестраховки, и вот он только что заказал себе стакан свежевыжатого апельсинового сока, тосты и настоящий кофе с молоком. Божий дар, поистине божий дар, благочестиво пробормотал он, когда официант поставил перед ним большую тарелку тостов, как исстари повелось, завороченных, чтобы не остыли, в салфетку. Потом попросил газету – на первой полосе все новости были внешнеполитические, о местных делах ничего не было, кроме заявления министра иностранных дел о том, что правительство проводит серию консультаций с различными международными организациями по поводу ненормальной ситуации, сложившейся в бывшей столице, и начинает с ООН, а кончает гаагским трибуналом с заходом в ЕЭС, в МБРР, в ОПЕК, в НАТО, ВТО, МАГАТЭ, МКТ и несколько иных-прочих, второстепенных, а потому здесь и не упомянутых. Комиссар подумал: Альбатросу это, должно быть, совсем не понравилось, похоже, вырывают у него шоколадку прямо изо рта, и, подняв голову, как тот, кому внезапно понадобилось поглядеть подальше, заглянуть поглубже, сказал самому себе, что не эта ли новость стала причиной столь неожиданного и острого – вынь да положь – желания получить снимок. Но он ведь совсем не из тех, кто позволяет обойти себя на повороте, наверняка припас что-нибудь в ответ, приготовил ход и, надо полагать, из самых что ни на есть грязных и пакостных, бормотал комиссар. А потом сообразил, что весь день он будет сам себе хозяин и волен делать что заблагорассудится. Он дал задание – бессмысленное и бесполезное, прямо скажем – инспектору и агенту, которые сейчас, должно быть, притаясь в подворотне или за деревом, стоят-караулят того, кто первым выйдет из дому, и инспектор, конечно, предпочел бы девушку в темных очках, агенту же за неимением лучшего придется довольствоваться бывшей женой первого слепца. Самое скверное для инспектора – если выйдет старик с черной повязкой, и вовсе не потому, что, по общему мнению, следить за молодой-красивой не в пример приятней, нежели за одноглазым стариком, нет, просто одноглазые видят за двоих, ибо второй глаз их не отвлекает и не стремится упрямо увидеть что-то не то, и если кажется, что мы уже что-то подобное говорили, не беда, если так и окажется, неоспоримые истины и следует повторять многократно, чтобы они, бедняжки, не предались забвению. А я-то что делаю, спросил себя комиссар. Подозвал официанта, вернул ему газету, расплатился и вышел. Садясь в машину, взглянул на часы. Половина одиннадцатого, подумал он, хорошее время, хотя спроси его – чем же и для чего оно хорошо, ответить бы затруднился. Он мог бы вернуться в провидение, отдохнуть и даже вздремнуть до обеда, возместить недосып, вызванный проклятой ночью, когда вел мучительный разговор с министром, а потом смотрел не менее мучительный сон, когда альбатрос выкалывал пронзительно кричавшей женщине глаза – однако мысль о возвращении в эти угрюмые стены показалась непереносимой, делать там решительно нечего и совсем не привлекало то единственное, чем он мог бы заняться – проверкой оружия и боеприпасов, что, кстати, непреложно входит в его, комиссаровы, обязанности. Утро еще сохраняло толику рассветного сияния, воздух был свеж – все как нельзя лучше годилось для прогулки пешком. Он вылез из машины и зашагал вперед. Дошел до конца улицы, свернул направо и оказался на площади, пересек ее и вступил на другую, вспомнил, что был здесь четыре года назад и, слепцом среди слепцов, слушал выступления не менее слепых ораторов, и, казалось, слышатся еще последние отзвуки политических митингов, которые на первой площади устраивала ПП, тогда как ПЦ собирала своих сторонников на второй, что же касается ПЛ, то, видно, такая уж ей досталась доля и места не находилось нигде, кроме как на пустыре уже почти за городской чертой. Комиссар меж тем все шел да шел, как вдруг неизвестно как и почему очутился на той улице, где жили глазной врач и его жена. Он прибавил шагу, перешел на другую сторону и был уже метрах в двадцати, когда из подъезда вышла с собакой на поводке жена врача. Комиссар мгновенно повернулся спиной, остановился у витрины и вперил в нее взгляд, ожидая, что если женщина двинется в эту сторону, он увидит ее отражение в стекле. Не увидел. И осторожно повернул голову в противоположном направлении – женщина удалялась, и спущенный с поводка пес трусил рядом с ней. Тогда комиссар решил, что должен следовать за ней, что от него не убудет, если займется тем же, чем в это самое время заняты, надо надеяться, инспектор и агент, и если они пасут свои объекты, то и он обязан это делать, какой бы ни был он комиссар, хотя черт ее знает, куда направляется эта дама и что у нее на уме – может, выгул собачки придуман для маскировки, а может, в ошейник запрятаны нелегальные материалы, ибо давно минули те благословенные времена, когда по заснеженным отрогам альп сенбернары носили бочоночки с ромом, такою вот малостью спасая жизнь тех, кто с ней уже готов был проститься. Наружное наблюдение или слежка за подозреваемой – если уж угодно так ее называть – была непродолжительна. В некоем уединенном месте, подобном деревне, невесть откуда взявшейся посреди столицы, имеется довольно заброшенный сад с огромными тенистыми деревьями, с аллеями и клумбами, с простыми скамейками, выкрашенными в зеленый цвет, с прудом, посреди которого представлена статуя – женщина собирается зачерпнуть кувшином воду. Жена врача меж тем уселась на лавочку, открыла сумку и достала оттуда книгу. Покуда она не открыла ее и не погрузилась в чтение, пес оставался неподвижен. Но вот она подняла глаза от страницы и приказала: Гуляй, и пес вскачь умчался туда, куда ему было надо и где, по бытовавшему некогда иносказанию, никто бы не мог его заменить. Комиссар наблюдал за всем этим издали, вспоминая собственный же вопрос во время завтрака: А что я здесь делаю. В течение пяти минут ожидал он, укрытый густой листвой, и счастье еще, что пес не пошел в его сторону, если бы учуял, одним рычанием дело могло бы не кончиться. Женщина никого не ждала, она просто вывела собаку на прогулку, как поступают и все прочие. Комиссар, скрипя гравием, направился прямо к ней и стал чуть поодаль, в нескольких шагах. Женщина медленно, словно нехотя оторвалась от книги, подняла голову, всмотрелась. Не сразу, потому, наверно, что явно не ожидала встретить его тут, но все же узнала и сказала: Мы вас ждали-ждали, но вы все не шли, а собака больше терпеть не могла, я ее вывела, но муж дома, готов принять вас в том, разумеется, случае, если у вас есть время ждать моего возвращения. Время у меня есть. Ну, тогда идите, я скоро буду, как только собака справит свои дела, она ведь, согласитесь, не виновата, что люди проголосовали не так, как кому-то хотелось. Если не возражаете и вам все равно, давайте поговорим здесь, без свидетелей. Если не ошибаюсь, этот допрос, если по-прежнему именовать его так, будет потом проведен и с моим мужем. Да это не допрос никакой, я и блокнот из кармана доставать не буду, и диктофона у меня нигде не припрятано, а кроме того, и память уже стала не та, легко теряет все, если только не скажу ей, чтоб запоминала, что услышит. Вот не знала, что память слышит. Да это третье ухо – те, что снаружи, всего лишь передают ей звук туда, внутрь. Ну так что же вам угодно. Я ведь сказал – поговорить с вами. О чем. О том, что происходит в этом городе. Господин комиссар, не могу передать, как я благодарна, что вы вчера пришли к нам в дом и рассказали – мне и моим друзьям, – что есть в правительстве люди, страшно заинтересовавшиеся феноменом жены доктора, которая четыре года назад не ослепла, а теперь, по всему судя, организует заговоры с целью ниспровержения и так далее, так что скажу вам прямо – если больше вам сказать мне нечего, очень сомневаюсь, что есть смысл затевать новую беседу. Министр внутренних дел затребовал у меня фотографию, где вы сняты вместе с мужем и друзьями, и сегодня утром я передал ее на границе. Ага, значит, все же нашлось что мне сказать, но в любом случае можно было не следить за мной, а идти прямо ко мне домой, благо адрес вы знаете. Да я и не слежу, не прячусь за дерево, не притворяюсь, что читаю газету, ожидая, когда выйдете из подъезда, чтобы тронуться следом – именно так поступают сейчас мои подчиненные в отношении ваших друзей – а если я приказал следить и следовать за ними, то лишь для того, чтобы занять их делом. Иными словами, вы оказались здесь случайно. Именно так, совершенно случайно проходил по улице и увидел, как вы идете с собакой. Трудно поверить, что совершенная случайность занесла вас именно на мою улицу. Называйте это как хотите. Во всяком случае, это счастливая случайность, если бы не она, я никогда бы не узнала про фотографию, которая теперь в руках министра. Я нашел бы и другой способ. Но все же – не сочтите за чрезмерное любопытство – зачем она ему понадобилась. Не знаю, он не сказал, но с уверенностью можно утверждать – ничего хорошего это не сулит. Так что же – вы не будете допрашивать меня. Если бы это зависело от меня – ни сегодня, ни завтра и никогда, потому что все, что мне нужно знать об этой истории, я уже знаю. Объясните-ка потолковей и присядьте, не склоняйтесь надо мной, как та девушка с кувшином. Из-за кустов внезапно вынырнул пес и с лаем, большими прыжками помчался прямо на комиссара, а тот инстинктивно отпрянул на два шага. Не бойтесь, сказала жена доктора, ухватывая собаку за ошейник, он не укусит. А как вы узнали, что я боюсь собак. Тут не надо быть ясновидящей – заметила, когда вы были у меня дома. Неужели это так заметно. В достаточной степени, сидеть, и последнее слово было адресовано псу, который перестал лаять и теперь, вселяя еще большее беспокойство, исторгал откуда-то из глубины гортани протяжное рокочущее ворчание, подобное звуку органа, расстроенного в нижних регистрах. Вы бы в самом деле лучше присели, чтобы он понял, что вас нечего опасаться. Комиссар, осторожно и сохраняя дистанцию, присел на скамейку. Как его зовут. Констан, но это – для краткости, а вообще мы с друзьями называем его слезный пес. Слезный пес. Потому что когда четыре года назад я расплакалась, он слизал мне слезы со щек. Во время эпидемии слепоты. Да, в те бедственные дни, так что перед вами – второе чудо, помимо женщины, которая не ослепла, хоть, казалось бы, и должна была, есть еще и наделенный даром сострадания пес, который пьет слезы. А было ли это в действительности или снится мне. То, что снится нам, господин комиссар, тоже происходит в действительности. Надеюсь, не все. У вас есть какие-то особые причины считать так? Нет, просто к слову пришлось. Комиссар солгал, ибо фраза, которую он хотел произнести, но не выпустил изо рта, звучала бы так: Надеюсь, альбатрос не выколет тебе глаза. Пес подошел вплотную, так что едва не ткнулся мордой в колени комиссару, поглядел на него, словно говоря: Я не причиню тебе вреда, не бойся, как она не боялась в тот день. Тогда комиссар медленно протянул руку и дотронулся до собачьей головы. Ему захотелось расплакаться, дать волю слезам – пусть текут и катятся по щекам, и, может быть, снова случится чудо. Жена доктора спрятала книгу в сумку и сказала: Пошли. Куда, спросил комиссар. Пообедаете с нами, если у вас нет дел поважнее. Вы уверены. В чем. В том, что хотите сидеть со мной за одним столом. Да, уверена. И не опасаетесь, что я обманываю вас. Нет, я видела у вас слезы на глазах.
Когда уже в восьмом часу вечера комиссар вернулся в провидение, страховки и перестраховки, подчиненные уже ожидали его там. Вид у обоих был недовольный. Ну, как прошел ваш день, какими новостями порадуете, спросил он оживленным тоном, симулируя интерес, которого, как он знал лучше всех, испытывать не мог. День – хуже некуда, однако новости – еще хуже, отвечал инспектор. Лучше бы мы вовсе не поднимались с кровати, добавил агент. Ну, выкладывайте. В жизни еще не расследовал такого нелепого, такого путаного и глупого дела, начал инспектор. Комиссар с удовольствием изъяснил бы свое согласие с этим тезисом словами: Эх, да ты ведь и половины не знаешь, но предпочел промолчать. Инспектор продолжал: В десять утра я был на улице, где живет бывшая прекрасная половина автора письма. Прости, что перебиваю, поспешил вмешаться агент, но это неправильно, нельзя говорить – бывшая прекрасная половина автора письма. Почему. Потому что получается, что половина его теперь уже не прекрасная, а это не так, и надо сказать – прекрасная бывшая половина автора письма. Так еще хуже – выходит, что пол-автора – там, а пол – неизвестно где. Нам отлично известно, где находится пол автора письма, там же, где и потолок. Шутки в сторону, не нравится говорить прекрасная половина, скажи – супруга. Супруга звучит претенциозно и провинциально, ты ведь, знакомя жену с кем-то, не представишь ее своей супругой. Подумаешь, тут и представлять нечего. Комиссар прекратил дискуссию: В другой раз доспорите, а теперь – к делу. А дело-то все в том, что я простоял на улице почти до полудня, а она так и не вышла из дому, что, в общем-то, неудивительно, в городе все вверх тормашками, какие конторы вовсе закрылись, какие-то перешли на неполный рабочий день, так что людям теперь нет необходимости спозаранку бежать на службу. Вот бы и мне так, вздохнул агент. Ну так вышла она в конце-то концов или нет, теряя терпение, вскричал комиссар. Вышла ровно в четверть первого. Такая точность имеет какое-нибудь значение. Нет, господин комиссар, просто я машинально взглянул на часы и засек время – было ровно двенадцать пятнадцать. Ну, дальше давай. Ну, стало быть, зорко следя за проезжавшими мимо такси, чтобы она, не дай бог, не вскочила в одно из них, оставив меня стоять как дурак посреди улицы, я вскоре понял, что куда бы она ни шла, пойдет пешком. И куда же она пошла. Вы будете смеяться, господин комиссар. Очень сомневаюсь. Больше получаса маршировала, словно упражнение делала, скорым шагом, трудно было не отстать, и вдруг я оказался на улице, где живут старик с черной повязкой и девушка в темных очках, проститутка. Она не проститутка, инспектор. Да какая разница, ну, раньше была. Разница в том, что я твой начальник, так что изволь докладывать по существу и точно. Слушаюсь, значит – бывшая проститутка. Говори просто – жена старика с черной повязкой. Слушаюсь. Итак, ты встретил ее на улице, взял в проследку, и что же было потом? Потом она вошла в подъезд дома, где живут остальные, и там осталась. Ну, а ты что делал в это время, обратился комиссар к агенту. Я вел скрытное наблюдение, а потом вышел из засады, чтобы договориться с инспектором о согласованных действиях. И. И решили работать вместе, пока будет такая возможность, сказал инспектор, а потом обговорили план на тот случай, если нам вновь придется действовать порознь. А потом. Ну, раз все равно пауза возникла, а время было к обеду, решили. Сходить пообедать. Нет, господин комиссар, он купил пару сэндвичей, один дал мне, вот и весь наш обед. Комиссар наконец улыбнулся: Медаль тебе на грудь за это, сказал он агенту, а тот, удостоенный шутки, осмелился ответить: Людей и за меньшее награждают. Даже не представляешь, до какой же степени ты прав. Ну, тогда включите и меня в список. Все трое заулыбались, но – недолго, комиссар вскоре опять нахмурился: Ну, дальше-то что было, вопросил он. В половине третьего вся компания вышла оттуда, сказал инспектор, мы были настороже, потому что не знали, есть ли у этого, с повязкой, машина, но если даже и есть, он ею не воспользовался, может, бензин экономит или еще что, и мы пошли следом, и одному-то было нелегко оставаться незамеченным, а представьте, каково двоим. Ну и чем дело кончилось. Кино дело кончилось, в кино они пошли. Запасные выходы проверили, не могли ваши подопечные незаметно от вас выйти во время сеанса. Выход там был один, да и тот заперт, но на всякий случай я приказал билетеру наблюдать за ним примерно полчаса. И никто не вышел, добавил агент. Комиссар почувствовал, что вся эта комедия его утомила: Доложите толково и кратко, что там в сухом остатке, приказал он неприятным голосом. Инспектор взглянул на него удивленно: В остатке, господин комиссар, да ничего там нет в остатке, вышли после сеанса, взяли такси, а мы – другое, в классическом стиле сказали водителю: Полиция, давай за той машиной, и первой сошла жена автора письма. Где. У своего дома, мы ж ведь уже сказали, господин комиссар, что новостей не принесли, а потом такси развезло по домам и остальных. А вы чем занялись. Я занял позицию на первой улице, сказал агент. Я – на второй, сказал инспектор. А потом. Потом – ничего, никто больше не выходил, я простоял там еще около часа, потом сел в такси, заехал за коллегой, и мы вместе вернулись сюда, буквально только что. Мартышкин труд, веско уронил комиссар, пустые хлопоты. Похоже на то, согласился инспектор, но самое интересное – что в этой истории пока ничего такого не произошло, вот допрос автора письма, к примеру, заслуживал внимания и был даже забавен, этот прохвост вертелся как уж под вилами, а потом и вовсе хвост поджал, но вот в дальнейшем мы – как бы это сказать – обмишурились, я говорю про нас с агентом, вы, господин комиссар, должны знать больше, а видеть дальше нашего, если по два раза допрашиваете подозреваемых. Это кто же такие, спросил комиссар. Ну, прежде всего жена доктора, потом ее муж, для меня совершенно ясно, что если делят ложе, то и вину должны делить тоже. Какую вину. Вы, господин комиссар, не хуже меня знаете, какую. А ты предположи, что не знаю, да и поведай без утайки, так в чем же оба они виноваты. А по чьей же вине оказались мы там, где оказались. А где мы оказались. Выборы сорваны, город на осадном положении, в метро взорвана бомба. Ты сам-то веришь тому, что говоришь, осведомился комиссар. Нас ведь сюда для того и прислали, чтобы расследовать дело и арестовать виновную. То есть жену доктора. Да, господин комиссар, для меня приказ министра внутренних дел звучал вполне ясно и двояких толкований не допускал. Министр не утверждал, что жена доктора виновата. Я – всего лишь инспектор полиции и не дослужусь, наверно, до комиссара, но по опыту долгой службы знаю, что полуслово применяют, когда целое произнести нельзя. Как только откроется вакансия, я поддержу твое производство в комиссары, но до тех пор просто обязан сообщить тебе некую истину, которая заключается в том, что жена доктора – вот тебе не полслова, а целых пять – ни в чем не виновата. Инспектор покосился на агента, как бы зовя его на помощь, но одурелое выражение, застывшее на лице у товарища и коллеги и присущее обычно лицам, введенным в гипнотический транс, яснее ясного указывало, что рассчитывать на помощь не стоит. Тогда инспектор осторожно спросил: Вы хотите сказать, господин комиссар, что будем сидеть сложа руки. Хоть сложи, хоть в карманы заложи, как тебе больше нравится. А что же мы скажем министру. Если виновного нет, родить его мы не можем. Хотел бы знать, это ваши слова или министра. Едва ли – министра, я, по крайней мере, ни разу от него их не слышал. И я тоже, хоть и давно в полиции, и на этом я затыкаюсь наглухо, рта больше не открою. Комиссар поднялся, взглянул на часы и сказал так: Пойдите в какой-нибудь ресторанчик, поужинайте, если уж пообедать не пришлось, только не забудьте счет принести. А вы, спросил агент. Я есть не хочу, а если некстати разыграется аппетит, тут есть вода и рогалики. Чувство глубокого уважения, которое я испытываю к вам, господин комиссар, заставляет меня сказать, что вы меня весьма встревожили. Это чем же. Мы ваши подчиненные, нам начальство критиковать не положено, но ведь это вы отвечаете за успех нашего задания, а теперь, по всему видно, решили объявить, что оно провалено. Разве объявить, что подозреваемый невиновен – значит расписаться в провале операции. Да, если операция проводилась ради того, чтобы сделать из невинной виновную. Не ты ли тут только что готов был землю есть, доказывая, что жена доктора – виновна, а теперь чуть ли не на библии клянешься в том, что – нет. Может, и поклялся бы, но только не в присутствии министра. Понимаю, у тебя – семья, карьера, жизнь. Точно так, господин комиссар, и ко всему перечисленному вы вправе прибавить еще и малодушие – тоже мое собственное. Я человечен не менее твоего и не позволю себе зайти так далеко, но посоветую только – отныне возьми этого агента второго класса под свое крыло, ибо у меня предчувствие, что вы друг другу сильно понадобитесь. Инспектор и агент сказали: Тогда – до скорого свидания, и комиссар ответил: Приятного аппетита, ешьте не торопясь. Дверь закрылась.
Комиссар отправился на кухню, попил воды и вошел в свою комнату. Кровать была не застелена, на полу валялись носки – один здесь, другой там, – на кресло брошена как попало грязная сорочка, и можно себе представить, что творится в ванной, и компания провидение, страховки и перестраховки должна будет рано или поздно как-то решить эту проблему и сообразить, согласуется ли с секретностью, окутывающей деятельность агентов секретной же службы, возможность предоставить в их распоряжение помощницу, которая одновременно исполняла бы обязанности горничной, кухарки и экономки. Комиссар рывком натянул одеяло, двумя ударами кулака оправил и взбил подушки, носки и рубашку скомкал и запихал в ящик, отчего спальня обрела несколько большую презентабельность, хотя женская рука явно справилась бы с этим лучше. Взглянул на часы и убедился, что – самое время, результат уже должен быть получен. Сел, зажег лампу на столике, набрал номер. На четвертом гудке трубку сняли, и: Слушаю, раздалось в ней. Говорит тупик. Слушаю, здесь альбатрос. Хотел доложить о том, как выполняются задачи дня. Надеюсь, результаты меня порадуют. Смотря что считать радостью, альбатрос. Мне некогда заниматься словопрениями и умствованиями, тупик, давайте по существу. Сперва позвольте узнать, дошла ли посылка до получателя. Какая посылка. Та, которую передал в девять утра на кпп север-шесть. А-а, дошла в лучшем виде, очень пригодится мне, в свое время все узнаете, тупик, а теперь доложите, что делали до сегодняшнего дня, чем занимались. Докладывать особенно нечего, альбатрос, осуществляли наружное наблюдение, проводили допросы. Давайте по очереди, тупик, и что дало это наблюдение. Практически ничего. Почему. Те, кого мы определили как подозреваемых второй очереди, вели себя абсолютно нормально. А – первой, они, сколько мне помнится, были вверены вашему попечению. Из уважения к истине. Что. Из уважения к истине, альбатрос. Да при чем тут это, тупик. Да это способ начать фразу и не хуже любого другого. Будьте добры на время доклада отставить свое уважение к истине и простыми словами скажите мне без околичностей и уверток, можно ли наконец счесть жену доктора, портрет которой сейчас передо мной, виновной. Она созналась в том, что совершила убийство. Вы ведь прекрасно знаете, что по многим причинам, включая и отсутствие состава преступления, меня интересует вовсе не это. Знаю, альбатрос. Тогда приступите наконец к сути и ответьте, можно ли утверждать, что жена доктора ответственна за движение белобюллетников и даже, быть может, возглавляет его. Нет, альбатрос, нельзя. Почему. Потому что ни один полицейский на свете – а себя я отношу к самым последним в этом ряду – не найдет ни малейших оснований для такого обвинения. Вы, кажется, забыли – мы ведь договорились, что вы добудете необходимые доказательства. А позволено ли мне будет спросить, каковы же они должны быть, доказательства эти. Ну, это уж не мое дело, в ту пору, когда еще был склонен всецело довериться вам и надеяться, что вы справитесь с заданием, я оставил это на ваше усмотрение. Мне казалось, что нельзя лучше выполнить задание, нежели установить, что тот, кому инкриминируют преступное деяние, к оному непричастен, заявляю это, альбатрос, с моим полнейшим к вам уважением. Ну-с, так, с этой минуты хватит ломать комедию с шифрами, вы – комиссар полиции, я – министр внутренних дел. Понял, господин министр. Чтобы убедиться, что и в самом деле поняли, поставлю тот же вопрос несколько иначе. Слушаю, господин министр. Намерены ли вы, отрешась от личных чувств и мнений, признать жену доктора виновной, отвечайте да или нет. Нет, господин министр. Последствия только что сказанного представляете себе достаточно отчетливо. Достаточно, господин министр. Отлично, в таком случае ознакомьтесь с решениями, которые я принял. Весь внимание, господин министр. Передайте инспектору и агенту, что завтра утром, в девять часов им надлежит быть на кпп север-шесть, где их будет ждать человек, который и сопроводит их сюда, это мужчина ваших приблизительно лет, в синем галстуке в белую крапинку, и пусть пригонят автомобиль, которым пользовались для перемещений по городу, он больше не понадобится. Слушаюсь, господин министр. Что же касается вас. Что же касается меня, господин министр. Вы остаетесь в столице вплоть до особого распоряжения, каковое последует незамедлительно. А расследование. Вы же сами заявили, что расследовать тут нечего и подозрения с подозреваемой сняты. Именно так, таково мое мнение. Ну, тогда вам не на что жаловаться, вопрос с вами решен. А что мне пока делать. Да ничего, ничего не надо делать, гуляйте, развлекайтесь, сходите в театр или в музей, наслаждайтесь жизнью, пригласите поужинать своих новых друзей, министерство берет все расходы на себя. Не понимаю, господин министр. Пять дней, что даны были вам на расследование, еще не истекли, быть может, в оставшееся время на вас сойдет просветление. Не думаю, господин министр. И тем не менее пять дней – это пять дней, а я привык держать слово. Слушаюсь, господин министр. Доброй ночи, приятных снов, комиссар. Доброй ночи, господин министр.
Комиссар положил трубку. Поднялся с кресла и пошел в ванную. Захотелось узнать, как выглядит человек, сию минуту получивший отставку. Слово это, хоть и не было произнесено, однако угадывалось среди всех прочих, включая и пожелание доброй ночи. Его удивила не сама отставка – он хорошо знал своего министра, как знал и то, что даром ему не пройдет отказ следовать инструкциям высказанным и главным образом подразумеваемым, но оттого не менее четким – а спокойствие лица, отразившегося в зеркале, лица, на котором, казалось, морщины разгладились, глаза налились чистым светом, лица, принадлежащего мужчине пятидесяти семи лет от роду, по роду занятий – комиссара полиции, только что прошедшего через испытание огнем и преображенного им, будто омытого живой водой. Кстати, хорошо было бы искупаться, подумал он. Разделся и залез под душ. Раскрутил кран, не экономя воду – к чему беспокоиться, раз по счету уплатит министерство, – потом медленно намылился и вновь подставил тело под щедро хлещущие струи, а покуда они смывали с него последнюю грязь, на плечах памяти вернулся на четыре года назад, когда, как и все остальные, слепой, голодный, в коросте, бродил по городу, готовый на все ради ломтя заплесневелого черствого хлеба или чего угодно другого, годного, чтобы утолить или хотя бы обмануть голод, и сейчас будто въяве, как жена доктора ведет под дождем по улицам свою малочисленную паству, шесть обездоленных, несчастных, заблудших и порядочно запаршивевших овец, шестерых птенцов, выпавших из гнезда, шестерых новорожденных слепых котят – и, быть может, когда-нибудь где-нибудь и он, комиссар, столкнулся с ними, столкнулся, а потом оттолкнул в страхе или они его оттолкнули по той же причине, ибо шли те времена под грифом и флагом спасайся кто может, укради, пока у тебя не украли, бей первым, а не жди, когда ударят, и, как учит закон слепцов, злейший твой враг всегда и неизменно – тот, к кому ты ближе всего. Но происходит такое, не только когда мы лишены глаз и не знаем, куда идем, подумал комиссар. Горячая вода с шумом обрушивалась ему на голову, била по плечам, потоками струилась вниз и, не утеряв ни на йоту своей чистоты, исчезала с журчанием в стоке. Он вылез, вытерся полотенцем с вышитой на нем эмблемой столичной полиции, снял с вешалки одежду и вышел в спальню. Надел чистое белье – последнюю остававшуюся у него смену, – костюм – поневоле тот же самый, потому что, отправляясь в пятидневную командировку, счел, что другой не понадобится. Взглянул на часы и убедился, что уже почти девять. Прошел в кухню, вскипятил чайник, бросил в чашку убогий бумажный пакетик и выждал столько минут, сколько предписано было инструкцией по применению. Печенье было, казалось, сделано из гранита с небольшим добавлением сахара. Он с трудом, с усилием разломил одно на несколько кусочков помельче и получше приспособленных для жевания и медленно сжевал. Маленькими глотками прихлебывал чай – обычно он предпочитал зеленый, но вынужден был довольствоваться этим, черным и, должно быть, по старости совсем почти лишенным вкуса, ибо компания провидение, страховки и перестраховки рассудила, что и так уж чрезмерны роскошества, которые она снисходительно предоставляла своим постояльцам. В ушах комиссара еще звучали саркастические слова министра: Погуляйте, развлекитесь, сходите в театр или в музей, наслаждайтесь жизнью, пригласите поужинать своих новых друзей, министерство берет все расходы на себя, и он спрашивал себя, что будет дальше – отстранят ли его от оперативной работы и посадят за стол перебирать и подшивать бумажки, превратив комиссара полиции в канцелярскую шваль, или поспешно выгонят в отставку и наглухо забудут до тех пор, пока не придет время вычеркнуть имя его из списков личного состава как выбывшего по смерти. Он допил чай, швырнул холодный влажный пакетик в корзину для мусора, вымыл чашку, смел в ладонь крошки со стола – и все это очень сосредоточенно и целеустремленно, чтобы держать мысли на расстоянии и впускать по одной, строго спросив сначала у каждой, с чем, мол, пришла, ибо с мыслями никакие предосторожности лишними не будут, являются они, лицемеры, с притворно-простодушным видом, и мигом – моргнуть не успеешь – обнаруживают свой подлый нрав. Он снова поглядел на часы – без четверти десять, как время летит. Прошел в гостиную, сел на диван, принялся ждать. Его разбудил скрежет ключа в замке. Комиссар открыл глаза и увидел входящих в комнату инспектора и агента – оба, несомненно, отлично покушали и недурно выпили, причем так, что получилось не слишком, а в самую меру. Поздоровались, и потом инспектор от лица обоих извинился, что пришли несколько позже. Комиссар опять взглянул на часы – было около одиннадцати: Да нет, ответил он, не поздно, но дело в том, что вставать придется раньше, чем вы, надо думать, предполагали. Новое задание, спросил инспектор, ставя на середину стола некий сверток. Можно и так сказать. Комиссар помолчал, в очередной раз взглянул на часы и продолжал: В девять утра вам надлежит быть со всеми пожитками на кпп север-шесть. Почему, спросил агент. Вас обоих освободили от дальнейшего расследования, ради которого вы сюда и прибыли. Это ваше решение, господин комиссар, осведомился инспектор очень серьезным тоном. Распоряжение министра. Чем вызвано. Он не объяснил, но вы не тревожьтесь – убежден, что к вам никаких претензий нет, он задаст вам множество вопросов, а что отвечать, вы знаете. То есть вы, господин комиссар, с нами не едете, спросил агент. Нет, остаюсь. Будете в одиночку продолжать расследование. Оно прекращено. Несмотря на то, что конкретных результатов получить не удалось. Ни конкретных, ни абстрактных. Но тогда я не возьму в толк, почему не едете с нами, сказал инспектор. По приказу министра остаюсь здесь до истечения пятидневного срока нашей командировки, иными словами – до четверга. А потом. А что потом, он, вероятно, скажет вам, когда будет допрашивать. Допрашивать о чем. О том, как я вел наше расследование и как я вообще себя вел. Но ведь вы только что сказали, что оно прекращено. Да, но не исключено, что возобновят, но поведут его иными путями и уж во всяком случае – без меня. Ничего не понимаю, сказал агент. Комиссар поднялся, ушел в спальню и вернулся с картой, которую и расстелил на столе, для чего пришлось отставить немного в сторону сверток. Вот он, север-шесть, сказал он, упершись пальцем в некую точку, не заблудитесь, вас будет ждать мужчина моих примерно лет, так министр сказал, но на самом деле моложе, и сильно моложе, опознаете его по синему галстуку в белую крапинку, в прошлый раз мне надо было назвать пароль и выслушать отзыв, но теперь, думаю, обойдетесь, по крайней мере, министр ничего об этом не говорил. Не понимаю, сказал инспектор. Так это же так просто, пояснил ему агент, поедем к кпп север-шесть. Я другого не понимаю, почему мы едем, а комиссар остается. У министра были на это свои резоны. У министров всегда их в избытке. И они никогда их не объясняют. Комиссар вмешался: Не устраивайте утомительных дискуссий, самое лучшее – не просить объяснений и не верить им в том невероятном случае, если их все же предоставят, потому что будут они лживы. Он бережно сложил карту по сгибам и, словно спохватившись, добавил: На машине поедете. А вы как же, спросил инспектор. Мало ли в городе автобусов и такси, да и потом пешком ходить – полезно для здоровья. С каждой минутой я понимаю все меньше и меньше. Да что уж тут понимать, мой дорогой, я получил приказ и выполняю его, и вам надлежит делать то же самое, и никакие размышления с обсуждениями ни на миллиметр не изменят действительность. Инспектор толчком вернул сверток на середину стола: Мы тут принесли. Что это. Тут к завтраку такую гадость дают, что мы решили купить разного печенья, немного сыру, хорошего масла, ветчину, свежего хлеба. Или уносите, или оставляйте, сказал комиссар с улыбкой. Утром, с вашего разрешения, позавтракаем, а что не съедим – останется, с улыбкой же ответил инспектор. Теперь улыбались уже все трое, потому что агент не замедлил присоединиться, но уже в следующую минуту улыбки погасли, присутствующие не знали, о чем говорить. Наконец комиссар решил попрощаться: Пойду лягу, плохо спал прошлой ночью, а день был суматошный, и начался этим на кпп север-шесть. Этим – чем, господин комиссар, спросил инспектор, мы же не в курсе дела, что там было на границе. Да, я вас в курс этот не ввел, как-то случая не было, а дело в том, что по приказу министра я передал групповой фотоснимок тому самому господину при галстуке в белую крапинку, с которым вы завтра встречаетесь. А зачем министру эта фотография. В свое время узнаете – вот его собственные слова. Что-то мне это не нравится, душок какой-то. Комиссар склонил голову, словно в знак согласия, и продолжал: Потом я случайно встретил на улице жену доктора, был приглашен к ним пообедать и под занавес имел этот разговор с министром. При всем нашем к вам уважении, сказал инспектор, одного вам не простим никогда, я говорю сейчас от имени нас обоих, потому что мы с агентом уже обсудили это между собой. Так чего же вы мне не можете простить. Вы так и не пустили нас в дом жены доктора. Ты все же был у нее в доме. Был и тотчас был выставлен вон. Это верно, признал комиссар. А почему. Потому что опасался. Чего, мы ж не звери какие. Опасался, что вы, одержимо стремясь любой ценой уличить виновного, не разглядите, кто перед вами на самом деле. Вот, значит, как мало доверия вы к нам питаете. Да при чем тут доверие, которое я питаю или не питаю, это скорее похоже на то, как я нашел бы, скажем, клад и не желал бы ни с кем делиться им, а впрочем, что за чушь я несу, это вовсе не чувства, как вы могли бы подумать, а просто я стал опасаться за безопасность этой женщины и подумал, что чем меньше людей будет вести расследование, тем целее она будет. Однако же если отставить экивоки и словесные курбеты, уж простите за выражение, сказал агент, выходит все то же – вы нам не доверяете. Ну да, приходится признать, что не доверял. Но вам не надо будет просить за это прощения, сказал инспектор, потому что мы уже заранее и загодя вас извинили, главным образом потому, что вы были, наверно, в своих опасениях правы, мы и в самом деле все бы вам испортили и выступили бы на манер двух слонов в посудной лавке. Комиссар вскрыл пакет, извлек оттуда два куска хлеба, вложил меж ними ломтик ветчины и улыбнулся, как бы оправдываясь: Проголодался, по правде говоря, пил пустой чай, а о проклятое печенье чуть зубы себе не сломал. Агент принес из кухни банку пива и стакан: Выпейте, господин комиссар, что ж вы так, всухомятку. Комиссар с наслаждением уписывал сэндвич, запивая его пивом, причем вид при этом имел такой, словно оно лилось непосредственно в душу, а завершив трапезу, сказал: Ну, теперь пойду спать, спасибо за ужин. Он двинулся было в спальню, но на пороге помедлил и вернулся: Мне вас будет не хватать. Потом помолчал и добавил: Не забудьте, что я сказал вам, когда вы собирались ужинать. Что именно, господин комиссар, уточнил инспектор. Чтобы вы держались друг друга, у меня предчувствие, что вы будете очень нужны друг другу, и не давайте улестить себя сладкими речами и щедрыми посулами быстрой карьеры; за тот результат, к которому пришло расследование, отвечаю я один и больше никто, вы не предадите меня, когда будете говорить правду, но постарайтесь не соглашаться с ложью во имя какой бы то ни было истины, кроме своей собственной. Слушаюсь, господин комиссар, сказал инспектор. Помогайте друг другу, сказал комиссар и добавил: Вот и все, чего я вам желаю, вот и все, о чем я вас прошу.
Комиссар не пожелал воспользоваться великодушием министра. Не стал искать отвлечения в театрах и кино, не ходил по музеям, сидел в провидении сиднем, а если выходил, то лишь пообедать или поужинать, причем, уплатив по счету, не забирал его с собой, а всегда оставлял вместе с чаевыми на столике. Он больше не бывал в доме доктора, и оснований наведываться в тот парк, где подружился со слезным псом, отзывающимся на кличку Констан, и где – глаза в глаза, душа с душой – он говорил с его хозяйкой о вине и невиновности, у него тоже не было. Не ходил он и узнавать, что поделывают, как поживают девушка в темных очках и старик с черной повязкой или бывшая жена бывшего первого слепца. Ну а касательно его самого, автора гнусного навета, с которого и начались все неприятности, можно не сомневаться, что комиссар, повстречав его на улице, перешел бы на другую сторону. Все остальное время, час за часом, утром и днем он просиживал рядом с телефоном в ожидании звонка и даже когда задремывал, не переставал чутко прислушиваться. Он был уверен, что министр в конце концов непременно позвонит, а иначе непонятно, зачем было требовать, чтобы комиссар оставался здесь, пока пять суток, отведенные на расследование, не истекут до дна, до самых последних минут. Логичней было бы предположить, что министр велит ему вернуться и потом уж разберется с ним, подведет итоги, а счеты – сведет, либо силком отправив на пенсию, либо просто уволив, однако по собственному богатому опыту комиссар знал, что естественный путь в силу своей чрезмерной простоты для министра заказан по причине затейливо-витиеватого устройства министерской его головы. Комиссар вспоминал, как инспектор обронил будто походя, но с сильным чувством: Что-то мне это не нравится, душок какой-то, когда услышал про фотографию, переданную на границе человеку в синем галстуке в белую крапинку, и думал, что здесь-то и зарыта собака, хотя решительно непонятно, при чем тут и для чего тут фотография. И так вот, в этом томительном ожидании, имевшем, впрочем, свои отдаленные пределы, а потому и не имевшем права именоваться для красного словца бесконечным, в этих вот размышлениях, время от времени пресекаемых неодолимой и продолжительной дремотой, из которой его порой внезапно и резко вырывало полубодрствующее сознание, комиссар провел трое суток – вторник, среду, четверг – и эти три календарных листика, с трудом отдираемые от ткани полуночи и потом будто прилипавшие к пальцам, превращались в клейкую бесформенную глыбу времени, в какую-то податливо-рыхлую стену – она и загораживала ему путь, и мягко всасывала его в себя. И вот как раз на исходе четверга, в половине двенадцатого ночи и позвонил министр. Он не поздоровался, не справился о здоровье, не спросил, как чувствует себя комиссар, как переносит он одиночество, не сообщил, что уже вместе или порознь допросил инспектора и агента, то ли топя их в медовой сласти дружеской беседы, то ли осыпав страшными угрозами, – но лишь заметил как бы походя и невзначай: Завтра в газете будет кой-чего интересного. Я и так каждое утро читаю газеты, господин министр. Похвальное обыкновение, приятно иметь дело с хорошо информированным собеседником, но все же возьму на себя смелость настоятельно порекомендовать вам не пропустить завтрашние. Постараюсь не пропустить, господин министр. И заодно посмотрите телепрограмму на завтра, тоже будет весьма и весьма любопытная передача. Здесь нет телевизора. Жаль, жаль, хотя, возможно, оно и к лучшему, не будет отвлекать вас от жгучих проблем расследования, которое вам поручено, хотя, впрочем, вы ведь можете напроситься в гости к кому-нибудь из ваших новых друзей, предложите им объединиться и сообща насладиться зрелищем. На это комиссар не ответил ничего. Он мог бы спросить, каков будет его служебный статус с завтрашнего дня, но предпочел промолчать, ибо понимал, что если судьба его – в руках министра, то пусть он и вынесет вердикт, а еще и потому, что был уверен – в ответ получит сухую фразу вроде: Не торопитесь, завтра узнаете. И тут внезапно осознал, что пауза длится больше, чем это допустимо и естественно в телефонном разговоре, где в соответствии с самим жанром его промежутки между фразами – кратки или очень кратки. Когда он никак не отозвался на двусмысленное предложение министра, тот, похоже, не обратил на это внимания и продолжал молчать, словно давая собеседнику время еще подумать над ответом. Господин министр, осторожно окликнул комиссар. Электрические импульсы понесли эти два слова по линии, но на другом ее конце никто не подавал признаков жизни. Альбатрос отключился. Комиссар положил трубку, вышел из спальни. Прошел на кухню, налил стакан воды, и не впервые, надо сказать, обнаружив, что беседа с министром внутренних дел вызывает у него жажду почти неутолимую и мучительную, от которой все нутро палит, поспешил залить этот пожар. Потом уселся на диван в гостиной, однако просидел недолго – то полусонное состояние, в котором он провел трое суток, исчезло бесследно, будто дымом развеялось при первых же словах министра, и теперь все – а именно то, объяснение или хотя бы определение чего требует слишком много времени и занимает несуразно много места, привыкли приблизительно и лениво называть всё – набрало скорости, ринулось и рванулось, не собираясь останавливаться до самого финала, а каков и где он будет финал – совершенно неведомо. И не надо быть пуаро, мегрэ или шерлоком холмсом, чтобы догадаться, что же будет напечатано в завтрашних газетах. Ожидание кончилось, министр внутренних дел больше не позвонит, приказ, если и воспоследует, получен будет через секретаря или непосредственное полицейское начальство, всего пяти дней и ночей хватило, чтобы превратить облеченного полномочиями, выполняющего трудное, ответственное поручение комиссара в сломанную заводную игрушку, место коей – на помойке. Тут он подумал, что есть у него еще одно неоконченное дело. Отыскал в телефонном справочнике имя, сопоставил с адресом и набрал номер. Слушаю, сказала жена доктора. Добрый вечер, простите, что в такой час. Ничего-ничего, мы поздно ложимся. Помните, когда мы разговаривали с вами в саду, я сказал, что министр затребовал вашу фотографию. Помню. Ну, так вот у меня есть все основания предполагать, что завтра появится в газетах и будет показана по телевидению. Не спрашиваю, с какой целью, потому что помню ваши слова, что добра от просьбы министра ждать не приходится. Да, но я никак не ожидал, что он использует ее таким образом. Завтра узнаем, что там будет в газетах помимо фотографии, полагаю однако, что намерены бросить вас на растерзание общественному мнению. За то, что четыре года назад не ослепла. Сами понимаете, для министра более чем подозрительно – оставаться зрячей посреди всеобщей слепоты, – а теперь это обстоятельство сделалось очень веским мотивом, чтобы возложить на вас полную или частичную ответственность за происходящее в стране. Вы имеете в виду итоги голосования. Именно это. Но ведь это полная, полнейшая чушь, абсурд. За годы службы я накрепко усвоил, что начальство не только не останавливается перед тем, что принято считать абсурдом, но и охотно прибегает к нему, чтобы затуманить разум и уничтожить здравый смысл. И что же, по-вашему, нам делать. Спрятаться, затаиться, исчезнуть, но только не у друзей, там вы не будете в безопасности, их рано или поздно установят и возьмут под наблюдение, если уже не. Вы правы, но мы в любом случае не поставили бы под удар тех, кто решился бы приютить нас, а вот сейчас я думаю, не зря ли вы позвонили сюда. Не беспокойтесь, канал связи защищен, как мало какой иной в стране. Комиссар. Слушаю вас. Мне очень хочется вас спросить кое о чем, но я не решаюсь. Решитесь и спрашивайте. Зачем вы делаете все это, ради чего вы нам помогаете. Ради одной короткой фразы – много лет назад я вычитал ее в какой-то книжке, потом позабыл, а вот тут на днях она вновь пришла мне на ум. И что же это за фраза. Рождаясь, мы словно подписываем пожизненный контракт, но иногда приходит день, и мы спрашиваем себя: Кто подписался за меня. В самом деле, отличная фраза, из тех, что заставляют задуматься, а что за книга. Стыдно сознаться, но – не помню. Да перестаньте, быть того не может, чтобы даже название забыли. Более того, и кто автор – тоже. Но этим словам, которые – в таком, по крайней мере, виде – я никогда не слышала прежде, посчастливилось не затеряться среди множества других, и кто-то же их поставил рядышком, и, как знать, не стал бы наш мир чуточку почище, если бы мы умели собирать воедино разрозненные слова, бродящие сами по себе. Сомневаюсь, чтобы эти бедняги когда-либо встретились. Да и я тоже, но помечтать ведь можно, за мечту денег не берут. Что же, поглядим, что завтра напишут газеты. Поглядим, поглядим, я готова к худшему. Что бы там из всего этого ни вышло, подумайте о том, что я вам сказал – спрячьтесь, скройтесь, исчезните. Я поговорю с мужем. Надеюсь, он сумеет вас убедить. Доброй ночи и спасибо вам за все. Вам не за что меня благодарить. Будьте осторожны. Повесив трубку, комиссар спросил себя – а не глупо ли было так уверенно утверждать, что линия защищена от прослушивания и во всей стране нет более надежной. Пожал плечами, пробормотал: Да какая разница, что тут защищено, кто тут защищен.
Спал он плохо – снилось, что он гоняется с сачком за целой тучей разбегающихся врассыпную слов и умоляет их: Постойте, погодите, не бегите, подождите меня. И вот внезапно слова остановились, сбились в кучу, полезли друг на друга, громоздясь и слипаясь, как пчелы перед устьем улья, и он, вскрикнув от радости, накрыл их сеткой. А в руках оказалась газета. Это был дурной сон, но еще хуже было бы, если бы альбатрос вновь стал выкалывать глаза женщине на снимке. Он проснулся рано. Быстро привел себя в порядок, собрался и вышел. В гараж спускаться не стал, а, как белый человек, обычным путем прошествовал мимо вахтера, сидевшего в своей будочке, кивнул ему, а если бы тот был снаружи, даже осведомился бы, как тот поживает. Уличные фонари еще горели, и до открытия магазинов был еще целый час. Он поискал и нашел газетный киоск – большой, из тех, куда привозят всю прессу, – и стал чуть поодаль в ожидании. К счастью, дождя не было. Фонари погасли, на миг погрузив город в последний и краткий сумрак, тотчас же, как только глаза привыкли к перемене и голубоватое свечение весеннего утра опустилось на улицы. Подъехал фургончик, выгрузил пачки газет и продолжил маршрут. Киоскер принялся вскрывать упаковки и слева направо по убывающей раскладывать газеты в соответствии с количеством экземпляров. Комиссар приблизился, поздоровался, сказал: Дайте все что есть. И пока продавец набивал газетами пластиковый пакет, оглядел всю шеренгу – за исключением двух последних, на первой полосе у каждой под огромными буквами заголовка виднелась фотография. Утро хорошо началось для киоскера, покупатель попался любопытный и нежадный, заметим, опережая события, что и день будет не хуже, все будет раскуплено, кроме двух невысоких стопок справа – эти газеты берут только два-три завсегдатая. А комиссара уже нет здесь – он бросился наперехват такси, показавшемуся из-за угла, и теперь, сказав водителю, куда ехать, и извинившись за краткость пробега, достает из пакета экземпляры, разворачивает один за другим. На групповом снимке к лицу женщины тянется стрелка и, мало того, оно же увеличено, взято в кружочек и вынесено под верхний обрез фотографии. Заголовки напечатаны в две краски – черную и красную: ИСТИННОЕ ЛИЦО ЗАГОВОРА, ЭТА ЖЕНЩИНА НЕ ОСЛЕПЛА ЧЕТЫРЕ ГОДА НАЗАД, ТАЙНА БЕЛЫХ БЮЛЛЕТЕНЕЙ РАСКРЫТА, ПЕРВЫЕ РЕЗУЛЬТАТЫ ПОЛИЦЕЙСКОГО РАССЛЕДОВАНИЯ. В автомобиле было полутемно, к тому же еще трясло, так что мелкий шрифт комиссар разобрать не мог. Не прошло и пяти минут, как они остановились у подъезда провидения. Комиссар расплатился, оставил сдачу водителю и стремительно вошел. Вихрем промчался мимо вахтера, не сказав ему ни слова, вскочил в лифт, едва ли не топоча ногами от нетерпения: Ну же, ну, давай, однако почтенная машина, всю свою жизнь поднимавшая и спускавшая людей, слушавшая их разговоры и неоконченные монологи, и обрывки кое-как промурлыканных песенок, и порой – чей-нибудь ненароком вырвавшийся из груди вздох, и сбивчивое бормотание, – делала вид, что эти понукания к ней не относятся, рассуждая, наверно, что столько-то времени отведено на подъем, столько-то – на спуск, а если кому так уж невтерпеж, пусть по лестнице идет. Комиссар наконец-то сунул ключ, отпер дверь в офис провидения, страховки и перестраховки, зажег свет, устремился к столу, за которым еще не так давно в последний раз завтракал со своими ныне отсутствующими помощниками. Руки у него дрожали. Заставляя себя не торопиться и не ерзать глазами по строчкам, прочел одну за другой заметки во всех четырех газетах, напечатавших фотографию. Если не считать небольших расхождений в стиле и словоупотреблении, везде содержалась одна и та же информация, в которой путем несложного арифметического действия легко было найти первоначальный текст, созданный умельцами из министерства внутренних дел. Выглядело все это приблизительно так: Покуда мы предавались печальным думам о том, что наше правительство, вероятно, чересчур полагаясь на благотворное воздействие времени, времени, способного все исцелить и все свести на нет, предпочло не прибегать к хирургическим методам для ликвидации той злокачественной опухоли, остро развившейся в нашей столице в необъяснимо извращенной форме голосования чистыми бюллетенями, число которых многократно превысило совокупные результаты всех политических партий, к нам в редакцию пришло известие столь же неожиданное, сколь и обнадеживающее. Упорство и талант нашей полиции, в данном случае олицетворяемой группой в составе комиссара, инспектора и агента второй категории, чьи имена мы из соображений безопасности не уполномочены раскрывать, сумели с очень высокой степенью вероятности установить, кто же является головкой того солитера, который, обвив своими кольцами сознательность большинства жителей нашей столицы, имеющих право голоса, сумел парализовать их гражданскую активность и привести к ее опаснейшей атрофии. Некая женщина, состоящая в браке с врачом-офтальмологом и – о, чудо из чудес – остававшаяся, по самым достоверным свидетельствам, единственным человеком, который умудрился сохранить зрение во время ужасающей эпидемии, превратившей нашу страну в страну слепцов, ныне уличена органами следствия в том, что именно она виновна в новой, на сей раз, по счастью, ограниченной лишь пределами нашей былой столицы эпидемии – эпидемии политической слепоты, внедрившей в нашу общественную жизнь, в нашу демократическую систему опаснейшие микробы растлевающего безверия. Только поистине дьявольский ум, достойный величайших преступников всех времен и народов, смог бы измыслить то, что его превосходительство господин президент республики так удачно сравнил с мощнейшей торпедой, нацеленной ниже ватерлинии в борт величественного корабля нашей демократии. И с этим нельзя не согласиться. Если вина этой женщины будет доказана, а сомневаться в этом нет, судя по всему, ни малейших оснований, то граждане, превыше всего ставящие закон и порядок, потребуют, чтобы правосудие обрушило на ее голову тягчайшую из кар. И вот ведь как получается. Женщина, которая благодаря уникальности своего случая, проявившейся четыре года назад, могла бы стать благодатнейшим материалом для изучения нашим научным сообществом и по праву претендовать на одно из самых почетных мест в истории клинической офтальмологии, ныне будет предана всеобщему и единодушному проклятию как враг отчизны и народа. Что же тут сказать – лучше бы ей тогда было ослепнуть.
Последняя фраза, явно угрожающая, звучала как приговор – точно так же, как если бы сказано было: Лучше бы ей и на свет не родиться. Первым побуждением комиссара было позвонить жене доктора, спросить, видела ли она свежие газеты, успокоить, насколько это будет возможно, – однако он удержался, сообразив, что шансы на то, что телефон женщины взят на прослушку, с вечера до утра увеличились и составляют теперь сто из ста. Ну, а про здешние телефоны – и красный, и серый – не стоит даже и говорить, оба напрямую подключены к особой сети. Комиссар пролистал две остальные газеты и не нашел в них ни слова по этой теме. Спросил себя вслух: Ну и что мне делать теперь. Вернулся к новости на первой полосе и удивился, что запечатленные на снимке люди не названы по именам, особенно странно, что этой чести не удостоились ни доктор, ни его жена. И только теперь заметил подпись: Подозреваемая отмечена стрелкой. Судя по всему, хотя эти данные еще не полностью подтверждены, жена доктора во время эпидемии слепоты взяла этих людей под свою опеку. Согласно сведениям из официальных источников, личности их уже установлены и завтра их имена будут оглашены. Комиссар пробормотал: Наверно, ищут, где живет мальчик, как будто это им может пригодиться. И прибавил задумчиво: на первый взгляд кажется, что публиковать фотографию без применения других средств лишено всякого смысла, тем более что все семеро, как я же им и советовал, могут скрыться, однако министр обожает шоу, а удачная охота на человека придаст ему политического весу, усилит его влияние в правительстве и в партии, что же до иных средств, то, надо полагать, дома этих людей находятся под круглосуточным наблюдением, и у министра было достаточно времени, чтобы внедрить своих агентов в город и организовать слежку. Впрочем, ни одна из этих мыслей, сколь бы верны они ни были, не давала ответа на вопрос: Ну и что мне делать теперь. Можно бы, конечно, позвонить в министерство и узнать, тем паче что вот и четверг, насчет своего служебного положения, но ведь это будет без толку – он наперед знал, что с министром его не соединят, а секретарь посоветует связаться с руководством полиции, ибо времена, когда тупик беззаботно щебетал с альбатросом, канули, господин комиссар, канули и минули. Так что же делать, повторил он, сидеть здесь, пока не сдохну, дожидаться, пока обо мне кто-нибудь не вспомнит и не пошлет забрать труп, попытаться покинуть город, хотя более чем вероятно, что всем заставам строго приказано не выпускать меня. Он вновь взглянул на фотографию – женщина и доктор стояли в центре, старик с черной повязкой и девушка в темных очках – слева, бывший первый слепец и его жена – справа, косоглазый паренек припал на одно колено, как футболист, пес присел у ног хозяйки. Комиссар перечел подпись: Личности их уже установлены, и завтра их имена будут оглашены, завтра, завтра, завтра. В тот же миг внезапная решимость овладела им, но уже в следующий – ей благоразумие воспротивилось, говоря, что это будет чистейшим сумасшествием. Осторожность велит не будить спящего дракона, глупость приближается к нему, когда он уже проснулся. Комиссар поднялся, два раза прошелся по комнате, вернулся к столу, где лежали газеты, взглянул на лицо женщины, обведенное белым кружком, точно петлею виселицы, и сейчас полгорода читает газету, а другая половина уселась перед телевизором и ждет, что расскажет ведущий первого выпуска новостей, или слушает радиодиктора, сообщающего, что имя женщины будет оглашено завтра, и не только имя, но и адрес, дабы каждый знал, где свила себе гнездо крамола. Тогда комиссар отправился за пишущей машинкой и взгромоздил ее на стол. Сложил газеты, отодвинул их на край и принялся за работу. Бумага была помечена фирменным логотипом провидение, страховки и перестраховки, и, стало быть, могла фигурировать в качестве вещественного доказательства – не завтра еще, но, без сомнения, послезавтра – его виновности, выразившейся в использовании для собственных нужд казенных писчебумажных принадлежностей при отягчающих обстоятельствах в виде разглашения конфиденциальной информации, каковое разглашение носит черты заговора с целью ниспровержения и так далее. Ибо комиссар выстукивал на машинке не больше и не меньше как подробнейший отчет о перипетиях последних пяти суток, начиная с утра субботы, когда он с двумя помощниками нелегально перешел границу блокированного города, и кончая днем сегодняшним и той минутой, когда он напечатал эти слова. В провидении, само собой, имеется ксерокс, но комиссару представляется неучтивостью одному человеку вручать оригинал, а другому – обычную, незаверенную копию, как бы ни тщились уверить нас, что при нынешнем развитии средства репродуцирования даже самое орлиное око не заметит разницы. Комиссар, принадлежащий к старшему поколению тех, кто топчет эту землю и коптит здешнее небо, сохраняет еще уважение к формам, а потому, дописав первое письмо, вставляет в машинку новый лист и начинает выстукивать второй экземпляр. Второй-то второй, но все же это дело другое. Окончив, он вложил оба письма в конверты, украшенные тем же логотипом, заклеил, надписал. Да, конечно, письма будут переданы из рук в руки, то есть вручены, но по скромно-элегантной манере указывать адрес получатели поймут, что в письмах, доставленных им из страховой компании провидение, содержится важная и заслуживающая всяческого внимания информация.
Сейчас комиссар готовится выйти на улицу. Положил оба письма во внутренний карман пиджака, надел плащ, хотя прогноз был более чем благоприятен, нежели можно пожелать в это время года, в чем он смог бы убедиться de visu[10], отворив окно и поглядев на редкие белые облачка, медленно плывущие в вышине. Не исключено, впрочем, что склониться в пользу плаща заставил иной, более весомый аргумент, поскольку плащ макинтош, особенно этого фасона, с поясом, есть нечто вроде отличительной особенности классических детективов, по крайней мере, с тех пор, как реймонд чэндлер создал своего марлоу[11], и по одному взгляду, посверкивающему меж опущенным полем шляпы и поднятым воротником плаща, можно немедленно узнать хамфри богарта, и эта немудреная наука доступна любому читателю книг о полицейских-и-ворах. Наш комиссар шляпы не носит, ходит с непокрытой головой – такой модус предписан ему нынешней модой, которая терпеть не может романтизма и, как говорится, сначала стреляет на поражение, а потом уже спрашивает: Эй, есть кто живой. Комиссар уже спустился на лифте, уже миновал вахтера, кивнувшего ему из своей будочки, и вот теперь он на улице и собирается выполнить три задачи дня – с опозданием позавтракать, пройти по улице, где живет жена доктора, и вручить письма адресатам. Первая задача решилась в кафетерии, где он получил кофе с молоком и поджаренные хлебцы с маслом, не такие, впрочем, хрустящие и сочные, как в прошлый раз, но ничего удивительного, так устроена жизнь, одного прибывает, другого убывает, а что касается этих хлебцев, то и приверженцев у них все меньше – и среди производителей, и среди потребителей. Простим же эти гастрономические банальности человеку, у которого в кармане бомба. Он уже поел, уже расплатился и скорым широким шагом стремится ко второй своей цели. Путь к ней занял минут двадцать. На углу умерил шаги, принял вид праздного гуляки, и, хотя знал – если дом взят под наблюдение, полицейские его узнают, но это его не смутило нисколько. Если кто и заметит и доложит своему непосредственному начальству, а то – своему, более или менее прямому, а то – главе столичной полиции, а тот – министру внутренних дел, можно не сомневаться, что альбатрос скажет самым своим режущим тоном: Не трудитесь сообщать то, что я и без вас знаю, рассказывайте такое, что мне нужно знать, а именно – какого черта он там ошивается и что он там забыл. А на улице людей больше, чем обычно. Перед домом, где живет жена доктора, стоят кучками жители квартала, которые, влекомые сюда любопытством – невинным в большинстве случаев, но иногда и злорадным, – стеклись с газетами в руках туда, где живет обвиняемая, более или менее знакомая им шапочно или близко, не говоря уж о таком неизбежно возникающем факторе, как то, что зрение иных поправлял, бывало, умениями своими и навыками офтальмологический ее супруг. Комиссар уже заметил соглядатаев – вот один присоединился к самой многочисленной группе, вот другой с деланой небрежностью прислонился к стене, читая спортивный журнал с таким видом, словно в мире печатного слова нет для него ничего более значительного. И так объяснимо, почему в руках у него не газета, а именно журнал – журнал, надобно вам знать, обеспечивая достаточное прикрытие, занимает значительно меньше места в поле зрения наблюдателя и легко прячется в карман, если возникла необходимость тронуться следом за наблюдаемым. Полицейские знают такие штуки, их еще в детском саду обучают такому. Конечно, всякое бывает, и нельзя исключать, что эти двое не осведомлены о непростых, мягко говоря, отношениях между комиссаром и министерством, где они служат, а потому думают, что и он тоже задействован в операции и пришел удостовериться, что все идет согласно плану. Ничего, словом, удивительного в том, что он тут. Хотя с другой стороны – конечно, по кабинетам определенного уровня уже пошел гулять слух, будто министр недоволен работой комиссара, и что доказывается приказом его помощникам вернуться, но шепотки эти еще не достигли нижних этажей ведомства, к которым и принадлежат двое агентов. Да, пока не забыли, надо бы разъяснить, что шептуны понятия не имеют о том, чего ради был комиссар командирован в столицу, и это, в свою очередь, доказывает, что инспектор и агент, пребывая там, где пребывают, не проболтались. Любопытно, хотя и нисколько не забавно, было наблюдать, как соглядатаи с таинственным видом приблизились к комиссару и шепнули, не разжимая губ: Без перемен. Комиссар в ответ кивнул, обвел взглядом окна четвертого этажа и пошел прочь, подумав: Завтра, когда будут опубликованы имена и адреса, народу здесь будет не в пример побольше. Увидев невдалеке проезжавшее такси, остановил его. Сел, поздоровался и, достав из кармана конверты, прочел адреса, спросил водителя: Куда ближе. Второй. Тогда едем сначала туда. На переднем сиденье лежала сложенная газета – та самая, где кроваво-красными буквами был напечатан заголовок: ВОТ ОНО, ЛИЦО ЗАГОВОРА. Комиссара так и подмывало спросить таксиста, что он думает насчет этой газетной сенсации, однако он удержался из опасений, что чересчур напористым интересом и самим тоном выдаст свою профессию. А про себя подумал: Вот оно что значит – страдать от того, что слишком ясно сознаешь степень своей профессиональной деформации. Тему неожиданно затронул сам водитель: Не знаю, что вы думаете насчет той женщины, что, говорят, сохранила зрение во время эпидемии, но по мне – так это чепуха самой высшей марки, придумали, чтоб газеты лучше продавались, если я ослеп, если все ослепли, как же это она ухитрилась не ослепнуть, нет, не было такого и быть не могло, и кому это только в голову-то пришло. А еще говорят, это она всех подбила голосовать чистыми бюллетенями. Да и это – брехня чистейшая, женщина, она женщина и есть, в политику не мешается, был бы мужик, ну, куда ни шло, а так – да ну. Ну, поглядим, чем дело кончится. Кончится это дело, изобретут другое, иначе и не бывает, а вы даже не представляете, чего только наш брат таксист не наслушается, да, и я вот еще что вам скажу. Слушаю, слушаю. Вопреки тому, что принято считать, зеркало заднего вида – оно ведь не только, чтобы за дорогой следить, в нем и душу пассажира видно, хоть никто пока об этом не догадывался. Да, в самом деле, я об этом никогда не думал. Да уж поверьте, за баранкой многому научишься. После этого откровения комиссар счел за благо свернуть беседу. И лишь когда водитель затормозил со словами: Приехали, все же осведомился, всех ли машин и шоферов касается меткое наблюдение над зеркалом заднего вида и душой, однако в ответ услышал безапелляционное: Нет, уважаемый, только такси.
Комиссар вошел в подъезд и, подойдя к стойке, сказал так: Здравствуйте, я из страховой компании провидение, мне нужен директор. Если вы насчет страховки, то, наверно, лучше будет обратиться к администратору. Вообще-то, конечно, вы правы совершенно, но дело, которое привело меня сюда, в вашу газету, не вполне технического свойства, а потому мне совершенно необходимо поговорить именно с директором. Господина директора нет пока на месте, приедет, полагаю, где-нибудь после обеда. Ну, а кто его замещает, кто у вас тут самый компетентный. Наверно, шеф-редактор. В таком случае, будьте добры, доложите обо мне, страховая компания провидение. Как ваша фамилия. Скажите просто – провидение, этого будет достаточно. Вахтер набрал номер, объяснил, в чем дело, и, положив трубку, сказал: Сейчас за вами спустятся. Через несколько минут появилась женщина: Я секретарь редактора, прошу вас следовать за мной. И комиссар проследовал за ней по коридору. Он был очень спокоен и не испытывал ни малейшей тревоги, как вдруг, без предупреждения от осознания того, на какой рискованный шаг решился, у него перехватило дыхание, словно от удара в солнечное сплетение. Было еще время повернуть назад под каким-нибудь благовидным предлогом вроде такого: Ах, какая досада, забыл самый главный документ, без которого нет смысла разговаривать с господином редактором, но ведь это была неправда, документ здесь, при нем, во внутреннем кармане пиджака, вино откупорено, комиссар, вам ничего не остается, как выпить его. Секретарша меж тем провела его в кабинетик, обставленный весьма непритязательно – диван, которому, судя по всему, именно здесь, в относительном покое суждено было окончить свой долгий век, полка с книгами, стоящими кое-как, стол, заваленный газетами, – и сказала: Присаживайтесь, подождите, пожалуйста, господин шеф-редактор сейчас занят. Хорошо, я подожду, ответил комиссар. Это был второй шанс. Если выйдешь отсюда, если выберешься из этой ловушки, останешься цел и невредим, молвил кто-то, будто поглядевший в зеркало заднего вида на собственную свою душу, молвил и счел, что поступает она до крайности опрометчиво, что не дадено им, душам то есть, такого права – шастать тут и ввергать людей в большие неприятности, а должны они, напротив, отстраняться от них и вести себя прилично, потому как души, если уж расстаются с плотской своей оболочкой, чаще всего бродят неприкаянно, не зная, куда направиться, и, поверьте, не только за баранкой такси постигаются такие истины. Но комиссар не вышел, ибо настало уже время для того, чтобы откупоренное вино и т. д. и т. п. Тут вошел редактор: Прошу прощения, что заставил вас ждать, но было спешное дело, не мог бросить его на полдороге. Да ничего, спасибо, что согласились принять меня. Так чем же я могу быть вам полезен, из того, что мне сообщили, я заключаю, что это не ко мне, а к нашей администрации. Комиссар сунул руку в карман и извлек оттуда первое письмо: Буду вам очень признателен, если прочтете вот это. Прямо сейчас, спросил редактор. Да, если можно. Как, кстати, мне вас величать. Прочтете – узнаете. Редактор вскрыл конверт, достал и развернул лист, пробежал его глазами. На первых же строчках задержался, озадаченно взглянул на человека, стоявшего перед ним, как бы спрашивая – не благоразумней ли будет тут и остановиться. Но комиссар молча показал – читайте, мол, дальше. До самого конца письма редактор уже не отрывался от чтения, а скорее даже напротив – казалось, он с каждым следующим словом все глубже погружается в пучину и, увидев, какие чудовища обитают там, в безднах, уже не сможет вынырнуть на поверхность прежним шефом-редактором. И в самом деле, не похож на себя был тот, кто наконец поднял глаза на визитера и сказал: Простите, но все же – кто вы такой. Моим именем подписано это письмо. Да, конечно, я вижу, но ведь имя – не более чем слово, и оно ничего не говорит о человеке. Я предпочел бы не представляться, но прекрасно понимаю, что вам нужно это знать. В таком случае назовитесь. Сначала дайте честное слово, что письмо будет напечатано. Пока нет директора, я ничего обещать не могу. Директор, как мне сказали, будет только после обеда. Да, часам примерно к четырем. Что ж, я вернусь к четырем, но только прошу вас иметь в виду, что в кармане у меня – копия этого письма, и я вручу его получателю, если оно вас не заинтересует. Письмо предназначено, я полагаю, другой газете. Да, но ни одной из тех, которые опубликовали фотографию. Понимаю, но в любом случае – вам не стоит думать, что эта другая газета согласится рисковать, а рисковать, напечатав факты, вами изложенные, придется – и сильно. Да я и не думаю, я ставлю на двух лошадей и рискую проиграть на обеих. Почему-то мне кажется, что если выиграете, риск будет значительно больше. Точно так же, как и вы, если согласитесь напечатать. С этими словами комиссар поднялся: Я вернусь в четверть пятого. Вот ваше письмо, поскольку мы пока не пришли к соглашению, я не могу и не должен держать его у себя. Спасибо, что избавили меня от необходимости просить его у вас. Редактор снял трубку, вызвал секретаршу: Проводи нашего гостя, учти, он вернется в четверть пятого, его надо будет встретить внизу и доставить в кабинет директора. Хорошо, будет исполнено. Что ж, до свидания, и комиссар ответил: До свиданья, они обменялись рукопожатием. Секретарша открыла дверь, пропуская посетителя: Прошу вас. Они дошли до приемной. Буду вас ждать здесь в назначенное время. Спасибо. До свиданья. До свиданья.
Комиссар взглянул на часы, убедился, что обедать еще рано, да и есть ему совершенно не хотелось, память о хлебцах с маслом и кофе все еще была свежа. Он остановил такси и попросил доставить себя в тот сад, где в понедельник встретился с женой доктора, потому что если пришла в голову идея, вовсе не обязательно так уж по пятам следовать за ней – или ей. Ну да, вроде бы не хотел идти в сад, а теперь однако ж вот он там. И поначалу обойдет его неспешным шагом, как комиссар полиции, совершающий обход, посмотрит, как толпится на улице набежавший народ, которого все прибывает, и, может быть, даже перебросится несколькими профессиональными репликами с агентами. Он пересек сад, остановился на мгновение, глядя на статую женщины с пустым кувшином. Бросили меня тут, словно говорила она, и теперь я гожусь лишь на то, чтобы созерцать эту стоячую воду, это было сто лет назад, и камень, из которого меня изваяли, еще был тогда белым, и вода днем и ночью, не иссякая, с журчанием вытекала из моего кувшина, мне так и не сказали, откуда она берется, не мое, наверно, дело, я здесь затем лишь, чтобы склонять к воде кувшин, а из него сейчас не вытечет ни капли, а почему так – мне тоже позабыли сказать. Комиссар пробормотал: Ну, это как жизнь, моя милая, неведомо, ради чего она начинается, неизвестно, почему кончается. Он опустил в воду кончики пальцев правой руки и поднес их ко рту. И не подумал о том, что это движение может что-то значить, но сторонний наблюдатель, случись он здесь, сказал бы, что комиссар поцеловал эту воду – не очень-то чистую, зеленоватую от ила, мутноватую, как жизнь. Время меж тем сдвинулось несильно, оставалось его еще довольно, чтобы посидеть в какой-нибудь тени, но комиссар не стал этого делать. Прежним путем, тем же, каким шел тогда с женой доктора, он вышел на улицу, а там все изменилось разительно, теперь уж было не протолкнуться в густейшей плотной толпе, сменившей прежние небольшие разрозненные кучки, застопорившей уличное движение, впечатление такое, будто вся округа сбежалась сюда, чтобы своими глазами посмотреть на возвещенное явление. Комиссар подозвал агентов, уединился с ними в подъезде и спросил, не случилось ли тут каких происшествий за время его отсутствия. Нет, сказали они, никто не выходил, окна по-прежнему закрыты, и еще добавили, что двое неизвестных – мужчина и женщина – поднялись в квартиру спросить, не надо ли чего, но из-за двери ответили, что нет, ничего не надо, не беспокойтесь, мол, спасибо. Больше ничего. Насколько нам известно – ничего, ответил один из агентов, рапорт легко будет писать. Сказано это очень вовремя – как раз, чтобы подрезать уже расправленные было крылышки комиссарова воображения, на которых он совсем уж было собрался вознестись по лестнице и потом нажать кнопку звонка, в ответ на: Кто там, сообщить: Это я, а потом войти и рассказать о последних событиях, о письмах, им написанных, о разговоре с редактором газеты, а когда жена доктора скажет, наверно: Пообедайте с нами, сесть за стол и пообедать, и мир тогда обретет покой. Да, покой, и агенты напишут в суточном донесении: С нами был комиссар полиции, который поднялся в квартиру, а вышел оттуда только час спустя, о том, что там происходило, ничего нам не сказал, но у нас создалось впечатление, что он там обедал. Однако обедать комиссар пошел вовсе не туда, съел немного и не разбирая вкуса из того, что перед ним поставили, а в три часа вновь оказался в саду и стал смотреть на женщину с кувшином, как тот, кто ожидает, что случится чудо и иссякшая вода заструится вновь. В половине четвертого поднялся со скамейки и пешком направился в редакцию. Времени было в избытке, и комиссар не стал ловить такси, тем более что не удержался бы и невольно взглянул в зеркало заднего вида, а ведь он и так знал о своей душе более чем достаточно да и не смог бы поручиться, что не увидит в том зеркале такое, что ему может совсем не понравиться. Еще до условленного срока он вошел в здание газеты. Секретарша, однако, уже стояла у стойки и, увидев его, сказала: Господин директор ждет вас. Они, как и раньше, прошли по коридору, но на этот раз – в самую его глубину, там свернули и остановились перед второй дверью справа, украшенной небольшой табличкой дирекция. Секретарша деликатно постучала, изнутри ответили: Войдите, и, придержав перед комиссаром дверь, она вошла первой. Спасибо, пока можете быть свободны, сказал ей шеф-редактор, и она немедленно удалилась. Благодарю вас, господин директор, что нашли для меня время, начал комиссар. Скажу вам с полной откровенностью, что предвижу очень большие сложности с распространением вашего письма, о котором мне сообщил наш главный редактор, но во всяком случае излишне говорить, что с величайшим удовольствием ознакомился бы с полным текстом документа. Да вот он, пожалуйста, и комиссар протянул директору конверт. Давайте присядем, а мне дайте две минуты, пожалуйста. Чтение не преобразило его так сильно, как это случилось с редактором, но все же человек, который вскинул глаза на комиссара, был и смущен, и растерян, и озабочен. Кто вы такой, спросил он, не зная, что редактор уже осведомлялся об этом. Если ваша газета опубликует материал, узнаете, а если нет, я заберу письмо и пойду прочь, не прибавив к словам благодарности за то, что вы потратили на меня время, ни единого лишнего. Я информировал господина директора, что вы располагаете копией и намереваетесь предложить ее другой газете, вставил редактор. Точно так, сказал комиссар, вот оно, в кармане лежит, и будет вручено сегодня же, если, конечно, с вами не сговоримся – жизненно необходимо, чтобы завтра это было напечатано. Почему. Потому что завтра еще можно будет предотвратить несправедливость. По отношению к жене доктора. Да, господин директор, из нее очень хотят так или иначе сделать козла отпущения за ту ситуацию, в которой оказалась наша страна. Но это же нелепость какая-то. Это вы не мне, это вы властям скажите, министру внутренних дел и своим коллегам, которые делают все, что им велят. Директор переглянулся с редактором и сказал: Ну, как вы сами понимаете, в таком виде, со всеми этими подробностями, мы все равно письмо опубликовать не можем. Это почему же. Не забывайте, что мы находимся в городе, объявленном на осадном положении, цензура в микроскоп смотрит на каждое печатное слово, особенно когда речь о такой газете, как наша. Напечатать как есть – значит закрыть газету на следующий же день, добавил редактор. Значит, ничего нельзя сделать, спросил комиссар. Попробуем, но за результат ручаться не можем. И как же вы намерены пробовать. Снова обменявшись с редактором быстрым и многозначительным взглядом, директор ответил так: Ну, вот сейчас самое время сказать, кто вы, там есть, разумеется, подпись, но кто поручится, что это не вымышленное имя, и что вы – не провокатор, подосланный полицией, чтобы проверить нас и скомпрометировать, я не утверждаю это, заметьте, просто хочу, чтобы вы уяснили – пока мы не поймем, с кем имеем дело, разговор продолжать не станем, так что уж будьте добры, давайте установим вашу личность. Комиссар полез в карман, достал из кармана бумажник, а из бумажника – полицейское удостоверение. Лицо директора выразило полнейшее ошеломление: Вы – комиссар полиции, спросил он. Комиссар полиции, эхом откликнулся пораженный шеф-редактор. Комиссар, бесстрастно подтвердил комиссар, ну, теперь, надеюсь, мы можем продолжить разговор. Простите мое любопытство, но каковы причины, побудившие вас сделать этот шаг. Да уж были у меня причины, нашлись. Назовите для примера хоть одну, чтобы я не думал, что все это мне снится. Когда мы рождаемся, когда входим в этот мир, то словно бы подписываем пожизненный контракт, но случается порой так, что однажды должны вдруг спросить себя: А кто это подписался за меня, спросил и я, когда пора пришла, а ответ – вот это письмо. Представляете, что с вами может произойти. Да, вполне, у меня было время подумать. Наступившее молчание нарушил комиссар: Вы сказали, что можете попытаться. Да мы тут уже придумали одну штуку, ответил директор и знаком попросил редактора продолжить. А штука в том, подхватил тот, чтобы напечатать – разумеется, без этой низкопробной риторики – примерно то же самое, что выходит в свет сейчас, а под конец перемешать ее с информацией, которую вы нам принесли, это будет нелегко, однако ничего невозможного, вопрос умения и везения. Иными словами, сделать ставку на рассеянность или лень цензора, добавил директор, и молиться, чтобы он решил, что уже сто раз читал подобное и, стало быть, можно не дочитывать до конца. Ну и какие, по-вашему, у нас тут шансы, осведомился комиссар. Шансов, честно говоря, немного, признался редактор, невелики шансы, что уж тут, возможностей маловато, а вот вероятность есть. А если министерство захочет узнать источник информации. Ну, поначалу прикроемся законом, хотя проку от него в условиях осадного положения – сами понимаете. А если будут настаивать, а если – угрожать. Ну, тогда, скрепя сердце, выдадим вас, и будем, разумеется, наказаны, но самые тяжкие последствия выпадут на вашу долю, сказал директор. Вот и славно, ответил на это комиссар, теперь, когда все мы знаем, чего ждать и на что можно рассчитывать, пойдемте-ка вперед, и если молитвы хоть на что-нибудь годны, я помолюсь, чтобы читатели не уподобились вашим цензорам, то есть дочитали бы до конца. Аминь, хором сказали директор и редактор.
В начале шестого комиссар покинул редакцию. Мог бы воспользоваться такси, благо оно как раз высадило пассажира у подъезда, но предпочел пройтись. Он чувствовал странное облегчение, словно из какого-то жизненно важного органа извлекли инородное тело, не дававшее покоя, как кость в горле, как гвоздь в желудке, как соринка в глазу. Завтра все карты будут выложены на стол, кончится игра в прятки, потому что он ни секунды не сомневался, что министр, если письмо все же напечатают – а если даже и нет, ему все равно сообщат – поймет немедля, на кого наставлен перст указующий и обвиняющий. Воображение рванулось было дальше, успело даже сделать первый и вселяющий тревогу шаг, но комиссар придержал его за шиворот: Сегодня – это сегодня, а как там завтра – видно будет. Он решил вернуться в провидение, потому что ноги вдруг отяжелели, а нервы одрябли, как резинки, которые слишком долго и слишком сильно натягивали, да и вообще он ощущал настоятельную необходимость закрыть глаза и поспать. Остановлю первое же такси, подумал комиссар. Но пришлось прошагать еще порядочно, свободных не попадалось, одно даже не остановилось, не заметив призывно машущей руки, и вот наконец, когда он уже еле волочил ноги, спасательный бот подобрал терпящего бедствие и уже готового идти ко дну комиссара. Лифт милосердно вознес его на четырнадцатый этаж, дверь уступила не противясь, диван принял как родного, и через несколько минут комиссар, вытянув ноги, спал крепко и глубоко или – сном праведника, как принято было говорить в ту пору, когда верилось, что эта категория еще не вывелась. И, как в утробе матери пригревшись в уюте и тепле компании провидение, страховки и перестраховки, чье спокойствие достойно имен и понятий, ему присвоенных, комиссар в добрый час этот самый добрый час и проспал, а по истечении его пробудился, как ему, по крайней мере, показалось, освеженным и полным сил. Потянулся и почувствовал во внутреннем кармане второе письмо – то самое, что не пришлось вручить адресату. Не совершил ли я ошибку, поставив все на одну лошадь, подумал он, но тотчас сообразил, что не выдержал бы двух таких бесед, превыше сил человеческих было бы идти из одной редакции в другую и там вести тот же самый разговор, причем убедительность явно пострадала бы от повторения. Ладно, решил комиссар, как будет, так и будет, а от добра добра не ищут. Войдя в гостиную, обнаружил помаргивание лампочки на телефоне. Кто-то звонил и оставил сообщение – после длинного сигнала, разумеется. Комиссар нажал кнопку и услышал вначале голос дежурной на коммутаторе, а потом – начальника полиции: Имейте в виду, что завтра в девять ноль-ноль, повторяю, в девять, а не в двадцать один час, на кпп север-шесть вас будут ждать инспектор и агент второго класса, работавшие с вами, и еще обязан сказать вам, что помимо того, что задание провалено из-за технической неграмотности ответственного исполнителя, ваше дальнейшее пребывание в столице министр внутренних дел и я сам признали нецелесообразным, остается добавить, что инспектору и агенту официально поручено доставить вас ко мне и в случае сопротивления разрешено применить силу. Комиссар долго и пристально глядел на телефон, а потом медленно, с видом человека, который прощается с тем, кто уже далеко, протянул руку и нажал кнопку. Потом пошел на кухню, достал из кармана конверт, смочил его спиртом, сложил так, что получилась перевернутая буква V, бросил в раковину и поджег и смыл пепел струей воды из-под крана. Сделав это, вернулся в гостиную, зажег весь свет и взялся за чтение газет, особое внимание уделяя той, которой – ну, или владельцам которой – вверил свою судьбу. Когда настало время, прошел на кухню, открыл холодильник и стал соображать, можно ли из того, что там имелось, приготовить подобие ужина, но вскоре отступился, ибо напрашивающееся определение редкостное никак не могло быть отнесено ни к свежести, ни к качеству провизии. Пора бы уж им сменить холодильник, подумал он, этот уже дал все, что мог дать. Комиссар вышел на улицу, торопливо поужинал в первом попавшемся ресторане и вернулся в провидение. Завтра рано вставать.
Он проснулся от телефонного звонка. Но не встал и трубку не снял, потому что был уверен – это кто-то из управления полиции, звонит напомнить о приказе явиться к девяти ноль-ноль, повторяю, к девяти утра на кпп. Вероятней всего, больше звонить не будут, и легко понять, почему – в профессиональной своей деятельности, а также, что вовсе не исключено, и в личной жизни, полицейские часто прибегают к тому аспекту мыслительного процесса, который называется дедукцией или, иначе говоря, выстраивают цепь логических умозаключений такого типа: Если комиссар не подходит к телефону, значит, он уже на пути к границе. Ага, как бы не так. В самом деле, комиссар поднялся с кровати, комиссар действительно вошел в ванную для процедур, долженствующих придать телу должную опрятность и свежесть, комиссар, что глупо было бы отрицать, оделся и покинул офис, но вовсе не за тем, чтобы призывным взмахом остановить первый же вынырнувший из-за угла таксомотор, сесть в него и, поймав в зеркале заднего вида выжидательный взгляд водителя, сказать: На кпп север-шесть. Север-шесть, простите, не знаю, где это, наверно, новая улица. Это блокпост или, иначе говоря, застава на границе зоны, если у вас есть карта – покажу. Но нет, не было этого диалога и никогда не будет, потому что вышел комиссар за газетами, и такое деяние как раз планировал еще накануне, отправляясь спать в столь ранний час, и не за тем вовсе, чтобы выспаться и прибыть вовремя в указанную точку. Уличные фонари еще горели, киоскер только что убрал щит с витрины, начал раскладывать еженедельные журналы, а когда разложил – разом, будто получив сигнал, погасли фонари и подъехал фургончик, развозящий прессу. Комиссар подошел в тот миг, когда в уже известном порядке ложатся на стенд газеты, причем на этот раз экземпляров одной, совсем не ходовой газетки оказывается почти столько же, сколько и самых популярных и массовых. Комиссар счел это добрым предзнаменованием, но тотчас же, немедленно это приятное ощущение надежды сменилось едва ли не шоком – заголовки крайних в ряду газет ярко-красным тревожным и зловещим шрифтом возвещали: УБИЙЦА, ЭТА ЖЕНЩИНА СОВЕРШИЛА УБИЙСТВО, НОВОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ ПОДОЗРЕВАЕМОЙ, РАСКРЫТО ПРЕСТУПЛЕНИЕ ЧЕТЫРЕХЛЕТНЕЙ ДАВНОСТИ. А на другом конце прилавка газета, которую вчера посетил комиссар, осведомлялась: ЧТО ЕЩЕ НАМ ОСТАЛОСЬ УЗНАТЬ. Заголовок звучал двусмысленно, мог означать и то, и это, и совсем нечто противоположное третье, но комиссар предпочел увидеть в нем маленький фонарик, зажженный у выхода из долины теней, чтобы направлять его шаткие и неверные шаги. Дайте-ка мне все, сказал он. Киоскер, улыбнувшись, подумал, что, по всему видать, приобрел на долгий срок отличного клиента, и протянул ему пластиковый пакет с газетами внутри. Комиссар повел вокруг себя глазами в поисках такси и, тщетно прождав минут пять, решил вернуться в провидение пешком, благо это, как мы с вами знаем, недалеко, однако ноша – пластиковый пакет с перемешанными словами – хоть и своя, а тянет так, что легче, кажется, тащить на спине земной шар. Счастье еще, что посередине узкой улицы, куда он свернул с намерением срезать путь, обнаружилось кафе – скромное и маленькое, в старинном стиле, из тех, что открываются спозаранку, потому как хозяину все равно делать нечего, и куда посетители заходят удостовериться, что все на месте, на своем, на всегдашнем, на привычном месте, и запах рисового кекса – как эманация вечности. Комиссар уселся за столик, спросил кофе с молоком и еще спросил, подают ли тут гренки с маслом, именно с маслом, а маргарину чтобы и духу не было. Поданный кофе был очень так себе, едва дотягивал до определения сносный, зато гренки прибыли, судя по всему, прямиком из рук того алхимика, который не открыл философский камень, потому что не смог преодолеть фазу гниения. Комиссар давно уже, едва успев присесть, открыл газету и теперь единого беглого взгляда хватило, чтобы понять – уловка сработала, цензору, который довольствовался повторением усвоенного, и в голову не пришло, что следует быть максимально осторожным с тем, что якобы знаешь, ибо за ним таится нескончаемая цепь неизвестных величин, последняя же из них решения, скорей всего, не имеет. Впрочем, слишком уж больших иллюзий питать не следует, целый божий день на прилавках газета не пролежит, можно даже предположить, что министр внутренних дел уже рычит, обуянный яростью: Конфисковать немедленно все это дерьмо, выяснить сейчас же, кто предоставил эти сведения, и последняя часть фразы была добавлена совершенно машинально, потому что уж ему ли было не знать, кто, потому что только от одного человека могли исходить такие предательские утечки. Меж тем комиссар решил, что будет обходить газетные киоски, пока сил хватит, чтобы своими глазами видеть, хорошо ли раскупается тираж газеты, какие лица у людей, сразу они берутся за чтение главного материала или тратят время на всякий вздор. И стремительно проглядел четыре крупные газеты. Бесстыдно простое, но очень эффективное оболванивание читающей публики продолжалось – дважды два четыре и всегда ими пребудет, если вчера поступил так-то, то сегодня сделаешь то-то, а кто осмелится считать, что одно непременно вытекает из другого, тот, значит, против законности и порядка. Потом комиссар расплатился, поблагодарил и вышел. Начал с того ларька, где сам покупал газеты, и с удовольствием отметил, что интересующая его стопка заметно похудела. Что-нибудь интересное, спросил он киоскера, бойко расходятся. Кажется, по радио читали какую-то статью оттуда. Рука руку моет, а обе – лицо, загадочно ответил ему на это комиссар. Ваша правда, согласился киоскер, не усмотрев связи с предыдущим. Чтобы не терять времени на поиски, комиссар в каждом киоске уточнял, где расположен следующий, и – вероятно, благодаря респектабельной наружности – ему всякий раз давали исчерпывающий ответ, хоть и было яснее ясного, что любой киоскер хотел бы спросить: А что в том ларьке такого, чего нет в моем. Время шло, и, наверно, инспектор с агентом уже истомились ожиданием у кпп север-шесть и запросили инструкций у начальника полиции, а тот доложил министру, а тот проинформировал главу правительства, а тот сказал: Это ваши проблемы, вам их и решать. Меж тем произошло ожидаемое – в десятом киоске он не обнаружил газеты. Попросил, делая вид, что хочет купить, но киоскер ответил: Опоздали вы, пять минут назад увезли все, что было. Кто увез, куда, почему. Собирают повсюду. Собирают. Ну да, чтоб не сказать – изымают. А что ж там такого, чтобы изымать. Да там чего-то такое с женщиной этой, поглядите в других газетах, заговор устроила да еще и убила кого-то. А все-таки не могли бы вы спроворить мне экземпляр, очень нужно, неужели ни одного не завалялось. Ни одного, а и был бы, все равно бы не продал вам. Почему. А почем я знаю, что вы не из полиции и не проверяете, как мы соблюдаем запрет. Да, вы совершенно правы, еще и не такое бывало в нашем мире, и с этими словами комиссар удалился. Не хочется возвращаться в провидение, сидеть там и слушать вопли автоответчика, вопрошающего, куда, к черту, он подевался, какого дьявола не отвечает на звонки, почему не выполнил приказ, предписывавший прибыть в девять ноль-ноль в указанное место, но, по правде говоря, больше ему идти некуда – перед домом жены доктора сейчас, наверно, настоящее людское море, и одни кричат ура, а другие караул, но вероятней все же, что все горой – за нее, а кто против – те в меньшинстве, а потому не хотят рисковать, чтобы не поколотили. И в редакцию газеты тоже нельзя идти, агенты в штатском, если не стоят у входа, то наверняка вертятся где-то поблизости, и даже позвонить комиссар не может, потому что телефоны, можно не сомневаться, прослушиваются, и, придя к этой мысли, понимает наконец комиссар, что и провидение, страховки и перестраховки тоже взяты под наблюдение, что отели предупреждены, что во всем городе нет никого, кто бы мог приютить его, даже если бы захотел. Он догадывается, что в редакции побывали, что у директора добром или силой вытянули имя человека, предоставившего подрывные материалы, не исключено даже, что он смалодушничал до такой степени, что показал письмо на бланке страховой компании, письмо, написанное собственноручно беглым комиссаром и скрепленное его же подписью. Он устал, еле волочил ноги, весь взмок от пота, хотя на улице было не очень жарко. Нельзя же целый день бесцельно бродить по улицам, и внезапно ему ужасно захотелось уйти в тот сад, где сидит девушка с кувшином, присесть на бортик, погладить зеленую стоячую воду кончиками пальцев и потом прикоснуться ими к губам. А потом, спросил он себя, что потом будешь делать. Да ничего, вернуться в лабиринт улиц, заблудиться, потеряться, вернуться, шагать и шагать, есть без аппетита – только чтобы ноги не подкашивались, отсидеть два часа в кино, развлекаясь экспедицией на марс, предпринятой в те времена, когда там еще водились зеленые человечки, потом выйти и сощуриться от ослепительного предвечерья, подумать – а не сходить ли опять в кино и не убить ли еще два часа на двадцать тысяч лье под водой в наутилусе капитана немо, и отбросить эту мысль, потому что в городе происходит что-то странное, какие-то люди раздают прохожим маленькие листки, и прохожие останавливаются, читают и прячут их в карман, вот теперь и комиссару протянули, и оказывается, что это фотокопия статьи в конфискованной газете, статьи под заглавием ЧЕГО МЫ ЕЩЕ НЕ ЗНАЕМ, где между строк рассказывается истинная история этих пяти суток, и в этот миг комиссар, уже не в силах больше сдерживаться, тут же вдруг разрыдался как ребенок, конвульсивно содрогаясь всем телом, и какая-то женщина его примерно возраста спросила, что с ним, не нужно ли помочь, а он только и смог в ответ мотнуть головой, нет, все в порядке, не беспокойтесь, большое спасибо, и тут, как по заказу, кто-то выбросил с верхнего этажа целую пачку листков, а потом еще одну, и еще, и люди внизу тянули к ним руки, ловили, а листки спускались, кружась, парили в воздухе как голуби, пока один не присел на плечо комиссару, а потом соскользнул на землю. Что же, значит, битва не проиграна, город взял дело в свои руки, пустил в ход сотни ксероксов, и вот уже оживленные стайки молодежи бросают листки в почтовые ящики или подсовывают под дверь, протягивают жильцам, а на вопрос: Это – что, реклама, отвечают: Она самая и самая лучшая из всех. Эти счастливые происшествия вдыхают новую жизнь в комиссара, и словно под воздействием магии – не черной, разумеется, а белой – исчезает усталость, и как будто совсем другой человек идет по улицам, и другой головой думает он, и ясным делается то, что было темно и мутно, и выводы, прежде казавшиеся отлитыми из стали, ныне крошатся меж пальцев, взвешивающих и ощупывающих их, и вот, например, смешно выглядит уверенность, что офис страховой компании, как тайная база, находится под наблюдением, и ставить туда полицию значило бы возбуждать подозрения в важности этого объекта, в значении его, а с другой стороны – не будь он так важен, перенесли бы его в другое место, да и дело с концом. Это новое и неприятное умозаключение омрачило чело комиссара и смутило дух его, но уже следующая мысль, пусть и не вполне, не во всех своих аспектах успокоительная, помогла, по крайней мере, решить серьезную проблему дислокации или, иначе говоря, разрешила сомнение насчет того, куда же все-таки сегодня на ночь приткнуться. Все объясняется в немногих словах. Хотя министерство внутренних дел и управление полиции с более чем законным неудовольствием отнеслись к тому, что их сотрудник взял и оборвал все контакты со своими ведомствами, это вовсе не означает, что их перестало интересовать, где его носит и где его найти в случае экстренной и настоятельной надобности. Если бы комиссар захотел затеряться в этом городе, если бы забился в какую-нибудь мрачную щель, как поступают беглые воры и убийцы, вот тогда действительно – пришлось бы попотеть, чтобы найти его, особенно в том случае, если он сумел установить связи с сообщниками в среде бунтовщиков, хотя, с другой стороны, за те несколько дней, что он провел здесь, такое дело не провернуть. И нечего, значит, брать под наблюдение оба входа в провидение, напротив, следует освободить путь и сделать так, чтобы природная тяга, естественное влечение, не одним быкам свойственные, привели волка в логово, а тупика – в гнездо на скале. И, значит, светит нынче комиссару сон в знакомой и уютной постели, если, конечно, среди ночи не откроют отмычкой дверь и его не возьмут под прицелом трех стволов. Совершеннейшая истина – в том, что, как мы уже неоднократно заявляли, бывают такие паскудные дни, что если слева дождик мочит, то справа, можете не сомневаться – градом бьет, и вот именно в такой ситуации находился сейчас комиссар, поставленный перед нелегким выбором – то ли, бродяге подобно, провести ночь в парке под деревом, в виду девушки с кувшином, то ли комфортабельно устроиться под измятым одеялом и уже несвежими простынями провидения, страховки и перестраховки. Впрочем, объяснение вышло не столь уж кратким и сжатым, как мы обещали выше, однако мы надеемся, что все понимают – мы не можем оставить без должного рассмотрения ни одну из переменных величин, не разобрав с кропотливой и тщательной объективностью разнообразные и противоречивые факторы риска и меры безопасности, чтобы прийти к выводу, который и так все должны знать, а именно – не стоит бежать в багдад, чтобы избежать встречи, назначенной тебе в самарре. Дождавшись, когда чашки весов остановятся, и решив, чтобы не терять время попусту, не выверять равновесие до последнего миллиграмма, до последней вероятности, до последней гипотезы, комиссар взял такси и направился в провидение, а дело меж тем было уже к вечеру, и первые сумерки овевали прохладой стелющийся под колеса проспект, и журчание воды, струящейся в чаши фонтанов, стало вдруг – к удивлению проезжающего – слышнее. На тротуарах не видно ни единой листовки. Вопреки всему, заметно все же, что комиссару слегка не по себе, и его можно понять. И то, что природная сметливость и приобретенные в течение жизни познания о свойствах и нравах полиции позволили ему прийти к выводу, что никакая опасность в провидении его не ждет и что к нему не вломятся нынче ночью, вовсе не значит, что самарра не находится там, где ей положено находиться. Эти размышления побудили комиссара дотронуться до пистолета и подумать при этом: Так или сяк, а пока буду подниматься в лифте, сниму с предохранителя. Такси остановилось: Мы на месте, сказал водитель, и в тот же самый миг комиссар увидел засунутый за дворник листок. Значит, все же это было не зря, как бы ни томили его тревога, как бы ни мучил страх. В холле было пусто, вахтер отсутствовал, обстановка для идеального убийства была идеальной же – удар ножом в сердце, глухой звук падения тела, захлопнувшаяся дверь, автомобиль без номеров, забирающий убийцу, ничего нет проще, чем убить и умереть. Лифт вызывать не пришлось, кабина была внизу. И вот пока он поднимается, собираясь выгрузить свою кладь на четырнадцатом этаже, металлический щелчок, который ни с чем не спутаешь, сообщает, что оружие поставлено на боевой взвод. В коридоре – ни единой живой души, в этот час все офисы уже закрыты. Ключ мягко проскользнул в скважину, и дверь открылась почти бесшумно. Комиссар вошел и спиной прикрыл ее, зажег свет, а теперь обшарит весь номер, откроет шкафы, где может спрятаться человек, заглянет под кровати, отдернет шторы. Никого. Комиссар вдруг ощутил, как нелеп он, новоявленный бонд с пистолетом в руке, из которого не в кого стрелять, однако же недаром говорится, береженого бог бережет, подстраховаться никогда не лишне, особенно если дело происходит в компании провидение, ведающей не только страховками, а и перестраховками. Горит лампочка автоответчика, указуя, что поступило два сообщения, и одно, быть может, от инспектора, который просит быть поосторожней, а другое – от секретаря альбатроса, а быть может, и нет, и оба они поступили от секретаря начальника полиции, горько горюющего от измены надежного сотрудника и озабоченного своей собственной судьбой, хотя, между прочим, не он этого сотрудника отбирал, не ему за него и отвечать. Комиссар положил перед собой список адресов и телефонов, набрал номер. Никто не отвечал. Снова набрал. И еще раз набрал, но теперь, словно по наитию, выждал три гудка и дал отбой. Набрал в четвертый раз и наконец: Слушаю, раздался в трубке сухой голос жены доктора. Это я, сказал комиссар. А-а, добрый вечер, мы ждали вашего звонка. Как ваши дела. Да ничего хорошего, меня за сутки сумели превратить во врага народа номер один. Мне очень жаль, что и я приложил к этому руку. Не вы же написали все то, что напечатано в газетах. Не я, до такого еще не дошел. Но, может быть, то, что вышло сегодня и в тысячах копий разлетелось по городу, поможет разогнать этот морок. Дай-то бог. Вы как будто не питаете на это особых надежд. Да нет, отчего же, питаю, однако дело это не мгновенное, не стоит ждать, что ситуация изменится через минуту. Но так ведь жить нельзя, мы сидим взаперти, мы как в тюрьме. Все, что от меня зависело, я сделал, и это все, что я могу вам сказать на это. Вы больше не придете сюда. Задание, которое мне поручили, окончено, я получил приказ вернуться. Что же, надеюсь, мы еще увидимся и при более благоприятных обстоятельствах. Они, похоже, заблудились где-то, сбились с пути. Кто. Благоприятные обстоятельства. Вы меня вконец обескураживаете. Есть люди, которых повалить невозможно, даже сбив с ног, и вы из их числа. Сейчас мне бы хотелось, чтобы мне помогли подняться. Очень сожалею, что не могу оказать вам эту помощь. Подозреваю, что помогли много больше того, о чем рассказали. Воображение у вас разыгралось, вы забыли, что говорите с полицейским. Не забыла, и это так же верно, как и то, что я вас таковым давно уж не воспринимаю. Спасибо вам за эти слова, а теперь мне осталось только попрощаться – до свидания, когда бы оно ни было. До свиданья. Будьте осторожны. Я говорю вам то же самое. И доброй ночи. Доброй ночи. Комиссар повесил трубку. Впереди его ждала долгая ночь, и провести ее иначе как во сне не было ни малейшей возможности, если только бессонница не приляжет к нему в постель. Завтра, по всей видимости, за ним придут. Он не явился к сроку на погранпост север-шесть, как было приказано, и потому его будут искать. И, может быть, одно из сообщений как раз и говорило об этом, может быть, извещало, что арестуют его в семь утра и что любая попытка оказать сопротивление только усугубит его и без того скверное положение. И отмычки им, разумеется, будут без надобности, потому что имеется ключ. Комиссар размышляет. Под рукой у него – целый арсенал готового к бою оружия, он способен отбиваться до последнего патрона или, по крайней мере, до первой гранаты со слезоточивым газом, влетевшей в бойницу в его крепость. Комиссар размышляет. Он сел в кровати, потом повалился на спину и стал молить сон, чтобы не слишком медлил: Сам знаю, что ночь еще в самом начале, думал он, и даже небо потемнело еще не окончательно, но хочу спать эту ночь так, чтобы казалось, что стал камнем, без обмана сновидений, камнем, словно навеки вмурованным в серую стену других камней, пожалуйста, хоть эту малость даруй мне, если большее невозможно, дай мне проспать до утра, до семи часов, когда меня разбудят. Сон услышал и внял робкой мольбе, не пришел, а прибежал бегом, побыл несколько минут, удалился, давая комиссару раздеться и лечь как полагается, но тотчас, почти сразу же вернулся и уже всю ночь оставался рядом, а сны отгонял прочь, в страну теней и призраков, где, соединяя огонь с водой, рождаются они и множатся.
Было девять часов, когда комиссар проснулся. Проснулся не в слезах – верный знак того, что слезоточивый газ не был пущен – и без наручников на запястьях, и в лоб ему не были уставлены стволы пистолетов, о, как часто бывает, что страхи, омрачающие нашу жизнь, оказываются беспочвенны и неосновательны. Он поднялся, умылся, побрился и отправился, размышляя о том кафе, где вчера завтракал. По пути купил газеты. А я уж думал, вы не придете, сказал ему киоскер с приветливостью давнего знакомого. Одной не хватает, заметил комиссар. Не вышла сегодня, и поставщик не знает, когда выйдет, может, на неделе, ее, судя по всему, оштрафовали по-крупному. За что. За статью – она сейчас по всему городу разлетелась в листовках. А-а. Вот ваш пакет, а в нем пять экземпляров, нынче поменьше придется читать. Комиссар поблагодарил и пошел искать кафе. Он забыл, на какой оно улице, аппетит же разыгрывался всерьез и с каждым шагом все сильней, при мысли о гренках с маслом рот наполнился слюной, и простим этому человеку, если на первый взгляд показался он бессовестным обжорой, недостойным ни возраста своего, ни общественного положения, а потому простим, что вспомним – вчера он лег спать на пустой желудок. Но вот наконец отыскал и улицу, и кафе, и вот уже сидит за столом, и в ожидании пробегает глазами газетные красно-черные заголовки, призванные поведать нам о приблизительном содержании статьи: НОВАЯ ПОДРЫВНАЯ АКЦИЯ ВРАГОВ ОТЧИЗНЫ, КТО ЗАПУСТИЛ КСЕРОКСЫ, ИНФОРМАЦИОННАЯ УГРОЗА, НА ЧЬИ ДЕНЬГИ ДЕЛАЮТСЯ КОПИИ. Комиссар ел медленно, вдумчиво, стараясь не упустить ни малейшего оттенка вкуса – кофе с молоком тоже оказался лучше, чем вчера, – и уже дошел до конца трапезы, ощутив прилив новых сил и натешив плоть, как вдруг дух напомнил ему, что он со вчерашнего дня пребывает в сомнениях относительно сада с прудом, посреди которого девушка с кувшином пытается зачерпнуть зеленоватую воду: Ты ведь так хотел пойти туда, да так и не пошел. Вот прямо сейчас и пойду, сказал комиссар. Расплатился, собрал газеты и пошел. Причем пешком, такси брать не стал. Делать все равно было нечего, а так можно было убить время. В саду присел на ту самую скамейку, где сидел тогда с женой доктора и где взаправду познакомился со слезным псом. Отсюда был виден пруд и девушка с кувшином. Под деревом еще оставался клочок прохлады. Он укрыл ноги плащом и устроился, испустив блаженный вздох. Человек в синем галстуке в белую крапинку подошел сзади и выстрелил ему в голову.
Спустя два часа министр внутренних дел созвал пресс-конференцию. Он был в белой сорочке, при черном галстуке, а на лице нес выражение глубокой скорби. Стол был уставлен микрофонами, а единственным украшением его был стакан воды. Позади, как всегда, задумчиво колыхался государственный флаг. Приветствую вас, дамы и господа, сказал министр, я пригласил вас для того, чтобы сообщить трагическое известие о гибели комиссара нашей полиции, по моему поручению расследовавшего конспиративную сеть, организатор которой уже выявлен и обнаружен. К сожалению, наш комиссар умер не своей смертью, но пал жертвой намеренного и заранее подготовленного убийства, осуществленного, без сомнения, профессионалом, мастером своего преступного дела, поскольку хватило одной пули, чтобы осуществить покушение. Излишне говорить, что все признаки однозначно указывают на то, что новое злодеяние совершено подрывными элементами, стремящимися в нашей древней, в нашей злосчастной столице своими попытками подорвать самые устои правильно функционирующей демократической системы, хладнокровно пытающимися расколоть социальное, политическое и моральное единство нашего народа. Думаю, нет надобности и подчеркивать особо, что тот исключительно достойный пример, поданный нам всем погибшим на боевом посту комиссаром, должен служить не только объектом глубочайшего уважения, но и – не побоюсь этого слова – преклонения, ибо его героическая самоотверженность обеспечит ему отныне почетное место в пантеоне мучеников во имя отчизны, которые из того далека, где пребывают ныне, не сводят с нас пристального взора. Правительство, представленное здесь в моем лице, скорбит и негодует вместе со всеми теми многими, кто знал исключительные человеческие качества безвременно ушедшего от нас комиссара, и заверяет со всей ответственностью всех граждан и гражданок, что не отступит в борьбе с происками заговорщиков и с безответственностью тех, кто оказывает им поддержку. И еще два слова. Во-первых, хочу сообщить, что инспектор и агент второй категории, вместе с комиссаром проводившие расследование, были по его просьбе освобождены от выполнения этого задания в целях их же собственной безопасности, а во-вторых, что правительство изыщет все законные средства для того, чтобы в ознаменование исключительных заслуг покойного, явившего нам высокий образец цельности и беззаветного служения отчизне, в самое ближайшее время удостоить его посмертно высшей награды, которой страна венчает своих сыновей и дочерей, прославивших ее. Сегодня, дамы и господа, печальный день для всех людей доброй воли, но долг призывает нас не предаваться отчаянию, не падать духом. Какой-то журналист вскинул руку, желая задать вопрос, однако министр уже удалился, на столе остался нетронутый стакан воды, микрофоны записали уважительное молчание, подобающее памяти усопших, а флаг на заднем плане неустанно продолжал медитировать. Последующие два часа министр посвятил совещанию со своими ближайшими помощниками – вырабатывался план немедленных действий, заключавшихся прежде всего в том, чтобы в город на манер каких-нибудь пресмыкающихся вползли значительные и ударные силы полиции, которым до поры до времени предстояло работать в штатском, никак не обнаруживая свою причастность к известному ведомству и не компрометируя его. Таким образом, пусть и не впрямую, но все же было признано, что, оставив столицу без контроля и наблюдения, совершили серьезнейшую ошибку. Что ж, еще не слишком поздно исправить ее, сказал министр. В этот самый миг вошедший секретарь сообщил, что на проводе премьер и что при этом он просит его приехать незамедлительно. Министр пробурчал, что глава кабинета мог бы выбрать более подходящий момент для разговора, но, делать нечего, покорился. Оставил помощников утрясать последние технические подробности плана и вышел. Лимузин с машинами охраны позади и впереди через десять минут доставил его туда, где находилась резиденция премьера, и через пятнадцать он со словами: Здравствуйте, господин премьер, уже входил в кабинет. Здравствуйте, прошу садиться. Вы меня вызвали в тот момент, когда мы уже совсем почти дорабатывали план, призванный исправить ошибочное решение по выводу из столицы всех сил правопорядка, думаю, завтра смогу представить его на ваше рассмотрение. Не сможете. Почему. Не успеете. Да он почти готов, остались сущие мелочи. Боюсь, вы не поняли – не успеете, потому что завтра уже не будете министром внутренних дел. Что, вопросительное местоимение прозвучало именно так – будто им выпалили и потому не вполне уважительно. Вы прекрасно слышали, что, не заставляйте меня повторять. Но, господин премьер-министр. Не будем затевать никчемный диалог, с этой минуты ваши полномочия прекращены. Это насилие, господин премьер, это произвол, господин премьер-министр, и – довольно своеобразная, знаете ли, причудливая манера отблагодарить меня за те услуги, которые я оказал стране, должна быть причина для такой грубой, и, надеюсь, вы сформулируете ее, да, грубой, отставки. Ваши услуги стране во время последнего кризиса были одной непрерывной цепью промахов, перечислять которые не стану, я вполне способен понять, что необходимость создает закон, что цель оправдывает средства, но – лишь при том условии, если цель достигнута, а закон, принятый по необходимости, исполняется, а вы ничего не исполнили и ничего не достигли, а теперь еще эта гибель комиссара. Он пал от руки наших врагов. Нельзя ли обойтись без оперных арий, а, очень обяжете, я слишком глубоко в теме, чтобы верить подобным побасенкам, у врагов же было бы гораздо больше оснований сделать из вашего комиссара героя, чем убивать его. Поверьте, господин премьер-министр, не было другого выхода, этот человек представлял настоящую опасность. О нем, если позволите, поговорим в другой раз, его убийство – это непростительная глупость, а теперь, как будто мало было всего прочего, мы получили еще и уличные манифестации. По моим сведениям – незначительные. Гроша ломаного не стоят ваши сведения, полгорода уже на улицах, и за другой половиной остановки не будет. Я уверен, что будущее меня оправдает, господин премьер-министр. Вам мало чем это поможет, если настоящее осудит, и на этом – все, точка, будьте любезны удалиться, разговор окончен. Я ведь должен передать дела своему преемнику и ввести его в курс дела. Я сам займусь этим. Но преемник. Ваш преемник – я, потому что кто стал министром юстиции, может ведать и внутренними делами, так что все в семье, как говорится, останется, я возьму это на себя.
В десять часов утра того дня, где мы пребываем, двое полицейских в штатском поднялись на пятый этаж и позвонили в дверь. Отворившая им жена доктора спросила: Кто вы, господа, и что вам угодно. Мы из полиции, нам приказано доставить на допрос вашего мужа и, пожалуйста, не трудитесь сообщать, что его нет дома, квартира под наблюдением, и нам отлично известно, что он – дома. Нет никаких причин допрашивать его, во всех преступлениях, по крайней мере, по сию пору, была виновата я одна. Это уж не нам решать, мы получили приказ, не допускающий двоякого толкования, – доставить врача, а не его жену, а потому если не хотите, чтобы мы применили силу, позовите его, да, и привяжите собаку, чтобы не вышло какой неприятности. Женщина закрыла дверь. Потом, когда открыла спустя минуту, рядом уже стоял доктор: Что вам угодно. Препроводить вас на допрос, мы уже объяснили цель прихода вашей жене, сто раз прикажете повторять. У вас есть ордер. Ордер не нужен, город на осадном положении, если хотите – вот наши удостоверения. Я должен сперва переодеться. Один из нас поприсутствует при этом. Боитесь – сбегу или покончу с собой. Мы выполняем приказ, вот и все. Один из полицейских вошел и пробыл внутри недолго. Я пойду с мужем туда, куда идет он. Нет, не пойдете, здесь останетесь, не вынуждайте меня идти на крайние меры. Да уж куда еще – более крайних не бывает. О-о, бывает, и как еще бывает, вы даже и представить себе не можете, и, обратясь к доктору: Руки. Прошу вас, давайте обойдемся без наручников, я даю вам честное слово, что не сбегу. Руки, я сказал, а честное слово оставьте себе, вот так, так-то оно лучше, спокойней. Женщина обняла мужа, поцеловала, проговорила сквозь слезы: Меня не пускают с тобой. Да не тревожься, вот увидишь – еще до вечера я буду дома. Возвращайся поскорей. Вернусь, моя милая, вернусь. Лифт двинулся вниз.
В одиннадцать часов человек в синем галстуке в белую крапинку поднимается на чердак дома, стоявшего почти строго напротив дома, где живут доктор с женой. При нем деревянный лакированный ящик прямоугольной формы. Внутри лежит оружие – разобранная автоматическая винтовка с оптическим прицелом, который в данном случае будет без надобности, на такой дистанции хороший стрелок промахнуться не может. Не будет применен и глушитель, но уже по причине этического свойства – человеку в синем галстуке в белую крапинку всегда казалось вопиющим вероломством такое отношение к жертве. Оружие собрано и заряжено, пригнана и поставлена на место каждая деталь этого инструмента, идеального отвечающего своему предназначению. Человек в синем галстуке в белую крапинку выбирает позицию для стрельбы и ждет. Он терпелив, он много лет занимается своим ремеслом и дело свое делает на совесть. Рано или поздно жена доктора выйдет на балкон. Впрочем, на тот случай, если ожидание слишком уж затянется, человек в синем галстуке в белую крапинку припас и другое оружие – обычную рогатку, которая пуляет камнями и применяется обычно для битья оконных стекол. И не родился еще такой человек, что, услышав звон стекла, не выскочил бы посмотреть на малолетних вандалов. Минул уже час, но жена доктора пока так и не появилась, плачет, наверно, бедная, но вот сейчас пойдет вдохнуть свежего воздуха, но не станет открывать окно, выходящее на улицу, там вечно толкутся люди, лучше балкон, что смотрит во двор, где куда спокойней с тех пор, как появилось телевидение. Женщина подходит к кованой ограде, берется за нее, ощущает холод железа. Мы не можем спросить ее, успела ли услышать она почти слитный треск двух выстрелов – она уже лежит мертвая на полу, кровь течет и каплями стекает на нижний балкон. Пес прибегает из комнаты, обнюхивает и лижет лицо хозяйки, потом задирает морду к небу и завывает так, что мороз по коже, но третий выстрел тут же обрывает этот вой. Слышал что-нибудь, спросил тогда один слепец. Три выстрела, ответил ему другой. Но вроде бы еще и собака завыла. Уже замолкла, после третьего выстрела. Вот и хорошо, терпеть не могу, когда собаки воют.
Примечания.
1.
Аллюзия на строчку стихотворения Луиса де Камоэнса (1524/1525–1580), «Колокола сзывали в божий храм, // И люди шли, как реки льются в море» (перевод В. Левика). – Здесь и далее прим. переводчика.
2.
Тарпейская скала – отвесный утес с западной стороны Капитолийского холма, с которого в Древнем Риме сбрасывали осужденных на смерть государственных преступников.
3.
Тератология – наука, изучающая уродства и врожденные пороки развития.
4.
По собственной инициативе (лат.).
5.
От: Le jour de gloire est arrivé, «День славы настал» (фр.) – вторая строка «Марсельезы».
6.
Ксенофонт (ок. 430 до н. э. – 355 или 354 до н. э.) – древнегреческий писатель и историк, ученик Сократа. Около 403 г. до н. э. после падения олигархического правительства Тридцати тиранов покинул Афины и принял участие в походе Кира Младшего против его брата, царя Персии Артаксеркса II (401). После гибели Кира в битве при Кунаксе (401) Ксенофонт был избран стратегом и явился одним из руководителей описанного им впоследствии в сочинении «Анабасис» отступления 10 тыс. греческих наемников через всю Малую Азию к побережью Черного моря.
7.
Положение, которое было прежде (лат.).
8.
Аллюзия на стихотворение Фернандо Пессоа (1888–1935) «Мамин сын».
9.
Организация питания (англ.).
10.
Воочию (лат.).
11.
Реймонд Торнтон Чэндлер (1888–1959) – американский писатель, автор детективных романов, повестей и рассказов. Главный герой многих романов Чэндлера – калифорнийский частный детектив Филип Марлоу. В экранизации романа «Глубокий сон» (1946) американского режиссера Хауарда Хоукса его роль сыграл Хамфри Богарт (1899–1957).