Друг моей юности.
О, что за дивная краса[16].
[16].I. Дохлый Глаз.
Они в столовой. Лакированный пол – голый, за исключением ковра перед горкой с фарфором. Мебели в комнате мало – длинный стол, кресла, пианино и горка. Все окна закрыты деревянными ставнями с внутренней стороны. Ставни выкрашены в тускло-голубой, серовато-голубой цвет. Краска и на ставнях, и на оконных рамах частично облезла. Частично ее сколупнула сама Джоан, ногтями.
В Логане очень жаркий день. Мир за ставнями плавает в ослепительно-белом свете; дальние деревья и холмы просвечивают насквозь; собаки кучкуются поближе к уличным колонкам и лужицам у питьевых фонтанчиков.
В столовой еще какая-то женщина, подруга матери. То ли Гасси Толл, учительница, то ли жена начальника станции. Подруги матери – энергичные женщины, вечно в переходном состоянии: независимые, не привязанные к месту – если и не на деле, то, по крайней мере, во взглядах на жизнь.
Женщины разложили на столе, под вентилятором, карты и гадают. Они болтают и смеются; их болтовня и смех – колдовские, заговорщические. Моррис лежит на полу и пишет в блокнот. Он записывает, сколько экземпляров журнала «Новая свобода» продал за неделю и кто из покупателей заплатил, а кто до сих пор должен деньги. Моррис – плотный юноша лет пятнадцати, бодрый, но сдержанный. На нем очки, одно стекло которых затемнено.
Когда Моррису было четыре года, он бродил в высокой траве в нижней части сада, у ручья, и споткнулся о грабли, брошенные зубьями вверх. Споткнулся и упал на грабли, сильно рассек бровь и веко и повредил глазное яблоко. Сколько Джоан себя помнит – она в то время была еще в пеленках, – у Морриса был шрам на лице, и один глаз ничего не видел, и он ходил в очках с затемненным стеклом.
Грабли в саду оставил бродяга. Так сказала мать. Она велела ему сгрести листья под каштанами, пообещав за работу сэндвич. Она дала бродяге грабли, а когда в следующий раз посмотрела в ту сторону, он куда-то делся. Может, ему надоело грести, а может, он разозлился, что она потребовала от него сперва отработать. Мать забыла сходить туда и забрать грабли. Мужчины в доме не было, и ей никто не помогал по хозяйству. Чуть больше чем за полгода ей пришлось пережить три события: рождение Джоан, гибель мужа в автомобильной аварии (мать считала, что он выпил, но пьян не был) и падение Морриса на грабли.
Она ни разу не свозила Морриса к врачу в Торонто, к специалисту, чтобы сделать шрам как-то поаккуратней или проконсультироваться по поводу глаза. У нее не было денег. Но разве она не могла занять у кого-нибудь? Таким вопросом задавалась Джоан, когда уже подросла. Разве нельзя было пойти в «Клуб львов»[17] и попросить о помощи? Они иногда помогали беднякам в неотложных случаях. Нет-нет. Никак не могла. Мать не считала себя и детей бедными в том смысле, в каком были бедны получающие помощь от «Клуба львов». Семья жила в большом особняке. Мать сама была домовладелицей – собирала арендную плату с жильцов трех домиков, стоящих через дорогу. Она по-прежнему владела лесопилкой, хотя порой там оставался только один рабочий. (Мать любила называть себя «мамаша Фордайс» – в честь «мамаши Перкинс», вдовы из мыльной радиооперы, тоже владелицы лесопилки.) У них не было такой свободы действий, как у настоящих бедняков.
Джоан гораздо труднее понять, почему сам Моррис так ничего и не предпринял. У него теперь куча денег. Причем дело даже не в деньгах. Моррис, как любой другой человек, платит взносы за обязательный государственный полис медицинского страхования. Его взгляды по поводу государства-няньки, личной ответственности и неуместности многих налогов кажутся Джоан крайне правыми, но взносы-то он платит. Разве не имеет смысла попробовать хоть что-то получить взамен? Аккуратнее зашитое веко? Искусственный глаз новой модели, который выглядит реалистично, более того, благодаря удивительному механизму движется синхронно с другим глазом? Для этого нужно всего лишь съездить в клинику, немного потерпеть неудобства и всякие манипуляции.
Для этого нужно всего лишь признаться в желании что-то изменить. Признать, что это не позор – попробовать снять клеймо, навешенное на тебя злой судьбой.
Мать и ее подруга пьют ром с кока-колой. В доме царит расслабленная атмосфера, которая удивила бы большинство одноклассников Джоан и Морриса. Мать курит, пьет ром с кока-колой в жаркие летние дни, и Моррису позволяет курить и водить машину, когда ему исполняется двенадцать лет. (Рома он не любит.) Мать ничего не говорит о злой судьбе. Она рассказывает про бродягу и грабли, но глаз Морриса к этому времени стал уже своего рода украшением. Мать внушает детям, что они – часть чего-то особенного. Не потому, что их дед основал лесопилку – мать смеется над этим, говорит, что он всего лишь везучий лесоруб, а сама она была никто, приехала в город и работала клерком в банке, – и не потому, что они живут в огромном холодном особняке, который невозможно поддерживать в нормальном состоянии, но потому, что у их маленькой семьи есть что-то личное, закрытое от других. Это связано с тем, как они шутят, как обсуждают людей. Они – в основном мать – придумали свои клички для всех жителей города. И еще мать знает множество стихов – то ли в школе выучила, то ли еще где. Она прицепляет пару строчек к кому-нибудь, и эти две строчки подытоживают суть человека – нелепо и незабываемо. Она смотрит в окно, цитирует стихотворение – и дети уже знают, кто прошел мимо. Иногда она придумывает такие вещи, пока мешает овсянку. Овсянку они едят не только на завтрак, но время от времени и на ужин, потому что она дешева.
Моррис любит шутить – каламбурить. Он делает это упорно, словно назло, а мать притворяется, что это ее бесит. Однажды она сказала, что, если он сейчас же не перестанет, она вывернет сахарницу ему в тарелку, прямо на картофельное пюре. Он не перестал, и она сделала, как обещала.
В доме Фордайсов плохо пахнет. Это от штукатурки и обоев в закрытых комнатах; от дохлых птиц в неиспользуемых печных трубах; от мышей, чей помет, похожий на семена, все время появляется в шкафу для белья. Деревянные двери в арочном проеме между столовой и гостиной закрыты – семья пользуется только столовой. Боковая прихожая отделена от передней кое-как сколоченной дощатой перегородкой. Семья не покупает уголь и не чинит центральную печь, которая давно нуждается в ремонте. Жилые комнаты отапливаются двумя буржуйками, в которых горят отходы с лесопилки. Но все это не важно – никакие лишения, трудности, меры экономии не важны. А что важно? Шутки и везение. Детям повезло, что они родились в браке, счастливом на протяжении всех пяти лет; это счастье выражалось в приемах гостей, танцах и восхитительных эскападах. Напоминания о нем – повсюду: граммофонные пластинки, корзина для пикников с серебряной фляжкой, хрупкие бесформенные платья из удивительных материй – абрикосовый жоржет, изумрудный муаровый шелк. Это счастье не было тихим: оно означало обильные возлияния, наряды, дружбу – в основном с людьми из других мест, даже из Торонто, – ныне угасшую, ведь многие друзья также убиты трагедией, внезапной нищетой этих лет, осложнениями.
Кто-то колотит дверным молотком у парадной двери – ни один приличный визитер не станет так колотить.
– Я уж знаю, знаю, кто это, – говорит мать. – На что спорим, это чокнутая миссис Баттлер?
Мать выскальзывает из холщовых туфель и осторожно, чтобы не скрипнули, распахивает арочные двери. Она крадется на цыпочках к фасадному окну давно не используемой гостиной: из него, если прищуриться через ставни, можно увидеть веранду у парадного входа.
– Черт возьми. Она самая.
Миссис Баттлер – их жиличка. Она живет через дорогу, в одном из трех домов, сложенных из цементных блоков. У нее белые волосы, но она прячет их под тюрбан, сшитый из разноцветных кусков бархата. На ней длинное черное пальто. У нее есть привычка останавливать детей на улице и расспрашивать их. Ты только сейчас идешь из школы? Тебя что, оставили после уроков? Твоя мать знает, что ты жуешь жвачку? Это ты бросаешь крышечки от бутылок ко мне во двор?
– О черт, – говорит мать. – Вот кого угодно сейчас готова видеть, только не ее.
Миссис Баттлер является к ним нечасто. Она приходит время от времени, обычно с какой-нибудь длинной нелепой жалобой, какой-нибудь ужасной новостью, требующей срочных действий. Она сильно привирает. Затем она несколько недель проходит мимо дома Фордайсов, не удостаивая его взглядом, шагая быстро, широкими шагами и словно бодая воздух; лишаясь всякой солидности, которую придает ей черное пальто. Она полностью поглощена какой-то обидой и что-то бормочет себе под нос.
Дверной молоток опять стучит. Мать тихо идет в переднюю, к двери. Останавливается. По одну сторону большой парадной двери – витражное окно с таким сложным мелким рисунком, что через него невозможно ничего увидеть, а с другой стороны, где витраж разбит (очень уж мы сильно веселились тем вечером, сказала мать), окно заколочено фанерой. Мать встает у двери и начинает лаять. «Тяф-тяф-тяф», – лает она, как злобная маленькая собачка, запертая одна в доме. Миссис Баттлер прижимает к витражу голову в тюрбане, пытаясь заглянуть внутрь. Она ничего не видит. Собачка лает громче. Яростный лай, гневное исступление. В лае прячутся слова: «У-хо-ди! У-хо-ди! У-хо-ди! Чок-ну-та-я! Прочь! Прочь! У-хо-ди!».
Миссис Баттлер еще некоторое время стоит у двери в раскаленной добела жаре. Она загораживает свет в окне.
Придя в следующий раз, она говорит:
– А я и не знала, что у вас есть собака.
– У нас нет собаки, – отвечает мать. – Нет и никогда не было. Я часто думаю, что неплохо было бы завести собаку. Но у нас ее никогда не было.
– Ну не знаю, я один раз зашла к вам, и дома никого не оказалось. Никто мне не открыл, и я готова поклясться, что слышала собачий лай.
– Возможно, у вас непорядок во внутреннем ухе, миссис Баттлер, – отвечает мать. – Вам следовало бы сходить к доктору.
Позже мать говорит:
– Я думаю, что запросто могла бы превратиться в собаку. Меня звали бы Трезор.
Они придумали прозвище для миссис Баттлер. Они звали ее миссис Бункер, а потом – миссис Карбункул. Это имя ей подходило. Даже не зная точно, что такое карбункул, Джоан понимала: прозвище подходит и запоминается. Уж очень оно соответствовало шишковатой, безжизненной, принужденной, неподатливой внешности и натуре соседки.
У миссис Карбункул была дочь, Матильда. Мужа не было, только дочь. Сидя после ужина на боковой веранде – мать курила, и Моррис тоже курил, как подобает мужчине в доме, – Фордайсы иногда видели Матильду: она сворачивала за угол, направляясь в работающую допоздна кондитерскую или взять книгу в библиотеке, пока та не закрылась. Всегда одна, без подруги. Разве можно привести подругу в дом, где властвует миссис Карбункул? Но Матильда не выглядела одинокой, робкой или несчастной. Она всегда была прекрасно одета. Миссис Карбункул умела шить – собственно, зарабатывала на жизнь подгонкой одежды в магазине дамского и мужского готового платья Гиллеспи. Миссис Карбункул наряжала Матильду в светлое, часто с белыми чулками.
– «Рапунцель, Рапунцель, проснись, спусти свои косыньки вниз», – тихо цитировала мать при виде Матильды. – Ну скажите мне, как она может быть дочерью миссис Карбункул?
Здесь что-то нечисто, говорила мать. Она не удивится, вот ничуточки не удивится, если окажется, что Матильда – дочь какой-нибудь богачки или дитя страсти и миссис Карбункул ее воспитывает за деньги. С другой стороны, возможно, что Матильду похитили ребенком и она ничего об этом не знает.
– Такое случается, – говорила мать.
Красота Матильды, причина этого разговора, в самом деле наводила на мысль о запертой в башне принцессе. Она словно сошла с картинки в книге сказок. Длинные волнистые легкие русые волосы с золотистыми оттенками – в те годы, когда в белый цвет волосы красили только самые отъявленные девки, Матильду назвали бы блондинкой. Розово-белая кожа, большие кроткие голубые глаза. «Млеко доброты человеческой» – эти слова таинственно сами собой звучали в голове у Джоан, когда она думала о Матильде. И впрямь, в голубизне Матильдиных глаз, в ее коже, вообще в ее внешности было что-то млечное. Млечно-белое, прохладное, доброе – может быть, глупое. Но ведь у всех этих сказочных принцесс блондинистая красота смягчена нежной размытостью, наброшенной сверху вуалью глупости, выражением невольной жертвы, беспомощной кротости? Все это проявилось у Матильды лет в двенадцать-тринадцать. Она была ровесницей Морриса и училась в его классе. Но училась хорошо, так что, видимо, была вовсе не глупа. Она была особенно сильна в правописании.
Джоан собирала всевозможные сведения о Матильде – все, что могла выведать, – и знала все ее наряды. Она хитро подстраивала якобы случайные встречи на улице, а поскольку они жили в одном квартале, это происходило часто. Слабея от любви, Джоан замечала каждую мелочь во внешности Матильды. Она сегодня распустила волосы впереди по плечам или зачесала назад? Накрасила ли ногти бесцветным лаком? Какая на ней блузка – голубая вискозная с крохотной полосочкой кружева на воротнике, придающая ей мягкий, шутливый вид, или накрахмаленная хлопчатобумажная рубашка, в которой она выглядит прилежной ученицей? У нее было ожерелье из стеклянных бусин – прозрачных, розовых, – при виде которых на белоснежной шее Матильды у Джоан проступал тончайший пот на внутренних сторонах предплечий.
Какое-то время Джоан изобретала для Матильды другие имена. Имя Матильда ассоциировалось у нее с пыльными занавесками, выцветшими пологами шатров, дряблыми старухами. Может, Шерон? Лилиана? Элизабет? Потом – Джоан не знала почему – имя Матильда преобразилось. Оно засверкало, как серебро. Слог «иль» был серебряным. Но не металлическим. В мыслях Джоан это имя теперь сверкало, как складки атласа.
Крайне важны были приветствия. Джоан ждала, и на шее пульсировала жилка. Конечно, следовало ждать, пока Матильда поздоровается первой. Она могла сказать: «Привет» – бодро, по-товарищески. Или: «Доброе утро» – более мягкое, более личное. Изредка она говорила: «Здравствуй, Джоан», показывая, что особым образом отметила ее присутствие. От этой дразнящей приветливости глаза Джоан тут же наполнялись слезами; на нее наваливалось бремя исключительного счастья, преисполняя жгучим стыдом.
Конечно, эта любовь со временем стала убывать. Как и прочие беды и радости, она прошла, и интерес Джоан к Матильде Баттлер упал до нормального уровня. Матильда тоже изменилась. К тому времени, как Джоан пошла в старшие классы, Матильда уже работала. Она устроилась в юридическую контору младшим клерком. Теперь, когда она сама зарабатывала на жизнь и частично вышла из-под контроля матери – не полностью, так как все еще жила дома, – она сменила стиль. По-видимому, она хотела меньше походить на принцессу и больше – на нормальных людей. Она коротко подстриглась и носила аккуратную прическу по моде того времени. Она стала краситься – ярко-красная помада придала жесткость очертаниям рта. Она стала одеваться как другие девушки – в длинные узкие юбки с разрезом, блузки с мягкими бантами у шеи, балетки. Она утратила бледность и отстраненный вид. С этой Матильдой Джоан, которая планировала получить стипендию на изучение искусства и археологии в Университете Торонто, здоровалась сдержанно. Последние остатки чувств улетучились, когда Матильда стала появляться на людях в обществе поклонника.
Поклонник был недурен собой, лет на десять старше Матильды. У него были редеющие черные волосы, тонкие, будто нарисованные, усики и недружелюбное, подозрительное, упрямое выражение лица. Очень высокий, он на ходу склонялся к Матильде, обняв ее за талию. Они много ходили по улицам, потому что миссис Карбункул возненавидела его и не пускала в дом. Сначала у поклонника не было машины. Потом машина появилась. Про него говорили, что он пилот самолета и что он официант в дорогом ресторане. Никто не знал, где Матильда с ним познакомилась. Когда они ходили по улицам, его рука лежала даже ниже талии Матильды – растопыренные пальцы уверенно покоились на уровне таза. Джоан казалось, что эта нахальная, захватническая рука и выражение мрачного вызова на лице поклонника как-то связаны между собой.
Но еще раньше – до того, как Матильда устроилась на работу, до того, как она подстриглась, – случилось нечто такое, отчего Джоан, давно переросшая свою любовь, поняла: у красоты Матильды есть некий неожиданный аспект или эффект. Джоан увидела, что такая красота метит человека – во всяком случае, в Логане, – ставит на нем клеймо, как на хромом или заике. Она делает своего носителя изгоем – может быть, даже сильней, чем легкий изъян, поскольку воспринимается как упрек. Когда Джоан это поняла, ее уже не так удивило, хотя и разочаровало, что Матильда постаралась при первой же возможности избавиться от своей красоты или закамуфлировать ее.
Вторгаясь к ним на кухню (это случается регулярно), миссис Баттлер, она же миссис Карбункул, никогда не снимает черного пальто и разноцветного бархатного тюрбана. Это чтобы мы не переставали надеяться, говорит мать. Надеяться, что она вот-вот уйдет, что мы избавимся от нее раньше чем через три часа. А также чтобы прикрыть те чудовищные тряпки, которые надеты у нее под пальто. Потому что, раз у нее есть это пальто и она готова его носить каждый день, ей уже не обязательно менять платье.
От нее душно пахнет камфорой.
Она врывается на полуслове, на середине рассказа о каком-то происшествии, каком-то обидчике – как будто собеседники уже знают все подробности и действующих лиц. Как будто новости о ее жизни передают по радио и вы пропустили только пару последних сводок. Джоан всегда с интересом слушает первые полчаса отчета или тирады. Лучше слушать, находясь за пределами комнаты – это позволит ускользнуть, когда миссис Карбункул начнет повторяться. Если сидеть у нее на виду и попробовать сбежать, она ехидно спросит, куда это ты так торопишься, или обвинит в недоверии к ее словам.
Сейчас Джоан так и поступает – слушает из столовой, делая вид, что разучивает на пианино пьеску для школьного рождественского концерта. Джоан в последнем классе средней школы, а Матильда – в последнем классе старшей школы. (Моррис после Рождества бросит учебу, чтобы заниматься лесопилкой.) Утро субботы, середина декабря – небо серое, земля скована морозом. Сегодня у старшеклассников рождественский бал – единственный бал в году, который проводится в городском цейхгаузе.
Виновником гнева миссис Карбункул оказывается директор школы. Это ничем не примечательный мужчина по имени Арчибальд Мур – ученики обычно зовут его Арчи-Бульдог или Архибульдог. Миссис Карбункул говорит, что он непригоден к своей должности. Она говорит, что он продажен и все это знают; нельзя окончить школу, не дав взятку директору.
– Но ведь экзаменационные работы проверяют в Торонто, – говорит мать Джоан, словно бы искренне удивляясь. Какое-то время она развлекается, подначивая миссис Карбункул, слегка возражая и задавая наводящие вопросы.
– Он и с ними стакнулся, – отвечает миссис Карбункул. – И с ними тоже.
Потом она заявляет, что, когда сам директор учился, он тоже сунул на лапу кому надо. Иначе он бы даже школу ни за что не окончил. Он чрезвычайно глуп. Полный невежда. Не умеет решать задачи на доске, не умеет переводить с латыни. Ему приходится держать под рукой учебник, в котором все ответы вписаны поверх текста карандашом. А еще несколько лет назад он заделал одной ученице ребенка.
– О, я об этом не слышала! – восклицает мать Джоан предельно вежливым голосом.
– Дело замяли. Ему пришлось раскошелиться.
– Наверно, выложил все, что сколотил на взятках?
– Он заслуживает кнута!
Джоан играет тихо. Она разучивает «Иисус, мое желанье», очень сложную вещь. Она играет тихо, потому что надеется услышать имя ученицы или способ, которым избавились от ребенка. (Однажды миссис Карбункул расписала, как некий доктор в их городе избавляется от детей – плодов собственного сластолюбия.) Но миссис Карбункул переходит к своей главной обиде – оказывается, связанной с балом. Арчибальд Мур неправильно организовал бал. Ему следовало распределять партнеров по танцам, вытягивая их имена из шляпы. Или велеть, чтобы все ученики явились на бал поодиночке. Либо одно, либо другое. Тогда Матильда смогла бы пойти. У нее нет партнера – ни один мальчик ее не пригласил, – и она говорит, что в одиночку не пойдет. А миссис Карбункул требует, чтобы она пошла. Говорит, что заставит ее. Из-за всех расходов на платье. Миссис Карбункул начинает перечислять. Называет цену сетки, тафты, блесток, корсетных косточек (платье без бретелек), двадцатидвухдюймовой молнии. Она сама сшила это платье, много часов над ним корпела, а Матильда надела его единственный раз. Она вышла в нем вчера на сцену в спектакле, поставленном старшеклассниками в городском доме культуры, и все. Теперь Матильда говорит, что не наденет сегодня это платье; не пойдет на бал, потому что никто ее не пригласил. И во всем виноват Арчибальд Мур, обманщик, прелюбодей и невежда.
Джоан и ее мать видели Матильду во вчерашнем спектакле. Моррис с ними не пошел – он теперь не ходит с ними по вечерам. Он предпочитает слушать радио или писать в особом блокноте цифры – вероятно, имеющие отношение к лесопилке. Матильда играла роль магазинного манекена, и в нее влюблялся юноша. Вернувшись домой, мать сказала Моррису, что он ничего не потерял – пьеса была невероятно дурацкая. Матильда, конечно, все время молчала и по большей части стояла неподвижно, повернувшись дивным профилем. Платье было изумительное – как снежное облако, и серебряные блестки сверкали на нем, как иней.
Миссис Карбункул заявила Матильде, что та должна пойти. С партнером, без партнера, но должна. Надеть платье, надеть сверху пальто и в девять вечера выйти из двери. Дверь останется запертой до одиннадцати – до того часа, когда миссис Карбункул ложится спать.
Но Матильда по-прежнему твердит, что не пойдет. Она говорит, что сядет в угольном сарае в конце двора и будет там сидеть. Это уже не угольный сарай, а просто сарай – у миссис Карбункул нет денег на уголь, точно так же как у Фордайсов.
– Она замерзнет, – говорит мать Джоан, впервые искренне вовлекаясь в разговор.
– Так ей и надо, – отвечает миссис Карбункул.
Мать Джоан смотрит на часы и говорит, что очень извиняется за свою грубость, но она только что вспомнила, что записана к зубному врачу на сегодня. Ей нужно поставить пломбу, и придется поторопиться, чтобы не опоздать. Так что она просит ее извинить.
Она выставляет миссис Карбункул – та бормочет, что сроду не слыхала о пломбировании зубов по субботам, – немедленно звонит на лесопилку и вызывает Морриса домой.
Джоан впервые видит спор между Моррисом и матерью – то есть настоящий спор. Моррис наотрез отказывается. Он не хочет делать то, чего требует от него мать. Его голос звучит так, словно убедить его, уговорить невозможно. Он разговаривает не как мальчик с матерью, но как мужчина с женщиной. Мужчина, который знает предмет спора лучше ее и готов ко всем трюкам, которыми она воспользуется, чтобы на него надавить.
– Ну, по-моему, ты ужасный эгоист, – говорит мать. – По-моему, ты ни о ком, кроме себя, не способен думать. Ты меня очень разочаровал. Как бы ты себя чувствовал на месте этой бедной девочки с чокнутой матерью? Бедной девочки в сарае? Джентльмен должен быть готов на определенные поступки, знаешь ли. Вот твой отец знал бы, что делать.
Моррис не отвечает.
– Можно подумать, тебя заставляют на ней жениться. Во сколько тебе это обойдется? – презрительно говорит мать. – По два доллара за себя и за нее?
Моррис тихо отвечает, что дело не в этом.
– Я не так часто тебя прошу сделать что-то неприятное! Правда ведь? Я к тебе отношусь как ко взрослому. Предоставляю тебе всяческую свободу. Ну вот, я тебя попросила доказать, что ты в самом деле взрослый и заслуживаешь этой свободы, – и что я слышу в ответ?
Этот разговор тянется еще некоторое время, и Моррис стоит на своем. Джоан не понимает, как мать может одержать верх и почему до сих пор не сдалась. Но она не сдается.
– И можешь не отнекиваться тем, что якобы не умеешь танцевать. Еще как умеешь, я тебя сама учила. Ты прекрасно танцуешь!
И тут Моррис, видимо, неожиданно соглашается, потому что мать говорит:
– Иди надень чистый свитер.
Ботинки Морриса грохочут по задней лестнице, а мать кричит ему вслед:
– Ты сам будешь рад, что согласился! Не пожалеешь!
Она открывает дверь столовой и обращается к Джоан:
– Что-то я не слышу пианино. Ты что, уже все выучила и можешь больше не репетировать? Последний раз, когда ты при мне играла, у тебя выходило просто ужасно.
Джоан играет еще раз с самого начала. Но бросает, когда Моррис спускается по лестнице и захлопывает дверь, а мать на кухне включает радио, открывает шкафчики и начинает готовить обед. Джоан встает с фортепианной скамеечки и тихо выходит из столовой в переднюю, к двери. Она прижимается лицом к витражу. Снаружи через него ничего не видно, потому что в передней темно, но, если смотреть одним глазом в определенное место, можно увидеть улицу. Красного в витраже больше, поэтому Джоан выбирает красный вид. Хотя она все цвета перепробовала в свое время – синий, золотой, зеленый. Она научилась смотреть через любой, даже самый маленький кусочек стекла.
Серый дом из цементных блоков на той стороне улицы теперь выглядит сиреневым. Моррис стоит у двери. Дверь открывается, но Джоан не видно, кто ее открыл. Матильда или миссис Карбункул? Голые окоченевшие деревья и куст сирени у дверей того дома темно-красные, как кровь. Лучший свитер Морриса, желтый, превратился в красно-золотое пятно, похожее на сигнал светофора.
Где-то вдали мать Джоан подпевает радио. Она не ведает ни о какой опасности. Стоя между парадной дверью, сценой, разыгрывающейся через дорогу, и пением матери на кухне, Джоан ощущает тусклость, холод, хрупкость и преходящесть этих почти голых комнат с высокими потолками, этого дома. Он – просто жилье, которое можно оценивать, как любое другое жилье. В нем нет ничего особенного. Он не может ни от чего защитить. Джоан чувствует это, поскольку подозревает, что мать была не права. В этом случае – и потом, в других случаях, – полагаясь на свои убеждения и предположения, она может оказаться не права.
Теперь видно, что в дверях – миссис Карбункул. Моррис повернулся к ней спиной и идет от дома по дорожке, а миссис Карбункул движется за ним. Моррис спускается по двум ступенькам на тротуар, очень быстро пересекает улицу, не глядя по сторонам. Он не бежит, руки у него засунуты в карманы, и розовое лицо с налитым кровью глазом улыбается, показывая, что такой оборот дела его нисколько не удивляет. На миссис Карбункул мешковатое, чиненое, редко видящее свет домашнее платье. Розовые волосы всклокочены, как у баньши. У ступенек она останавливается и кричит вслед Моррису, так что Джоан слышит через дверь:
– Мы не так низко пали, чтобы я позволила какому-то Дохлому Глазу повести мою дочь на танцы!
II. Донный лед.
Моррис, подстригающий газон перед многоквартирным домом, кажется Джоан похожим на дворника. На нем тускло-зеленые рабочие штаны и клетчатая рубашка и, конечно, очки, у которых одно стекло затемнено. Он выглядит как человек самостоятельный, даже обладающий кое-какой властью, но подчиненный кому-то еще. Увидев его с бригадой рабочих (он расширил бизнес, занявшись помимо лесопильного дела еще и строительством), его можно принять за бригадира – зоркого, справедливого, не лишенного некоторых амбиций, но в ограниченных пределах. Не за хозяина. Не за владельца многоквартирного дома. Он круглолицый, с залысиной на лбу – лицо и залысина покрыты свежим загаром и недавно проступившими веснушками. Плотный, крепкий, но стал сутулиться – или это только кажется из-за того, что он толкает газонокосилку? Есть ли особый тип внешности, характерный для холостяков, холостых сыновей – особенно таких, которым пришлось дохаживать престарелых родителей, особенно матерей? Замкнутый, терпеливый взгляд на грани смирения? Джоан кажется, что она приехала навестить дядюшку.
На дворе 1972 год, и сама Джоан выглядит моложе, чем десять лет назад. Она отпустила темные волосы и заправляет их за уши; она красит глаза, но не губы; носит свободные мягкие хлопковые одежды ярких цветов или задорные платьица, прикрывающие бедра всего дюйма на два. Джоан может себе это позволить – во всяком случае, надеется, что может, – потому что она высокая, с тонкой талией и длинными стройными ногами.
Мать умерла. Моррис продал семейный особняк и построил или перестроил этот и другие многоквартирные дома. Новые владельцы собираются открыть в бывшем семейном особняке Фордайсов пансионат для престарелых. Джоан сказала мужу, что хочет съездить домой – то есть в Логан, – чтобы помочь Моррису устроиться на новом месте. На самом деле она знает, что Моррис устроится без проблем; он всегда владеет ситуацией и, кажется, всегда устроен. Надо только помочь ему рассортировать вещи из ящиков и сундука. Там одежда, книги, посуда, картины, занавески, которые Моррису не нужны или для которых у него нет места; он сложил их на время в подвал своего доходного дома.
Джоан уже много лет замужем. Ее муж – журналист. Они живут в Оттаве. Он известен – по имени и даже в лицо; точнее, читатели знают, как он выглядел пять лет назад, по фотографии над его постоянной колонкой в газете, на последней странице. Джоан привыкла, что ее узнают как его жену – здесь и везде. Но в ее родном городе это узнавание – предмет особой гордости. Большинству здешних жителей не нравится юмор журналиста (циничный, по их мнению) и его взгляды, но важно то, что девушка из Логана стала женой известной, ну или пусть даже отчасти известной, персоны.
Джоан сказала мужу, что пробудет тут неделю. Она приезжает в воскресенье вечером, в конце мая, когда Моррис первый раз в году косит траву. Джоан собирается уехать в пятницу и провести субботу и воскресенье в Торонто. На случай, если муж узнает, что она не всю неделю пробыла в Логане, у нее готова другая легенда – Моррису она оказалась больше не нужна и решила повидаться со своей университетской подругой. Может, надо в любом случае держаться этой легенды – так безопаснее. Джоан беспокоится, пытаясь понять, стоит ли посвятить подругу в свои планы.
Она впервые пробует нечто подобное.
Многоквартирный дом уходит в глубину участка; окна смотрят на баптистскую церковь или на стоянку машин. Когда-то здесь был сарай – фермеры оставляли в нем лошадей, идя в церковь. Дом построен из красного кирпича. Без балконов. Очень-очень простой.
Джоан обнимает Морриса. Она ощущает запах сигарет, бензина, мягкой ношеной пропотевшей рубахи и свежескошенной травы.
– Моррис, знаешь, что тебе надо сделать? – кричит она, перекрывая шум газонокосилки. – Завести повязку на глаз! Тогда ты будешь похож на Моше Даяна!
Каждое утро Джоан ходит на почту. Она ждет письма от мужчины из Торонто. Его зовут Джон Брольер. Она написала ему, назвала имя Морриса, город и номер почтового ящика. Логан вырос, но все же не настолько, чтобы почту приносили на дом.
В понедельник утром Джоан не надеется на письмо. Во вторник – надеется. В среду она думает, что, кажется, уже вправе рассчитывать на ответ. Каждый день – новое разочарование. Каждый день она вновь подозревает, что сваляла дурака, – это чувство, ощущение отдельности и ненужности, проступает все ясней, словно всплывая из глубин. Она поверила мужчине, а он ничего серьезного не имел в виду. Передумал.
Почтовая контора, куда она ходит, – новый низенький домик из розоватого кирпича. Старое здание почты, напоминавшее старинный замок, снесли. Вообще, городок сильно изменился. Сносят не очень много, в основном перестраивают. Покрывают алюминиевым сайдингом, чистят кирпич пескоструйным аппаратом, красят крыши в яркий цвет, вставляют большие окна с двойным остеклением, веранды убирают совсем или переделывают в закрытые. И просторных дворов, заросших чем попало, больше нет – на самом деле это были двойные участки, их разделили, избыток земли продали и застроили. Между старыми домами втискиваются новые. По стилю они как в пригородах больших городов – длинные низкие одноэтажные или двухуровневые. Дворы аккуратные, с тщательной планировкой, с декоративными кустарниками, цветочными клумбами – круглыми или в форме полумесяца. Старый обычай растить цветы на манер овощей, рядками вдоль гряды бобов или картошки, видимо, забыт. Много старых тенистых деревьев спилили. Вероятно, они стали слишком стары и потому опасны. Облезлые дома, высокая трава, тротуары в трещинах, глубокая тень, немощеные улицы, пыльные или грязные, – все это, памятное Джоан, больше не существует. Город кажется тесным, он будто съежился – так много домов прихорошилось, так многое устроено и спланировано рукой человека. Город детства Джоан – хаотичный, сонный – был всего лишь стадией в развитии Логана. Покосившиеся фанерные заборы, облезлые стены, цветущие сорняки не выражали его неизменную суть. И люди вроде миссис Баттлер – нелепо одетые, одержимые, – кажется, не могли существовать вне прежнего города, которого больше не было.
У Морриса в квартире одна спальня, и он предоставил ее Джоан. Сам он спит на диване в гостиной. Конечно, квартира с двумя спальнями была бы удобнее на случай приезда гостей. Но, наверно, Моррис не рассчитывает принимать гостей – во всяком случае, не много и не часто. И не хочет терять доход от сдачи большой квартиры. Наверняка он подумывал, не занять ли ему холостяцкую квартирку в цокольном этаже, чтобы эту квартиру с одной спальней тоже сдавать. Но, наверно, решил, что это было бы уже слишком. Это будет выглядеть как чрезмерная скупость и привлечет к нему внимание. Не стоит уж настолько себе потакать.
Мебель в квартире – из дома, где Моррис жил с матерью, но мало что относится к той эпохе, когда Джоан еще жила с ними. Все мало-мальски напоминающее антиквариат было продано и заменено довольно прочной и более-менее удобной мебелью, которую Моррис покупает по оптовым ценам. Джоан замечает вещи, присланные ею в подарок на Рождество и дни рождения. Они не очень гармонируют с квартирой и вовсе не так оживляют обстановку, как надеялась Джоан.
Гравюра с изображением церкви Святого Эгидия напоминает ей год, который они с мужем провели в Британии, – Джоан только что закончила университет и позорно тосковала по дому, устремляя на него свою любовь с той стороны Атлантики. Вот на кофейном столике стеклянный подносик, а на нем предупредительно выставлена напоказ книга, подарок Джоан. Это история машиностроения. В ней чертежи и планы разных механизмов, начиная с эпох, когда еще не знали фотографии, со времен древних египтян и древних греков. Потом, с девятнадцатого века до наших дней, фотоснимки: машины для строительства дорог, сельскохозяйственные машины, заводские станки, то снятые издали, едва видные на горизонте, то крупным планом, с низкой точки. Одни кадры подчеркивают чудесную работу механизма, мельчайшие детали устройства; на других – машины выглядят роскошными, как дворцы, или грозными, как чудовища. Джоан помнит, как сказала подруге, вместе с которой зашла в книжный магазин: «Какая замечательная книга для моего брата! Он обожает машины и механизмы». «Обожает машины и механизмы» – так прямо и сказала.
Сейчас Джоан задается вопросом: а что Моррис на самом деле подумал об этой книге? Понравилась ли она ему вообще? Вряд ли прямо-таки не понравилась. Возможно, он удивился. Возможно, выкинул из головы и забыл. Потому что он вовсе не обожает механизмы. Он ими пользуется – для этого они и существуют.
Долгими весенними вечерами Джоан с Моррисом катаются на машине. По городу и за городом, где можно увидеть, какие огромные поля, простирающиеся до горизонта, – кукуруза, фасоль, пшеница, клевер – созданы фермерами с помощью тех самых механизмов. Какие обширные газоны, больше похожие на луга, сотворены благодаря моторизованным газонокосилкам. Облака сирени над погребами заброшенных фермерских домов. Фермы были укрупнены, объясняет Моррис. Он знает, что сколько стоит. Не только дома и строения, но и поля, деревья, лесные делянки, холмы – все возникает у него в памяти, снабженное ценой и историей изменений этой цены. Точно так же любой человек в рассказах Морриса определяется тем, продвинулся он в жизни или нет. Такой взгляд на вещи уже непопулярен – он считается приземленным, старомодным, черствым и деструктивным. Моррис об этом не знает и продолжает распространяться про деньги – спокойно и с удовольствием. Время от времени он каламбурит. Он хихикает, рассказывая о некоторых рискованных сделках и экстравагантных фиаско.
Джоан слушает Морриса и поддакивает ему, но мысли ее уплывают по знакомому, непреодолимо влекущему подземному ручью. Она думает про Джона Брольера. Он геолог, когда-то работал на нефтяную компанию, а теперь преподает (естественно-научные предметы и театральное искусство) в заведении, именуемом «альтернативной школой». Раньше он продвигался в жизни, а теперь уже не продвигается. Джоан познакомилась с ним на званом ужине в Оттаве пару месяцев назад. Он гостил у друзей, которые и Джоан приходились друзьями. Жены с ним не было, но были двое из его детей. Он сказал Джоан, что, если она встанет рано завтра утром, он поведет ее на реку Оттаву и покажет ей нечто, называемое «донный лед».
Джоан воскрешает в памяти его лицо и голос и пытается понять, что именно привлекло ее к этому человеку. По-видимому, ее брак тут ни при чем. Она считает, что в браке ей достаточно удобно: они с мужем переплелись, выработали совместный язык, историю, взгляд на жизнь. Они часто разговаривают. Но и дают друг другу возможность отдохнуть от общения. Трения, взаимная неприязнь – все подобное, что проявилось в первые годы их брака, утихло или ослабло.
Джоан хочет от Джона Брольера чего-то такого, чего могла бы хотеть личность, прежде не подававшая голоса в ее браке, – а может, и вообще в ее жизни. Что же она в нем нашла? Он не кажется Джоан особенно умным, и она не уверена, что он надежный человек. (Муж Джоан и умен, и надежен.) Он и не так хорош собой, как ее муж, не такой «привлекательный». Однако Джоан он привлекает, и она подозревает, что он и других женщин привлекал. Все потому, что он обладает настойчивостью, какой-то даже суровостью, глубокой серьезностью – и все это нацелено на секс. Его интерес нельзя наскоро удовлетворить, нелегко перенаправить. Джоан чувствует это, чувствует скрытые здесь обещания, хотя пока ни в чем не уверена.
Ее мужа тоже пригласили взглянуть на донный лед. Но встала рано и поехала к реке только Джоан. Там она встретила Джона Брольера, двоих его детей и двоих детей хозяев дома – они стояли в морозном розовом зимнем рассвете, скованном снегами. И Джон в самом деле рассказал ей про донный лед – про то, как он формируется на быстринах, не успевая замерзнуть и затвердеть, и потом, когда его течением сметает на глубину, громоздится там и мгновенно застывает великолепными горами. Джон сказал, что именно так обнаруживаются глубокие места на речном дне. И еще он сказал: «Послушайте, если вам как-нибудь удастся вырваться – если можно, дайте мне знать. Я правда очень хочу вас видеть. Вы знаете. Очень хочу».
Он дал ей клочок бумаги – видимо, заранее приготовленный. С номером почтового ящика и почтового отделения в Торонто. Он даже не коснулся ее пальцев. Его дети скакали кругом, пытаясь привлечь внимание отца. Когда мы пойдем кататься на коньках? Можно мы поедем в музей военных самолетов? Мы хотим посмотреть на бомбардировщик «ланкастер»! (Джоан запомнила это, чтобы рассказать мужу, – ему понравится, ведь Джон Брольер провозглашает себя пацифистом.).
Она в самом деле рассказала мужу, и он ее немножко подразнил:
– По-моему, этот придурок с монашеской прической положил на тебя глаз.
Как мог муж поверить, что Джоан способна влюбиться в такого человека – с редеющими волосами, зачесанными челкой на лоб, с щербинкой между передними зубами, с пятью детьми от двух жен, с совершенно недостаточным доходом, с азартной и педантичной манерой разговора? Узкоплечего мужчину, который, по его собственному признанию, интересуется трудами Алана Уоттса? (Даже когда уже нельзя было не поверить, муж все равно не поверил.).
В письме Джоан предложила встретиться пообедать, выпить кофе или чего-нибудь еще. Она не сказала, сколько у нее будет свободного времени. Может, ничего больше и не случится, думает она. И тогда она в самом деле поедет повидаться с подругой. Она вверяет себя этому человеку, хотя и осторожно. Шагая на почту, ловя свое отражение в витринах, она чувствует себя оторвавшейся, незащищенной. Она это сделала – и сама не знает почему. Знает только, что не может вернуться к прежней жизни или к прежней себе, к той, какой была до похода на реку воскресным утром. Ее жизнь – это покупки, хозяйство, радости супружеской постели, работа неполный день в книжном магазине при картинной галерее, званые ужины, отпуска, лыжные катания в Кэмп-Форчун. Джоан не может смириться с тем, что это ее жизнь и другой не будет, она не может так жить дальше, не обзаведясь собственной тайной. Она считает, что в самом деле собирается дальше так жить, – и чтобы продолжать так жить, ей нужно то, другое. Что именно другое? Этот эксперимент – про себя она все еще называет это экспериментом.
В такой формулировке ее затея может показаться жестокой. Но как можно назвать ее жестокой, если она с трепетом шагает на почту каждое утро, дрожит и затаивает дыхание, открывая почтовый ящик, а потом идет обратно к Моррису обессиленная, растерянная, покинутая? Впрочем, может быть, это тоже часть эксперимента?
Конечно, она вынуждена останавливаться, здороваться с людьми, рассказывать о своих детях, о муже, о жизни в Оттаве. Вынуждена узнавать школьных друзей, вспоминать с ними детство, и все это наводит на нее тоску и раздражает. Сами дома, мимо которых она идет, – аккуратные дворики, яркие маки и пионы в цвету – кажутся нудными до тошноты. Голоса собеседников – резкими, глупыми и самодовольными. Ей кажется, что ее сослали куда-то в дальний уголок мира, куда настоящая жизнь, идеи, суматоха и энергия последних лет даже не начали проникать. Они и в Оттаву-то еще не полностью проникли, но там, по крайней мере, что-то слышали, чему-то пробуют подражать, имеют какое-то представление и о глубоких, и о поверхностных веяниях моды. (Надо сказать, что Джоан с мужем между собой высмеивают кое-кого из этих людей – тех, кто щеголяет модными идеями, ходит на групповую терапию и к холистическим целителям, отказывается от алкоголя ради травы.) А в Логане даже о самых простых новинках еще не слыхали. На следующей неделе, вернувшись в Оттаву, чувствуя особенную нежность к мужу и желая наполнить их совместное время разговором, Джоан скажет: «Я бы вознесла хвалы даже за сэндвич с проростками люцерны. Честно. Настолько это было ужасно».
– Нет, мне некуда это девать, – повторяет Джоан все время, пока она и Моррис разбирают коробки. Здесь есть вещи, которые она вроде бы хотела взять себе, но теперь не хочет. – Нет. Мне совершенно негде это хранить.
Нет, говорит она при виде бальных платьев матери – нежного шелка и паутинок жоржета. Они расползутся при первой же носке, а Клэр, ее дочь, никогда не заинтересуется подобными вещами – она хочет стать тренером лошадей. Нет, говорит она пяти оставшимся винным бокалам и переплетенным в искусственную кожу томикам Ливера и Ловера, Джорджа Борроу, А. С. М. Хатчинсона.
– У меня и так слишком много вещей, – печально говорит она, и Моррис откладывает все в кучу, предназначенную для отправки в аукционный дом. Он встряхивает небольшой ковер, который раньше лежал на полу перед буфетной горкой, подальше от прямых лучей солнца, – детям запрещалось по нему ходить, поскольку считалось, что он ценный.
– Я видела точно такой в магазине пару месяцев назад, – говорит Джоан. – В магазине подержанных товаров, даже не в антикварном. Я искала старые комиксы и плакаты Робу в подарок на день рождения. И увидела этот ковер, точно такой же, как наш. Я сначала даже не вспомнила, где видела его раньше. А потом была совершенно потрясена. Как будто в мире может быть только один такой ковер.
– А сколько они за него хотели? – спрашивает Моррис.
– Не знаю. Но он лучше сохранился, чем этот.
Она еще не понимает, почему не хочет ничего везти обратно в Оттаву: потому что ей недолго осталось жить в тамошнем доме. Пора накопления, приобретения, обустройства, прилаживания мягких накладок на острые углы жизни подошла к концу. (Она снова придет много лет спустя, и тогда Джоан пожалеет, что не сохранила хотя бы бокалы.) В Оттаве в сентябре муж спросит Джоан, по-прежнему ли она хочет купить плетеную мебель для солярия, и предложит поехать в магазин плетеной мебели, где идет распродажа летнего товара. И по телу Джоан пробежит дрожь отвращения при одной мысли, что надо будет выбирать столы и стулья, платить, расставлять их в комнате. И тогда Джоан наконец поймет, в чем дело.
В пятницу утром в ящике обнаруживается конверт с ее именем. Она не смотрит на штемпель; она возносит хвалы, раздирает конверт, жадно пробегает письмо глазами, читает и ничего не понимает. Судя по всему, это «письмо счастья». Пародия на «письмо счастья». Шутка. Там написано, что, если Джоан не отправит письмо дальше, ее постигнет УЖАСНАЯ КАРА. Ее ногти сгниют, а зубы обрастут мхом. На подбородке вырастут бородавки размером с кочаны цветной капусты, и все друзья начнут ее избегать. Что это может быть, думает Джоан. Письмо от Джона Брольера, написанное шифром? Тут ей приходит в голову посмотреть на штемпель. Она смотрит, и оказывается, что письмо пришло из Оттавы. Конечно, автор – ее сын Роб. Он обожает подобные шутки. Вероятно, адрес на конверте для него напечатал отец.
Джоан думает о том, в каком восторге был сын, когда запечатывал конверт, и в каком расположении духа она его открывала.
Предательство и смятение.
В тот же день, ближе к вечеру, они с Моррисом открывают сундук, оставленный напоследок. Она вынимает вечерний костюм – мужской вечерний костюм, еще в полиэтиленовом пакете, словно его отдавали в чистку и с тех пор не носили.
– Это, наверно, отца, – говорит она. – Смотри, старый вечерний костюм отца.
– Нет, это мой, – отвечает Моррис. Он забирает у нее костюм, отряхивает пакет и перекидывает костюм через обе согнутые руки перед собой. – Это мой старый костюм для парадных выходов. Надо его повесить в шкаф.
– А зачем ты его купил? На свадьбы ходить?
Кое-кто из рабочих Морриса живет намного шикарней своего работодателя, и его часто приглашают на пышные свадьбы.
– Да, и еще на всякие сборища с Матильдой, – отвечает Моррис. – Ужины с танцами, разные торжественные приемы.
– С какой Матильдой? С Матильдой Баттлер?!
– Да, верно. Она не использует фамилию мужа. – Моррис отвечает не совсем на тот вопрос, который задала Джоан. – Строго говоря, как мне кажется, у нее нет на это права.
Джоан снова выслушивает историю, которую, как теперь припоминает, уже слышала, точнее – читала в одном из длинных, словоохотливых писем матери. Матильда Баттлер сбежала, чтобы выйти замуж за своего поклонника. Выражение «сбежала» принадлежит матери, и Моррис подчеркивает это слово, кажется, сам того не замечая, произносит его с нажимом, как почтительный сын, словно может, имеет право говорить на эту тему только словами матери. Матильда сбежала и вышла замуж за своего поклонника с усиками, и выяснилось, что в кои-то веки подозрительность миссис Карбункул, ее нелепые обвинения имели под собой почву. Муж оказался двоеженцем. У него уже была одна жена в Англии, откуда он приехал. Он прожил с Матильдой три или четыре года – и, к счастью, не нажил с нею детей, – когда первая жена, законная, его выследила. Его брак с Матильдой был аннулирован; Матильда вернулась в Логан, в дом матери, и устроилась на работу в суд.
– Как она могла? – восклицает Джоан. – Невероятная глупость.
– Ну… Она была молода, – говорит Моррис с каким-то упрямством или неловкостью в голосе.
– Я не про то. Я про то, что она вернулась.
– Ну, она приехала к матери, – говорит Моррис, явно всерьез. – Я так понимаю, у нее никого больше не было.
Он стоит, возвышаясь над Джоан, с мрачным, несчастным видом: на одном глазу темное стекло, и костюм висит на руках, как труп. Лицо и шея раскраснелись неровно, пятнами. Подбородок слегка дрожит, нижняя губа прикушена. Знает ли Моррис, насколько выдает себя? Когда он снова начинает говорить, голос звучит разумно, увещевающе. Он говорит, что, судя по всему, Матильде теперь все равно, где жить. По ее словам, ее жизнь в каком-то смысле кончена. И вот поэтому ей нужен Моррис. Потому что Матильда вынуждена время от времени посещать официальные мероприятия. Банкеты политических партий. Банкеты по поводу выхода на пенсию. Разные другие торжественные сборища. Это часть ее работы, и не ходить туда ей неудобно. Но ходить одной тоже неудобно – ей нужен спутник. И она не может взять с собой мужчину, который не понимает, как обстоит дело, и может неправильно понять приглашение. Не зная, что жизнь Матильды, или, по крайней мере, определенная часть ее жизни, кончена. Поэтому ей нужен человек, который все это понимает и не нуждается в объяснениях.
– То есть я.
– Но почему она так думает? Она не такая уж старая. Наверняка она еще красива. Ведь она же не виновата. Неужели она его до сих пор любит?
– Я считаю, что не имею права задавать ей вопросы.
– Ох, Моррис! – говорит Джоан нежно и с отчаянием и сама удивляется – так это похоже на интонации матери. – Точно, так и есть. Она его до сих пор любит.
Моррис уходит наверх, в квартиру, – повесить костюм в стенной шкаф до следующего раза, когда Матильде понадобится эскорт.
Той ночью Джоан лежит в постели без сна, глядя, как уличные фонари освещают сквозь молодую листву приземистую квадратную колокольню баптистской церкви. Джоан есть о чем подумать, кроме своего бедственного положения. (О нем она, конечно, тоже думает.) Она представляет себе, как танцуют Моррис и Матильда. В бальном зале «Холидей Инн», или в гольф-клубе, или где там в городке устраивают подобные мероприятия. Они оба в вышедших из моды торжественных нарядах, у Матильды волосы уложены в безукоризненный пышный буффант и закреплены лаком. Лицо Морриса блестит от пота – он очень старается соответствовать партнерше. Но, наверно, это для него не так уж трудно, – скорее всего, Моррис и Матильда прекрасно танцуют вместе. Они так чертовски, идеально подходят друг к другу – каждый со своими недостатками, упрямо сохраненными и чистосердечно принимаемыми. Недостатками, которые можно легко исправить или о которых ничего не стоит забыть. Но они ни за что этого не сделают. Моррис любит Матильду – упорно, неразделенно, пожизненно, – а она любит своего двоеженца и одержима своей ошибкой, своим позором. Они танцуют перед мысленным взором Джоан – безмятежные, нелепые, романтичные. Кто же мог оказаться таким романтиком, как не Моррис, у которого голова полна ипотек и договоров?
Джоан завидует ему. Завидует им обоим.
Она завела привычку убаюкивать себя, вспоминая голос Джона Брольера – торопливый, на пониженных нотах: «Я правда очень хочу вас видеть». Или представляя себе его лицо; она про себя называла это лицо средневековым – бледное, длинное, костлявое, с улыбкой, которую она сбрасывала со счетов как неискреннюю, и трезвыми, сверкающими глазами, которые сбросить со счетов было невозможно. Сегодня ее воображение не сработает – не откроет двери в туманную, нежную страну. Сегодня она не может вообразить себя где бы то ни было – только здесь, на жесткой односпальной кровати в квартире Морриса, в своей настоящей, явной жизни. То, что подходит Матильде и Моррису, никак не подойдет ей. Самоотречение, радость убитых желаний, романтизированная беспомощность. Джоан этим не удовлетворить.
Она это знает. И знает, что ей придется сделать. Она посылает свою мысль в будущее – стыдливо, не признаваясь самой себе, забрасывает мысль в будущее, пытаясь нащупать образ следующего любовника.
Но, оказывается, в этом нет необходимости.
Джоан совершенно забыла, что в маленьких городках почту носят и в субботу тоже. Почтальоны в субботу не отдыхают. Моррис пошел проверить свой ящик; он вручает Джоан конверт. В письме указано место и время. Письмо очень краткое и подписано только инициалами. Это, конечно, разумно. Его краткость, его осторожность не слишком нравятся Джоан, но она испытывает такое облегчение, такое преображение, что не зацикливается на этом.
Она рассказывает Моррису легенду, которой собиралась воспользоваться с самого начала, если бы письмо пришло раньше. Ее позвала в гости университетская подруга, узнавшая, что она здесь. Пока Джоан моет голову и укладывает вещи, Моррис ведет ее машину на дешевую заправку к северу от города и заливает полный бак бензина.
Джоан машет Моррису на прощание. Он вроде бы ни о чем не подозревает. На лице читается разве что легкое разочарование. На два дня меньше пробыть с кем-то, на два дня больше одиночества. Он в этом не признается. Может, Джоан это вообще придумала. Придумала, потому что ей кажется, что она машет не только брату – она машет мужу и детям, и всем друзьям и знакомым, кроме человека, с которым скоро встретится. Ей так легко, гладко удалось всех обмануть. Ей, конечно, стыдно. Она раздавлена их невинностью; она понимает, что непоправимо рвет ткань своей жизни. Это все подлинное – ее скорбь и вина в этот момент подлинные и никогда не исчезнут полностью. Но и мешать ей на пути они тоже не будут. Она не просто рада; она чувствует, что других вариантов нет.
III. Роз Матильда.
Рут-Энн Лезерби едет с Джоан и Моррисом на кладбище. Джоан отчасти удивлена, но Моррис и Рут-Энн, кажется, принимают это как должное. Рут-Энн – счетовод Морриса. Джоан знает о ее существовании много лет и, может быть, даже встречала ее раньше. Рут-Энн – приятная на вид женщина, ни худая, ни полная, ни старая, ни молодая, совершенно неприметная. Сейчас она живет в одной из холостяцких квартир в цоколе дома Морриса. Она замужем, но муж давно исчез куда-то. Рут-Энн католичка, так что о разводе не думает. У нее в прошлом какая-то трагедия – сгоревший дом, ребенок? – но все это давно уже пережито и не упоминается.
Это Рут-Энн купила луковицы гиацинтов, чтобы посадить на могилах родителей Морриса и Джоан. Моррис как-то сказал: «Хорошо бы там что-нибудь росло», и Рут-Энн увидела луковицы на распродаже в супермаркете и купила несколько штук. Женщина-жена, думает Джоан, наблюдая за ней. Женщины-жены внимательны, но владеют собой, преданны, но сохраняют хладнокровие. Но чему или кому они преданны?
Джоан теперь живет в Торонто. Она уже двенадцать лет как разведена. Она работает менеджером в магазине книг по искусству. Это приятная работа, хотя зарплата и не очень высокая; Джоан повезло. Ей также повезло (она знает, что об этом говорят у нее за спиной – для женщины ее возраста ей очень повезло) иметь любовника, любовника-друга. Его зовут Джеффри. Они не живут вместе – они видятся по выходным и два-три раза на неделе в будни. Джеффри – актер. Он талантлив, жизнерадостен, легко приспосабливается и беден. Один уик-энд в месяц он проводит в Монреале с женщиной, с которой когда-то жил, и их общим ребенком. В эти дни Джоан встречается с собственными детьми; они уже выросли и простили мать. Ее сын – тоже актер; собственно говоря, она и познакомилась с Джеффри через него. Ее дочь – журналист, в отца. Вообще-то, что тут прощать? Тогда многие родители развелись почти одновременно. Большинство – из-за измен. Похоже, люди толпами женились в пятидесятых, не особенно задумываясь (точнее, никто не знал, задумывались ли они), и множество браков развалилось в семидесятых с большим количеством весьма зрелищных – и, как сейчас кажется, ненужных, совершенно излишних – осложнений. Джоан думает о собственной истории любви – без раскаяния, но с некоторым изумлением. Словно вспоминая, как когда-то прыгала с парашютом.
А иногда она едет навестить Морриса. Порой она заводит с ним разговор именно о том, что когда-то казалось ей непостижимым, скучным и жалким. Удивительная мозаика заработка, пенсии, ипотеки, займов, инвестиций, наследства, которую видит Моррис как подоплеку любой человеческой жизни, теперь интересует Джоан. Все это для нее по-прежнему совершенно непостижимо, но, по крайней мере, существование этой мозаики больше не кажется Джоан досадным заблуждением. Оно как-то бодрит. Теперь ей интересно знать, почему люди в это верят.
Счастливица Джоан, у которой есть работа, любовник и потрясающая внешность – сейчас люди комментируют ее внешность больше, чем когда бы то ни было (она такая же стройная, как была в четырнадцать лет, и в очень коротких волосах у нее появилось белое крыло, серебристая прядь), – осознала новую опасность, угрозу, о которой и не подозревала, когда была моложе. Она не могла бы представить себе такую угрозу, даже если бы кто-нибудь описал ее словами. Ее трудно описать. Угроза исходит от перемены, но о такой перемене никто никогда не предупреждал. Дело в том, что иногда ни с того ни с сего у Джоан в голове возникает мысль: «Мусор». Мусор. Когда смотришь вдоль улицы, видишь тени, свет, кирпичные стены, грузовик, припаркованный под деревом, собаку на тротуаре, темный летний парусиновый навес или посеревший сугроб, – можно увидеть все эти предметы в их временной отдельности, соединенные между собой под поверхностью яви пугающим, упоительным, необходимым, неописуемым образом. А можно увидеть мусор. Преходящие состояния. Бессмысленный калейдоскоп преходящих состояний. Мусор.
Джоан старается держать эту мысль в узде. Она старается подмечать, как это делают другие люди. Актерская игра кажется отличным способом – она узнала это в общении с Джеффри. Хотя в актерской игре есть бреши. В жизни Морриса, в его способе смотреть на жизнь брешей, кажется, меньше.
Они едут по городу, и Джоан замечает, что многие старые дома обретают прежний облик: двери и пристройки, которые пятнадцать-двадцать лет назад казались разумной модернизацией, уступают место традиционным верандам и старомодным полукруглым окнам над входом. Конечно, это хорошо. Рут-Энн указывает на ту или иную архитектурную деталь, и Джоан одобряет, но думает, что в этом есть что-то неловкое, нарочитое.
Моррис тормозит на перекрестке. Впереди, посреди квартала, дорогу переходит старуха. Она пересекает улицу по диагонали, не проверяя, нет ли машин. Она шагает решительно, самозабвенно, даже презрительно – и эта походка кажется знакомой. Старухе ничто не грозит: улица совершенно пуста, если не считать их машины и двух девочек на велосипедах. Старуха на самом деле не так уж и стара; Джоан теперь постоянно приходится пересматривать первое впечатление о возрасте встречных. У этой женщины белые волосы до плеч. На ней свободная рубашка и серые брюки. Кажется, она одета слишком легко – день выдался ясный, но холодный.
– Вон идет Матильда, – говорит Рут-Энн. По тому, как она это произносит – терпеливо, отстраненно, с легким весельем и одно только имя, без фамилии, – становится ясно, что Матильда – городская достопримечательность.
– Матильда! – восклицает Джоан, повернувшись к Моррису. – Это Матильда? Что с ней случилось?
Отвечает Рут-Энн с заднего сиденья:
– У нее начались странности. Когда? Пару лет назад? Она стала одеваться кое-как и начала обвинять людей, что они крадут у нее вещи со стола на работе. Иногда с ней говорили совершенно нормально, а она отвечала грубостью. Может, это у нее в строении.
– В строении? – повторяет Джоан.
– Наследственное, – говорит Моррис, и они смеются.
– Я это и имела в виду, – продолжает Рут-Энн. – Ее мать много лет перед смертью пробыла в доме престарелых, через дорогу. Она была совершенно не в себе. И даже до того, как ее туда устроили, она, бывало, бродила по двору – ну чисто Хеллоуин. В общем, Матильду уволили из суда, назначили ей небольшую пенсию. И она просто ходит по городу. Иногда разговаривает с людьми – нормально, вежливо, – а иногда вообще не отвечает, ни слова. И совсем не следит за собой. А раньше она так хорошо выглядела.
Джоан напрасно так удивлена и растеряна. Люди меняются. Исчезают – и для этого даже не обязательно умирать. Но некоторые умирают. Вот Джон Брольер умер. Когда Джоан об этом узнала – несколько месяцев спустя, – у нее кольнуло сердце, но не так сильно, как однажды в гостях, когда какая-то женщина сказала: «А, да, Джон Брольер. Это ведь он вечно тащил женщин в койку, заманивая их посмотреть на какое-то природное чудо? Господи, какое это было позорище!».
– У нее собственный дом, – говорит Моррис. – Я ей его продал лет пять назад. И эта пенсия с работы. Если Матильда дотянет до шестидесяти пяти, то ее дело в шляпе.
Моррис копает землю рядом с надгробием; Джоан и Рут-Энн сажают луковицы. Земля холодная, но заморозков еще не было. Длинные полосы солнечного света падают между подстриженными кедрами и шелестящими тополями, еще в золотой листве, на пышную зеленую траву.
– Послушайте. – Джоан указывает на кроны тополей. – Они шелестят, как будто вода журчит.
– А я думал, они должны топать, – говорит Моррис. – Чтобы листья тополя да не топали?
Джоан и Рут-Энн хором стонут, и Джоан замечает:
– Я не знала, что ты до сих пор каламбуришь.
– Он никогда и не переставал, – говорит Рут-Энн.
Они моют руки под кладбищенским краном и читают надписи на могилах.
– Роз Матильда, – произносит Моррис.
Сначала Джоан думает, что он прочитал очередное имя; потом понимает, что он все еще думает о Матильде Баттлер.
– Помнишь, мама читала про нее стихи. «Роз Матильда».
– Рапунцель, – говорит Джоан. – Так мама ее прозвала. «Рапунцель, Рапунцель, проснись, спусти свои косыньки вниз».
– Да, я знаю, что она это цитировала. Но она и «Роз Матильда» тоже говорила. Это было начало стихотворения.
– Похоже на название крема для рук, – говорит Рут-Энн. – Разве это не крем для рук? Розовая эмульсия?
– «О, что за дивная краса», – уверенно говорит Моррис. – Так оно начиналось. «О, что за дивная краса».
– Ну конечно, я-то в стихах не разбираюсь, – говорит полезная Рут-Энн, не смутившись. И обращается к Джоан: – А вам это что-то напоминает?
У нее очень красивые глаза, думает Джоан. Карие, добрые и вместе с тем проницательные.
– Да, напоминает, – отвечает она. – Но я не помню, что там идет дальше.
Моррис в свое время немного обманул каждую из этих трех женщин. Джоан, Рут-Энн и Матильду. У Морриса нет привычки жульничать, он не настолько глуп, но время от времени срезает углы. Джоан он обманул очень давно, когда продал особняк. Она получила где-то на тысячу долларов меньше, чем ей причиталось. Моррис решил, что она это компенсирует, забрав оставшиеся вещи. Но она ничего не взяла. Позже, когда она развелась с мужем и могла рассчитывать только на себя, Моррис думал послать ей чек с объяснением, что произошла ошибка. Но она устроилась на работу и вроде бы не нуждалась. И вообще она ничего не понимает в деньгах и не смогла бы их вложить с пользой. И Моррис решил забыть об этом.
Рут-Энн он обманул более сложным образом. Он уговорил ее написать в документах, что она работает неполный день. Хотя на самом деле она работала полный день. В результате он мог не выплачивать ей определенные льготы и компенсации. Он бы вовсе не удивился, узнав, что она его раскусила и кое-где подправляет бумаги в свою пользу. Это в ее духе: ничего не говорить, никогда не спорить, но по-тихому взять свое. И пока она лишь компенсирует утраченное – а Моррис скоро заметит, если она станет брать больше, – он тоже ничего не будет ей говорить. Они оба считают, что если человек сам за собой не смотрит, то сам и виноват. И вообще, Моррис собирается в конце концов позаботиться о Рут-Энн.
Если бы Джоан узнала, как он поступил, то, наверно, тоже ничего не сказала бы. Самым интересным для нее будут не деньги. Ей не хватает какого-то инстинкта в этом плане. Ее заинтересовал бы вопрос: зачем? Она стала бы его так и сяк расковыривать, испытывая причудливое удовольствие. Этот штришок к портрету брата застрянет у нее в голове, как твердый кристалл – странный маленький предмет, преломляющий свет, кусочек инопланетного клада.
Матильду он обманул не тогда, когда продавал ей дом. Дом она получила по очень хорошей цене. Но он сказал ей, что бойлер, поставленный за год до того, новый, и, конечно, это было не так. Ремонтируя свои дома, он никогда не пользовался новыми материалами и не ставил новую технику. И вот три года назад в июне, на ужине с танцами в отеле «Валгалла», Матильда сказала:
– У меня бойлер сломался. Пришлось менять.
В это время они не танцевали. Они сидели за круглым столом с какими-то другими людьми, под навесом из воздушных шариков. И пили виски.
– Не должен был бы, – ответил Моррис.
– Не должен, если ты тогда поставил новый, – улыбаясь, сказала Матильда. – Знаешь, что я думаю?
Он смотрел на нее и ждал.
– Я думаю, что нам надо еще потанцевать, а потом еще выпить!
Они стали танцевать. Им всегда было легко танцевать вдвоем, и часто они выкидывали особенные коленца. Но на этот раз Моррису казалось, что тело Матильды тяжелей и неповоротливей обычного – она реагировала запоздало и в то же время преувеличенно. Странно, что ее тело словно протестует, в то время как она улыбается ему, оживленно болтает, движения головы и плеч вроде бы кокетливые. Это тоже было что-то новое – он совершенно не привык к такому с ее стороны. Она год за годом танцевала с ним, погруженная в свои мысли, послушная его движениям, с серьезным лицом. Потом, пропустив несколько рюмок, заговаривала о своих тайных печалях. Печали. Всегда одной и той же – Рон, ее бывший муж. Она надеялась, что он с ней свяжется. Она оставалась в Логане, вернулась в Логан, чтобы Рон мог ее найти. Она надеялась и сомневалась, что он разведется с женой. Он обещал, но она ему не верила. В конце концов от него пришла весть. Он писал, что сейчас в дороге, но напишет снова. И написал. Обещал ее найти. Письма были отправлены из Канады, но все – из разных, дальних городов. Больше от него ничего не было. Она гадала, жив ли он; думала, не нанять ли частного сыщика. Она говорила, что ни с кем это не обсуждает, кроме Морриса. Ее любовь была тайным уродством, которое никому больше не позволялось видеть.
Моррис никогда ничего ей не советовал; никогда не касался ее, чтобы успокоить, кроме тех касаний, что положены в танце. Он точно знал, как воспринимать ее слова. Он и не жалел ее. Он уважал ее выбор и принятые ею решения.
И это правда, что ее тон изменился еще до того вечера в отеле «Валгалла». В ней появилась какая-то резкость, сарказм, который не шел ей и огорчал Морриса. Но именно в ту ночь он понял, что все разрушено – их долголетнее пособничество, размеренная гармония совместного танца. Они превратились в совершенно другую пару средних лет, которая притворялась, что танцует легко и с удовольствием, и боялась пауз. Матильда не заговорила о Роне, а Моррис, конечно, не спросил. У него начала оформляться мысль: должно быть, Матильда наконец повидалась с Роном. Либо это, либо узнала о его смерти. Но скорее – повидалась.
– Я придумала, как ты можешь мне компенсировать бойлер, – поддразнивая, сказала она. – Сделай мне газон! Когда его последний раз засевали? Он выглядит ужасно: весь зарос ясноткой. Я бы не отказалась от приличного газона. Я подумываю привести дом в порядок. Повесить бордовые ставни, чтобы скрасить эту серость. И еще я хочу большое окно в боковой стене. Мне так надоело смотреть на дом престарелых! Ох, Моррис, а ты знаешь, что они спилили все твои ореховые деревья? Выровняли двор и обнесли забором ручей!
На ней было длинное шуршащее платье павлиньей синевы. В ушах – серебряные диски со вставленными синими камнями. Волосы – жесткие и светлые, как сахарная вата. Плечи и руки – рыхлые, неровные; изо рта пахло виски. Ее духи, макияж, улыбка – все говорило Моррису о фальши, решимости и унынии. Она утратила интерес к своей любовной ране. Пала духом и не могла больше так жить. И в своем простом, ослепительном безумии потеряла его любовь.
– Если придешь на следующей неделе с семенами для газона и покажешь мне, как засевать, я тебе налью чего-нибудь, – сказала она. – Даже ужином угощу. Мне стыдно думать, что за все эти годы ты ни разу не сидел у меня за столом.
– Газон придется вспахать и начать все заново.
– Ну так вспаши! Можешь прийти в среду? Или этот вечер у тебя отведен на Рут-Энн Лезерби?
Она была пьяна. Она уронила голову Моррису на плечо, и твердый комок серьги впился ему через пиджак и рубашку в тело.
На следующей неделе Моррис послал одного из рабочих вспахать и засеять газон Матильды – забесплатно. Но рабочий скоро вернулся. По его словам, Матильда вышла и стала на него орать – велела убираться с ее земли, чего он вообще сюда приперся, она у себя на участке сама управится. Шуруй отсюда, сказала она ему.
«Шуруй отсюда». Моррис помнил, что это выражение употребляла его мать. И миссис Баттлер тоже – в те дни, когда была еще бодра и злобна. Миссис Бункер, миссис Карбункул. «Шуруй отсюда». «Дохлый Глаз».
После этого он некоторое время не виделся с Матильдой. Они не сталкивались на улицах города. Если у него были какие-то дела в здании суда, он посылал Рут-Энн. До него доходили слухи о переменах, и отнюдь не в смысле бордовых ставен или ремонта дома.
– «О, что за дивная краса», – неожиданно произносит Джоан по дороге домой. И как только они входят в квартиру, она бросается к книжному шкафу – тому самому, с застекленными дверцами. Моррис его не продал, хотя шкаф едва влез в квартиру по высоте. Джоан находит «Антологию английской поэзии», принадлежавшую матери.
– Первые строки, – говорит она, глядя в конец книги.
– Присядьте, пожалуйста, располагайтесь поудобнее. – Рут-Энн входит с ранневечерними коктейлями. Моррис получает виски с водой, а Джоан и Рут-Энн пьют белый ром с содовой. Их общая любовь к этому напитку стала шуткой, связью, в которой кроется надежда: обе женщины понимают, что им понадобится что-то общее.
Джоан, довольная, садится и пьет. Она ведет пальцем по странице вниз. «О что за, о что за…» – бормочет она.
– И грация, и стать! – Моррис удовлетворенно вздыхает. Эврика.
Нас учили быть особенными, думает Джоан без особых сожалений. Поэтические ярлычки, первый глоток спиртного, закатный свет октябрьского дня, – может быть, все это настраивает ее на мирный лад. Их учили особому, бережному отношению к себе – и в результате научили идти и хватать желаемое, будь то любовь или деньги. Но это ведь не совсем так? Моррис строго контролирует себя в любовных делах. Он очень воздержан. Сама Джоан точно так же относится к деньгам – в денежных делах она неловка и застенчива, словно девственница.
Однако в ее неожиданной радости – небольшая закавыка. Нужная строчка не находится.
– Ее здесь нет. Но как ее может не быть? Все мамины стихи были отсюда.
Джоан еще раз – деловито – отпивает из стакана и смотрит на страницу. Потом восклицает:
– Знаю! Знаю!
Еще секунда – и вот они, нужные строки. И она читает – игриво и с чувством:
Моррис снял очки. Он теперь это делает в присутствии Джоан. Может быть, при Рут-Энн он начал их снимать раньше. Он потирает шрам, словно тот чешется. Глаз – темный, покрытый серыми жилками. На него совсем не страшно смотреть. Покрытый рубцовой тканью, он безобиден, как слива или камушек.
– Вот, значит, как, – говорит Моррис. – Значит, я был прав.