Афоризмы и мысли об истории.

Афоризмы и мысли об истории.

Тетрадь с афоризмами.

[1891 Г.].

1.

Закономерность исторических явлений обратно пропорциональна их духовности.

2.

Если тень человека идет впереди его, это не значит еще, что человек идет за своею тенью.

3.

Если под характером разумеется решительность действия в одном направлении, то характер есть не что иное, как недостаток размышления, не умеющего указать воле других направлений.

4.

Так называемые типы времени — это лица, на которых застыли наиболее употребительные или модные гримасы, вызванные патологическим состоянием людей известного времени.

5.

Человек — это величайшая скотина в мире.

6.

Наша государственная машина приспособлена к обороне, а не к нападению. Она дает нам столько же устойчивости, сколько отнимает подвижности. Когда мы пассивно отбиваемся, мы сильнее себя, ибо к нашим оборонительным силам присоединяется еще наше неумение скоро понять свое бессилие, т.е. наша храбрость увеличивается тем, что, испугавшись, мы не скоро собираемся бежать. Напротив, нападая, мы действуем только 10% своих сил, остальное тратится на то, чтобы привести в движение эти 10%. Мы точно тяжеловооруженный рыцарь средних веков. Нас победит не тот, кто рыцарски правильно атакует нас с фронта, а кто из-под брюха лошади схватит нас за ногу и перекувырнет: как таракан, опрокинувшийся на спину, мы, не теряя штатного количества наших сил, будем бессильно шевелить ногами, ища точки опоры. Сила есть акт, а не потенция; не соединенная с дисциплиной, она сама себя убивает. Мы низшие организмы в международной зоологии: продолжаем двигаться и после того, как потеряем голову.

7.

Можно иметь большой ум и не быть умным, как можно иметь большой нос и быть лишену обоняния.

8.

Добро, сделанное врагом, так же трудно забыть, как трудно запомнить добро, сделанное другом. За добро мы платим добром только врагу; за зло мстим и врагу, и другу.

9.

Мужчина любит женщину чаще всего за то, что она его любит; женщина любит мужчину чаще всего за то, что он ею любуется.

10.

Семейные ссоры — штатный ремонт ветшающей семейной любви.

11.

Красавица смотрит на свою любовь, как на жертву Молоху; некрасивая считает ее ненужным подарком, который ей позволили принести; женщина ни то ни сё видит в ней просто половую повинность.

12.

Страсти становятся пороками, когда превращаются в привычки, или добродетелями, когда противодействуют привычкам.

13.

Когда дурак начинает считать себя остроумным, количество остроумных людей не увеличивается; когда умный человек признает себя остроумным, всегда становится одним умным меньше и иногда одним остроумным больше; когда остроумный начинает считать себя умным, всегда одним остроумным становится меньше и никогда не бывает одним умным больше.

14.

Умный спросил глупого: «Когда Вы скажете что-нибудь умное?» — «Тотчас после Вашей первой глупости», — отвечал глупый. — «Ну, в таком случае нам обоим придется ждать долго», — продолжал умный. — «Не знаю, как Вы, а я уже своего дождался», — закончил глупый.

15.

Только в математике две половины составляют одно целое. В жизни совсем не так: например, полоумный муж и полоумная жена — несомненно две половины, но в сложности они дают двух сумасшедших и никогда не составят одного полного умного.

16.

Любовь женщины дает мужчине минутные наслаждения и кладет на него вечные обязательства, по крайней мере пожизненные неприятности.

17.

Есть женщины, в которых никто не влюбляется, но которых все любят. Есть женщины, в которых все влюбляются, но которых никто не любит. Счастлива только та женщина, которую все любят, но в которую влюблен лишь один.

18.

Женщины, не любившие в молодости, под старость бросаются в благотворительность. Мужчины, начавшие поздно размышлять, обыкновенно пускаются в философию. Последним философия так же плохо заменяет понимание, как первым благотворительность — любовь.

19.

Женщина плачет, потеряв то, чем долго наслаждалась; мужчина плачет, не достигнув того, чего долго добивался. Для первой слезы — вознаграждение за потерю, для второго — награда за неудачные усилия и для обоих — утешение в несчастии.

20.

Счастье — кусок мяса, который увидела в воде собака, плывшая через реку с куском мяса во рту. Добиваясь счастья, мы теряем довольство; теряем, что имеем, и не достигаем того, чего желаем.

21.

Исключения обыкновенно правильнее самого правила; но они потому не составляют правила, что их меньше, чем неправильных явлений.

22.

Кто из людей презирает людей, должен презирать и самого себя, потому презирать людей вправе только животное.

23.

Он грязно обращался с женщинами, и потому женщины его не любили, потому что женщины все прощают, кроме одного — неприятного обращения с собою.

24.

Прошедшее нужно знать не потому, что оно прошло, а потому, что, уходя, не умело убрать своих последствий.

25.

Мужчина любит женщину, сколько может любить; женщина любит мужчину, сколько желает люб[ить]. Потому мужчина обыкновенно любит одну женщину больше, чем она того стоит, а женщина хочет любить больше мужчин, чем сколько в состоянии любить.

26.

Мужчина любит обыкновенно женщин, которых уважает; женщина обыкновенно уважает только мужчин, которых любит. Потому мужчина часто любит женщин, которых не стоит любить, а женщина часто уважает мужчин, которых не стоит уважать.

27.

Хорошая женщина, выходя замуж, обещает счастье, дурная — ждет его.

28.

Политика должна быть не более и не менее как прикладной историей. Теперь она не более как отрицание истории и не менее как ее искажение.

29.

Образ правления в государстве — то же, что темперамент в человеке. Что такое темперамент? Это способ распоряжения своими мыслями и поступками, насколько он зависит от установленного всей конструкцией человека соотношения его духовных и физических сил. Что такое образ правления? Это способ направления народных стремлений и действий, насколько он зависит от установившего исторически соотношения его нравственных и материальных средств. История, прошедшее для народа — то же, что для отдельного человека его природа, ибо природа каждого из нас есть не что иное, как сумма наследственных особенностей. Значит, как темперамент есть совокупность бессознательных, но из самого человека исходящих условий, давящих на личную волю, так образ правления определяется суммой не зависимых от общественного мнения, но из самого народа исходящих условий, которые ограничивают общественную свободу. Общественное мнение в народе — то же, что личное сознание в отдельном человеке. Следовательно, как темперамент не зависит от сознания, так образ правления не зависит от общественного мнения. Первый может измениться от воспитания; второй изменяется народным образованием.

30.

Творцы общественного порядка обыкновенно становятся его орудиями или жертвами, первыми — как скоро перестают творить его, вторыми — как скоро начнут его переделывать.

31.

Порядочная женщина до замужества может любить только жениха, а после замужества только мужа. Но жениха она не любит вполне, потому что он еще не муж, а мужа — потому что он уже перестал быть женихом, так что порядочная женщина никогда не любит ни одного мужчины так, как женщина должна любить мужчину, т.е. вполне.

32.

Республиканцы в монархиях — обыкновенно люди, не имеющие царя в собств[енной] голове; монархисты в республиках — люди, замечающие, что другие его теряют.

33.

Вся разница между умным и глупым в одном: первый всегда подумает и редко скажет, второй всегда скажет и никогда не подумает. У первого язык всегда в сфере мысли; у второго мысль вне сферы языка. У первого язык секретарь мысли, у второго ее сплетник или доносчик.

34.

Влюбленный мужчина всегда глуп, потому что добивается только любви женщины, не желая знать, какою любовью любит его женщина, а это главное, потому что женщина любит только свою любовь и любит мужчину лишь насколько мужчина любит любимую ею любовь.

35.

Мужчина падает на колени перед женщиной только для того, чтобы помочь ее падению.

36.

«Я ваша игрушка», — говорит женщина, отдаваясь мужчине. — «Но, становясь моей игрушкой, ты остаешься ли моим другом?» — спрашивает мужчина. — «О, конечно», — отвечает женщина. — «В таком случае я имею право подарить моему другу мою лучшую игрушку», — продолжает мужчина.

37.

«Я вся твоя», — говорит женщина. — «Все мое — твое», — возражает ей мужчина, но никогда не говорит при этом: «Я весь твой», — потому что обыкновенно бывает тогда сам не свой.

38.

Смутные времена только тем отличаются от спокойных, что в последние говорят ложь, надеясь, что она сойдет за правду, а в первые говорят правду, надеясь, что ее примут за ложь: разница только в объекте вменяемости.

39.

Каждый женский возраст приносит свою жертву любви: у девочки это губы, у девушки еще и сердце, у молодой женщины еще и тело, у пожилой еще и здравый рассудок, так что жизнь женщины есть геометрическая прогрессия самопожертвования на алтарь любви; перед смертью у ней не остается ничего.

40.

Есть два рода болтунов: одни говорят слишком много, чтобы ничего не сказать, другие тоже говорят слишком много, но потому, что не знают, что сказать. Одни говорят, чтобы скрыть, что они думают, другие — чтобы скрыть, что они ничего не думают.

41.

У женщин развито эстетическое самолюбие, которое часто бывает источником любви: они неравнодушны к тому, кому доставляют наслаждение, если это замечают. На этом [основана] пословица: стерпится — слюбится.

42.

Есть два рода дураков: одни не понимают того, что обязаны понимать все; другие понимают то, чего не должен понимать никто.

43.

Говорят, что мужчины родятся красивыми. Это предрассудок: красивыми мужчины делаются и делают их такими женщины.

44.

Метафора или поясняет мысль, или заменяет ее. В первом случае метафора — поэзия, во втором — риторика или красноречие: красноречие есть подделка и мысли и поэзии.

45.

Лицо должно отражать личность. Это отражение называется физиогномией. Есть люди, у которых лицо ничего не выражает, и есть люди с сильным выражением, хотя на них «лица нет». Потому можно сказать, что есть лица без физиогномий и есть физиогномии без лиц.

46.

Мужчина, идя на доброе дело, всегда сделает его хорошим, если, провожая, его поцелует любимая женщина.

47.

Женщина, влюбившаяся в мужчину, которому она не может принадлежать, должна сказать ему: «Для Вас я готова на преступление, но Вас я так люблю, что Вас не допущу до него». Мужчина в подобном случае должен говорить иначе: «Для Вас я готов на все, потому что люблю Вас, и был бы готов на преступление, если бы меньше любил Вас».

48.

Красивыми мужчинами женщины любуются, умных обожают, в добрых влюбляются, смелых боятся, но выходят замуж охотно только за сильных.

49.

Самое умное в жизни — все-таки смерть, ибо только она исправляет все ошибки и глупости жизни.

50.

Высшая степень искусства говорить — уменье молчать.

51.

У кого есть сердце, тот может сделать с женщиной все, что захочет, и дурное и хорошее. Беда только в том, что тот, у кого есть сердце, не захочет сделать с женщиной всего, что может, именно дурного.

52.

Люди думают умнее животных; но они были бы больше людьми, если бы жили так же глупо, как живут животные.

53.

Молодой человек любит женщину, мечтая, что она будет его женой. Старый человек любит свою жену, вспоминая, что она была женщиной.

54.

Самолюбивый человек тот, кто мнением других о себе дорожит больше, чем своим собственным. Итак, быть самолюбивым значит любить себя больше, чем других, и уважать других больше, чем себя.

55.

56.

Самый верный и едва ли не единственный способ стать счастливым — это вообразить себя таким.

57.

Чтобы сделать Петра великим, его делают небывалым и невероятным. Между тем надобно изобразить его самим собою, чтобы он сам собой стал велик.

58.

Крепкие слова не могут быть сильными доказательствами.

59.

Уметь разборчиво писать — первое правило вежливости.

60.

Бедные люди могут иметь нравственные правила, но не должны иметь воли: первое спасает их от преступлений, второе — от несчастий.

61.

Мужчина слушает ушами, женщина — глазами, первый — чтобы понять, что ему говорят, вторая — чтобы понравиться тому, кто с ней говорит.

62.

Есть люди, вся заслуга которых та, что они ничего не делают.

63.

Мужчины всего более дорожат в женщинах их наклонностью дешево продаваться.

64.

Труд ценится дорого, когда дешевеет капитал. Ум ценится дорого, когда дешевеет сила.

65.

Остряк — не разбойник и разбойник — не остряк: первый острит, но не режет, последний только режет и редко острит.

66.

Есть люди, быть другом которых значит быть их жертвой, они возможны только потому, что есть люди, которые в дружбе видят только обязанность приносить жертвы друзьям.

67.

Каприз — половая категория дамского мышления, не замеченная Кантом.

68.

Различие между храбрым и трусом в том, что первый, сознавая опасность, не чувствует страха, а второй чувствует страх, не сознавая опасности.

69.

Лучший воспитатель — голод: он быстро распознает то, с чего надо начинать воспитание — стоит ли воспитывать питомца.

70.

У нас сословное разделение труда действовало и в развитии искусства: поэзия развивалась дворянством, театр — купцами, красноречие — духовенством, живопись — крепостными художниками и палеховскими икономазами.

71.

Смотря на вещи свысока, с высших точек зрения, мы видим только геометрические очертания вещей и не замечаем самих вещей.

72.

Поэзия разлита в обществе, как кислород в воздухе, и мы не чувствуем ее только потому, что ежеминутно ею живем, как не ощущаем кислорода потому, что ежеминутно им дышим.

73.

Вернейшее средство исправить женщину — показать ей идеал и сказать, что это ее портрет. Из ревности ей захочется стать его оригиналом и непременно удастся сделаться его сносной копией.

74.

Очень ясно излагают свои мысли о сущности вещей, но в этом изложении ясны только мысли, а не сущность вещей. Понимать свои мысли о предмете не значит понимать предмет.

75.

Добрый человек не тот, кто умеет делать добро, а тот, кто не умеет делать зла.

76.

Играя других, актеры отвыкают быть самими собой.

77.

Иногда необходимо нарушать правило, чтобы спасти его силу.

78.

Люди самолюбивые любят власть, люди честолюбивые — влияние, люди надменные ищут того и другого, люди размышляющие презирают и то и другое.

79.

Одиночество развило в нем привычку размышлять о самом себе, а это размышление вывело его из одиночества. Размышляя о себе самом, он незаметно для себя стал разговаривать с самим собой и таким образом приобрел себе собеседника в самом себе. Он встретился с собой как с любопытным и приятным незнакомцем.

80.

При них был порядок не потому, что они его умели установить, а потому, что не сумели его разрушить.

81.

Повесе, чтобы соблазнить женщину, нужно больше тонкого понимания людей, чем Бисмарку, чтобы одурачить Европу.

82.

Большая разница между профессором и администратором, хотя она выражается только двумя буквами: задача первого — заставить себя слушать, задача второго — заставить себя слушаться.

83.

Чтобы быть хорошим преподавателем, нужно любить то, что преподаешь, и любить тех, кому преподаешь.

84.

С честолюбием дельца, но со средствами одного самолюбия — выходит интриган.

85.

Искусство — суррогат жизни, потому искусство любят те, кому не удалась жизнь.

86.

Поставщики знания и потребители искусства и обратно — таково устройство нашего культурного хозяйства (оборота).

87.

Незамужние жены из запретного плода превращаются в контрабанду с фальшивой пломбой: их уже не скрывают, но говорят, что приобрели их согласно с действующим нравственным тарифом.

88.

Всего хуже сознавать себя дополнением собственной мебели.

89.

Чужой западноевропейский ум призван был нами, чтобы научить нас жить своим умом, но мы попытались заменить им свой ум.

90.

Религиозное чувство ставит руководителем жизни разумное Провидение. Рассудок — выраженный в цифрах слепой закон необходимости. Торжество рассудка заменит религию статистикой, верование — научной гипотезой.

91.

Детальное изучение отдельных органов отучает понимать жизнь всего организма.

92.

Истинную цену жизни знает лишь тот, кому приходилось умирать и удалось не умереть. Истинную цену счастья знает лишь тот, кто мечтал о счастье и испытал.

93.

Сладострастие есть не что иное, как властолюбивое самолюбие, разыгранное на женских прелестях.

94.

Счастлив тот, кому из всех женщин, которых он любил, наиболее зла наделала та, которая наименее этого хотела.

95.

Спорт становится любимым предметом размышления и скоро станет единственным методом мышления.

96.

Самолюбивая женщина из запачканных пеленок своего ребенка делает себе ризу Богородицы.

97.

Благодарность не есть право того, кого благодарят, а есть долг того, кто благодарит; требовать благодарности — глупость; не быть благодарным — подлость.

98.

Желание нравиться — женская форма властолюбия, как желание удивлять, т.е. пугать, есть мужская форма той же страсти. Женщина отдается в плен тому, кем хочет повелевать; мужчина завоевывает ту, которая хочет холопствовать.

99.

Смерть — величайший математик, ибо безошибочно решает все задачи.

100.

П. — это каноническая скотина, которую ап[остолом] Павлом разрешено есть всем православным христианам.

«So lernt der Mensch erwerben Nur in der Liebe Zucht die Kunst zu sterben»[1]
Leopardi.

101.

Когда люди, желая ссоры, не ждут ее, она и не последует; когда они ждут ее, не желая, она случится непременно. 26 сент[ября 18]91 г.

102.

Дружба может обойтись без любви; любовь без дружбы — нет.

103.

Наше общество — случайное сборище сладеньких людей, живущих суточными новостями и минутными эстетическими впечатлениями.

104.

Жить значит быть любимым. Он жил или она жила — это значит только одно: его или ее много любили.

105.

Музыка — акустический состав, вызывающий в нас аппетит к жизни, как известные аптечные составы вызывают аппетит к еде.

106.

Счастье не в том, чтобы прожить благополучно, а в том, чтобы понять и почувствовать, в чем может оно состоять.

107.

Светские люди — это класс общественных трутней, откармливаемый рабочим людом сначала для потехи, а потом на убой.

108.

В истории мы узнаем больше фактов и меньше понимаем смысл явлений.

109.

В мужчину, которого любят все женщины, не влюбится ни одна из них.

110.

Кто не любит просить, тот не любит обязываться, т.е. боится быть благодарным.

111.

Мужчина видит в любой женщине то, что хочет из нее сделать, и обыкновенно делает из нее то, чем она не хочет быть.

112.

Люди живут идолопоклонством перед идеалами, и, когда недостает идеалов, они идеализируют идолов.

113.

В России нет средних талантов, простых мастеров, а есть одинокие гении и миллионы никуда не годных людей. Гении ничего не могут сделать, потому что не имеют подмастерьев, а с миллионами ничего нельзя сделать, потому что у них нет мастеров. Первые бесполезны, потому что их слишком мало; вторые беспомощны, потому что их слишком много.

114.

Характер — власть над самим собой, талант — власть над другими. Бесхарактерные таланты и бездарные характеры.

115.

Почему от священнослужителя требуют благочестия, когда врачу не вменяется в обязанность, леча других, самому быть здоровым?

116.

Здравый и здоровый человек лепит Венеру Милосскую из своей Акулины и не видит в Венере Милосской ничего более своей Акулины.

117.

Счастлив, кто может жену любить как любовницу, и несчастлив, кто любовнице позволяет любить себя как мужа.

118.

О добродетелях людей, особенно женщин, большей частью можно судить только по совокупности их пороков, потому что добродетелью обыкновенно считают люди, особенно женщины, только отсутствие соответствующего порока.

119.

Существующий порядок, пока он существует, не есть лучший из многих возможных, а единственно возможный из многих лучших. Не то, что он лучший из мыслимых, сделало его возможным, а то, что он оказался возможным, делает его лучшим из мыслимых.

120.

Некоторые женщины умнее других дур только тем, что сознают свою глупость. Разница между теми и другими только в том, что одни считают себя умными, оставаясь глупыми; другие признают себя глупыми, не становясь оттого умными.

121.

Дамы только тем и обнаруживают в себе присутствие ума, что часто сходят с него.

122.

Дружба обыкновенно служит переходом от простого знакомства к вражде.

123.

У артистов от постоянного прикосновения к искусству притупляется и вытирается эстетическое чувство, заменяясь эстетическим глазомером, как у виноторговца-эксперта аппетит к вину заменяется вкусом в вине.

124.

Есть два рода нерешительных людей: одни нерешительны, потому что не могут сообразить никакого решения, другие — потому, что зараз соображают несколько решений. Первые нерешительны, потому что глупы, вторые кажутся глупыми, потому что нерешительны.

125.

Есть два рода любви к ближнему. Если мы любим самое наше чувство любви к другому, это — любовь. Если мы любим любовь другого к нам, это — дружба. Любовь разрушается взаимностью, а дружба ею питается.

126.

Наше сочувствие религиозной старине не нравственное, а только художественное: мы только любуемся ее чувствами, не разделяя их, как сладострастные старики любуются молоденькими девицами, не будучи в состоянии любить их.

127.

Было бы сердце, а печали найдутся.

128.

Размышляющий человек должен бояться только самого себя, потому что должен быть единственным и беспощадным судьей самого себя.

129.

Кто смеется, тот не злится, потому что смеяться значит прощать.

130.

Кто имеет друзей, которые ненавидят друг друга, тот заслуживает их общей ненависти.

131.

Ум гибнет от противоречий, а сердце ими питается. Под холодной веселостью часто скрывается теплая грусть, как альпийский лед прикрывает нежный подснежник. Можно ненавидеть человека, как подлеца, а можно умереть за него, как за ближнего.

132.

Молодая девица, желающая выйти замуж за пожилого мужчину, должна написать ему следующее письмо со вложением дружбы: «Я не могу быть ни Вашей любовницей, ни Вашей женой; любовницей — потому что я Вас слишком люблю, женой — потому что недостойна Вашей любви».

133.

Какая разница между женой и любовницей? Любовниц мы любим по инстинкту, жены нас любят по апостолу. Следовательно, для гармонии жизни надобно иметь и жену и любовницу: незаслуженной любовью нелюбимых жен мы мстим коварным любовницам, а самоотверженной любовью к нелюбящим любовницам мы подаем добрый пример нашим обманываемым женам.

134.

Чувствительность есть подделка чувства, как диалектика есть подделка логики.

[135].

Хотеть быть чем-то другим, а не самим собой значит хотеть стать ничем.

Записная книжка.

[1890-Е годы].

Июнь 1892.

1.

Ввести в обзор источников археологические и другие вспомогательные сведения.

2.

Прогресс мысли в том, что достигнутую цель она превращает в средство для дальнейшей цели; прогресс чувства в том, что удачное средство оно делает целью, новой целью, забывая о первоначальной цели или тяготясь ей, как неизбежным следствием. 4 июля. Брыково.

3.

Предмет истории — то в прошедшем, что не проходит, как наследство, урок, неконченый процесс, как вечный закон. Изучая дедов, узнаем внуков, т.е., изучая предков, узнаем самих себя. Без знания истории мы должны признать себя случайностями, не знающими, как и зачем мы пришли в мир, как и для чего в нем живем, как и к чему должны стремиться, механическими куклами, которые не родятся, а делаются, не умирают по законам природы, жизни, а ломаются по чьему-то детскому капризу.

4.

В преданиях и усадьбах старых русских бар встретим следы приспособлений комфорта и развлечения, но не хозяйства и культуры; из них можно составить музей праздного баловства, но не землевладения и сельского управления.

[…]

9.

Схема истории холопства в России. Военное или экономическое насилие превратилось в юридический институт, который посредством продолжительной практики превратился в привычку, а она по отмене института осталась в нравах, как нравственная болезнь. 19 июля.

[…]

23.

Современный трезвый и благоразумный человек видит только нескладицу житейских отношений, не видя в них внутреннего смысла, и, не думая об их исправлении, старается только направить их в свою пользу. Личный эгоизм — единственная гармония жизни для него. В жизни он видит только прорехи и щели, не штопая их мечтами, не замазывая их донкихотскими порывами, и спокойно плюет в них, когда нельзя в них просунуть пальца для благоприобретения чужой вещи без взлома.

24.

Честолюбцы фантазии и натуги; первые — сами себя догоняющие, вторые — сами от себя отстающие. Оба поставят себя на высокий пьедестал и потом карабкаются, чтобы подняться до своего призрака.

25.

Раскол. Два момента надо различать в его происхождении: нравственно-психологический — переворот в каждом отдельном раскольнике, откалывавшемся от церкви, и церковно-канонический — образование церковного сектантского общества из отколовшихся. С условиями государственной и народной гражданской жизни связан наиболее первый.

26.

Екатерина своей популярностью обязана ужасам времени Анны.

27.

Обряд — религиозный пепел: это нагар на вере, образующийся от постепенного охлаждения религиозного чувства; но он и охраняет остаток религиозного жара от внешнего холода жизни. Обряд — действие, вызываемое чувством; становясь привычным, оно может и заменять утомленное чувство, может и подогревать чувство, готовое погаснуть. В пепле долго держится часть тепла от горения, его образовавшего.

28.

Науку часто смешивают с знанием. Это грубое недоразумение. Наука есть не только знание, но и сознание, т.е. уменье пользоваться знанием как следует.

[…]

Современная интеллигентная барышня — пушка, которая заряжается в гимназическом классе, а разряжается в университетской клинике душевнобольных.

Жены — инспектрисы мужей; только одни инспектируют их сердца, другие — их карманы, а третьи, самые разумные, — их рты.

Люди напряженно преследуют свои интересы, но книг не читают. Почему? Книги ли так неинтересны, или интересы так некнижны?

Декадентство — это искусство, утратившее эстетическое чутье, но сохранившее свою технику. Это творчество без идеала, как толстовщина — религия без Бога.

У В. Г[ерь?]е сделочная, нотариальная совесть.

Ветряные мельницы: вечно машут крыльями, но никогда не летают.

Самый непобедимый человек — это тот, кому не страшно быть глупым.

Современная мысль до того изогнулась и извертелась, что стала похожа на старую балетную плясунью, которая, приподняв подол, еще может выделывать замысловатые и непристойные фигуры, но ходить прямо, твердо и просто уже не в состоянии.

Современная патологическая психология стремится глупость сделать умной, а подлость невменяемой.

Ум современного молодого человека рано изнашивается усвоением чужих мыслей и теряет способность к самодеятельности и самостоятельности.

Робкий, но не трусливый.

Театральный зритель есть человек, купивший себе в кассе право требовать, чтобы его одурачили, заставили мираж принять за действительность.

Современная философия есть дело разума, освободившегося от власти здравого рассудка и поработившегося микроскопу.

Доброта иных происходит только от утомления злом.

Пошлость самодовольная, влюбленная в самое себя.

Самая стыдливая совесть не стыдилась ей изменять.

Каждый из нас живет только для того, чтобы получить право умереть.

Эстетич[еское] остервенение современной публики, соединенное с умственным отуплением и нравственным расслаблением.

Дух[овно]-учебные заведения — не столько школы, сколько богадельни учащих и учащихся, призреваемых там под предлогом науки: там больше богохульствуют, чем богословствуют.

Декаденты в интеллигенции — то же, что в гастрономии люди, испортившие себе пищеварение, но сохранившие аппетит.

Он так изолгался, что не верит сам себе даже тогда, когда г[ово]рит правду.

Кого он не предаст, когда ежеминутно предает самого себя: это самоиуда.

Служебное жалование превращается в государственную милостыню голодающим.

Успехи критич[еского] чутья в избалованной талантами массе и ослабление творчества (сами ничего не могут создать).

Русск[ая] интеллигенция скоро почувствует себя в положении продавщицы конфет голодным людям.

Молодость без молодых впечатлений; онанизированные преждевременными, непонятными им идеями, эти народные борцы потом станут заскорузлыми аферистами или казнокрадами.

Истина проводится в наше сознание подобно запретным заграничным товарам контрабандой, под ярлыком лжи или шутки; зато под видом заграничной истины мы беспошлинно получаем от своих поставщиков-производителей чистую ложь или озорство совершенно домашнего кустарного изделия. 1 янв[аря] 1898.

Умный тем отличается от дурака, что когда оба разозлятся, умный становится дураком, а дурак умным.

Маленькие люди с большими притязаниями, с маленькими средствами, желающие делать большие дела.

Животное по инстинкту, не имея разума, поступает разумно; человек, пользуясь разумом, умеет поступать неразумно вопреки инстинкту.

Всего больше платимся мы за то, что не умеем быть вовремя умны. Потому глупость самая дорогая роскошь, которую могут позволять себе только богатые люди и которая только им простительна. Как дорого платятся народы за глупость, что не умеют ни управлять собой, ни жить мирно друг с другом?

Кто не способен работать по 16 ч[асов] в сутки, тот не имел права родиться и д[олжен] быть устранен из жизни, как узурпатор бытия.

Гордый или самолюбивый человек и историк — не совместимые в одном лице понятия: это музыкант без слуха, мыслитель без головы, Бартенев без «Р[усского] архива».

Наше будущее тяжелее нашего прошлого и пустее настоящего.

Есть люди, которые становятся скотами, как только начинают обращаться с ними, как с людьми.

Популярное искусство ценно не по пользе, которую оно приносит, а по вреду, от которого спасает, доставляя менее грубое развлечение.

Современные франц[узские] писатели более обязаны своими успехами языку, на котором пишут, чем язык им.

Русский ум всего ярче сказывается в глупостях.

Позитивизм, дарвинизм, альтруизм — все научные воззрения и методы знания, переходя в образованную публику, становятся модными покроями мысли — не больше.

Культурные нищие, одевающиеся в обноски и обрывки чужой мысли; растерявшись в своих мелких ежедневных делишках, они побираются слухами, сплетнями, анекдотами, словцами, чтобы сохранить физиономию интеллигентов, стоящих в курсе высших интересов своего времени.

Дурак, одураченный собственным остроумием. Дм. и К-ш.

Она стала умна прежде, чем перестала быть дурочкой.

Чем больше Вы живете, тем становитесь моложе.

Чтобы быть полезным людям, нужно ничем не пользоваться от них.

Вы выше нас всех: Вы один понимаете, что говорите.

Молодежь, что бабочки: летят на свет и попадают на огонь.

Преисполнен собственной пустоты.

У большинства правила заменяются привычками.

Казеннокоштные золоторотцы р[усского] просвещения.

Необыкновенно животный человек.

Свое паршивое тело они прикрывают кисеей, переделанной из кожи, содранной с народного здорового тела.

Под его злостью чуется горе, как у больного под желчью кроется кровь.

Дрянные вешалки для великих исторических званий.

От его научных понятий пахнет учебником Ил[овайского], а от нравств[енных] убеждений — сельским кабачком.

В 60 м[инут?] въезда он вырос больше, чем со дня своего рождения.

Всякий дурной поступок носит в себе кнут для спины своего виновника.

Есть умы без воли, как есть воли без ума.

Люди образованные из народа обыкновенно сохраняют его дурные свойства и перестают понимать хорошее.

Всякий счастлив в меру своей способности к счастью и своей потребности в счастье.

У хорошего доктора лекарство не в аптеке, а в его собств[енной] голове (не на углу улиц).

Р[усская] интеллигенция — листья, оторвавшиеся от своего дерева: они могут пожалеть о своем дереве, но дерево не пожалеет о них, потому что вырастит другие листья.

Я Вас гораздо больше бы любил, если бы Вы меня немножко меньше ненавидели, но и презирал бы Вас даже и тогда, когда бы Вы меня уважали. (Соврем[енный] муж жене в интимной беседе.).

Высшее наслаждение мужчины — заставить женщину наслаждаться не им, а самой собой; но женщина любит только мужчину, который заставляет ее наслаждаться им, а не самой собой. […].

Полудевицы и живут получувствами, полумыслями, полужизнью, т.е. девальвируют себя на половину цены.

Искусственное, художественное горе отучает от понимания действительного, как театральные слезы отучают от житейских.

Есть люди, которых каждый день видаешь, а не заметишь, есть ли у них борода и усы.

Кулаки-бабы берегут свое сердце, как деньги, забывая, что последние существуют для того, чтобы их тратить, а первое — чтобы отдавать.

Христы редко являются, как кометы, но Иуды не переводятся, как комары.

Либералы — игроки на глупость, как консерваторы — игроки на трусость.

Женская любовь — дар, который получает цену только когда перестает быть подарком.

Из борьбы личных интересов вырабатывается не лучший из возможных, а возможнейший из лучших порядков.

У него ум на конце его языка и потому никогда не бывает на своем месте. Вот почему говоруны не бывают умными. Оттого язык его не становится умным, а только ум перестает б[ыть] острым.

Люди, умеющие открыть рот, но не закрыть его.

Среднему статистическому пошлому человеку не нужна, даже тяжела религия. Она нужна только очень маленьким и очень большим людям: первых она поднимает, а вторых поддерживает на их высоте. Средние пошлые люди не нуждаются ни в подъеме, потому что им лень подниматься, ни в опоре, потому что им некуда падать.

Это обледеневший огонь.

Религия для нас — не потребность духа, а воспоминание или привычка молодости.

Есть люди, которые умеют говорить, но не умеют ничего сказать. Это ветряные мельницы, которые вечно машут крыльями, но никогда не летают.

Давайте отвыкнем от дурных слов и приобретем хорошие привычки.

Бездарные люди — обыкновенно самые требовательные критики; не будучи в состоянии сделать простейшее из возможного и не зная, что как делается, они требуют от других совсем невозможного.

Она в каждом мужчине ищет мужа, потому что в муже не нашла мужчины.

На что им либерализм? Они из него не могут сделать никакого употребления, кроме злоупотребления.

Я слишком стар, чтобы стареть: стареют только молодые.

Русский культурный человек — дурак, набитый отбросами чужого мышления (чужим умом).

Можно благоговеть перед людьми, веровавшими в Россию, но не перед предметом их верования.

Глг-ва — фарфоровая кукла, холодная, как фарфор, и противная, как кукла.

Научная проблема[ти]ка, что порядочная дама: чем скромнее и почтительнее подойдешь к ней, тем скорее она позволит понять себя.

Кто очень любит себя, того не любят другие, потому что из деликатности не хотят быть его соперниками.

Часто нужно не знать своего положения, чтобы быть в состоянии поправить его.

Русский студент — вечное жвачное животное, которое в университете жует литографированную бумагу, а потом на службе — бумагу кредитную — и тем сыт бывает.

Наблюдать людей значит презирать их, т.е. лишать себя возможности понимать их; чтобы понимать их, надобно жить с ними, презирая их образ жизни, а не их самих.

Соврем[енный] образ[ованный] человек полон своей собственной пустоты.

При крепостном праве мы были холопами чужой воли; получив волю размышлять, мы стали холопами чужой мысли.

К. — переимчивая сорока, которая может затвердить всякого Якова.

Мысли и чувства женщин лучше их самих: подслушивать их гораздо опрятнее, чем их подсматривать.

Женщина, соблазняющая мужчину, гор[аздо] менее виновата, чем мужчина, соблазняющий женщину, потому что ей труднее стать порочной, чем ему остаться добродетельным.

Мы всегда размышляем не своими мыслями, а пережевыванием чужих.

Смелы в мышлении и трусы в действии.

Казуистика дурна не сама по себе, а тем, что не умеет быть самой собой, предвидеть все случаи.

Мы больше воображаем, чем знаем положение дел, и потому больше пугаемся, чем предвидим свои опасности.

Мы размышляем, как управляемся. Самовластие из политического порядка стало методом нашего мышления. Произвол переселился из Свода [законов] в наш мозг.

Иванов — старинная пожарная трещотка — будит не мысль, а только тревожит нервы.

Под старость глаза перемещаются со лба на затылок: начинаешь смотреть назад и ничего не видеть впереди, т.е. живешь воспоминаниями, а не надеждами.

Русские цари — мертвецы в живой обстановке.

Самый веселый смех — это смеяться над теми, кто смеется над тобой.

Чтобы согреть Россию, они готовы сжечь ее.

Злой дурак злится на других за собственную глупость.

Мудрено пишут только о том, чего не понимают.

Люди, которые легко говорят, обыкновенно трудно понимают.

Знать свое положение гораздо легче, чем сознавать его, а понимать еще труднее.

Живой человек: когда ему 40 лет, все дают ему 60, а когда пойдет 60, все дают только 40.

Великосветский партер XVIII в. так любил сцену, что охотно перепрыгнул бы через рампу, чтобы занять место на сцене, а сцену посадить на свое место.

Публичные девки публицистики.

Русский мыслящий человек мыслит, как русский царь правит; последний при каждом столкновении с неприятным законом говорит: «Я выше закона» и отвергает старый закон, не улаживая столкновения. Русский мыслящий человек при встрече с вопросом, не поддающимся его привычным воззрениям, но возбуждаемый логикой, здравым смыслом, говорит: «Я выше логики» и отвергает самый вопрос, не разрешая его. Произволу власти соответствует произвол мысли.

Инерция — энергия без действия.

Под свободой совести обыкновенно разумеется свобода от совести.

Логика жизни: из либеральных девиц выходят дамы вольного поведения.

Сопливо — добрых гражданских чувств профессор и торговец.

Он стал дураком только потому, что хотел быть умным.

Она производит впечатление г. с-го, попавшего в сахарницу: и им неловко и ей стыдно.

Одни вечно больны только потому, что очень заботятся быть здоровы[ми], а другие здоровы только потому, что не боятся быть больными.

Очевидно, Вы по моей душе учились грамоте, потому что читаете мою душу, как свою старую истрепанную азбуку.

Газета приучает читателя размышлять о том, чего он не знает, и знать то, что не понимает.

Иногда человеку не дают покоя только потому, что желают успокоить его.

Адвокат — трупный червь: он живет чужой юридической смертью. На основании закона так же легко убивают человека, как и по позыву произвола. Только в последнем случае поступок сознается как преступление, а в первом — как практика права.

Дарвинизированные умы, прогнившие от полового подбора.

В самом ли деле он такой дурак, как кажется, или это только так кажется, что он такой дурак?

Образование дает русскому человеку только вкусовую энергию — способность смаковать жизнь, а не создавать ее.

Прежде их соединял хотя [бы] пол, а теперь только потолок.

Чтобы образумились дети, должны умереть с голоду отцы.

Чтобы уметь быть злым, надобно выучиться быть добрым: иначе будешь просто гадким.

Он стал думать о мышлении с тех пор, как перестал мыслить.

Механическая любовь.

Заспанные свои мысли принимают за открытия.

Не начинайте дела, конец которого не в Ваших руках.

Далай-лама и конституционные короли: вся их деятельность в том, чтобы быть и ничего не делать.

Я очень ценю «Р[усские] в[едомости]» с методолог[ической] стороны: они доказывают, как выгодно издавать газету при самых скудных умствен[ных] и нравств[енных] средствах.

Дарвинизированные умы.

Пора иметь право располагать самим собой, самого себя заработать.

С[амодержавие] нужно нам пока как стихийная сила, которая своей стихийностью может сдержать другие стихийные силы, еще худшие.

Ваше общество слишком трудно для меня: Вас окружают лица, одним из которых я не могу быть.

Кто не любит женщины, тот не понимает Бога, потому что Бог написал себя на душе женщины, а его писание можно читать только сердцем.

Талант, что мозоль на ноге: банщик срежет ее, а деятельность ноги восстановит.

Вместо любви к солдату они (альтруисты) проповедуют любовь к казарме.

Студенческие кокотки, привлекающие слушателей легкостью мысли и соблазнительностью тем.

Некоторых профессоров любят слушать только потому, что слышат от них свои собственные слова.

Буйловые умы, которые прут по прямой линии, но без цели, не умея своротить в сторону ни перед ямой, ни даже перед физическим законом.

Многие трусливы только потому, что боятся не смерти, а опасности.

Адрес писан для профессоров на бумаге Говарда, а профессора, чтобы увековечить, с помощью студентов литографировали его на коже автора. Это выходит пергамен.

Немного шаловливая мысль, которая любит поиграть чёртом, но никогда не забывает Бога.

Старость для человека, что пыль для платья — выводит наружу все пятна характера.

Мы гораздо более научаемся истории, наблюдая настоящее, чем поняли настоящее, изучая историю. Следовало бы наоборот.

Враги — это банщики. Своей злобой против Вас они смывают Вашу, а не свою грязь.

Верует духовенство в Бога? Оно не понимает этого вопроса, потому что оно служит Богу.

Разница между консерваторами и либералами: у первых слова хуже мыслей, у вторых мысли хуже слов, т.е. первые не хотят хорошенько сказать, что думают, а вторые не умеют понять, что говорят.

Музыка для черствого сердца — то же, что касторовое масло для засорившегося желудка.

Капризные выходки озорной мысли — не оригинальные идеи логического мышления.

Жалоба, что нас люди не понимают, всего чаще происходит оттого, что мы не понимаем людей.

У него под руками рояль не играет, а размышляет вслух и размышляет свои лучшие мысли.

Крашеные русские куклы западной цивилизации.

У нас политические партии — не порядки убеждений или образы мыслей, а возрасты или экономические положения.

У женщины сердце умнее ее ума: потому-то она чувствует умно и размышляет глупо.

Тяжелое дело писать легко, но тяжело писать легкое дело.

И москаль, и хохол хитрые люди, и хитрость обоих выражается в притворстве. Но тот и другой притворяются по-своему: первый любит притворяться дураком, а второй умным.

Земство и самоуправление: никто не учит людей плавать на луже, по которой воробьи пешком ходят.

Наша неуравновешенность и неустойчивость от излишней вескости головы, т.е. от слишком высоко помещенного центра тяжести (возвышенность чувств и мыслей, высоко держим головы).

В России центр на периферии.

У них мысль не ведет за собой их слов, а с трудом догоняет их.

Что хуже или что лучше — мало судей и много законов или наоборот, как было в Древней Руси.

Древний Восток искал Бога в своем воображении, чтобы отвязаться от черта в природе. Новый З[апад] продолжил эти поиски и нашел черта в своем воображении, чтобы отвязаться от Бога в природе.

У животных нет нашего дара слова, но есть свой язык для выражения мыслей. Лексикон есть, нет нашей грамма[ти]ки.

Когда кошка хочет поймать мышку, она притворяется мышкой.

Высшая задача таланта — своим произведением дать людям понять смысл и цену жизни.

Люди, умеющие открыть рот, но не умеющие закрыть его.

Благотворительность больше родит потребностей, чем устраняет нужд.

Кадетский либерализм.

Самая живая мысль дохнет, попав под их перо.

Кисельно-молочный социализм Ч-ва.

Люди с неблагополучными мышлениями.

Они — философы — всматривались в глубину житейского моря, чтобы в ней разглядеть истину, и, конечно, видели там только свои собственные физиономии.

Наша история идет по нашему календарю: в каждый век отстаем от мира на сутки.

На З[ападе] и чувства устанавливаются законодательным путем (признание смерти кард[инала] Гонзалеса национальным горем в Испан[ской] палате 20 н[оя]бря 1894 [г.]).

Кроты — кроткие!

На З[ападе] Церковь без Бога, в России Бог без Церкви.

Эгоисты всех больше жалуются на эгоизм других, потому что всего больше от него страдают.

У иных поступки лучше их намерений, потому что их инстинкты умнее их ума.

Люди ищут себя везде, только не в себе самих.

В молодости можешь уснуть, когда и не хочется спать, а в старости и хочется спать, да не можешь уснуть. Так и с прочими инстинктами.

Не человек живой, а только сгущенный призрак человека.

Не человек, а комок злости.

Мыслят так быстро, что не успевают подметать своих мыслей.

Игра в свои собственные конституционные мечты — политический онанизм.

Эмпиризм в раздумье: не отрицаясь от себя, начинает сомневаться в себе и чувствует потребность проверить себя. Он хочет знать куда идет и осветить свой путь; поэтому камни преткновения для своей мысли он увидит раньше чем на них оступится. Это большой успех и ценный залог дальнейших успехов: авось он перестанет проверять свой глаз его собственными ошибками, т.е. опыт опытом. Он хочет знать и признает только то, что стоит перед глазами; но и миражи в пустыне тоже стоят перед глазами.

Чтобы видеть неправильность действительной геометрической фигуры, надо набросить на нее абстрактную правильную.

Историк — наблюдатель, не следователь.

Сомневаюсь не в ученой добросовестности, а в ученом самообладании З-на.

Я влюбилась бы в Вас, если б меньше Вас любила. Женщинам надо внушать ненависть к себе, чтобы добиться их любви. Мы запоздалые Печорин и княжна М[эри].

П. и K° — жвачные умы 60-х годов, пережевывающие случайно попавшую в рот либеральную жвачку, уже утратившую всякую питательность. Раз усвоенный образ мыслей из убеждения ума превратился в дурную привычку мозга.

Ученые издатели — половые науки, которые не варят и не кушают, а только подают кушанье.

Толстой, как большинство романистов с талантом, хороший художественный прибор, а вовсе не художник. Творчества в нем не больше, чем в луже, отражающей лунный вечер, только грязи значительно больше.

Начитанные и надорванные либеральные дураки, производящие впечатление умных только на таких же надорванных, но не столь начитанных дураков. Недовольны всем настоящим, а прошлое ругают за то, что не похоже на настоящее. Сантиментально-озлобленные бурсаки киево-могилевского покроя.

Разница между духовенством и другими русск[ими] сословиями: здесь много пьяниц, там мало трезвых.

Ничего мудреного не сделают, но все простое сделают мудрено.

Чтобы быть ясным, оратор должен быть откровенным.

Где нет тропы, надо часто оглядываться назад, чтобы прямо идти вперед.

Простейший способ не нуждаться в деньгах — не получать больше, чем нужно, а проживать меньше, чем можно.

Твердость убеждений — чаще инерция мысли, чем последовательность мышления.

Мы часто сердимся на предков за то, что они на нас не похожи, вместо того, чтобы радоваться, что мы на них не похожи (ушли от них вперед).

Прежде психологией называлась наука о душе человеческой, а теперь это наука об ее отсутствии.

Одна нигилистка, случайно уверовавшая в Бога, признавалась, что она ни за что не согласилась бы быть безбожницей, если бы знала, как приятно веровать.

Когда двое тонут, надо спасать четверых, потому что в каждом погибающем сидит еще сумасшедший.

Остроумие в мышлении — то же, что пряность в питании: она делает вкусной пищу, но портит и вкус, и пищеварение.

Пессимизм, что тошнота, которая происходит от трех причин: 1) от объедения, 2) голода и 3) беременности.

Когда нам плохо, плохое утешение думать, что другим еще хуже.

В других обществах всякий живет, работая и частью проживая, частью наживая; в русском одни только наживаются, другие проживаются и никто не живет и не работает.

Государству служат худшие люди, а лучшие — только худшими своими свойствами.

Откровенность — вовсе не доверчивость, а только дурная привычка размышлять вслух, т.е. в присутствии чужих ушей, потому что сами себя не слушают (говорить во сне).

Их готовят в мадамы Рекамье, а из них выходят трактирные кариатиды (классицизм дамский).

Делай, что я говорю, но не говори, что я делаю, — исправленное иезуитство. Толст[ой].

Причина неодинаковой оплаты занятий. Одни дела могут делать все, но не всякий хочет; другие хотят все, но не всякий может.

Истина, что свет: ее самоё не видно, но все предметы видны и понятны, лишь насколько обладают ее светом (в ее свете).

Вырождение принадлежит, как и внушение, к числу слов, которые не выражают мыслей, а заменяют их.

Скучен театр, когда на сцене видишь не людей, а актеров.

Недостаток теперешнего обтянутого дамского костюма тот, что он не столько прикрывает то, что есть, сколько обнаруживает то, чего нет.

Это люди, с которыми расставаясь, жалеешь, что с ними виделся.

Дарьяльское ущелье — горная проповедь своего рода, в которой говорят камни.

Сидят на штыках, покрыв их газетой.

Женщина опасна не когда нападает, а когда падает.

Истинная цель дела благотворительности не в том, чтобы благотворить, а чтобы некому было благотворить.

Худшая посадка между двух стульев — очутиться между своими притязаниями и способностями, казаться слишком великим для малых дел и оказаться слишком малым для великих.

Думать не о том, что делаешь, совсем не то же, что делать не то, что думаешь. Обман и то и другое, но в первом случае обманываешь себя самого, во втором других.

Большинство соврем[енных] браков м[ожно] признать если не счастливыми, то сытными: она в нем приобретает кусок хлеба, он в ней — кусок мяса. Едят друг друга.

Вспомнив былое, вдруг иногда как будто почуешь запах юности.

Инстинкт — двигатель без сознания, но с участием воли; автомат — двигатель без воли и в механике без сознания.

Фанатизм во имя порядка готов внести анархию.

Право по самому существу есть софистика, ибо есть борьба с инстинктом, т.е. природой, и его слугой — здравым смыслом.

Впредь будут воевать не армии, а учебники химии и лаборатории, а армии будут нужны только для того, чтобы было кого убивать по законам химии снарядами лабораторий.

Мужчина занимается женщиной, как химик своей лабораторией: он наблюдает в ней непонятные ему процессы, которые сам же производит.

Введение морали в политич[ескую] экономию — противоестественная помесь идеи долга с грошом: выходит ни мораль, ни полит[ическая] экономия, а не то морализирующий грош, не то грошовая мораль. Ублюдок ни в мать, ни в отца, а в сочинившего его ученого удальца.

Женщина родится по ошибке, выходит замуж по любви, родит по глупости, умнеет от родов, разводится по капризу на мужа и умирает с горя о детя[х].

Гораздо легче стать отцом, чем остаться им.

Выбирая себе жену, надо помнить, что выбираешь мать своим детям и как опекун своих детей должен позаботиться, чтобы жена по вкусу мужа была матерью по сердцу детям; чрез отца дети д[олжны] участвовать в выборе матери.

Наука изучает не истины, а только необходимости или потребности, из них вытекающие или ими внушаемые, как физика изучает силы природы, не понимая их источника, т.е. самой природы.

Есть мужчины, которые тем больше нравятся, чем лучше их понимаешь, и есть женщины, которых тем лучше понимаешь, чем больше они нравятся.

Судьба и провидение: на первую мы жалуемся, когда другие нас обижают, вторым оправдываемся, когда сами обижаем других.

Привычки отцов, и дурные и хорошие, превращаются в пороки детей.

Дамы всего менее понимают право как требование ума и необходимости, а они мыслят сердцем и только сердятся умом.

Часто встречаются люди, которые любят говорить о том, чего не понимают, как иные не чувствуют запаха того, что нюхают. Это очень жаль, хотя и очень просто; это значит, что есть люди, у которых язык длиннее их ума, как есть люди, у которых нос длиннее их обоняния.

Какая самая умная женщина? Та, которую хочется благодарить даже за отказ.

Почему люди так любят изучать свое прошлое, свою историю? Вероятно, потому же, почему человек, споткнувшись с разбега, любит, поднявшись, оглянуться на место своего падения.

Что труднее, стать порочным или перестать быть добродетельным? Думаю, что труднее первое, потому что сложнее: чтобы перестать быть добродетельным, не нужно быть порочным, а чтобы стать порочным, нужно наперед перестать быть добродетельным.

Многие только потому республиканцы, что нет царя в голове (природн[ые] р[еспубликан]цы родятся без царя…).

Г[ерцог] Ларошфуко сказал, что притворство есть дань, платимая пороком добродетели. Совершенно верно. Потому-то добродетель так и любит притворство, как свой штатный доход по должности, и не может обойтись без порока, как своего крепостного кормильца.

Есть два рода непонимания. Одни еще не разглядели того, что есть в вещах, другие успели уже усмотреть и то, чего нет в них. Это последнее непонимание безнадежнее и неисправимее первого, потому что легче дополнять, чем переполнять, как легче дойти до цели, чем воротиться к ней (кто не стрелял и кто промахн[улся]).

У всякого возраста свои привилегии и свои неудобства. Привилегия стариков — хвалиться своим прошлым, т.е. своей ненужностью; неудобство — почет от молодежи, похожий на усиленную ласку хозяев к собравшимся уходить гостям.

А странный, не натуральный народ эти старики: они не родятся, а только умирают и, однако, все не переводятся.

В жизни мало физики. Говорят: светлый голос. Почему же не сказать: звонкий взгляд? Иной так умеет взглянуть, что зазвенит в ушах.

Обыкновенно женятся на надеждах, выходят замуж за обещания. А так как исполнить свое обещание гораздо легче, чем оправдать чужие надежды, то чаще приходится встречать разочарованных мужей, чем обманутых жен.

Сердце женщины — tabula rasa,[2] белый лист бумаги: на нем никогда ничего не прочтешь, но многое напишешь, если умеешь писать на так[ом] материале.

Находят сходство между Мопассаном и Толст[ым]. Может быть, оно и есть, но есть и разница. Первый потерял свой ум, не зная, куда девать его; второй вечно ищет своего ума, забыв, куда девал его. Писатели, как родители, любят наделять свои детища свойствами, которых лишены сами. Оттого герои у Моп[ассана] всегда глупы, а у Т[олстого] — умны.

Романистов часто называют психологами. Но у них разные дела. Романист, изображая чужие души, рисует свою; психолог, наблюдая свою душу, думает, что он изучает чужие. Один похож на человека, который видит во сне самого себя, другой на человека, который подслушивает шум в чужих ушах.

Только в математике две половины составляют единицу, а в жизни совсем иначе: так, в семейной жизни две половины — целая пара, а в духовной из двух полоумных никогда не составить и одного умного.

В науке надо повторять уроки, чтобы хорошо помнить их; в морали надо хорошо помнить ошибки, чтобы не повторять их.

Прикрывая костюмом тело, женщина обнаруживает тем свою душу (придумывая, как прикрыть).

Кратчайшее расстояние между двумя точками — прямая. Прямой путь — кратчайшее расстояние м[ежду] двумя неприятностями — в жизни.

Вся житейская наука женщины состоит из трех незнаний: сначала она не знает, как добыть жениха, потом — как быть с мужем, наконец — как сбыть детей.

Чем женщина меньше приносит мужу, тем больше требует от него, так что, чем меньше она стоит, тем дороже обходится.

12 Дек[абря] 1893.

Быть счастливым значит быть умным. Быть умным значит не спрашивать, на что нельзя ответить. Потому быть счастливым значит не желать того, чего нельзя получить.

Женщина перестает думать о том, чего сильно пожелает; мужчина перестает желать того, о чем хорошенько подумает. Поэтому когда оба думают вместе, бывает два ума и ни одной воли.

Чтобы иметь право жить, надобно приобрести готовность умереть (хоть раз показать готовн[ость]).

Благородное росс[ийское] дворянство разменяло свой сословный долг на долги госуд[арственному] банку.

Все эти формы и обряды хороши тем, что выше действительных чувств тех, кто их выполняет, и заставляют последних становиться выше себя.

Надобно не жаловаться на то, что мало умных людей, а благодарить Бога за то, что есть они.

Достойный человек не тот, у кого нет недостатков, а тот, у кого есть достоинства.

Законы тогда только устанавливали произвол, т.е. собственную ненужность.

Вера в жизнь посмертную — тяжкий налог на людей, которые не умеют дожить и до смерти, перестают жить прежде, чем успеют умереть.

Есть люди, у которых язык умнее их самих.

Как даровитые новички, мы ничего не умеем задумать, сами, без чужой указки, хотя, принявшись подражать, часто превосходим свои образцы.

Деньги лишние хороши не тем только, что дают возможность приобрести необходимое, но еще и тем, что избавляют от досады на невозможность приобрести лишнее.

Когда у мыслителей быстро вертится мысль, у не мыслящей публики кружится голова.

Торжество исторической критики — из того, что говорят люди известного времени, подслушать то, о чем они умалчивали.

История не учительница, а надзирательница, magistra vitae:[3] она ничему не учит, а только наказывает за незнание уроков.

Некоторые думают, что стоит только обозвать всех дураками, чтобы прослыть умным.

Его глупость не в привычке болтать глупости, а в убеждении, что другие считают их умными вещами.

Утопающие при кораблекрушении бросаются с корабля в воду, чтобы не утонуть на корабле, и тонут в воде, а не на корабле.

Кто смотрит из света во враждебную тьму, не видит никого из своих врагов, но служит мишенью для всех них.

Крупный успех составляется из множества предусмотренных и обдуманных мелочей.

Две половины — в жизни брачная пара.

Наблюдение чужих пороков очень полезно для самоисправления: собственный порок становится особенно противен, когда увидишь его в другом и почувствуешь, как неприятно обладать тем, что сейчас осмеял, ибо мы любим осмеять всех и вся, кроме себя и своего.

Смотря на нын[ешних] женщин, сознаешь верность филос[офского] определения, что человек есть разумное животное; разумность не мешает им быть животными и даже помогает им становиться непохожими на людей и в том, в чем похожи на них животные.

Ф. Дм. говорил так много и скоро, что только на другой день успевал не то что обдумать, а только вспомнить сказанное вчера.

Природа — зеркало, т.е. отражающая пустота для того, кто в нее смотрится: он может видеть в ней только сам себя, свое внутреннее содержание.

На Зап[аде] каждая научная идея, каждое историческ[ое] впечатление при дрессировке ума и навыка превращается в убеждение, что в массе есть суеверие; причина — быстрое распространение, оборот идей.

С Ф. можно быть только в иронических отношениях.

Еф. — Из всех малоумных баб она наименее умная, потому что наименее баба.

Всем можно гордиться, даже отсутствием гордости, как от всего можно одуреть, даже от собственного ума.

Почему о н и такие пустые люди, хотя ведают такие важные интересы? Да от них не требуется ничего, никакого содержания, кроме их присутствия, факта, что они есть.

Хитрость не есть ум, а только усиленная работа инстинктов, вызванная отсутствием ума.

Богатые вредны не тем, что они богаты, а тем, что заставляют бедных чувствовать свою бедность. От уничтожения богатых бедные не сделаются богаче, но станут чувствовать себя менее бедными. Этот вопрос не пол[итической] экономии, а полицейского права, т.е. народной психологии.

В 1860-х г[одах] мыслили т[а]к торопливо, что не могли догнать собственных мыслей, и потому тех, кто не спешил, считали отсталыми.

Чтобы править людьми, нужно считать себя умнее всех, т.е. часть признавать больше целого, а так как это глупость, то править людьми могут только дураки.

Из всех толков о законности, о праве кр[естья]не и горожане вынесли только притязательное сознание своих правов.

Художник, что зеркало, которым дорожат только потому, что оно дает зрителям возможность любоваться самими собой.

Есть умные люди, которые дуреют от собственного ума, и есть дураки, которые умнеют от чужой глупости.

Художник знал, что делал, когда придавал оригиналу такое выражение; но оригинал не знал, что делал, когда принимал такое выражение.

Мужчина, любя женщину, старается быть ей нравственно полезным; женщина, отвечая на его любовь, желает быть ему эстетически приятной. Первый добро принимает за красоту, вторая красоту за добро: в этом половое различие нравственного понимания.

Шмоллер — не социалист, но ученики его — социалисты. Магомет — не магометанин, но магометане — все последователи Магомета.

Свой благородный дворянский долг р[одовитое] дворянство реализовало в поземельные банковые долги.

На дураков есть хоть одно средство — смех, а на дур, как на грех, и мастера нет.

Воображение на то и воображение, чтобы восполнять действительность.

Наука стремится все пороки объяснить болезнями, а моралисты все болезни производят от пороков. Скоро к удовольствию судей и врачей преступников будут лечить, а больных наказывать.

Сколько понадобилось человеку пролить слез и крови, чтобы в себе подобном признать своего ближнего.

Глупость терпят за простодушие, но не наоборот.

Люди, которые, не имея своего ума, умеют ценить чужой, часто поступают умнее умных, лишенных этого уменья.

Указывают на любовь западников к иноземным словам. Наши западники все еще заучивают западные учебники слово в слово и не умеют передавать их своими словами. Для них западная культура все еще работа памяти, а не сознание.

Жизнь не в том, чтобы жить, а в том, чтобы чувствовать, что живешь.

Красивые женщины в старости бывают очень глупы только потому, что в молодости были очень красивы.

Многие умирают спокойно не потому, что думают о будущей жизни, а потому, что не умеют понять настоящую минуту: спокойствие здесь происходит не от силы веры, а от слабости размышления.

Особый вид помешательства — объяснять все глупости и мерзости сумасшествием. Помешанному все люди, кроме одного его, представляются сумасшедшими.

Не может быть самодержцем монарх, который не может сам держаться на своих ногах.

Портрет Спасовича — не портрет, а биография.

У этого художника очень хорошее сердце, но плохая кисть.

Его глаза имеют право быть тусклыми: они пролили столько света вокруг себя.

Умирают равнодушно не по силе веры в будущую жизнь, а по непониманию текущей минуты и по забвению прошедшего.

Кони — карьера.

Есть люди, которые хорошо говорят, но плохо разговаривают, потому что их мысли хуже их слов, а чувства хуже самих мыслей.

Страсти молодости из потребностей сердца или инстинкта в старости становятся дурными привычками воображения.

Благородство души они носили в себе не как нравственный долг всякого человека, а как дворянское право, пожалованное им грамотой имп[ератрицы] Екатерины II, и возмущались как анарх[ическим] захватом, когда замечали в мужике или разночинце поползновение разделить с ними эту сословную привилегию.

Снег падал на черную з[емлю] беленькими, чистенькими звездочками, точно девичьи мысли. (5 апреля [18]93 г.).

Справедливость — доблесть избранных натур, правдивость — долг каждого порядочного человека.

Сладкая болезнь только у горьких пьяниц.

Чем больше злобились на него враги, тем больше он любил людей.

Чтобы иметь влияние на людей, надо думать только о них, забывая себя, а не вспоминать о них, когда понадобится напомнить им о себе.

В городах потому мало веры, что среди шума от езды по каменной мостовой не слышно колокольного звона.

Многие боятся смерти не как прекращения жизни, а просто как неприятности, соединенной с физической болью.

Если женщины чувствительно говорят об уме, то мужчины обязаны умно говорить о чувствах, те и другие по-своему выражают отсутствие того, о чем говорят (чем болят).

Темперамент — возбуждаемость, сумма и степень ощущений и желаний; характер — сдержанность, степень самообладания.

Есть люди, в которых самые пороки милее и безвреднее, чем у иных добродетели.

Женщина начинает размышлять только, когда начинает говорить, а говорить начинает, когда начнет чувствовать; ее ум — бухгалтер ее языка, а язык — секретарь ее сердца.

Богачи из людей, которые добывают деньги, чтобы жить, превращаются в людей, которые живут, чтобы стеречь деньги, которых им некуда девать.

У него нос длиннее его обоняния.

Изысканность — дурного вкуса признак.

Разномыслие от чего: видят один предмет, но смотрят с разных сторон.

Петр I делал историю, но не понимал ее.

Это все герои, которых преждевременная смерть спасала от заслуженной виселицы.

Ученые диссертации, имеющие двух оппонентов и ни одного читателя.

Чистая филология производит впечатление человека, который, пустившись в путь, второпях забыл, куда и зачем он идет (специализ[ация] науки).

Поколение спит на краю бездны; жаль, что оно исчезнет, не дав урока преемникам, — сорвется и разобьется раньше, чем проснется.

Видимая рассеянность иногда происходит не от недостатка наблюдательности, а от избытка впечатлительности: не хотят замечать окружающего, чтобы сохранить веру и спокойствие.

Их прагматизм навыворот — признает следствие причиной только потому, что они узнали причину после следствия. Их мысли идут в обратном порядке с явлениями.

Он перестает понимать вещи, как только начнет о них размышлять.

Ваше дело творить без сознания, наше — понимать без творчества Ваши создания.

Ее отказ приятнее иного согласия.

Он умеет быть мил даже тогда, когда вынужден быть неприятным.

Красота хороша только, когда она сама себя не замечает, талант приятен, когда себя не сознает.

Мы для них пока еще только объект полицейского, не интеллектуального внимания.

Она сама — дрянь, но ее лицо — миссионер, что небеса: поведает славу Божию. Образ и п[одобие] Бога.

Преподавателям слово дано не для того, чтобы усыплять свою мысль, а чтобы будить чужую.

Они и свои головы отыскивали по газетным объявлениям с обещанием приличного вознаграждения нашедшему.

Не все делаем, на что имеем право, ибо право не заменяет разума.

Смотря на них, как они веруют в Бога, так и хочется уверовать в чёрта.

Талант — искра Божия, которой человек обыкновенно сжигает себя, освещая этим собственным пожаром путь другим.

Деревянные души — их легче сжечь, чем согреть.

Им голова нужна только для того, чтобы было, где иметь рот.

+ Добрая память и злое сердце — он скоро забывает обиду, но злится и на забытые обиды.

На перевязочном пункте жертвы виднее, чем в боевой линии: там нужно больше человеколюбия, чем здесь. Здесь нужна воля, там сердце. Бецкий хотел сделать перевязочный пункт из русского образованного общества и сделал общество с сердцем, но без воли.

+ Мужчина, которого любит нелюбимая им женщина, обязан уважать ее; женщина, которую любит нелюбимый ею мужчина, должна пожалеть о нем; один своим уважением платит дань мировому порядку, другая своим сожалением выкупает свою ошибку.

+ В 50 лет необходимо иметь шляпу и два галстука, белый и черный: часто придется венчать и хоронить.

+ Когда не поймешь, добрый ли человек или злой, можно смело сказать, что он — несчастный.

+ Первый злейший враг красивой женщины — это ее зеркало, потом ее враги — ее уши: первый губит ее ум, вторые — ее сердце.

В логике мышления следствие рождается от своей причины; в логике чувствования следствие рождает свою причину: водку пьют как для того, чтобы прийти в веселое настроение, т[а]к и потому, что приходят в такое настроение.

+ Женщина по капризу избалованного чувства иногда влюбляется в того, кого не любит, но с кем хочет поиграть, как ребенок делает идола из своей куклы: это болванчики, на которых они примеривают свои чувства, чтобы самим полюбоваться ими.

Мы для того умаляем свое прошедшее, чтобы понять его, ибо его величие превышает силу нашего разумения. Луна.

Разложение славянофильства — пахнет от разлагателя.

Его ум — хорошо выученная книжка.

У них нет совестливости, но страшно много обидчивости: они не стыдятся пакостить, но не выносят упрека в пакости.

Люди и целые классы, вымирающие, но не сознающие своего вырождения, питают инстинктивную наклонность к наукам, не столько научающим, как жить, сколько приучающим к мысли, что надо умирать (археология, метафизика). Это своего рода самозакапывание.

Цыгане известности — они известны только за границей, потому что у них нет отечества.

Народники так умно рассуждают об основах своей жизни, что кажется, то, на чем они сидят, умнее того, чем они рассуждают о том.

Бесцельным надо признать не только то, что не имеет цели, но и то, что хватает через цель.

Смешное положение сносно лишь как выход из трудного.

Лучше быть истор[ическим] Дон Кихотом, чем чистым, матем[атическим] дураком.

Им горячо жить — под их пятками горят заповеди.

Он потому так и блестит, что не живет, а горит.

Они т[а]к субъективно рассуждают о вещах и людях, как будто на свете лишь себя считали существующими, а другие люди и все вещи были только плодом их воображения.

Эти младенцы — дутые резин[овые] мячики, наполненные мыслью о себе самих, т.е. совершенно пустые (своей соб[ственной] внутренней] пустотой).

Куклы гниют, но не стареют.

Взрослый недоросль.

Я говорю красно, потому что мои слова пропитаны моей кровью.

Женщины умны только потому, что ни у кого не хватает наглости сказать им это (в виде комплимента).

Нельзя осуждать человека за то, что ему нравятся его мысли, как нельзя запретить человеку с удовольствием нюхать собств[енный] запах.

Из св[ятой] покровительницы ума и науки мы сделали повод говорить глупости.

Слова, которые не только говорят, но и звучат.

Духовная школа и мир. Она поняла бы мир, да не знает его и знать не хочет. Мир знает духовенство, да не понимает его, не видит, какой в нем толк. Одни — бестолковые Дон Кихоты, другие — догадливые Санчо Пансы. Школа эта воспитывает каких-то ученых пауков, которые ползают по собственной паутине в ожидании запутавшихся в ней мух или ветра, который сдунет их ненужное плетение. Ведут себя жрецами исчезающей религии или храма, предназначенного к сломке, комическими анахронизмами, сознающими свое безвременье, но не решающимися в том сознаться. Академия — миссион[ер] семинарии.

А. У. — домашний чижик.

Он подкрадывается к публике, как кошка к мышке.

В чем драматизм Гамлета? Трудно действовать, как следует, но еще труднее воздерживаться от действия, которое не следует.

Профессор перед студентами — ученый, перед публикой — художник. Если он ученый, но не художник, читай только студентам; если он художник, но не профессор, читай, где хочешь, только не студентам.

Развивая мысль в речи, надо сперва схему ее вложить в ум слушателя, потом в наглядном сравнении предъявить ее воображению и, наконец, на мягкой лирич[еской] подкладке осторожно положить ее на слушающее сердце, и тогда слушатель — Ваш военнопленный и сам не убежит от Вас, даже когда Вы отпустите его на волю, останется вечно послушн[ым] Ваш[им] клиентом.

В его лета будут ли они им?

Публика тяжело вздохнула, почувствовав, что кончилось напряжение, и пожалела, заметив, что вместе с тем прекратилось и наслаждение.

Что[бы] заставить дух работать всеми силами, надобно привести себя и тело в несколько болезненное состояние: раковина родит жемчужину от укола улитки (надобно уколоть себя, чтобы родить…).

Идеализация — один из способов эстетического и нравственного познания. Телескоп в астрономии: иные вещи надобно страшно преувеличить, чтобы вернее разглядеть.

Кабинетное мышление рядом с кухней, где оно подготовляется, без которой оно невозможно.

«Зачем Вам ум?» — «А затем, чтобы помнить, что об этом глупо спрашивать (чтоб этого вопроса не задавать Вам)».

У меня два личных врага, близких к моему лицу и не дающих мне покою: это мой нос, который постоянно болит, и мой язык, который постоянно говорит.

Несчастье русских в том, что у них прекрасные дочери, но дурные жены и матери; р[усские] женщины мастерицы влюбляться и нравиться, но не умеют ни любить, ни воспитывать.

На земле я так привык к аду, что на том свете меня можно наказать за грехи только раем. Значит, мое загробное будущее довольно обеспечено.

Натурщик для Рибейра. Целовать фарфоровые куклы добродетели.

Кажется, чувствуешь самый сокрытый коренной нерв жизни, в котором присутствует сам его создатель.

Мама, рождая меня, положила мне в сердце такой громадный кусок любви, который мне не иссосать, сколько бы я ни лакомился.

У него б[ыла] та веселая грусть, которая бывает только у людей, любящих лицевую сторону жизни, но загляну[вших] на нее и с изнанки.

Как один дурак может одурачить своей бесчеловечной глупостью массу людей порядочных.

От И.И.И. пахнет скукой и цитатой. Эстетич[ный] недоросль.

Великорус — историк от природы: он лучше понимает свое прошедшее, чем будущее; он не всегда догадается, что нужно предусмотреть, но всегда поймет, что он не догадался. Он умнее, когда обсуждает, что сделал, чем когда соображает, что нужно сделать. В нем больше оглядки, чем предусмотрительности, больше смирения, чем нахальства.

Джутовый мешок.

Что такое счастье? Это возможность напрячь свой ум и сердце до последней степени, когда они готовы разорваться.

Толстой и Сол[овьев] стали философами только потому, что один начал размышлять, когда перестал что-либо понимать, а другой начал понимать, когда перестал размышлять.

Эти дамы и девицы годятся только в самки и совершенно негодны как женщины.

Городской водопровод — кто кого проведет?

Разница между Толстым и Мопассаном: второй потерял ум, не подозревая его в себе; первый вечно искал своего ума и не мог найти его.

Русские романисты занимались анатомией сердца.

Роз., Ю.Н. и т.п. убаюкивают себя своими же собственн[ыми] сказками.

Самое благовоспитанное сердце — которое воспитано печалью.

Он проникал в те странные, сырые глубины жизни, заглянуть в которые — высшее торжество человеческого прозрения, но из которых нельзя выйти здоровым.

Разница между историками и юристами только в точках зрения: историки видят причины, не замечая следствия; юристы замечают только следствия, не видя причин.

Страшно за этого писателя: в нем гениальность борется на два фронта — с сумасшествием и глупостью.

Вся молодежь хочет жениться и выходить замуж, у всех истосковалась шея по веревке.

Он весь пропах вонью своего неассенизированного сердца.

На женщин надо смотреть их глазами, принимать за то, чем сами себя они считают, но поступать с ними по степени их соответствия своему о себе мнению. Женщина, колеблющаяся между долгом и чувством, — надо осудить ее за нарушение долга и уважить ее чувство. Она сама себя накажет за первое, другие д[олжны] ее наградить за второе. Не только догадлив, но и откровенен. «Что же делать?» — «Что велит сердце и позволяет совесть». — «А если второе отменяет волю первого, что тогда?» — «Тогда распустить несогласное министерство и составить новый кабинет». — «Из кого?» — «Из инстинкта, минутного самозабвения и вечного раскаяния. Монарху лучше кабинет — interim, чем одиночество». — «Я одна возьму грех на себя». — «Физически невозможно и юрид[ически] несправедливо, потому что не можете сделать его без меня: я необходимый пайщик в барышах и ответственный плательщик в обязательствах».

Жалкое общество широких аппетитов, преждевременных геморроев, самоуверенных бездарностей, больных жен, неудавшихся карьер, обманутых надежд, потерянных голов и без толку израсходованных совестей.

Европа цивилизованная доцивилизовалась до четверенек, и ей остается взорвать самоё себя ею же изобретенным динамитом, венцом научного знания, если ее вторично не спасет от безбожной мефистофелевщины верующая ирония — разбойничий крест с распятой на нем вечной истиной и любовью.

Игровые бумаги — игровые профессора.

Тактика благоразумной жены: всю жизнь мучить, терзать мужа, пачкать и пакостить ему, а овдовев, кудахтать о несравненных и небывалых качествах его ума и сердца, считать оставшиеся после него деньги и лить романтические слезы над его могилой, с умилением и благодарностью вспоминать день и час его кончины.

Любительские спектакли тем отличаются от настоящих профессиональных, что в последних актеры представляют живые лица, не будучи ими, и в первых живые лица представляют актеров, тоже не будучи ими.

На удивительно радостном нравственном основании он ухитрился построить крайне печальное миросозерцание (виз[антийская] икона на золоте).

Под сильными страстями часто скрывается только слабая воля.

[…]

Гигиена учит, как быть цепной собакой собственного здоровья.

Их аукционная совесть знает таксы, не правила.

Античный политеизм — религия чувственности без любви; христианство — религия любви без чувственности; безбожие — религия без того и другого.

Писатель — не сочинитель: первый пишет, чтобы изложить свои мысли; второй сочиняет мысли, чтобы что-нибудь написать.

Говоря публично, не обращайтесь ни к слуху, ни к уму слушателей, а говорите так, чтобы они, слушая Вас, не слышали Ваших слов, а видели Ваш предмет и чувствовали Ваш момент; воображение и сердце слушателей без Вас и лучше Вас сладят с их умом.

Каждое его печатное слово — частица расплавленного его мозга. Потому оно жгло умы слушателей.

Часто бранят сочинение писателя только потому, что сами не умеют написать так.

Эти люди сами под себя ходят.

Наше общежитие — игра в кошку-мышку.

Он преподает не науку, а свои собственные мысли, т.е. свои научные недоразумения.

Ссыльнокаторжная беллетристика, зачатая Достоевским и вынашиваемая Короленком.

У них нет никаких доблестей ни умственных, ни нравственных, но много житейских, скорее гостиных удобств, и в этом отношении они похожи на свою мебель, купленную по случаю, но мягкую. То, на чем они сидят, не лучше того, что на этом сидит, а то, чем они мыслят, не лучше того, чем они сидят на этом (на своей мебели).

Холопство перед своим собственным величием, притом совершенно призрачным, болезненным продуктом своего же воспаленного воображения.

Раздушенный кавалер православия об руку с Гретхен, пишущей сантим[ентальные] передовые о самодержавии и народности.

От их постно-масленого благочестия пахнет нигилистическим керосином. Они пока очень стоят за православный катехизис, который только что начали учить и уже дочитывают веру, мечтают о надежде и перестанут верить в Бога прежде, чем доберутся до любви.

Глупость — это их недостаток, развившийся от излишества.

Народы, воспитанные на религиозных обрядах, наиболее дают театральных талантов — евреи.

Хр[истиан]ство — религия любви; здесь сказано все — и сущность, и история.

Глупые люди любят самые умные игры.

Надобно упорно всматриваться в … жизни, чтобы заставить жизнь раскрыть свои карты.

Мужчина только тогда может любить женщину, когда [она] из самки пересоздается в любимую женщину.

В его глазах светится не столько ума, сколько сумасшествия.

Театр более всего полезен для молодежи: житейские пассажи, наиболее для нее соблазнительные и гибельные, здесь являются пошлыми и надоедают ей прежде, чем она их испытает.

Рассказ Ч-на, как его диссертация, как антицентрализационная, не была пропущена в Москве Орнатским и Баршевым, но принята в Петербурге Никитенком. Исторические явления [надо] не только изобразить, но и оценить. Россия — огромное дерево, растущее по своей внутренней силе независимо от внешних содействий и облепленное козявками.

Вот Ф[илипп] Ф[илиппыч] Вигель То особая статья: По-немецки он Schweinigel, А по-русски он свинья

К-ши — богаделенная семья. Старик — вечный стипендиат своих друзей. За него вклады для издания «Р[усского] в[естни]ка». К. и Л. возвратили деньги, но вытолкнули стипендиата. Павлова начинял ориентализмом тот же К-ш. 8 ноябр[я] 1892.

Как Ундина, она задушила его той самой душой, которую от него же получила.

Наблюдая жизнь людей, думаю, что за того, кого любят, вовсе не страшно умереть.

Их спокойствие и философское самообладание есть не что иное, как окаменевшее и заделавшееся в монументальные рамки самообожание. Пахнет не только изо рта, но и из сердца.

Пролог XX века — пороховой завод. Эпилог — барак Красного Креста.

Люди, отсидевшие себе задницу, часто принимают возбуждение отсиженной слепой кишки за талант.

Добрые только потому, что нет сил или охоты быть злыми, т.е. делать зло.

Юрид[ическая] нравственность — долг, обязат[ельная] повинность, а не потребность нрав[ственного] чувства.

Не наступайте на их разгоряченное парное величие, не марайте ног.

Женятся на надеждах, выходят за обещания, плоды — обманы и слезы, если не измены.

Непогрешимость пищеварения.

Из 100 остроумных 1 умный.

Холера больше предупредила смертей, чем причинила их.

От многих народов и сословий веет могилой и архивом.

Правительство ли тянет общество или общество толкает вперед правительство? Слабость и сила г[осу]д[ар]ства.

Талант духа — талант золота или точнее проц[ентных] бумаг.

Он сам себя поставил в угол, отступив к печке, и принялся любоваться этим своим прекрасным двойником. Очень обыкновенная психическая галлюцинация.

Не то чудотворный, не то просто артезианский колодец дамских и генеральских слез.

Речь — расплавленное золото.

М. — самая красивая карикатура, мною виденная. Он глуп оттого, что так красив, и не был бы так красив, если бы был менее глуп.

Они эксплуатировали все свои права и атрофировали все свои обязанности.

Собаки перестают лаять, когда видят человека, плачущего над могилой. Но И.И. не собака и, увидав К. над могилой Л., начал лаять пуще прежнего.

Блестящее перо и светлая мысль — не одно и то же.

Он слишком умен, чтобы быть счастливым, и слишком несчастлив, чтобы быть злым.

Мания порядка.

Они открыли ему его самого.

Они и свои головы поутру отыскивают, только с помощью прислуги вместе с панталонами.

[…]

Великодушное безрассудство.

В людях встревоженных рождается вера в необычайное, подобно болотным огонькам; когда все гибнет, держатся за надежду в чудо, как за соломинку.

Лица вместо принципов.

Два рода неудобных людей: 1) в чужих словах читают свои мысли, 2) в своих словах повторяют чужие мысли.

Не всякий, кто смеется, весел.

Доверие народа к своим вождям есть признак его веры в себя, в свои нравственные силы.

Жизнь учит лишь тех, кто ее изучает.

[…]

Разрозненные афоризмы.

1889—1899 Гг.

1.

[После 2З февраля 1889 г.].

Прежде дорожили лицом и скрывали тело, ныне ценят тело и равнодушны к лицу. Рисовали головки без корпуса вопреки природе, рисуют корпус с головкой и то лишь из вежливости к природе. Любили хорошее тело своей Оли, потому что оно Олино, ныне любят Олю, потому что у ней хорошее тело. Прежде инстинкт, как холоп, грубил и бунтовал, но и подвергался бичу, ныне он эмансипировался и пользуется уважением, как природный государь жизни. Чувство идет в ногу с обществ[енным] порядком: натурализм в искусстве, сенсуализм в морали соответствует демократии, как прежний идеализм.

Не ученый русский лингвист, а международный лингвистический аппарат.

Прежде в женщине видели живой источник счастья, для которого забывали физическое наслаждение, ныне видят в ней физиологический прибор для физического наслаждения, ради которого пренебрегают счастьем.

2.

[Около 10 апреля 1890 г.].

Они знают, может быть, больше, но понимают, несомненно, меньше. Они приходят к нам с умами возбужденными, но совершенно пассивными: умеют усвоять, впитывать в себя, но не умеют перерабатывать, переваривать. Они прочтут и изложат, что и сколько угодно; но задайте им вопрос, ответ на который они должны найти в том же, что они прочитали и изложили, — они не ответят ничего или ответят не на вопрос. Отсюда происходит одна печальная странность. Они довольно хорошо усвояют наши исторические курсы. Припоминая, чему их учил гимназ[ический] учитель истории, они видят, что в курсах нечто другое, — профессор говорит им не то, что говорил учитель; не противоположное, но и не похожее, а что-то совсем не то. Первый начал не то, что продолжил второй. Отсюда прежде всего мысль, что все, чему их учили в гимназии, лишнее, потом другая мысль, что все, чему их учили в у[ниверсите]те, следует, преподавать и в гимназии. Они, очевидно, не умеют связать унив[ерситетского] курса лекций с гимназ[ическим] уроком и делают двойную ошибку, неправильно ценят, чему их [учили] в гимназии, и неправильно сами учат в гимназии. Устранить эти ошибки и есть задача исторического семинария. Задача эта состоит в соглашении университ[етского] преподавания истории с гимназическим, а соглашение это должно быть достигнуто таким путем: нужно точно указать, что гимназич[еское] преподавание должно подготовлять для университетского и что университетское может сделать для гимназического. Что дает гимназическое преподавание для университетского? Говорят, кадры исторического знания: перечень царствований, войн, имен, дат. Гимназист переходит в университет с сердечным отвращением и презрением ко всему этому. Что делает университетское преподавание для гимназического? Говорят, смысл исторического знания: кандидат у[ниверсите]та является учителем в гимназию с фразеологией идей, отношений, интересов, фактов, явлений, законов. Выходя из гимназии в университет, он не знает, зачем ему то, чему он учился в гимназии; возвращаясь из университета в гимназию, он не знает, что ему делать с тем, что он узнал в у[ниверсите]те. На педагогическом жаргоне это отношение обоих учебных заведений выражается проще: гимназия-де дает факты, у[ниверсите]т — идеи.

В чем же теперь задача семинария? В том, чтобы показать, что ни то, ни другое неверно, что и гимназия и университет должны давать и факты и идеи, только первые д[олжны] давать свои факты и идеи, а у[ниверсите]т свои. Что бы сказал профессор-естествовед, если бы ему предложили в гимназии преподавать только опыты и наблюдения без законов, явления физические, а в у[ниверсите]те только законы без опытов и наблюдений? Произвести такой разрыв для разграничения программы, очевидно, невозможно, потому что он сделал бы гимназ[ическое] преподавание бессмысленной работой памяти, а университетское — безосновательной работой ума. Каждое реальное знание состоит из наблюдения и обобщения; только в физическом знании наблюдения делаются непосредственно, а в историческом иначе. Где же граница обеих программ? Она должна быть проведена не по составным элементам всякого исторического знания, а по свойству разных знаний. В истории, как и физике, есть факты и идеи и легкие и трудные. Из первых должен составиться элементарный курс истории, из вторых — высший; в первый войдут факты и идеи одного простейшего порядка, во второй — труднейшего. Таким образом, универс[итетский] курс будет не повторением и не пополнением гимназического новыми фактами и идеями того же порядка, а дальнейшей ступенью познания. Дело только в том, какие факты и идеи отнести к первому порядку и какие ко второму.

Логика в истории, что математика в естествоведении. Формулы той и другой принудительны: отсюда необходимы законы; где нет принуд[ительных] формул, там не мож[ет] б[ыть] законов. Психолог[ия] — только в происшествиях, не в фактах бытовых.

Известия в истор[ических] учебниках, что газетные сообщения. Это курьезы, болезненные судороги или пьяные гримасы историч[еской] жизни. […].

3.

[Не ранее 1892 г.].

[] Прошедшего нет, но нельзя сказать, что его не было, иначе оно не было бы прошедшим.

История — зеркало — неосторожность.

4.

[После 20 марта 1893 г.].

Он принес на профессор[скую] кафедру много мельничной пыли: сын мельника мелет и на кафедре.

Студенческое бумажное жвачество (пережевывание бесконечное литографир[ованной] бумаги) — единственный метод изучения.

Не православные богословы, а свечегасы православия. Питаясь православием, они съели его и сходили на его опустелое место.

Научные калеки, ковыляющие на костылях науки.

Вид перерождения — отец любил деньги (хищ[ный] плут); сын любит монеты (нумизмат).

Археолог — ученый, закапывающий в могилы деньги, чтобы откопать после.

Он так щедро наделяет других глупостью, потому что не знает, куда девать ее.

Он сорит умом в надежде, что другие подберут его сор.

Признак русской культурности: в интеллигенции — быть приверженцем Англии, Франции и т.д., в купечестве — содержать англичанку, француженку и т.д.

Уменье открыть рот, но не закрыть его.

Николай требовал добродетельных знаков, не зная, как добиться самих добродетелей.

Человеку легче добраться мыслью до отдаленнейшего созвездия, чем до самого себя, и можно опасаться, что он доберется до себя, когда уже не останется ни одного созвездия.

Мысль бывает светла только, когда озаряется изнутри добрым чувством. Мысль — фонарное стекло, чувство — лампа, сквозь него светящаяся и освещающая людям дорогу их.

Крупные писатели — фонари, которые в мирное время освещают путь толковым прохожим, которые разбивают негодяи и на которых в революции вешают бестолковых, на Вольтере и Руссо перевешали франц[узских] аристократов.

Майков больше, чем тучный академик, не конкретность, а принцип — акаде[мическая] тучность.

Пыпин — дворник либералов — подметает, что они насорят и напакостят в печати.

Древнерусское миросозерцание: не трогай сущ[ествующего] порядка, ни физического, ни полит[ического], не изучай его, а поучайся им, как делом Божиим.

Знание в чистом виде пугало, как вид анатомированного трупа: человек простой в ужасе, когда ему покажут его самого без покрытий.

Как приручалась р[усская] мысль к знанию научному, добиралась до него какими шагами:

1. Первое внимание возбуждалось житейскими плодами знания: технические удобства, ремесла, мастерства. Утилитарность, понимание пользы знания — первый шаг. Взгляд деловых людей XVII в. Как прежде ведущие писание — советники г[осу]д[а]ря, так при Петре пораб[отавшие] мастера — министры — Головин, Меншиков.

2. И_з_у_м_л_е_н_и_е пред размерами, количествами цивилизации. Первые путешественники; их сходство с паломниками. Патология.

3. Гастрономия цивилизации, вкус личного комфорта. Ученики, посланные за границу отведать культуры.

4. Знание, как средство гражданского воспитания для служения г[осу]д[ар]ству и обществу.

Татищев. Подкладка: г[осу]д[ар]ственная повинность — в гражданский долг. Сам Петр сюда же.

Параллель усвоения восточного и западного влияний.

Грубость стародумовского общества измеряется необходимостью доказывать материальную пользу добродетели.

Затруднение для р[усского] историка: только детство народа ему доступно, тогда как империя, созданная этим народом, такова, что римская orbis t[errarum][4] лишь Новороссийская губерния.

Каждое из этих отношений не ставило новых интересов подле старых, а заменяло старые новыми, не расширяло, а перестраивало миросозерцание; взгляд не становился многостороннее, а только повертывался в другую сторону. Но на новые предметы человек смотрел прежними глазами, на новые задачи, мысли и чувства переносились прежние приемы мышления и чувствования. Вступив в новый мир, он также не изучал его строения и склада, принимал его за свой готовый исконный и вечный образец; только набожное благоговение перед старым заменялось неврастеническим изумлением, и, как прежде, попав в Иерусалим или на Афон, среди святынь и образцов подвижничества, он воскликнул: «Вот все, что нужно человеку для спасения», так и теперь, окруженный дивами амстердамской кунсткамеры или соблазнами парижского ресторана, он готов б[ыл] воскликнуть: «Вот все, что нужно человеку (для счастья)».

Точно у них только отцы и нет матерей, которые дают чувство деликатности, гуманности, хотя они не спускают с языка это слово, понимая его, как попугай свои слова: попка — дурак. Они гнушаются родины, давшей им последние гроши, здоровье и здравый смысл, как гнушается выскочка своей серой матери, оставшейся в деревне со своими морщинами и со своей материнской беззаветной любовью. Они потеряли смысл собственного существования и ищут его среди чужих людей, служа для них предметом смеха или благотворительного сострадания (своим черствым хлебом она воспитала в сыне здравый рассудок, который он растратил на бисквиты европ[ейской] мысли).

Обряды — ячейки сота, которые каждый облеплял своими чувствами.

Нравственно-религ[иозное] чувство всегда конкретно, оседло — любит место, лицо, известн[ый] момент, обстановку. Но оно не умеет б[ыть] одиноким, любит общение. Как пчела, каплю меда, собранную кой-где, несет в свою ячейку. Опираясь на всех, на Церковь, каждый эгоистически вырабатывал себе личное спасение. Природа, как и полит[ический] порядок, — неподвижные декорации, предустановленные чуть не в первые дни творения. Здесь все таинственно, все чудо, недоступное святая святых Промысла. Здесь грешат, каются, молятся и вспоминают великую историю воплощения. Там учатся, размышляют, сочиняют, и все ссылаются на великую историю мировой империи. Ум, витавший в библейской Палестине, попадал в среду людей, грезивших классическими Афинами и Римом.

Отношение наше к знанию научному, к задачам образования — существенный элемент в составе вопроса о том, как обособленная русская жизнь вливалась в общее русло общечеловеческой культуры. Это важный вопрос истории европ[ейской] цивилизации, как и русской народной психологии. Теперь дело рассматриваем лишь с последней точки зрения. Болтин.

В чем сущность темы? Дело сложно: не дикарь обратился к евро[пейской] цивилизации с XVII в., а ум, уже прошедший школу (виз[антийскую], точнее восточнохристианскую). Какие особенности, навыки, приемы мышления принес он к новому делу? «Два культурных мира»; один — образец жизни и источник питания, арсенал оружия для борьбы с другим. Нравственно-религиозная задача образования — душевное спасение. Отсюда приемы мышления: 1) благоговение вм[есто] изучения, идеализация восточнохристианского мира вместо исторического его изучения, 2) пасс[ивное] перенесение вм[есто] самодеят[ельного] и самобытн[ого] воспроизведения его начал (Новый Иерусалим), 3) паломничество (вера в спасительную чудодейственную силу молитвы на святом месте) вм[есто] богопочтения духом и истиною («душа спасти» богатыря — остаток иудейского храма в Иерусалиме: внешние географ[ические] средства религиозн[ого] подъема духа). «Третий Рим» — пародия вместо новой песни.

Приемы мысли, выработанные на деле личного душевного спасения, при обращении к З[ападу] перенесены на дело политич[еского] и гражд[анского] благоустройства. Первое следствие этой неправильности — крушение исторически сложившегося нравственного порядка в отдельных умах.

В процессе нашего культурного сближения с З[ападной] Европой надо различать два момента: 1) культура, почувствовавшая себя слабейшей, сближалась с другой, которую она признавала за сильнейшую; 2) при этом сближении мы из-под одного стороннего влияния переходили под другое.

5.

[1893 г.].

Сол[овьев] и Толстой — два чудотворных философа: С[оловьев] философ потому, что умел научить философии даже Толстого, Толстой философ потому, что ухитрился научиться философии даже от Соловьева. Так совершилось двойное чудо: один, ничему не уча, стал учителем; другой, ничему не учась, стал ученым.

[…] Средство жизни смешано с ее целью.

Дарвинизм — принцип жизни — до ветру.

Когда естествоведы, оторвавшись от микроскопа, начинают размышлять, мне понятно только то, что они не понимают собственных слов, и я слышу крестные слова: «Отче, отпусти им».

«Спелые колосья» гр[афа] Толстого. Ну, наконец, покаялся и выдал сам себе аттестат зрелости, — стало быть, выучился проситься, а прежде под себя ходил.

Русский образованный человек не может быть неверующим в душе: Бог нужен ему дома, как городовой на улице, и он не может прожить без благодати Божией, как без царского жалования.

Как ей не быть умной, возясь всю жизнь с такими дураками.

Металл оттачивается оселками, а ум ослами.

6.

[1893—1895 гг.].

[] Гармония (логика) противоречий (диссонансов) в Суворове. Впервые р[усский] полководец — решитель судеб Европы, мировой делец.

Уже в 1799 [г.] русский взгляд на Европу как федерацию мира. […].

Неожиданная и непонятная — видимо, дипломатич[еская] компликация (5-я коалиция).

Блестящий, но бесполезный свет заката.

Цель беседы — вспомнить момент в истории Европы, напоминаемый этим именем.

Монархии старой Европы: короны без голов, правительства без министров, армии без полководцев; власть без совета и меча, голый остов, точнее призрак из исторической могилы.

Коалиции 1-я и 2-я: средства во фронте, на Рейне, а цель в тылу, на Висле, — навыворот обычному порядку.

Франция революционная: братство народов без участия монархов. Старая Европа: братство монархов без участия народов.

Армию из машины, автомат[ически] движущейся и стреляющей по мановению полководца, Суворов [превратил] в нравственную силу, органически и духовно сплоченную с своим вождем.

7.

[1895 г.].

Администрация — грязная тряпка для затыкания дыр законодательства.

Люди, которые спотыкаются о собственную тень. […].

Часто смешивают умных людей, которые любят бывать глупыми, с глупыми людьми, которые стараются быть умными.

Вырождение: отец еще умел кой-что строить; сын способен только городить. […].

8.

27 Ноября 1896 г. — 4 февраля 1897 г.

27 Ноября 1896.

Ни консерваторов, ни либералов, а только реакционеры-монархисты, — из которых реакционеры — те же анархисты, анархисты — те же реакционеры. Всякий порядочный администратор д[олжен] понять, что он имеет дело с непорядочным обществом, и обязан охранять народное благо именно тем усиленнее, чем бессмысленнее понимает его сам народ.

С одной стороны, энтузиазм без дела, с другой — дельцы без энтузиазма.

Ек[атерина] — только ей удалось на минуту сблизить власть с мыслью. После, как и прежде, эта встреча не удавалась или встречавшиеся не узнавали друг друга.

Тайна искусства писать — уметь быть первым читателем своего сочинения.

Старость, что мундир — обязывает к физиогномии и поступкам, приличным возрасту.

В нынешней школе учатся только для того, чтобы разучиться что-н[ибудь] понимать.

Черви на народном теле: тело худеет — паразиты волнуются.

Борьба русского самодержавия с русской интеллигенцией — борьба блудливого старика со своими выб[..]дками, который умел их народить, но не умел воспитать.

Естественно-либеральное расположение молодежи: дети любят начинать обычно со сладкого блюда.

Просветительная вша консерв[атизма] и либер[ализма] кишит на русском народе, пожирая его здравый рассудок.

Он маленький человек, но большая свинья.

Добродушное нахальство, возведенное в добродетель, — современная даровитость.

Либерализм самый плоскодонный, приуроченный к русским мелеющим рекам.

Бактерии науки.

Слепые, они смотрят на действительность, ничего не видя.

Сесть между двух глупостей — не то что между двух стульев.

Что теперь педагоги разумеют под человеческой природой, есть только неестественное извращение человеческой природы, и культурное животное — только одичалый человек.

В правду верят только мошенники, потому что верить можно [в то], чего не понимаешь.

Статистика есть наука о том, как, не умея мыслить и понимать, заставить делать это цифры. […].

Книгу Мил[юкова] больше цитовали, чем читали.

Он был бы умен, если бы не силился быть им.

Еще много веков пройдет, прежде чем чутье правды выйдет из спальни на улицу. 4 февр[аля 18]97 г.

Женщина любит, чтобы ее понимали не как женщину, а как человека женского пола.

Они будут менее нас счастливы, но более нас довольны собой.

Благотворительное сердце любит из сострадания.

Я не хочу быть плачущим цветком на Вашей могиле. […].

Понятен его интерес к археологии: всякому старику желательно знать, где он будет лежать по смерти; а она — №1 в своих археологических витринах.

Гастрономия благочестия.

Слабогузая интеллигенция, которая ни о чем не умеет помолчать, ничего не любит донести до места, а чрез газеты валит наружу все, чем засорится ее неразборчивый желудок.

Самый злой насмешник — кто осмеивает собственные увлечения.

Самый дорогой дар природы — веселый, насмешливый и добрый ум.

Гораздо легче стать умным, чем перестать быть дураком.

9.

[Около З марта 1898 г.].

Наполеон — политический Вольтер не более, как и Вольтер — литературный Наполеон, тоже не более. Оба — люди, знавшие, что они начинают, и не знавшие, чем кончат.

Не понимаю, как вы сумеете умереть.

Мне, как архивисту, они более интересны самого архива. 3 марта 1898.

К. и театр — эту комбинацию понятий я еще понимаю. Но Кор[ш?] и наука — извините!.. Тут все непонятно!

Различие между басней и романом современным.

Чтобы понять всю глупость глупости, надо ее проделать.

Кокотка всегда становится честной женщиной, когда с ней обходятся, как с честной женщиной. Честная женщина очень редко станет честной женщиной, когда с ней обходятся, как с кокоткой.

Добродетель только тогда и получает вкус, когда перестает быть ей. Порок — лучшее украшение добродетели.

Логика взаймы — не понимаю.

Весь успех естествознания в том, что центр внимания перенесен с причин на следствия.

В России все элементы культуры парниковые, казенные: все и даже анархия воспитано и разведено на казенный счет.

Гр[аф] Толстой — предсмертная худож[ественная] гримаса дворянства.

Люди больше рабствуют своему прошедшему, чем работают для будущего.

Эти ученики — мальчишки, которые уважают в учителе не указку, которой он их учит, а розгу, которой сечет их, и которые перестали учиться, как скоро розга перестала быть помощницей указки.

Печать — прежде облака наверху жизни, теперь миазмы из почвы снизу.

Видит дальше, чем смотрит.

От его речей слишком пахнет словами.

Пошлость, возвышающаяся до степени таланта своего рода.

[…]

Имп[ератор] Николай I — военный балетмейстер и больше ничего.

Бессловесные проповедники слова Божия.

Театр — школа барских чувств, эстетическая кондитерская.

Ты меня не умеешь понимать, я тебя не хочу или боюсь понять.

Не я должен быть понятен, а вы понятливы.

В нашей истор[ической] жизни все искусственно, но не искусно.

Я потому и глуп, что мой организм слишком умно организован.

10.

Весна 1898 г.

Р[оссия] на краю пропасти. Каждая минута дорога. Все это чувствуют и задают вопросы, что делать? Ответа нет. […].

11.

[После З января 1899 г.].

Немезида — зло, себя самого наказывающее, т.е. воздающее должное себе самому.

Уважение к чужому мнению, уму — признак своего.

Вера в человека и недоверие к людям и знание их без чутья общежития.

Идеалист, сознат[ельны]й и плод мысли инст[инктивно] — эмпир[ический], плод опыта и навыка.

Что они (слушатели) имеют дело с миросозерц[анием] и с характером.

Неумный ум. Не умеют быть добрыми и умными.

Это его жит[ейская] комбинация, а не логич[еский] вывод.

В неудачах не крушение самих идей, а только падение людей, их проводивших.

Нелюбовь к людям с печальными лицами и смеющ[имися] глазами.

На свете не будет зла, стоит только добрым захотеть, чтобы его не было, суметь устранить его. Потому нет нужды и злиться на зло, а только помогать добру. Зло — только мираж, который существует, пока кажется отум[аненному] глазу.

Дуализм всегда пессимизм, ибо признает зло неизбежным, если не необходимым.

Зло устранимое и потому тем более досадное.

Да это не дуализм. Зендавизм и оптимизм. Только несколько преломленный истор[ическим] наблюдением. От того, что принято звать злом, может закрыть глаза философ в отвлеченном миросозерцании; но не может историк, постоянно имеющий дело с действительными фактами жизни. Но эти печальные факты не от злобы злых или глупых, а от неумелости или недосмотра умных и добрых, а это от того, что люди добрые и разумные берутся за дела не по плечу, рядятся в платье не по росту; они не становятся дурными, а только смешными. По неумелости и неразвитости начала переделывали в интересы, идеи в тенденции низменные, но общедоступные.

Чтобы не было злых, надо отнять или побуждение быть таковыми, или надежду чего-либо достигнуть злом, ибо делать зло для зла — нелепость; зло не может быть ни источником, ни целью для самого себя. Зло не рождается из самого себя, а выделывается при неумелом обращении с добром. Это ядовитая окись полезного металла заброшенного (плохо содержимого).

Сам себя держал на строгом отчете и под бдительным надзором. […].

1890-Е годы.

12.

1.

2.

Он знал и понимал ее, но во имя пришлого идеала желал не знать и потому перестал понимать.

3.

Он знал ее, как идеал, ничего, кроме нее, и не желая знать, и потому совсем перестал понимать ее.

4.

Продолжая не понимать ее, он не желал и знать ее во имя чуждого идеала и потому перестал знать ее.

5.

Александ[р] I.

Он желал понять ее, но чуждый идеал помешал и не внушил желан[ия] ему узнать ее, и потому он не понял и не узнал ее.

6.

Николай I.

Одни желали понять ее, не зная; другие хотели узнать ее, не понимая. Первые не поняли ее, потому что не знали; вторые не узнали ее, потому что не желали понять.

Интеллигенция не создает жизни и даже не направляет ее. Она не может ни толкнуть общество на известный путь, ни своротить его с пути, по которому оно пошло. Но она наблюдает и изучает жизнь. Из этого наблюдения и изучения, веденного по местам многие века, сложилось известное знание жизни, ее сил и средств, законов и целей. Это знание, добытое соединенными усилиями и опытами разных народов, есть общее достояние человечества. Оно хранится в литературе, переходит в сознание лиц и народов пом[ощью] образования. Каждый отдельный народ стоит ниже этого научного запаса; не было и нет народа, участвовавшего в общей жизни человечества, который всей своей массой знал бы все, до чего додумалось человечество. Посредницей в этом деле между человечеством и отдельными народами должна быть его интеллигенция. Она не дает направления своему народу и даже очень редко правит им в данном не ей направлении. Ее задача угадать это направление и его возможные последствия и потом следить за движением, его ровностью и прямотой, подмечать скачки и уклонения, вовремя указывать на встреч[ные] препятст[вия] и возм[ожные] потребности и на средства для их устранения или удовлетворения. Чтобы справиться с этой задачей, интеллигенция должна понимать положение своего народа в каждую данную минуту, а для этого понимания необходимы два условия: знать точно дела своего народа и знать научный запас человеческого ума. Чтобы понимать, что делается с народом, что откуда пошло у него, как идет и к чему придет, нужно знать, как и чем живет человечество, знать пружины, средства и цели его жизни. Интеллигент — диагност и даже не лекарь народа. Народ сам залижет и вылечит свою рану, если ее почует, только он умеет вовремя замечать ее. Вовремя заметить и указать ее — дело интеллигенции, а чтобы заметить неправильность отправлений в жизни известного народа, необходимо знать физиологию всего человечества. Ее дело: caveant consules.[5].

1) Основания жизни одинаковы у всех европейских обществ, но культуры различны.

2) Местная интеллигенция — посредница между общечеловеческим знанием и своим обществом.

3) Ее дело — понимать положение своего общества и давать нужные справки практическим дельцам.

4) Для того ей нужно следить за движением человеческого ума и за ходом своей местной жизни.

Жить своим умом не значит игнорировать чужой ум, а уметь и им пользоваться для понимания вещей.

Доморощенное, незаимствованное понимание не есть бессознательный взгляд на вещи, сложившийся дома, а вернее понимание своих домашних дел, хотя бы и с содействием сторонних указаний.

13.

Гонор — не гордость, а прикрытие ее отсутствия.

Быть соседями не значит быть близкими.

Венчанные содержанки.

В нем хорошо все, кроме его самого.

Скажи, что или кого любишь, и я скажу, кто ты.

Мало любить живые существа: надо любить самую жизнь.

Мнительность — не наблюдательность, а причина ее отсутствия.

Добрый сердится не злясь, а злой злится не сердясь.

Трезвый ум может отчасти заменить отсутствие доброго сердца: чувство потребности добра и расчет последствий зла.

Классическая гимназия не подняла уровня университетской подготовки, понизив степень любознательности, т.е. не усилила запасов знаний элементарных, ослабив способность к приобретению высших специальных.

В поисках житейского благополучия схватил кусок искрившегося альпийского льда, хотел согреться им, — простудился, хотел согреть его, — измочился и стал смешон в обоих случаях, — и в припадке любви и в припадке сострадания. Это потому, что фальшивил в обоих случаях, хотел любить не любя и сострадать без жалости, а только наслаждаться эстетикой любви и жалости.

Сложная, смачно-приторно-печальная музыка Шопена, холящая себя собственной печалью, как банщица холит обветшалого старика, вытирая его своей загорелой до пояса рукой.

Кто вам дал право быть судьями самих себя, оценщиками собственного товара, данного вам природой? Цену дает потребитель по вкусу, судебный приговор произносит присяжный по совести, а у вас ни вкуса, ни совести.

Да, но обыкновенно потребитель ценит продукт, не зная издержек производства, а присяжный по совести произносит приговор в суде, забывая дома совесть.

Нравственный момент наступает тогда, когда человек, удовлетворяющий сам собою возбудившийся инстинкт и оттого получавший чувство удовольствия, искусственно начинает возбуждать инстинкт, чтобы удовлетворением его достигнуть этого удовольствия. История этики — в превращении следствия в цель. Любовь к женщине выходит из удовлетворения влечения к ней: возбуждают ли влечения, чтобы репетировать испытанное чувство любви именно к этой. Обмен удовольствия с обеих сторон, как качание из стороны в сторону маятника.

Культурное прожорство: хотят видеть, чего рассмотреть не умеют, слышать, чего не в состоянии понять, сожрать, чего переварить не могут.

Вращающиеся в орбите героя сателлиты. Организованный эгоизм вместо привязанности (Ренан). Религиозные люди живут мечтой, мы — тенью мечты, чем будут жить после нас? (id.).

В древнерусском браке не пары подбирались по готовым чувствам и характерам, а характеры и чувства вырабатывались по подобранным парам.

На открытое нахальство следует отвечать молчаливым смехом.

Чувство, т.е. гримаса приличия, у женщин становится подробностью их костюма: хорошо одета — прилична.

Они, эти завистливые преемники, не наследники, ждут не дождутся, когда скатятся с потемневшего неба их предшественники, как падающие звезды.

Л. — русская гадина, ползающая по окраинам России, чтобы найти удобное место нагадить отечеству.

Эти семьи международного состава — какие-то водоросли, плавающие по русскому болоту, без корней и почвы, плывущие, куда дует ветер, но не терпящие берегов русского материка, попав на который они засыхают или гниют.

Этой женщине легко сохранить свою добродетель, которая ограждена таким могучим фортом — вонючим ртом.

Б-ны. Получая больше, чем ожидали, начинают требовать больше, чем им дать желали.

Б[услае]в. Всю жизнь занимаясь сказками, как былью, он, наконец, рассказывая свою жизнь, превратил быль в сказку.

Психолог[ические] мотивы крепостного права при бесправии в патологические припадки или сентим[ентальные) капризы.

Иная журн[альная] статья лучше иной книги, хотя это значит только правило, что каждая ваша книга д[олжна] быть лучше журн[альной] статьи.

Энтузиазмом чаще всего называют такое состояние человека, когда его духовные силы приходят в гармоническое и напряженное движение. Тогда управление психологическим оркестром принимает одна духовная сила, господствующая в народе, составляющая характеристическую национальную особенность. По свойству этой дирижирующей силы и энтузиазм принимает разнообразные национальные формы выражения. Итальянец в этом состоянии, помня завет старого Тацита, вспоминает или поет, вспоминает античный Рим или поет арию из «Риголетто»; француз становится в ораторскую позу и произносит un discours académique[6] о каких-нибудь принципах; немец начинает кричать, хвастаясь своим я и ругая всех, кто не я; англичанин — но англичанин совсем не умеет приходить в энтузиазм, как есть народы, которые не умеют петь. Русский энтузиируется тоже по-своему: в такие минуты русск[ая] женщина ударяется в слезы, мужчина впадает в грусть.

14.

Уровень полит[ического] развития народа определяется политическими формами жизни. У нас выработалась низшая форма г[осу]дарства, вотчина. Это собственно и не форма, а суррогат г[осу]дарства. Но, скажут, этой формой целые века жил великий народ и ее надобно признать самобытным созданием народа. Конечно, можно, как «голодный хлеб» можно признать изобретением голодающего народа; однако это не делает такого хлеба настоящим.

Фактическая власть могла издавать распоряжения, носившие наружность и название законов.

15.

Что вы утверждаете, то вы доказываете основательно, но вы не все утверждаете, что доказываете. Не возражение, а комментарии. Смелее идете к цели, чем подходите к ней. Судя по буквальному смыслу, неужели вся реформа предпринята только потому, что однажды Петр принужден был сказать себе: денег нет! Вы допустили неточное выражение. Больше неудобство для читателя, чем недостаток книги.

16.

Цементирующая сила — традиция и цель.

Нравственное богословие цепляется за хвост русской беллетристики.

С ним не хочется расходиться, даже когда чувствуешь, что не идешь с ним в ногу. Не натуральная только повинность мыслящего ума, но и нравственная потребность любящего сердца. Уважаешь, даже не разделяя их. С ним не всегда согласишься, но никогда не заспоришь, как никогда не упрекнешь человека за то, что у него морщина на лице легла не как у меня, у других, у всех. Можно расходиться в точках зрения, но непозволительно расходиться в целях, в путях, направл[ении] движения.

Не будем спорить, пока идем; когда придем, пожмем друг другу руку и, может быть, найдем, что не о чем спорить.

Классификация убеждений — красных, белых, чернокожих.

17.

Ученики — больше рассуждают, чем понимают, и больше толкуют, чем могут растолковать. В выносимых ими впечатлениях (из уроков истории) больше самоуверенности, чем самосознания. Из этого и складывается мираж историч[еского] понимания.

Логич[еские] ошибки истор[ического] материализма: противополагать личность, как принцип произвола случайности, совокупности историч[еских] условий, как принципу закономерности, необходимости, тогда как сама личность есть только одно из исторических условий; след[овательно], одно из слагаемых противополагают сумме.

1900—1910 Гг.

18.

[Не ранее 1б января 1900 г.].

[…] Не я виноват, что в русской истории мало обращаю внимания на право: меня приучила к тому русская жизнь, не признававшая никакого права. Юрист строгий и только юрист ничего не поймет в русской истории, как целомудренная фельдшерица никогда не поймет целомудренного акушера. 16 янв[аря 1]900 г.

Богословие на научных основаниях — это кукла Бога, одетая по текущей моде.

Россия и Финляндия = большой зверь и маленький зверек; их отношение [зависит] от того, чувствует ли себя первый слабее или сильнее второго.

Вы расслабляете наше сознание и не предлагаете нам таких гофманских капель, которые бы помогли нам быть Вашими приличными слушателями. […].

Социология.

Отношение свободной личности к исторической закономерности. Личность свободна, насколько она, понимая историческую закономерность, содействует ее проявлению или, не понимая ее, затрудняет ее действие. […].

Природа рождает людей, жизнь их хоронит, а история воскрешает, блуждая по их могилам.

19.

[Не ранее 7 марта 1900 г.].

Под здравым смыслом всякий разумеет только свой собственный.

Евангелие стало полиц[ейским] уставом.

О нем рассказывали страшные вещи: нелюдим, не держит своих журфиксов и редко посещает чужие, терпеть не может писать, хотя пишет хорошо, презирает р[усскую] литературу, особенно беллетристику, мрачно смотрит и на прошедшее и на будущее России и по праздн[икам] ходит к заутрени. Отчего не посмотреть на такого чудака (смеется над русским народом, как петровским подкидышем европ[ейской] цивилизации). Целая аптека пессимизма.

На его умном лице с широким носом и недоверчивым взглядом не выражалось на этот раз ничего. Он, очевидно, был расположен беседовать только с самим собой и даже сидел с опущенной головой, т.е. не держал на носу пенсне, которое заставляло его автоматически поднимать голову и принимать вид размышляющего человека.

Коновязев: Шекспир в XIX в., поколение детей революции, испуг перед закономерностью человеч[еской] жизни в XIX в., поколение неврастеников ко введению нового полит[ического] порядка, убеждение вм[есто] ума и миросозерцания (10 заповедей блаженства с прибавлением XI-й — будируй). Напяливают убеждения, как перчатки для выезда в свет.

Черт его побери, вот ему писать повести и рассказы; однако — порядочный софист.

Пучок раздраженных и сильно поношенных нервов. С тонким, немного вздернутым носом, с поблекшими голубыми, но все еще подвижными глазами.

Напол[еоновские] маршалы — это те же Метуэны, Гатакры, Кичинеры. Их величие создано мадамами Sans-Gêne.

Конов[язев]. Мыслей давно уже ни у кого нет, остались только гальванистические подергивания мозгами. И это только в больших городах. Говорят, то же и на З[ападе]. Что ж? Это ничего не доказывает: скверный пример никому не образец.

Беллетристика — до порога уголовного суда или психиатрической больницы.

20.

[Не ранее 1901 г.].

Самодержавие и земство. Конфиденц[иальная] записка мин[истра] фин[ансов] статс-секр[етаря] С. Ю. Витте (1899). Печатано «Зарей», Stuttgardt, 1901.

Всякое общество вправе требовать от власти, чтобы им удовлетворительно управляли, сказать своим управителям: «Правьте нами так, чтобы нам удобно жилось». Но бюрократия думает обыкновенно иначе и расположена отвечать на такое требование: «Нет, вы живите так, чтобы нам удобно было управлять вами, и даже платите нам хорошее жалованье, чтобы нам весело было управлять вами; если же вы чувствуете себя неловко, то в этом виноваты вы, а не мы, потому что не умеете приспособиться к нашему управлению и потому что ваши потребности несовместимы с образом правления, которому мы служим органами».

21.

[Не ранее 24 октября 1902 г.].

[ ] Слова — самовнушение etc. успокаивают ум, но не просветляют, как есть суррогаты, которые не питают, а только утоляют голод. Сыт не стал, а перестал быть голоден. […].

Смутное время — любимая эпоха [18]60—70-х годов.

Эпидемичность мысли, стадность настроения.

Интересовались красивыми историческими лицами или драматич[ескими] эпизодами, не историей, чем интересуются дети или незрелые взрослые. Анекдот лег краеугольным камнем в основу исторического обществ[енного] сознания.

Дело несделанное лучше дела испорченного, потому что первое можно сделать, а второго нельзя поправить.

Плевать, как публика отнесется к делу; нам важно, как мы сами отнесемся к делу.

Гений, негений — первый не понимает, что он творит, а второй понимает, что он ничего не творит.

Понимать музыку — не то же, что считать темпы.

22.

[1902 Г.].

Страшно только одно — ослабление работоспособности мозга.

Человек — потенц[иальный]х; он сам не знает, сколько чертей в нем сидит, и только история выводит этих метафизик[ов, как] микробы, на свежую воду. […].

23.

[До августа 1904 г.].

«Всячина» (к курсу).

Своя таблица умножения, свое непререкаемое дважды два, без которого невозможно никакое мышление, невозможно никакое общение. Новое у Сол[овьева] — дело Петра подготовлено органически из Др[евней] Руси. […].

Борьба вечная между мыслью и жизнью. Мысль ищет чего-нибудь постоянного, разумного, логики, стереотипа человека, а жизнь ежеминутно составляет комбинации, причудливые, не укладывающиеся под привыч[ные] классификации и категории.

В России развилась особая привычка к новым эрам в своей жизни, наклонность начинать новую жизнь с восходом солнца, забывая, что вчерашний день потонул под неизбежной тенью. Это предрассудок — все от недостатка исторического мышления, от пренебрежения к исторической закономерности.

Реформа Петра у Сол[овьева] учила считать накопл[енные] народом силы при всяком движении вперед.

Много актеров, но на про[тяже]нии веков нет ни одного деятеля, кроме Петра В[еликого]. […].

Рвут у нас студенты или … Я небезразличен. Тих[омиров]: не нуждается в защите, не могу быть председателем, у меня много личных мнений по этому делу. Учреждение было бы оскандалено, при[ват]ные профессора. Комиссия не поняла своей задачи (ей бы [принять] во внимание историю): хотела быть слишком юридической и не спохватилась остаться универ[ситетск]ой. Но университет не окружной суд, а учебно-воспит[ательное] учреждение.

Смертию смерть поправ — это русский писатель, который воскресает только по смерти. Готов служить делу свободы, но не хочет быть ее холопом.

В том и другом случае (реак[ции] или революц[ии]) Учр[едительное] собрание будет партией, не нар[одным] пред[ставитель]ством. Кому инициатива? Страна может остаться без законодательства.

Утратили чутье действительности и такт дея[тельно]сти.

Однорожие и единодержавие.

[…] Вырастет человек из ребенка.

Не выношу его глубокомысленного, новгородско-иерусал[имского] взгляда.

Забастовки и вооруж[енное] восстание — следствия свободы, которая уничтожила свою причину.

24.

[Не ранее 19 февраля 1906 г.].

Единство — больше на этнограф[ических] связях, чем на общих политич[еских] идеях или интересах.

Закон давал частные льготы и специальные классовые повинности, но не общие права и обязанности.

25.

[Не ранее З марта 1906 г.].

Державная дочь П[етра] В[еликого] 160 лет назад восстала против смертной казни, показав тем пример европ[ейским] законодателям. Моск[овский] у[ниверсите]т, протестуя против смертной казни, исполнит завет своей основательницы.

26.

[Не ранее 20 июня 1906 г.].

Дело, возмутившее всех поряд[очных людей] со свойств[енным] ему выраз[ительно] — образн[ым] красноречием, — выед[енное] яйцо.

Сами разделяли частное дело от офиц[иального], а теперь частное обращение к товарищам — в протокол. Я не слуга таких изворотов мысли и нрав[ственного] чувства.

Мурет[ов] может менять свои взгляды, как ему вздумается, но никто не обязан считаться с его настроением, направлением, изменч[ивыми] побуждениями, лично им в себе воспитанными.

Записка Мышц[ына] — неудачная симуляция порядочности.

27.

[Не ранее ноября 1906 г.].

Мысли.

Что такое закон? Мы не законодатели, но мы исполнители закона, проводники; без нас его некому исполнять.

Пружина напряжена туже, но не лопнула.

Международное значение падало, и это падение до поры прикрывается диплом[атическим] приличием. Флота нет ни балтийского, ни тихоокеанского, — нельзя сказать, чтобы его не было, но его нет. Финансы потрясены; кредит заграничный — в биржевое попрошайничество, внутренний — в переписку сумм из одной сметной графы в другую, доверие к правительству — выражение, вышедшее из оборотного языка, как архаизм, требующий ученого комментария. Это часть почвы историческая. Договор с Лидвалем — тоже в силу 87 ст[атьи], как временное правило, подлежащее одобрению Думы.

Весь г[осу]дарственный порядок — из недоразумений, превратившихся в предупреждения.

Шаг вперед легче полушага назад — в гору. Не отступать и не забегать, идти ровным постулат[ельным] шагом.

Одни хотят пасть, другие помириться. Те и другие на моральной или психологической, а не политической [почве]. Но есть ли она? Даже с подпочвой.

Взгляд на моральную почву в прошлое. Совещания с сведущими людьми.

Почва есть и психологическая! Ясно, что с нами, с народом, играют: где не догадаются, а где и испугаются.

Люди без заносчивости и без робости не захватывали чужого и не поступались народным. На игру закрытую отвечать: «Откройте карты». Доверие исчерпано, все израсходовано: там терять уж нечего.

Знаю только, что первое условие проиграть битву — струсить перед ее началом.

У русского царя есть корректор посильнее его — министр или секретарь. Царь повелит — министр отменит, как при Ек[атерине] II с наказом. Он лучше понимает волю царя, чем сам царь.

Наша беда в нас самих: мы не умеем стоять за закон.

Реакционная Дума — не беда! Ее нельзя желать, но не надо бояться.

Я понимаю правительство: будущая Дума для нас страшный суд за июль — февраль.

Не знаю общества, которое терпеливее, не скажу доверчивее, относилось к прав[итель]ству, как не знаю правительства, которое так сорило бы терпением общества, точно казенными деньгами.

Не нужно сделок; прямой договор.

Власть как средство для общего блага нравственно обязывает; власть вопреки общему благу — простой захват.

Успехи: ключ дан, замок отперт, дверь отворена и свежий воздух пахнул на вековую пыль. Выбирайте людей, которые, спокойно, ровно ступая по твердой законной почве, не порываясь, стремились вперед и, не пятясь назад, во имя закона сделают Думу могучим оплотом законности, мира и преуспеянья. Идти напрямки, без сделок, но с прото[колом] в руках: иначе нельзя.

Воспользовались идеями Думы и только скомкали их. В правительстве Гурко с Лидвалями…

Делом власти было это сказать; наше дело понять, как это сделать (рескрипты).

28.

27 Февр[аля] 1907 г.

[…] Все эти земские советы, собрания были только сделки, а не учреждения, минутные сборища на всякий случай.

29.

[Около 1З октября 1907 г.].

К духовенству. Л[екция] VI, в у[ниверсите]те.

Великая идея в дурной среде извращается в ряд нелепостей.

На богословской ли почве, или на материалистической, но ум приучался к научной работе. Гизо, [стр.] 102.

Виртуоз душевного спасения.

Великая истина Христа разменялась на обрядовые мелочи или на худож[ественные] пустяки. На народ Ц[ерковь] действовала искусством обрядов, правилами, пленяла воображение и чувство или связывала волю, но не давала пищи уму, не будила мысли. Она водворяла богослужебное мастерство вместо богословия, ставила церк[овный] устав вместо Катехизиса; не богословие, а обрядословие. (Закон Божий — не вероучение, а богослужение.).

Процесс самосознания в духовенстве есть история его самоотрицания: оно вымирает по мере того, как сознает свое положение.

30.

[Не ранее 1907 г.].

[…] Петр б[ыл] жертвой собственного деспотизма. Он хотел насилием водворить в стране свободу и науку. Но эти родные дочери человеческого разума жестоко отомстили ему. […].

31.

[Не ранее 1907 г.].

Петр не создал ни одного учреждения, которое, обороняя интересы народа и на него опираясь, могло бы встать на защиту своего созидателя и его дела после него.

Деятельность Петра сплелась из противоречий самодержавного произвола и госуд[арственной] идеи общего блага; только он никак не мог согласить эти два начала, которые никогда не помирятся друг с другом.

Меншиков, не брезговавший ремеслом фальшивого монетчика для определения искусства Петра выбирать людей.

Апраксин, самый сухопутный адмирал, полный невежа в навигации, но добродушный хлебосол. […] Он — враг реформы.

Порицать Петра не значит оправдывать его преемников.

[…] Наигранная грация Ек[атерины] II, какую приобретает скромная, но энергичная женщина многолетней работой над собой, над своей богато одаренной, но не режущей праздных глаз красивой природой. Она была заезжей цыганкой в Росс[ийской] империи.

Никакие новые партийные вражды не сгладят старой сердечной дружбы.

Сердце Ек[атерины] никогда не ложилось поперек дороги ее честолюбию.

С А[лександра] I они почувствовали себя Хлестаковыми на престоле, не имеющими, чем уплатить по трактирному счету. Их предшественницы — воровки власти, боявшиеся повестки из суда.

32.

[Около 9 февраля 1908 г.].

Павел — Александр I — Николай I.

В этих трех царствованиях не ищите ошибок: их не было. Ошибается тот, кто хочет действовать правильно, но не умеет. Деятели этих царствований не хотели так действовать, потому что не знали и не хотели знать, в чем состоит правильная деятельность. Они знали свои побуждения, но не угадывали целей и были свободны от способности предвидеть результаты. Это были деятели, самоуверенной ощупью искавшие выхода из потемков, в какие они погрузили себя самих и свой народ, чтобы закрыться от света, который дал бы возможность народу разглядеть, кто они такие.

Инициаторами покушений были старые столбовые и промозглые крепостники-дворяне, а исполнителями — мелкое обносившееся радикальное барье, которое двигалось, как марионетки, не сознающие, кто ими двигает. Так заложена была мина, которая при помощи длинного подпольного провода лишилась возможности знать собственный ударный пункт.

Сумасбродство Павла признают болезнью и тем как бы оправдывают его действия. Но тогда и глупость, и жестокость тоже болезнь, не подлежащая ни юридической, ни нравственной ответственности. Тогда рядом с домами сумасшедших надобно строить такие же лечебницы для воров и всяких порочных людей.

XIX в[ек].

Огонь передаваем, но неделим — русские самодержавные министры. Закон — основа бесправия.

1).

Внешний размах государственной силы. Сокрушение Наполеона. Свящ[енный] союз. Завоевания на Дунае, на Балт[ийском] море, на запа[дном] берегу Касп[ийского] моря, на восточном Черного, созд[ание] нов[ых] г[осуда]рств на Балк[анском] пол[уострове], в Среднюю Азию, течением Амура. Проверяем географию, ревизуем, все ли на месте, что там написано.

2).

Подъем законодательства и учредительства. Центр[ализация] управления. Свод законов. Освобождение крепостн[ых]. Новый суд. Земские учреждения. Институт земских начальников. Учреждение госуд[арственной] охраны.

3).

Расцвет русской литературы и русского искусства, русского творческого гения. Пушкин. Лермонтов. Гоголь. Тургенев. Гончаров. Гр[аф] А. Толстой. Гр[аф] Толстой — яркая звезда на мировом культурном небосклоне. Искусства. Не говорю о научных успехах (сам прилип, как слизняк, к этой скале гранитной). Система учебн[ых] заведений 1804 и др[угих] г[одов].

4).

И за этими тремя как будто светлыми сторонами жизни открывалась четвертая — совсем теневая, даже мрачная: небывалый организованный гнет правительственной опеки и полицейского сыска (3-го отделения Соб[ственной] канцелярии). Всякое движение свободного духа заподозривается как подкоп под основы существующего порядка. § 5 с листика?.

Что значат все эти явления? Какой смысл в этом хаосе? Это задача истор[ического] изучения. Мы не можем идти ощупью в потемках. Мы д[олжны] знать силу, которая направляет нашу частную и народную жизнь. С 1801 г. два параллельные интереса: постройка европейского госуд[арственного] фасада и самоохрана династии.

33.

[Не ранее 20 марта 1908 г.].

Все только намеки, наброски, идеи — как темные слухи откуда-то со стороны, учреждения без ясно устан[овленных] функций и компетенций, общ[ественные] классы без определитель[ных] очертаний.

34.

13, 19 Июня, 5 июля 1908 г.

1908, Сушнево.

13 Июня.

Счастье не действительность, а только воспоминание: счастливыми кажутся нам наши минувшие годы, когда мы могли жить лучше, чем жилось, и жилось лучше, чем живется в минуту воспоминания. […].

19 Июня.

Русское духовенство всегда учило паству свою не познавать и любить Бога, а только бояться чертей, которых оно же и расплодило со своими попадьями. Нивелировка русского рыхлого сердца этим жупельным страхом — единственное дело, удавшееся этому тунеядному сословию.

5 Июля.

Но впечатления, какие получал Толстой, быстро свевались по возвращении в родную обстановку. А здесь жили наличными средствами и понятиями, чтобы только как-нибудь прожить. Идеи права, справедливости, свободы были роскошью ума, доступной немногим головам, как дорогой франц[узский] кафтан или парик был доступен немногим карманам.

Что такое Бог? Совокупность законов природы, нам непонятных, но нами ощущаемых и по хамству нашего ума нами олицетворяемых в образе творца и повелителя вселенной.

Толстой — поздняя пародия древнерусского юродивого, ходившего нагишом по городским улицам, не стыдясь того.

Вы сочиняете посмертного Гоголя.

Мысль Гоголя ни перед чем не останавливалась, даже перед собственной глупостью = совершенно малороссийская мысль, как степной ветер, который несется по волнующейся равнине и воет и выплачивает, — указать ему, где бы установиться, обо что бы удариться, чтобы перестать носиться, выть.

35.

[Не ранее 27 ноября 1908 г.].

Чтение 27 н[оя]бря [19]08 г. у Н.В.Д. Толстой и Труб[ецкой] — экзотичность и ненужность мыс[ли], хоть и красивой; сеяли рожь, а выходил испанский лук или что-нибудь тропическое, оранжерейное.

Ленск[ий]. Невзрачная р[усская] жизнь, прикрашенная худож[ественной] позолотой. Как человек в области искусства довольно пришлый, я г[ово]рил, что вместо того, чтобы украшать русскую мужицкую избу готич[еским] фронтоном, не красивее ли было бы иной стильный музей опростить фасадом мужицкой избы.

Петр — деспот, своей деятельностью разрушил деспотизм, подготовляя свободу своим обдуманным произволом, как его преемники своим либеральным самодержавием укрепляли народное бесправие.

Женщина, что музыка: физич[еские] ощущения — нравственные мотивы.

Правительство уже тогда начинало торговать г[осу]дарством, как своей междунар[одной] лавочкой.

Все эти Екатерины, овладев властью, прежде всего поспешили злоупотребить ею и развили произвол до нем[ецких] размеров.

Вы призвали иноземных зевак на наши народные болячки, а меня заставляете быть их физиологии[еским] демонстратором.

Такова уже натура: собака не может не лаять.

Дрянной мальчишка, преждевременно развращенный (П[етр] II).

Переход от произвола к праву — анархия, а не октроированная конституция. […].

Шляхетство рядовое 1730 г. — это политические зайцы, безбилетно прокравшиеся в политику под именем общества или общенародия.

Чёрт и художник — главные сотрудники монаха, первый — для обработки мужика, второй — для обработки барина […].

Гоголь не писал просто, а разыгрывал самого [себя].

1 Апреля Екат[ерины] I. — Сол[овьев, т.] 18, [стр.] 319. Эпоха воровских прав[итель]ств, которые сами стыдятся своей власти, но держатся за нее без всякого стыда.

Понимаю затруднения Извольского: ни армии, ни флота, ни финансов — только орден Андрея Первозванного. Полит[ическая] свобода — родная дочь науки. […].

36.

1908 Г.

В нашем настоящем слишком много прошедшего; желательно было бы, чтобы вокруг нас было поменьше истории.

37.

9 Янв[аря] 1909 г.

Самовластие само по себе противно; как политический принцип, его никогда не признает гражданская совесть. Но можно мириться с лицом, в котором эта противоестественная сила соединяется с самопожертвованием, когда самовластец, не жалея себя, самоотверженно идет напролом во имя общего блага, рискуя разбиться о неодолимые препятствия и даже о собственное дело. Так мирятся с бурной весенней грозой, которая, ломая вековые деревья, освежает воздух и своим ливнем помогает всходам нового посева.

38.

[Около 2 января 1910 г.].

Тяжелыми налогами государство раздуло свои силы, значение выше меры и нужды и нахватало задач и затруднений не по силам. Государство игры и авантюры.

39.

[1910 Г.].

Римские императоры обезумели от самодержавия; отчего имп[ератору] Павлу от него не одуреть?

Ливрейная аристократия передней.

Суждения истории — не суждения гражд[анской] палаты, укреплявшей мертвые души за Чичиковым.

Правит[ельственные] учреждения: как они могут быть проводниками права, сами будучи совершенно бесправными?

Деспотизм кулака и деспотизм ласковой улыбки — к одинаковым результатам.

1900-Е годы.

40.

Частный интерес по природе своей наклонен противодействовать общему благу. Между тем человеческое общежитие строится взаимодействием обоих вечно борющихся начал. Такое взаимодействие становится возможно потому, что в составе частного интереса есть элементы, которые обуздывают его эгоистические увлечения. В отличие от государственного порядка, основанного на власти и повиновении, экономическая жизнь есть область личной свободы и личной инициативы, как выражения свободной воли. Но эти силы, одушевляющие и направляющие экономическую деятельность, составляют душу и деятельность духовную. Да и энергия личного материального интереса возбуждается не самим этим интересом, а стремлением обеспечить личную свободу, как внешнюю, так и внутреннюю, умственную и нравственную, а эти последние на высшей ступени своего развития выражаются в сознании общих интересов и в чувстве нравственного долга действовать на пользу общую. На этой нравственной почве и устанавливается соглашение вечно борющихся начал по мере того, как развивающееся общественное сознание сдерживает личный интерес во имя общей пользы и выясняет требования общей пользы, не стесняя законного простора, требуемого личным интересом. Следоват[ельно]…

Необходимая случайность — в жизни часто…

Телефонное мышление.

Декадентство не дорисовывает, только накалывает кистью природу.

Продукты цивилизации (три).

Бог смертью больше заслужил (mer[cedes?] de patria[7]), чем жизнью.

Не только в более или менее сложном составе, но и в неодинаковом подборе и соотношении составных элементов.

В государстве народ становится не только юридическим лицом, но и исторической личностью с более или менее ясно выраженным нац[иональным] характером и сознанием своего мирового значения.

Условия, как случай, будут создаваться разумом или предупреждаться благоразумием, и тогда вскроются новые свойства человеческой природы, новые стороны, еще не виданные…

41.

Высшая иерархия из Византии, монашеская, насела черной бедой на русскую верующую совесть и доселе пугает ее своей чернотой.

Мысль Ордина о слав[янском] союзе блеснула ночью и погасла, как грозовая искра.

Новый военный порядок Петр создавал не столько офиц[иальными] указами, сколько письмами, частичными распоряжениями по отдельным случаям без соображения с законом. Это не законодательство, а личные распоряжения деспота, вышедшего из рамок закона.

Новые законы только затрудняли разрушение старого порядка, укрепив его законными подпорками.

Др[евне]р[усский] царь сам потерялся в своих тарелках.

42.

Игра старых бар в свободную любовь со своими крепостными девками (конституционные похоти Ал[ександра] I).

Петр I. Его возбужденное настроение при его взрывчатости всех настраивало.

П[етр] сунулся в эту войну, как неофит, думавший, что он все понимает.

Вас пощадили, позволили существовать, чтобы дать вам время стать смешными.

Победители — еще шаг — попросили бы пощады у побежденных.

Это была не трусость — П[етр] не был трус, — а обдуманная глупость, внимание к чужому глупому уму.

Детальность работы — необъятная переписка царя[-героя] с мелкими исполнителями.

Итак, война б[ыла] истинной виновницей реформы.

П[етр] засиделся в своей школе.

Поход Карла в 1700 [г.] — совершенно варяжский шальной набег IX в. Потом мелкая война, взаимное кровососание.

Шведский мальчик — викинг, ставший к 1709 г. совершенно шальным варягом вроде нашего Святослава.

43.

Шутовство — не тонкий, лукавый расчет политиков, но просто грубое чувство гуляк-шутов. Хватали формы шутовства, откуда ни попало, не щадя ни преданий старины, ни народного чувства, ни даже собственного достоинства. В пародии церковных обрядов глумились не над Ц[ерковью], которую очень плохо понимали, а над иерархией, которой перестали бояться, но продолжали не любить.

Страшный обряд, потерявший устрашавшую силу, стал смешон и досаден, как чучело, испугавшее ворону, и на нем вымещали собств[енное] воронье малодушие. Так подростки смеются над страшными гримасами, какими няньки запугивали их в детстве, чтобы скорее уложить их спать.

Петербургом Петр [зажал] Россию в финском болоте, и она страшными усилиями выбивалась из него и потом утрамбовывала его своими костями, чтобы сделать из него Невский проспект и Петроп[авловскую] крепость — гигантское дело деспотизма, равное египетским пирамидам.

Петр учился быть адмиралом и кораблестроителем, а пришлось быть прежде всего сухопутным генералом, организатором армии, а не флота. Он готовил флот, прежде чем приобрел море, и рисковал посадить свой флот на сухопутное гниение, как сгнила на берегу его переяславская флотилия.

44.

… Из большого и пренебрегаемого полуаз[иатского] государства Петр сделал европейскую державу, ставшую еще больше прежнего, но больше прежнего и ненавидимую. Он лучше обеспечил внешнюю безопасность этого государства, но усилил международный страх к нему, международную злобу против страны.

45.

1.

Реформа Петра вытягивала из народа силы и средства для борьбы господствующих классов с народом. К § 6.

2.

Перерождение умов посредством штанов и кафтанов. Мистика. Сол[овьев, т.] 15, [стр.] 137.

3.

В коалиции терпел поражение, а побеждал один на один (Доброе, Лесное, Полтава).

4.

После Петра государство стало сильнее, но народ беднее.

5.

Ход реформ от войны: до 1708 г. письмами и чрез лиц, потом указами и чрез учреждения.

6.

Регулярная армия, оторванная от народа, стала послушным орудием против него, а внешняя политика, опираясь на нее, создавала престиж власти, который еще более подменял идею государства народного династией и полицией.

7.

Не было ломки старых учреждений для постройки новых, а был постепенный развал московских одновременно с возникновением петербургских.

8.

Через Полтаву он выходил на большую европ[ейскую] дорогу. Он по-прежнему оставался туп к пониманию нужд народа. Но он стал более чуток к условиям своего международного положения: он понял, что начинается игра не по карману. Предстояла роль нищего богача.

9.

Как человек, не привыкший к гражд[анскому] строительству, он колебался, ошибался, идя в потемках. Все [проще] с кого взыскать, кому поручить, кого побить.

10.

Не переиздавалось существующее, а создавалось вновь, чего не было: не преобразования, а новообразования. План, как он выяснился путем дробных мер к концу. Не военные дела, а военные успехи и созданное ими положение России — источник реформы.

Ход: сперва беглый указ или спешное письмо намечало пробел, недостаток, вскрытый войной; потом чрез Сенат разрабатывались учреждения, закон, регламент или инструкция.

11.

Обременение народа различными мейстерами, рихтерами, комиссарами, ратами, мистрами, преимущественно из иноземцев: целое нашествие баскаков, темников, численников.

Щебень для мостовых. Все понятия об обществе, государстве, народе, семье сгнили в этом разгуле распущенности, безделья и произвола.

Бесправие, покоившееся до поры до времени на привычке, народной инерции, Петр преобразил в организованную силу, в государственное учреждение, против которого надо б[ыло] бунтовать. […].

Проволока, по которой шли все распорядительные токи, был деспотизм.

Петр I. Он действовал как древнерусский царь-самодур; но в нем впервые блеснула идея народного блага, после него погасшая надолго, очень надолго.

Чтобы защитить отечество от врагов, П[етр] опустошил его больше всякого врага.

Понимал только результаты и никогда не мог понять жертв.

46.

Риторически тягучий и туманный указ.

П[етр] увлекся Европой с фин[ансово] — технической, а не с политической и нравственной стороны, мог приучить свои руки к приемам по раб[оте] мастера, но не думал приучать своей мысли к принципам полит[ического] мыслителя вроде Пуффендорфа или Гуго Гроция. […].

47.

А[лександ]р I.

Свободомыслящий абсолютист и благожелательный неврастеник.

Легче притворяться великим, чем быть им.

48.

Схоластика — точильный камень научного мышления: на нем камни не режут, но об камень вострят. […].

С 25 фев[раля] 1730 г. каждое царствование было сделкой с дворянством, и если сделка казалась нарушенной, нарушившая сторона подвергалась преследованию противной […] и ссылкой или заговором и покушениями.

49.

Верховной власти нет как источника прав и полномочий, она только штемпель на актах прав и полномочий, не политическая сила, а механический цертификат. Настоящая верховная власть есть двор.

Прав[итель]ство не может ни воспитывать, ни развращать народа: оно может только его устроить или расстраивать. Воспитание народа — дело правящих и образованных классов, интеллигенции.

Тот, кто пишет «быть по сему», есть только стальное перо и больше ничего.

Самодержавие — бессмысленное слово, смысл которого понятен только желудочному мышлению неврастеников-дегенератов.

Церковная иерархия не обладает в достаточной для минуты мере ни подготовкой, ни постановкой.

Русский простолюдин — православный — отбывает свою веру, как церковную повинность, наложенную на него для спасения чьей-то души, только не его собственной, которую спасать он не научился, да и не желает: «Как ни молись, а все чертям достанется». Это все его богословие.

50.

Это еще не предмет истор[ического] изучения. Это время тяжелых испытаний или светлых надежд… Бури.

Но обращаемся к прошлому, чтобы забыться на воспоминаниях от тяжелых впечатлений, убежать в прошлое от настоящего. Постыдное бегство! Наши идеалы не в прошедшем, а в будущем.

51.

Русские цари — не механики при машине, а огор[одные] чучела для хищных птиц.

Цари — те же актеры с тем отличием, что в театре мещане и разночинцы играют царей, а во дворцах цари — мещан и разночинцев.

Доселе дурными средствами развивалась личность на счет сильного общества; впредь личность будет служить вырождающемуся обществу лучшими своими силами. Период хищной энергии сменится периодом благородной неврастении и малокровия. Рычаг прогресса — вм[есто] кровопролития кровопривитие. Тужики-пыжики.

Цари со временем переведутся: это мамонты, которые могли жить лишь в допотопное время.

Наши цари были полезны, как грозные боги, небесполезны и как огородные чучелы. Вырождение авторитета с сыновей Павла. Прежние цари и царицы — дрянь, но скрывались во дворце, предоставляя эпическо-набожной фантазии творить из них кумиров. Павловичи стали популярничать. Но это безопасно только для людей вроде Петра I или Ек[атерины] II. Увидев Павловичей вблизи, народ перестал их считать богами, но не перестал бояться их за жандармов. Образы, пугавшие воображение, стали теперь пугать нервы. С Ал[ександра] III, с его детей вырождение нравственное сопровождается и физическим. Варяги создали нам первую династию, варяжка испортила последнюю. Она, эта династия, не доживет до своей поли[тической] смерти, вымрет раньше, чем перестанет быть нужна, и будет прогнана. В этом ее счастье и несчастье России и ее народа, притом повторное: ей еще раз грозит бесцарствие, смутное время. […].

Моск[овское] г[осударство] Иоаннов — вотчинное государство с трудно дававшейся идеей национально-церковного союза, управляемого при посредстве молчаливого местнического соглашения г[осу]д[аря] с бывшими вотчинниками. Государство первых Романовых — национальный русский союз со свежими воспоминаниями и привычками вотчинного порядка, управляемый посредством класса военных слуг, содержимых на счет управляемого народа. Центр тяжести в первый период — в Боярской думе, во второй в Разряде. Постельное крыльцо взяло верх над Передней.

52.

Нельзя вытирать запачкавшегося лица чужими рукавами.

1).

Неустойчивые порывы, безотч[етные] или полусознат[ельные] стремления, невыясненные планы. Много суеты, хлопот и скудные результаты.

2).

Россия XVII в. со своей широко раскрытой научной любознательностью и со скудной умственной емкостью. Какая преобраз[овательная] суетня, какая толпа новых идей и какая ветошь нравов и порядков, какое ничтожество результатов! Таракан на спине.

Дворянство — «верноподданные бунтари». Оно привыкло окружать престол с вечно протянутой рукой попрошайки и трясти его за неподатливость.

Самодержавие — не власть, а задача, т.е. не право, а ответственность. Задача в том, чтобы единоличная власть делала для народного блага то, чего не в силах сделать сам народ чрез свои органы. Ответственность в том, что одно лицо несет ответственность за все неудачи в достижении народного блага. Самодержавие есть счастливая узурпация, единственное политическое оправдание которой непрерывный успех или постоянное уменье поправлять свои ошибки или несчастия. Неудачное самодержавие перестает быть законным. В этом смысле единственным самодержцем в нашей истории был Петр В[еликий]. Правление, сопровождающееся Нарвами без Полтав, есть nonsense[8].

При Ек[атерине] II когти прав[итель]ства остались те же волчьи когти, но они стали гладить по народной коже тыльной стороной, и добродушный народ подумал, что его гладит чадолюбивая мать.

Нет ничего бесцельнее, как судить или лечить трупы: их велено только закапывать.

Вы как щенки, которые потому, что у них чешутся зубы, грызут все, что им попадается, даже собственный хвост. Они стали бы грызть и свои головы, если бы умели, да не умеют. А вы умеете, поэтому не могу признать вас щенками.

53.

Мысль стала развязнее, не сделавшись деловитее.

Мы много передумали, о чем прежде никто у нас не думал; но то, до чего мы додумались, было чистое знание без практического приложения. Мы стали более знающими, но еще не успели стать более умелыми. Мы привыкли смотреть на общественный порядок с фасада, какой показывало нам начальство, а теперь нам позволили, даже предписали заглянуть на него с заднего крыльца: мы увидели, как строится он, на чем держится и чем движется. Узнать — это значит узнать много, но нужно еще больше подумать, чтобы суметь воспользоваться этим знаньем, выучиться строить и двигать общественный порядок. С большим грузом знания, но с прежними недостатками уменья мы стали резонерами, не сделавшись дельцами. Вот почему наши проекты умнее наших действий, почему мы лучше рассуждаем в гостиных, чем действуем в собраниях, почему мы умно спрашиваем и глупо отвечаем. Мы — музыканты, отвыкшие играть вследствие привычки размышлять о музыке.

Славянофильство — история двух-трех гостиных в Москве и двух-[трех] дел в московской полиции.

Ист[ория] смотрит не на человека, а на общество.

В админ[истративной] опеке печати нет цели, есть только дурная привычка.

Чутье своевременности. Сколько прекрасных идеалов скомпрометировано вследствие недостатка сего чутья!

Застой и порывистость. […].

В общество несем лучшие манеры и худшие чувства, в семью дома — наоборот. […].

28 Марта.

В Европе царей Р[оссия] могла иметь силу, даже решающую; в Европе народов она — толстое бревно, прибиваемое к берегу потоком народной культуры. Когда в международной борьбе к массе и мускульной силе присоединилась общественная энергия и техническое творчество ломившейся вперед России, где этих новых двигателей не было заготовлено, пришлось остановиться и только отбиваться, чтобы не отступать.

Общ[ность] желудка и пр.; все кушают сообща, но варят своими индивид[уальными] жел[удка]ми.

Нахальное бессилие.

54.

Чем меньше слов, тем больше филологии, потому что любить слово значит не злоупотреблять им. Лапидарный стиль. Ученый, познакомивший Европу с русскими античными надписями, — каменный мост между новой Россией и древней Грецией. На русских камнях греческие надписи: «За р[усскую] фил[ологию], познаком[ившую] Евр[опу] с Грецией, надписями на русск[их] камнях». Лучший филол[огический] стиль — лапидарный.

Легче истолковать чувство без слов, чем слова без чувств.

Дети играют во взрослых, а не в самих себя, потому считают себя старше своих кукол, признают их своими детьми и в качестве матерей наказывают, а не считают своими матерями, потому что они не могут наказывать их. Можно шутить над собой, но нельзя играть собой.

В истории русской жизни есть столько и таких незатронутых вопросов, что затронуть их составит славу тех, кто их только затронет, хотя и не решит.

Меня отпевают и даже готовят мне памятник. Но я еще не умер и даже не собрался умирать. Напротив, я жить хочу или по крайней мере долго умирать, но не скоро умереть. Поэтому за Ваше здоровье.

Реформаторы 60-х годов очень любили свои идеалы, но не знали психологии своего времени, и потому их дух не сошелся с душой времени.

55.

Этика и эстетика.

Зап[адная] Европа и Россия — социализм и капитализм.

Высший момент — наслаждение собственной мыслью, победившей природу.

Искусство — слуга не воли, а мысли, не практики, а науки.

Выплывут, плывя отдельно, но утонут оба, решившись спасать друг друга.

Будем ходить в театр, чтобы возвращаться домой веселыми и уравновешенными, и покинем самообольщение, что воротимся оттуда добродетельными. Не будем смешивать театр с церковию, ибо труднее балаган сделать церковию, чем церковь превратить в балаган. Театралы от этого не выиграют, но молельщики проиграют: первые, оставаясь театралами, не станут молельщиками, но вторые перестанут быть ими, не став театралами.

Из письма Н.М.Бородиной.

17 Января 1894 г.

Сердце женщины — белый лист бумаги: на нем никогда ничего не прочтешь, но что угодно напишешь, если умеешь писать на таком веществе.

В школе надо повторять уроки, чтобы хорошо помнить их; в жизни надо хорошо помнить ошибки, чтобы не повторять их.

Вся житейская наука женщины состоит из трех незнаний: сначала она не знает, где добыть жениха, потом — как быть с мужем, наконец — куда сбыть детей.

Находят сходство у Толстого с Мопассаном. Но заметнее разница: последний потерял ум, не зная, куда девать его; первый вечно ищет своего ума, позабыв, куда девал его.

Какая разница между романистом и психологом? Первый, изображая чужие души, рисует свою; второй, изучая свою душу, думает, что наблюдает чужие. Романист похож на человека, который видит во сне самого себя, а психолог — на человека, который подслушивает шум в чужих ушах.

Исторические портреты и очерки.

Значение преподобного Сергия для русского народа и государства.

Когда вместе с разнообразной, набожно крестящейся народной волной вступаешь в ворота Сергиевой Лавры, иногда думаешь: почему в этой обители нет и не было особого наблюдателя, подобного древнерусскому летописцу, который спокойным неизменным взглядом наблюдал и ровной бесстрастной рукой записывал, «еже содеяся в Русской земле», и делал это одинаково из года в год, из века в век, как будто это был один и тот же человек, не умиравший целые столетия? Такой бессменный и не умирающий наблюдатель рассказал бы, какие люди приходили в течение 500 лет поклониться гробу преподобного Сергия и с какими помыслами и чувствами возвращались отсюда во все концы Русской земли. Между прочим он объяснил бы нам, как это случилось, что состав общества, непрерывною волной притекавшего ко гробу преподобного, в течение пяти веков оставался неизменным. Еще при жизни преподобного, как рассказывает его жизнеописатель-современник, многое множество приходило к нему из различных стран и городов, и в числе приходивших были и иноки, и князья, и вельможи, и простые люди, «на селе живущие». И в наши дни люди всех классов русского общества притекают к гробу преподобного со своими думами, мольбами и упованиями, государственные деятели приходят в трудные переломы народной жизни, простые люди в печальные или радостные минуты своего частного существования. И этот приток не изменился в течение веков, несмотря на неоднократные и глубокие перемены в строе и настроении русского общества: старые понятия иссякали, новые пробивались или наплывали, а чувства и верования, которые влекли сюда людей со всех концов Русской земли, бьют до сих пор тем же свежим ключом, как били в XIV в. Если бы возможно было воспроизвести писанием все, что соединилось с памятью преподобного, что в эти 500 лет было молчаливо передумано и перечувствовано пред его гробом миллионами умов и сердец, это писание было бы полной глубокого содержания историей нашей всенародной политической и нравственной жизни.

Впрочем, если преп. Сергий доселе остается для приходящих к нему тем же, чем был для них при своей жизни, то и теперь на их лицах можно прочитать то же, что прочитал бы монастырский наблюдатель на лицах своих современников 400 или 500 лет назад. Достаточно взглянуть на первые встречные лица из многого множества, в эти дни здесь теснящегося, чтобы понять, во имя чего поднялись со своих мест эти десятки тысяч, а сотни других мысленно следовали за ними. Да и каждый из нас в своей собственной душе найдет то же общее чувство, стоя у гробницы преподобного. У этого чувства уже нет истории, как для того, кто покоится в этой гробнице, давно остановилось движение времени. Это чувство вот уже пять столетий одинаково загорается в душе молящегося у этой гробницы, как солнечный луч в продолжение тысячелетий одинаково светится в капле чистой воды. Спросите любого из этих простых людей, с посохом и котомкой пришедших сюда издалека: когда жил преподобный Сергий и что сделал для Руси XIV века, чем он был для своего времени? И редкий из них даст вам удовлетворительный ответ; но на вопрос, что он есть для них, далеких потомков людей XIV века, и зачем они теперь пришли к нему, каждый ответит твердо и вразумительно.

Есть имена, которые носили исторические люди, жившие в известное время, делавшие исторически известное жизненное дело, но имена, которые уже утратили хронологическое значение, выступили из границ времени, когда жили их носители. Это потому, что дело, сделанное таким человеком, по своему значению так далеко выходило за пределы своего века, своим благотворным действием так глубоко захватило жизнь дальнейших поколений, что с лица, его сделавшего, в сознании этих поколений постепенно спадало все временное и местное, и оно из исторического деятеля превратилось в народную идею, а самое дело его из исторического факта стало практической заповедью, заветом, тем, что мы привыкли называть идеалом. Такие люди становятся для грядущих поколений не просто великими покойниками, а вечными их спутниками, даже путеводителями, и целые века благоговейно твердят их дорогие имена не столько для того, чтобы благодарно почтить их память, сколько для того, чтобы самим не забыть правила, ими завещанного. Таково имя преподобного Сергия; это не только назидательная, отрадная страница нашей истории, но и светлая черта нашего нравственного народного содержания.

Какой подвиг так освятил это имя? Надобно припомнить время, когда подвизался преподобный. Он родился, когда вымирали последние старики, увидевшие свет около времени татарского разгрома Русской земли, и когда уже трудно было найти людей, которые бы этот разгром помнили. Но во всех русских нервах еще до боли живо было впечатление ужаса, произведенного этим всенародным бедствием и постоянно подновлявшегося многократными местными нашествиями татар. Это было одно из тех народных бедствий, которые приносят не только материальное, но и нравственное разорение, надолго повергая народ в мертвенное оцепенение. Люди беспомощно опускали руки, умы теряли всякую бодрость и упругость и безнадежно отдавались своему прискорбному положению, не находя и не ища никакого выхода. Что еще хуже, ужасом отцов, переживших бурю, заражались дети, родившиеся после нее. Мать пугала непокойного ребенка лихим татарином; услышав это злое слово, взрослые растерянно бросались бежать, сами не зная куда. Внешняя случайная беда грозила превратиться во внутренний хронический недуг; панический ужас одного поколения мог развиться в народную робость, в черту национального характера, и в истории человечества могла бы прибавиться лишняя темная страница, повествующая о том, как нападение азиатского монгола повело к падению великого европейского народа.

Могла ли однако прибавиться такая страница? Одним из отличительных признаков великого народа служит его способность подниматься на ноги после падения. Как бы ни было тяжко его унижение, но пробьет урочный час, он соберет свои растерянные нравственные силы и воплотит их в одном великом человеке или в нескольких великих людях, которые и выведут его на покинутую им временно прямую историческую дорогу.

Русские люди, сражавшиеся и уцелевшие в бою на Сити, сошли в могилу со своими сверстниками, безнадежно оглядываясь вокруг, не займется ли где заря освобождения. За ними последовали их дети, тревожно наблюдавшие, как многочисленные русские князья холопствовали перед татарами и дрались друг с другом. Но подросли внуки, сверстники Ивана Калиты, и стали присматриваться и прислушиваться к необычным делам в Русской земле. В то время, как все русские окраины страдали от внешних врагов, маленькое срединное Московское княжество оставалось безопасным, и со всех краев Русской земли потянулись туда бояре и простые люди. В то же время московские князьки, братья Юрий и этот самый Иван Калита, без оглядки и раздумья, пуская против врагов все доступные средства, ставя в игру все, что могли поставить, вступили в борьбу со старшими и сильнейшими князьями за первенство, за старшее Владимирское княжение, и при содействии самой Орды отбили его у соперников. Тогда же устроилось так, что и русский митрополит, живший во Владимире, стал жить в Москве, придав этому городку значение церковной столицы Русской земли. И как только случилось все это, все почувствовали, что татарские опустошения прекратились и наступила давно не испытанная тишина в Русской земле. По смерти Калиты Русь долго вспоминала его княжение, когда ей впервые в сто лет рабства удалось вздохнуть свободно, и любила украшать память этого князя благодарной легендой.

Так к половине XIV в. подросло поколение, выросшее под впечатлением этой тишины, начавшее отвыкать от страха ордынского, от нервной дрожи отцов при мысли о татарине. Недаром представителю этого поколения, сыну великого князя Ивана Калиты, Симеону современники дали прозвание Гордого. Это поколение и почувствовало ободрение, что скоро забрезжит свет. В это именно время, в начале сороковых годов XIV в., свершились три знаменательных события: из московского Богоявленского монастыря вызван был на церковно-административное поприще скрывавшийся там скромный 40-летний инок Алексий, тогда же один 20-летний искатель пустыни, будущий преподобный Сергий, в дремучем лесу — вот на этом самом месте — поставил маленькую деревянную келию с такой же церковью, а в Устюге у бедного соборного причетника родился сын, будущий просветитель Пермской земли св. Стефан. Ни одного из этих имен нельзя произнести, не вспомнив двух остальных. Эта присноблаженная троица ярким созвездием блещет в нашем XIV в., делая его зарей политического и нравственного возрождения Русской земли. Тесная дружба и взаимное уважение соединяли их друг с другом. Митрополит Алексий навещал Сергия в его обители и советовался с ним, желал иметь его своим преемником. Припомним задушевный рассказ в житии преподобного Сергия о проезде св. Стефана Пермского мимо Сергиева монастыря, когда оба друга на расстоянии 10 с лишком верст обменялись братскими поклонами.

Все три св. мужа, подвизаясь каждый на своем поприще, делали одно общее дело, которое простиралось далеко за пределы церковной жизни и широко захватывало политическое положение всего народа. Это дело — укрепление Русского государства, над созиданием которого по-своему трудились московские князья XIV в. Это дело было исполнением завета, данного русской церковной иерархии величайшим святителем Древней Руси митрополитом Петром. Еще в мрачное время татарского ига, когда ниоткуда не проступал луч надежды, он, по преданию, пророчески благословил бедный тогда городок Москву, как будущую церковную и государственную столицу Русской земли. Духовными силами трех наших св. мужей XIV в., воспринявших этот завет святителя, Русская земля и пришла поработать над предвозвещенной судьбой этого города. Ни один из них не был коренным москвичом. Но в их лице сошлись для общего дела три основные части Русской земли: Алексий, сын черниговского боярина-переселенца, представлял старый киевский юг, Стефан — новый финско-русский север, а Сергий, сын ростовского боярина-переселенца, великорусскую средину. Они приложили к делу могущественные духовные силы. Это были образованнейшие русские люди своего века; о них древние жизнеописатели замечают, что один «всю грамоту добре умея», другой «всяко писание ветхаго и новаго завета пройде», третий даже «книги греческия извыче добре». Потому ведь и удалось московским князьям так успешно собрать в своих руках материальные, политические силы русского народа, что им дружно содействовали добровольно соединявшиеся духовные его силы.

Но в общем деле каждый из трех деятелей делал свою особую часть. Они не составляли общего плана действий, не распределяли между собой призваний и подвигов и не могли этого сделать, потому что были люди разных поколений. Они хотели работать над самими собой, делать дело собственного душевного спасения. Деятельность каждого текла своим особым руслом, но текла в одну сторону с двумя другими, направляемая таинственными историческими силами, в видимой работе которых верующий ум прозревает миродержавную десницу Провидения. Личный долг каждого своим путем вел всех троих к одной общей цели. Происходя из родовитого боярства, искони привыкшего делить с князьями труды обороны и управления страны, митрополит Алексий шел боевым политическим путем, был преемственно главным советником трех великих князей московских, руководил их боярской думой, ездил в орду ублажать ханов, отмаливая их от злых замыслов против Руси, воинствовал с недругами Москвы всеми средствами своего сана, карал церковным отлучением русских князей, непослушных московскому государю, поддерживая его первенство, с неослабной энергией отстаивая значение Москвы, как единственного церковного средоточия всей политически разбитой Русской земли. Уроженец г. Устюга, в краю которого новгородская и ростовская колонизация, сливаясь и вовлекая в свой поток туземную чудь, создавала из нее новую Русь, св. Стефан пошел с христианской проповедью в Пермскую землю продолжать это дело обрусения и просвещения заволжских инородцев. Так церковная иерархия благословила своим почином две народные цели, достижение которых послужило основанием самостоятельного политического существования нашего народа: это — сосредоточение династически раздробленной государственной власти в московском княжеском доме и приобщение восточноевропейских и азиатских инородцев к русской Церкви и народности посредством христианской проповеди.

Но чтобы сбросить варварское иго, построить прочное независимое государство и ввести инородцев в ограду христианской Церкви, для этого самому русскому обществу должно было встать в уровень столь высоких задач, приподнять и укрепить свои нравственные силы, приниженные вековым порабощением и унынием. Этому третьему делу, нравственному воспитанию народа, и посвятил свою жизнь преподобный Сергий. То была внутренняя миссия, долженствовавшая служить подготовкой и обеспечением успехов миссии внешней, начатой пермским просветителем; преподобный Сергий и вышел на свое дело значительно раньше св. Стефана. Разумеется, он мог применять к делу средства нравственной дисциплины, ему доступные и понятные тому веку, а в числе таких средств самым сильным был живой пример, наглядное осуществление нравственного правила. Он начал с самого себя и продолжительным уединением, исполненным трудов и лишений среди дремучего леса, приготовился быть руководителем других пустынножителей. Жизнеописатель, сам живший в братстве, воспитанном Сергием, живыми чертами описывает, как оно воспитывалось, с какой постепенностью и любовью к человеку, с каким терпением и знанием души человеческой. Мы все читали и перечитывали эти страницы древнего жития, повествующие о том, как Сергий, начав править собиравшейся к нему братией, был для нее поваром, пекарем, мельником, дровоколом, портным, плотником, каким угодно трудником служил ей, как раб купленный, по выражению жития, ни на один час не складывал рук для отдыха, как потом, став настоятелем обители и продолжая ту же черную хозяйственную работу, он принимал искавших у него пострижения, не спускал глаз с каждого новика, возводя его со степени на степень иноческого искуса, указывал дело всякому по силам, ночью дозором ходил мимо келий, легким стуком в дверь или окно напоминал празднословившим, что у монаха есть лучшие способы проводить досужее время, а поутру осторожными намеками, не обличая прямо, не заставляя краснеть, «тихой и кроткой речью» вызывал в них раскаяние без досады. Читая эти рассказы, видишь пред собою практическую школу благонравия, в которой сверх религиозно-иноческого воспитания главными житейскими науками были уменье отдавать всего себя на общее дело, навык к усиленному труду и привычка к строгому порядку в занятиях, помыслах и чувствах. Наставник вел ежедневную дробную терпеливую работу над каждым отдельным братом, над отдельными особенностями каждого брата, приспособляя их к целям всего братства. По последующей самостоятельной деятельности учеников преподобного Сергия видно, что под его воспитательным руководством лица не обезличивались, личные свойства не стирались, каждый оставался сам собой и, становясь на свое место, входил в состав сложного и стройного целого, как в мозаической иконе различные по величине и цвету камешки укладываются под рукой мастера в гармоническое выразительное изображение. Наблюдение и любовь к людям дали умение тихо и кротко настраивать душу человека и извлекать из нее, как из хорошего инструмента, лучшие ее чувства, — то уменье, перед которым не устоял самый упрямый русский человек XIV века, кн. Олег Иванович рязанский, когда по просьбе великого князя московского Дмитрия Ивановича, как рассказывает летописец, «старец чудный» отговорил «суровейшего» рязанца от войны с Москвой, умилив его тихими и кроткими речами и благоуветливыми глаголами.

Так воспиталось дружное братство, производившее, по современным свидетельствам, глубокое назидательное впечатление на мирян. Мир приходил к монастырю с пытливым взглядом, каким он привык смотреть на монашество, и если его не встречали здесь словами прииди и виждь, то потому, что такой зазыв был противен Сергиевой дисциплине. Мир смотрел на чин жизни в монастыре преподобного Сергия, и то, что он видел, быт и обстановка пустынного братства поучали его самым простым правилам, которыми крепко людское христианское общежитие. В монастыре все было бедно и скудно, или, как выразился разочарованно один мужичок, пришедший в обитель преподобного Сергия повидать прославленного величественного игумена, «все худостно, все нищетно, все сиротинско»; в самой ограде монастыря первобытный лес шумел над кельями и осенью обсыпал их кровли палыми листьями и иглами; вокруг церкви торчали свежие пни и валялись неубранные стволы срубленных деревьев; в деревянной церковке за недостатком свеч пахло лучиной; в обиходе братии столько же недостатков, сколько заплат на сермяжной ряске игумена; чего ни хватись, всего нет, по выражению жизнеописателя; случалось, вся братия по целым дням сидела чуть не без куска хлеба. Но все дружны между собой и приветливы к пришельцам, во всем следы порядка и размышления, каждый делает свое дело, каждый работает с молитвой и все молятся после работы; во всех чуялся скрытый огонь, который без искр и вспышек обнаруживался живительной теплотой, обдававшей всякого, кто вступал в эту атмосферу труда, мысли и молитвы. Мир видел все это и уходил ободренный и освеженный, подобно тому, как мутная волна, прибивая к прибрежной скале, отлагает от себя примесь, захваченную в неопрятном месте, и бежит далее светлой и прозрачной струей. Надобно припомнить людей XIV века, их быт и обстановку, запас их умственных и нравственных средств, чтобы понять впечатление этого зрелища на набожных наблюдателей. Нам, страдающим избытком нравственных возбуждений и недостатком нравственной восприимчивости, трудно уже воспроизвести слагавшееся из этих наблюдений настроение нравственной сосредоточенности и общественного братства, какое разносили по своим углам из этой пустыни побывавшие в ней люди XIV в. Таких людей была капля в море православного русского населения. Но ведь и в тесто немного нужно вещества, вызывающего в нем живительное брожение. Нравственное влияние действует не механически, а органически. На это указал сам Христос, сказав: «Царство Божие подобно закваске». Украдкой западая в массы, это влияние вызывало брожение и незаметно изменяло направление умов, перестраивало весь нравственный строй души русского человека XIV в. От вековых бедствий этот человек так оскудел нравственно, что не мог не замечать в своей жизни недостатка этих первых основ христианского общежития, но еще не настолько очерствел от этой скудости, чтобы не чувствовать потребности в них.

Пробуждение этой потребности и было началом нравственного, а потом и политического возрождения русского народа. Пятьдесят лет делал свое тихое дело преподобный Сергий в Радонежской пустыне; целые полвека приходившие к нему люди вместе с водой из его источника черпали в его пустыне утешение и ободрение и, воротясь в свой круг, по каплям делились им с другими. Никто тогда не считал гостей пустынника и тех, кого они делали причастниками приносимой ими благодатной росы, — никто не думал считать этого, как человек, пробуждающийся с ощущением здоровья, не думает о своем пульсе. Но к концу жизни Сергия едва ли вырывался из какой-либо православной груди на Руси скорбный вздох, который бы не облегчался молитвенным призывом имени св. старца. Этими каплями нравственного влияния и выращены были два факта, которые легли среди других основ нашего государственного и общественного здания и которые оба связаны с именем преподобного Сергия. Один из этих факторов — великое событие, совершившееся при жизни Сергия, а другой — целый сложный и продолжительный исторический процесс, только начавшийся при его жизни.

Событие состояло в том, что народ, привыкший дрожать при одном имени татарина, собрался наконец с духом, встал на поработителей и не только нашел в себе мужество встать, но и пошел искать татарских полчищ в открытой степи и там повалился на врагов несокрушимой стеной, похоронив их под своими многотысячными костями. Как могло это случиться? Откуда взялись, как воспитались люди, отважившиеся на такое дело, о котором боялись и подумать их деды? Глаз исторического знания уже не в состоянии разглядеть хода этой подготовки великих борцов 1380 года; знаем только, что преподобный Сергий благословил на этот подвиг главного вождя русского ополчения, сказав: «Иди на безбожников смело, без колебания, и победишь», — и этот молодой вождь был человек поколения, возмужавшего на глазах преподобного Сергия и вместе с князем Димитрием Донским бившегося на Куликовом поле.

Чувство нравственной бодрости, духовной крепости, которое преподобный Сергий вдохнул в русское общество, еще живее и полнее воспринималось русским монашеством. В жизни русских монастырей со времени Сергия начался замечательный перелом: заметно оживилось стремление к иночеству. В бедственный первый век ига это стремление было очень слабо: в сто лет 1240—1340 гг. возникло всего каких-нибудь десятка три новых монастырей. Зато в следующее столетие 1340—1440 гг., когда Русь начала отдыхать от внешних бедствий и приходить в себя, из куликовского поколения и его ближайших потомков вышли основатели до 150 новых монастырей. Таким образом, древнерусское монашество было точным показателем нравственного состояния своего мирского общества: стремление покидать мир усиливалось не оттого, что в миру скоплялись бедствия, а по мере того, как в нем возвышались нравственные силы. Это значит, что русское монашество было отречением от мира во имя идеалов, ему непосильных, а не отрицанием мира во имя начал, ему враждебных. Впрочем, исторические факты здесь говорят не более того, что подсказывает сама идея православного иночества. Эта связь русского монастыря с миром обнаружилась и в другом признаке перелома, в перемене самого направления монастырской жизни со времен преп. Сергия. До половины XIV в. почти все монастыри на Руси возникали в городах или под их стенами; с этого времени решительный численный перевес получают монастыри, возникавшие вдали от городов, в лесной глухой пустыне, ждавшей топора и сохи. Так к основной цели монашества, в борьбе с недостатками духовной природы человека, присоединилась новая борьба с неудобствами внешней природы; лучше сказать, эта вторая цель стала новым средством для достижения первой.

Преподобный Сергий со своею обителью и своими учениками был образцом и начинателем в этом оживлении монастырской жизни, «начальником и учителем всем монастырем, иже в Руси», как называет его летописец. Колонии Сергиевской обители, монастыри, основанные учениками преподобного или учениками его учеников, считались десятками, составляли почти четвертую часть всего числа новых монастырей во втором веке татарского ига, и почти все эти колонии были пустынные монастыри подобно своей митрополии. Но, убегая от соблазнов мира, основатели этих монастырей служили его насущным нуждам. До половины XIV в. масса русского населения, сбитая врагами в междуречье Оки и верхней Волги, робко жалась здесь по немногим расчищенным среди леса и болот полосам удобной земли. Татары и Литва запирали выход из этого треугольника на запад, юг и юго-восток. Оставался открытым путь на север и северо-восток за Волгу; но то был глухой непроходимый край, кое-где занятый дикарями финнами; русскому крестьянину с семьей и бедными пожитками страшно было пуститься в эти бездорожные дебри. «Много было тогда некрещеных людей за Волгой», т.е. мало крещеных, говорит старая летопись одного заволжского монастыря о временах до Сергия. Монах-пустынник и пошел туда смелым разведчиком. Огромное большинство новых монастырей с половины XIV до конца XV в. возникло среди лесов костромского, ярославского и вологодского Заволжья: этот волжско-двинский водораздел стал северной Фиваидой православного Востока. Старинные памятники истории русской Церкви рассказывают, сколько силы духа проявлено было русским монашеством в этом мирном завоевании финского языческого Заволжья для христианской церкви и русской народности. Многочисленные лесные монастыри становились здесь опорными пунктами крестьянской колонизации: монастырь служил для переселенца-хлебопашца и хозяйственным руководителем, и ссудной кассой, и приходской церковью, и, наконец, приютом под старость. Вокруг монастырей оседало бродячее население, как корнями деревьев сцепляется зыбучая песчаная почва. Ради спасения души монах бежал из мира в заволжский лес, а мирянин цеплялся за него и с его помощью заводил в этом лесу новый русский мир. Так создавалась верхневолжская Великороссия дружными усилиями монаха и крестьянина, воспитанных духом, какой вдохнул в русское общество преподобный Сергий.

Напутствуемые благословением старца, шли борцы, одни на юг за Оку на татар, другие на север за Волгу на борьбу с лесом и болотом.

Время давно свеяло эти дела с народной памяти, как оно же глубоко заметало вековой пылью кости куликовских бойцов. Но память святого пустынножителя доселе парит в народном сознании, как гроб с его нетлеющими останками невредимо стоит на поверхности земли. Чем дорога народу эта память, что она говорит ему, его уму и сердцу? Современным, засохшим в абстракциях и схемах языком трудно изобразить живые, глубоко сокрытые движения верующей народной души. В эту душу глубоко запало какое-то сильное и светлое впечатление, произведенное когда-то одним человеком и произведенное неуловимыми, бесшумными нравственными средствами, про которые не знаешь, что и рассказать, как не находишь слов для передачи иного светлого и ободряющего, хотя молчаливого взгляда. Виновник впечатления давно ушел, исчезла и обстановка его деятельности, оставив скудные остатки в монастырской ризнице да источник, изведенный его молитвою, а впечатление все живет, переливаясь свежей струей из поколения в поколение, и ни народные бедствия, ни нравственные переломы в обществе доселе не могли сгладить его. Первое смутное ощущение нравственного мужества, первый проблеск духовного пробуждения — вот в чем состояло это впечатление. Примером своей жизни, высотой своего духа преподобный Сергий поднял упавший дух родного народа, пробудил в нем доверие к себе, к своим силам, вдохнул веру в свое будущее. Он вышел из нас, был плоть от плоти нашей и кость от костей наших, а поднялся на такую высоту, о которой мы и не чаяли, чтобы она кому-нибудь из наших была доступна. Так думали тогда все на Руси и это мнение разделял православный Восток, подобно тому цареградскому епископу, который, по рассказу Сергиева жизнеописателя, приехав в Москву и слыша всюду толки о великом русском подвижнике, с удивлением восклицал: «Како может в сих странах таков светильник явитися?» Преподобный Сергий своей жизнью, самой возможностью такой жизни дал почувствовать заскорбевшему народу, что в нем еще не все доброе погасло и замерло; своим появлением среди соотечественников, сидевших во тьме и сени смертной, он открыл им глаза на самих себя, помог им заглянуть в свой собственный внутренний мрак и разглядеть там еще тлевшие искры того же огня, которым горел озаривший их светоч. Русские люди XIV века признали это действие чудом, потому что оживить и привести в движение нравственное чувство народа, поднять его дух выше его привычного уровня — такое проявление духовного влияния всегда признавалось чудесным, творческим актом; таково оно и есть по своему существу и происхождению, потому что его источник — вера. Человек, раз вдохнувший в общество такую веру, давший ему живо ощутить в себе присутствие нравственных сил, которых оно в себе не чаяло, становится для него носителем чудодейственной искры, способной зажечь и вызвать к действию эти силы всегда, когда они понадобятся, когда окажутся недостаточными наличные обиходные средства народной жизни. Впечатление людей XIV века становилось верованием поколений, за ними следовавших. Отцы передавали воспринятое ими одушевление детям, а они возводили его к тому же источнику, из которого впервые почерпнули его современники. Так духовное влияние преподобного Сергия пережило его земное бытие и перелилось в его имя, которое из исторического воспоминания сделалось вечно деятельным нравственным двигателем и вошло в состав духовного богатства народа. Это имя сохраняло силу непосредственного личного впечатления, какое производил преподобный на современников; эта сила длилась и тогда, когда стало тускнеть историческое воспоминание, заменяясь церковной памятью, которая превращала это впечатление в привычное, поднимающее дух настроение. Так теплота ощущается долго после того как погаснет ее источник. Этим настроением народ жил целые века; оно помогало ему устроить свою внутреннюю жизнь, сплотить и упрочить государственный порядок. При имени преподобного Сергия народ вспоминает свое нравственное возрождение, сделавшее возможным и возрождение политическое, и затверживает правило, что политическая крепость прочна только тогда, когда держится на силе нравственной. Это возрождение и это правило — самые драгоценные вклады преподобного Сергия, не архивные или теоретические, а положенные в живую душу народа, в его нравственное содержание. Нравственное богатство народа наглядно исчисляется памятниками деяний на общее благо, памятями деятелей, внесших наибольшее количество добра в свое общество. С этими памятниками и памятями срастается нравственное чувство народа; они — его питательная почва; в них его корни; оторвите его от них — оно завянет как скошенная трава. Они питают не народное самомнение, а мысль об ответственности потомков перед великими предками, ибо нравственное чувство есть чувство долга. Творя память преподобного Сергия, мы проверяем самих себя, пересматриваем свой нравственный запас, завещанный нам великими строителями нашего нравственного порядка, обновляем его, пополняя произведенные в нем траты. Ворота лавры преподобного Сергия затворятся и лампады погаснут над его гробницей — только тогда, когда мы растратим этот запас без остатка, не пополняя его.

Добрые люди Древней Руси.

Благотворительность — вот слово с очень спорным значением и с очень простым смыслом. Его многие различно толкуют и все одинаково понимают. Спросите, что значит делать добро ближнему, и возможно, что получите столько же ответов, сколько у вас собеседников. Но поставьте их прямо пред несчастным случаем, пред страдающим человеком с вопросом, что делать — и все будут готовы помочь, кто чем может. Чувство сострадания так просто и непосредственно, что хочется помочь даже тогда, когда страдающий не просит о помощи, даже тогда, когда помощь ему вредна и даже опасна, когда он может злоупотребить ею. На досуге можно размышлять и спорить об условиях правительственных ссуд нуждающимся, об организации и сравнительном значении государственной и общественной помощи, об отношении той и другой к частной благотворительности, о доставлении заработков нуждающимся, о деморализующем влиянии дарового пособия; на досуге, когда минует беда, и мы обо всем этом подумаем и поспорим. Но когда видишь, что человек тонет, первое движение — броситься к нему на помощь, не спрашивая, как и зачем он попал в воду и какое нравственное впечатление произведет на него наша помощь. При обсуждении участия, какое могут принять в деле помощи народу правительство, земство и общество, надобно разделять различные элементы и мотивы: экономическую политику, принимающую меры, чтобы вывести труд и хозяйство народа из неблагоприятных условий, и следствия помощи, могущие оказаться невыгодными с точки зрения полиции и общественной дисциплины, и возможность всяких злоупотреблений. Все это соображения, которые относятся к компетенции подлежащих ведомств, но которых можно не примешивать к благотворительности в собственном смысле. Нам, частным лицам, открыта только такая благотворительность, а она может руководиться лишь нравственным побуждением, чувством сострадания к страдающему. Лишь бы помочь ему остаться живым и здоровым, а если он дурно воспользуется нашей помощью, это его вина, которую, по миновании нужды, позаботятся исправить подлежащие власти и влияния.

Так понимали у нас частную благотворительность в старину; так, без сомнения, понимаем ее и мы, унаследовав путем исторического воспитания добрые понятия и навыки старины.

Древнерусское общество под руководством Церкви в продолжение веков прилежно училось понимать и исполнять и вторую из двух основных заповедей, в которых заключаются весь закон и пророки, — заповедь о любви к ближнему. При общественной безурядице, при недостатке безопасности для слабого и защиты для обижаемого, практика этой заповеди направлялась преимущественно в одну сторону: любовь к ближнему полагали прежде всего в подвиге сострадания к страждущему, ее первым требованием признавали личную милостыню. Идея этой милостыни полагалась в основание практического нравоучения; потребность в этом подвиге воспитывалась всеми тогдашними средствами духовно-нравственной педагогики. Любить ближнего — это прежде всего накормить голодного, напоить жаждущего, посетить заключенного в темнице. Человеколюбие на деле значило нищелюбие. Благотворительность была не столько вспомогательным средством общественного благоустройства, сколько необходимым условием личного нравственного здоровья: она больше нужна была самому нищелюбцу, чем нищему. Целительная сила милостыни полагалась не столько в том, чтобы утереть слезы страждущему, уделяя ему часть своего имущества, сколько в том, чтобы, смотря на его слезы и страдания, самому пострадать с ним, пережить то чувство, которое называется человеколюбием. Древнерусский благотворитель, «христолюбец», менее помышлял о том, чтобы добрым делом поднять уровень общественного благосостояния, чем о том, чтобы возвысить уровень собственного духовного совершенствования. Когда встречались две древнерусские руки, одна с просьбой Христа ради, другая с подаяньем во имя Христово, трудно было сказать, которая из них больше подавала милостыни другой: нужда одной и помощь другой сливались во взаимодействии братской любви обеих. Вот почему Древняя Русь понимала и ценила только личную, непосредственную, благотворительность, милостыню, подаваемую из руки в руку, притом «отай», тайком не только от стороннего глаза, но и от собственной «шуйцы». Нищий был для благотворителя лучший богомолец, молитвенный ходатай, душевный благодетель. «В рай входят святой милостыней, — говорили в старину: — нищий богатым питается, а богатый нищего молитвой спасается». Благотворителю нужно было воочию видеть людскую нужду, которую он облегчал, чтобы получить душевную пользу; нуждающийся должен был видеть своего милостивца, чтобы знать, за кого молиться. Древнерусские цари накануне больших праздников, рано по утрам, делали тайные выходы в тюрьмы и богадельни, где из собственных рук раздавали милостыню арестантам и призреваемым, также посещали и отдельно живших убогих людей. Как трудно изучить и лечить болезни по рисунку или манекену больного организма, так казалась малодействительной заочная милостыня. В силу того же взгляда на значение благотворительного дела нищенство считалось в Древней Руси не экономическим бременем для народа, не язвой общественного порядка, а одним из главных средств нравственного воспитания народа, состоящим при Церкви практическим институтом общественного благонравия. Как в клинике необходим больной, чтобы научиться лечить болезни, так в древнерусском обществе необходим был сирый и убогий, чтобы воспитать уменье и навык любить человека. Милостыня была дополнительным актом церковного богослужения, практическим требованием правила, что вера без дел мертва. Как живое орудие душевного спасения, нищий нужен был древнерусскому человеку во все важные минуты его личной и семейной жизни, особенно в минуты печальные. Из него он создал идеальный образ, который он любил носить в мысли, как олицетворение своих лучших чувств и помышлений. Если бы чудодейственным актом законодательства или экономического прогресса и медицинского знания вдруг исчезли в Древней Руси все нищие и убогие, кто знает, может быть, древнерусский милостивец почувствовал бы некоторую нравственную неловкость, подобно человеку, оставшемуся без посоха, на который он привык опираться; у него оказался бы недочет в запасе средств его душевного домостроительства.

Трудно сказать, в какой степени такой взгляд на благотворительность содействовал улучшению древнерусского общежития. Никакими методами социологического изучения нельзя вычислить, какое количество добра вливала в людские отношения эта ежедневная, молчаливая, тысячерукая милостыня, насколько она приучала людей любить человека и отучала бедняка ненавидеть богатого. Явственнее и осязательнее обнаруживалось значение такой личной милостыни, когда нужда в благотворительной помощи вызывалась не горем отдельных несчастливых жизней, а народным физическим бедствием. Природа нашей страны издавна была доброй, но иногда бывала своенравной матерью своего народа, который, может быть, сам же и вызывал ее своенравие своим неуменьем обращаться с ней. Недороды и неурожаи были нередки в Древней Руси. Недостаток экономического общения и административной распорядительности превращал местные недоборы продовольствия в голодные бедствия.

Такое бедствие случилось в начале XVII в., при царе Борисе. В 1601 году, едва кончился весенний сев, полили страшные дожди и лили все лето. Полевые работы прекратились. Хлеб не вызрел, до августа нельзя было начать жатву, а на Успеньев день неожиданно ударил крепкий мороз и побил недозревший хлеб, который почти весь остался в поле. Люди кормились остатками старого хлеба, а на следующий год посеялись кое-как собранным зяблым зерном нового урожая; но ничего не взошло, все осталось в земле, и наступил трехлетний голод. Царь не жалел казны, щедро раздавал в Москве милостыню, предпринял обширные постройки, чтобы доставить заработок нуждающимся. Прослышав об этом, народ толпами повалил в Москву из неурожайных провинций, чем усилил нужду в столице. Началась сильная смертность: только в трех казенных столичных скудельницах, куда царь велел подбирать бесприютные жертвы, за два года 4 месяца их насчитали 127 тыс. Но беда создана была в значительной мере искусственно. Хлеба оставалось довольно от прежних урожаев. После, когда самозванцы наводнили Русь шайками поляков и казаков, которые своими опустошениями прекратили посевы на обширных пространствах, этого запасного хлеба много лет хватало не только на своих, но и на врагов. При первых признаках неурожая начала разыгрываться хлебная спекуляция. Крупные землевладельцы заперли свои склады. Скупщики пустили все в оборот, деньги, утварь, дорогое платье, чтобы забрать продажный хлеб. Те и другие не пускали ни зерна на рынок, выжидая высоких цен, радуясь, по выражению современника, барышам, «конца же вещи не разумеюще, сплетены смуты слагающе и народ смущающе». Хлебные цены были взбиты на страшную высоту: четверть ржи с 20 тогдашних копеек скоро поднялась до 6 р., равнявшихся нашим 60 р., т.е. вздорожала в 30 раз! Царь принимал строгие и решительные меры против зла, запретил винокурение и пивоварение, велел сыскивать скупщиков и бить кнутом на рынках нещадно, переписывать их запасы и продавать в розницу понемногу, предписывал обязательные цены и карал тяжкими штрафами тех, кто таил свои запасы. Сохранившийся памятник вскрыл нам одну из частных благотворительных деятельностей, которые в то время работали внизу, на местах, когда царь боролся с народным бедствием наверху. Жила тогда в своем имении вдова-помещица, жена зажиточного провинциального дворянина, Ульяна Устиновна Осорьина. Это была простая, обыкновенная добрая женщина Древней Руси, скромная, боявшаяся чем-нибудь стать выше окружающих. Она отличалась от других разве только тем, что жалость к бедному и убогому, — чувство, с которым русская женщина на свет родится, — в ней была тоньше и глубже, обнаруживалась напряженнее, чем во многих других и, развиваясь от непрерывной практики, постепенно наполнила все ее существо, стала основным стимулом ее нравственной жизни, ежеминутным влечением ее вечно деятельного сердца. Еще до замужества, живя у тетки по смерти родителей, она обшивала всех сирот и немощных вдов в ее деревне, и часто до рассвета не гасла свеча в ее светлице. По выходе ее замуж свекровь поручила ей ведение домашнего хозяйства, и невестка оказалась умной и распорядительной хозяйкой. Но привычная мысль о бедном и убогом не покидала ее среди домашних и семейных хлопот. Она глубоко усвоила себе христианскую заповедь о тайной милостыне. Бывало, ушлют ее мужа на царскую службу куда-нибудь в Астрахань года на два или на три. Оставшись дома и коротая одинокие вечера, она шила и пряла, рукоделье свое продавала и выручку тайком раздавала нищим, которые приходили к ней по ночам. Не считая себя вправе брать что-нибудь из домашних запасов без спроса у свекрови, она однажды прибегла даже к маленькому лукавству с благотворительной целью, о котором позволительно рассказать, потому что его не скрыл ее почтительный сын в биографии матери. Ульяна была очень умеренна в пище, только обедала, не завтракала и не полдничала, что очень тревожило свекровь, боявшуюся за здоровье молодой невестки. Случился на Руси один из нередких неурожаев, и в муромском краю наступил голод. Ульяна усилила обычную свою тайную милостыню и, нуждаясь в новых средствах, вдруг стала требовать себе полностью завтраков и полдников, которые, разумеется, шли в раздачу голодающим. Свекровь полушутливо заметила ей: что это подеялось с тобой, дочь моя? когда хлеба было вдоволь, тебя, бывало, не дозовешься ни к завтраку, ни к полднику, а теперь, когда всем стало есть нечего, у тебя какая охота к еде припала. — Пока не было у меня детей, — отвечала невестка, — мне еда и на ум не шла, а как пошли ребята родиться, я отощала и никак не могу наесться, не только что днем, но часто и ночью так и тянет к еде; только мне стыдно, матушка, просить у тебя. — Свекровь осталась довольна объяснением своей доброй лгуньи и позволила ей брать себе пищи, сколько захочется, и днем, и ночью.

Эта постоянно возбужденная сострадательная любовь к ближнему, обижаемому жизнью, помогла Ульяне легко переступить через самые закоренелые общественные предрассудки Древней Руси. Глубокая юридическая и нравственная пропасть лежала между древнерусским барином и его холопом: последний был для первого по закону не лицом, а простою вещью. Следуя исконному туземному обычаю, а может быть, и греко-римскому праву, не вменявшему в преступление смерти раба от побой господина, русское законодательство еще в XIV в. провозглашало, что если господин «огрешится», неудачным ударом убьет своего холопа или холопку, за это его не подвергать суду и ответственности. Церковь долго и напрасно вопияла против такого отношения к крепостным людям. Десятками наполняя дворы зажиточных землевладельцев, плохо одеваемая и всегда содержимая впроголодь, челядь составляла толпу домашних нищих, более жалких сравнительно с вольными публичными нищими. Древнерусская церковная проповедь так и указывала на них господам, как на ближайший предмет их сострадания, призывая их позаботиться о своих челядинцах прежде, чем протягивать руку с благотворительной копейкой нищему, стоящему на церковной паперти. В усадьбе Ульяны было много челяди. Она ее хорошо кормила и одевала, не баловала, но щадила, не оставляла без дела, но задавала каждому работу по силам и не требовала от нее личных услуг, что могла, все делала для себя сама, не допускала даже разувать себя и подавать воды умыться. При этом она не позволяла себе обращаться к крепостным с кличками, какими душевладельческая Русь вплоть до самого 19 февраля 1861 года окрикивала своих людей: Ванька, Машка, но каждого и каждую называла настоящим именем. Кто, какие социальные теории научили ее, простую сельскую барыню XVI века, стать в такие прямые и обдуманные отношения к низшей подвластной братии?

Она была уже в преклонных летах, когда ее постигло последнее и самое тяжкое благотворительное испытание. Лукавый бес, добра ненавистник, давно уже суетившийся около этой досадной ему женщины и всегда ею посрамляемый, раз со злости пригрозил ей: погоди же! будешь ты у меня чужих кормить, когда я тебя самое на старости лет заставлю околевать с голоду. Такой добродушно-набожной комбинацией объяснено в биографии происхождение постигшей добрую женщину беды. Похоронив мужа, вырастив сыновей и поставив их на царскую службу, она уже помышляла о вечном устроении собственной души, но все еще тлела перед Богом любовью к ближнему, как тлеет перед образом догорающая восковая свечка. Нищелюбие не позволило ей быть запасливой хозяйкой. Домовое продовольствие она рассчитывала только на год, раздавая остальное нуждающимся. Бедный был для нее какой-то бездонной сберегательной кружкой, куда она с ненасыщаемым скопидомством все прятала да прятала все свои сбережения и излишки. Порой у нее в дому не оставалось ни копейки от милостыни, и она занимала у сыновей деньги, на которые шила зимнюю одежду для нищих, а сама, имея уже под 60 лет, ходила всю зиму без шубы. Начало страшного голодного трехлетия при царе Борисе застало ее в нижегородской вотчине совсем неприготовленной. С полей своих она не собрала ни зерна, запасов не было, скот пал почти весь от бескормицы. Но она не упала духом, а бодро принялась за дело, распродала остаток скота, платье, посуду, все ценное в доме и на вырученные деньги покупала хлеб, который и раздавала голодающим, ни одного просящего не отпускала с пустыми руками и особенно заботилась о прокормлении своей челяди. Тогда многие расчетливые господа просто прогоняли с дворов своих холопов, чтобы не кормить их, но не давали им отпускных, чтобы после воротить их в неволю. Брошенные на произвол судьбы среди всеобщей паники, холопы принимались воровать и грабить. Ульяна больше всего старалась не допустить до этого своих челядинцев и удерживала их при себе, сколько было у ней силы. Наконец, она дошла до последней степени нищеты, обобрала себя дочиста, так что не в чем стало выйти в церковь. Выбившись из сил, израсходовав весь хлеб до последнего зерна, она объявила своей крепостной дворне, что кормить ее больше она не может, кто желает, пусть берет свои крепости или отпускные и идет с богом на волю. Некоторые ушли от нее, и она проводила их с молитвой и благословением; но другие отказались от воли, объявили, что не пойдут, скорее умрут со своей госпожой, чем покинут ее. Она разослала своих верных слуг по лесам и полям собирать древесную кору и лебеду и принялась печь хлеб из этих суррогатов, которыми кормилась с детьми и холопами, даже ухитрялась делиться с нищими, «потому что в то время нищих было без числа», лаконически замечает ее биограф. Окрестные помещики с упреком говорили этим нищим: зачем это вы заходите к ней? чего взять с нее? она и сама помирает с голоду. «А мы вот что скажем, — говорили нищие, — много обошли мы сел, где нам подавали настоящий хлеб, да и он не елся нам так всласть, как хлеб этой вдовы — как бишь ее?» Многие нищие не умели и назвать ее по имени. Тогда соседи-помещики начали подсылать к Ульяне за ее диковинным хлебом: отведав его, они находили, что нищие были правы, и с удивлением говорили меж себя: мастера же ее холопы хлебы печь! С какой любовью надобно подавать нищему ломоть хлеба, не безукоризненного в химическом отношении, чтобы этот ломоть становился предметом поэтической легенды тотчас, как был съедаем! Два года терпела она такую нищету и не опечалилась, не пороптала, не дала безумия Богу, не изнемогла от нищеты, напротив, была весела, как никогда прежде. Так заканчивает биограф свой рассказ о последнем подвиге матери. Она и умерла вскоре по окончании голода, в начале 1604 г. Предания нашего прошлого не сохранили нам возвышенного и более трогательного образца благотворительной любви к ближнему.

Никто не сосчитал, ни один исторический памятник не записал, сколько было тогда Ульян в Русской земле и какое количество голодных слез утерли они своими добрыми руками. Надобно полагать, что было достаточно тех и других, потому что Русская земля пережила те страшные годы, обманув ожидания своих врагов. Здесь частная благотворительность шла навстречу усилиям государственной власти. Но не всегда так бывает. Частная благотворительность страдает некоторыми неудобствами. Обыкновенно она оказывает случайную и мимолетную помощь и часто не настоящей нужде. Она легко доступна злоупотреблению: вызываемая одним из самых глубоких и самых нерасчетливых чувств, какие только есть в нравственном запасе человеческого сердца, она не может следить за своими собственными следствиями. Она чиста в своем источнике, но легко поддается порче в своем течении. Здесь она против воли благотворителей и может разойтись с требованиями общественного блага и порядка. Петр Великий, усиливавшийся привести в производительное движение весь наличный запас рабочих сил своего народа, вооружился против праздного нищенства, питаемого частной милостыней. В 1705 г. он указал рассылать по Москве подьячих с солдатами и приставами ловить бродячих нищих и наказывать, деньги у них отбирать, милостыни им не подавать, а подающих хватать и подвергать штрафу; благотворители должны были доставлять свои подаяния в богадельни, существовавшие при церквах. Петр вооружился против частной милостыни во имя общественной благотворительности, как учреждения, как системы богоугодных заведений. Общественная благотворительность имеет свои преимущества: уступая частной милостыне в энергии и качестве побуждений, в нравственно-воспитательном действии на обе стороны, она разборчивее и действительнее по своим практическим результатам оказывает нуждающемуся более надежную помощь, дает ему постоянный приют.

Мысль об общественной благотворительности, разумеется, с особенной силой возбуждалась во времена народных бедствий, когда количество добра требуется прежде, чем спрашивают о качестве побуждений добродеяния. Так было в Смутное время. В 1609 г. второй самозванец осаждал Москву. Повторились явления Борисова времени. В столице наступил страшный голод. Хлеботорговцы устроили стачку, начали всюду скупать запасы и ничего не пускали на рынок, выжидая наибольшего подъема цен. За четверть ржи стали спрашивать 9 тогдашних рублей, т.е. свыше 100 р. на наши деньги. Царь Василий Шуйский приказал продавать хлеб по указной цене — торговцы не слушались. Он пустил в действие строгость законов — торговцы прекратили рискованный подвоз закупленного ими по провинциям хлеба в осажденную столицу. Мало того, по московским улицам и рынкам полилась из тысяч уст оппозиционная публицистика, начали говорить, что все беды, и вражий меч, и голод падают на народ потому, что царь несчастлив. Тогда в московский Успенский собор созвано было небывалое народное собрание. Патриарх Гермоген сказал сильную проповедь о любви и милосердии; за ним сам царь произнес речь, умоляя кулаков не скупать хлеба, не поднимать цен. Но борьба обеих высших властей, церковной и государственной, с народной психологией и политической экономией была безуспешна. Тогда светлая мысль, одна из тех, какие часто приходят в голову добрым людям, осенила царя и патриарха. Древнерусский монастырь всегда был запасной житницей для нуждающихся, ибо церковное богатство, как говорили пастыри нашей Церкви, нищих богатство. Жил тогда на Троицком подворье в Москве келарь Троицкого Сергиева монастыря, отец Авраамий, обладавший значительными запасами хлеба. Царь и патриарх уговорили его выслать несколько сот четвертей на московский рынок по 2 р. за четверть. Это была больше психологическая, чем политико-экономическая операция: келарь выбросил на рынок многолюдной столицы всего только 200 мер ржи; но цель была достигнута. Торговцы испугались, когда пошел слух, что на рынок тронулись все хлебные запасы этого богача-монастыря, считавшиеся неисчерпаемыми, и цена хлеба надолго упала до 2 рублей. Через несколько времени Авраамий повторил эту операцию с таким же количеством хлеба и с прежним успехом.

На долю XVII века выпало печальное преимущество тяжелым опытом понять и оценить всю важность поставленного еще на Стоглавом соборе вопроса об общественной благотворительности, как вопроса законодательства и управления, и перенести его из круга действия личного нравственного чувства в область общественного благоустройства. Тяжелые испытания привели к мысли, что государственная власть своевременными мерами может ослабить или предотвратить бедствия нуждающихся масс и даже направить частную благотворительность. В 1654 г. началась и при очень неблагоприятных условиях продолжалась война с Польшей за Малороссию. Эпидемия опустошила деревни и села и уменьшила производство хлеба. Падение курса выпущенных в 1656 г. кредитных медных денег с номинальной стоимостью серебряных усилило дороговизну: цена хлеба, с начала войны удвоившаяся, к началу 1660-х годов в иных местах поднялась до 30—40 руб. за четверть ржи на наши деньги. В 1660 г. сведущие люди из московского купечества, призванные для совещания с боярами о причинах дороговизны и о средствах ее устранения, между прочим указали на чрезвычайное развитие винокурения и пивоварения и предложили прекратить продажу вина в питейных заведениях, закрыть винные заводы, также принять меры против скупки хлеба и не допускать скупщиков и кулаков на хлебные рынки раньше полудня, наконец, переписать запасы хлеба, заготовленные скупщиками, перевезти их в Москву на казенный счет и продавать здесь бедным людям, а скупщикам заплатить из казны по их цене деньгами. Как только тяжесть положения заставила вдуматься в механизм народнохозяйственного оборота, тотчас живо почувствовалось, что может сделать государственная власть для устранения возникающих в нем замешательств.

В эти тяжелые годы стоял близко к царю человек, который добрым примером показал, как можно соединить частную благотворительность с общественной и на чувстве личного сострадания построить устойчивую систему благотворительных учреждений. Это был Ф.М. Ртищев, ближний постельничий, как бы сказать обер-гофмейстер при дворе царя Алексея Михайловича, а потом его дворецкий, т.е. министр двора. Этот человек — одно из лучших воспоминаний, завещанных нам древнерусской стариной. Один из первых насадителей научного образования в Москве XVII века, он принадлежал к числу крупных государственных умов Алексеева времени, столь обильного крупными умами. Ему приписывали и мысль упомянутой кредитной операции с медными деньгами, представлявшей небывалую новость в тогдашней финансовой политике, и не его вина, если опыт кончился неблагополучно. Много занятый по службе, пользуясь полным доверием царя и царицы и большим уважением придворного общества, воспитатель царевича Алексея, Ртищев поставил задачей своей частной жизни служение страждущему и нуждающемуся человечеству. Помощь ближнему была постоянной потребностью его сердца, а его взгляд на себя и на ближнего сообщал этой потребности характер ответственного, но непритязательного нравственного долга. Ртищев принадлежал к числу тех редких и немного странных людей, у которых совсем нет самолюбия, по крайней мере, в простом ходячем смысле этого слова. Наперекор природным инстинктам и исконным людским привычкам в заповеди Христовой любить ближнего своего, как самого себя, он считал себя способным исполнять только первую часть: он и самого себя любил только для ближнего, считая себя самым последним из своих ближних, о котором не грешно подумать разве только тогда, когда уже не о ком больше думать — совершенно евангельский человек, правая щека которого сама собою без хвастовства и расчета подставлялась ударившему по левой, как будто это было требованием физического закона или светского приличия, а не подвигом смирения. Ртищев не понимал обиды, как иные не знают вкуса в вине, не считая этого за воздержание, а просто не понимая, как это можно пить такую неприятную и бесполезную вещь. Своему обидчику он первый шел навстречу с просьбой о прощении и примирении. С высоты своего общественного положения он не умел скользить высокомерным взглядом поверх людских голов, останавливаясь на них лишь для того, чтобы сосчитать их. Человек не был для него только счетной единицей, особенно человек бедный и страждущий. Высокое положение только расширило, как бы сказать, пространство его человеколюбия, дав ему возможность видеть, сколько живет на свете людей, которым надо помочь, и его сострадательное чувство не довольствовалось помощью первому встречному страданию. С высоты древнерусского сострадания личному, конкретному горю, вот тому или этому несчастному человеку, Ртищев умел подняться до способности соболезновать людскому несчастью, как общему злу, и бороться с ним, как со своим личным бедствием. Потому случайные и прерывистые вызовы личной благотворительности он хотел превратить в постоянно действующую общественную организацию, которая подбирала бы массы труждающихся и обремененных, облегчая им несение тяжкой повинности жизни. Впечатления польской войны могли только укрепить эту мысль. Сам царь двинулся в поход, и Ртищев сопровождал его, как начальник его походной квартиры. Находясь по должности в тылу армии, Ртищев видел ужасы, какие оставляет после себя война и которых обыкновенно не замечают сами воюющие — те, которые становятся их первыми жертвами. Тыл армии — тяжкое испытание и лучшая школа человеколюбия: тот уже неотступно полюбит человека, кто с перевязочной линии не унесет ненависти к людям. Ртищев взглянул на отвратительную работу войны, как на жатву своего сердца, как на печально-обильный благотворительный урожай. Он страдал ногами, и ему трудно было ездить верхом. По дороге он кучами подбирал в свой экипаж больных, раненых, избитых и разоренных, так что иногда и ему не оставалось места и, пересев на коня, он плелся за своим импровизованным походным лазаретом до ближнего города, где тотчас нанимал дом, куда, сам кряхтя от боли, сваливал свою охающую и стонущую братию, устроял ей содержание и уход за ней и даже неизвестно каким образом набирал врачебный персонал, «назиратаев и врачев им и кормителей устрояше, во упокоение их и врачевание от имения своего им изнуряя», как вычурно замечает его биограф. Так обер-гофмейстер двора его величества сам собою превратился в печальника Красного Креста, им же и устроенного на собственные средства. Впрочем, в этом деле у него была тайная денежная и сердечная пособница, которую выдал истории тот же болтливый биограф. В своем молчаливом кармане Ртищев вез на войну значительную сумму, тихонько сунутую ему царицей Марьей Ильиничной, и биограф нескромным намеком дает понять, что перед походом они уговорились принимать в задуманные ими временные военные госпитали даже пленных врагов, нуждавшихся в госпитальной помощи. Надобно до земли поклониться памяти этих людей, которые безмолвной экзегетикой своих дел учат нас понимать слова Христа: любите враги ваша, добро творите ненавидящим вас. Подобные дела повторились и в ливонском походе царя, когда в 1656 г. началась война со Швецией.

Можно думать, что походные наблюдения и впечатления не остались без влияния на план общественной благотворительности, составившийся в уме Ртищева. Этот план рассчитан был на самые больные язвы тогдашней русской жизни. Прежде всего крымские татары в XVI и XVII вв. сделали себе прибыльный промысел из разбойничьих нападений на Русскую землю, где они тысячами и десятками тысяч забирали пленных, которых продавали в Турцию и другие страны. Чтобы спасти и воротить домой этих пленных, московское правительство устроило их выкуп на казенный счет, для чего ввело особый общий налог, полоняничные деньги. Этот выкуп назывался «общей милостыней», в которой все должны были участвовать: и царь, и все «православные христиане», его подданные. По соглашению с разбойниками были установлены порядок привоза пленного товара и тариф, по которому он выкупался, смотря по общественному положению пленников. Выкупные ставки во времена Ртищева были довольно высоки: за людей, стоявших в самом низу тогдашнего общества, за крестьян и холопов, назначено было казенного окупа около 250 р. на наши деньги за человека; за людей высших классов платили тысячи. Но государственное воспособление выкупу было недостаточно. Насмотревшись во время походов на страдания пленных, Ртищев вошел в соглашение с жившим в России купцом греком, который, ведя дела с магометанским востоком, на свой счет выкупал много пленных христиан. Этому доброму человеку Ртищев передал капитал в 17 тыс. рублей на наши деньги, к которому грек, принявший на себя операцию выкупа, присоединил свой вклад, и таким образом составилась своего рода благотворительная компания для выкупа русских пленных у татар. Но верный уговору с царицей, Ртищев не забывал и иноземцев, которых плен забрасывал в Россию, облегчал их тяжелое положение своим ходатайством и милостыней.

Московская немощеная улица XVII в. была очень неопрятна: среди грязи несчастие, праздность и порок сидели, ползали и лежали рядом; нищие и калеки вопили к прохожим о подаянии, пьяные валялись на земле. Ртищев составил команду рассыльных, которые подбирали этот люд с улиц в особый дом, устроенный им на свой счет, где больных лечили, а пьяных вытрезвляли и потом, снабдив необходимым, отпускали, заменяя их новыми пациентами. Для престарелых, слепых и других калек, страдавших неизлечимыми недугами, Ртищев купил другой дом, тратя на их содержание свои последние доходы. Этот дом под именем Больницы Федора Ртищева существовал и после его смерти, поддерживаемый доброхотными даяниями. Так Ртищев образовал два типа благотворительных заведений: амбулаторный приют для нуждающихся во временной помощи и постоянное убежище — богадельню для людей, которых человеколюбие должно было взять на свои руки до их смерти. Но он прислушивался к людской нужде и вне Москвы и здесь продолжал дело своей предшественницы Ульяны Осорьиной: кстати сказать, и его мать звали Ульяной. Случился голод в Вологодском краю. Местный архиепископ помогал голодающим, сколько мог. Ртищев, растратив деньги на свои московские заведения, продал все свое лишнее платье, всю лишнюю домашнюю утварь, которой у него, богатого барина, было множество, и послал вырученные деньги вологодскому владыке, который, прибавив к пожертвованию и свою малую толику, прокормил много бедного народа.

С осторожным и глубоко сострадательным вниманием останавливался Ртищев перед новым родом людей, нуждавшимся в сострадательном внимании, который во времена Иулиании только зарождался: в XVII в. сложилось крепостное состояние крестьян. Личная свобода крестьян была одною из тех жертв, какие наше государство в XVII в. было вынуждено принести в борьбе за свою целость и внешнюю безопасность. Биограф Ртищева только двумя-тремя чертами обозначил его отношение к этому новому поприщу благотворения, но чертами, трогающими до глубины души. Будучи крупным землевладельцем, он однажды должен был, нуждаясь в деньгах, продать свое село Ильинское. Сторговавшись с покупщиком, он сам добровольно уменьшил условленную цену, но при этом подвел нового владельца к образу и заставил его побожиться, что он не увеличит человеколюбиво рассчитанных повинностей, какие отбывали крестьяне села в пользу прежнего барина — необычная и немного странная форма словесного векселя, взятого на совесть векселедателя. Поддерживая щедрыми ссудами инвентарь своих крестьян, он больше всего боялся расстроить это хозяйство непосильными оброками и барщинными работами и недовольно хмурил брови всякий раз, когда в отчетах управляющих замечал приращение барского дохода. Известно, как заботился древнерусский человек о загробном устроении своей души с помощью вкладов, посмертной молитвы и поминовения. Вотчины свои Ртищев завещал своей дочери и зятю кн. Одоевскому. Он заказал наследникам отпустить всех своих дворовых на волю. Тогда законодательство еще не выработало порядка увольнения крепостных крестьян с землей целыми обществами. «Вот как устроите мою душу, — говорил Ртищев перед смертью зятю и дочери; — в память по мне будьте добры к моим мужикам, которых я укрепил за вами, владейте ими льготно, не требуйте от них работ и оброков свыше силы-возможности, потому что они нам братья; это моя последняя и самая большая к вам просьба». Ртищев умел сострадать положению целых обществ или учреждений, как сострадают горю отдельных лиц. Мы все помним прекрасный рассказ, читанный нами еще на школьной скамье в учебнике. Под Арзамасом у Ртищева была земля, за которую ему давали частные покупатели до 17 тыс. рублей на наши деньги. Но он знал, что земля до зарезу нужна арзамасцам, и предложил городу купить ее хотя бы за пониженную цену. Но городское общество было так бедно, что не могло заплатить сколько-нибудь приличной цены, и не знало, что делать. Ртищев подарил ему землю.

Современники, наблюдавшие двор царя Алексея, свои и чужие, оставили очень мало известий о министре этого двора Ртищеве. Один иностранный посол, приезжавший тогда в Москву, отозвался о нем, что, едва имея 40 лет от роду, он превосходил благоразумием многих стариков. Ртищев не выставлялся вперед. Это был один из тех скромных людей, которые не любят идти в первых рядах, но, оставаясь назади и высоко подняв светочи над головами, освещают путь передовым людям. Особенно трудно было уследить за его благотворительной деятельностью. Но его понимали и помнили среди низшей братии, за которую он положил свою душу. Его биограф, описывая его смерть, передает очень наивный рассказ. Ртищев умер в 1673 г. всего 47 лет от роду. За два дня до его смерти жившая у него в доме девочка лет 12, которую он привечал за ее кроткий нрав, помолившись, как было заведено в этом доме, улеглась спать и, задремав, видит: сидит ее больной хозяин, такой веселый да нарядный, а на голове у него точно венец. Вдруг, откуда ни возьмись, подходит к нему молодец, тоже нарядно одетый, и говорит: «Зовет тебя царевич Алексей», а этот царевич, воспитанник Ртищева, тогда был уже покойником. — Погоди немного, нельзя еще, — отвечал хозяин. Молодец ушел. Скоро пришли двое других таких же и опять говорят: «Зовет тебя царевич Алексей». Хозяин встал и пошел, а за ноги его уцепились две малютки, дочь его да племянница, и не хотят отстать от него. Он отстранил их, сказав: «Отойдите, не то возьму вас с собой». Вышел хозяин из палаты, а тут перед ним очутилась лестница от земли до самого неба, и полез он по этой лестнице, а там на выси небесной объявился юноша с золотыми крылышками, протянул хозяину руку и подхватил его. В этом сне девочки, рассказанном в девичьей Ртищева, отлились все благородные слезы бедных людей, утертые хозяином. Много рассказывали и про самую смерть его. В последние минуты, уже совсем приготовившись, он позвал к себе в спальню нищих, чтобы из своих рук раздать им последнюю милостыню, потом прилег и забылся. Вдруг его угасавшие глаза засветились, точно озаренные каким-то видением, лицо оживилось, и он весело улыбнулся: с таким видом он и замер. Всю жизнь страдать, благотворить и умереть с веселой улыбкой — вполне заслуженный конец такой жизни.

Не осталось известий о том, нашло ли отголосок в землевладельческом обществе отношение Ртищева к крепостным крестьянам; но его благотворительная деятельность, по-видимому, не осталась без влияния на законодательство. Добрые идеи, поддержанные добрыми проводниками и примерами, легко облекаются в плоть и кровь своего рода, в обычаи, законы, учреждения. Нерасчетливая частная благотворительность Древней Руси вскормила ремесло нищенства, стала средством питания праздности и сама нередко превращалась в холодное исполнение церковного приличия, в раздачу копеечек просящим вместо помощи нуждающимся. Милостивцы, подобные Иулиании и Ртищеву, восстановляли истинное христианское значение милостыни, источник которой — теплое сострадательное чувство, а цель — уничтожение нужды, нищеты, страдания. В этом же направлении после Ртищева начинает действовать и законодательство. Со времени Алексеева преемника идет длинный ряд указов против праздного ремесленного нищенства и частной ручной милостыни. С другой стороны, государственная власть подает руку церковной для дружной работы над устройством благотворительных заведений. При царе Федоре Алексеевиче произвели разборку московских нищих: действительно беспомощных велено содержать на казенный счет в особом приюте, а здоровым лентяям дать работу, может быть, в задуманных тогда же рабочих домах. Предположено было построить в Москве два благотворительных заведения, больницу и богадельню для болящих, бродящих и лежащих по улицам нищих, чтобы они там не бродили и не валялись: по-видимому, предполагались заведения, подобные тем, какие устроены были Ртищевым. На церковном соборе 1681 г. царь предложил патриарху и архиереям устроить такие же убежища для нищих и в провинциальных городах, и собор принял предложение. Так частный почин доброго и влиятельного человека дал прямой или косвенный толчок мысли об устройстве целой системы церковно-государственных благотворительных заведений и не только оживил, без сомнения, усердие доброхотных дателей к доброму делу, но и подсказал самую его организацию, желательные и возможные формы, в которые оно должно было облечься.

Тем ведь и дорога память этих добрых людей, что их пример в трудные минуты не только ободряет к действию, но и учит, как действовать. Иулиания и Ртищев — это образцы русской благотворительности. Одинаковое чувство подсказывало им различные способы действия, сообразные с положением каждого. Одна благотворила больше дома, в своем тесном сельском кругу; другой действовал преимущественно на широкой столичной площади и улице. Для одной благодеяние было выражением личного сострадания; другой хотел превратить его в организованное общественное человеколюбие. Но идя различными путями, оба шли к одной цели: не теряя из вида нравственно-воспитательного значения благотворительности, они смотрели на нее, как на непрерывную борьбу с людской нуждой, с горем беспомощного ближнего. Они и им подобные воспитатели и пронесли этот взгляд через ряд веков, и он доселе живет в нашем обществе, деятельно обнаруживаясь всякий раз, когда это нужно. Сколько Ульян незаметно и без шума ведет теперь эту борьбу по захолустьям пораженных нуждой местностей! Есть, без сомненья, и Ртищевы, и они не переведутся. По завету их жизни будут действовать даже тогда, когда их самих забудут. Из своей исторической дали они не перестанут светить, подобно маякам среди ночной мглы, освещая нам путь и не нуждаясь в собственном свете. А завет их жизни таков: жить — значит любить ближнего, т.е. помогать ему жить; больше ничего не значит жить и больше не для чего жить.

Характеристика царя Ивана Грозного.

Детство.

Царь Иван родился в 1530 г. От природы он получил ум бойкий и гибкий, вдумчивый и немного насмешливый, настоящий великорусский, московский ум. Но обстоятельства, среди которых протекало детство Ивана, рано испортили этот ум, дали ему неестественное, болезненное развитие. Иван рано осиротел — на четвертом году лишился отца, а на восьмом потерял и мать. Он с детства видел себя среди чужих людей. В душе его рано и глубоко врезалось и на всю жизнь сохранялось чувство сиротства, брошенности, одиночества, о чем он твердил при всяком случае: «родственники мои не заботились обо мне». Отсюда его робость, ставшая основной чертой его характера. Как все люди, выросшие среди чужих, без отцовского призора и материнского привета, Иван рано усвоил себе привычку ходить оглядываясь и прислушиваясь. Это развило в нем подозрительность, которая с летами превратилась в глубокое недоверие к людям. В детстве ему часто приходилось испытывать равнодушие и пренебрежение со стороны окружающих. Он сам вспоминал после в письме к князю Курбскому, как его с младшим братом Юрием в детстве стесняли во всем, как держали, как убогих людей, плохо кормили и одевали, ни в чем воли не давали, все заставляли делать насильно и не по возрасту. В торжественные церемониальные случаи — при выходе или приеме послов — его окружали царственной пышностью, становились вокруг него с раболепным смирением, а в будни те же люди не церемонились с ним, порой баловали, порой дразнили. Играют они, бывало, с братом Юрием в спальне покойного отца, а первенствующий боярин князь И. В. Шуйский развалится перед ними на лавке, обопрется локтем о постель покойного государя, их отца, и ногу на нее положит, не обращая на детей никакого внимания, ни отеческого, ни даже властительного. Горечь, с какою Иван вспоминал об этом 25 лет спустя, дает почувствовать, как часто и сильно его сердили в детстве. Его ласкали как государя и оскорбляли как ребенка. Но в обстановке, в какой шло его детство, он не всегда мог тотчас и прямо обнаружить чувство досады или злости, сорвать сердце. Эта необходимость сдерживаться, дуться в рукав, глотать слезы питала в нем раздражительность и затаенное, молчаливое озлобление против людей, злость со стиснутыми зубами. К тому же он был испуган в детстве. В 1542 г., когда правила партия князей Бельских, сторонники князя И. Шуйского ночью врасплох напали на стоявшего за их противников митрополита Иоасафа. Владыка скрылся во дворце великого князя. Мятежники разбили окна у митрополита, бросились за ним во дворец и на рассвете вломились с шумом в спальню маленького государя, разбудили и напугали его.

Влияние боярского правления.

Безобразные сцены боярского своеволия и насилия, среди которых рос Иван, были первыми политическими его впечатлениями. Они превратили его робость в нервную пугливость, из которой с летами развилась наклонность преувеличивать опасность, образовалось то, что называется страхом с великими глазами. Вечно тревожный и подозрительный, Иван рано привык думать, что окружен только врагами, и воспитал в себе печальную наклонность высматривать, как плетется вокруг него бесконечная сеть козней, которою, чудилось ему, стараются опутать его со всех сторон. Это заставило его постоянно держаться настороже; мысль, что вот-вот из-за угла на него бросится недруг, стала привычным, ежеминутным его ожиданием. Всего сильнее в нем работал инстинкт самосохранения. Все усилия его бойкого ума были обращены на разработку этого грубого чувства.

Ранняя развитость и возбуждаемость.

Как все люди, слишком рано начавшие борьбу за существование, Иван быстро рос и преждевременно вырос. В 17—20 лет, при выходе из детства, он уже поражал окружающих непомерным количеством пережитых впечатлений и передуманных мыслей, до которых его предки не додумались и в зрелом возрасте. В 1546 г., когда ему было 16 лет, среди ребяческих игр он, по рассказу летописи, вдруг заговорил с боярами о женитьбе, да говорил так обдуманно, с такими предусмотрительными политическими соображениями, что бояре расплакались от умиления, что царь так молод, а уже так много подумал, ни с кем не посоветовавшись, от всех утаившись. Эта ранняя привычка к тревожному уединенному размышлению про себя, втихомолку, надорвала мысль Ивана, развила в нем болезненную впечатлительность и возбуждаемость. Иван рано потерял равновесие своих духовных сил, уменье направлять их, когда нужно, разделять их работу или сдерживать одну противодействием другой, рано привык вводить в деятельность ума участие чувства. О чем бы он ни размышлял, он подгонял, подзадоривал свою мысль страстью. С помощью такого самовнушения он был способен разгорячить свою голову до отважных и высоких помыслов, раскалить свою речь до блестящего красноречия, и тогда с его языка или из-под его пера, как от горячего железа под молотом кузнеца, сыпались искры острот, колкие насмешки, меткие словца, неожиданные обороты. Иван — один из лучших московских ораторов и писателей XVI в., потому что был самый раздраженный москвич того времени. В сочинениях, написанных под диктовку страсти и раздражения, он больше заражает, чем убеждает, поражает жаром речи, гибкостью ума, изворотливостью диалектики, блеском мысли, но это фосфорический блеск, лишенный теплоты, это не вдохновение, а горячка головы, нервическая прыть, следствие искусственного возбуждения. Читая письма царя к князю Курбскому, поражаешься быстрой сменой в авторе самых разнообразных чувств: порывы великодушия и раскаяния, проблески глубокой задушевности чередуются с грубой шуткой, жестким озлоблением, холодным презрением к людям. Минуты усиленной работы ума и чувства сменялись полным упадком утомленных душевных сил, и тогда от всего его остроумия не оставалось и простого здравого смысла. В эти минуты умственного изнеможения и нравственной опущенности он способен был на затеи, лишенные всякой сообразительности. Быстро перегорая, такие люди со временем, когда в них слабеет возбуждаемость, прибегают обыкновенно к искусственному средству, к вину, и Иван в годы опричнины, кажется, не чуждался этого средства. Такой нравственной неровностью, чередованием высоких подъемов духа с самыми постыдными падениями объясняется и государственная деятельность Ивана. Царь совершил и задумывал много хорошего, умного, даже великого, и рядом с этим наделал еще больше поступков, которые сделали его примером ужаса и отвращения современников и последующих поколений. Разгром Новгорода по одному подозрению в измене, московские казни, убийство сына и митрополита Филиппа, безобразия с опричниками в Москве и в Александровской слободе — читая обо всем этом, подумаешь, что это был зверь от природы.

Нравственная неуравновешенность.

Но он не был таким. По природе или воспитанию он был лишен устойчивого нравственного равновесия и при малейшем житейском затруднении охотнее склонялся в дурную сторону. От него ежеминутно можно было ожидать грубой выходки: он не умел сладить с малейшим неприятным случаем. В 1577 г. на улице в завоеванном ливонском городе Кокенгаузене он благодушно беседовал с пастором о любимых своих богословских предметах, но едва не приказал его казнить, когда тот неосторожно сравнил Лютера с апостолом Павлом, ударил пастора хлыстом по голове и ускакал со словами: «Поди ты к черту со своим Лютером». В другое время он велел изрубить присланного ему из Персии слона, не хотевшего стать перед ним на колена. Ему недоставало внутреннего, природного благородства; он был восприимчивее к дурным, чем к добрым, впечатлениям; он принадлежал к числу тех недобрых людей, которые скорее и охотнее замечают в других слабости и недостатки, чем дарование или добрые качества. В каждом встречном он прежде всего видел врага. Всего труднее было приобрести его доверие. Для этого таким людям надобно ежеминутно давать чувствовать, что их любят и уважают, всецело им преданы, и, кому удавалось уверить в этом царя Ивана, тот пользовался его доверием до излишества. Тогда в нем вскрывалось свойство, облегчающее таким людям тягость постоянно напряженного злого настроения, — это привязчивость. Первую жену свою он любил какой-то особенно чувствительной недомостроевской любовью. Так же безотчетно он привязывался к Сильвестру и Адашеву, а потом и к Малюте Скуратову. Это соединение привязчивости и недоверчивости выразительно сказалось в духовной Ивана, где он дает детям наставление, «как людей любить и жаловать и как их беречься». Эта двойственность характера и лишала его устойчивости. Житейские отношения больше тревожили и злили его, чем заставляли размышлять. Но в минуты нравственного успокоения, когда он освобождался от внешних раздражающих впечатлений и оставался наедине с самим собой, со своими задушевными думами, им овладевала грусть, к какой способны только люди, испытавшие много нравственных утрат и житейских разочарований. Кажется, ничего не могло быть формальнее, бездушнее духовной грамоты древнего московского великого князя с ее мелочным распорядком движимого и недвижимого имущества между наследниками. Царь Иван и в этом стереотипном акте выдержал свой лирический характер. Эту духовную он начинает возвышенными богословскими размышлениями и продолжает такими задушевными словами: «Тело изнемогло, болезнует дух, раны душевные и телесные умножились, и нет врача, который бы исцелил меня, ждал я, кто бы поскорбел со мной, и не явилось никого, утешающих я не нашел, заплатили мне злом за добро, ненавистью за любовь». Бедный страдалец, царственный мученик — подумаешь, читая эти жалобно-скорбные строки, а этот страдалец года за два до того, ничего не расследовав, по одному подозрению, так, зря, бесчеловечно и безбожно разгромил большой древний город с целою областью, как никогда не громили никакого русского города татары. В самые злые минуты он умел подниматься до этой искусственной задушевности, до крокодилова плача. В разгар казней входит он в московский Успенский собор. Митрополит Филипп встречает его, готовый по долгу сана печаловаться, ходатайствовать за несчастных, обреченных на казнь. «Только молчи, — говорил царь, едва сдерживаясь от гнева, — одно тебе говорю — молчи, отец святой, молчи и благослови нас». «Наше молчание, — отвечал Филипп, — грех на душу твою налагает и смерть наносит». «Ближние мои, — скорбно возразил царь, — встали на меня, ищут мне зла; какое тебе дело до наших царских предначертаний!».

Описанные свойства царя Ивана сами по себе могли бы послужить только любопытным материалом для психолога, скорее для психиатра, скажут иные: ведь так легко нравственную распущенность, особенно на историческом расстоянии, признать за душевную болезнь и под этим предлогом освободить память мнимобольных от исторической ответственности. К сожалению, одно обстоятельство сообщило описанным свойствам значение, гораздо более важное, чем какое обыкновенно имеют психологические курьезы, появляющиеся в людской жизни, особенно такой обильной всякими душевными курьезами, как русская: Иван был царь. Черты его личного характера дали особое направление его политическому образу мыслей, а его политический образ мыслей оказал сильное, притом вредное, влияние на его политический образ действий, испортил его.

Ранняя мысль о власти.

Иван рано и много, раньше и больше, чем следовало, стал думать своей тревожной мыслью о том, что он государь московский и всея Руси. Скандалы боярского правления постоянно поддерживали в нем эту думу, сообщали ей тревожный, острый характер. Его сердили и обижали, выталкивали из дворца и грозили убить людей, к которым он привязывался, пренебрегая его детскими мольбами и слезами, у него на глазах высказывали непочтение к памяти его отца, может быть, дурно отзывались о покойном в присутствии сына. Но этого сына все признавали законным государем; ни от кого не слыхал он и намека на то, что его царственное право может подвергнуться сомнению, спору. Каждый из окружающих, обращаясь к Ивану, называл его великим государем; каждый случай, его тревоживший или раздражавший, заставлял его вспоминать о том же и с любовью обращаться к мысли о своем царственном достоинстве как к политическому средству самообороны. Ивана учили грамоте, вероятно, так же, как учили его предков, как вообще учили грамоте в Древней Руси, заставляя твердить Часослов и Псалтырь с бесконечным повторением задов, прежде пройденного. Изречения из этих книг затверживались механически, на всю жизнь врезывались в память. Кажется, детская мысль Ивана рано начала проникать в это механическое зубрение Часослова и Псалтыря. Здесь он встречал строки о царе и царстве, о помазаннике Божием, о нечестивых советниках, о блаженном муже, который ходит на их совет, и т.п. С тех пор как стал Иван понимать свое сиротское положение и думать об отношениях своих к окружающим, эти строки должны были живо затрагивать его внимание. Он понимал эти библейские афоризмы по-своему, прилагая их к себе, к своему положению. Они давали ему прямые и желанные ответы на вопросы, какие возбуждались в его голове житейскими столкновениями, подсказывали нравственное оправдание тому чувству злости, какое вызывали в нем эти столкновения. Легко понять, какие быстрые успехи в изучении Святого писания должен был сделать Иван, применяя к своей экзегетике такой нервный, субъективный метод, изучая и толкуя Слово Божие под диктовку раздраженного, капризного чувства. С тех пор книги должны были стать любимым предметом его занятий. От Псалтыря он перешел к другим частям Писания, перечитал много, что мог достать из тогдашнего книжного запаса, вращавшегося в русском читающем обществе. Это был начитаннейший москвич XVI в. Недаром современники называли его «словесной мудрости ритором». О богословских предметах он любил беседовать, особенно за обеденным столом, и имел, по словам летописи, особливую остроту и память от Божественного Писания. Раз в 1570 г. он устроил в своих палатах торжественную беседу о вере с пастором польского посольства чехом евангеликом Рокитой в присутствии посольства, бояр и духовенства. В пространной речи он изложил протестантскому богослову обличительные пункты против его учения и приказал ему защищаться «вольно и смело», без всяких опасений, внимательно и терпеливо выслушал защитительную речь пастора и после написал на нее пространное опровержение, до нас дошедшее. Этот ответ царя местами отличается живостью и образностью. Мысль не всегда идет прямым логическим путем, натолкнувшись на трудный предмет, туманится или сбивается в сторону, но порой обнаруживает большую диалектическую гибкость. Тексты Писания не всегда приводятся кстати, но очевидна обширная начитанность автора не только в Писании и отеческих творениях, но и в переводных греческих хронографах, тогдашних русских учебниках всеобщей истории. Главное, что читал он особенно внимательно, было духовного содержания; везде находил он и отмечал одни и те же мысли и образы, которые отвечали его настроению, вторили его собственным думам. Он читал и перечитывал любимые места, и они неизгладимо врезывались в его память. Не менее иных нынешних записных ученых Иван любит пестрить свои сочинения цитатами кстати и некстати. В первом письме к князю Курбскому он на каждом шагу вставляет отдельные строки из Писания, иногда выписывает подряд целые главы из ветхозаветных пророков или апостольских посланий и очень часто без всякой нужды искажает библейский текст. Это происходило не от небрежности в списывании, а от того, что Иван, очевидно, выписывал цитаты наизусть.

Идея власти.

Так рано зародилось в голове Ивана политическое размышление — занятие, которого не знали его московские предки ни среди детских игр, ни в деловых заботах зрелого возраста. Кажется, это занятие шло втихомолку, тайком от окружающих, которые долго не догадывались, в какую сторону направлена встревоженная мысль молодого государя, и, вероятно, не одобрили бы его усидчивого внимания к книгам, если бы догадались. Вот почему они так удивились, когда в 1546 г. шестнадцатилетний Иван вдруг заговорил с ними о том, что он задумал жениться, но прежде женитьбы он хочет поискать прародительских обычаев, как прародители его, цари и великие князья и сродник его Владимир Всеволодович Мономах на царство, на великое княжение садились. Пораженные неожиданностью дум государя бояре, прибавляет летописец, удивились, что государь так молод, а уж прародительских обычаев поискал. Первым помыслом Ивана при выходе из правительственной опеки бояр было принять титул царя и венчаться на царство торжественным церковным обрядом. Политические думы царя вырабатывались тайком от окружающих, как тайком складывался его сложный характер. Впрочем, по его сочинениям можно с некоторой точностью восстановить ход его политического самовоспитания. Его письма к князю Курбскому — наполовину политические трактаты о царской власти и наполовину полемические памфлеты против боярства и его притязаний. Попробуйте бегло перелистать его первое длинное-предлинное послание — оно поразит вас видимой пестротой и беспорядочностью своего содержания, разнообразием книжного материала, кропотливо собранного автором и щедрой рукой рассыпанного по этим нескончаемым страницам. Чего тут нет, каких имен, текстов и примеров! Длинные и короткие выписки из Святого Писания и отцов Церкви, строки и целые главы из ветхозаветных пророков — Моисея, Давида, Исайи, из новозаветных церковных учителей — Василия Великого, Григория Назианзина, Иоанна Златоуста, образы из классической мифологии и эпоса — Зевс, Аполлон, Антенор, Эней — рядом с библейскими именами Иисуса Навина, Гедеона, Авимелеха, Иевффая, бессвязные эпизоды из еврейской, римской, византийской истории и даже из истории западноевропейских народов со средневековыми именами «Зинзириха» вандальского, готов, савроматов, французов, вычитанными из хронографов, и, наконец, порой невзначай брошенная черта из русской летописи, — и все это, перепутанное, переполненное анахронизмами, с калейдоскопической пестротой, без видимой логической последовательности, всплывает и исчезает перед читателем, повинуясь прихотливым поворотам мысли и воображения автора, и вся эта, простите за выражение, ученая каша сдобрена богословскими или политическими афоризмами, настойчиво подкладываемыми, и порой посолена тонкой иронией или жестким, иногда метким сарказмом. Какая хаотическая память, набитая набором всякой всячины, — подумаешь, перелистав это послание. Недаром князь Курбский назвал письмо Ивана бабьей болтовней, где тексты Писания переплетены с речами о женских телогреях и о постелях. Но вникните пристальнее в этот пенистый поток текстов, размышлений, воспоминаний, лирических отступлений, и вы без труда уловите основную мысль, которая красной нитью проходит по всем этим, видимо, столь нестройным страницам. С детства затверженные автором любимые библейские тексты и исторические примеры все отвечают на одну тему, все говорят о царской власти, о ее божественном происхождении, о государственном порядке, об отношениях к советникам и подданным, о гибельных следствиях разновластия и безначалия. Несть власти, аще не от Бога. Всяка душа властем предержащим да повинуется. Горе граду, им же градом мнози обладают и т.п. Упорно вчитываясь в любимые тексты и бесконечно о них размышляя, Иван постепенно и незаметно создал себе из них идеальный мир, в который уходил, как Моисей на свою гору, отдыхать от житейских страхов и огорчений. Он с любовью созерцал эти величественные образы ветхозаветных избранников и помазанников Божиих — Моисея, Саула, Давида, Соломона. Но в этих образах он, как в зеркале, старался разглядеть самого себя, свою собственную царственную фигуру, уловить в них отражение своего блеска или перенести на себя отблеск их света и величия. Понятно, что он залюбовался собой, что его собственная особа в подобном отражении представилась ему озаренною блеском и величием, какого и не чуяли на себе его предки, простые московские князья-хозяева. Иван IV был первый из московских государей, который узрел и живо почувствовал в себе царя в настоящем библейском смысле, помазанника Божия. Это было для него политическим откровением, и с той поры его царственное я сделалось для него предметом набожного поклонения. Он сам для себя стал святыней и в помыслах своих создал целое богословие политического самообожания в виде ученой теории своей царской власти. Тоном вдохновенного свыше и вместе с обычной тонкой иронией писал он во время переговоров о мире врагу своему Стефану Баторию, коля ему глаза его избирательной властью: «Мы, смиренный Иоанн, царь и великий князь всея Руси по Божию изволению, а не по много мятежному человеческому хотению».

Недостаток практической ее разработки.

Однако из всех усилий ума и воображения царь вынес только простую, голую идею царской власти без практических выводов, каких требует всякая идея. Теория осталась неразработанной в государственный порядок, в политическую программу. Увлеченный враждой и воображаемыми страхами, он упустил из виду практические задачи и потребности государственной жизни и не умел приладить своей отвлеченной теории к местной исторической действительности. Без этой практической разработки его возвышенная теория верховной власти превратилась в каприз личного самовластия, исказилась в орудие личной злости, безотчетного произвола. Поэтому стоявшие на очереди практические вопросы государственного порядка остались неразрешенными. В молодости, как мы видели, начав править государством, царь с избранными своими советниками повел смелую внешнюю и внутреннюю политику, целью которой было, с одной стороны, добиться берега Балтийского моря и войти в непосредственные торговые и культурные сношения с Западной Европой, а с другой — привести в порядок законодательство и устроить областное управление, создать местные земские миры и призвать их к участию не только в местных судебно-административных делах, но и в деятельности центральной власти. Земский собор, впервые созванный в 1550 г., развиваясь и входя обычным органом в состав управления, должен был укрепить в умах идею земского царя взамен удельного вотчинника. Но царь не ужился со своими советниками. При подозрительном и болезненно возбужденном чувстве власти он считал добрый прямой совет посягательством на свои верховные права, несогласие со своими планами — знаком крамолы, заговора и измены. Удалив от себя добрых советников, он отдался одностороннему направлению своей мнительной политической мысли, везде подозревавшей козни и крамолы, и неосторожно возбудил старый вопрос об отношении государя к боярству — вопрос, которого он не в состоянии был разрешить и которого потому не следовало возбуждать. Дело заключалось в исторически сложившемся противоречии, в несогласии правительственного положения и политического настроения боярства с характером власти и политическим самосознанием московского государя. Этот вопрос был неразрешим для московских людей XVI в. Потому надобно было до поры до времени занимать его, сглаживая вызвавшее его противоречие средствами благоразумной политики, а Иван хотел разом разрубить вопрос, обострив самое противоречие, своей односторонней политической теорией поставив его ребром, как ставят тезисы на ученых диспутах, принципиально, но непрактично. Усвоив себе чрезвычайно исключительную и нетерпеливую, чисто отвлеченную идею верховной власти, он решил, что не может править государством, как правили его отец и дед, при содействии бояр, но как иначе он должен править, этого он и сам не мог уяснить себе. Превратив политический вопрос о порядке в ожесточенную вражду с лицами, в бесцельную и неразборчивую резню, он своей опричниной внес в общество страшную смуту, а сыноубийством подготовил гибель своей династии. Между тем успешно начатые внешние предприятия и внутренние реформы расстроились, были брошены недоконченными по вине неосторожно обостренной внутренней вражды. Отсюда понятно, почему этот царь двоился в представлении современников, переживших его царствование. Так, один из них, описав славные деяния царя до смерти царицы Анастасии, продолжает: «А потом словно страшная буря, налетевшая со стороны, смутила покой его доброго сердца, и я не знаю, как перевернула его многомудренный ум и нрав свирепый, и стал он мятежником в собственном государстве». Другой современник, характеризуя грозного царя, пишет, что это был «муж чудного рассуждения, в науке книжного почитания доволен и многоречив, зело ко ополчению дерзостен и за свое отечество стоятелен, на рабы, от Бога данные ему, жестосерд, на пролитие крови дерзостен и неумолим, множество народа от мала и до велика при царстве своем погубил, многие города свои попленил и много иного содеял над рабами своими; но этот же царь Иван и много доброго совершил, воинство свое весьма любил и на нужды его из казны своей неоскудно подавал».

Значение царя Ивана.

Таким образом, положительное значение царя Ивана в истории нашего государства далеко не так велико, как можно было бы думать, судя по его замыслам и начинаниям, по шуму, какой производила его деятельность. Грозный царь больше задумывал, чем сделал, сильнее подействовал на воображение и нервы своих современников, чем на современный ему государственный порядок. Жизнь Московского государства и без Ивана устроилась бы так же, как она строилась до него и после него, но без него это устроение пошло бы легче и ровнее, чем оно шло при нем и после него: важнейшие политические вопросы были бы разрешены без тех потрясений, какие были им подготовлены. Важнее отрицательное значение этого царствования. Царь Иван был замечательный писатель, пожалуй, даже бойкий политический мыслитель, но он не был государственный делец. Одностороннее, себялюбивое и мнительное направление его политической мысли при его нервной возбужденности лишало его практического такта, политического глазомера, чутья действительности, и, успешно предприняв завершение государственного порядка, заложенного его предками, он незаметно для себя самого кончил тем, что поколебал самые основания этого порядка. Карамзин преувеличил очень немного, поставив царствование Ивана — одно из прекраснейших по началу — по конечным его результатам наряду с монгольским игом и бедствиями удельного времени. Вражде и произволу царь жертвовал и собой, и своей династией, и государственным благом. Его можно сравнить с тем ветхозаветным слепым богатырем, который, чтобы погубить своих врагов, на самого себя повалил здание, на крыше коего эти враги сидели.

Царь Алексей Михайлович.

Мы видели движения, происходившие в русском обществе XVII в. Нам остается взглянуть на людей, стоявших тогда во главе его. Это необходимо для полноты наблюдения. Из противоположных течений, волновавших русское общество, одно отталкивало его к старине, а другое увлекало вперед, в темную даль неведомой чужбины. Эти противоположные влияния рождали и распространяли в обществе смутные чувства и настроения. Но в отдельных людях, становившихся впереди общества, эти чувства и стремления уяснялись, превращались в сознательные идеи и становились практическими задачами. Притом такие представительные, типические лица помогут нам полнее изучить состав жизни, их воспитавшей. В таких лицах цельно собирались и выпукло проступали такие интересы и свойства их среды, которые терялись в ежедневном обиходе, спорадически бродя по заурядным людям, разбросанными и бессильными случайностями. Я остановлю ваше внимание только на немногих людях, шедших во главе преобразовательного движения, которым подготовлялось дело Петра. В их идеях и задачах, ими поставленных, всего явственнее обнаруживаются существенные результаты этой подготовки. То были идеи и задачи, которые прямо вошли в преобразовательную программу Петра, как завет его предшественников.

Царь Алексей Михайлович.

Первое место между этими предшественниками принадлежит бесспорно отцу преобразователя. В этом лице отразился первый момент преобразовательного движения, когда вожди его еще не думали разрывать со своим прошлым и ломать существующее. Царь Алексей Михайлович принял в преобразовательном движении позу, соответствующую такому взгляду на дело: одной ногой он еще крепко упирался в родную православную старину, а другую уже занес было за ее черту, да так и остался в этом нерешительном переходном положении. Он вырос вместе с поколением, которое нужда впервые заставила заботливо и тревожно посматривать на еретический Запад в чаянии найти там средства для выхода из домашних затруднений, не отрекаясь от понятий, привычек и верований благочестивой старины. Это было у нас единственное поколение, так думавшее: так не думали прежде и перестали думать потом. Люди прежних поколений боялись брать у Запада даже материальные удобства, чтобы ими не повредить нравственного завета отцов и дедов, с которым не хотели расставаться, как со святыней; после у нас стали охотно пренебрегать этим заветом, чтобы тем вкуснее были материальные удобства, заимствуемые у Запада. Царь Алексей и его сверстники не менее предков дорожили своей православной стариной; но некоторое время они были уверены, что можно щеголять в немецком кафтане, даже смотреть на иноземную потеху, «комедийное действо» и при этом сохранить в неприкосновенности те чувства и понятия, какие необходимы, чтобы с набожным страхом помышлять о возможности нарушить пост в крещенский сочельник до звезды.

Царь Алексей родился в 1629 году. Он прошел полный курс древнерусского образования, или словесного учения, как тогда говорили. По заведенному порядку тогдашней педагогики на шестом году его посадили за букварь, нарочно для него составленный патриаршим дьяком по заказу дедушки, патриарха Филарета, — известный древнерусский букварь с титлами, заповедями, кратким катехизисом и т.д. Учил царевича, как это было принято при московском дворе, дьяк одного из московских приказов. Через год перешли от азбуки к чтению часовника, месяцев через пять к псалтырю, еще через три принялись изучать Деяния апостолов, через полгода стали учить писать, на девятом году певчий дьяк, т.е. регент дворцового хора, начал разучивать Охтой (Октоих), нотную богослужебную книгу, от которой месяцев через восемь перешли к изучению «страшного пения», т.е. церковных песнопений страстной седмицы, особенно трудных по своему напеву — и лет десяти царевич был готов, прошел весь курс древнерусского гимназического образования: он мог бойко прочесть в церкви часы и не без успеха петь с дьячком на клиросе по крюковым нотам стихиры и каноны. При этом он до мельчайших подробностей изучил чин церковного богослужения, в чем мог поспорить с любым монастырским и даже соборным уставщиком. Царевич прежнего времени, вероятно, на этом бы и остановился. Но Алексей воспитывался в иное время, у людей которого настойчиво стучалась в голову смутная потребность ступить дальше, в таинственную область эллинской и даже латинской мудрости, мимо которой, боязливо чураясь и крестясь, пробегал благочестивый русский грамотей прежних веков. Немец со своими нововымышленными хитростями, уже забравшийся в ряды русских ратных людей, проникал и в детскую комнату государева дворца. В руках ребенка Алексея была уже «потеха», конь немецкой работы и немецкие «карты», картинки, купленные в Овощном ряду за 3 алтына 4 деньги (рубля полтора на наши деньги), и даже детские латы, сделанные для царевича мастером немчином Петром Шальтом. Когда царевичу было лет 11—12, он обладал уже маленькой библиотекой, составившейся преимущественно из подарков дедушки, дядек и учителя, заключавшей в себе томов 13. Большею частью это были книги Священного Писания и богослужебные; но между ними находились уже грамматика, печатанная в Литве, космография и в Литве же изданный какой-то лексикон. К тому же главным воспитателем царевича был боярин Б. И. Морозов, один из первых русских бояр, сильно пристрастившийся к западноевропейскому. Он ввел в учебную программу царевича прием наглядного обучения, знакомил его с некоторыми предметами посредством немецких гравированных картинок; он же ввел и другую еще более смелую новизну в московский государев дворец, одел цесаревича Алексея и его брата в немецкое платье.

В зрелые годы царь Алексей представлял в высшей степени привлекательное сочетание добрых свойств верного старине древнерусского человека с наклонностью к полезным и приятным новшествам. Он был образцом набожности, того чинного, точно размеренного и твердо разученного благочестия, над которым так много и долго работало религиозное чувство Древней Руси. С любым иноком мог он поспорить в искусстве молиться и поститься: в Великий и успенский пост по воскресеньям, вторникам, четвергам и субботам царь кушал раз в день, и кушанье его состояло из капусты, груздей и ягод — все без масла; по понедельникам, средам и пятницам во все посты он не ел и не пил ничего. В церкви он стоял иногда часов по пяти и по шести сряду, клал по тысяче земных поклонов, а в иные дни и по полторы тысячи. Это был истовый древнерусский богомолец, стройно и цельно соединявший в подвиге душевного спасения труд телесный с напряжением религиозного чувства. Эта набожность оказывала могущественное влияние на государственные понятия и на житейские отношения Алексея. Сын и преемник царя, пользовавшегося ограниченной властью, но сам вполне самодержавный властелин, царь Алексей крепко держался того выспреннего взгляда на царскую власть, какой выработало старое московское общество. Предание Грозного звучит в словах царя Алексея: «Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди своя на востоке и на западе и на юге и на севере вправду». Но сознание самодержавной власти в своих проявлениях смягчалось набожной кротостью, глубоким смирением царя, пытавшегося не забыть в себе человека. В царе Алексее нет и тени самонадеянности, того щекотливого и мнительного обидчивого властолюбия, которым страдал Грозный. «Лучше слезами, усердием и низостью (смирением) перед Богом промысел чинить, чем силой и славой (надменностью)», — писал он одному из своих воевод. Это соединение власти и кротости помогало царю ладить с боярами, которым он при своем самодержавии уступал широкое участие в управлении; делиться с ними властью, действовать с ними об руку было для него привычкой и правилом, а не жертвой или досадной уступкой обстоятельствам. «А мы, великий государь, — писал он князю Никите Одоевскому в 1652 г., — ежедневно просим у Создателя и у Пречистой его Богоматери и у всех святых, чтобы Господь Бог даровал нам, великому государю, и вам, боярам, с нами единодушно люди его световы управить вправду всем ровно». Сохранилась весьма характерная в своем роде записочка царя Алексея, коротенький конспект того, о чем предполагалось говорить на заседании Боярской думы. Этот документ показывает, как царь готовился к думским заседаниям: он не только записал, какие вопросы предложить на обсуждение бояр, но и наметил, о чем говорить самому, как решить тот или другой вопрос. Кое о чем навел справки, записал цифры; об ином он еще не составил мнения и не знает, как выскажутся бояре; о другом он имеет нерешительное мнение, от которого откажется, если станут возражать. Зато по некоторым вопросам он составил твердое суждение и будет упорно за него стоять в совете: это именно вопросы простой справедливости и служебной добросовестности. Астраханский воевода, по слухам, уступил калмыкам православных пленников, ими захваченных. Царь решил написать ему «с грозою и с милостию», а если слух оправдается, казнить его смертью или по меньшей мере отсечь руку и сослать в Сибирь. Эта записочка всего нагляднее рисует простоту и прямоту отношений царя к своим советникам, равно и внимательность к своим правительственным обязанностям.

Общественные нравы и понятия в иных случаях перемогали добрые свойства и влечения царя. Властный человек в Древней Руси так легко забывал, что он не единственный человек на свете, и не замечал рубежа, до которого простирается его воля и за которым начинаются чужое право и общеобязательное приличие. Древнерусская набожность имела довольно ограниченное поле действия, поддерживала религиозное чувство, но слабо сдерживала волю. От природы живой, впечатлительный и подвижный, Алексей страдал вспыльчивостью, легко терял самообладание и давал излишний простор языку и рукам. Однажды, в пору уже натянутых отношений к Никону, царь, возмущаемый высокомерием патриарха, из-за церковного обряда поссорился с ним в церкви в Великую пятницу и выбранил его обычной тогда бранью московских сильных людей, не исключая и самого патриарха, обозвав Никона мужиком… сыном. В другой раз в любимом своем монастыре Саввы Сторожевского, который он недавно отстроил, царь праздновал память святого основателя монастыря и обновление обители в присутствии патриарха антиохийского Макария. На торжественной заутрене чтец начал чтение из жития святого обычным возгласом: благослови, отче. Царь вскочил с кресла и закричал: «Что ты говоришь, мужик… сын: благослови, отче? Тут патриарх, говори: благослови, владыко!» В продолжение службы царь ходил среди монахов и учил их читать то-то, петь так-то; если они ошибались, с бранью поправлял их, вел себя уставщиком и церковным старостой, зажигал и гасил свечи, снимал с них нагар, во время службы не переставал разговаривать со стоявшим рядом приезжим патриархом, был в храме, как дома, как будто на него никто не смотрел. Ни доброта природы, ни мысль о достоинстве сана, ни усилия быть набожным и порядочным ни на вершок не поднимали царя выше грубейшего из его подданных. Религиозно-нравственное чувство разбивалось о неблаговоспитанный темперамент, и даже добрые движения души получали непристойное выражение. Вспыльчивость царя чаще всего возбуждалась встречей с нравственным безобразием, особенно с поступками, в которых обнаруживались хвастовство и надменность. Кто на похвальбе ходит, всегда посрамлен бывает; таково было житейское наблюдение царя. В 1660 г. князь Хованский был разбит в Литве и потерял почти всю свою двадцатитысячную армию. Царь спрашивал в думе бояр, что делать. Боярин И.Д. Милославский, тесть царя, не бывавший в походах, неожиданно заявил, что если государь пожалует его, даст ему начальство над войском, то он скоро приведет пленником самого короля польского. «Как ты смеешь, — закричал на него царь, — ты, страдник, худой человечишка, хвастаться своим искусством в деле ратном! Когда ты ходил с полками, какие победы показал над неприятелем?» Говоря это, царь вскочил, дал старику пощечину, надрал ему бороду и, пинками вытолкнув его из палаты, с силой захлопнул за ним двери. На хвастуна или озорника царь вспылит, пожалуй, даже пустит в дело кулаки, если виноватый под руками, и уж непременно обругает вволю: Алексей был мастер браниться тою изысканною бранью, какой умеет браниться только негодующее и незлопамятное русское добродушие. Казначей Саввина Сторожевского монастыря отец Никита, выпивши, подрался со стрельцами, стоявшими в монастыре, прибил их десятника (офицера) и велел выбросить за монастырский двор стрелецкое оружие и платье. Царь возмутился этим поступком, «до слез ему стало, во мгле ходил», по его собственному признанию. Он не утерпел и написал грозное письмо буйному монаху. Характерен самый адрес послания: «От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии врагу Божию и богоненавистцу и христопродавцу и разорителю чудотворцева дому и единомысленнику сатанину, врагу проклятому, ненадобному шпыню и злому пронырливому злодею казначею Миките». Но прилив царского гнева разбивался о мысль, никогда не покидавшую царя, что на земле никто не безгрешен перед Богом, что на его суде все равны, и цари и подданные: в минуты сильнейшего раздражения Алексей ни в себе, ни в виноватом подданном старался не забыть человека. «Да и то себе ведай, сатанин ангел, — писал царь в письме к казначею, — что одному тебе да отцу твоему диаволу годна и дорога твоя здешняя честь, а мне, грешному, здешняя честь, аки прах, и дороги ли мы перед Богом с тобою и дороги ли наши высокосердечные мысли, доколе Бога не боимся». Самодержавный государь, который мог сдуть с лица земли отца Микиту, как пылинку, пишет далее, что он сам со слезами будет милости просить у чудотворца преп. Саввы, чтобы оборонил его от злонравного казначея: «На оном веке рассудит нас Бог с тобою, а опричь того мне нечем от тебя оборониться». При доброте и мягкости характера это уважение к человеческому достоинству в подданном производило обаятельное действие на своих и чужих и заслужило Алексею прозвание «тишайшего царя». Иностранцы не могли надивиться тому, что этот царь при беспредельной власти своей над народом, привыкшим к полному рабству, не посягнул ни на чье имущество, ни на чью жизнь, ни на чью честь (слова австрийского посла Мейерберга). Дурные поступки других тяжело действовали на него всего более потому, что возлагали на него противную ему обязанность наказывать за них. Гнев его был отходчив, проходил минутной вспышкой, не простираясь далее угроз и пинков, и царь первый шел навстречу к потерпевшему с прощением и примирением, стараясь приласкать его, чтобы не сердился. Страдая тучностью, царь раз позвал немецкого «дохтура» открыть себе кровь; почувствовав облегчение, он по привычке делиться всяким удовольствием с другими предложил и своим вельможам сделать ту же операцию. Не согласился на это один боярин Стрешнев, родственник царя по матери, ссылаясь на свою старость. Царь вспылил и прибил старика, приговаривая: «Твоя кровь дороже что ли моей? или ты считаешь себя лучше всех?» Но скоро царь и не знал, как задобрить обиженного, какие подарки послать ему, чтобы не сердился, забыл обиду.

Алексей любил, чтобы вокруг него все были веселы и довольны; всего невыносимее была ему мысль, что кто-нибудь им недоволен, ропщет на него, что кого-нибудь стесняет. Он первый начал ослаблять строгость заведенного при московском дворе чопорного этикета, делавшего столь тяжелыми и натянутыми придворные отношения. Он нисходил до шутки с придворными, ездил к ним запросто в гости, приглашал их к себе на вечерние пирушки, поил, близко входил в их домашние дела. Уменье входить в положение других, понимать и принимать к сердцу их горе и радость было одною из лучших черт в характере царя. Надобно читать его утешительные письма к кн. Ник. Одоевскому по случаю смерти его сына и к Ордину-Нащокину по поводу побега его сына за границу — надобно читать эти задушевные письма, чтобы видеть, на какую высоту деликатности и нравственной чуткости могла поднять даже неустойчивого человека эта способность проникаться чужим горем. В 1652 г. сын кн. Ник. Одоевского, служившего тогда воеводой в Казани, умер от горячки почти на глазах у царя. Царь написал старику отцу, чтобы утешить его, и, между прочим, писал: «И тебе бы, боярину нашему, через меру не скорбеть, а нельзя, чтобы не поскорбеть и не поплакать, и поплакать надобно, только в меру, чтобы Бога не прогневить». Автор письма не ограничился подробным рассказом о неожиданной смерти и обильным потоком утешений отцу; окончив письмо, он не утерпел, еще приписал: «Князь Никита Иванович! не горюй, а уповай на Бога и на нас будь надежен». В 1660 г. сын Ордина-Нащокина, молодой человек, подававший большие надежды, которому иноземные учителя вскружили голову рассказами о Западной Европе, бежал за границу. Отец был страшно сконфужен и убит горем, сам уведомил царя о своем несчастии и просил отставки. Царь умел понимать такие положения и написал отцу задушевное письмо, в котором защищал его от него самого. Между прочим он писал: «Просишь ты, чтобы дать тебе отставку; с чего ты взял просить об этом? думаю, что от безмерной печали. И что удивительного в том, что надурил твой сын? от малоумия так поступил. Человек он молодой, захотелось посмотреть на мир Божий и его дела; как птица полетает туда и сюда и, налетавшись, прилетает в свое гнездо, так и сын ваш припомнит свое гнездо и свою духовную привязанность и скоро к вам воротится».

Царь Алексей Михайлович был добрейший человек, славная русская душа. Я готов видеть в нем лучшего человека Древней Руси, по крайней мере, не знаю другого древнерусского человека, который производил бы более приятное впечатление — но только не на престоле. Это был довольно пассивный характер. Природа или воспитание было виною того, что в нем развились преимущественно те свойства, которые имеют такую цену в ежедневном житейском обиходе, вносят столько света и тепла в домашние отношения. Но при нравственной чуткости царю Алексею недоставало нравственной энергии. Он любил людей и желал им всякого добра, потому что не хотел, чтобы они своим горем и жалобами расстраивали его тихие личные радости. В нем, если можно так выразиться, было много того нравственного сибаритства, которое любит добро, потому что добро вызывает приятные ощущения. Но он был мало способен и мало расположен что-нибудь отстаивать или проводить, как и с чем-либо долго бороться. Рядом с даровитыми и честными дельцами он ставил на важные посты людей, которых сам ценил очень низко. Наблюдатели непредубежденные, но и непристрастные выносили несогласимые впечатления, из которых слагалось такое общее суждение о царе, что это был добрейший и мудрейший государь, если бы не слушался дурных и глупых советников. В царе Алексее не было ничего боевого; всего менее имел он охоты и способности двигать вперед, понукать и направлять людей, хотя и любил подчас собственноручно «смирить», т.е. отколотить неисправного или недобросовестного слугу. Современники, даже иностранцы, признавали в нем богатые природные дарования: восприимчивость и любознательность помогли ему приобрести замечательную по тому времени начитанность не только в Божественном, но и в мирском Писании; об нем говорили, что он «навычен многим философским наукам»; дух времени, потребности минуты также будили мысль, задавали новые вопросы. Это возбуждение сказалось в литературных наклонностях царя Алексея. Он любил писать и писал много больше, чем кто-либо из древнерусских царей после Грозного. Он пытался изложить историю своих военных походов, делал даже опыты в стихотворстве: сохранилось несколько написанных им строк, которые могли казаться автору стихами. Всего больше оставил он писем к разным лицам. В этих письмах много простодушия, веселости, подчас задушевной грусти и просвечивает тонкое понимание ежедневных людских отношений, меткая оценка житейских мелочей и заурядных людей, но не заметно ни тех смелых и бойких оборотов мысли, ни той иронии — ничего, чем так обильны послания Грозного. У царя Алексея все мило, многоречиво, иногда живо и образно, но вообще все сдержанно, мягко, тускло и немного сладковато. Автор, очевидно, человек порядка, а не идеи и увлечения, готового расстроить порядок во имя идеи; он готов был увлекаться всем хорошим, но ничем исключительно, чтобы ни в себе, ни вокруг себя не разрушить спокойного равновесия. Склад его ума и сердца с удивительной точностью отражался в его полной, даже тучной фигуре, с низким лбом, белым лицом, обрамленным красивой бородой, с пухлыми румяными щеками, русыми волосами, с кроткими чертами лица и мягкими глазами.

Этому-то царю пришлось стоять в потоке самых важных внутренних и внешних движений. Разносторонние отношения, старинные и недавние, шведские, польские, крымские, турецкие, западнорусские, социальные, церковные, как нарочно, в это царствование обострились, встретились и перепутались, превратились в неотложные вопросы и требовали решения, не соблюдая своей исторической очереди, и над всеми ними как общий ключ к их решению стоял основной вопрос: оставаться ли верным родной старине или брать уроки у чужих? Царь Алексей разрешил этот вопрос по-своему: чтобы не выбирать между стариной и новшествами, он не разрывал с первой и не отворачивался от последних. Привычки, родственные и другие отношения привязывали его к стародумам; нужды государства, отзывчивость на все хорошее, личное сочувствие тянули его на сторону умных и энергических людей, которые во имя народного блага хотели вести дела не по-старому. Царь и не мешал этим новаторам, даже поддерживал их, но только до первого раздумья, до первого энергичного возражения со стороны стародумов. Увлекаемый новыми веяниями, царь во многом отступал от старозаветного порядка жизни, ездил в немецкой карете, брал с собой жену на охоту, водил ее и детей на иноземную потеху, «комедийные действа» с музыкой и танцами, поил допьяна вельмож и духовника на вечерних пирушках, причем немчин в трубы трубил и в органы играл; дал детям учителя, западнорусского ученого монаха, который повел преподавание дальше часослова, псалтыря и Октоиха, учил царевичей языкам латинскому и польскому. Но царь Алексей не мог стать во главе нового движения и дать ему определенное направление, отыскать нужных для того людей, указать им пути и приемы действия. Он был не прочь срывать цветки иноземной культуры, но не хотел марать рук в черной работе ее посева на русской почве.

Несмотря, однако, на свой пассивный характер, на свое добродушно-нерешительное отношение к вопросам времени, царь Алексей много помог успеху преобразовательного движения. Своими часто беспорядочными и непоследовательными порывами к новому и своим уменьем все сглаживать и улаживать он приручил пугливую русскую мысль к влияниям, шедшим с чужой стороны. Он не дал руководящих идей для реформы, но помог выступить первым реформаторам с их идеями, дал им возможность почувствовать себя свободно, проявить свои силы и открыл им довольно просторную дорогу для деятельности: не дал ни плана, ни направления преобразованиям, но создал преобразовательное настроение…

Жизнь Петра Великого до начала Северной войны.

Младенчество.

Петр родился в Москве, в Кремле, 30 мая 1672 г. Он был четырнадцатое дитя многосемейного царя Алексея и первый ребенок от его второго брака — с Натальей Кирилловной Нарышкиной. Царица Наталья была взята из семьи западника А.С. Матвеева, дом которого был убран по-европейски, и могла принести во дворец вкусы, усвоенные в доме воспитателя; притом и до нее заморские новизны проникали уже на царицыну половину, в детские комнаты кремлевского дворца. Как только Петр стал помнить себя, он был окружен в своей детской иноземными вещами; все, во что он играл, напоминало ему немца. Некоторые из этих заморских игрушек особенно обращают на себя наше внимание: двухлетнего Петра забавляли музыкальными ящиками, «цимбальцами» и «большими цимбалами» немецкой работы; в его комнате стоял даже какой-то «клевикорд» с медными зелеными струнами. Все это живо напоминает нам придворное общество царя Алексея, столь падкое на иноземные художественные вещи. С летами детская Петра наполняется предметами военного дела. В ней появляется целый арсенал игрушечного оружия, и в некоторых мелочах этого детского арсенала отразились тревожные заботы взрослых людей того времени. Так, в детской Петра довольно полно представлена была московская артиллерия, встречаем много деревянных пищалей и пушек с лошадками. На четвертом году Петр лишился отца. При царе Федоре, сыне Милославской, положение матери Петра с ее родственниками и друзьями стало очень затруднительно. Другие люди всплыли наверх, овладели делами. Царь Алексей был женат два раза, следовательно, оставил после себя две клики родственников и свойственников, которые насмерть злобствовали одна против другой, ничем не брезгуя в ожесточенной вражде. Милославские осилили Нарышкиных и самого сильного человека их стороны, Матвеева, не замедлили убрать подальше на север, в Пустозерск. Молодая царица-вдова отступила на задний план, стала в тени.

Придворный учитель.

Не раз можно слышать мнение, будто Петр был воспитан не по-старому, иначе и заботливее, чем воспитывались его отец и старшие братья. В ответ на это мнение люди первой половины XVIII в., еще по свежему преданию рассказывая о том, как Петра учили грамоте, дают понять, что по крайней мере до десяти лет Петр рос и воспитывался, пожалуй, даже более по-старому, чем его старшие братья, чем даже его отец. Рассказ записан некиим Крекшиным, младшим современником Петра, лет 30 трудолюбиво, но довольно неразборчиво собиравшим всякие известия, бумаги, слухи и предания о благоговейно чтимом им преобразователе. Рассказ Крекшина любопытен если не как документально достоверный факт, то как нравоописательная картинка. По старорусскому обычаю Петра начали учить с пяти лет. Старший брат и крестный отец Петра царь Федор не раз говаривал куме-мачехе, царице Наталье: «Пора, государыня, учить крестника». Царица просила кума найти учителя кроткого, смиренного, Божественное Писание ведущего. Как нарочно, выбор учителя решен был человеком, от которого слишком пахло благочестивой стариной, боярином Федором Прокофьевичем Соковниным. Дом Соковниных был убежищем староверья: они придерживались раскола. Две родные сестры Соковнина — Феодосья Морозова и княгиня Авдотья Урусова еще при царе Алексее запечатлели мученичеством свое древнее благочестие: царь подверг их суровому заключению в земляной Боровской тюрьме за упрямую привязанность к старой вере и к протопопу Аввакуму. Другой брат этих боярынь — Алексей впоследствии сложил голову на плахе за участие в заговоре против Петра во имя благочестивой старины. Федор Соковнин и указал царю на мужа кроткого и смиренного, всяких добродетелей исполненного, в грамоте и писании искусного: то был Никита Моисеев сын Зотов, подьячий из приказа Большого Прихода (ведомства неокладных сборов). Рассказ о том, как Зотов введен был в должность придворного учителя, дышит такой древнерусской простотой, что не оставляет сомнения в характере зотовской педагогики. Соковнин привез Зотова к царю и, оставив в передней, отправился с докладом. Вскоре из комнат царя вышел дворянин и спросил: «Кто здесь Никита Зотов?» Будущий придворный учитель так оробел, что в беспамятстве не мог тронуться с места, и дворянин должен был взять его за руку. Зотов просил повременить немного, чтобы дать ему прийти в себя. Отстоявшись, он перекрестился и пошел к царю, который пожаловал его к руке и проэкзаменовал в присутствии Симеона Полоцкого. Ученый воспитатель царя одобрил чтение и письмо Зотова; тогда Соковнин повез аттестованного учителя к царице-вдове. Та приняла его, держа Петра за руку, и сказала: «Знаю, что ты доброй жизни и в Божественном Писании искусен; вручаю тебе моего единственного сына». Зотов залился слезами и, дрожа от страха, повалился к ногам царицы со словами: «Недостоин я, матушка государыня, принять такое сокровище». Царица пожаловала его к руке и велела на следующее утро начать учение. На открытие курса пришли царь и патриарх, отслужили молебен с водосвятием, окропили святой водой нового спудея и, благословив, посадили за азбуку. Зотов поклонился своему ученику в землю и начал курс своего учения, причем тут же получил и гонорар: патриарх дал ему сто рублей (с лишком тысячу рублей на наши деньги), государь пожаловал ему двор, произвел во дворяне, а царица-мать прислала две пары богатого верхнего и исподнего платья и «весь убор», в который по уходе государя и патриарха Зотов тут же и перерядился. Крекшин отметил и день, когда началось обучение Петра, — 12 марта 1677 г., когда, следовательно, Петру не исполнилось и пяти лет. Выслушав этот рассказ, и не говорите, что Зотов мог посвятить своего ученика в новую науку, обучить его каким-нибудь «еллинским и латинским борзостям».

Учение.

По словам Котошихина, для обучения царевичей выбирали из приказных подьячих — «учительных людей тихих и небражников». Что Зотов был учительный человек, тихий, за это ручается только что приведенный рассказ; но, говорят, он не вполне удовлетворял второму требованию, любил выпить. Впоследствии Петр назначил его князем-папой, президентом шутовской коллегии пьянства. Историки Петра иногда винят Зотова в том, что он не оказал воспитательного, развивающего влияния на своего ученика. Но ведь Зотова позвали во дворец не воспитывать, а просто учить грамоте, и он, может быть, передал своему ученику курс древнерусской грамотной выучки если не лучше, то и не хуже многих предшествовавших ему придворных учителей, грамотеев. Он начал, разумеется, со «словесного учения», т.е. прошел с Петром азбуку, часослов, псалтырь, даже Евангелие и апостол; все пройденное по древнерусскому педагогическому правилу взято было назубок. Впоследствии Петр свободно держался на клиросе, читал и пел своим негустым баритоном не хуже любого дьячка; говорили даже, что он мог прочесть наизусть Евангелие и апостол. Так учился царь Алексей; так начинали учение и его старшие сыновья. Но простым обучением грамотному мастерству не ограничилось преподавание Зотова. Очевидно, новые веяния коснулись и этого импровизированного педагога из приказа Большого Прихода. Подобно воспитателю царя Алексея Морозову, Зотов применял прием наглядного обучения. Царевич учился охотно и бойко. На досуге он любил слушать разные рассказы и рассматривать книжки с «кунштами», картинками. Зотов сказал об этом царице, и та велела ему выдать «исторические книги», рукописи с рисунками из дворцовой библиотеки и заказала живописного дела мастерам в Оружейной палате несколько новых иллюстраций. Так составилась у Петра коллекция «потешных тетрадей», в которых изображены были золотом и красками города, здания, корабли, солдаты, оружие, сражения и «истории лицевыя с прописьми», иллюстрированные повести и сказки с текстами. Все эти тетради, писанные самым лучшим мастерством, Зотов разложил в комнатах царевича. Заметив, когда Петр начинал утомляться книжным чтением, Зотов брал у него из рук книгу и показывал ему эти картинки, сопровождая обзор их пояснениями. При этом он касался и русской старины, рассказывал царевичу про дела его отца, про царя Ивана Грозного, восходил и к более отдаленным временам, Димитрия Донского, Александра Невского и даже до самого Владимира. Впоследствии Петр очень мало имел досуга заниматься русской историей, но не терял интереса к ней, придавал ей важное значение для народного образования и много хлопотал о составлении популярного учебника по этому предмету. Кто знает? Быть может, во всем этом сказывалась память об уроках Зотова. И на том подьячему спасибо!

События 1682 г.

Едва минуло Петру десять лет, как начальное обучение его прекратилось, точнее, прервалось. Царь Федор умер 27 апреля 1682 г. За смертью его последовали известные бурные события: провозглашение Петра царем мимо старшего брата Ивана, интриги царевны Софьи и Милославских, вызвавшие страшный стрелецкий мятеж в мае того года, избиение бояр, потом установление двоевластия и провозглашение Софьи правительницей государства, наконец, шумное раскольничье движение с буйными выходками старообрядцев 5 июля в Грановитой палате. Петр, бывший очевидцем кровавых сцен стрелецкого мятежа, вызвал удивление твердостью, какую сохранил при этом: стоя на Красном крыльце подле матери, он, говорят, не изменился в лице, когда стрельцы подхватывали на копья Матвеева и других его сторонников. Но майские ужасы 1682 г. неизгладимо врезались в его памяти. Он понял в них больше, чем можно было предполагать по его возрасту: через год 11-летний Петр по развитости показался иноземному послу 16-летним юношей. Старая Русь тут встала и вскрылась перед Петром со всей своей многовековой работой и ее плодами. Когда огражденный грозой палача и застенка кремлевский дворец превратился в большой сарай и по нему бегали и шарили одурелые стрельцы, отыскивая Нарышкиных, а потом буйствовали по всей Москве, пропивая добычу, взятую из богатых боярских и купеческих домов, то духовенство молчало, творя волю мятежников, благословляя двоевластие, бояре и дворяне попрятались, и только холопы боярские вступились за попранный порядок. Напрасно стрельцы заманивали их обещанием свободы, громили Холопий приказ, рвали и разбрасывали по площади кабалы и другие крепости. Холопы унимали мятежников, грозя им: «Лежать вашим головам на площади; до чего вы добунтуетесь? Русская земля велика, вам с ней не совладать». Холопы, которых в боярской столице было вдвое больше стрельцов, ждали только знака от своих господ на усмирение мятежников и не дождались. От общественных сил, считавшихся опорами государственного порядка, Петр отвернулся прежде, чем мог сообразить, как обойтись без них и чем их заменить. С тех пор московский Кремль ему опротивел и был осужден на участь заброшенной боярской усадьбы со своими древностями, запутанными дворцовыми хоромами и доживавшими в них свой век царевнами, тетками и сестрами, двумя Михайловнами и семью Алексеевнами и с сотнями их певчих, крестовых дьяков и «всяких верховых чинов».

Петр в Преображенском.

События 1682 г. окончательно выбили царицу-вдову из московского Кремля и заставили ее уединиться в Преображенском, любимом подмосковном селе царя Алексея. Этому селу суждено было стать временной царской резиденцией, станционным двором на пути к Петербургу. Здесь царица с сыном, удаленная от всякого участия в управлении, по выражению современника князя Б.И. Куракина, «жила тем, что давано было от рук царевны Софьи», нуждалась и принуждена была принимать тайком денежную помощь от патриарха, Троицкого монастыря и ростовского митрополита. Петр, опальный царь, выгнанный сестриным заговором из родного дворца, рос в Преображенском на просторе. Силой обстоятельств он слишком рано предоставлен был самому себе, с десяти лет перешел из учебной комнаты прямо на задворки. Легко можно себе представить, как мало занимательного было для мальчика в комнатах матери: он видел вокруг себя печальные лица, отставных придворных, слышал все одни и те же горькие или озлобленные речи о неправде и злобе людской, про падчерицу и ее злых советчиков. Скука, какую должен был испытывать здесь живой мальчик, надо думать, и выжила его из комнат матери на дворы и в рощи села Преображенского. С 1683 г., никем не руководимый, он начал здесь продолжительную игру, какую сам себе устроил и которая стала для него школой самообразования, а играл он в то, во что играют все наблюдательные дети в мире, в то, о чем думают и говорят взрослые. Современники приписывали природной склонности пробудившееся еще в младенчестве увлечение Петра военным делом. Темперамент подогревал эту охоту и превратил ее в страсть, толки окружающих о войсках иноземного строя, может быть, и рассказы Зотова об отцовых войнах дали с летами юношескому спорту определенную цель, а острые впечатления мятежного 1682 г. вмещали в дело чувство личного самосохранения и мести за обиды. Стрельцы дали незаконную власть царевне Софье: надо завести своего солдата, чтобы оборониться от своевольной сестры. По сохранившимся дворцовым записям можно следить за занятиями Петра, если не за каждым шагом его в эти годы. Здесь видим, как игра с летами разрастается и осложняется, принимая все новые формы и вбирая в себя разнообразные отрасли военного дела. Из кремлевской Оружейной палаты к Петру в Преображенское таскают разные вещи, преимущественно оружие, из его комнат выносят на починку то сломанную пищаль, то прорванный барабан. Вместе с образом Спасителя Петр берет из Кремля и столовые часы с арабом, и карабинец винтовой немецкий, то и дело требует свинца, пороха, полковых знамен, бердышей, пистолей; дворцовый кремлевский арсенал постепенно переносился в комнаты Преображенского дворца. При этом Петр ведет чрезвычайно непоседный образ жизни, вечно в походе; то он в селе Воробьеве, то в Коломенском, то у Троицы, то у Саввы Сторожевского, рыщет по монастырям и дворцовым подмосковным селам, и в этих походах за ним всюду возят иногда на нескольких подводах его оружейную казну. Следя за Петром в эти годы, видим, с кем он водится, кем окружен, во что играет; не видим только, садился ли он за книгу, продолжались ли его учебные занятия. В 1688 г. Петр забирает из Оружейной палаты вместе с калмыцким седлом «глебос большой». Зачем понадобился этот глобус — неизвестно; только, должно быть, он был предметом довольно усиленных занятий не совсем научного характера, так как вскоре его выдали для починки часовому мастеру. Затем вместе с потешной обезьяной высылают ему какую-то «книгу огнестрельную».

Потешные.

Таская нужные для потехи вещи из кремлевских кладовых, Петр набирал около себя толпу товарищей своих потех. У него был под руками обильный материал для этого набора. По заведенному обычаю, когда московскому царевичу исполнялось пять лет, к нему из придворной знати назначали в слуги, в стольники и спальники породистых сверстников, которые становились его «комнатными людьми». Прежние цари жили широким и людным хозяйством. Для любимой соколиной потехи царя Алексея на царских дворах содержали больше 3 тысяч соколов, кречетов и других охотничьих птиц, а для их ловли и корма больше 100 тысяч голубиных гнезд; для ловли, выучки и содержания тех птиц в «сокольничьем пути», т.е. ведомстве, служило больше 200 человек сокольников и кречетников. В конюшенном ведомстве числилось свыше 40 тысяч лошадей, к которым приставлено было чиновных людей, столповых приказчиков, конюхов стремянных, задворных, стряпчих, стадных и разных ремесленников больше 600 человек. Это были большею частью все люди породою «честные», не простые, были пожалованы денежным жалованьем и платьем погодно и поместьями и вотчинами, «пили и ели царское». Со смерти царя Алексея в этих ведомствах осталось мало дела или не стало никакого: больным царю Федору и царевичу Ивану было трудно выезжать из дворца часто, а царевнам некуда и непристойно; Петр терпеть не мог соколиной охоты и любил бегать пешком или ездить запросто, на чем ни попало. Этому праздному придворному и дворцовому люду Петр и задал более серьезную работу. Он начал верстать в свою службу молодежь из своих спальников и дворовых конюхов, а потом сокольников и кречетников, образовав из них две роты, которые прибором охотников из дворян и других чинов, даже из боярских холопов, развились в два батальона, человек по 300 в каждом. Они и получили название потешных. Не думайте, что это были игрушечные, шуточные солдаты. Играл в солдаты царь, а товарищи его игр служили и за свою потешную службу получали жалованье, как настоящие служилые люди. Звание потешного стало особым чином: «Пожалован я, — читаем в одной челобитной, — в ваш великих государей чин, в потешные конюхи». Набор потешных производился официальным, канцелярским порядком: так, в 1686 г. Конюшенному приказу предписано было выслать к Петру в Преображенское 7 придворных конюхов для записи в потешные пушкари. В числе этих потешных рано является и Александр Данилович Меншиков, сын придворного конюха, «породы самой низкой, ниже шляхетства», по замечанию князя Б. Куракина. Впрочем, потом в потешные стала поступать и знатная молодежь: так, в 1687 г. с толпой конюхов поступили И.И. Бутурлин и князь М.М. Голицын, будущий фельдмаршал, который за малолетством записался в «барабанную науку», как говорит дворцовая запись. С этими потешными Петр и поднял в Преображенском неугомонную возню, построил потешный двор, потешную съезжую избу для управления командой, потешную конюшню, забрал из Конюшенного приказа упряжь под свою артиллерию. Словом, игра обратилась в целое учреждение с особым штатом, бюджетом, с «потешной казной». Играя в солдаты, Петр хотел сам быть настоящим солдатом и такими же сделать участников своих игр, одел их в темно-зеленый мундир, дал полное солдатское вооружение, назначил штаб-офицеров, обер-офицеров и унтер-офицеров из своих комнатных людей, все «изящных фамилий», и в рощах Преображенского чуть не ежедневно подвергал команду строгой солдатской выучке, причем сам проходил все солдатские чины, начиная с барабанщика. Чтобы приучить солдат к осаде и штурму крепостей, на реке Яузе построена была «регулярным порядком потешная фортеция», городок Плесбурх, который осаждали с мортирами и со всеми приемами осадного искусства. Во всех этих воинских экзерцициях, требовавших технического знания, Петр едва ли мог обойтись одними доморощенными сведениями. По соседству с Преображенским давно уже возник заманчивый и своеобразный мирок, на который искоса посматривали из Кремля руководители Московского государства: то была Немецкая слобода. При царе Алексее она особенно населилась военным людом: тогда вызваны были из-за границы для командования русскими полками иноземного строя пара генералов, до сотни полковников и бесчисленное количество офицеров. Сюда и обратился Петр за новыми потехами и воинскими хитростями, каких не умел придумать со своими потешными, В 1684 г. иноземный мастер Зоммер показывал ему гранатную стрельбу, любимую его потеху впоследствии. Иноземные офицеры были привлечены и в Преображенское для устройства потешной команды; по крайней мере в начале 1690-х годов, когда потешные батальоны развернулись уже в два регулярных полка, поселенных в селах Преображенском и Семеновском и от них получившие свои названия, полковники, майоры, капитаны были почти все иноземцы и только сержанты — из русских. Но главным командиром обоих полков был поставлев русский, Автамон Головин, «человек гораздо глупый, но знавший солдатскую экзерцицию», как отзывается о нем тогдашний семеновец и свояк Петра, помянутый князь Куракин.

Вторичная школа.

Страсть к иноземным диковинам привела Петра ко вторичной выучке, незнакомой прежним царевичам. По рассказу самого Петра, в 1687 г. князь Я.Ф. Долгорукий, отправляясь послом во Францию, в разговоре с царевичем сказал, что у него был инструмент, которым «можно брать дистанции или расстояния, не доходя до того места», да жаль — украли. Петр просил князя купить ему этот инструмент во Франции, и в следующем году Долгорукий привез ему астролябию. Не зная, что с ней делать, Петр прежде всего обратился, разумеется, ко всеведущему немцу «дохтуру». Тот сказал, что и сам не знает, но сыщет знающего человека. Петр с «великою охотою» велел найти такого человека, и доктор скоро привез голландца Тиммермана. Под его руководством Петр «гораздо с охотою» принялся учиться арифметике, геометрии, артиллерии и фортификации. До нас дошли учебные тетради Петра с задачами, им решенными, и объяснениями, написанными его же рукой. Из этих тетрадей прежде видим, как плохо обучен был Петр грамоте: он пишет невозможно, не соблюдает правил тогдашнего правописания, с трудом выводит буквы, не умеет разделять слов, пишет слова по выговору, между двумя согласными то и дело подозревает твердый знак: всегъда, сътърелятъ, възяфъ. Он плохо вслушивается в непонятные ему математические термины: сложение additio он пишет то адицое, то водицыя. И сам учитель был не бойкий математик; в тетрадях встречаем задачи, им самим решенные, и в задачах на умножение он не раз делает ошибки. Но те же тетради дают видеть степень охоты, с какой Петр принялся за математику и военные науки. Он быстро прошел арифметику, геометрию, артиллерию и фортификацию, овладел астролябией, изучил строение крепостей, умел вычислять полет пушечного ядра. С этим Тиммерманом, осматривая в селе Измайлове амбары деда Никиты Ивановича Романова, Петр нашел завалявшийся английский бот, который, по рассказу самого Петра, послужил родоначальником русского флота, пробудил в нем страсть к мореплаванию, повел к постройке флотилии на Переяславском озере, а потом под Архангельском. Но у прославленного «дедушки русского флота» были безвестные боковые родичи, о которых Петр не счел нужным упомянуть. Еще в 1687 г., за год или больше до находки бота, Петр таскал из Оружейной казны «корабли малые», вероятно, старые отцовские модели кораблей, оставшиеся от постройки «Орла» на Оке; даже еще раньше, в 1686 г., по дворцовым записям, в селе Преображенском строились потешные суда. Вспомним, что правительство царя Алексея много хлопотало о заведении флота; для Петра это дело было наследственным преданием.

Нравственный рост Петра.

Изложенные черты детства и юности Петра дают возможность восстановить ранние моменты его духовного роста. До десяти лет он проходит совершенно древнерусскую выучку мастерству церковной грамоты. Но эта выучка шла среди толков и явлений совсем не древнерусского характера. С десяти лет кровавые события, раздражающие впечатления, вытолкнули Петра из Кремля, сбили его с привычной колеи древнерусской жизни, связали для него старый житейский порядок с самыми горькими воспоминаниями и дурными чувствами, рано оставили его одного с военными игрушками и зотовскими кунштами. Во что он играл в кремлевской своей детской, это теперь он разыгрывал на дворах и в рощах села Преображенского уже не с заморскими куклами, а с живыми людьми и с настоящими пушками, без плана и руководства, окруженный своими спальниками и конюхами. И так продолжалось до 17-летнего возраста. Он оторвался от понятий, лучше сказать, от привычек и преданий кремлевского дворца, которые составляли политическое миросозерцание старорусского царя, его государственную науку, а новых на их место не являлось, взять их было негде и выработать было не из чего. Обучение, начатое с зотовской указкой и рано прерванное по обстоятельствам, потом возобновилось, но уже под другим руководством и в ином направлении. Старшие братья Петра переходили от подьячих, обучавших их церковной грамоте, к воспитателю, который кое-как все же знакомил воспитанников с политическими и нравственными понятиями, шедшими далее обычного московского кругозора, говорил о гражданстве, о правлении, о государе и его обязанностях к подданным. Петру не досталось такого учителя: место Симеона Полоцкого или Ртищева для него заступил голландский мастер со своими математическими и военными науками, с выучкой столь же мастеровой, технической, как зотовская, только с другим содержанием. Прежде, при Зотове, была занята преимущественно память; теперь вовлечены были в занятия еще глаз, сноровка, сообразительность; разум, сердце оставались праздными по-прежнему. Понятия и наклонности Петра получили крайне одностороннее направление. Вся политическая мысль его была поглощена борьбой с сестрой и Милославскими; все гражданское настроение его сложилось из ненавистей и антипатий к духовенству, боярству, стрельцам, раскольникам; солдаты, пушки, фортеции, корабли заняли в его уме место людей, политических учреждений, народных нужд, гражданских отношений. Необходимая для каждого мыслящего человека область понятий об обществе и общественных обязанностях, гражданская этика, долго, очень долго оставалась заброшенным углом в духовном хозяйстве Петра. Он перестал думать об обществе раньше, нежели успел сообразить, чем мог быть для него.

Правление царицы Натальи.

Между тем царевна Софья со своим новым «голантом» Шакловитым построила было новый стрелецкий умысел против брата и мачехи. В августе 1689 г. за полночь, внезапно разбуженный, Петр ускакал в лес и оттуда к Троице, бросив мать и беременную жену. Это был с ним едва ли не единственный случай крайнего испуга, показавший, каких ужасов привык он ожидать со стороны сестры. Замысел не удался. Троевластное правление, которому насмешливо удивлялись за границей, но которым все были довольны дома, кроме села Преображенского, кончилось: «третье зазорное лицо», как называл Петр Софью в письме к брату Ивану, заперли в монастырь. Царь Иван остался выходным, церемониальным царем; Петр продолжал свои потехи. Власть перешла от падчерицы к мачехе. Но царица Наталья, по отзыву князя Куракина, «была править некапабель, ума малого». Дела правления распределились между ее присными. Лучший из них, князь Б.А. Голицын, ловко проведший последнюю кампанию против царевны, был человек умный и образованный, говорил по-латыни, но «пил непрестанно» и, правя Казанским Дворцом почти неограниченно, разорил Поволжье. О двух других временщиках, брате царицы Льве Нарышкине и свойственнике обоих царей по бабушке Тихоне Стрешневе, тот же современник, говорит, что первый был человек очень недалекий и пьяный, взбалмошный, делавший добро «без резону, по бизарии своего гумору», а второй — тоже человек недалекий, но лукавый и злой, «интригант дворовый». Эти люди и повели «правление весьма непорядочное», с обидами и судейскими неправдами; началось «мздоимство великое и кража государственная». Они вертели Боярской думой; бояре первых домов остались «без всякого повоира и в консилии или палате токмо были спетакулями». Родовитый князь Куракин возмущен этим падением первых фамилий, особенно княжеских, их унижением перед какими-то Нарышкиными, Стрешневыми, «господами самого низкого и убогого шляхетства», а брак Петра привел ко двору более чем три десятка Лопухиных обоего пола, встреченных здесь дружной ненавистью, главы которых, приказные доки, были «люди злые, скупые ябедники; умов самых низких». Правящей среде вполне под стать было московское общество, служилое и приказное, проявлявшее себя рядом скандалов. В записках окольничего Желябужского, близкого наблюдателя и участника московских дел в те годы, длинной вереницей проходят бояре, дворяне, дьяки думные и простые, судившиеся, пытанные и разнообразно наказанные разжалованием, кнутом, батогами, ссылкой, конфискацией, лишением жизни за разные преступления и проступки, за брань во дворце, за «неистовые слова» про государя, за женоубийство, оскорбление девичьей чести, за подделку документов, за кражу казенных золотых с участием жены министра Т. Стрешнева; а князь Лобанов-Ростовский, владевший несколькими сотнями крестьянских дворов, разбоем отбил царскую казну на троицкой дороге, за то был бит кнутом и, однако, лет через 6 в Кожуховском походе шел капитаном Преображенского полка. В этом придворном обществе напрасно искать деления на партии старую и новую, консервативную и прогрессивную: боролись дикие инстинкты и нравы, а не идеи и направления.

Компания Петра.

В такой обстановке очутился Петр по низложении Софьи. Впечатления, шедшие отсюда, не привлекали его внимания к правительственным делам, и он вполне отдался своим привычным занятиям, весь ушел в «марсовы потехи». Это теснее сблизило его с Немецкой слободой: оттуда вызывал он генералов и офицеров для строевого и артиллерийского обучения своих потешных, для руководства маневрами, часто сам туда ездил запросто, обедал и ужинал у старого служаки генерала Гордона и у других иноземцев. Слободские знакомства расширили первоначальную «кумпанию» Петра. К комнатным стольникам и спальникам, к потешным конюхам и пушкарям присоединились бродяги с Кокуя. Рядом с бомбардиром «Алексашкой» Меншиковым, человеком темного происхождения, невежественным, едва умевшим подписать свое имя и фамилию, но шустрым и сметливым, а потом всемогущим «фаворитом», стал Франц Яковлевич Лефорт, авантюрист из Женевы, пустившийся за тридевять земель искать счастья и попавший в Москву, невежественный немного менее Меншикова, но человек бывалый, веселый говорун, вечно жизнерадостный, преданный друг, неутомимый кавалер в танцевальной зале, неизменный товарищ за бутылкой, мастер веселить и веселиться, устроить пир на славу с музыкой, с дамами и танцами, — словом, душа-человек или «дебошан французский», как суммарно характеризует его князь Куракин, один из царских спальников в этой компании. Иногда здесь появлялся и степенный шотландец, пожилой, осторожный и аккуратный генерал Патрик Гордон, наемная сабля, служившая в семи ордах семи царям, по выражению нашей былины. Если иноземцев принимали в компанию, как своих, русских, то двое русских играли в ней роли иноземцев. То были потешные генералиссимусы князь Ф.Ю. Ромодановский, носивший имя Фридриха, главнокомандующий новой солдатской армией, король Пресбургский, облеченный обширными полицейскими полномочиями, начальник розыскного Преображенского приказа, министр кнута и пыточного застенка, «собою видом как монстра, нравом злой тиран, превеликий нежелатель добра никому, пьян по вся дни», но по-собачьи преданный Петру, и И.И. Бутурлин, король польский или по своей столице царь Семеновский, командир старой, преимущественно стрелецкой армии, «человек злорадный и пьяный и мздоимливый». Обе армии ненавидели одна другую заправской, не потешной ненавистью, разрешавшейся настоящими, не символическими драками. Эта компания была смесь племен, наречий, состояний. Чтобы видеть, как в ней объяснялись друг с другом, достаточно привести две строчки из русского письма, какое Лефорт написал Петру французскими буквами в 1696 г., двадцать лет спустя по прибытии в Россию: Slavou Bogh sto ti prechol sdorova ou gorrod voronets. Daj Boc ifso dobro sauersit i che Moscva sdorovou buit (здорову быть). Но ведь и сам Петр в письмах к Меншикову делал русскими буквами такие немецкие надписи: мейн либстекамарат, мейнбестфринт, а архангельского воеводу Ф.М. Апраксина величал в письмах просто иностранным алфавитом Min Her Geuverneur Archangel. В компании обходились без чинов: раз Петр сильно упрекнул этого Апраксина за то, что тот писал «с зельными чинами, чего не люблю, а тебе можно знать для того, что ты нашей компании как писать». Эта компания постепенно и заменила Петру домашний очаг. Брак Петра с Евдокией Лопухиной был делом интриги Нарышкиных и Тихона Стрешнева: неумная, суеверная и вздорная, Евдокия была совсем не пара своему мужу. Согласие держалось, только пока он и она не понимали друг друга, а свекровь, невзлюбившая невестку, ускорила неизбежный разлад. По своему образу жизни Петр часто и надолго отлучался из дома; это охлаждало, а охлаждение учащало отлучки. При таких условиях у Петра сложилась жизнь какого-то бездомного, бродячего студента. Он ведет усиленные военные экзерциции, сам изготовляет и пускает замысловатые и опасные фейерверки, производит смотры и строевые учения, предпринимает походы, большие маневры с примерными сражениями, оставляющими после себя немало раненых, даже убитых, испытывает новые пушки, один, без мастеров и плотников, строит на Яузе речную яхту со всей отделкой, берет у Гордона или через него выписывает из-за границы книги по артиллерии, учится, наблюдает, все пробует, расспрашивает иноземцев о военном деле и о делах европейских и при этом обедает и ночует, где придется, то у кого-нибудь в Немецкой слободе, чаще на полковом дворе в Преображенском у сержанта Буженинова, всего реже дома, только по временам приезжает пообедать к матери. Однажды в 1691 г. Петр напросился к Гордону обедать, ужинать и даже ночевать. Гостей набралось 85 человек. После ужина все гости расположились на ночлег по-бивачному, вповалку, а на другой день все двинулись обедать к Лефорту. Последний, нося чины генерала и адмирала, был собственно министром пиров и увеселений, и в построенном для него на Яузе дворце компания по временам запиралась дня на три, по словам князя Куракина, «для пьянства, столь великого, что невозможно описать, и многим случалось от того умирать». Уцелевшие от таких побоищ с «Ивашкой Хмельницким» хворали по нескольку дней; только Петр поутру просыпался и бежал на работу, как ни в чем не бывало.

Значение потех.

Воинские потехи занимали Петра до 24-го года его жизни среди частых попоек с компанией и поездок в Александровскую слободу, в Переяславль и Архангельск. С летами игра незаметно теряла характер детской забавы и становилась серьезным делом: это потому, что и в детстве она была очень похожа на серьезное дело, о котором думали старшие современники Петра. Вместе с царем росло и все незрелое, что его окружало, и пушки, и люди. Толпы потешных превращались в настоящие регулярные полки с иностранными офицерами; из игрушечных пушек и пушкарей вышли настоящая артиллерия и заправские артиллеристы. Напрасно Гордон, сведущий руководитель потешных походов, в своем дневнике называет их военным балетом: в этих походах, как и во флотилии на Переяславском озере, видимо бесцельной и смешной, вырабатывались кадры формировавшейся армии и будущего флота. Потехи имели немаловажное учебное значение. Трехнедельные маневры под Кожуховом, на берегу реки Москвы, в 1694 г., в которые, по свидетельству участника князя Куракина, едва ли впрочем не преувеличенному, введено было до 30 тысяч человек, велись по плану, серьезно разработанному при содействии того же Гордона, и о них составлена была целая книга с чертежами станов, обозов и боев. Князь Куракин говорит об этих экзерцициях, что они весьма содействовали обучению солдатства, а о кожуховском походе замечает, что едва ли какой монарх в Европе может учинить лучше того, прибавляя, однако, что тогда «убито с 24 персоны пыжами и иными случаи и ранено с 50». Правда, сам Петр об этой последней своей потехе писал, что под Кожуховом у него, кроме игры, ничего, на уме не было, но что эта игра стала предвестницей настоящего дела, каким были азовские походы 1695 и 1696 гг. Они оправдали эту игру, показав ее практическую пользу: Азов взят был с помощью артиллерии, подготовленной потешными экзерцициями, и флота, в одну зиму построенного на реке Воронеже под непосредственным руководством Петра, запасшегося необходимыми для того знаниями на переяславской верфи, и с помощью мастеров, там же выученных.

Петр в Германии.

В 1697 г. 25-летний Петр увидел, наконец, Западную Европу, о которой ему так много толковали его друзья и знакомые из Немецкой слободы, куда съездить уговаривал его Лефорт. Впрочем, мысль о поездке на Запад рождалась сама собою из всей обстановки и направления деятельности Петра. Он был окружен пришельцами с Запада, учился их мастерствам, говорил их языком, в письмах своих даже к матери уже в 1689 г. подписывался Petrus, лучшую галеру воронежского флота, им самим построенную, назвал «Principium». Проходя сухопутную и морскую службу, он принял за правило первому обучаться всякому новому делу, чтобы показать пример и обучать других. Командируя десятки молодежи в заграничную выучку, он, естественно, должен был командировать и себя самого туда же. Он ехал за границу не как любознательный и досужий путешественник, чтобы полюбоваться диковинами чужой культуры, а как рабочий, желавший спешно ознакомиться с не достававшими ему надобными мастерствами: он искал на Западе техники, а не цивилизации. На заграничных письмах его явилась печать с надписью: «Аз бо есмь в чину учимых и учащих мя требую». На эту цель рассчитана была обстановка поездки. Он зачислил себя под именем Петра Михайловича в свиту торжественного посольства, отправлявшегося к европейским дворам по поводу шедшей тогда коалиционной борьбы с Турцией, чтобы скрепить прежние или завязать новые дружественные отношения с западноевропейскими государствами. Но это была открытая цель посольства. Великие послы Лефорт, Головин и думный дьяк Возницын получили еще негласную инструкцию сыскать за границей на морскую службу капитанов добрых, «которые б сами в матросах бывали, а службою дошли чина, а не по иным причинам», таких же поручиков и кучу всевозможных мастеров, «которые делают на кораблях всякое дело». Волонтерам, посланным в чужие края, предписывалось «знать чертежи или карты морские, компас и прочие признаки морские», владеть судном как в бою, так и в простом шествии, знать все снасти или инструменты, к тому надлежащие, искать всяческого случая быть на море во время боя, непременно запастись от морских начальников свидетельством о достаточной подготовке к делу, а при возврате в Москву привести с собою по два искусных мастера морского дела с уплатой расходов из казны по исполнении подряда; кто из дворян обучит морскому делу за границей своего дворового человека, получит за него из казны 100 рублей (около тысячи рублей на наши деньги). Отправляя 19 дворян в Венецию, московская грамота 1697 г. извещала дожа, что их царское намерение «во Европе присмотреться новым воинским искусствам и поведениям»; но из дневника князя Б.И. Куракина, бывшего в числе этих дворян, видим, что они учились там математике, части астрономии, навтике, механике, фортификации оборонительной и наступательной, и много плавали. Великое посольство со своей многочисленной свитой под прикрытием дипломатического поручения было одной из снаряжавшихся тогда в Москве экспедиций на Запад с целью все нужное там высмотреть, вызнать, перенять европейское мастерство, сманить европейского мастера. Волонтер посольства Петр Михайлов, как только попал за границу, принялся доучиваться артиллерии. В Кенигсберге учитель его, прусский полковник, дал ему аттестат, в котором, выражая удивление быстрым успехам ученика в артиллерии, свидетельствовал, что означенный Петр Михайлов всюду за осторожного, благоискусного, мужественного и бесстрашного огнестрельного мастера и художника признаваем и почитаем быть может. На пути в Голландию в городке Коппенбурге ужин, которым угостили знатного путника курфюрстины ганноверская и бранденбургская, был, как бы сказать, первым выездом Петра в большой европейский свет. Сначала растерявшись, Петр скоро оправился, разговорился, очаровал хозяек, перепоил их со свитой по-московски, признался, что не любит ни музыки, ни охоты, а любит плавать по морям, строить корабли и фейерверки, показал свои мозолистые руки, участвовал в танцах, причем московские кавалеры приняли корсеты своих немецких дам за их ребра, приподнял за уши и поцеловал 10-летнюю принцессу, будущую мать Фридриха Великого, испортив ей всю прическу. Испытательные смотрины, устроенные московскому диву двумя звездами немецкого дамского мира, сошли довольно благополучно, и принцессы потом, конечно, не скупились на россказни о вынесенном впечатлении. Они нашли в Петре много красоты, обилие ума, излишество грубости, неуменье есть опрятно и свели оценку на двусмыслицу: это-де государь очень хороший и вместе очень дурной, полный представитель своей страны. Все это можно было написать, не выезжая из Ганновера в Коппенбург, или недели за две до коппенбургского ужина.

Петр в Голландии и Англии.

Сообразно со своими наклонностями Петр спешил ближе ознакомиться с Голландией и Англией, с теми странами Западной Европы, в которых особенно была развита военно-морская и промышленная техника. Опередив посольство с немногими спутниками, Петр с неделю работал простым плотником на частной верфи в местечке Саардаме среди кипучего голландского кораблестроительства, нанимая каморку у случайно встреченного им кузнеца, которого знал по Москве, между делом осматривал фабрики, заводы, лесопильни, сукновальни, навещая семьи голландских плотников, уехавших в Москву. Однако красная фризовая куртка и белые холщовые штаны голландского рабочего не укрыли Петра от досадливых разоблачений, и скоро ему не стало прохода в Саардаме от любопытных зевак, собиравшихся посмотреть на царя-плотника. Лефорт с товарищами приехал в Амстердам 16 августа 1697 г.; 17 августа были в комедии, 19-го присутствовали на торжественном обеде от города с фейерверком, а 20-го Петр, съездив ночью в Саардам за своими инструментами, перебрался со спутниками прямо на верфь Ост-индской голландской компании, где амстердамский бургомистр Витзен, или «Вицын», человек бывалый в Москве, выхлопотал Петру разрешение поработать. Все волонтеры посольства, посланные учиться, «розданы были по местам», как писал Петр в Москву, рассованы на разные работы «по охоте»: 11 человек с самим царем и А. Меншиковым пошли на Ост-индскую верфь плотничать, из остальных 18 — кто к парусному делу, кто в матросы, кто мачты делать. Для Петра на верфи заложили фрегат, который делали «наши люди», и недель через 9 спустили на воду. Петр целый день на работе, но и в свободное время редко сидит дома, все осматривает, всюду бегает. В Утрехте, куда он поехал на свидание с королем английским и штат-галтером голландским Вильгельмом Оранским, Витзен должен был провожать его всюду. Петр слушал лекции профессора анатомии Рюйша, присутствовал при операциях и, увидав в его анатомическом кабинете превосходно препарированный труп ребенка, который улыбался, как живой, не утерпел и поцеловал его. В Лейдене он заглянул в анатомический театр доктора Боэргава, медицинского светила того времени, и, заметив, что некоторые из русской свиты высказывают отвращение к мертвому телу, заставил их зубами разрывать мускулы трупа. Петр постоянно в движении, осматривает всевозможные редкости и достопримечательности, фабрики, заводы, кунсткамеры, госпитали, воспитательные дома, военные и торговые суда, влезает на обсерваторию, принимает у себя или посещает иноземцев, ездит к корабельным мастерам. Поработав месяца четыре в Голландии, Петр узнал, «что подобало доброму плотнику знать», но, недовольный слабостью голландских мастеров в теории кораблестроения, в начале 1698 г. отправился в Англию для изучения процветавшей там корабельной архитектуры, радушно был встречен королем, подарившим ему свою лучшую новенькую яхту, в Лондоне побывал в Королевском обществе наук, где видел «всякие дивные вещи», и перебрался неподалеку на королевскую верфь в городок Дептфорд, чтобы довершить свои познания в кораблестроении и из простого плотника стать ученым мастером. Отсюда он ездил в Лондон, в Оксфорд, особенно часто в Вулич, где в лаборатории наблюдал приготовление артиллерийских снарядов и «отведывал метания бомб». В Портсмуте он осматривал военные корабли, тщательно замечая число пушек и калибр их, вес ядер. У острова Байта для него дано было примерное морское сражение. Юрнал заграничного путешествия изо дня в день отмечает занятия, наблюдения и посещения Петра с товарищами. Бывали в театре, заходили в «костелы», однажды принимали английских епископов, которые посидели с полчаса и уехали, призывали к себе женщину-великана, четырех аршин ростом, и под ее горизонтально вытянутую руку Петр прошел, не нагибаясь, ездили на обсерваторию, обедали у разных лиц и приезжали домой «веселы», не раз бывали в Тауэре, привлекавшем своим монетным двором и политической тюрьмой, «где английских честных людей сажают за караул», и раз заглянули в парламент. Сохранилось особое сказание об этом «скрытном» посещении, очевидно Верхней палаты, где Петр видел короля на троне и всех вельмож королевства на скамьях. Выслушав прения с помощью переводчика, Петр сказал своим русским спутникам: «Весело слушать, когда подданные открыто говорят своему государю правду; вот чему надо учиться у англичан». Изредка Юрнал отмечает: «Были дома и веселились довольно», т.е. пили целый день за полночь. Есть документ, освещающий это домашнее времяпровождение. В Дептфорде Петру со свитой отвели помещение в частном доме близ верфи, оборудовав его по приказу короля, как подобало для такого высокого гостя. Когда после трехмесячного жительства царь и его свита уехали, домовладелец подал, куда следовало, счет повреждений, произведенных уехавшими гостями. Ужас охватывает, когда читаешь эту опись, едва ли преувеличенную. Полы и стены были заплеваны, запачканы следами веселья, мебель поломана, занавески оборваны, картины на стенах прорваны, так как служили мишенью для стрельбы, газоны в саду так затоптаны, словно там маршировал целый полк в железных сапогах. Всех повреждений было насчитано на 350 фунтов стерлингов, до 5 тысяч рублей на наши деньги по тогдашнему отношению московского рубля к фунту стерлингов. Видно, что, пустившись на Запад за его наукой, московские ученики не подумали, как держаться в тамошней обстановке. Зорко следя там за мастерствами, они не считали нужным всмотреться в тамошние нравы и порядки, не заметили, что у себя в Немецкой слободе они знались с отбросами того мира, с которым теперь встретились лицом к лицу в Амстердаме и Лондоне, и, вторгнувшись в непривычное им порядочное общество, всюду оставляли здесь следы своих москворецких обычаев, заставлявшие мыслящих людей недоумевать, неужели это властные просветители своей страны. Такое именно впечатление вынес из беседы с Петром английский епископ Вернет. Петр одинаково поразил его своими способностями и недостатками, даже пороками, особенно грубостью, и ученый английский иерарх не совсем набожно отказывается понять неисповедимые пути Провидения, вручившего такому необузданному человеку безграничную власть над столь значительною частью света.

Возвращение.

Но Петру было не до впечатления, оставляемого им в Западной Европе, когда он, наняв в Голландии до 900 человек всевозможных мастеров, от вице-адмирала до корабельного повара, и истратив на заграничную поездку не менее 2½ миллионов рублей на наши деньги, в мае 1698 г. спешил в Вену, а оттуда в июле, внезапно отказавшись от поездки в Италию, поскакал в Москву по вестям о новом заговоре сестры и о стрелецком бунте. Можно представить себе, с каким запасом впечатлений, собранных за 15 месяцев заграничного пребывания, возвращался Петр домой. Попав в Западную Европу, он поспешил прежде всего забежать в мастерскую ее культуры и не хотел, по-видимому, идти никуда больше, по крайней мере оставался рассеянным, безучастным зрителем, когда ему показывали другие стороны европейской жизни. Возвращаясь в Россию, Петр должен был представлять себе Европу в виде шумной и дымной мастерской с машинами, кораблями, верфями, фабриками, заводами. Тотчас по приезде в Москву он принялся за жесткий розыск нового стрелецкого мятежа, на много дней погрузился в раздражающие занятия со своими старыми недругами, вновь поднятыми мятежной сестрой. Это воскресило в нем детские впечатления 1682 г. Ненавистный образ сестры с ее родственниками и друзьями, Милославскими и Шакловитыми, опять восстал в его нервном воображении со всеми ужасами, каких он привык ожидать с этой стороны. Недаром Петр был совершенно вне себя во время этого розыска и в пыточном застенке, как тогда рассказывали, не утерпев, сам рубил головы стрельцам. А затем Петр почти без передышки должен был приняться за другое, еще более тяжелое дело: через два года по возвращении из-за границы началась Северная война. Торопливая и подвижная, лихорадочная деятельность, сама собой начавшаяся в ранней молодости, теперь продолжалась по необходимости и не прерывалась почти до конца жизни, до 50-летнего возраста. Северная война с ее тревогами, с поражениями в первое время и с победами потом, окончательно определила образ жизни Петра и сообщила направление, установила темп его преобразовательной деятельности. Он должен был жить изо дня в день, поспевать за быстро несшимися мимо него событиями, спешить навстречу возникавшим ежедневно новым государственным нуждам и опасностям, не имея досуга перевести дух, одуматься, сообразить наперед план действий. И в Северной войне Петр выбрал себе роль, соответствовавшую привычным занятиям и вкусам, усвоенным с детства, впечатлениям и познаниям, вынесенным из-за границы. Это не была роль ни государя-правителя, ни боевого генерала-главнокомандующего. Петр не сидел во дворце подобно прежним царям, рассылая всюду указы, направляя деятельность подчиненных; но он редко становился и во главе своих полков, чтобы водить их в огонь, подобно своему противнику Карлу XII. Впрочем, Полтава и Гангут навсегда останутся в военной истории России светлыми памятниками личного участия Петра в боевых делах на суше и на море. Предоставляя действовать во фронте своим генералам и адмиралам, Петр взял на себя менее видную техническую часть войны: он оставался обычно позади своей армии, устроял ее тыл, набирал рекрутов, составлял планы военных движений, строил корабли и военные заводы; заготовлял амуницию, провиант и боевые снаряды, все запасал, всех ободрял, понукал, бранился, дрался, вешал, скакал из одного конца государства в другой, был чем-то вроде генерал-фельдцейхмейстера, генерал-провиантмейстера и корабельного обер-мастера. Такая безустанная деятельность, продолжавшаяся почти три десятка лет, сформировала и укрепила понятия, чувства, вкусы и привычки Петра. Петр отлился односторонне, но рельефно, вышел тяжелым и вместе вечно подвижным, холодным, но ежеминутно готовым к шумным взрывам — точь-в-точь как чугунная пушка его петрозаводской отливки.

Петр Великий, его наружность, привычки, образ жизни и мыслей, характер.

Петр Великий по своему духовному складу был один из тех простых людей, на которых достаточно взглянуть, чтобы понять их.

Петр был великан, без малого трех аршин ростом, целой головой выше любой толпы, среди которой ему приходилось когда-либо стоять. Христосуясь на Пасху, он постоянно должен был нагибаться до боли в спине. От природы он был силач; постоянное обращение с топором и молотком еще более развило его мускульную силу и сноровку. Он мог не только свернуть в трубку серебряную тарелку, но и перерезать ножом кусок сукна на лету. В свое время я уже говорил о династической хилости мужского потомства патриарха Филарета. Первая жена царя Алексея не осилила этого недостатка фамилии. Зато Наталья Кирилловна оказала ему энергичный отпор. Петр уродился в мать и особенно походил на одного из ее братьев, Федора. У Нарышкиных живость нервов и бойкость мысли были фамильными чертами. Впоследствии из среды их вышел ряд остряков, а один успешно играл роль шута-забавника в салоне Екатерины II. Одиннадцатилетний Петр был живым красивым мальчиком, как описывает его иноземный посол, представлявшийся в 1683 г. ему и его брату Ивану. Между тем как царь Иван в мономаховой шапке, нахлобученной на самые глаза, опущенные вниз и ни на кого не смотревшие, сидел мертвенной статуей на своем серебряном кресле под образами, рядом с ним на таком же кресле в другой мономаховой шапке, сооруженной по случаю двоецария, Петр смотрел на всех живо и самоуверенно, и ему не сиделось на месте. Впоследствии это впечатление портилось следами сильного нервного расстройства, причиной которого был либо детский испуг во время кровавых кремлевских сцен 1682 г., либо слишком часто повторявшиеся кутежи, надломившие здоровье еще не окрепшего организма, а вероятно, то и другое вместе. Очень рано, уже на двадцатом году, у него стала трястись голова и на красивом круглом лице в минуты раздумья или внутреннего волнения появлялись безобразившие его судороги. Все это вместе с родинкой на правой щеке и привычкой на ходу широко размахивать руками делало его фигуру всюду заметной. В 1697 г. в саардамской цирюльне по этим приметам, услужливо сообщенным земляками из Москвы, сразу узнали русского царя в плотнике из Московии, пришедшем побриться. Непривычка следить за собой и сдерживать себя сообщала его большим блуждающим глазам резкое, иногда даже дикое выражение, вызывавшее невольную дрожь в слабонервном человеке. Чаще всего встречаются два портрета Петра. Один написан в 1698 г. в Англии по желанию короля Вильгельма III Кнеллером. Здесь Петр с длинными вьющимися волосами весело смотрит своими большими круглыми глазами. Несмотря на некоторую слащавость кисти, художнику, кажется, удалось поймать неуловимую веселую, даже почти насмешливую мину лица, напоминающую сохранившийся портрет бабушки Стрешневой. Другой портрет написан голландцем Карлом Моором в 1717 г., когда Петр ездил в Париж, чтобы ускорить окончание Северной войны и подготовить брак своей 8-летней дочери Елизаветы с 7-летним французским королем Людовиком XV. Парижские наблюдатели в том году изображают Петра повелителем, хорошо разучившим свою повелительную роль, с тем же проницательным, иногда диким взглядом, и вместе политиком, умевшим приятно обойтись при встрече с нужным человеком. Петр тогда уже настолько сознавал свое значение, что пренебрегал приличиями: при выходе из парижской квартиры спокойно садился в чужую карету, чувствовал себя хозяином всюду, на Сене, как на Неве. Не таков он у К. Моора. Усы, точно наклеенные, здесь заметнее, чем у Кнеллера. В складе губ и особенно в выражении глаз, как будто болезненном, почти грустном, чуется усталость: думаешь, вот-вот человек попросит позволения отдохнуть немного. Собственное величие придавило его; нет и следа ни юношеской самоуверенности, ни зрелого довольства своим делом. При этом надобно вспомнить, что этот портрет изображает Петра, приехавшего из Парижа в Голландию, в Спа, лечиться от болезни, спустя 8 лет его похоронившей.

Петр был гостем у себя дома. Он вырос и возмужал на дороге и на работе под открытым небом. Лет под 50, удосужившись оглянуться на свою прошлую жизнь, он увидел бы, что он вечно куда-нибудь едет. В продолжение своего царствования он исколесил широкую Русь из конца в конец, от Архангельска и Невы до Прута, Азова, Астрахани и Дербента. Многолетнее безустанное движение развило в нем подвижность, потребность в постоянной перемене мест, в быстрой смене впечатлений. Торопливость стала его привычкой. Он вечно и во всем спешил. Его обычная походка, особенно при понятном размере его шага, была такова, что спутник с трудом поспевал за ним вприпрыжку. Ему трудно было долго усидеть на месте: на продолжительных пирах он часто вскакивал со стула и выбегал в другую комнату, чтобы размяться. Эта подвижность делала его в молодых летах большим охотником до танцев. Он был обычным и веселым гостем на домашних праздниках вельмож, купцов, мастеров, много и недурно танцевал, хотя не проходил методически курса танцевального искусства, а перенимал его «с одной практики» на вечерах у Лефорта. Если Петр не спал, не ехал, не пировал или не осматривал чего-нибудь, он непременно что-нибудь строил. Руки его были вечно в работе, и с них не сходили мозоли. За ручной труд он брался при всяком предоставлявшемся к тому случае. В молодости, когда он еще многого не знал, осматривая фабрику или завод, он постоянно хватался за наблюдаемое дело. Ему трудно было оставаться простым зрителем чужой работы, особенно для него новой: рука инстинктивно просилась за инструмент; ему все хотелось сработать самому. Охота к рукомеслу развила в нем быструю сметливость и сноровку: зорко вглядевшись в незнакомую работу, он мигом усвоял ее. Ранняя наклонность к ремесленным занятиям, к технической работе обратилась у него в простую привычку, в безотчетный позыв: он хотел узнать и усвоить всякое новое дело, прежде чем успевал сообразить, на что оно ему понадобится. С летами он приобрел необъятную массу технических познаний. Уже в первую заграничную его поездку немецкие принцессы из разговора с ним вывели заключение, что он в совершенстве знал до 14 ремесел. Впоследствии он был как дома в любой мастерской, на какой угодно фабрике. По смерти его чуть не везде, где он бывал, рассеяны были вещицы его собственного изделия, шлюпки, стулья, посуда, табакерки и т.п. Дивиться можно, откуда только брался у него досуг на все эти бесчисленные безделки. Успехи в рукомесле поселили в нем большую уверенность в ловкости своей руки: он считал себя и опытным хирургом и хорошим зубным врачом. Бывало, близкие люди, заболевшие каким-нибудь недугом, требовавшим хирургической помощи, приходили в ужас при мысли, что царь проведает об их болезни и явится с инструментами, предложит свои услуги. Говорят, после него остался целый мешок с выдернутыми им зубами — памятник его зубоврачебной практики. Но выше всего ставил он мастерство корабельное. Никакое государственное дело не могло удержать его, когда представлялся случай поработать топором на верфи. До поздних лет, бывая в Петербурге, он не пропускал дня, чтобы не завернуть часа на два в адмиралтейство. И он достиг большого искусства в этом деле; современники считали его лучшим корабельным мастером в России. Он был не только зорким наблюдателем и опытным руководителем при постройке корабля: он сам мог сработать корабль с основания до всех технических мелочей его отделки. Он гордился своим искусством в этом мастерстве и не жалел ни денег, ни усилий, чтобы распространить и упрочить его в России. Из него, уроженца континентальной Москвы, вышел истый моряк, которому морской воздух нужен был, как вода рыбе. Этому воздуху вместе с постоянной физической деятельностью он сам приписывал целебное действие на свое здоровье, постоянно колеблемое разными излишествами. Отсюда же, вероятно, происходил и его несокрушимый, истинно матросский аппетит. Современники говорят, что он мог есть всегда и везде; когда бы ни приехал он в гости, до или после обеда, он сейчас готов был сесть за стол. Вставая рано, часу в пятом, он обедал в 11—12 часов и по окончании последнего блюда уходил соснуть. Даже на пиру в гостях он не отказывал себе в этом сне и, освеженный им, возвращался к собеседникам, снова готовый есть и пить.

Печальные обстоятельства детства и молодости, выбившие Петра из старых, чопорных порядков кремлевского дворца, пестрое и невзыскательное общество, которым он потом окружил себя, самое свойство любимых занятий, заставлявших его поочередно браться то за топор, то за пилу или токарный станок, то за нравоисправительную дубинку, при подвижном, непоседном образе жизни сделали его заклятым врагом всякого церемониала. Петр ни в чем не терпел стеснений и формальностей. Этот властительный человек, привыкший чувствовать себя хозяином всегда и всюду, конфузился и терялся среди торжественной обстановки, тяжело дышал, краснел и обливался потом, когда ему приходилось на аудиенции, стоя у престола в парадном царском облачении, в присутствии двора выслушивать высокопарный вздор от представлявшегося посланника. Будничную жизнь свою он старался устроить возможно проще и дешевле. Монарха, которого в Европе считали одним из самых могущественных и богатых в свете, часто видали в стоптанных башмаках и чулках, заштопанных собственной женой или дочерьми. Дома, встав с постели, он принимал в простом стареньком халате из китайской нанки, выезжал или выходил в незатейливом кафтане из толстого сукна, который не любил менять часто; летом, выходя недалеко, почти не носил шляпы; ездил обыкновенно на одноколке или на плохой паре и в таком кабриолете, в каком, по замечанию иноземца-очевидца, не всякий московский купец решился бы выехать. В торжественных случаях, когда, например, его приглашали на свадьбу, он брал экипаж напрокат у щеголя сенатского генерал-прокурора Ягужинского. В домашнем быту Петр до конца жизни оставался верен привычкам древнерусского человека, не любил просторных и высоких зал и за границей избегал пышных королевских дворцов. Ему, уроженцу безбрежной русской равнины, было душно среди гор в узкой немецкой долине. Странно одно: выросши на вольном воздухе, привыкнув к простору во всем, он не мог жить в комнате с высоким потолком и, когда попадал в такую, приказывал делать искусственный низкий потолок из полотна. Вероятно, тесная обстановка детства наложила на него эту черту. В селе Преображенском, где он вырос, он жил в маленьком и стареньком деревянном домишке, не стоившем, по замечанию того же иноземца, и 100 талеров. В Петербурге Петр построил также небольшие дворцы, зимний и летний, с тесными комнатками: царь не может жить в большом доме, замечает этот иноземец. Бросив кремлевские хоромы, Петр вывел и натянутую пышность прежней придворной жизни московских царей. При нем во всей Европе разве только двор прусского короля-скряги Фридриха Вильгельма I мог поспорить в простоте с петербургским; недаром Петр сравнивал себя с этим королем и говорил, что они оба не любят мотовства и роскоши. При Петре не видно было во дворце ни камергеров, ни камер-юнкеров, ни дорогой посуды. Обыкновенные расходы двора, поглощавшие прежде сотни тысяч рублей, при Петре не превышали 60 тысяч в год. Обычная прислуга царя состояла из 10—12 молодых дворян, большею частью незнатного происхождения, называвшихся денщиками. Петр не любил ни ливрей, ни дорогого шитья на платьях. Впрочем, в последние годы Петра у второй его царицы был многочисленный и блестящий двор, устроенный на немецкий лад и не уступавший в пышности любому двору тогдашней Германии. Тяготясь сам царским блеском, Петр хотел окружить им свою вторую жену, может быть для того, чтобы заставить окружающих забыть ее слишком простенькое происхождение.

Ту же простоту и непринужденность вносил Петр и в свои отношения к людям; в обращении с другими у него мешались привычки старорусского властного хозяина с замашками бесцеремонного мастерового. Придя в гости, он садился, где ни попало, на первое свободное место; когда ему становилось жарко, он, не стесняясь, при всех скидал с себя кафтан. Когда его приглашали на свадьбу маршалом, т.е. распорядителем пира, он аккуратно и деловито исполнял свои обязанности; распорядившись угощением, он ставил в угол свой маршальский жезл и, обратившись к буфету, при всех брал жаркое с блюда прямо руками. Привычка обходиться за столом без ножа и вилки поразила и немецких принцесс за ужином в Коппенбурге. Петр вообще не отличался тонкостью в обращении, не имел деликатных манер. На заведенных им в Петербурге зимних ассамблеях, среди столичного бомонда, поочередно съезжавшегося у того или другого сановника, царь запросто садился играть в шахматы с простыми матросами, вместе с ними пил пиво и из длинной голландской трубки тянул их махорку, не обращая внимания на танцевавших в этой или соседней зале дам. После дневных трудов, в досужие вечерние часы, когда Петр по обыкновению или уезжал в гости, или у себя принимал гостей, он бывал весел, обходителен, разговорчив, любил и вокруг себя видеть веселых собеседников, слышать непринужденную беседу за стаканом венгерского, в которой и сам принимал участие, ходя взад и вперед по комнате, не забывая своего стакана, и терпеть не мог ничего, что расстраивало такую беседу, никакого ехидства, выходок, колкостей, а тем паче ссор и брани; провинившегося тотчас наказывали, заставляли «пить штраф», опорожнить бокала три вина или одного «орла» (большой ковш), чтобы «лишнего не врал и не задирал». На этих досужих товарищеских беседах щекотливых предметов, конечно, избегали, хотя господствовавшая в обществе Петра непринужденность располагала неосторожных или чересчур прямодушных людей высказывать все, что приходило на ум. Флотского лейтенанта Мишукова Петр очень любил и ценил за знание морского дела и ему первому из русских доверил целый фрегат. Раз — это было еще до дела царевича Алексея — на пиру в Кронштадте, сидя за столом возле государя, Мишуков, уже порядочно выпивший, задумался и вдруг заплакал. Удивленный государь с участием спросил, что с ним. Мишуков откровенно и во всеуслышание объяснил причину своих слез: место, где сидят они, новая столица, около него построенная, балтийский флот, множество русских моряков, наконец, сам он, лейтенант Мишуков, командир фрегата, чувствующий, глубоко чувствующий на себе милости государя, — все это — создание его государевых рук; как вспомнил он все это да подумал, что здоровье его, государя, все слабеет, так и не мог удержаться от слез. «На кого ты нас покинешь?» — добавил он. «Как на кого? — возразил Петр, — у меня есть наследник-царевич». — «Ох, да ведь он глуп, все расстроит». Петру понравилась звучавшая горькой правдой откровенность моряка; но грубоватость выражения и неуместность неосторожного признания подлежали взысканию. «Дурак! — заметил ему Петр с усмешкой, треснув его по голове, — этого при всех не говорят». Привыкнув поступать во всем прямо и просто, он и от других прежде всего требовал дела, прямоты и откровенности и терпеть не мог уверток. Неплюев рассказывает в своих записках, что, воротившись из Венеции по окончании выучки, он сдал экзамен самому царю и поставлен был смотрителем над строившимися в Петербурге судами, почему видался с Петром почти ежедневно. Неплюеву советовали быть расторопным и особенно всегда говорить царю правду. Раз, подгуляв на именинах, Неплюев проспал и явился на работу, когда царь был уже там. В испуге Неплюев хотел бежать домой и сказаться больным, но передумал и решился откровенно покаяться в своем грехе. «А я уже, мой друг, здесь», — сказал Петр. — «Виноват, государь, — отвечал Неплюев, — вчера в гостях засиделся». Ласково взяв его за плечи так, что тот дрогнул и едва удержался на ногах, Петр сказал: «Спасибо, малый, что говоришь правду; Бог простит; кто Богу не грешен, кто бабушке не внук? А теперь поедем на родины». Приехали к плотнику, у которого родила жена. Царь дал роженице 5 гривен и поцеловался с ней, велев то же сделать и Неплюеву, который дал ей гривну. «Эй, брат, вижу, ты даришь не по-заморски», — сказал Петр, засмеявшись. — «Нечем мне дарить много, государь: дворянин я бедный, имею жену и детей, и когда бы не ваше царское жалованье, то, живучи здесь, и есть было бы нечего». Петр расспросил, сколько за ним душ крестьян и где у него поместье. Плотник поднес гостям по рюмке водки на деревянной тарелке. Царь выпил и закусил пирогом с морковью. Неплюев не пил и отказался было от угощения, но Петр сказал: «Выпей, сколько можешь, не обижай хозяев» и, отломив ему кусок пирога, прибавил: «На, закуси, это родная, не итальянская пища». Но добрый по природе как человек, Петр был груб как царь, не привыкший уважать человека ни в себе, ни в других; среда, нам уже знакомая, в которой он вырос, и не могла воспитать в нем этого уважения. Природный ум, лета, приобретенное положение прикрывали потом эту прореху молодости; но порой она просвечивала и в поздние годы. Любимец Алексашка Меншиков в молодости не раз испытывал на своем продолговатом лице силу петровского кулака. На большом празднестве один иноземный артиллерист, назойливый болтун, в разговоре с Петром расхвастался своими познаниями, не давая царю выговорить слова. Петр слушал-слушал хвастуна, наконец, не вытерпел и, плюнув ему прямо в лицо, молча отошел в сторону. Простота обращения и обычная веселость делали иногда обхождение с ним столь же тяжелым, как и его вспыльчивость или находившее на него по временам дурное расположение духа, выражавшееся в известных его судорогах. Приближенные, чуя грозу при виде этих признаков, немедленно звали Екатерину, которая сажала Петра и брала его за голову, слегка ее почесывая. Царь быстро засыпал, и все вокруг замирало, пока Екатерина неподвижно держала его голову в своих руках. Часа через два он просыпался бодрым, как ни в чем не бывало. Но и независимо от этих болезненных припадков прямой и откровенный Петр не всегда бывал деликатен и внимателен к положению других, и это портило непринужденность, какую он вносил в свое общество. В добрые минуты он любил повеселиться и пошутить, но часто его шутки шли через край, становились неприличны или жестоки. В торжественные дни летом в своем Летнем саду перед дворцом, в дубовой рощице, им самим разведенной, он любил видеть вокруг себя все высшее общество столицы, охотно беседовал со светскими чинами о политике, с духовными о церковных делах, сидя за простыми столиками на деревянных садовых скамейках и усердно потчуя гостей, как радушный хозяин. Но его хлебосольство порой становилось хуже демьяновой ухи. Привыкнув к простой водке, он требовал, чтобы ее пили и гости, не исключая дам. Бывало, ужас пронимал участников и участниц торжества, когда в саду появлялись гвардейцы с ушатами сивухи, запах которой широко разносился по аллеям, причем часовым приказывалось никого не выпускать из сада. Особо назначенные для того майоры гвардии обязаны были потчевать всех за здоровье царя, и счастливым считал себя тот, кому удавалось какими-либо путями ускользнуть из сада. Только духовные власти не отвращали лиц своих от горькой чаши и весело сидели за своими столиками; от иных далеко отдавало редькой и луком. На одном из празднеств проходившие мимо иностранцы заметили, что самые пьяные из гостей были духовные, к великому удивлению протестантского проповедника, никак не воображавшего, что это делается так грубо и открыто. В 1721 г. на свадьбе старика-вдовца князя Ю. Ю. Трубецкого, женившегося на 20-летней Головиной, когда подали большое блюдо со стаканами желе, Петр велел отцу невесты, большому охотнику до этого лакомства, как можно шире раскрыть рот и принялся совать ему в горло кусок за куском, даже сам раскрывал ему рот, когда тот разевал его недостаточно широко. В то же время за другим столом дочь хозяина, пышная богачка и модница княжна Черкасская, стоя за стулом своего брата, хорошо образованного молодого человека, бывшего дружкой на свадьбе отца, по знаку сидевшей тут императрицы принималась щекотать его, а тот ревел, как теленок, которого режут, при дружном хохоте всего общества, самого изящного в тогдашнем Петербурге.

Такой юмор царя сообщал тяжелый характер увеселениям, какие он завел при своем дворе. К концу Северной войны составился значительный календарь собственно придворных ежегодных праздников, в состав которого входили викториальные торжества, а с 1721 г. к ним присоединилось ежегодное празднование Ништадтского мира. Но особенно любил Петр веселиться по случаю спуска нового корабля: новому кораблю он был рад, как новорожденному детищу. В тот век пили много везде в Европе, не меньше, чем теперь, а в высших кругах, особенно придворных, пожалуй, даже больше. Петербургский двор не отставал от своих заграничных образцов. Бережливый во всем, Петр не жалел расходов на попойки, какими вспрыскивали новосооруженного пловца. На корабль приглашалось все высшее столичное общество обоего пола. Это были настоящие морские попойки, те, к которым идет или от которых идет поговорка, что пьяным по колено море. Пьют бывало до тех пор, пока генерал-адмирал старик Апраксин начнет плакать-разливаться горючими слезами, что вот он на старости лет остался сиротою круглым, без отца, без матери, а военный министр светлейший князь Меншиков свалится под стол и прибежит с дамской половины его испуганная княгиня Даша отливать и оттирать бездыханного супруга. Но пир не всегда заканчивался так просто: за столом вспылит на кого-нибудь Петр и раздраженный убежит на дамскую половину, запретив собеседникам расходиться до его возвращения, и солдата приставит к выходу; пока Екатерина не успокаивала расходившегося царя, не укладывала его и не давала ему выспаться, все сидели по местам, пили и скучали. Заключение Ништадтского мира праздновалось семидневным маскарадом. Петр был вне себя от радости, что кончил бесконечную войну, и, забывая свои годы и недуги, пел песни, плясал по столам. Торжество совершалось в здании Сената. Среди пира Петр встал из-за стола и отправился на стоявшую у берега Невы яхту соснуть, приказав гостям дожидаться его возвращения. Обилие вина и шума на этом продолжительном торжестве не мешало гостям чувствовать скуку и тягость от обязательного веселья по наряду, даже со штрафом за уклонение (50 рублей, около 400 рублей на наши деньги). Тысяча масок ходила, толкалась, пила, плясала целую неделю, и все были рады-радешеньки, когда дотянули служебное веселье до указанного срока.

Эти официальные празднества были тяжелы, утомительны. Но еще хуже были увеселения, тоже штатные и непристойные до цинизма. Трудно сказать, что было причиной этого, потребность ли в грязном рассеянии после черной работы или непривычка обдумывать свои поступки. Петр старался облечь свой разгул с сотрудниками в канцелярские формы, сделать его постоянным учреждением. Так возникла коллегия пьянства, или «сумасброднейший, всешутейший и всепьянейший собор». Он состоял под председательством набольшего шута, носившего титул князя-папы, или всешумнейшего и всешутейшего патриарха московского, кокуйского и всея Яузы. При нем был конклав 12 кардиналов, отъявленных пьяниц и обжор, с огромным штатом таких же епископов, архимандритов и других духовных чинов, носивших прозвища, которые никогда, ни при каком цензурном уставе не появятся в печати. Петр носил в этом соборе сан протодьякона и сам сочинил для него устав, в котором обнаружил не менее законодательной обдуманности, чем в любом своем регламенте. В этом уставе определены были до мельчайших подробностей чины избрания и поставления папы и рукоположения на разные степени пьяной иерархии. Первейшей заповедью ордена было напиваться каждодневно и не ложиться спать трезвыми. У собора, целью которого было славить Бахуса питием непомерным, был свой порядок пьянодействия, «служения Бахусу и честнаго обхождения с крепкими напитками», свои облачения, молитвословия и песнопения, были даже всешутейшие матери-архиерейши и игуменьи. Как в древней церкви спрашивали крещаемого: «Веруеши ли?» — так в этом соборе новопринимаемому члену давали вопрос: «Пиеши ли?» Трезвых грешников отлучали от всех кабаков в государстве; инако мудрствующих еретиков-пьяноборцев предавали анафеме. Одним словом, это была неприличнейшая пародия церковной иерархии и церковного богослужения, казавшаяся набожным людям пагубой души, как бы вероотступлением, противление коему — путь к венцу мученическому. Бывало на святках компания человек в 200 в Москве или Петербурге на нескольких десятках саней на всю ночь до утра пустится по городу «славить»; во главе процессии шутовской патриарх в своем облачении, с жезлом и в жестяной митре; за ним сломя голову скачут сани, битком набитые его сослужителями, с песнями и свистом. Хозяева домов, удостоенных посещением этих славельщиков, обязаны были угощать их и платить за славление; пили при этом страшно, замечает современный наблюдатель. Или бывало на первой неделе Великого поста его всешутейство со своим собором устроит покаянную процессию: в назидание верующим выедут на ослах и волах или в санях, запряженных свиньями, медведями и козлами, в вывороченных полушубках. Раз на Масленице в 1699 г. после одного пышного придворного обеда царь устроил служение Бахусу; патриарх, князь-папа Никита Зотов, знакомый уже нам бывший учитель царя, пил и благословлял преклонявших перед ним колена гостей, осеняя их сложенными накрест двумя чубуками, подобно тому как делают архиереи дикирием и трикирием; потом с посохом в руке «владыка» пустился в пляс. Один только из присутствовавших на обеде, да и то иноземный посол, не вынес зрелища этой одури и ушел от православных шутов. Иноземные наблюдатели готовы были видеть в этих безобразиях политическую и даже народовоспитательную тенденцию, направленную будто бы против русской церковной иерархии и даже, самой Церкви, а также против порока пьянства: царь-де старался сделать смешным то, к чему хотел ослабить привязанность и уважение; доставляя народу случай позабавиться, пьяная компания приучала его соединять с отвращением к грязному разгулу презрение к предрассудкам. Трудно взвесить долю правды в этом взгляде; но все это — скорее оправдание, чем объяснение. Петр играл не в одну церковную иерархию или в церковный обряд. Предметом шутки он делал и собственную власть, величая князя Ф.Ю. Ромодановского королем, государем, «вашим пресветлым царским величеством», а себя «всегдашним рабом и холопом Piter’ом» или просто по-русски Петрушкой Алексеевым. Очевидно, здесь больше настроения, чем тенденции. Игривость досталась Петру по наследству от отца, который тоже любил пошутить, хотя и остерегался быть шутом. У Петра и его компании было больше позыва к дурачеству, чем дурацкого творчества. Они хватали формы шутовства откуда ни попало, не щадя ни преданий старины, ни народного чувства, ни собственного достоинства, как дети в играх пародируют слова, отношения, даже гримасы взрослых, вовсе не думая их осуждать или будировать. В пародии церковных обрядов глумились не над Церковью, даже не над церковной иерархией, как учреждением: просто срывали досаду на класс, среди которого видели много досадных людей. Можно не дивиться крайней беззаботности о последствиях, о впечатлении от оргий. Хотя Петр жаловался, что ему приходится иметь дело не с одним бородачом, как его отцу, а с тысячами; но с этой стороны можно было ждать больше неприятностей, чем опасностей. К большинству тогдашней иерархии был приложим укор, обращенный противниками нововведений на последнего патриарха Адриана, что он живет из куска, спать бы ему да есть, бережет мантии для клобука белого, затем и не обличает. Серьезнее был ропот в народе, среди которого уже бродила молва о царе-антихристе; но и с этой стороны надеялись на охранительную силу кнута и застенка, а об общественной стыдливости в тогдашних правящих сферах имели очень слабое помышление. Да и народные нравы если не оправдывают, то частью объясняют эти непристойные забавы. Кому неизвестна русская привычка в веселую минуту пошутить над церковными предметами, украсить праздное балагурство священным изречением? Известно также отношение народной легенды к духовенству и церковному обряду. В этом повинно само духовенство: строго требуя наружного исполнения церковного порядка, пастыри не умели внушить должного к нему уважения, потому что сами недостаточно его уважали. И Петр был не свободен от этой церковно-народной слабости: он был человек набожный, скорбел о невежестве русского духовенства, о расстройстве Церкви, чтил и знал церковный обряд, вовсе не для шутки любил в праздники становиться на клиросе в ряды своих певчих и пел своим сильным голосом — и однако же включил в программу празднования Ништадтского мира в 1721 г. непристойнейшую свадьбу князя-папы, старика Бутурлина, со старухой, вдовой его предшественника Никиты Зотова, приказав обвенчать их в присутствии двора при торжественно-шутовской обстановке в Троицком соборе. Какую политическую цель можно найти в этой непристойности, как и в ящике с водкой, формат которого напоминал пьяной коллегии Евангелие? Здесь не тонкий или лукавый противоцерковный расчет политиков, а просто грубое чувство властных гуляк, вскрывавшее общий факт, глубокий упадок церковного авторитета. При господстве монашества, унизившем более духовенство, дело церковно-пастырского воспитания нравственного чувства в народе превратилось в полицию совести.

Но Петр от природы не был лишен средств создать себе более приличные развлечения. Он, несомненно, был одарен здоровым чувством изящного, тратил много хлопот и денег, чтобы доставать хорошие картины и статуи в Германии и Италии: он положил основание художественной коллекции, которая теперь помещается в петербургском Эрмитаже. Он имел вкус особенно к архитектуре; об этом говорят увеселительные дворцы, которые он построил вокруг своей столицы и для которых выписывал за дорогую цену с Запада первоклассных мастеров, вроде, например, знаменитого в свое время Леблона, «прямой диковины», как называл его сам Петр, сманивший его у французского двора за громадное жалованье. Построенный этим архитектором петергофский дворец Монплезир, со своим кабинетом, украшенным превосходной резной работой, с видом на море и тенистыми садами, вызывал заслуженные похвалы от посещавших его иностранцев. Правда, незаметно, чтобы Петр был любителем классического стиля; он искал в искусстве лишь средства для поддержания легкого, бодрого расположения духа; упомянутый его петергофский дворец украшен был превосходными фламандскими картинами, изображавшими сельские и морские сцены, большею частью забавные. Привыкнув жить кое-как, в черной работе, Петр, однако, сохранил уменье быть неравнодушным к иному ландшафту, особенно с участием моря, и бросал большие деньги на загородный дворец, с искусственными террасами, каскадами, хитрыми фонтанами, цветниками и т.п. Он обладал сильным эстетическим чутьем; только оно развивалось у Петра несколько односторонне, сообразно с общим направлением его характера и образа жизни. Привычка вникать в подробности дела, работа над техническими деталями создала в нем геометрическую меткость взгляда, удивительный глазомер, чувство формы и симметрии; ему легко давались пластические искусства, нравились сложные планы построек; но он сам признавался, что не любит музыки, и с трудом переносил на балах игру оркестра.

По временам на шумных увеселительных собраниях Петровой компании слышались и серьезные разговоры. Чем шире развертывались дела войны и реформы, тем чаще Петр со своими сотрудниками задумывался над смыслом своих деяний. Эти беседы любопытны не столько взглядами, какие в них высказывались, сколько тем, что позволяют ближе всмотреться в самих собеседников, в их побуждения и отношения, и притом смягчают впечатление их нетрезвой и беспорядочной обстановки. Сквозь табачный дым и звон стаканов пробивается политическая мысль, освещающая этих дельцов с другой, более привлекательной стороны. Раз в 1722 г., в веселую минуту, под влиянием стаканов венгерского, Петр разговорился с окружавшими его иностранцами о тяжелых первых годах своей деятельности, когда ему приходилось разом заводить регулярное войско и флот, насаждать в своем праздном, грубом народе науки, чувства храбрости, верности, чести, что сначала все это стоило ему страшных трудов, но это теперь, слава богу, миновало, и он может быть спокойнее, что надобно много трудиться, чтобы хорошо узнать народ, которым управляешь. Это были, очевидно, давние, привычные помыслы Петра; едва ли не он сам начал продолжавшуюся и после него обработку легенды о своей творческой деятельности. Если верить современникам, эта легенда у него стала даже облекаться в художественную форму девиза, изображающего ваятеля, который высекает из грубого куска мрамора человеческую фигуру и почти до половины окончил свою работу. Значит, к концу шведской войны Петр и его сотрудники сознавали, что достигнутые военные успехи и исполненные реформы еще не завершают их дела, и их занимал вопрос, что предстоит еще сделать. Татищев в своей Истории Российской передает рассказ об одной застольной беседе, слышанной, очевидно, от собеседников. Дело было в 1717 г., когда блеснула надежда на скорое окончание тяжелой войны. Сидя за столом на пиру со многими знатными людьми, Петр разговорился о своем отце, об его делах в Польше, о затруднениях, какие наделал ему патриарх Никон. Мусин-Пушкин принялся выхвалять сына и унижать отца, говоря, что царь Алексей сам мало что делал, а больше Морозов с другими великими министрами; все дело в министрах: каковы министры у государя, таковы и его дела. Государя раздосадовали эти речи; он встал из-за стола и сказал Мусину-Пушкину: «В твоем порицании дел моего отца и в похвале моим больше брани на меня, чем я могу стерпеть». Потом, подошедши к князю Я.Ф. Долгорукому, не боявшемуся спорить с царем в Сенате, и, став за его стулом, говорил ему: «Вот ты больше всех меня бранишь и так больно досаждаешь мне своими спорами, что я часто едва не теряю терпения; а как рассужу, то и увижу, что ты искренно меня и государство любишь и правду говоришь, за что я внутренне тебе благодарен; а теперь я спрошу тебя, как ты думаешь о делах отца моего и моих, и уверен, что ты нелицемерно скажешь мне правду». Долгорукий отвечал: «Изволь, государь, присесть, а я подумаю». Петр сел подле него, а тот по привычке стал разглаживать свои длинные усы. Все на него смотрели и ждали, что он скажет. Помолчав немного, князь говорил так:

«На вопрос твой нельзя ответить коротко, потому что у тебя с отцом дела разные: в одном ты больше заслуживаешь хвалы и благодарности, в другом — твой отец. Три главные дела у царей: первое — внутренняя расправа и правосудие; это ваше главное дело. Для этого у отца твоего было больше досуга, а у тебя еще и времени подумать о том не было, и потому в этом отец твой больше тебя сделал. Но когда ты займешься этим, может быть, и больше отцова сделаешь. Да и пора уж тебе о том подумать. Другое дело — военное. Этим делом отец твой много хвалы заслужил и великую пользу государству принес, устройством регулярных войск тебе путь показал; но после него неразумные люди все его начинания расстроили, так что ты почти все вновь начинал и в лучшее состояние привел. Однако, хоть и много я о том думал, но еще не знаю, кому из вас в этом деле предпочтение отдать: конец войны прямо нам это покажет. Третье дело — устройство флота, внешние союзы, отношения к иностранным государствам. В этом ты гораздо больше пользы государству принес и себе чести заслужил, нежели твой отец, с чем, надеюсь, и сам согласишься. А что говорят, якобы каковы министры у государей, таковы и дела их, так я думаю о том совсем напротив, что умные государи умеют и умных советников выбирать и верность их наблюдать. Потому у мудрого государя не может быть глупых министров, ибо он может о достоинстве каждого рассудить и правые советы отличить». Петр выслушал все терпеливо и, расцеловав Долгорукого, сказал: «Благий рабе верный! В мале былеси мне верен, над многими тя поставлю». «Меншикову и другим сие весьма было прискорбно, — так заканчивает свой рассказ Татищев, — и они всеми мерами усиливались озлобить его государю, но ничего не успели».

Петр прожил свой век в постоянной и напряженной физической деятельности, вечно вращаясь в потоке внешних впечатлений, и потом развил в себе внешнюю восприимчивость, удивительную наблюдательность и практическую сноровку. Но он не был охотник до досужих общих соображений; во всяком деле ему легче давались подробности работы, чем ее общий план; он лучше соображал средства и цели, чем следствия; во всем он был больше делец, мастер, чем мыслитель. Такой склад его ума отразился и на его политическом и нравственном характере. Петр вырос в среде, совсем неблагоприятной для политического развития. То были семейство и придворное общество царя Алексея, полные вражды, мелких интересов и ничтожных людей. Придворные интриги и перевороты были первоначальной политической школой Петра. Злоба сестры выбросила его из царской обстановки и оторвала от сросшихся с ней политических понятий. Этот разрыв сам по себе не был большой потерей для Петра: политическое сознание кремлевских умов XVII в. представляло беспорядочный хлам, составившийся частью из унаследованных от прежней династии церемониальных ветошей и вотчинных привычек, частью из политических вымыслов и двусмыслиц, мешавших первым царям новой династии понять свое положение в государстве. Несчастье Петра было в том, что, он остался без всякого политического сознания, с одним смутным и бессодержательным ощущением, что у его власти нет границ, а есть только опасности. Эта безграничная пустота сознания долго ничем не наполнялась. Мастеровой характер усвоенных с детства занятий, ручная черная работа мешала размышлению, отвлекала мысль от предметов, составляющих необходимый материал политического воспитания, и в Петре вырастал правитель без правил, одухотворяющих и оправдывающих власть, без элементарных политических понятий и общественных сдержек. Недостаток суждения и нравственная неустойчивость при гениальных способностях и обширных технических познаниях резко бросались в глаза и заграничным наблюдателям 25-летнего Петра, и им казалось, что природа готовила в нем скорее хорошего плотника, чем великого государя. С детства плохо направленный нравственно и рано испорченный физически, невероятно грубый по воспитанию и образу жизни и бесчеловечный по ужасным обстоятельствам молодости, он при этом был полон энергии, чуток и наблюдателен по природе. Этими природными качествами несколько сдерживались недостатки и пороки, навязанные ему средой и жизнью. Уже в 1698 г. английский епископ Вернет заметил, что Петр с большими усилиями старается победить в себе страсть к вину. Как ни мало был Петр внимателен к политическим порядкам и общественным нравам Запада, он при своей чуткости не мог не заметить, что тамошние народы воспитываются и крепнут не кнутом и застенком, а жестокие уроки, данные ему под первым Азовом, под Нарвой и на Пруте, постепенно указывали ему на его политическую неподготовленность, и по мере этого начиналось и усиливалось его политическое самообразование; он стал понимать крупные пробелы своего воспитания и вдумываться в понятия, вовремя им не продуманные, о государстве, народе, о правде и долге, о государе и его обязанностях. Он умел свое чувство царского долга развить до самоотверженного служения, но не мог уже отрешиться от своих привычек, и если несчастья молодости помогли ему оторваться от кремлевского политического жеманства, то он не сумел очистить свою кровь от единственного крепкого направителя московской политики, от инстинкта произвола. До конца он не мог понять ни исторической логики, ни физиологии народной жизни. Впрочем, нельзя слишком винить его за это: с трудом понимал это и мудрый политик и советник Петра Лейбниц, думавший и, кажется, уверявший Петра, что в России тем лучше можно насадить науки, чем меньше она к тому подготовлена. Вся преобразовательная его деятельность направлялась мыслью о необходимости и всемогуществе властного принуждения; он надеялся только силой навязать народу недостающие ему блага и, следовательно, верил в возможность своротить народную жизнь с ее исторического русла и вогнать в новые берега. Потому, радея о народе, он до крайности напрягал его труд, тратил людские средства и жизни безрасчетно, без всякой бережливости. Петр был честный и искренний человек, строгий и взыскательный к себе, справедливый и доброжелательный к другим; но по направлению своей деятельности он больше привык обращаться с вещами, с рабочими орудиями, чем с людьми, а потому и с людьми обращался, как с рабочими орудиями, умел пользоваться ими, быстро угадывал, кто на что годен, но не умел и не любил входить в их положение, беречь их силы, не отличался нравственной отзывчивостью своего отца. Петр знал людей, но не умел или не всегда хотел понимать их. Эти особенности его характера печально отразились на его семейных отношениях. Великий знаток и устроитель своего государства, Петр плохо знал один уголок его, свой собственный дом, свою семью, где он бывал гостем. Он не ужился с первой женой, имел причины жаловаться на вторую и совсем не поладил с сыном, не уберег его от враждебных влияний, что привело к гибели царевича и подвергло опасности самое существование династии.

Так Петр вышел не похож на своих предшественников, хотя между ними и можно заметить некоторую генетическую связь, историческую преемственность ролей и типов. Петр был великий хозяин, всего лучше понимавший экономические интересы, всего более чуткий к источникам государственного богатства. Подобными хозяевами были и его предшественники, цари старой и новой династии; но те были хозяева-сидни, белоручки, привыкшие хозяйничать чужими руками, а из Петра вышел подвижной хозяин-чернорабочий, самоучка, царь-мастеровой.

Петр Великий среди своих сотрудников.

I.

Мы привыкли представлять себе Петра Великого более дельцом, чем мыслителем. Таким обыкновенно видали его и современники. Жизнь Петра так сложилась, что давала ему мало досуга заранее и неторопливо обдумывать план действий, а темперамент мало внушал и охоты к тому. Спешность дел, неуменье, иногда и невозможность выжидать, подвижность ума, необычайно быстрая наблюдательность — все это приучило Петра задумывать без раздумья, без колебания решаться, обдумывать дело среди самого дела и, чутко угадывая требования минуты, на ходу соображать средства исполнения. В деятельности Петра все эти моменты, так отчетливо различаемые досужим размышлением и как бы рассыпающиеся при раздумьи, шли дружно вместе, точно вырастая один из другого, с органически-жизненной неразделимостью и последовательностью. Петр является перед наблюдателем в вечном потоке разнообразных дел, в постоянном деловом общении со множеством людей, среди непрерывной смены впечатлений и предприятий; всего труднее вообразить его наедине с самим собою, в уединенном кабинете, а не в людной и шумной мастерской.

Это не значит, что у Петра не было тех общих руководящих понятий, из которых составляется образ мыслей человека; только у Петра этот образ мыслей выражался несколько по-своему, не как подробно обдуманный план действий или запас готовых ответов на всевозможные запросы жизни, а являлся случайной импровизацией, мгновенной вспышкой постоянно возбужденной мысли, ежеминутно готовой отвечать на всякий запрос жизни при первой с ним встрече. Мысль его вырабатывалась на мелких подробностях, текущих вопросах практической деятельности, мастеровой, военной, правительственной. Он не имел ни досуга, ни привычки к систематическому размышлению об отвлеченных предметах, а воспитание не развило в нем и наклонности к этому. Но когда среди текущих дел ему встречался такой предмет, он своей прямой и здоровой мыслью составлял о нем суждение так же легко и просто, как его зоркий глаз схватывал структуру и назначение впервые встреченной машины. Но у него всегда были наготове две основы его образа мыслей и действий, прочно заложенные еще в ранние годы под неуловимыми для нас влияниями: это — неослабное чувство долга и вечно напряженная мысль об общем благе отечества, в служении которому и состоит этот долг. На этих основах держался и его взгляд на свою царскую власть, совсем непривычный древнерусскому обществу, но бывший начальным, исходным моментом его деятельности и вместе основным ее регулятором. В этом отношении древнерусское политическое сознание испытывало в лице Петра Великого крутой перелом, решительный кризис.

Ближайшие предшественники Петра, московские цари новой династии, родоначальник которой сел на московский престол не по отцовскому завещанию, а по всенародному избранию, конечно, не могли видеть в управляемом ими государстве только свою вотчину, как смотрели на него государи прежней династии. Та династия построила государство из своего частного удела и могла думать, что государство для нее существует, а не она для государства, подобно тому как дом существует для хозяина, а не наоборот. Избирательное происхождение новой династии не допускало такого удельного взгляда на государство, составлявшего основу политического сознания государей Калитина племени. Соборное избрание дало царям нового дома новое основание и новый характер их власти. Земский собор просил Михаила на царство, а не Михаил просил царство у земского собора. Следовательно, царь необходим для государства, и хотя государство существует не для государя, но без него оно существовать не может. Идеей власти как основы государственного порядка, суммой полномочий, вытекающих из этого источника, исчерпывалось все политическое содержание понятия о государе. Власть исполняет свое назначение, если только не бездействует, независимо от качества действия. Назначение власти править, а править — значит приказывать и взыскивать. Как исполнить указ — это дело исполнителей, которые и отвечают перед властью за исполнение. Царь может спросить совета у ближайших исполнителей, своих советников, даже у советных людей всей земли, у земского собора. Это его добрая воля и много-много требование правительственного обычая или политического приличия. Дать совет, подать мнение о деле, когда его спрашивают, — это не политическое право Боярской думы или земского собора, а их верноподданническая обязанность. Так понимали и так практиковали свою власть первые цари новой династии; по крайней мере так понимал и практиковал ее второй из них, царь Алексей, который даже не повторил тех неопределенных, никогда не обнародованных и ничем политически не обеспеченных обязательств, на которых целовал крест боярам — только боярам, а не земскому собору, — его отец. И с 1613 по 1682 г. никогда ни в Боярской думе, ни на земском соборе не возникало вопроса о пределах верховной власти, потому что все политические отношения устанавливались на основе, положенной избирательным собором 1613 г. Сами просили на царство, сами давайте и средства царствовать — такова основная нота в грамотах новоизбранного царя Михаила к собору. Конечно, и по происхождению нового царственного дома, и по общему значению власти в христианском обществе христианская мысль и в составе московского самодержавия XVII в. могла найти идею долга царя как блюстителя общенародного блага и идею если не юридической, то нравственной его ответственности не только перед Богом, но и перед землей; а здравый смысл указывал, что власть не может быть сама себе ни целью, ни оправданием и становится непонятной, как скоро перестает исполнять свое назначение — служить народному благу. Все это, вероятно, чувствовали и московские цари XVII в., особенно такой благодушный и набожный носитель власти, как царь Алексей Михайлович. Но они слабо давали чувствовать все это своим подданным, окруженные в своем дворце тяжелой церемониальной пышностью, при тогдашних, сказать мягко, суровых нравах и приемах управления, являясь перед народом земными богами в неземном величии каких-то царей ассирийских. Тот же благожелательный царь Алексей, может быть, и сознавал одностороннюю постановку своей власти; но у него недоставало сил пробиться сквозь накопившуюся веками и плотно окутавшую его толщу условных понятий и обрядностей, чтобы вразумительно показать народу и другую, оборотную сторону власти. Это и лишало московских государей XVII в. того нравственно-воспитательного влияния на управляемое общество, которое составляет лучшее назначение и высшее качество власти. Своим образом правления, чувствами, какие они внушали управляемым, они значительно дисциплинировали их поведение, сообщали им некоторую наружную выдержку, но слабо смягчали их нравы и еще слабее проясняли их политические и общественные понятия.

В деятельности Петра Великого впервые ярко проявились именно эти народно-воспитательные свойства власти, едва заметно мерцавшие и часто совсем погасавшие в его предшественниках. Трудно сказать, под какими сторонними влияниями или каким внутренним процессом мысли удалось Петру перевернуть в себе политическое сознание московского государя изнанкой на лицо; только он в составе верховной власти всего яснее понял и особенно живо почувствовал «долженства», обязанности царя, которые сводятся, по его словам, к «двум необходимым делам правления»: к распорядку, внутреннему благоустройству, и обороне, внешней безопасности государства. В этом и состоит благо отечества, общее благо родной земли, русского народа или государства — понятия, которые Петр едва ли не первый у нас усвоил и выражал со всею ясностью первичных, простейших основ общественного порядка. Самодержавие — средство для достижения этих целей. Нигде и никогда не покидала Петра мысль об отечестве; в радостные и скорбные минуты она ободряла его и направляла его действия, и о своей обязанности служить отечеству, чем только можно, он говорил просто, без пафоса, как о деле серьезном, но естественном и необходимом. В 1704 г. русские войска взяли Нарву, смыв позор первого поражения. На радостях Петр говорил находившемуся в походе сыну Алексею, как необходимо ему, наследнику, для обеспечения торжества над врагом следовать примеру отца, не бояться ни труда, ни опасностей. «Ты должен любить все, что служит ко благу и чести отечества, не щадить трудов для общего блага; а если советы мои разнесет ветер, я не признаю тебя своим сыном». Впоследствии, когда возникла опасность исполнить эту угрозу, Петр писал царевичу: «За мое отечество и людей моих я живота своего не жалел и не жалею; как могу тебя непотребного пожалеть? Ты ненавидишь дела мои, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю». Однажды какой-то знатный господин улыбнулся, видя, с каким усердием Петр, любя дуб, как корабельное дерево, сажал желуди по петергофской дороге. «Глупый человек, — сказал ему Петр, заметив его улыбку и догадавшись о ее значении, — ты думаешь, не дожить мне до матерых дубов? Да я ведь не для себя тружусь, а для будущей пользы государства». В конце жизни, больным отправившись в дурную погоду осматривать работы на Ладожском канале и усилив болезнь этой поездкой, он говорил лейб-медику Блюментросту: «Болезнь упряма, природа знает свое дело; но и нам надлежит пещись о пользе государства, пока силы есть». Соответственно характеру власти изменилась и ее обстановка: вместо кремлевских палат, пышных придворных обрядов и нарядов — плохой домик в Преображенском и маленькие дворцы в новой столице, простенький экипаж, в котором по замечанию очевидца, не всякий купец решился бы показаться на столичной улице; на самом — простой кафтан из русского сукна, нередко стоптанные башмаки со штопаными чулками — все платье, по выражению князя Щербатова, писателя Екатеринина века, «было так просто, что и беднейший человек ныне того носить не станет».

Жить для пользы и славы государства и отечества, не жалеть здоровья и самой жизни для общего блага — такое сочетание понятий было не вполне ясно для обычного сознания древнерусского человека и мало привычно для его обиходной житейской практики. Он понимал служение государству и обществу как службу по назначению правительства или по мирскому выбору, смотрел на это как на повинность или как на средство для устройства личного и семейного благополучия. Он знал, что слово Божие заповедует любить ближнего, как самого себя, полагать душу свою за други своя. Но под ближними он разумел прежде всего своих семейных и родных, как самых близких из ближних; а другами своими считал, пожалуй, и всех людей, но только как отдельных людей, а не как общества, в которые они соединены. В минуты всенародного бедствия, когда опасность грозила всем и каждому, он понимал обязанность и мог чувствовать в себе готовность умереть за отечество, потому что, защищая всех, он защищал и самого себя, как каждый из всех, защищая себя, защищал и его. Он понимал общее благо как частный интерес каждого, а не как общий интерес, которому должно жертвовать частным интересом каждого. А Петр именно и не понимал частного интереса, не совпадающего с общим, не понимал возможности замкнуться в кругу частных, домашних дел. «Что вы делаете дома? — с недоумением спрашивал он иногда окружающих, — я не знаю, как без дела дома быть», т.е. без дела общественного, государственного. «Горько нам! он наших нужд не знает», — жаловались на него в ответ на это люди, утомленные его служебными требованиями, постоянно отрывавшими их от домашних дел: — «как бы присмотрел он хорошенько за своим домом да увидел, что либо дров не хватает, либо другого чего, так бы и узнал, что мы дома делаем». Вот это трудное для древнерусского ума понятие об общем благе и усиливался выяснить ему своим примером, своим взглядом на власть и ее отношение к народу и государству Петр Великий.

II.

Этот взгляд служил общей основой законодательства Петра и выражался всенародно в указах и уставах как руководящее правило его деятельности. Но особенно любил Петр высказывать свои взгляды и руководящие идеи в откровенной беседе с приближенными, в компании своих «друзей», как он называл их. Ближайшие исполнители должны были знать прежде и лучше других, с каким распорядителем имеют дело и чего он от них ждет и требует. То была столь памятная в нашей истории компания сотрудников, которых подобрал себе преобразователь, — довольно пестрое общество, в состав которого входили и русские, и иноземцы, люди знатные и худородные, даже безродные, очень умные и даровитые и самые обыкновенные, но преданные и исполнительные. Многие из них, даже большинство и притом самые видные и заслуженные дельцы, были многолетние и ближайшие сотрудники Петра: князь Ф.Ю. Ромодановский, князь М.М. Голицын, Т. Стрешнев, князь Я.Ф. Долгорукий, князь Меншиков, графы Головины, Шереметев, П. Толстой, Брюс, Апраксин. С ними он начиная свое дело; они шли за ним до последних лет шведской войны, иные пережили Ништадтский мир и самого преобразователя. Другие, как граф Ягужинский, барон Шафиров, барон Остерман, Волынский, Татищев, Неплюев, Миних, постепенно вступали в редевшие ряды на место раньше выбывших князя Б. Голицына, графа Ф.А. Головина, Шеина, Лефорта, Гордона. Петр набирал нужных ему людей всюду, не разбирая звания и происхождения, и они сошлись к нему с разных сторон и из всевозможных состояний: кто пришел юнгой на португальском корабле, как генерал-полицеймейстер новой столицы Девиер, кто пас свиней в Литве, как рассказывали про первого генерал-прокурора Сената Ягужинского, кто был сидельцем в лавочке, как вице-канцлер Шафиров, кто из русских дворовых людей, как архангельский вице-губернатор, изобретатель гербовой бумаги, Курбатов, кто, как Остерман, был сын вестфальского пастора; и все эти люди вместе с князем Меншиковым, когда-то, как гласила молва, торговавшим пирогами по московским улицам, встречались в обществе Петра с остатками русской боярской знати. Иноземцы и люди новые из русских, понимая дело Петра или нет, делали его, не входя в его оценку, по мере сил и усердия, по личной преданности преобразователю или по расчету. Из родовитых людей большинство не сочувствовало ни ему самому, ни его делу. Они были тоже люди преобразовательного направления, только не такого, какое дал реформе Петр. Они желали, чтобы реформа шла так, как повели было ее цари Алексей, Федор и царевна Софья, когда, по выражению князя Б. Куракина, Петрова свояка, «политес восставлена была в великом шляхетстве и других придворных с манеру польского и в экипажах, и в домовном строении, и в уборах, и в столах», с науками греческого и латинского языков, с риторикой и священной философией, с учеными киевскими старцами. Вместо того они видели политес с манеру голландского, матросского, с нешляхетскими науками — артиллерией, навтикой, фортификацией, с заграничными инженерами, механиками да с безграмотным и безродным Меншиковым, который всеми ими, родословными боярами, командует, которому даже сам фельдмаршал Б.П. Шереметев вынужден искательно писать: «Как прежде всякую милость получал через тебя, так и ныне у тебя милости прошу».

Нелегко было сладить столь разнохарактерный набор в дружную компанию для общей деятельности. Петру досталась трудная задача не только подыскивать годных людей для исполнения своих предприятий, но и воспитывать самих исполнителей. Неплюев впоследствии говорил Екатерине II: «Мы, Петра Великого ученики, проведены им сквозь огонь и воду». Но в этой суровой школе применялись не одни только суровые воспитательные приемы. Посредством раннего и прямого общения Петр приобрел большое уменье распознавать людей даже по одной наружности, редко ошибался в выборе, верно угадывал, кто на что годен. Но, за исключением иностранцев, да и то не всех, люди, подобранные им для своего дела, не становились на указанные им места готовыми дельцами. Эта был добротный, но сырой материал, нуждавшийся в тщательной обработке. Подобно своему вождю, они учились на ходу, среди самого дела. Им нужно было все показать, растолковать наглядным опытом, собственным примером, за всяким присмотреть, каждого проверить, иного ободрить, другому дать хорошую острастку, чтоб не дремал, а смотрел в оба.

Притом Петру нужно было приручать их к себе, стать к ним в простые и прямые отношения, чтобы личной к ним близостью вовлечь в эти отношения их нравственное чувство, по крайней мере чувство некоторой стыдливости, хотя бы только перед ним одним, и таким образом получить возможность действовать не только на ощущение официального страха должностного холопа, но и на совесть как не лишнюю подпорку гражданского долга или по крайней мере общественного приличия. В этом отношении, что касается долга и приличия, большинство русских сотрудников Петра вышли из старого русского быта с большими недочетами, а в западноевропейской культуре, при первом знакомстве с нею, им больше всего пришлась по вкусу ее последняя прикладная часть, что ласкала чувства и возбуждала аппетиты. Из этой встречи старых пороков с новыми соблазнами вышла такая нравственная неурядица, которая заставляла многих неразборчивых людей думать, что реформа несет только крушение добрых старых обычаев и ничего лучшего принести не может. Эта неурядица особенно ярко проявлялась в злоупотреблениях по службе. Свояк Петра князь Б. Куракин в записках о первых годах его царствования рассказывает, что после семилетнего правления царевны Софьи, веденного «во всяком порядке и правосудии», когда «торжествовало довольство народное», наступило «непорядочное» правление царицы Натальи Кирилловны, и тогда началось «мздоимство великое и кража государственная, что доныне (писано в 1727 г.) продолжается с умножением, а вывести сию язву трудно». Петр жестоко и безуспешно боролся с этой язвой. Многие из видных дельцов с Меншиковым впереди были за это под судом и наказаны денежными взысканиями. Сибирский губернатор князь Гагарин повешен, петербургский вице-губернатор Корсаков пытан и публично высечен кнутом, два сенатора тоже подвергнуты публичному наказанию, вице-канцлер барон Шафиров снят с плахи и отправлен в ссылку, один следователь по делам о казнокрадстве расстрелян. Про самого князя Я. Долгорукова, сенатора, считавшегося примером неподкупности, Петр говорил, что и князь Яков Федорович «не без причины». Петр ожесточался, видя, как вокруг него играют в закон, по его выражению, словно в карты, и со всех сторон подкапываются «под фортецию правды». Есть известие, что однажды в Сенате, выведенный из терпения этой повальной недобросовестностью, он хотел издать указ вешать всякого чиновника, укравшего хоть настолько, сколько нужно на покупку веревки. Тогда блюститель закона, «око государево», генерал-прокурор Ягужинский встал и сказал: «Разве ваше величество хотите царствовать один, без слуг и без подданных? Мы все воруем, только один больше и приметнее другого». Человек снисходительный, доброжелательный и доверчивый, Петр в такой среде стал проникаться недоверием к людям и приобрел наклонность думать, что их можно обуздывать только «жесточью». Он не раз повторял Давидово слово, что всяк человек есть ложь, приговаривая: «Правды в людях мало, а коварства много». Такой взгляд отразился и на его законодательстве, столь щедром на жестокие угрозы. Впрочем, дурных людей не переведешь. Раз в кунсткамере он говорит своему лейб-медику Арескину: «Я велел губернаторам собирать монстры (уродов) и присылать к тебе; прикажи заготовить шкафы. Если бы я захотел присылать к тебе монстры человеческие не по виду телес, а по уродливым нравам, у тебя бы места для них не хватило; пускай шляются они во всенародной кунсткамере: между людьми они более приметны».

Петр сам сознавал, как трудно очистить столь испорченную атмосферу одной грозой закона, как бы суров он ни был, и вынужден был нередко прибегать к более прямым и коротким способам действия. В письме к непобедимому упрямцу сыну он писал: «Сколько раз я тебя бранивал, и не только бранил, но и бивал!» То же «отеческое наказание», как назван в манифесте об отрешении царевича от престолонаследия такой способ исправления в отличие от «ласки и укоризненного выговора», Петр применял и к своим сподвижникам. Нерасторопным губернаторам, которые в ведении своих дел «зело раку последуют», он назначал последний срок с угрозой, что потом станет уж «не словом, но руками с оными поступать». В этой ручной политической педагогике нередко появлялась в руках Петра его знаменитая дубинка, о которой так долго помнили и так много рассказывали по личному опыту или со слов испытавших ее на себе отцов русские люди XVIII в. Петр признавал в ней большие педагогические способности и считал ее своей неизменной помощницей в деле политического воспитания своих сотрудников, хотя знал, как трудна ее задача при неподатливости наличного воспитательного материала. Воротясь из Сената, вероятно, после крупного объяснения с сенаторами, и гладя увивающуюся около него любимую свою собачку Лизету, он говорил: «Когда бы упрямцы так же слушались меня в добром деле, как послушна мне Лизета, я не гладил бы их дубиною; собачка догадливее их, слушается и без побой, а в тех заматерелое упрямство». Это упрямство, как спица в глазу, не давало покоя Петру. Занимаясь в токарной и довольный своей работой, он спросил своего токаря Нартова: «Каково я точу?» — «Хорошо, ваше величество!» — «Так-то, Андрей, кости я точу долотом изрядно, а вот упрямцев обточить дубиной не могу». С царской дубинкой близко знаком был и светлейший князь Меншиков, даже, пожалуй, ближе других сподвижников Петра. Этот даровитый делец занимал совершенно исключительное положение в кругу сотрудников преобразователя. Человек темного происхождения, «породы самой низкой, ниже шляхетства», по выражению князя Б. Куракина, едва умевший расписаться в получении жалованья и нарисовать свое имя и фамилию, почти сверстник Петра, сотоварищ его воинских потех в Преображенском и корабельных занятий на голландских верфях, Меншиков, по отзыву того же Куракина, в милости у царя «до такого градуса взошел, что все государство правил, почитай, и был такой сильный фаворит, что разве в римских гисториях находят». Он отлично знал царя, быстро схватывал его мысли, исполнял самые разнообразные его поручения, даже по инженерной части, которой совсем не понимал, был чем-то вроде главного начальника его штаба, успешно, иногда с блеском командовал в боях. Смелый, ловкий и самоуверенный, он пользовался полным доверием царя и беспримерными полномочиями, отменял распоряжения его фельдмаршалов, не боялся противоречить ему самому и оказал Петру услуги, которых он никогда не забывал. Но никто из сотрудников не огорчал его больше, чем этот «мейн липсте фринт» (мой любимый друг) или «мейн герцбрудер» (мой сердечный брат), как называл его Петр в письмах к нему. Данилыч любил деньги, и ему нужно было много денег. Сохранились счета, по которым с конца 1709 по 1711 г. он издержал лично на себя 45 тыс. руб., т.е. около 400 тыс. на наши деньги. И он не стеснялся в средствах добывать деньги, как показывают известия о его многочисленных злоупотреблениях: бедный преображенский сержант впоследствии имел состояние, которое современники определяли в 150 тыс. руб. поземельного дохода (около 1300 тыс. на наши деньги), не считая драгоценных каменьев на 1½ млн. руб. (около 13 млн.) и многомиллионных вкладов в заграничных банках. Петр не был скуп для заслуженного любимца; но такое богатство едва ли могло составиться из одних царских щедрот да из барышей беломорской компании моржевого промысла, в которой князь состоял пайщиком. «Зело прошу, — писал ему Петр в 1711 г. по поводу его мелких хищений в Польше, — зело прошу, чтобы вы такими малыми прибытками не потеряли своей славы и кредита». Меншиков и старался исполнить эту просьбу царя, только уж слишком буквально: избегал «малых прибытков», предпочитая им большие. Через несколько лет следственная комиссия по делу о злоупотреблениях князя сделала на него начет более 1 млн. руб. (около 10 млн. на наши деньги). Петр сложил значительную часть этого начета. Но такая нечистота на руку выводила его из терпения. Царь предостерегал князя: «Не забывай, кто ты был и из чего сделал я тебя тем, каков ты теперь». В конце своей жизни, прощая ему новые вскрывшиеся хищения, он говорил всегдашней его заступнице, императрице: «Меншиков в беззаконии зачат, во гресех родила его мать, и в плутовстве скончает живот свой; если не исправится, быть ему без головы». Кроме заслуг, чистосердечного раскаяния и ходатайства Екатерины, в таких случаях выручала Меншикова из беды и царская дубинка, покрывавшая забвением грех наказанного. Но и царская дубинка о двух концах: исправляя грешника одним концом, она другим роняла его во мнении общества. Петру нужны были дельцы с авторитетом, которых бы уважали и слушались подчиненные; а какое уважение мог внушать битый царем начальник? Петр надеялся устранить это деморализующее действие своей исправительной дубинки, делая из нее строго келейное употребление в своей токарной. Нартов рассказывает, что он часто видал, как здесь государь знатных чинов людей потчевал за вины дубинкою, как они после того с веселым видом выходили в другие комнаты и в тот же день приглашаемы были к государеву столу, чтобы посторонние ничего не заметили. Не всякий виноватый удостаивался дубинки: она была знаком известной близости, доверия к наказуемому. Потому испытавшие такое наказание вспоминали о нем без горечи, как о милости, даже когда считали себя наказанными незаслуженно. А.П. Волынский после рассказывал, как во время персидского похода, на Каспийском море Петр по наговорам недругов прибил его, бывшего тогда астраханским губернатором, тростью, заменявшей дубинку в ее отсутствие, и только императрица «до больших побой милостиво довести не изволила». «Но, — добавлял рассказчик, — государь изволил наказать меня, как милостивый отец сына, своею ручкою и назавтра сам всемилостивейше изволил в том обмыслиться, что вины моей в том не было, милосердуя, раскаялся и паки изволил меня принять в прежнюю свою высокую милость». Петр наказывал так лишь тех, кем дорожил и кого надеялся исправить этим средством. На доклад об одном корыстном поступке все того же Меншикова Петр отвечал: «Вина не малая, да прежние заслуги больше ее», подверг князя денежному взысканию, а в токарной прибил его дубиной при одном Нартове и выпроводил со словами: «В последний раз дубина; впредь смотри, Александр, берегись!».

Но когда добросовестный делец ошибался, делал невольный промах и ждал грозы, Петр спешил утешить его, как утешают в несчастье, умаляя неудачу. В 1705 г. Б. Шереметев испортил порученную ему стратегическую операцию в Курляндии против Левенгаупта и был в отчаянии. Петр взглянул на дело просто, как на «некоторый несчастливый случай», и писал фельдмаршалу: «Не извольте о бывшем несчастии печальны быть, понеже всегдашняя удача многих людей ввела в пагубу, но забывать и паче людей ободривать».

III.

Петр не успел стряхнуть с себя дочиста древнерусского человека с его нравами и понятиями даже тогда, когда воевал с ними. Это сказывалось не только в отеческой расправе с людьми знатных чинов, но и в других случаях, например, в надежде искоренить заблуждения в народе, выгоняя кнутом бесов из ложнобеснующихся — «хвост-де кнута длиннее хвоста бесовского» или в способе лечения зубов у жены своего камердинера Полубоярова. Камердинер жаловался Петру, что жена с ним неласкова, ссылаясь на зубную боль. — «Хорошо, я полечу ее». Считая себя достаточно опытным в оперативной хирургии, Петр взял зубоврачебный прибор и зашел к камердинерше в отсутствие мужа. «У тебя, слышал я, зуб болит?» — «Нет, государь, я здорова». — «Неправда, ты трусишь». Та, оробев, признала у себя болезнь, и Петр выдернул у нее здоровый зуб, сказав: «Помни, что жена да боится своего мужа, иначе будет без зубов». — «Вылечил!» — с усмешкой заметил он мужу, воротившись во дворец.

При уменье Петра обращаться с людьми, когда нужно, властно или запросто, по-царски или по-отечески келейные поучения вместе с продолжительным общением в трудах, горях и радостях устанавливали известную близость отношений между ним и его сотрудниками; а участливая простота, с какою он входил в частные дела близких людей, придавала этой близости отпечаток задушевной короткости. После дневных трудов, в досужие вечерние часы, когда Петр по обыкновению или уезжал в гости или у себя принимал гостей, он бывал весел, обходителен, разговорчив, любил и вокруг себя видеть веселых собеседников, слышать непринужденную, умную беседу и терпеть не мог ничего, что расстраивало такую беседу, никакого ехидства, выходок, колкостей, а тем паче ссор и брани; провинившегося тотчас наказывали, заставляли пить штраф — опорожнить бокала три вина или одного орла (большой ковш), чтоб «лишнего не врал и не задирал». П. Толстой долго помнил, как он раз принужден был выпить штраф за то, что принялся чересчур неосторожно расхваливать Италию. Ему и в другой раз пришлось пить штраф, только уже за излишнюю осторожность. Некогда, в 1682 г., как агент царевны Софьи и Ивана Милославского, он сильно замешался в стрелецкий бунт и едва удержал голову на плечах, но вовремя покаялся, получил прощение, умом и заслугами вошел в милость и стал видным дельцом, которым Петр очень дорожил. Однажды на пирушке у корабельных мастеров, подгуляв и разблагодушествовавшись, гости принялись запросто выкладывать царю, что у каждого лежало на дне души. Толстой, незаметно уклонившийся от стаканов, сел у камелька, задремал, точно во хмелю, опустил голову и даже снял парик, а между тем, покачиваясь, внимательно прислушивался к откровенной болтовне собеседников царя. Петр, по привычке ходивший взад и вперед по комнате, заметил уловку хитреца и, указывая на него присутствующим, сказал: «Смотрите, повисла голова — как бы с плеч не свалилась». — «Не бойтесь, ваше величество, — отвечал вдруг очнувшийся Толстой: — она вам верна и на мне тверда». — «А! так он только притворился пьяным, — продолжал Петр: — поднесите-ка ему стакана три доброго флина (гретого пива с коньяком и лимонным соком), — так он поравняется с нами и так же будет трещать по-сорочьи». И, ударяя его ладонью по плеши, продолжал: «Голова, голова! кабы не так умна ты была, давно б я отрубить тебя велел». Щекотливых предметов, конечно, избегали, хотя господствовавшая в обществе Петра непринужденность располагала неосторожных или чересчур прямодушных людей высказывать все, что приходило на ум. Флотского лейтенанта Мишукова Петр очень любил и ценил за знание морского дела и ему первому из русских доверил целый фрегат. Раз — это было еще до дела царевича Алексея — на пиру в Кронштадте, сидя за столом возле государя, Мишуков, уже порядочно выпивший, задумался и вдруг заплакал. Удивленный государь с участием спросил, что с ним. Мишуков откровенно и во всеуслышание объяснил причину своих слез: место, где сидят они, новая столица, около него построенная, балтийский флот, множество русских моряков, наконец, сам он, лейтенант Мишуков, командир фрегата, чувствующий, глубоко чувствующий на себе милости государя, — все это создание его государевых рук; как вспомнил он все это, да подумал, что здоровье его, государя, все слабеет, так и не мог удержаться от слез. «На кого ты нас покинешь?» — добавил он. — «Как на кого? — возразил Петр: — у меня есть наследник — царевич». — «Ох, да ведь он глуп, все расстроит». Петру понравилась звучавшая горькой правдой откровенность моряка; но грубоватость выражения и неуместность неосторожного признания подлежали взысканию. «Дурак! — заметил ему Петр с усмешкой, треснув его по голове: — этого при всех не говорят».

Участники этих досужих товарищеских бесед уверяют, что самодержавный государь тогда как бы исчезал в веселом госте или радушном хозяине, хотя мы, зная рассказы про вспыльчивость Петра, скорее расположены думать, что благодушные его собеседники должны были чувствовать себя подобно путешественникам, любующимся видами с вершины Везувия, в ежеминутном ожидании пепла и лавы. Случались, особенно в молодости, и грозные вспышки. В 1698 г. на пиру у Лефорта Петр едва не заколол шпагой генерала Шеина, вспылив на него за торговлю офицерскими местами в своем полку. Лефорт, удержавший раздраженного царя, поплатился за это раной. Однако, несмотря на подобные случаи, видно, что гости на этих собраниях все-таки чувствовали себя весело и непринужденно; корабельные мастера и флотские офицеры, подбадриваемые радушным потчеванием из рук развеселившегося Петра, запросто с ним обнимались, клялись ему в своей любви и усердии, за что получали соответственные выражения признательности. Частное, не официальное обхождение с Петром облегчалось одной новостью, заведенной еще во время потех в Преображенском и вместе со всеми потехами превратившейся незаметно в прямое дело. Верный рано усвоенному правилу, что руководитель должен прежде и лучше руководимых знать дело, в котором он ими руководит, и вместе с тем желая показать собственным примером, как надо служить, Петр, заводя регулярно армию и флот, сам проходил сухопутную и морскую службу с низших чинов: был барабанщиком в роте Лефорта, бомбардиром и капитаном, дослужился до генерал-лейтенанта и даже до полного генерала. При этом он позволял производить себя в высшие чины не иначе, как за действительные заслуги, за участие в делах. Производство в эти чины было правом потешного короля, князя-кесаря Ф.Ю. Ромодановского. Современники описывают торжественное пожалование Петра в вице-адмиралы за морскую победу при Гангуте в 1714 г., где он в чине контр-адмирала командовал авангардом и взял в плен командира шведской эскадры Эреншильда с его фрегатом и несколькими галерами. Среди полного собрания Сената восседал на троне князь-кесарь. Позван был контр-адмирал, от которого князь-кесарь принял письменный рапорт о победе. Рапорт был прочитан всему Сенату. Следовали устные вопросы победителю и другим участникам победы. Затем сенаторы держали совет. В заключение контр-адмирал, «в рассуждении верно оказанные и храбрые службы отечеству», единогласно провозглашен вице-адмиралом. Однажды на просьбу нескольких военных о повышении их чинами Петр не шутя отвечал: «Постараюсь, только как заблагорассудит князь-кесарь. Видите, я и о себе просить не смею, хотя отечеству с вами послужил верно; надо выбрать удобный час, чтоб его величество не прогневать; но что ни будет, я за вас ходатай, хоть и рассердится; помолимся прежде Богу, авось, дело сладится». Стороннему наблюдателю все это могло показаться пародией, шуткой, если не шутовством. Петр любил мешать шутку с серьезным, дело с бездельем; только у него обыкновенно выходило при этом так, что безделье превращалось в дело, а не наоборот. У него ведь и регулярная армия незаметно выросла из шуточных полков, в которые он играл в Преображенском и Семеновском. Нося армейские и флотские чины, он действительно служил, точно исполнял служебные обязанности и пользовался служебными правами, получал и расписывался в получении присвоенного чину жалованья, причем говаривал: «Эти деньги мои собственные; я их заслужил и могу употреблять, как хочу; но с государственными доходами надо поступать осторожно: в них я должен дать отчет Богу». Службой Петра по армии и флоту с ее кесарским чинопроизводством создавалась форма обращения, упрощавшая и облегчавшая отношения царя к окружающим. В застольной компании, в частных, внеслужебных делах, обращались к сослуживцу, товарищу по полку или фрегату, «басу» (корабельному мастеру) или капитану Петру Михайлову, как звался царь по морской службе. Становилась возможна доверчивая близость без панибратства. Дисциплина не колебалась, напротив, получала опору во внушительном примере: опасно было шутить службой, когда ею не шутил сам Петр Михайлов.

В своих воинских инструкциях Петр предписывал капитану с солдатами «братства не иметь», не брататься: это повело бы к поблажке, распущенности. Обращение самого Петра с окружающими не могло повести к такой опасности: в нем было слишком много царя для того. Близость к нему упрощала обхождение с ним, могла многому научить добросовестного и понятливого человека; но она не баловала, а обязывала, увеличивала ответственность приближенного. Он высоко ценил талант и заслугу и много грехов прощал даровитым и заслуженным сотрудникам. Но ни за какие таланты и заслуги не ослаблял он требований долга; напротив, чем выше ценил он дельца, тем взыскательнее был к нему и тем доверчивее полагался на него, требуя не только точного исполнения своих распоряжений, но, где нужно, и действий на свой страх, по собственному соображению и почину, строго предписывая, чтобы в донесениях ему отнюдь не было привычного как изволишь. Никого из своих сотрудников не уважал он больше эрестферского и гумельсгофского победителя шведов Б. Шереметева, встречал и провожал его, по выражению очевидца, не как подданного, а как гостя-героя; но и тот нес на себе всю тяжесть служебного долга. Предписав осторожному и медлительному, к тому же не совсем здоровому фельдмаршалу ускоренный марш в 1704 г., Петр не дает ему покоя своими письмами, настойчиво требуя: «Иди днем и ночью, а если так не учинишь, не изволь на меня впредь пенять». Сотрудники Петра хорошо понимали смысл такого предостережения. Потом, когда Шереметев, не зная, что делать за неимением инструкций, отвечал на запрос царя, что согласно указу никуда идти не смеет, Петр с укоризненной иронией писал ему, что он похож на слугу, который, видя, что хозяин его тонет, не решается его спасать, пока не справится, прописано ли у него в наемном контракте вытаскивать из воды утопающего хозяина. К другим генералам в случае их неисправности Петр обращался уже без всякой иронии, с суровой прямотой. В 1705 г., задумав нападение на Ригу, он запретил пропускать туда Двиной товары. Князь Репнин по недоразумению пропустил лес и получил от Петра письмо с такими словами: «Herr, сегодня получил я ведомость о вашем толь худом поступке, за что можешь шеею заплатить; впредь же, аще единая щепа пройдет, ей богом клянусь, без головы будешь».

Зато и умел Петр ценить своих сподвижников. Он уважал в них столько же таланты и заслуги, сколько и нравственные качества, особенно преданность, и это уважение считал одною из первейших обязанностей государя. За своим обеденным столом он пивал тост «за здравие тех, кто любит Бога, меня и отечество», и сыну вменял в непременную обязанность любить верных советников и слуг, будут ли они свои или чужие. Князь Ф.Ю. Ромодановский, страшный начальник тайной полиции, «князь-кесарь» в шуточной компанейской иерархии, «собою видом как монстра, нравом злой тиран», по отзыву современников, или просто «зверь», как величал его сам Петр в минуты недовольства им, не отличался особенно выдающимися способностями, только «любил пить непрестанно и других поить да ругаться»; но он был предан Петру, как никто другой, и за то пользовался его безмерным довернем и наравне с фельдмаршалом Б.П. Шереметевым имел право входить в кабинет Петра без доклада — преимущество, которое не всегда имел даже сам «полудержавный властелин» Меншиков. Уважение к заслугам своих сотрудников иногда получало у Петра задушевно-теплое выражение. Раз в разговоре с лучшими своими генералами, Шереметевым, М. Голицыным и Репниным, о славных полководцах Франции он с одушевлением сказал: «Слава богу, дожил я до своих Тюреннов, только вот Сюллия у себя еще не вижу». Генералы поклонились и поцеловали у царя руку, а он поцеловал их в лоб. Своих сподвижников Петр не забывал и на чужбине. В 1717 г., осматривая укрепления Намюра в обществе офицеров, отличившихся в войне за испанское наследство, Петр был чрезвычайно доволен их беседой, сам рассказывал им об осадах и сражениях, в которых участвовал, и с сияющим от радости лицом сказал коменданту: «Словно я нахожусь теперь в отечестве среди своих друзей и офицеров». Вспомнив раз о покойном Шереметеве (умер в 1719 г.), Петр, вздохнув, с грустным предчувствием сказал окружающим: «Нет уже Бориса Петровича, скоро не будет и нас; но его храбрость и верная служба не умрут и всегда будут памятны в России». Незадолго до своей смерти он мечтал соорудить памятники своим покойным военным сподвижникам — Лефорту, Шеину, Гордону, Шереметеву, говоря про них: «Сии мужи верностию и заслугами вечные в России монументы». Ему хотелось поставить эти памятники в Александро-Невском монастыре под сению древнего святого князя, невского героя. Рисунки памятников были уже отправлены в Рим к лучшим скульпторам, но за смертию императора дело не состоялось.

IV.

Воспитывая себе дельцов самым обхождением с ними, требованиями служебной дисциплины, собственным примером, наконец, уважением к таланту и заслуге, Петр хотел, чтобы его сотрудники ясно видели, во имя чего он требует от них таких усилий, и хорошо понимали как его самого, так и дело, которое вели по его указаниям, — хотя бы только понимали, если уж не могли в душе сочувствовать ни ему самому, ни его делу. Да и самое это дело было настолько серьезно само по себе и так чувствительно всех задевало, что поневоле заставляло над ним задумываться. «Трехвременная жестокая школа», как называл Петр длившуюся три школьных семилетия шведскую войну, приучала всех проходивших ее учеников, как и самого учителя, ни на минуту не выпускать из виду тяжелых задач, какие она ставила на очередь, отдавать себе отчет в ходе дел, подсчитывать добытые успехи, запоминать и соображать полученные уроки и допущенные ошибки. В досужие часы, иногда и за пиршественным столом, в возбужденном и приподнятом настроении по случаю какого-нибудь радостного события в обществе Петра и завязывались беседы о таких предметах, к каким редко обращаются в минуты отдыха много занятые люди. Современники записали почти только монологи самого царя, который обыкновенно и заводил эти разговоры. Но едва ли где еще можно найти более явственное выражение того, о чем хотел Петр заставить думать и как настроить свое общество. Содержание бесед было довольно разнообразно: говорили о Библии, о мощах, о безбожниках, о народных суевериях, Карле XII, о заграничных порядках. Иногда среди собеседников заходила речь и о предметах, более им близких, практических, о начале и значении того дела, которое они делали, о планах будущего, о том, что им предстоит еще сделать. Тут-то и сказывалась в Петре та скрытая духовная сила, которая поддерживала его деятельность и обаянию которой волей-неволей подчинялись его сотрудники. Видим, как война и возбуждаемая ею реформа поднимала их, напрягала их мысль, воспитывала их политическое сознание.

Петр, особенно к концу царствования, очень интересовался прошлым своего отечества, заботился о собирании и сохранении исторических памятников, говорил ученому Феофану Прокоповичу: «Когда же мы увидим полную историю России?», неоднократно заказывал написать общедоступное руководство по русской истории. Изредка мимоходом вспоминал он в беседах, как начиналась его деятельность, и раз в этих воспоминаниях мелькнула древняя русская летопись. Казалось бы, какое участие могла принять в его деятельности эта летопись? Но в деловом уме Петра каждое приобретаемое знание, каждое набегающее впечатление получало практическую обработку.

Он начинал эту деятельность под гнетом двух наблюдений, вынесенных им из знакомства с положением России, как только он начал понимать его. Он видел, что Россия лишена тех средств внешней силы и внутреннего благосостояния, какие дают просвещенной Европе знание и искусство; видел также, что шведы и турки с татарами лишали ее самой возможности заимствовать эти средства, отрезав ее от европейских морей: «Разумным очам, — как он писал сыну, — к нашему нелюбозрению добрый задернули завес и со всем светом коммуникацию пресекли». Вывести Россию из этого двойного затруднения, пробиться к европейскому морю и установить непосредственное общение с образованным миром, сдернуть с русских глаз наброшенную на них неприятелем завесу, мешающую им видеть то, что им хочется видеть, — это была первая, хорошо выясненная и твердо поставленная цель Петра.

Однажды в присутствии гр. Шереметева и генерал-адмирала Апраксина Петр рассказывал, что в ранней молодости он читал летопись Нестора и оттуда узнал, как Олег посылал на судах войско под Царьград. С этих пор запало в нем желание сделать то же против врагов христианства, вероломных турок, и отомстить им за обиды, какие они вместе с татарами наносили России. Эта мысль окрепла в нем, когда во время поездки в Воронеж в 1694 г., за год до первого азовского похода, обозревая течение Дона, он увидел, что этой рекой, взяв Азов, можно выйти в Черное море, и решил завести в пригодном месте кораблестроение. Точно так же первое посещение города Архангельска породило в нем охоту завести и там строение судов для торговли и морских промыслов. «И вот теперь, — продолжал он, — когда при помощи Божией у нас есть Кронштадт и Петербург, а вашей храбростью завоеваны Рига, Ревель и другие приморские города, строящимися у нас кораблями мы можем защищаться от шведов и других морских держав. Вот почему, друзья мои, полезно государю путешествовать по своей земле и замечать, что может служить к пользе и славе государства». В конце жизни, осматривая работы на Ладожском канале и довольный их ходом, он говорил строителям: «Видим, как Невой ходят к нам суда из Европы; а когда кончим вот этот канал, увидим, как нашей Волгой придут торговать в Петербург и азиаты». План канализации России был одною из ранних и блестящих идей Петра, когда это дело было еще новостью и на Западе. Он мечтал, пользуясь речной сетью России, соединить все моря, примыкающие к русской равнине, и таким образом сделать Россию торговой и культурной посредницей между двумя мирами, Западом и Востоком, Европой и Азией. Вышневолоцкая система, замечательная по остроумному подбору вошедших в нее рек и озер, осталась единственным законченным при Петре опытом осуществления задуманного грандиозного плана. Он смотрел еще дальше, за пределы русской равнины, за Каспий, куда посылал экспедицию князя Бековича-Черкасского, между прочим, с целью разведать и описать сухой и водный, особенно водный, путь в Индию; за несколько дней до смерти вспомнил он давнюю свою мысль об отыскании дороги в Китай и Индию Ледовитым океаном. Уже страдая предсмертными припадками, он спешил написать инструкцию Камчатской экспедиции Беринга, которая должна была расследовать, не соединяется ли Азия на северо-востоке с Америкой, — вопрос, на который давно уже и настойчиво обращал внимание Петра Лейбниц. Передавая документ Апраксину, он говорил: «Нездоровье заставило меня сидеть дома; на днях я вспомнил, о чем думал давно, но чему другие дела мешали, — о дороге в Китай и Индию. В последнюю поездку мою за границу ученые люди там говорили мне, что найти эту дорогу возможно. Но будем ли мы счастливее англичан и голландцев? Распорядись за меня, Федор Матвеевич, все исполнить по пунктам, как написано в этой инструкции». Чтобы быть умелой посредницей между Азией и Европой, России, естественно, надлежало не только знать первую, но и обладать знаниями и искусствами последней. На беседах, разумеется, заходила речь и об отношении к Европе, к иноземцам, приходившим оттуда в Россию. Этот вопрос давно, чуть не весь XVII век, занимал русское общество. Петра с первых лет царствования по низвержении Софьи сильно осуждали за привязанность к иноземным обычаям и к самим иноземцам. В Москве и Немецкой слободе много было толков о почестях, с какими Петр в 1699 г. хоронил Гордона и Лефорта. Он ежедневно навещал больного Гордона, оказавшего ему большие услуги в азовских походах и во второй стрелецкий мятеж 1697 г., сам закрыл глаза покойнику и поцеловал его в лоб; при погребении, бросив землю на опущенный в могилу гроб, Петр сказал предстоящим: «Я даю ему только горсть земли, а он мне дал целое пространство с Азовом». Еще с большей горестью хоронил Петр Лефорта: сам шел за его гробом, обливался слезами, слушая надгробную проповедь реформатского пастора, восхвалявшего заслуги покойного адмирала, и прощался с ним в последний раз с сокрушением, вызвавшим крайнее удивление присутствовавших иностранцев; а на похоронном обеде сделал целую сцену русским боярам. Они не особенно скорбели о смерти царского любимца, и некоторые из них, пользуясь минутной отлучкой царя, пока накрывали поминальный стол, спешили убраться из дома, но на крыльце наткнулись на возвращавшегося Петра. Он рассердился и, воротив их в зал, приветствовал речью, в которой говорил, что понимает их побег, что они боятся выдать себя, не надеясь выдержать за столом притворную печаль. «Какие ненавистники! Но я научу вас почитать достойных людей. Верность Франца Яковлевича пребудет в сердце моем, доколе я жив, и по смерти понесу ее с собою в могилу!» Но Гордон и Лефорт были исключительные иностранцы: Петр ценил их за преданность и заслуги, как потом ценил Остермана за таланты и знания. С Лефортом он был связан еще личной дружбой и преувеличивал достоинства «дебошана французского», как назвал его кн. Б. Куракин; готов был даже признать его начинателем своей военной реформы. «Он начал, а мы довершили», — говаривал о нем Петр впоследствии (зато и пошел в народе слух, что Петр был сын «Лаферта да немки беззаконной», подкинутый царице Наталье). Но к иностранцам вообще Петр относился разборчиво и без увлечения. В первые годы деятельности, заводя новые дела военные и промышленные, он не мог обойтись без них как инструкторов, сведущих людей, каких не находил между своими, но при первой возможности старался заменять их русскими. Уже в манифесте 1705 г. он прямо признается, что дорого стоившими наемными офицерами «желаемого не возмогли достигнуть», и предписывает более строгие условия приема их на русскую службу. Паткуль сидел в крепости за растрату денег, назначенных на русское войско; а с наемным австрийским фельдмаршалом Огильви, человеком деловитым, но «дерзновенником и досадителем», как называл его Петр, он кончил тем, что приказал его арестовать и потом «с неприязнью» отослать обратно.

Столь же расчетливо было отношение Петра и к иноземным обычаям, как оно сказывалось в беседах. Раз при шутливом столкновении с князем-кесарем из-за длинного бешмета, в каком Ромодановский приехал в Преображенское, Петр сказал, обращаясь к присутствовавшим гвардейцам и знатным господам: «Длинное платье мешало проворству рук и ног стрельцов; они не могли ни работать хорошо ружьем, ни маршировать. Для того-то велел я Лефорту пообрезать сперва зипуны и зарукавья, а потом сделать новые мундиры по европейскому обычаю. Старая одежда больше похожа на татарскую, чем на сродную нам легкую славянскую; не годится являться на службу в спальном платье». Петру же приписывали и обращенные к боярам слова о брадобритии, отвечающие обычному тону его речи и образу мыслей: «Наши старики по невежеству думают, что без бороды не войдут в царство небесное, хотя оно отверсто для всех честных людей, с бородами ли они или без бород, с париками или плешивые». Петр видел только дело приличия, удобства или суеверия в том, чему старорусское общество придавало значение религиозно-национального вопроса, и ополчался не столько против самых обычаев русской старины, сколько против суеверных представлений, с ними соединенных, и упрямства, с каким их отстаивали.

Это старорусское общество, так ожесточенно обвинявшее Петра в замене добрых старых обычаев дурными новыми, считало его беззаветным западником, который предпочитает все западноевропейское русскому не потому, что оно лучше русского, а потому, что оно не русское, а западноевропейское. Ему приписывали увлечения, столь мало сродные его рассудительному характеру. По случаю учреждения в Петербурге ассамблей, очередных увеселительных собраний в знатных домах, кто-то при государе стал расхваливать парижские обычаи и манеры светского обхождения. Петр, видавший Париж, возразил: «Хорошо перенимать у французов науки и художества, и я бы хотел видеть это у себя; а в прочем Париж воняет». Он знал, что хорошо в Европе, но никогда не обольщался ею, и то хорошее, что удалось перенять оттуда, считал не ее благосклонным даром, а милостью провидения. В одной собственноручной программе празднования годовщины Ништадтского мира он предписывал возможно сильнее выразить мысль, что иностранцы всячески старались не допустить нас до света разума, да проглядели, точно в глазах у них помутилось, и он признавал это чудом Божиим, содеянным для русского народа. «Сие пространно развести надлежит, — гласила программа, — и чтоб сенсу (смыслу) было довольно». Предание донесло отзвук одной беседы Петра с приближенными об отношении России к Западной Европе, когда он будто бы сказал: «Европа нужна нам еще несколько десятков лет, а потом мы можем повернуться к ней задом».

В чем сущность реформы, что она сделала и что ей предстоит еще сделать? Эти вопросы все более занимали Петра по мере того, как облегчалась тяжесть шведской войны. Военные опасности всего более ускоряли движение реформы. Поэтому главное ее дело было военное, «чем мы от тьмы к свету вышли и прежде незнамые в свете ныне почитаемы стали», — как писал Петр сыну в 1715 г. А что дальше? На одной беседе, живо рисующей отношения Петра к сотрудникам и сотрудников друг к другу, на этот вопрос пришлось отвечать кн. Я.Ф. Долгорукому, правдивейшему законоведу своего времени, нередко смело спорившему с Петром в Сенате. За эти споры Петр иногда досадовал на Долгорукого, но всегда уважал его. Раз, воротившись из Сената, он говорил про князя: «Кн. Яков в Сенате прямой мне помощник: он судит дельно и мне не потакает, без краснобайства режет прямо правду, несмотря на лицо». В 1717 г. блеснула наконец надежда на скорое окончание тяжелой войны, чего Петр желал нетерпеливо: в Голландии открылись предварительные переговоры о мире с Швецией, и был назначен конгресс на Аландских островах. В этом году раз, сидя за столом, на пиру со многими знатными людьми, Петр разговорился о своем отце, о его делах в Польше, о затруднениях, какие наделал ему патриарх Никон. Мусин-Пушкин принялся выхвалять сына и унижать отца, говоря, что царь Алексей сам мало что делал, а больше Морозов с другими великими министрами; все дело в министрах: каковы министры у государя, таковы и его дела. Государя раздосадовали эти речи; он встал из-за стола и сказал Мусину-Пушкину: «В твоем порицании дел моего отца и в похвале моим больше брани на меня, чем я могу стерпеть». Потом, подошедши к князю Я.Ф. Долгорукому и став за его стулом, говорил ему: «Вот ты больше всех меня бранишь и так больно досаждаешь мне своими спорами, что я часто едва не теряю терпения; а как рассужу, то и увижу, что ты искренно меня и государство любишь и правду говоришь, за что я внутренно тебе благодарен. А теперь я спрошу тебя, как ты думаешь о делах отца моего и моих, и уверен, что ты нелицемерно скажешь мне правду». Долгорукий отвечал: «Изволь, государь, присесть, а я подумаю». Петр сел подле него, а тот по привычке стал разглаживать свои длинные усы. Все на него смотрели и ждали, что он скажет. Помолчав немного, князь начал так: «На вопрос твой нельзя ответить коротко, потому что у тебя с отцом дела разные: в одном ты больше заслуживаешь хвалы и благодарности, в другом — твой отец. Три главные дела у царей: первое — внутренняя расправа и правосудие; это — ваше главное дело. Для этого у отца твоего было больше досуга, а у тебя еще и времени подумать о том не было, и потому в этом отец твой больше тебя сделал. Но когда ты займешься этим, может быть, и больше отцова сделаешь. Да и пора уж тебе о том подумать. Другое дело — военное. Этим делом отец твой много хвалы заслужил и великую пользу государству принес, устройством регулярных войск тебе путь показал; но после него неразумные люди все его начинания расстроили, так что ты почти все вновь начинал и в лучшее состояние привел. Однако хоть и много я о том думал, но еще не знаю, кому из вас в этом деле предпочтение отдать; конец твоей войны прямо нам это покажет. Третье дело — устройство флота, внешние союзы, отношения к иностранным государствам. В этом ты гораздо больше пользы государству принес и себе чести заслужил, нежели твой отец, с чем, надеюсь, и сам согласишься. А что говорят, якобы каковы министры у государей, таковы и дела их, так я думаю о том совсем напротив, что мудрые государи умеют и умных советников выбирать и верность их наблюдать. Потому у мудрого государя не может быть глупых министров, ибо он может о достоинстве каждого рассудить и правые советы отличить». Петр выслушал все терпеливо и, расцеловав Долгорукого, сказал: «Благий рабе верный, в мале былеси мне верен, над многими тя поставлю». «Меншикову и другим сие весьма было прискорбно, — так заканчивает свой рассказ Татищев, — и они всеми мерами усиливались озлобить его государю, но ничего не успели».

Скоро представился и удобный к тому случай. В 1718 г. следственное дело о царевиче вскрыло предосудительные сношения с ним одного из князей Долгоруких и дерзкие слова его о царе. Беда потерять доброе имя грозила фамилии. Но энергическое оправдательное письмо старшего в роде князя Якова к Петру, уваженное царем, помогло провинившемуся избавиться от розыска, а фамилии от бесчестья носить звание «злодейского рода».

Петра занимало не соперничество с отцом, не счеты с прошедшим, а результаты настоящего, оценка своей деятельности. Он одобрил все, сказанное на пиру князем Яковом, согласился, что на ближайшей очереди реформы стало устройство внутренней расправы, обеспечение правосудия. Отдавая предпочтение в этом деле отцу, князь Долгорукий имел в виду его законодательство, особенно Уложение. Как практический законовед, он лучше многих понимал и значение этого памятника для своего времени, и его устарелость во многом для настоящего. Но и Петр не хуже Долгорукого сознавал это и сам возбудил вопрос об этом задолго до беседы 1717 г., еще в 1700 г. приказав пересмотреть и пополнить Уложение новоизданными узаконениями, а потом в 1718 г., вскоре после описанной беседы, предписал свести русское Уложение со шведским. Но ему не удалось это дело, как не удавалось оно и после него целое столетие. Князь Долгорукий не договаривал, говорил не все, что, по мысли Петра, было нужно. Законодательство — только часть предстоявшего дела. Пересмотр Уложения заставил обратиться к шведскому законодательству в надежде найти там готовые нормы, выработанные наукой и опытом европейского народа. Так было и во всем: для удовлетворения домашних нужд спешили воспользоваться произведениями знания и опыта европейских народов, готовыми плодами чужой работы. Но не все же брать готовые плоды чужого знания и опыта, теории и техники, того, что Петр называл «науками и искусствами». Это значило бы вечно жить чужим умом, «подобно молодой птице в рот смотреть», по выражению Петра. Необходимо пересадить самые корни на свою почву, чтобы они дома производили свои плоды, овладеть источниками и средствами духовной и материальной силы европейских народов. Это была всегдашняя мысль Петра, основная и плодотворнейшая мысль его реформы. Она нигде и никогда не выходила у него из головы. Осматривая «вонючий» Париж, он думал о том, как бы видеть у себя такой же расцвет наук и искусств; рассматривая проект своей Академии наук, он при Блументросте, Брюсе и Остермане говорил Нартову, составлявшему проект Академии художеств: «Надлежит притом быть департаменту художеств, а паче механическому; желание мое насадить в столице сей рукомеслие, науки и художества вообще».

Война мешала решительному приступу к исполнению этой мысли. Да и самая эта война была предпринята с целью открыть прямые и свободные пути к тем же источникам и средствам. Мысль эта росла в уме Петра по мере того, как перед его глазами начинал светиться желанный конец войны. Передавая Апраксину в начале января 1725 г. инструкцию Камчатской экспедиции, написанную уже слабеющей рукой, он признался, что это его давняя мысль, что, «оградя отечество безопасностию от неприятеля, надлежит стараться находить славу государству чрез искусство и науки». Беспокойно заботясь о будущем, нередко говоря о своих недугах и возможности скорой смерти, Петр едва ли надеялся прожить две жизни, чтобы по окончании войны исполнить и это второе свое великое дело. Но он верил, что оно будет сделано, если не им, то его преемниками, и эту веру высказал как в словах — если только они были сказаны — о нескольких десятках лет русской нужды в Западной Европе, так и по другому случаю. В 1724 г. лейб-медик Блументрост просил отправлявшегося по поручению Петра в Швецию Татищева подыскивать там ученых для Академии наук, открытие которой он подготовлял как будущий ее президент. «Напрасно ищете семян, — возразил Татищев, — когда самой почвы для посева еще не приготовлено». Вслушавшись в этот разговор, Петр, по мысли которого учреждалась Академия, отвечал Татищеву такою притчей. Некий дворянин хотел у себя в деревне мельницу построить, а воды у него не было. Тогда, видя обильные водой озера и болота у соседей, он начал с их согласия канал в свою деревню копать и материал для мельницы заготовлять, и хотя при жизни не успел этого к концу привести, но дети, жалея отцовых издержек, поневоле продолжали и доканчивали дело отца. Эта крепкая вера поддерживалась в Петре и со стороны таким славным ученым, как Лейбниц, давно предлагавшим ему и учреждение высшей ученой коллегии в С.-Петербурге с многосложными научными и практическими задачами, и исследование границ между Азией и Америкой, и широкие планы водворения наук и художеств в России с раскинутой по всей стране сетью академий, университетов, гимназий и, главное, с надеждой на полный успех этого дела. На взгляд Лейбница, это не беда, что здесь недоставало ни научных преданий и навыков, ни учебных пособий и вспомогательных учреждений, что Россия в этом отношении белый лист бумаги, по выражению философа, или непочатое поле, где надо все заводить вновь. Это даже лучше, потому что, заводя все вновь, можно избегнуть недостатков и ошибок, каких наделала Европа, потому что при возведении нового здания скорее можно достигнуть совершенства, чем при исправлении и перестройке старого.

V.

Трудно сказать, кем была внушена или как возникла в уме Петра мысль о круговороте наук, тесно связанная с его просветительными помыслами. Мысль эта высказана в приписке к черновому письму, которое Лейбниц писал Петру в 1712 г.; но в письме, посланном к царю, эта приписка опущена. «Провидение, — писал философ в этой приписке, — по-видимому, хочет, чтобы наука обошла кругом весь земной шар и теперь перешла в Скифию, и потому избрало ваше величество орудием, так как Вы можете и из Европы и из Азии взять лучшее и усовершенствовать то, что сделано в обеих частях света». Может быть, эту мысль Лейбниц высказывал Петру в личной беседе с ним. Нечто похожее на ту же мысль как бы вскользь высказано и в одном сочинении славянского патриота Юрия Крижанича: после многих народов древнего и нового мира, поработавших на поприще наук, очередь дошла наконец и до славян. Но это сочинение, писанное в Сибири при царе Алексее, едва ли было известно Петру.

Как бы то ни было, в одной превосходной беседе с сотрудниками Петр изложил ту же мысль по-своему, кстати воспользовавшись ею, чтобы дать почувствовать некоторым из собеседников, что ему слышен идущий вокруг него шепот не о пользе, даже не о бесполезности наук, а о прямом вреде их. В 1714 г., празднуя спуск военного корабля в Петербурге, царь был в самом веселом расположении духа и за столом на палубе среди приглашенного на пир высшего общества много говорил об успешном ходе русского кораблестроения. Между прочим, он обратился с целой речью прямо к сидевшим около него старым боярам, которые видели мало проку в опытности и знаниях, приобретенных русскими министрами и генералами, искренне преданными реформе. Надобно иметь в виду, что речь изложена бывшим на торжестве немцем, брауншвейгским резидентом Вебером, который всего месяца два как приехал в Петербург и едва ли был в состоянии уловить и точно передать ее оттенки, хотя и называет ее самой глубокомысленной и остроумной из всех речей, им слышанных от царя. Читая его изложение, легко заметить, что некоторым мыслям царя он дал свою окраску и свое толкование.

«Кому из вас, братцы мои, хоть бы во сне снилось лет 30 тому назад, — так начал царь, — что мы с вами здесь, у Остзейского моря, будем плотничать и в одежде немцев, в завоеванной у них же нашими трудами и мужеством стране построим город, в котором вы живете, что мы доживем до того, что увидим таких храбрых и победоносных солдат и матросов русской крови, таких сынов, побывавших в чужих странах и возвратившихся домой столь смышлеными, что увидим у себя такое множество иноземных художников и ремесленников, доживем до того, что меня и вас станут так уважать чужестранные государи? Историки полагают колыбель всех знаний в Греции, откуда по превратности времен они были изгнаны, перешли в Италию, а потом распространились было и по всем австрийским землям, но невежеством наших предков были приостановлены и не проникли далее Польши; а поляки, равно как и все немцы, пребывали в таком же непроходимом мраке невежества, в каком мы пребываем доселе, и только непомерными трудами правителей своих открыли глаза и усвоили себе прежние греческие искусства, науки и образ жизни. Теперь очередь приходит до нас, если только вы поддержите меня в моих важных предприятиях, будете слушаться без всяких отговорок и привыкнете свободно распознавать и изучать добро и зло. Это передвижение наук я приравниваю к обращению крови в человеческом теле, и сдается мне, что со временем они оставят теперешнее свое местопребывание в Англии, Франции и Германии, продержатся несколько веков у нас и затем снова возвратятся в истинное отечество свое — в Грецию. Покамест советую вам помнить латинскую поговорку: „Ora et labora (молись и трудись)“ и твердо надеяться, что, может быть, еще на нашем веку вы пристыдите другие образованные страны и вознесете на высшую степень славу русского имени. — Да, да, правда! — отвечали царю старые бояре, в глубоком молчании слушавшие его слова, и, заявив ему, что они готовы и будут делать все, что он им повелит, снова обеими руками ухватились за любезные им стаканы, предоставляя царю рассудить в глубине его собственных помышлений, насколько успел он убедить их и насколько мог надеяться достигнуть конечной цели своих великих предприятий.».

Рассказчик придал этой беседе иронический эпилог. Петр огорчился бы, даже, пожалуй, сказал бы боярам другую, менее возвышенную и ласковую речь, если бы заметил, что они отнеслись к его словам так безучастно, себе на уме, как это представил иноземец. Ему известно было, как судили об его реформе в России и за границей, и эти суждения болезненно отзывались в его душе. Он знал, что там и здесь очень многие видели в его реформе насильственное дело, которое он мог вести, только пользуясь своей неограниченной и жестокой властью и привычкой народа слепо ей повиноваться. Стало быть, он не европейский государь, а азиатский деспот, повелевающий рабами, а не гражданами. Такой взгляд оскорбляет его, как незаслуженная обида. Он столько сделал, чтобы придать своей власти характер долга, а не произвола; думал, что на его деятельность иначе и нельзя смотреть, как на служение общему благу народа, а не как на тиранию. Он так старательно устранял все унизительное для человеческого достоинства в отношениях подданного к государю, еще в самом начале столетия запретил писаться уменьшительными именами, падать перед царем на колени, зимою снимать шапки перед дворцом, рассуждая так об этом: «К чему унижать звание, безобразить достоинство человеческое? Менее низости, больше усердия к службе и верности ко мне и государству — таков почет, подобающий царю». Он устроил столько госпиталей, богаделен и училищ, «народ свой во многих воинских и гражданских науках обучил», в Воинских статьях запретил бить солдата, писал наставление всем принадлежащим к русскому войску, «каковой ни есть веры или народа они суть, между собою христианскую любовь иметь», внушал «с противниками церкви с кротостью и разумом поступать по Апостолу, а не так, как ныне, жестокими словами и отчуждением», говорил, что Господь дал царям власть над народами, но над совестью людей властен один Христос, — и он первый на Руси стал это писать и говорить, — а его считали жестоким тираном, азиатским деспотом. Об этом не раз заводил он речь с приближенными и говорил с жаром, с порывистой откровенностью; «Знаю, что меня считают тираном. Иностранцы говорят, что я повелеваю рабами. Это неправда: не знают всех обстоятельств. Я повелеваю подданными, повинующимися моим указам; эти указы содержат в себе пользу, а не вред государству. Надобно знать, как управлять народом. Английская вольность здесь не у места, как к стене горох. Честный и разумный человек, усмотревший что-либо вредное или придумавший что полезное, может говорить мне прямо без боязни. Вы сами тому свидетели. Полезное я рад слушать и от последнего подданного. Доступ ко мне свободен, лишь бы не отнимали у меня времени бездельем. Недоброхоты мои и отечеству, конечно, мной недовольны. Невежество и упрямство всегда ополчались на меня с той поры, как задумал я ввести полезные перемены и исправить грубые нравы. Вот кто настоящие тираны, а не я. Я не усугубляю рабства, обуздывая озорство упрямых, смягчая дубовые сердца, не жестокосердствую, переодевая подданных в новое платье, заводя порядок в войске и в гражданстве и приучая к людскости, не тиранствую, когда правосудие осуждает злодея на смерть. Пускай злость клевещет: совесть моя чиста. Бог мне судья! Неправые толки в свете разносит ветер».

VI.

Защищая царя от обвинения в жесткости, любимый токарь его Нартов пишет: «Ах, если бы многие знали то, что известно нам, дивились бы снисхождению его. Если бы когда-нибудь случилось философу разбирать архиву тайных дел его, вострепетал бы он от ужаса, что соделывалось против сего монарха». Эта «архива» уже разбирается и все яснее обнаруживает, по какой раскаленной почве шел Петр, ведя реформу со своими сотрудниками. Все вокруг него роптало на него, и этот ропот, начинаясь во дворце, в семье царя, широко расходился оттуда по всей Руси, по всем классам общества, проникая в глубь народной массы. Сын жаловался, что отец окружен злыми людьми, сам очень жесток, не жалеет человеческой крови, желал смерти отцу, и духовник прощал ему это грешное желание. Сестра, царевна Марья, плакалась на бесконечную войну, на великие подати, на разорение народное, и «ее милостивое сердце снедала печаль от воздыханий народных». Ростовский архиерей Досифей, лишенный сана по делу о бывшей царице Евдокии, говорил на соборе архиереям: «Посмотрите, что у всех на сердцах, извольте пустить уши в народ, что в народе говорят». А в народе говорили про царя, что он враг народа, оморок мирской, подкидыш, антихрист, и бог знает, чего не говорили про него. Роптавшие жили надеждой, авось либо царь скоро умрет, либо народ поднимется на него; сам царевич признался, что готов был пристать к заговору против отца. Петр слышал этот ропот, знал толки и козни, против него направленные, и говорил: «Страдаю, а все за отечество; желаю ему полезного, но враги пакости мне делают демонские». Он знал также, что было и на что роптать: народные тягости все увеличивались, десятки тысяч рабочих гибли от голода и болезней на работах в Петербурге, Кроншлоте, на Ладожском канале, войска терпели великую нужду, все дорожало, торговля падала. По целым неделям Петр ходил мрачный, открывая все новые злоупотребления и неудачи. Он понимал, что донельзя, до боли напрягает народные силы, но раздумье не замедляло дела; никого не щадя, всего менее себя, он все шел к своей цели, видя в ней народное благо: так хирург, скрепя сердце, подвергает мучительной операции своего пациента, чтобы спасти его жизнь. Зато по окончании шведской войны первое, о чем заговорил Петр с сенаторами, просившими его принять титул императора, это — «стараться о пользе общей, от чего народ получит облегчение». Узнавая людей и вещи, как они есть, привыкнув к дробной, детальной работе над крупными делами, за всем следя сам и всех уча собственным примером, он выработал в себе вместе с быстрым глазомером тонкое чутье естественной, действительной связи вещей и отношений, живое, практическое понимание того, как делаются дела на свете, какими силами и с какими усилиями поворачивается тяжелое колесо истории, то поднимая, то опуская судьбы человеческие. Оттого неудача не приводила его в уныние, а удача не внушала самонадеянности. Это, когда нужно, ободряло, а порой отрезвляло и сотрудников. Рассказывали, что после поражения под Нарвой он говорил: «Знаю, что шведы еще будут бить нас; пусть бьют; но они выучат и нас бить их самих; когда же ученье обходится без потерь и огорчений?» Он не обольщался ни успехами, ни надеждами. В последние годы жизни, лечась олонецкими целебными водами, он говорил своему лейб-медику: «Врачую тело свое водами, а подданных примерами; в том и другом исцеление вижу медленное; все решит время». Он ясно видел все трудности своего положения, в котором из 13 правителей 12 опустили бы руки, и в самую тяжелую пору своей жизни, во время следствия над царевичем, описывал судьбу Толстому с сострадательной изобразительностию стороннего наблюдателя: «Едва ли кто из государей сносил столько бед и напастей, как я. От сестры (Софьи) был гоним до зела: она была хитра и зла. Монахине (первой жене) несносен: она глупа. Сын меня ненавидит: он упрям». Но Петр поступал в политике, как на море. Вся его бурная деятельность, как в миниатюре, изобразилась в одном эпизоде из его морской службы. В июле 1714 г., за несколько дней до победы при Гангуте, крейсируя с своей эскадрой между Гельсингфорсом и Аландскими островами, он был в темную ночь застигнут страшною бурей. Все пришли в отчаяние, не зная, где берег. Петр с несколькими матросами бросился в шлюпку, не слушая офицеров, которые на коленях умоляли его не подвергать себя такой опасности, сам взялся за руль, в борьбе с волнами, встряхнул опускавших руки гребцов грозным окриком: «Чего боитесь? Царя везете! С нами Бог!», благополучно достиг берега, развел огонь, чтобы показать путь эскадре, согрел сбитнем полумертвых гребцов, а сам, весь мокрый, лег и, покрывшись парусиной, заснул у костра под деревом. Неослабное чувство долга, мысль, что этот долг — неуклонно служить общему благу государства и народа, беззаветное мужество, с каким подобает проходить это служение, — таковы основные правила той школы, проводившей своих учеников сквозь огонь и воду, о которой говорил Неплюев Екатерине II. Эта школа способна была воспитывать не один страх грозной власти, но и обаяние нравственного величия. Рассказы современников дают, только смутно почувствовать, как это делалось; а делалось, кажется, довольно просто, как бы само собой, действием неуловимых впечатлений. Неплюев рассказывает, как он с товарищами в 1720 г. по окончании заграничной выучки держал экзамен перед самим царем, в полном собрании адмиралтейской коллегии, Неплюев ждал представления царю, как страшного суда. Когда дошла до него очередь на экзамене, Петр сам подошел к нему и спросил: «Всему ли ты научился, для чего был послан?» Тот отвечал, что старался по всей своей возможности, но не может похвалиться, что всему научился, и, говоря это, стал па колени. «Трудиться надобно», — сказал на это царь и, оборотив к нему ладонью правую руку, прибавил: «Видишь, братец, я и царь, да у меня на руках мозоли, а все для того — показать вам пример и хотя бы под старость видеть себе достойных помощников и слуг отечеству. Встань, братец, и дай ответ, о чем тебя спросят, только не робей; что знаешь, сказывай, а чего не знаешь, так и скажи». Царь остался доволен ответами Неплюева и потом, ближе узнав его на корабельных постройках, отзывался о нем: «В этом малом путь будет». Петр заметил дипломатические способности в 27-летнем поручике галерного флота и в следующем же году прямо назначил его на трудный пост резидента в Константинополе. При отпуске в Турцию Петр поднял упавшего ему в ноги со слезами Неплюева и сказал: «Не кланяйся, братец! Я вам от Бога приставник, и должность моя смотреть, чтобы недостойному не дать, а у достойного не отнять. Будешь хорошо служить, не мне, а более себе и отечеству добро сделаешь, а буде худо, так я истец, ибо Бог того от меня за всех вас востребует, чтоб злому и глупому не дать места вред делать. Служи верой и правдой; вначале Бог, а по нем и я должен буду не оставить. Прости, братец! — прибавил царь, поцеловав Неплюева в лоб. — Приведет ли Бог свидеться?» Они уже не свиделись. Этот умный и неподкупный, но суровый и даже жесткий служака, получив в Константинополе весть о смерти Петра, отметил в своих записках: «Ей-ей, не лгу, был более суток в беспамятстве; да иначе мне и грешно бы было: сей монарх отечество наше привел в сравнение с прочими, научил нас узнавать, что и мы люди». После, пережив шесть царствований и дожив до седьмого, он, по отзыву его друга Голикова, не переставал хранить беспредельное почитание к памяти Петра Великого и имя его не иначе произносил, как священное, и почти всегда со слезами.

Впечатление, какое производил Петр на окружающих своим обращением, своими ежедневными суждениями о текущих делах, взглядом на свою власть и на свое отношение к подданным, замыслами и заботами о будущем своего народа, самыми затруднениями и опасностями, с которыми ему приходилось бороться, — всей своею деятельностью и всем своим образом мыслей, трудно передать выразительнее того, как передал его Нартов. «Мы, бывшие сего великого государя слуги, воздыхаем и проливаем слезы, слыша иногда упреки жестокосердию его, которого в нем не было. Когда бы многие знали, что претерпевал, что сносил и какими уязвляем был горестями, то ужаснулись бы, колико снисходил он слабостям человеческим и прощал преступления, не заслуживающие милосердия; и хотя нет более Петра Великого с нами, однако дух его в душах наших живет, и мы, имевшие счастие находиться при сем монархе, умрем верными ему и горячую любовь нашу к земному богу погребем вместе с собою. Мы без страха возглашаем об отце нашем для того, что благородному бесстрашию и правде учились от него». Нартов, подобно Неплюеву, как близкий человек, стоял под непосредственным влиянием Петра. Но деятельность преобразователя так захватывала общее внимание, ее побуждения были так открыты и так нравственно убедительны, что ее впечатление из тесного круга приближенных пробивалось в глубь общества, заставляло даже простые и грешные, но непредубежденные души понимать и чувствовать, чему она учила, и бояться царя, по удачному выражению Феофана Прокоповича, не только за гнев его, но и за совесть. Петру едва ли приходилось слышать о себе суждения, подобные высказанному Нартовым: он не любил этого. Но его должно было глубоко утешить предсмертное письмо некоего Ивана Кокошкина, полученное им в 1714 г. и сохранившееся в его бумагах. Лежа на смертном одре, этот Кокошкин страшится предстать пред лицом Божиим, не принесши чистого покаяния пресветлому монарху, покуда еще грешная душа с телом не разлучилась, и не получив прощения в своих грехах по службе: состоял он при рекрутских наборах в Твери и от тех рекрутских наборов брал себе взятки, кто что приносил; да он же Иван Кокошкин ему, государю, виновен; оговоренного в воровстве человека отдал в рекруты за своих крестьян. Великая награда государю стать заочно предсмертным судьею совести своего подданного. Петр Великий полностью заслужил эту награду.

Императрица Елизавета.

Императрица Елизавета царствовала двадцать лет, с 25 ноября 1741 г. по 25 декабря 1761 г. Царствование ее было не без славы, даже не без пользы. Молодость ее прошла не назидательно. Ни строгих правил, ни приятных воспоминаний не могла царевна вынести из беспризорной второй семьи Петра, где первые слова, какие выучивался произносить ребенок, были тятя, мама, солдат, а мать спешила как можно скорее сбыть дочерей замуж, чтобы в случае смерти их отца не иметь в них соперниц по престолонаследию. Подрастая, Елизавета казалась барышней, получившей воспитание в девичьей. Всю жизнь она не хотела знать, когда нужно вставать, одеваться, обедать, ложиться спать. Большое развлечение доставляли ей свадьбы прислуги: она сама убирала невесту к венцу и потом из-за двери любовалась, как веселятся свадебные гости. В обращении она была то чересчур проста и ласкова, то из пустяков выходила из себя и бранилась, кто бы ни попадался, лакей или царедворец, самыми неудачными словами, а фрейлинам доставалось и больнее. Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий благочестивой отечественной старины. То и другое влияние оставило на ней свой отпечаток, и она умела совместить в себе понятия и вкусы обоих: от вечерни она шла на бал, а с бала поспевала к заутрене, благоговейно чтила святыни и обряды русской Церкви, выписывала из Парижа описания придворных версальских банкетов и фестивалей, до страсти любила французские спектакли и до тонкости знала все гастрономические секреты русской кухни. Послушная дочь своего духовника о. Дубянского и ученица французского танцмейстера Рамбура, она строго соблюдала посты при своем дворе, так что гастроному канцлеру А.П. Бестужеву-Рюмину только с разрешения константинопольского патриарха дозволено было не есть грибного, и во всей империи никто лучше императрицы не мог исполнить менуэта и русской пляски. Религиозное настроение согревалось в ней эстетическим чувством. Невеста всевозможных женихов на свете, от французского короля до собственного племянника, при императрице Анне спасенная Бироном от монастыря и герцогской саксен-кобургмейнингенской трущобы, она отдала свое сердце придворному певчему из черниговских казаков, и дворец превратился в музыкальный дом: выписывали и малороссийских певчих, и итальянских певцов, чтобы не нарушить цельности художественного впечатления, те и другие совместно пели и обедню и оперу. Двойственностью воспитательных влияний объясняются приятные или неожиданные противоречия в характере и образе жизни Елизаветы. Живая и веселая, но не спускавшая глаз с самой себя, при этом крупная и стройная, с красивым круглым и вечно цветущим лицом, она любила производить впечатление, и, зная, что к ней особенно идет мужской костюм, она установила при дворе маскарады без масок, куда мужчины обязаны были приезжать в полном женском уборе, в обширных юбках, а дамы в мужском придворном платье. Наиболее законная из всех преемников и преемниц Петра I, но поднятая на престол мятежными гвардейскими штыками, она наследовала энергию своего отца, строила дворцы в двадцать четыре часа и в двое суток проезжала тогдашний путь от Москвы до Петербурга, исправно платя за каждую загнанную лошадь. Мирная и беззаботная, она была вынуждена воевать чуть не половину своею царствования, побеждала первого стратега того времени Фридриха Великого, брала Берлин, уложила пропасть солдат на полях Цорндорфа и Кунерсдорфа; но с правления царевны Софьи никогда на Руси не жилось так легко, и ни одно царствование до 1762 г. не оставляло по себе такого приятного воспоминания. При двух больших коалиционных войнах, изнурявших Западную Европу, казалось, Елизавета со своей 300-тысячной армией могла стать вершительницей европейских судеб; карта Европы лежала перед ней в ее распоряжении, но она так редко на нее заглядывала, что до конца жизни была уверена в возможности проехать в Англию сухим путем, — и она же основала первый настоящий университет в России — Московский. Ленивая и капризная, пугавшаяся всякой серьезной мысли, питавшая отвращение ко всякому деловому занятию, Елизавета не могла войти в сложные международные отношения тогдашней Европы и понять дипломатические хитросплетения своего канцлера Бестужева-Рюмина. Но в своих внутренних покоях она создала себе особое политическое окружение из приживалок и рассказчиц, сплетниц, во главе которых стоял интимный солидарный кабинет, где премьером была Мавра Егоровна Шувалова, жена известного нам изобретателя и прожектера, а членами состояли Анна Карловна Воронцова, урожденная Скавронская, родственница императрицы, и какая-то просто Елизавета Ивановна, которую так и звали министром иностранных дел: «Все дела через нее государыне подавали», — замечает современник. Предметами занятий этого кабинета были россказни, сплетни, наушничества, всякие каверзы и травля придворных друг против друга, доставлявшая Елизавете великое удовольствие. Это и были «сферы» того времени; отсюда раздавались важные чины и хлебные места; здесь вершились крупные правительственные дела. Эти кабинетные занятия чередовались с празднествами. Смолоду Елизавета была мечтательна и, будучи великой княжной, раз в очаровательном забытье подписала деловую хозяйственную бумагу вместо своего имени словами Пламень огн… Вступив на престол, она хотела осуществить свои девические мечты в волшебную действительность; нескончаемой вереницей потянулись спектакли, увеселительные поездки, куртаги, балы, маскарады, поражавшие ослепительным блеском и роскошью до тошноты. Порой весь двор превращался в театральное фойе: изо дня в день говорили только о французской комедии, об итальянской комической опере и ее содержателе Локателли, об интермеццах и т.п. Но жилые комнаты, куда дворцовые обитатели уходили из пышных зал, поражали теснотой, убожеством обстановки, неряшеством: двери не затворялись, в окна дуло; вода текла по стенным обшивкам, комнаты были чрезвычайно сыры; у великой княгини Екатерины в спальне в печи зияли огромные щели; близ этой спальни в небольшой каморе теснилось 17 человек прислуги; меблировка была так скудна, что зеркала, постели, столы и стулья по надобности перевозили из дворца во дворец, даже из Петербурга в Москву, ломали, били и в таком виде расставляли по временным местам. Елизавета жила и царствовала в золоченой нищете; она оставила после себя в гардеробе с лишком 15 тысяч платьев, два сундука шелковых чулок, кучу неоплаченных счетов и недостроенный громадный Зимний дворец, уже поглотивший с 1755 по 1761 г. более 10 миллионов рублей на наши деньги. Незадолго до смерти ей очень хотелось пожить в этом дворце; но она напрасно хлопотала, чтобы строитель Растрелли поспешил отделать хотя бы только ее собственные жилые комнаты. Французские галантерейные магазины иногда отказывались отпускать во дворец новомодные товары в кредит. При всем том в ней, не как в ее курляндской предшественнице, где-то там глубоко под толстой корой предрассудков, дурных привычек и испорченных вкусов еще жил человек, порой прорывавшийся наружу то в обете перед захватом престола никого не казнить смертью и в осуществившем этот обет указе 17 мая 1744 г., фактически отменившем смертную казнь в России, то в неутверждении свирепой уголовной части Уложения, составленной в Комиссии 1754 г. и уже одобренной Сенатом, с изысканными видами смертной казни, то в недопущении непристойных ходатайств Синода о необходимости отказаться от данного императрицей обета, то, наконец, в способности плакать от несправедливого решения, вырванного происками того же Синода. Елизавета была умная и добрая, но беспорядочная и своенравная русская барыня XVIII в., которую по русскому обычаю многие бранили при жизни и тоже по русскому обычаю все оплакали по смерти.

Император Петр III.

Не оплакало ее только одно лицо, потому что было не русское и не умело плакать: это — назначенный ею самой наследник престола — самое неприятное из всего неприятного, что оставила после себя императрица Елизавета. Этот наследник, сын старшей елизаветинской сестры, умершей вскоре после его рождения, герцог Голштинский, известен в нашей истории под именем Петра III. По странной игре случая в лице этого принца совершилось загробное примирение двух величайших соперников начала XVIII в. Петр III был сын дочери Петра I и внук сестры Карла XII. Вследствие этого владельцу маленького герцогства Голштинского грозила серьезная опасность стать наследником двух крупных престолов, шведского и русского. Сначала его готовили к первому и заставляли учить лютеранский катехизис, шведский язык и латинскую грамматику. Но Елизавета, вступив на русский престол и желая обеспечить его за линией своего отца, командировала майора Корфа с поручением во что бы ни стало взять ее племянника из Киля и доставить в Петербург. Здесь Голштинского герцога Карла-Петра-Ульриха преобразили в великого князя Петра Федоровича и заставили изучать русский язык и православный катехизис. Но природа не была к нему так благосклонна, как судьба: вероятный наследник двух чужих и больших престолов, он по своим способностям не годился и для своего собственного маленького трона. Он родился и рос хилым ребенком, скудно наделенным способностями. В чем не догадалась отказать неблагосклонная природа, то сумела отнять у него нелепая голштинская педагогия. Рано став круглым сиротой, Петр в Голштинии получил никуда негодное воспитание под руководством невежественного придворного, который грубо обращался с ним, подвергал унизительным и вредным для здоровья наказаниям, даже сек принца. Унижаемый и стесняемый во всем, он усвоил себе дурные вкусы и привычки, стал раздражителен, вздорен, упрям и фальшив, приобрел печальную наклонность лгать, с простодушным увлечением веруя в свои собственные вымыслы, а в России приучился еще напиваться. В Голштинии его так плохо учили, что в Россию он приехал 14-летним круглым неучем и даже императрицу Елизавету поразил своим невежеством. Быстрая смена обстоятельств и программ воспитания вконец сбила с толку и без того некрепкую его голову. Принужденный учиться то тому, то другому без связи и порядка, Петр кончил тем, что не научился ничему, а несходство голштинской и русской обстановки, бессмыслие кильских и петербургских впечатлений совсем отучило его понимать окружающее. Развитие его остановилось раньше его роста; в лета мужества он оставался тем же, чем был в детстве, вырос, не созрев. Его образ мыслей и действий производил впечатление чего-то удивительно недодуманного и недоделанного. На серьезные вещи он смотрел детским взглядом, а к детским затеям относился с серьезностью зрелого мужа. Он походил на ребенка, вообразившего себя взрослым; на самом деле это был взрослый человек, навсегда остававшийся ребенком. Уже будучи женат, в России, он не мог расстаться со своими любимыми куклами, за которыми его не раз заставали придворные посетители. Сосед Пруссии по наследственному владению, он увлекался военной славой и стратегическим гением Фридриха II. Но так как в его миниатюрном уме всякий крупный идеал мог поместиться только разбившись на игрушечные мелочи, то это воинственное увлечение повело Петра только к забавному пародированию прусского героя, к простой игре в солдатики. Он не знал и не хотел знать русской армии, и так как для него были слишком велики настоящие живые солдаты, то он велел наделать себе солдатиков восковых, свинцовых и деревянных и расставлял их в своем кабинете на столах с такими приспособлениями, что если дернуть за протянутые по столам шнурки, то раздавались звуки, которые казались Петру похожими на беглый ружейный огонь. Бывало в табельный день он соберет свою дворню, наденет нарядный генеральский мундир и произведет парадный смотр своим игрушечным войскам, дергая за шнурки и с наслаждением вслушиваясь в батальные звуки. Раз Екатерина, вошедшая к мужу, была поражена представившимся ей зрелищем. На веревке, протянутой с потолка, висела большая крыса. На вопрос Екатерины, что это значит, Петр сказал, что крыса совершила уголовное преступление, жесточайше наказуемое по военным законам: она забралась на картонную крепость, стоявшую на столе, и съела двух часовых из крахмала. Преступницу поймали, предали военно-полевому суду и приговорили к смертной казни через повешение. Елизавета приходила в отчаяние от характера и поведения племянника и не могла провести с ним четверти часа без огорчения, гнева и даже отвращения. У себя в комнате, когда заходила о нем речь, императрица заливалась слезами и жаловалась, что Бог дал ей такого наследника. С ее набожного языка срывались совсем не набожные отзывы о нем: «проклятый племянник», «племянник мой урод, черт его возьми!» Так рассказывает Екатерина в своих записках. По ее словам, при дворе считали вероятным, что Елизавета в конце жизни согласилась бы, если бы ей предложили выслать племянника из России, назначив наследником его 6-летнего сына Павла; но ее фавориты, задумывавшие такой шаг, не отважились на него и, перевернувшись по-придворному, принялись заискивать милости у будущего императора.

Не подозревая миновавшей беды, напутствуемый зловещими отзывами тетки, этот человек наизнанку, у которого спутались понятия добра и зла, вступил на русский престол. Он и здесь сохранил всю узость и мелочность мыслей и интересов, в которых был воспитан и вырос. Ум его, голштински тесный, никак не мог расшириться в географическую меру нечаянно доставшейся ему беспредельной империи. Напротив, на русском престоле Петр стал еще более голштинцем, чем был дома. В нем с особенной силой заговорило качество, которым скупая для него природа наделила его с беспощадной щедростью: это была трусость, соединявшаяся с легкомысленной беспечностью. Он боялся всего в России, называл ее проклятой страной и сам выражал убеждение, что в ней ему непременно придется погибнуть, но нисколько не старался освоиться и сблизиться с ней, ничего не узнал в ней и всего чуждался; она пугала его, как пугаются дети, оставшиеся одни в обширной пустой комнате. Руководимый своими вкусами и страхами, он окружил себя обществом, какого не видели даже при Петре I, столь неразборчивом в этом отношении, создал себе собственный мирок, в котором и старался укрыться от страшной ему России. Он завел особую голштинскую гвардию из всякого международного сброда, но только не из русских подданных; то были большею частию сержанты и капралы прусской армии, «сволочь, — по выражению княгини Дашковой, — состоявшая из сыновей немецких сапожников». Считая для себя образцом армию Фридриха II, Петр старался усвоить себе манеры и привычки прусского солдата, начал выкуривать непомерное количество табаку и выпивать непосильное множество бутылок пива, думая, что без этого нельзя стать «настоящим бравым офицером». Вступив на престол, Петр редко доживал до вечера трезвым и садился за стол обыкновенно навеселе. Каждый день происходили пирушки в этом голштинском обществе, к которому по временам присоединялись блуждающие кометы, заезжие певицы и актрисы. В этой компании император, по свидетельству Болотова, близко его видавшего, говаривал «такой вздор и такие нескладицы», что сердце обливалось кровью у верноподданных от стыда пред иностранными министрами: то вдруг начнет он развивать невозможные преобразовательные планы, то с эпическим воодушевлением примется рассказывать о небывалом победоносном своем походе на цыганский табор под Килем, то просто разболтает какую-нибудь важную дипломатическую тайну. На беду, император чувствовал влечение к игре на скрипке, считая себя совершенно серьезно виртуозом, и подозревал в себе большой комический талант, потому что довольно ловко выделывал разные смешные гримасы, передразнивал священников в церкви и нарочно заменил при дворе старинный русский поклон французским приседанием, чтобы потом представлять неловкие книксены пожилых придворных дам. Одна умная дама, которую он забавлял своими гримасами, отозвалась о нем, что он совсем не похож на государя. В его царствование было издано несколько важных и дельных указов, каковы были, например, указы об упразднении Тайной канцелярии, о позволении бежавшим за границу раскольникам воротиться в Россию с запрещением преследовать за раскол. Эти указы внушены были не отвлеченными началами веротерпимости или ограждения личности от доносов, а практическими расчетами людей близких к Петру, — Воронцовых, Шуваловых и других, которые, спасая свое положение, хотели царскими милостями упрочить популярность императора. Из таких же соображений вышел и указ о вольности дворянства. Но сам Петр мало заботился о своем положении и скоро успел вызвать своим образом действий единодушный ропот в обществе. Он как будто нарочно старался вооружить против себя все классы и прежде всего духовенство. Он не скрывал, напротив, задорно щеголял своим пренебрежением к церковным православным обрядам, публично дразнил русское религиозное чувство, в придворной церкви во время богослужения принимал послов, ходя взад и вперед, точно у себя в кабинете, громко разговаривал, высовывал язык священнослужителям, раз на Троицын день, когда все опустились на колени, с громким смехом вышел из церкви. Новгородскому архиепископу Димитрию Сеченову, первоприсутствующему в Синоде, дан был приказ «очистить русские церкви», т.е. оставить в них только иконы Спасителя и Божией Матери и вынести остальные, русским священникам обрить бороды и одеваться, как лютеранские пасторы. Исполнением этих приказов повременили, но духовенство и общество всполошились: люторы надвигаются! Особенно раздражено было черное духовенство за предпринятую Петром III секуляризацию церковных недвижимых имуществ. Управлявшая ими Коллегия экономии, прежде подведомственная Синоду, теперь поставлена была в прямую зависимость от Сената и предписано было отдать крестьянам все церковные земли и с теми, какие они пахали на монастыри и архиереев, а из собираемых с церковных вотчин доходов назначить на содержание церковных учреждений ограниченные штатные оклады. Эту меру Петр не успел привести в исполнение; но впечатление было произведено. Гораздо опаснее было раздражение гвардии, этой щекотливой и самоуверенной части русского общества. С самого вступления на престол Петр старался всячески рекламировать свое безграничное поклонение Фридриху II. Он при всех набожно целовал бюст короля, во время одного парадного обеда во дворце при всех стал на колени перед его портретом. Тотчас по воцарении он облекся в прусский мундир и носил чаще прусский орден. Пестрый и антично узенький прусский мундир был введен и в русской гвардии, заменив собой старый просторный темно-зеленый кафтан, данный ей Петром I. Считая себя военным подмастерьем Фридриха, Петр III старался ввести строжайшую дисциплину и в немного распущенных русских войсках. Каждый день происходили экзерциции. Ни ранг, ни возраст не освобождали от маршировки. Сановные люди, давно не видавшие плаца, да к тому же успевшие запастись подагрой, должны были подвергнуться военно-балетной муштровке прусских офицеров и проделывать все военные артикулы. Фельдмаршал, бывший генерал-прокурор Сената, старик князь Никита Трубецкой по своему званию подполковника гвардии должен был являться на учение и маршировать вместе с солдатами. Современники не могли надивиться, как времена переменились, как, по выражению Болотова, ныне больные и небольные, и старички самые поднимают ножки и наряду с молодыми маршируют и так же хорошохонько топчут и месят грязь, как и солдаты. Что было всего обиднее, сбродной голштинской гвардии Петр отдавал во всем предпочтение перед русской, называя последнюю янычарами. А в русской внешней политике хозяйничал прусский посланник, всем распоряжавшийся при дворе Петра. Прусский вестовщик до воцарения, пересылавший Фридриху II в Семилетнюю войну сведения о русской армии, Петр на русском престоле стал верноподданным прусским министром. Перед возмущенным чувством оскорбленного национального достоинства опять восстал ненавистный призрак второй бироновщины, и это чувство подогревалось еще боязнью, что русская гвардия будет раскассирована по армейским полкам, чем ей уже грозил Бирон. К тому же все общество чувствовало в действиях правительства шатость и каприз, отсутствие единства мысли и определенного направления. Всем было очевидно расстройство правительственного механизма. Все это вызвало дружный ропот, который из высших сфер переливался вниз и становился всенародным. Языки развязались, как бы не чувствуя страха полицейского; на улицах открыто и громко выражали недовольство, без всякого опасения порицая государя. Ропот незаметно сложился в военный заговор, а заговор повел к новому перевороту.

Императрица Екатерина II (1729—1796).

I.

Для Екатерины II наступила историческая давность. Это налагает некоторые особые обязательства на мысль, обращающуюся к обсуждению ее деятельности, устанавливает известное отношение к предмету, подсказывает точку зрения.

В ее деятельности были промахи, даже крупные ошибки, в ее жизни остаются яркие пятна. Но целое столетие легло между нами и ею. Трудно быть злопамятным на таком расстоянии, и именно при мысли о наступлении второго столетия со дня смерти Екатерины II в памяти ярче выступает то, за что ее следует помнить, чем то, чего не хотелось бы вспоминать.

Царствование Екатерины II — это целая эпоха нашей истории, а исторические эпохи обыкновенно не замыкаются в пределы людского века, не кончаются с жизнью своих творцов. И время Екатерины II пережило ее самое, по крайней мере после четырехлетнего перерыва было официально воскрешено манифестом второго ее преемника, объявившего, что он будет царствовать по законам и по сердцу своей бабки. Екатерину и по смерти ее восхваляли или порицали, как восхваляют или порицают живого человека, стараясь поддержать или изменить его деятельность. И Екатерины II не миновал столь обычный и печальный вид бессмертия — тревожить и ссорить людей и по смерти. Ее имя служило мишенью для полемического прицела в противников или приверженцев ее политического направления. Живые интересы и мнения боролись на ее могиле. Уронить ее бюст или удержать на пьедестале значило тогда дать то или другое направление жизни.

Столетняя давность, отделившая нас от Екатерины II, покрывает все эти споры и вражды. Наши текущие интересы не имеют прямой связи с екатерининским временем. Екатерина II оставила после себя учреждения, планы, идеи, нравы, при ней воспитанные, и значительные долги. Долги уплачены, и другие раны, нанесенные народному организму ее тяжелыми войнами и ее способом вести «свое маленькое хозяйство», как она любила выражаться о своих финансах, давно зарубцевались и даже закрылись рубцами более позднего происхождения. Из екатерининских учреждений одни действуют доселе в старых формах, но в духе новых потребностей и понятий, другие, как, например, местные судебные учреждения, отслужили свою службу и заменены новыми, совсем на них непохожими ни по началам, ни по устройству; наконец, третьи по своему устройству оказались неудачными уже при самой Екатерине, но их начала были сбережены для лучшей обработки дальнейшими поколениями. Такова система закрытых, оторванных от семьи воспитательных заведений Бецкого, замененная потом другим планом народного образования, над которым работала Комиссия народных училищ: гуманные идеи о воспитании, усвоенные Екатериной и Бецким, пригодились и потом, при другой системе, более близкой к современной педагогике. Из предположений или мечтаний Екатерины II одни, как, например, мысль об освобождении крепостных крестьян, были осуществлены после нее так, как она и не мечтала и как не сумела бы осуществить, если бы на то решилась, а другие были упразднены самою жизнью как излишние, каковой была мысль о создании среднего рода людей в смысле западноевропейской буржуазии. Точно так же и идеи юридические, политические и экономические, проводившиеся в указах и особенно в «Наказе» и казавшиеся в то время новыми и смелыми, или уже вошли в плоть и кровь нашего сознания и общежития или остались общими местами, пригодными украшать досужие беседы взрослых людей или служить темами для школьных упражнений. Что касается нравов, воспитанных влиятельными примерами и общим духом екатерининского времени, то они вообще признаны неудовлетворительными, хотя и пустили глубокие корни в обществе. Вопросы того времени — для нас простые факты, мы считаемся уже с их следствиями и думаем не о том, что из них выйдет, а о том, как быть с тем, что уже вышло.

Значит, счеты потомства с Екатериной II сведены. Для нас она не может быть ни знаменем, ни мишенью; для нас она только предмет изучения. Сотая годовщина ее смерти располагает не судить ее жизнь, а вспомнить ее время; оглянуться на свое прошлое, а не тревожить старые могилы и среди похвальных слов и обличительных памфлетов осторожно пройти к простым итогам давно окончившейся деятельности.

Нелегко поставить мысль в такое отношение к царствованию Екатерины II. Старшие из тех, кому теперь приходится вспоминать это царствование по поводу исполнившегося столетия со дня его окончания, живо помнят еще поздние отзвуки двух резких и непримиримо противоречивых суждений о нем, сложившихся еще при жизни Екатерины II и долго державшихся в обществе после нее. Одни говорили о том времени с восторженным одушевлением или с умиленным замиранием сердца: блестящий век, покрывший Россию бессмертной, всесветной славой ее властительницы, время героев и героических дел, эпоха широкого небывалого размаха русских сил, изумившего и напугавшего вселенную. Прислушиваясь к этим отзвукам, мы начинали понимать донельзя приподнятый тон изданного шесть лет спустя по смерти Екатерины II и читанного нами на школьной скамье «Исторического похвального слова Екатерине Второй» Карамзина, смущавшие незрелую мысль выражения его о божественной кротости и добродетели, о священном духе монархини, эти сближения с божеством, казавшиеся нам ораторскими излишествами. По мнению других, вся эта героическая эпопея была не что иное, как театральная феерия, которую из-за кулис двигали славолюбие, тщеславие и самовластие; великолепные учреждения заводились для того только, чтобы прослыть их основательницей, а затем оставлялись в пренебрежении, без надлежащего надзора и радения об их развитии и успехе; вся политика Екатерины была системой нарядных фасадов с неопрятными задворками, следствиями которой были полная порча нравов в высших классах, угнетение и разорение низших, общее ослабление России. Тщеславие доводило Екатерину, от природы умную женщину, до умопомрачения, делавшего ее игрушкой в руках ловких и даже глупых льстецов, умевших пользоваться ее слабостями, и она не приказывала выталкивать из своего кабинета министра, в глаза говорившего ей, что она премудрее самого Господа Бога. Проходим молчанием отзывы о нравственном характере Екатерины, которых нельзя читать без скорбного вздоха.

Оба взгляда поражают и смущают не только своей непримиримою противоположностью, но и своими особенностями. Так, второй из них вызывает удивленное недоумение подбором своих сторонников. Наиболее резкое и цельное выражение его находим в известной записке «О повреждении нравов в России» князя Щербатова, служившего при дворе Екатерины II, историографа и публициста, человека образованного и патриота с твердыми убеждениями. Автор писал записку про себя, не для публики, незадолго до своей смерти, случившейся в 1790 г., и собрал в этом труде свои воспоминания, наблюдения и размышления о нравственной жизни высшего русского общества XVIII в., закончив нарисованную им мрачную картину словами: «… плачевное состояние, о коем токмо должно просить Бога, чтоб лучшим царствованием сие зло истреблено было». Но вот что заслуживает внимания. Известный дорожный сон Радищева, рассказанный в «Путешествии из С.-Петербурга в Москву 1790 г.» в главе «Спасская Полесть», — злая карикатура царствования Екатерины II. Здесь, особенно во второй, патетической части сна, грезивший себя шахом, ханом или чем-то в этом роде автор, прозрев от прикосновения к его ослепленным властью и лестью глазам странницы Прямовзоры, т.е. истины, видит всю бессмыслицу своих деяний, казавшихся ему божественно-премудрыми, и общий тон картины и некоторые отдельные черты живо напоминают записку князя Щербатова. Человек другого поколения и образа мыслей, ультралиберал с заграничным университетским образованием, проникнутый самыми передовыми идеями века и любивший отечество не меньше князя Щербатова, понимавший и признававший величие Петра I, сошелся во взгляде на переживаемое ими время со старым доморощенным ультраконсерватором, все сочувствия которого тяготели к допетровской старине. Что еще замечательнее, к этим «печальным часовым у двух разных дверей», как назвал князя Щербатова и Радищева один позднейший писатель, присоединяется любимый внук Екатерины, ставший потом вторым ее преемником, которого она еще в пеленках оторвала от семьи, чтобы воспитать его по своей педагогике и в своих идеях: на положение дел в государстве за последние годы жизни бабушки, которые он мог наблюдать, он смотрел не светлее князя Щербатова и Радищева. «В наших делах, — писал он Кочубею за полгода до смерти Екатерины, — господствует неимоверный беспорядок: грабят со всех сторон, все части управляются дурно, порядок, кажется, изгнан отовсюду». «Я всякий раз страдаю, — признается он в другом месте письма, — когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых другими на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах медного гроша». Да и сам Карамзин в записке «О древней и новой России», представленной императору Александру девятью годами позднее «Похвального слова», рядом с блестящими сторонами царствования Екатерины отмечает и крупные «пятна»: порчу нравов в палатах и хижинах, соблазнительный фаворитизм, недостаток правосудия, преобладание блеска над основательностью в учреждениях, прибавляя к этому, что в последние годы Екатерины ее больше осуждали, нежели хвалили. Если припомнить при этом еще известную заметку Пушкина о XVIII в., писанную около 1820 г. по свежим преданиям, то, и не упоминая о других, менее компетентных суждениях, современных или позднейших, можно понять характерно разнообразный состав того, что мы назвали бы противоекатерининской оппозицией.

И все же это были одинокие голоса, которые были слышны очень немногим, за исключением разве книги Радищева, раздавались шепотом, про себя или в тесном кругу и потому не могли расстраивать хорового суждения, так красноречиво выраженного в «Похвальном слове» Карамзина. И это суждение не совсем понятно и не столько по своему содержанию, сколько по своей возбужденности, по тому движению чувства и воображения, с которым оно высказывалось. Это был не исторический приговор, выведенный остывшей мыслью из обдуманных и проверенных воспоминаний о пережитом времени, а горячее, непосредственное впечатление еще живой действительности, долго не замиравшей и по смерти лица, которое было ее душой. Такое впечатление было небывалым явлением в нашей истории: ни одно царствование, по крайней мере в XVIII в., даже царствование Петра Великого, не оставило после себя такого энтузиастического впечатления в обществе. Карамзин, конечно, выражал последний, наиболее обобщенный результат, высшую сумму того, что восторженные современники видели в деятельности Екатерины II, когда писал в конце своего «Похвального слова», что Россия в это деятельное царствование, «которого главною целью было народное просвещение, столь преобразилась, возвысилась духом, созрела умом, что отцы наши, если бы они теперь воскресли, не узнали бы ее». Все это можно было сказать и о Петре Великом, даже с прибавлением, что его главною целью было еще и народное обогащение; люди времен Алексея Михайловича также не узнали бы своей старой московской всея Руси в созданной его сыном Российской империи с С.-Петербургом, Кронштадтом, флотом, балтийскими провинциями, девятимиллионным бюджетом, новыми школами и т.п. Однако даже в обществе, захваченном реформой, не в простонародной массе, незаметно такого общего весело-умиленного отношения к памяти Петра, какое потом установилось к Екатерине II: слышны отдельные голоса, проникнутые набожным благоговением, да и то пополам с жалобой на затруднения и огорчения, какие приходилось испытывать преобразователю, а скоро, и именно в царствование Екатерины II, послышались и резкие порицания его дела.

Это впечатление, независимо от своей исторической верности, от точности, с какою отражалась в нем действительность, само по себе становится любопытным историческим фактом, характерным признаком общественной психологии.

Оно тем любопытнее, что царствование Екатерины II нельзя причислить к спокойным и легким временам, о которых люди вспоминают с особенным удовольствием. Напротив, это была довольно тревожная и тяжелая для народа пора. Сравнительным спокойствием Россия пользовалась в первые пять лет царствования, если не считать серьезным нарушением спокойствия крестьянских бунтов, в которых, по счету самой Екатерины, в первый год царствования участвовало до 200 тыс. крестьян и против которых снаряжались настоящие военные экспедиции с пушками. Затем семилетний приступ внешних и внутренних тревог (1768—1774 гг.), начавшийся борьбою с польскими конфедератами, к которой вскоре присоединилась первая турецкая война, а внутри между тем — чума, московский бунт и пугачевщина. Современники, например, князь Щербатов, думали, что первая турецкая война обошлась России дороже какой-либо прежде бывшей войны. Из официальных источников известно, что только первые два года этой шестилетней войны стоили до 25 млн. руб., что почти равнялось годовому казенному доходу тех лет. Кагульский бой был выигран 17-тысячным русским отрядом у 150-тысячной турецкой армии. Но в августе 1773 г. Екатерина говорила в Совете, что с 1767 г. в пять наборов собрано уже со всей империи для пополнения армии до 300 тыс. рекрутов. За миром в Кучук-Кайнарджи в 1774 г. следовало 12-летнее затишье во внешней политике: это было время усиленной внутренней деятельности правительства, эпоха законобесия (legislomanie), как выражалась Екатерина, когда вводились новые губернские учреждения; учреждены были комиссия народных училищ и ссудный банк, обнародованы Устав благочиния, жалованные грамоты дворянству и городам, устав народных училищ 1786 г. и другие важные государственные акты. Почти повсеместным голодом 1787 г. открылся второй приступ тревог, не прекращавшийся до смерти Екатерины: вторая турецкая война, тяжелая не менее первой, и в одно время с нею война шведская, две войны с Польшей перед вторым и третьим ее разделом, персидский поход, финансовый кризис, военные приготовления к борьбе с революционной Францией. Из 34 лет царствования 17 лет борьбы внешней или внутренней на 17 лет отдыха! Недаром преемник Екатерины в циркуляре, разосланном к европейским дворам по вступлении на престол, называл Россию «единственною в свете державой, которая находилась 40 лет в несчастном положении истощать свое народонаселение». Значит, людям, пережившим сорокалетие с 1756 г., с начала Семилетней войны, оно представлялось временем непрерывного военного напряжения.

Правда, и результаты царствования были очень внушительны. Екатерина любила подсчитывать их, все чаще оглядываясь на свою деятельность по мере ее развития. В 1781 г. граф Безбородко предоставил ей инвентарь ее деяний за 19 лет царствования: оказалось, что устроено губерний по новому образцу 29, городов построено 144, конвенций и трактатов заключено 30, побед одержано 78, замечательных указов издано 88, указов для облегчения народа — 123, итого 492 дела! К этому можно прибавить, что Екатерина отвоевала у Польши и Турции земли с населением до 7 млн. душ обоего пола, так что число жителей ее империи с 19 млн. в 1762 г. возросло к 1796 г. до 36 млн., армия со 162 тыс. человек усилена до 312 тыс., флот, в 1757 г. состоявший из 21 линейного корабля и 6 фрегатов, в 1790 г. считал в своем составе 67 линейных кораблей и 40 фрегатов, сумма государственных доходов с 16 млн. руб. поднялась до 69 млн., т.е. увеличилась более чем вчетверо, успехи промышленности выразились в умножении числа фабрик с 500 до 2 тыс., успехи внешней торговли балтийской — в увеличении ввоза и вывоза с 9 млн. до 44 млн. руб., черноморской, Екатериною и созданной, — с 390 тыс. в 1776 г. до 1900 тыс. руб. в 1796 г., рост внутреннего оборота обозначился выпуском монеты в 34 года царствования на 148 млн. руб., тогда как в 62 предшествовавших года ее выпущено было только на 97 млн. Значение финансовых успехов Екатерины ослаблялось тем, что видное участие в них имел питейный доход, который в продолжение царствования увеличен был почти вшестеро и к концу его составлял почти третью часть всего бюджета доходов. Притом Екатерина оставила более 200 млн. долга, что почти равнялось доходу последних 3½ лет царствования.

Результаты царствования, как ни были они важны, могли давать себя чувствовать медленно, по мере своего обнаружения, ощутительнее младшим поколением, воспринимавшим уже сложившееся впечатление царствования, чем старшим, в которых оно складывалось; во всяком случае эти результаты могли скорее питать, чем зародить это впечатление. Сами по себе они могли вызвать удивление, даже благоговение, какое питали к Петру I, но не восторженное обаяние.

В памяти людей, 100 лет назад оплакивавших смерть Екатерины, прежде всего выступали из прожитой дали явления, особенно сильно поразившие в свое время их воображение и чувство: Ларга, Кагул, Чесма, Рымник и победные празднества, слезы, пролитые при чтении «Наказа», Комиссия 1767 г., торжественные собрания и речи наместников и дворянских предводителей при открытии губернских учреждений, блестящие оды, придворные маскарады, на которых в десятках дворцовых комнат толпилось 8540 масок, путешествие императрицы в Крым со встречавшими ее на пути иллюминациями на 50 верст в окружности, с волшебными дворцами и садами, в одну ночь созданными. Не одни Таврические сады, но и целые Новороссии вырастали из-под земли, целые флоты всплывали из-под неведомых черноморских волн в немногие годы; «монархиня повелела, и глас ее, как лира Амфионова, творит новые грады, если не великолепием, то своею пользою украшенные» (Карамзин). Недаром екатерининская Россия некоторым иностранцам-современникам представлялась волшебною страной (pays de feerie). Воспоминания об этих явлениях, пережитых на протяжении 34 лет, соединяясь в быстро двигавшуюся ослепительную панораму, собирали рассеянные ощущения, ими вызванные, в цельное и сильное впечатление. Большинство тогда еще не знало закулисной механики всех этих семирамидиных чудес, да если бы и знало, еще неизвестно, стало ли бы думать о них иначе: впечатление любимой пьесы не ослабляется знанием того, как, с какими усилиями и жертвами она разучивается и ставится. В записках современников Екатерины, ее переживаниях, останавливает на себе внимание одна черта. Они знают и трезво описывают темные стороны тогдашней правительственной деятельности и общественной жизни: небрежность и злоупотребление администрации, неподготовленность и недобросовестность судей, праздность и грубость дворянства, его нелады с крестьянами, пустоту общежития, общее невежество. Но когда они отрывались от этих вседневных печально-привычных явлений своего быта и пытались обыкновенно по поводу смерти Екатерины бросить общий взгляд на ее век, отдать себе отчет в его значении, их мысль как бы невольно, с незамечаемой ею последовательностью, переносилась в другой, высший порядок представлений, и тогда они начинали говорить о всесветной славе Екатерины, о мировой роли России, о национальном достоинстве и народной гордости, об общем подъеме русского духа, и при этом речь их приподнималась и впадала в тон торжественных од екатерининского времени.

Они высказывали этот взгляд без доказательств, не как свое личное суждение, а как установившееся общепринятое мнение, которое некому оспаривать и не для чего доказывать. Очевидно, здесь читатель мемуаров имеет дело не с историческою критикой, а с общественною психологией, не с размышлением, а с настроением. Люди судили о своем времени не по фактам окружавшей их действительности, а по своим чувствам, навеянным какими-то влияниями, шедшими поверх этой действительности. Они как будто испытали или узнали что-то такое новое, что мало подняло уровень их быта, но высоко приподняло их самосознание или самодовольство, и, довольные этим знанием и самими собой, они смотрели на свой низменный быт свысока, со снисходительным равнодушием. Их чувства и понятия стали выше их нравов и привычек; они просто выросли из своего быта, как дети вырастают из давно сшитого платья. Можно даже думать, что самый пессимизм людей, мрачно смотревших на царствование Екатерины, черпал долю своей силы в этом общем духовном подъеме, происшедшем в это же царствование, и без того не был бы столь взыскателен. Если это так, то Екатерине пришлось испытать приятное и почетное неудобство, какое испытывает хороший преподаватель, который, чем успешнее преподает, тем более усиливает требовательность учеников и помогает им замечать еще не побежденные недостатки своего преподавания.

Впечатление — совместное дело обеих сторон: и источника влияния и среды, его воспринимающей. Победы и торжества, законы и учреждения, блеском которых была окружена Екатерина, конечно, должны были сильно действовать на умы. Но в этом окружении и сама власть принимала позу, в какую она не становилась прежде, являлась перед обществом с другою физиономией, с непривычными манерами, словами и идеями. Эта новая постановка власти усиливала и действие самой ее обстановки, создавала настроение, без которого все эти победы и торжества, законы и учреждения ее не произвели бы на общество такого сильного впечатления. С этой стороны впечатление царствования Екатерины — очень важный момент в истории не только нашего общественного сознания, но и государственного порядка.

Некоторые свойства характера Екатерины II и особенности ее политического воспитания имели первостепенное значение в этой новой постановке власти, как и в образовании впечатления, произведенного <ее> царствованием.

II.

Достойно внимания, что люди, близко наблюдавшие Екатерину II, принимаясь разбирать ее характер, обыкновенно начинали с ее ума. Правда, в уме не отказывали ей даже ее недруги, кроме ее мужа, который, впрочем, и не считался компетентным экспертом в таком деле. Однако это не была самая яркая черта характера Екатерины: она не поражала ни глубиной, ни блеском своего ума. Конечно, такому «умнику», как ее ставленник король польский Станислав Понятовский, который не мог шагу ступить без того, чтобы не сказать красивого словца и не сделать глупости, ум Екатерины II должен был казаться необъятной величиной. «Там очень умны, — писал он про Екатерину г-же Жоффрен, — но уж очень гоняются за умом». Последнее — напраслина на Екатерину и сказано по привычке судить о других по себе: кто гоняется за тем, чем уже владеет? Екатерина была просто умна и ничего более, если только это малость. У нее был ум не особенно тонкий и глубокий, зато гибкий и осторожный, сообразительный, умный ум, который знал свое место и время и не колол глаз другим, Екатерина умела быть умна кстати и в меру. Она, которой со всех сторон напевали в уши о ее великом уме, так простодушно признавалась доктору Циммерману на верху своей славы, что знала весьма много людей несравненно умнее ее. У нее вообще не было никакой выдающейся способности, одного господствующего таланта, который давил бы все остальные силы, нарушая равновесие духа. Но у нее был один счастливый дар, производивший наиболее сильное впечатление: памятливость, наблюдательность, догадливость, чутье положения, уменье быстро схватить и обобщить все наличные данные, чтобы вовремя принять решение, выбрать тон, в случае надобности благоразумная мораль и умеренно согретое чувство — все эти мелкие пружины, из деятельности которых слагается ежедневная житейская работа ума, Екатерина умела приводить в движение легко и ежеминутно, когда бы это ни понадобилось, без заметного для зрителя усилия. Эта всегдашняя готовность к мобилизации сообщала Екатерине чрезвычайную живость без увлечения. Она всегда была в полном сборе, в обладании всех своих сил. Странническая молодость Екатерины, ранняя привычка жить среди чужих людей много содействовала этой, говоря языком старых учебников психологии, постоянной самособранности. Отсюда же ее находчивость в неожиданных затруднениях: ее трудно было застать врасплох, и при уменье собираться с мыслями она быстро соображала, чего от нее требует минута. Та же привычка жить не дома, сталкиваться с чужими людьми, в которых она нуждалась больше, чем они в ней, вместе с чутьем среды и положения рано развила в Екатерине наблюдательность, соединенную с уживчивостью: я могу приноровляться ко всяким характерам, говорила она Храповицкому, уживусь, как Алкивиад, и в Спарте и в Афинах. Наблюдательность — на это дело больше охотников, чем мастеров. Екатерина достигла большого искусства в этом деле и выработала на то свои приемы. Она охотнее наблюдала людей, чем веши, рассчитывая, что через знающих людей лучше узнает вещи, чем собственным изучением. Наперекор общей наклонности замечать чужие слабости, чтоб ими пользоваться, Екатерина думала, что если нуждаешься в других, то полезнее изучать их сильные стороны, на которые надежнее можно опереться. И она вслушивалась и всматривалась во всякого чем-нибудь выдающегося человека, изучала его мышление, знание, взгляды на людей и вещи. В обращении она старалась не блистать разговором, чтобы не мешать высказываться собеседнику. Зато в ней удивлялись искусству слушать, долго и терпеливо выслушивать всякого, о чем бы кто ни говорил с ней; притом собеседника своего она изучала больше самого предмета беседы, хотя тому казалось наоборот. Так вместе со знанием людей Екатерина выработала себе и лучшее средство приобретать их — внимание к человеку, уменье входить в его положение и настроение, угадывать его нужды, задние мысли и невысказанные желания: вовремя дав собеседнику почувствовать, что и он сам и его слова поняты в наилучшем для него смысле, она овладевала его доверием. В этом заключалась тайна неотразимого влияния, какое, по словам испытавшей его на себе княгини Дашковой, Екатерина умела своим восхитительным обращением производить на тех, кому хотела нравиться. Привычка слушать могла даже превращаться у нее в автоматическую манеру: слушая знакомую возвышенно-скучную трескотню какого-нибудь Бецкого, она сохраняла вид внимания, думая совсем о другом. И она хорошо знала людей, с которыми ей приходилось вести дела, от своей горничной Марьи Саввишны Перекусихиной до короля Фридриха II Великого. Эти свойства помогли ей выработать пригодные средства действия в среде, где ей пришлось действовать.

«Като (Cathos, как звали Екатерину в обществе Вольтера) лучше видеть издали», — писала Екатерина Гримму в 1778 г., прося его отговорить 80-летнего фернейского пустынника от непосильной для его лет поездки в С.-Петербург. Люди, близко видевшие ее, находили в ней немало слабостей. Ее упрекали в славолюбии, «в самолюбии до бесконечности», в тщеславии, любви к лести. Может быть, корни этих слабостей лежали в самом ее характере, но, несомненно, в их развитии и формах обнаружения принимала участие ее политическая судьба. Честолюбие и слава суть потаенные пружины, которые приводят в движение государей, сказал однажды Фридрих II русскому послу, говоря о Екатерине. Но Екатерине необходимо было пользоваться этими пружинами по расчетам безопасности. Слава была для нее средством упрочить за собой приобретенное положение. Эта необходимость, возбуждая самолюбие, удерживала от ослепительного самомнения. Екатерина знала, что самомнение, принимающее притязание за таланты, — лучшее средство стать смешным, а она больше всего боялась стать предметом смеха или сострадания, что было и небезопасно в ее положении. У нее было осмотрительное, даже мнительное самолюбие, заставлявшее ее соображать замыслы и притязания со средствами оправдать их. Она признавала необходимым иметь такие оправдательные средства, но была настолько уверена в себе, что надеялась всегда найти их, когда того потребует положение. Чтобы быть чем-нибудь на этом свете, пишет она, припоминая размышления своего детства, надобно иметь нужные для того качества: заглянем-ка хорошенько внутрь себя, имеются ли у нас такие качества, а если их нет, то разовьем их. При такой осмотрительности, находчивая и решительная в мелких случаях, она имела привычку колебаться перед крупными делами, взвешивать вероятности успеха и неудачи, советоваться, выведывать мнения.

В этой мнительности при постоянной заботе о мнении света, кажется, надобно искать и корни ее слабости к лести. Трудно подумать, чтобы при своей трезвой, положительной натуре, чуждавшейся всего мечтательного и платонического, Екатерина могла любить лесть просто за доставляемое ею чувство самодовольства и при своем самолюбии не оскорбляться обидным мнением, какое льстец имеет к своей жертве. Но, пробиваясь на простор из тесной доли, она смолоду научилась знать цену людскому мнению, и ее всегда страшно занимал вопрос, что о ней думают, какое производит она впечатление. Одобрительные отзывы были для нее что аплодисменты для дебютанта — возбуждали и поддерживали ее силы, ее веру в себя. Достигнув власти, она видела в таких отзывах признание своих добрых намерений и сил исполнить их и считала своею обязанностью быть благодарной. Когда уволенный от должности Державин в 1789 г. поднес Екатерине через секретаря ее Храповицкого вместе с прошением и свою «Фелицу», с каким удовольствием прочитала она секретарю стихи из этой оды:

Еще же говорят неложно, Что будто завсегда возможно Тебе и правду говорить —

И сказала Храповицкому: «On peut lui trouver une place».[9] Ее недостаток был в том, что наемное усердие клакеров она нередко принимала за выражение чувств увлеченной и благодарной публики. Но она обижалась лестью, когда подозревала в ней неискренность. Вольтер, один из самых усердных, но не самый ловкий из ее льстецов, не раз получал от нее почтительные и нежные щелчки за неловкость, а не за усердие. Со временем панегирики вошли в состав придворного и правительственного этикета: Екатерине жужжали в уши ее эпопею иноземные послы и сановники на куртагах и табельных торжествах, директор кадетского корпуса Бецкий — на кадетских представлениях Чесменского боя, директор театра Елагин — на публичных спектаклях с куплетами о Кагуле или Морейской экспедиции, генерал-прокурор князь Вяземский — в сенатских докладах и финансовых отчетах. Екатерина привычным слухом внимала всему этому песнопению как выражению обязательного усердия по долгу службы и присяги и, только когда певцы славы начинали уж слишком больно резать ухо фальцетом от избытка усердия, обращаясь к окружающим со стыдливой оговоркой: «Il me loue tant, qu’enfin il me gôtera».[10] Она любила почтительное отношение к себе, и когда император Иосиф II, в котором она видела только немощь физическую и духовную, в 1780 г. приехал к ней на поклон в Могилев, то стал и человеком очень образованным, и «головой, самой основательной, самой глубокой, самой просвещенной, какую я знаю», хотя она и подшучивала язвительно над панихидой, отслуженной им в Петербурге за упокой души Вольтера из уважения к его набожной ученице. Но, когда И.И. Шувалов, возвратясь из Италии, сообщил ей, что там художники делают ее профиль по бюстам или медалям Александра Македонского и вполне довольны получаемым сходством, она шутила над этим с видимым самодовольством. Не видать также, чтоб она сердилась на своего заграничного корреспондента Гримма, который в шутливом письме приписал ей на 52-м году жизни «наружность матери амуров». Но тому же Гримму она признавалась, что на нее благотворно действовали не похвалы, а злословие, побуждавшее ее отомстить ему, делами доказать его лживость.

С летами, когда европейские знаменитости стали величать ее самой дивною женщиной всех времен, привычка к удаче сделала ее несколько самонадеянной и очень обидчивой. Она раздражалась не только порицанием ее действий, но и мнениями, с которыми была несогласна. Это нередко вводило ее впросак и в противоречие с собой. Это был смелый шаг с ее стороны — во французском переводе представить вниманию французского общества свой «Наказ», наполненный выписками из книг, и без того хорошо там известных. Но французских экономистов с Тюрго во главе за то, что они осмелились разбирать «Наказ» и даже прислать ей этот разбор, она обозвала дураками, сектой, вредной для государства. Она не могла простить Рейналю его отзыва, что ей ничего не удается, и называла его ничего не стоящим писателем. Даже свой вкус она считала обязательным для других и за это раз была наказана своим главным кухмистером Барманом. Екатерина любила архитектуру, живопись, театр, скульптуру, но музыки не понимала и откровенно признавалась, что для нее это шум и больше ничего. Веселая и смешливая, сама признававшая веселость наиболее сильной стороной своего характера, она допускала исключение только для комической оперы, и выписанный из Италии маэстро Паизиелло веселил ее на ее эрмитажном театре оперой «Le philosophe ridicule»,[11] где, по ее словам, морила ее до упаду ария, в которой положен на музыку кашель. Она заставляла посещать эту оперу даже Святейший Синод, который, по ее словам, «также смеялся до слез вместе с нами». Она вообще любила веселый репертуар и раз за обедом спросила Бармана, нравится ли ему «Die schöne Wienerin»,[12] фарс, особенно ее увлекавший. «Да бог знает, оно как-то грубо», — отвечал простодушно несообразительный кухмистер. Екатерина вспыхнула и едва ли удачно поправила положение, заметив в тоне той же schöne Wienerin: «Я желала бы, чтобы у моего главного кухмистера был такой же тонкий вкус (разумеется, кухонный), как тонки его понятия!».

Впрочем, бюсты Александра Македонского не усыпляли в ней ее истинной силы — энергии. Приняв решение после некоторых колебаний, она действовала уже без раздумья, и тогда все на свете в ее глазах становилось прекрасным: и положение империи, и дела сотрудников, и ее собственные дела — все благоденствовало, пело и плясало. Во время первой турецкой войны, когда на Западе трубили уже об истощении России, Екатерина писала Вольтеру, что у нее в империи нигде ни в чем нет недостатка, нет крестьянина, который не ел бы курицы, когда хотел, везде поют благодарственные молебны, пляшут и веселятся, а когда в 1769 г. русские дела шли совсем плохо и недоброжелатели Екатерины потирали руки от удовольствия, пророча ей скорое падение, она писала подруге своей матери Бьелке: «Пойдем бодро, вперед! — поговорка, с которою я провела одинаково и хорошие, и худые годы, и вот прожила 40 лет, и что значит настоящая беда в сравнении с прошлым?» Бодрость была одним из самых счастливых свойств характера Екатерины, и она старалась сообщать ее своим сотрудникам в самых простых формах. Когда австрийцы, во все время первой турецкой войны грозившие России заступиться за турок, завершили свое заступничество тем, что отняли у своих клиентов Буковину, с каким самодовольством писала она князю Репнину, что цесарцы непременно поссорятся с турками и будут побиты, а она руки в боки, фертом будет сидеть да смотреть на это, повторяя: вот так удружили! Екатерина не выносила уныния. «Для людей моего характера, — признавалась она, — ничего нет в мире мучительнее сомнения». Притом уныние вождя расстраивает команду, и Екатерине подчас приходилось поступать, подобно людям, над которыми они с Гриммом шутили в своей переписке, которые поют ночью на улице, чтобы показать, что они не трусы, а еще более из боязни, как бы не струсить. Только раз, когда получено было известие, что турки объявили войну (вторую), замечена была ее минутная робость, и она с упавшим духом начала было говорить об изменчивости счастья, о непрочности славы и успехов, но скоро пришла в себя, с веселым видом вышла к придворным и всем вдохнула уверенность в успехе. Так рассказывает очевидец. В этих случаях Екатерину выручало ее испытанное самообладание, выработанное ею еще в те времена, когда в незавидном положении брошенной жены, оскорбляемая мужем как жена и как женщина, и в возможном будущем с клобуком русской инокини на своей вольтерьянской голове, она наедине обливалась слезами, но тотчас вытирала глаза и как ни в чем не бывало, с веселым лицом выходила в общество. Недаром она хвалилась, что никогда в жизни не падала в обморок. Очень редко, и то лишь в первые шаткие годы царствования, видали ее задумчивой. До поздних лет, на седьмом десятке, в добрые, как и худые дни, она встречала являвшихся по утрам статс-секретарей со своей всегдашней, всем знакомой улыбкой, сидя на стуле за маленьким выгибным столиком в белом гродетуровом капоте и белом флеровом немножко набекрень чепце на довольно густых еще волосах, со свежим лицом и с полным ртом зубов (одного верхнего недоставало), в очках, если вошедший заставал ее за чтением, в ответ на низкий поклон ласково, со своим характерным поворотом головы под прямым углом протягивала руку и, указывая на стул против себя, своим протяжным и несколько мужским голосом говорила: «Садитесь».

Живость без возбужденности требовала работы, и современники удивлялись трудолюбию Екатерины. Она хотела все знать, за всем следить сама. Находя, что человек только тогда счастлив, когда занят, она любила, чтобы ее тормошили, и признавалась, что от природы любит суетиться и, чем более работает, тем бывает веселее. Последняя работа стала ее привычкой и спасала ее от скуки, которой она так боялась. Занятия шли у нее в строго размеренном порядке, однообразно повторявшеюся изо дня в день чередой, но, по ее словам, в это однообразие входило столько дела, что ни минуты не оставалось на скуку. Когда наступали важные внешние или внутренние дела, она обнаруживала усиленную деятельность, по ее выражению, суетилась, не двигаясь с места, работала, как осел, с 6 часов утра до 10 вечера, до подушки, «да и во сне приходит на мысль все, что надо было бы сказать, написать или сделать». Сам Фридрих II дивился этой неутомимости и с некоторой досадой спрашивал русского посла: «Неужели императрица в самом деле так много занимается, как говорят? Мне сказывали, что она работает больше меня».

В молодости она много работала над своим образованием и рано запаслась разнообразными сведениями. Свою начитанность она объясняла житейскими неудачами, доставившими ей для того много досуга. В шутливой эпитафии самой себе, написанной в 1778 г., она признается, что 18 лет скуки и уединения (т.е. замужества, 1744—1762 гг.) заставили ее прочитать множество книг. Приобретенный запас она старалась пополнять и на престоле. Она хотела стоять в уровень с умственным и художественным движением века. С.-Петербургский Эрмитаж со своими картинами, ложами Рафаэля, тысячами гравюр, камей — монументальный свидетель ее забот о собирании художественных богатств, а в самом Петербурге и его окрестностях, особенно в Царском Селе, сохранились еще многие сооружения работавших по ее заказам иностранных мастеров Тромбара, Кваренги, Камерона, Клериссо, не говоря уже о Фальконете, а также и о русских художниках Чевакинском, Баженове и многих других. Из Плутарха, Тацита и других древних писателей, прочитанных ею во французских переводах, из романов, драм, опер, разных историй она запаслась множеством политических и нравственных примеров, изречений, анекдотов, острот, поговорок, разнообразных мелких сведений, которыми она поддерживала гостиную causerie[13] на своих вечерах и украшала свою обширную переписку. В научном и литературном движении Запада она хотела участвовать не одними щедрыми подарками, пенсиями, покупками по пожалованному ей там званию царскосельской Минервы, но и прямым знакомством с ученою литературой как образованный человек своего времени. При свидании в Могилеве Екатерина самодовольно удивилась, заметив, что «Эпохи» Бюффона еще не попадались Иосифу II под руки. Сама она прочитала эту книгу с увлечением и признавалась, что Бюффон своим творением прибавил ей мозгу. Она штудирует историю астрономии Бальи, торопит свою Академию наук определением широты и долготы городов С.-Петербургской губернии, изучает Гиббона, английского законоведа Блекстона, обрабатывает русские летописи, чтобы составить историю России для своих внуков, и даже погружается в сравнительное языковедение, чему опять помогло одно домашнее горе. Летом 1784 г. умер Ланской. Екатерина, называвшая его своим воспитанником, была безутешна, опасно занемогла сама, оправилась, но замкнулась в своем кабинете, не могла ни есть, ни спать, не выносила лица человеческого. Почуяв беду, прискакал из Крыма другой воспитанник — Потемкин и вместе с Ф. Орловым осторожно пробрался к Екатерине. Она расплакалась, за ней заревели оба утешителя, и «я почувствовала облегчение», — добавляет она, описывая эту сцену. Она хотела утопить свое горе в усиленном чтении и принялась за присланное ей незадолго перед тем многотомное филологическое сочинение in quarto французского ученого Кур де Жебеленя «Monde primitif».[14] Она увлеклась мыслью автора о первобытном, коренном языке, праотце всех позднейших, обложилась всевозможными лексиконами, какие могла собрать, и принялась составлять сравнительный словарь всех языков, положив в основу его русский, собирая для него материалы, тормошила филологическими запросами и поручениями своих послов при иностранных дворах, губернаторов, даже восточных патриархов и самого маркиза Лафайета. Эти словарные хлопоты кончились тем, что работа со всеми собранными материалами была передана академику Палласу, который к 1787 г. и приготовил первый том издания под заглавием «Сравнительные словари всех языков и наречий, собранные десницею всевысочайшей особы».

Наиболее сильное действие на политическое образование Екатерины оказало ее столь известное знакомство с тогдашнею литературой просвещения — с Монтескье и Беккариа, которыми она так усердно воспользовалась для своего «Наказа», и особенно с Вольтером, которого она благоговейно называла своим учителем и которому писала, что желала бы знать наизусть каждую страницу его «Опыта» всеобщей истории; по смерти его она выражала желание, чтоб его изучали, затверживали наизусть, и писала, что изучение его образует граждан, гениев, героев и писателей, разовьет сто тысяч талантов. Вольтеру она была благодарна и за то, что он, по ее словам принцу де Линю, ввел ее в моду. Но к другим литературным корифеям она потом охладела и жаловалась тому же принцу, что они навели на нее скуку и не поняли ее. Она не любила людей, натертых чужим умом и знанием, как говорила она, повторяя выражение своей приятельницы г-жи Жоффрен. Но сама она была так восприимчива, так быстро схватывала и усвояла чужую идею, что присвояла ее себе, а в источнике видела только ее развитие или же развивала ее по-своему. Отсюда ее наклонность подражать и пародировать. Прочитала она в немецком переводе драматические хроники Шекспира, и у нее явился свой «Рюрик», «историческое представление, подражание Шакеспиру». Из внимательного изучения политической литературы она едва ли вынесла какой-либо определенный, цельный план нормального государственного устройства. В упомянутой эпитафии она называет себя женщиной с добрым сердцем и республиканскою душой, именно с душой, а не с образом мыслей, соответствующим такому политическому порядку. Как все люди, больше наблюдавшие, чем размышлявшие, она не исчерпывала усвояемой идеи до дна, до глубины ее корней, а овладевала ею лишь настолько, чтоб ее можно было растолковать другим без особенных усилий и развить в понятные всем последствия. О Блекстоне, который был для нее обильным источником юридических сведений и законодательных идей, она писала, что ничего не берет из его сочинений прямо, целиком, а только вытягивает оттуда нить, которую разматывает по-своему. Но это изучение приучило ее мысль размышлять о таких трудных предметах, как государственное устройство, происхождение и состав общества, отношение лица к обществу, дало направление и освещение ее случайным политическим наблюдениям, уяснило ей основные понятия права и общежития, те политические аксиомы, без которых нельзя понимать общественной жизни и еще менее можно руководить ею. Так как в тогдашних теориях политика неразрывно связывалась с гражданской моралью, то политические понятия Екатерины окрасились тем несколько туманным благодушным свободомыслием, которое усвояется именно добрым сердцем больше, чем сознанием, и не облекается в какие-либо практически пригодные учреждения или законы, а выражается больше в приемах и духе управления, растворяется в чувство общего доброжелательства к человеку и человечеству, в желание им счастья и свободы от всякого гнета и заблуждения. Это и были те «мои принципии», которые потом подробно и систематически изложены были в «Наказе» и на которые она указывала Комиссии об уложении, как на основание нового законодательства, ею предпринятого. Она начала обдумывать их еще до воцарения, руководимая каким-то внутренним голосом, который, как она признается в своих мемуарах, ежеминутно внушал ей, что рано или поздно она достигнет русского престола. Сохранилось несколько записочек, в которых она набрасывала мысли, мимолетно набегавшие среди чтения и вызванных им размышлений. «Я желаю только добра стране, куда Бог меня привел, — писала она, — слава страны составляет мою собственную — вот мой принцип; была бы я очень счастлива, если б мои идеи могли этому способствовать». Эти идеи относились и к внешней и к внутренней политике. Обширной империи, нуждающейся в населении, необходим мир. В этом отношении едва ли полезно обращать наших инородцев в христианство: многоженство лучше содействует умножению населения. «Власть без народного доверия ничего не значит для того, кто хочет быть любимым и славным». Для этого стоит только принять в основание действий народное благо и правосудие. «Хочу общей цели — сделать счастливыми, а не каприза, ни странностей, ни жестокости». Средства действий — правда и разум, который, будьте уверены, возьмет верх в глазах толпы. Правосудию и христианской религии противно рабство. Все люди родятся свободными. «Хочу повиновения законам, а не рабов». Но разом освободить русских крестьян нельзя: этим не приобретешь любви землевладельцев, исполненных упорства и предрассудков. Но есть легкий способ: постановить освобождать крестьян при продаже имений, и вот через сто лет народ свободный. «Свобода — душа всех вещей, без тебя все мертво». Необходимы новые законы. Единственное средство узнать, хорош или нет новый закон, — распустить о нем слух на рынке и велеть доносить, что про него говорят. «Но кто вам донесет о последствиях в будущем?» Необходимо отменить варварский обычай пытки, ненавистную конфискацию имущества виновных, чрезвычайные судные комиссии, особенно секретные, к которым, «мне кажется, всю мою жизнь буду чувствовать отвращение». Однако главное дело не в законах. «Снисхождение, примирительный дух государя сделают более, чем миллионы законов, а политическая свобода даст душу всему. Часто лучше внушать преобразования, чем их предписывать». Всегда государь виноват, если подданные против него огорчены, писала Екатерина в 1765 г. в наставлении своему сыну и потомкам: «Изволь мериться на сей аршин; а если кто из вас, мои дражайшие потомки, сии наставления прочтет с уничтожением, так ему более в свете и особливо в российском счастья желать, нежели пророчествовать можно». С летами, под веянием житейского опыта ее мысль несколько остыла и возвратила свою природную трезвость, даже с оттенком какого-то шутливого пессимизма. «Tout se mange dans cemonde — ci», — сказала она однажды Храповицкому, увидев, как галки и вороны клевали червей, выползших из земли после дождя. Все-то на свете ест друг друга, и под влиянием этого наблюдения она писала, что только посредственные головы могут увлекаться мечтой о вечном мире. Юношеские идеи не были брошены, но получили более тесное применение: были переведены из политики в литературу. «Я вполне понимаю ваши великие начала, — говорила она своему гостю Дидро в 1774 г., — только с ними хорошо писать книги, но плохо действовать. Вы имеете дело с бумагой, которая все терпит, а я, бедная императрица, имею дело с людьми, которые почувствительнее и пощекотливее бумаги». Поблекла и юношеская вера в силу правды и разума. «Род человеческий склонен к неразумию и несправедливости, — писала Екатерина доктору Циммерману, — если бы он слушался разума и справедливости, то в нас (государях) не было бы нужды». Прежде разум и правда казались ей необходимыми и достаточными опорами власти, желающей быть благотворной и сильной, а теперь сама власть представлялась ей печально необходимою заплатой на прорехах человеческой природы, образуемых недостатком этих благодетельных сил.

III.

Таковы личные средства, принесенные на престол Екатериной. Они состояли в гибкости и энергии характера, «в волюшке, — по её выражению, — против которой не устоит никакое препятствие», в житейском опыте, сообщавшем ей тот «закал души», которым она так гордится в своих записках, в чутье среды и уменье к ней применяться, в значительной выработке политического мышления и в обильном запасе гуманных политических идей, не вполне ясных и соглашенных между собою, едва выходивших из расплавленного состояния, не успевших еще отлиться в твердые убеждения и много-много кристаллизовавшихся в добрые намерения. Но она знала по опыту и записала в одной из записочек, что «недостаточно быть просвещенным и иметь наилучшие намерения и даже власть исполнить их». Надобны еще обдуманные приемы действия, подходящие исполнители, подготовленные умы и слаженные интересы.

«У меня много постоянства и великое уважение к истине», — наставительно писала однажды Екатерина датскому королю Христиану VII. Отклоняя от себя излишние похвалы, она любила приписывать свои успехи сотрудникам и счастью. «Поверьте, — говорила она принцу де Линю, — я только что счастлива, и если мною несколько довольны, то это потому, что я несколько постоянна и одинакова в своих привычках». Но князь Щербатов упрекает ее в такой изменчивости, «что редко и один месяц одинаковая у ней система в рассуждении правления бывает». Должно быть, этот упрек относится больше к ее приемам действия. В этом отношении она не была особенно строга. Ссылаясь на пример дона Базилио в «Севильском цирюльнике», она писала: «И у меня есть кой-какие маленькие правила, которые я прилагаю с известным разнообразием». Она думала, что каждый принимает тон и склад своего положения и что для успеха в этом мире иногда необходимо разнообразить свою походку. Держась известных принципов, она не считала необходимым возводить в неподвижную систему приемы действия, сообразуемые с вечно меняющимися минутами. Сопоставляя представительные французские собрания при Калонне и Неккере со своею Комиссией 1767 г., она писала: «Мое собрание депутатов вышло удачным, потому что я сказала им: знайте, вот каковы мои начала; теперь выскажите свои жалобы; где башмак жмет вам ногу? Мы постараемся это поправить; у меня нет системы, я желаю только общего блага». Оставаясь верной раз поставленным задачам, она не держалась педантически однообразных приемов действия, умозрительно рассчитанных и не согласованных с наличными условиями дела. Она вообще не принадлежала к числу людей, готовых во имя порядка ввести анархию, и не хотела своему правоверию старообрядчески жертвовать самою верой. Такой выбор приемов показывает, что из политической философии путем ее изучения Екатерина извлекла больше политики, чем философии. Этот выбор облегчался уменьем Екатерины смотреть в глаза действительности прямо и просто и даже находить в своем юморе утешение при виде неустранимых зол. «Меня обворовывают точно так же, как и других, но это хороший знак и показывает, что есть что воровать», — писала она г-же Бьелке в 1775 г. Притом, слабо чувствуя на себе давление местных обычаев и преданий как пришедшая из другого мира, она была свободнее в выборе способов действия и установке своих отношений, и ей было легче, чем Марии-Терезии или Георгу III, подшучивать над китайскими людьми, которые, по ее довольно наглядному уподоблению, всегда сидят по уши в своих обычаях и преданиях и не могут высморкаться, не справляясь с ними.

Она не отказывалась от такой же свободы действия и в своих отношениях к сотрудникам. Она ценила их заслуги, это было одним из основных ее правил. «Кто не уважает заслуги, — писала она в одной из ранних своих записок, — тот сам их не имеет; кто не старается отыскать заслугу и не открывает ее, тот не достоин и не способен царствовать». К такому энергическому признанию заслуги обязывало Екатерину и особенное значение людей с заслугами для того порядка, какой она считала необходимым для России и в ней поддерживала. Как самодержавная императрица она думала, что ход дел в государстве зависит не столько от его устройства, сколько от его управителей. Негодуя на дурное ведение дел в современной ей Англии при конституции, считавшейся лучшею в Европе, она писала: «Вот что значит мальчишки; но прежде дела шли иначе, стало быть, не формы, а деятели виноваты». Однако не видно, чтоб Екатерина усиленно искала талантов. «Когда мне в молодости, — признавалась она, — случалось встретить умного человека, во мне тотчас рождалось горячее желание видеть его употребленным ко благу страны». Но с летами она стала относиться к этому хладнокровнее и даже считала возможным обойтись без поисков за дарованиями, хотя и любила и умела пользоваться попадавшимися под руку. Она не боялась и не чуждалась людей даровитых, но считала неспособных более удобными сотрудниками. «Бог нам свидетель, что мы, круглые невежды, не имеем никакой особенной склонности к дуракам на высоких местах». Но, думала она, нельзя же отыскивать людей по картинке, по своему фасону или идеалу, да и нет нужды в таких поисках. Нужные люди всегда найдутся, когда понадобится. «Всякая страна способна доставлять людей, необходимых для дела. Я никогда не искала и всегда находила под рукою людей, которые мне служили, и большею частью служили хорошо». Екатерина относилась к способным людям точно так же, как к собственным способностям: нет таких людей вокруг, надо их сделать из тех, какие есть. Значит, дело не в том, чтоб искать людей, а в том, чтоб уметь пользоваться теми, кто под рукою, и искусство править в том, «чтобы со всякими людьми заставлять дела идти как можно лучше». Может быть, такой взгляд был лишь обобщением счастливой случайности: Екатерине посчастливилось при вступлении на престол среди всяких людей найти под рукой таких, с которыми можно было вести дела хорошо. Однако в начале царствования она однажды жаловалась французскому послу Бретейлю на неспособность своих министров, прибавив, что, к счастью, молодые люди подают ей утешительные надежды. Она начала царствовать с людьми елизаветинской школы, т.е. с самоучками: с Бестужевым-Рюминым, Шаховским, Шуваловым, Воронцовыми, Паниными, Голицыными, Румянцевым, Чернышевыми. Она нуждалась в них, они ей усердно служили, некоторые очень много для нее сделали; она их ценила, но не любила, втихомолку подсмеивалась над ними и постепенно почти со всеми разошлась. Она считала полезным обновлять правительственный персонал и любила новых людей, которых ставила подле старых или на их место, чтобы, по ее словам, мешать ржавчине останавливать колеса и пришпоривать бездарности. Может быть, за эту наклонность менять людей и приписывали ей правило, выражавшееся ею в известной поговорке о выжатом лимоне. Она хотела иметь своих людей, образовать свою школу из новых талантов, ею открытых. «Я не боюсь чужих достоинств, — говорила она, — напротив, желала бы иметь вокруг себя одних героев и все на свете употребляла, чтобы сделать героями тех, в ком видела малейшее к тому призвание». Но ей нелегко было найти таких людей вокруг себя. Вельможи, ее окружавшие, страдали не одним только тем недостатком, что, по свидетельству статс-секретаря Грибовского, за немногими исключениями, не умели правильно писать по-русски. Среди них скорее можно было найти приятных собеседников вроде обер-шталмейстера Л. Нарышкина или графа А. Строганова, чем дельцов. В этом кругу меркой способности к делам служила еще старая поговорка, слышанная Н. Паниным «у престола государева от людей, его окружающих», и записанная им в одном докладе Екатерине: «Была бы милость, всякого на все станет». Но Екатерине уже нельзя было руководиться этою поговоркой в выборе своих сотрудников. Люди с крупными умственными и нравственными достоинствами, образованные и любившие горячо свое отечество, но скромные и прямые, подобные учителю математики при великом князе Павле Порошину, как-то плохо уживались при ее дворе, хотя в инструкции генерал-прокурору она и обещала опытами показать, что у двора честные люди живут благополучно. Оставалось выбирать из пособников в перевороте 28 июня или из людей, указанных Румянцевым, Салтыковым, Паниным, Потемкиным. Между ними оказывались люди деловитые и не без дарований, чаще с притязаниями вместо дарований, с честолюбием и воображением, решительно превозмогавшими их силы и всякую действительность, бойкие и смелые игроки в судьбу, легко перекраивавшие карту Европы, составлявшие планы разрушения существующих государств и восстановления когда-то существовавших, чертившие будущие границы Российской империи с шестью столицами (С.-Петербург, Москва, Берлин, Вена, Константинополь, Астрахань — по проекту Платона Зубова). Екатерина была очень доверчива и пристрастна к своим избранникам, преувеличивала их способности и свои надежды на них, ошибалась в первых и обманывалась в последних; но она пользовалась не только их силами, но и самыми слабостями, возбуждала их служебную ревность и соревнование друг с другом и со старыми дельцами, умеряла соперничество, не допуская его до открытой вражды. Осторожный и ленивый Н. Панин, с одной стороны, напевал ей одно, отважный и тоже ленивый Григорий Орлов, с другой — другое противоположное, а она, по ее выражению, курцгалопом выступала между обоими вечно враждовавшими друг с другом советниками, и, несмотря на их вражду, «дела шли и шли большим ходом». Одним приемом она еще более усиливала исполнительную ревность своих сотрудников. В отношении к ним ей чаще удавалось принятое ею правило в проведении реформ: лучше подсказывать, чем приказывать. Хорошо изучив людей, она знала, кому какое дело поручить можно, и так осторожно внушала намеченному исполнителю свою мысль, что он принимал ее за свою собственную и тем с большим рвением исполнял ее. Поощряемые милостивым вниманием и возбуждаемые взаимным соперничеством, наперерыв один перед другим, стараясь отличиться, эти люди, выхваченные наверх часто житейской случайностью с довольно глубокого низа, внесли в ход дела большое оживление, производили много шума и движения, сделали немало и полезного, но при этом тратили страшно много средств. Они, конечно, произвели впечатление на современников: рассказы об екатерининских орлах долго не умолкали в русском обществе, и Карамзин только с ораторским преувеличением резюмировал эти рассказы, когда говорил в своем «Похвальном слове», что «только во время Екатерины видели мы волшебные превращения нежных сибаритов в суровых чад Лакедемона, видели тысячи российских Альцибиадов». Но надежды, возложенные на молодежь в начале царствования, едва ли были оправданны; иначе великий князь Александр в упомянутом письме к Кочубею не написал бы о людях, занимавших высшие места в 1796 г., что он не желал бы иметь их у себя и лакеями. Суворов в счет идти не может: этот удивительный талант сложился и проявлялся так независимо и своеобразно, казался такою счастливой случайностью, что его трудно отнести к которой-либо школе, елизаветинской или екатерининской.

Впрочем, недостаток хороших дельцов не был самым большим затруднением, с которым приходилось бороться Екатерине. Гораздо труднее было сладить с программой деятельности, продиктованной положением Екатерины и настроением русского общества по вступлении ее на престол. Это была очень сложная и запутанная программа. Екатерина взяла свою власть, а не получила ее. Власть захваченная всегда имеет характер векселя, по которому ждут уплаты, а по настроению русского общества Екатерине предстояло оправдать разнообразные и несогласные ожидания. Новое правительство, созданное общественным движением против прежнего, конечно, должно было действовать наперекор ему. Прежнее правительство вооружило против себя общество пренебрежением к национальным интересам; новое правительство обязывалось действовать в национальном духе. Произвол прежнего правительства вызвал сильное возбуждение во всем обществе, даже в простом народе, и, по словам манифеста 6 июля 1762 г., не оставалось никого, «кто бы в голос с отвагою и без трепета не злословил государя». Роптали на новое иго немецкое, когда прусский посол Гольц правил Россией, а русский император, по словам прусского короля Фридриха II, служил Пруссии как ее министр. Не успели перемереть люди, пережившие бироновщину, и уж опять немцы, когда же этому будет конец? Пора русскую православную веру и русскую народную честь прочно оградить от таких испытаний. Новое правительство должно было разумно-либеральным образом действий рассеять впечатление испытанного самовластия, сдержать развязавшиеся языки и успокоить общество какими-либо гарантиями порядка и приличия. Впереди негодовавшего общества стояла гвардия — привилегированное, самонадеянное и довольно распущенное войско, сделавшее уже несколько государственных переворотов, поставившее несколько правительств, и его принялись облекать «в обряды неудобь носимые», т.е. в прусские мундиры, муштровать по-прусски, обзывали янычарами, унижали перед голштинским сбродом и собирались гнать за границу на войну с Данией за какую-то там Голштинию. Кроме полковых, казарменных интересов, у этой гвардии были еще интересы сословные, деревенские. По своему составу она была тогда еще дворянским войском: в ней служил цвет сословия, ее настроение быстро распространялось по дворянским сельским усадьбам. У дворянства в это время возникали свои заботы. Оно было, наконец, уволено вчистую: законом 18 февраля 1762 г. его служба из государственной повинности превращена была в простое требование гражданского долга. Но с обязательной службой тесно связано было, как следствие с причиной, владение крепостными людьми. Сословие смутно почувствовало приближение кризиса в своем положении и зарождение тревожного вопроса: что же станется с их имениями, державшимися на крепостном труде? Что станут делать они сами, вольные дворяне, без службы? Еще живее почувствовали крестьяне, что с отменою обязательной службы их господ в крепостном праве весы общественной правды наклонились в одну сторону; со времени издания закона 18 февраля усиливаются крестьянские волнения.

Перед этими столь разнообразно взволнованными умами стала Екатерина со своей революционной по происхождению властью и со своими либеральными идеями. Эти умы были уже несколько подготовлены; если не прямо к этим новым идеям, то вообще к новизнам в мышлении, как и в жизни. Подготовка началась с самой половины того века. Во-первых, Семилетняя война дала русским офицерам-дворянам не одни лавры, но и хозяйственные уроки. Участник войны Болотов уверяет в своих записках, что все лучшее служившее тогда в армии российское дворянство, насмотревшись в немецких землях всей тамошней экономии и порядков и получив потом в силу благодетельного манифеста о вольности увольнение от военной службы, «в состоянии было всю свою прежнюю весьма недостаточную деревенскую экономию привести в несравненно лучшее состояние». Притом с того же времени в русском обществе пробуждаются литературные и эстетические вкусы, развивается охота к чтению, к романам, романсам, музыке, к занятиям, питающим чувства, а чувства — предтечи идей. А в крестьянской среде бродили уже и самые идеи: на другой год царствования Екатерины в народе пущен был подложный указ императрицы с обвинением дворянства в том, что оно весьма пренебрегает закон Божий и «государственные правы».

Так перед Екатериной встречались, сталкивались и пересекались довольно разносторонние, даже противоположные, течения, интересы и настроения: оскорбленное чувство национального достоинства, «великое роптание на образ правления последних годов», гвардейские притязания, дворянские помыслы о новых поприщах деятельности и страхи за старые права, крестьянские ожидания, наконец, ее собственные идеи и мечты, благоприятные для одних и тревожные для других, но непривычные для всех умов. Екатерине предстояло действовать популярно, либерально и осторожно и в преобразовательном и в охранительном направлении, щадить одни сословные интересы и охранять другие, им враждебные, но самой стоять выше тех и других, ставя впереди всех интересы всенародные согласно с основным правилом, неоднократно ею высказанным: «Боже избави играть печальную роль вождя партии, — напротив, следует постоянно стараться приобрести расположение всех подданных». Сверх всего этого, необходимо было предупреждать попытки недовольных в гвардии повторить соблазнительное по успеху дело 28 июня во имя другого лица, пресекать «дешперальные и безрассудные coups», как она выражалась. Очевидно, программа Екатерины была довольно сложна и несвободна от противоречий. Она попыталась примирить их по указаниям своего опыта и наблюдения и по соображениям своей гибкой мысли. Находя невозможным ни согласить столь различные задачи, ни пожертвовать одними в пользу других, она разделила их, т.е. каждую задачу проводила в особой сфере правительственной деятельности. Дан был большой ход внешней политике посредством усиленного действия на нее национальных чувств и интересов. Чтобы занять праздное дворянство и определить его новое положение в государстве и обществе, предпринята была широкая реформа областного управления и суда. Наконец, отведена была своя область и новым идеям: на них строилась проектированная система русского законодательства, они проводились как принципы в отдельных узаконениях, вводились в ежедневный оборот мнений как стимулы умов и нравственные регулятивы общежития, были допущены в литературу и даже в школу как образовательное средство и как архитектурное украшение правительственного производства. Но при законодательной, литературной и педагогической пропаганде новых идей Екатерина не трогала исторически сложившихся основ русского государственного строя, предоставляя самим идеям века перерабатывать порядки места. Так распланировалось исполнение программы.

Екатерине нужны были громкие дела, крупные, для всех очевидные успехи, чтобы оправдать свое воцарение и заслужить любовь подданных, для приобретения которой она, по ее признанию, ничем не пренебрегала. Внешняя политика представлялась для того наиболее удобным полем действия при внутренних средствах России и при том положении, какое она заняла в Европе по окончании Семилетней войны. Екатерина старалась поднять и укрепить его с двух сторон, настраивая умы и импонируя на кабинеты. Корифеи европейской мысли, с которыми она вела такие дружеские сношения, располагали общественное мнение Европы в пользу России, распространяя о ней благоприятные сведения, разбивая предубеждение. Но иностранные дипломаты уже в самом начале царствования жаловались на гордый и высокомерный тон Екатерины во внешних делах, который нравился ее подданным. «У меня лучшая армия в целом мире, — говорила она Бретейлю в 1763 г., — у меня есть деньги, а через несколько лет у меня будет много денег». Опираясь на эти средства, Екатерина смело приступила к решению обоих стоявших на очереди вопросов внешней политики, давних и трудных вопросов, из которых один состоял в необходимости продвинуть южную границу России до Черного моря, а другой — в воссоединении Западной Руси. Известно, как вела Екатерина оба этих главных дела своей внешней политики.

Можно различно судить — и судили различно — о приемах и результатах этой политики, но впечатление, произведенное ею на русское общество, едва ли подлежит спору. С.Т. Аксаков помнил из своего детства, как в его семье плакали при вести о смерти Екатерины и говорили, что в се царствование соседи нас не обижали и наши солдаты при ней побеждали всех и прославились. Это был слабый отзвук, доносившийся до приуральской глуши от шумных внешних дел Екатерины. Людям, стоявшим под более близким действием ее военных и дипломатических успехов, результатом их представлялся небывалый подъем международного значения России. Успехи, достигнутые внешней политикой Петра I, почувствовались в России довольно скромно. Даже ближайшие сотрудники Петра и то считали уже громадным успехом, что они, русские люди, теперь «в общество политичных народов присовокуплены», как выразился канцлер Головкин в приветственной речи Петру по поводу заключения Ништадтского мира. Великая Северная война, которою Россия завоевала себе место в семье европейских держав, самой продолжительностью и тяжестью своей ослабляла впечатление своих успехов. «Петр, выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтобы уравнять оный державам второго класса», и потому первым предметом своей политики почитал какое-нибудь приобретение в Германии, подготовлял присоединение Голштинии к России, чтобы иметь голос в европейском концерте не в качестве русского царя, а по положению голштинского члена германского корпуса. О собственном абсолютном весе России он еще и не помышлял. Его взгляда держалось русское правительство и после него, несмотря на очевидный рост силы и влияния России. Так изображал международное положение России со времени Петра I до Екатерины II руководитель ее внешней политики Н. Панин, хорошо знавший политическую историю Европы своего века. Международная улица России по-прежнему оставалась тесна, ограничиваясь шведскими и польскими тревогами да турецко-татарскими опасностями: Швеция помышляла об отместке и начиналась недалеко за Петербургом; Польша стояла на Днепре; ни одного русского корабля не было на Черном море, по северному побережью его господствовали турки и татары, отнимая у России южную степь и грозя ей разбойничьими набегами. Тяжелое чувство учеников, во всем отставших от своих западных учителей, еще более удручало национальный дух. Прошло 34 года царствования Екатерины, и Польши не существовало, южная степь превратилась в Новороссию, Крым стал русскою областью, между Днепром и Днестром не осталось и пяди турецкой земли, контр-адмирал Ушаков с черноморским флотом, в 1791 г. дравшийся с турками недалеко от Константинополя, семь лет спустя вошел в Босфор защитником Турции, а в Швеции только душевно нездоровые люди, вроде короля Густава IV, продолжали думать об отместке. Международный горизонт России раздвинулся дальше ее новых пределов, и за ними открылись ослепительные перспективы, какие со времени Петра I едва ли представлялись самому воспаленному русскому глазу: взятие Константинополя, освобождение христианских народностей Балканского полуострова, разрушение Турции, восстановление Византийской империи. Держава второго класса стала считаться первою военною державой в Европе и даже, по признанию англичан, «морским государством, очень почтенным»; сам Фридрих II в 1770 г. называл ее страшным могуществом, от которого через полвека будет трепетать вся Европа, а князь Безбородко в конце своей дипломатической карьеры говорил молодым русским дипломатам: «Не знаю, как будет при вас, а при нас ни одна пушка в Европе без позволения нашего выпалить не смела». Самого неповоротливого воображения не могли не тронуть такие ослепительные успехи. Но впечатление внешней политики заимствовало значительную долю своей силы от общественного возбуждения, вызванного ходом внутренних дел.

IV.

Политические идеи, усвоенные Екатериной, по источникам своим были последним словом западноевропейской политической мысли, плодом работы многих сильных умов над вопросами о происхождении и законах развития государств и об их нормальном устройстве. Результаты этой работы не были еще руководящими началами политической жизни народов, по крайней мере на европейском материке, оставались идеалами передовых умов, дожидаясь своего места в кодексах. Даже в том виде, как они изложены в «Наказе» Екатерины, они представляли, говоря словами Карамзина, ряд «высочайших умозрений», и сколько надобно было усилий, чтоб эту «тончайшую метафизику преобразить в устав гражданский, всем понятный!». Эти идеи, еще нигде практически не испытанные в своей совокупности, Екатерина хотела применить к устройству своего государства, переработать их в статьи нового русского уложения. Этот замысел мог показаться плодом «воспламенного воображения», какое приписывал Екатерине Фридрих II. И, однако, Екатерина признавала такой опыт возможным в России, отставшей от Европы во всех отношениях, имевшей, как писал тогда один английский посол из Петербурга, право на название образованного народа, одинаковое с Тибетским государством. У Екатерины были на то свои соображения. Она, во-первых, тогда еще крепко веровала в силу разума: будьте уверены, писала она в одной из своих ранних заметок, что разум возьмет верх в глазах толпы. Потом она считала себя со своими идеями особенно способной и расположенной действовать в стране, мало тронутой культурными влияниями и менее других зараженной историческими предрассудками. «Я люблю страны еще не возделанные, — писала она, — верьте мне, это лучшие страны. Я годна только в России; в других странах уже не найдешь священной природы; все столько же искажено, сколько чопорно». Россия представлялась ей благодарным полем для просветительной работы. «Я должна отдать справедливость своему народу, — писала она Вольтеру, — это превосходная почва, на которой хорошее семя быстро возрастает; но нам также нужны аксиомы, неоспоримо признанные за истинные». Этими аксиомами и были идеи, которые она задумала положить в основание нового русского законодательства. Да, наконец, и Россия — все же страна, не совсем уже чужая Европе, и Екатерина строила свой преобразовательный план на силлогизме, в сжатом виде изложенном в начале I главы ее «Наказа»: Россия есть европейская держава; Петр I, вводя нравы и обычаи европейские в европейском народе, нашел такие удобства, каких и сам не ожидал. Заключение следовало само собой: аксиомы, представляющие последний и лучший плод европейской мысли, найдут в этом народе такие же удобства.

Но главным средством действия и надежным ручательством за успех была в руках Екатерины власть, которую она носила, та русская верховная власть, которую еще славянский публицист XVII в. Юрий Крижанич сравнивал с жезлом Моисеевым, способным выбить воду из камня, и силу, которой Екатерина выражала по-своему в письме к Гримму, когда говорила о своих начинаниях, что все это еще пока на бумаге и в воображении, «но не полагайтесь на это: все это вырастет, как грибы, когда менее всего будут ожидать того». Екатерина поняла, что в просветительном движении эта власть может и должна стать в другое отношение к обществу, не похожее на то, какое существовало между обеими этими силами на Западе. Там общество через литературу поучало правительство; здесь правительство должно было направлять и литературу и общество. У вас, писала Екатерина Вольтеру, низшие научают, и высшим легко пользоваться этим наставлением; у нас — наоборот. Но, может быть, придворные рассказы и собственные наблюдения, собранные ею в России до воцарения, а вероятно, и чутье положения, как скоро она вошла во всю обстановку власти, внушили ей, что эта власть в своей прежней постановке, с теми средствами и приемами, какими она доселе пользовалась, не в состоянии взять на себя такого руководства. Здесь будет нелишним припомнить нечто из прошлого русской государственной власти.

Древняя Русь в своих политических верованиях, понятиях, общественных отношениях — во всем складе своего быта выработала очень обильный материал верховной власти, не идеал, а именно материал, которому московские государи по своим личным особенностям и по условиям своего положения придавали различные формы или физиономии: царь Иоанн Грозный — одну, царь Алексей — другую. Но во всяких руках древнерусская государственная власть пользовалась почти одинаковыми средствами действия на волю подвластных, за исключением церковной проповеди о власти от Бога — проповеди, обращавшейся к совести верующего, — то были простейшие средства политической педагогики, стимулы, обращенные к элементарным инстинктам человека и первичным связям общежития; к стимулам второго рода относились, например, ответственность родственников за преступника, наказание его жены и детей конфискацией его имущества. Петр Великий не выработал нового типа власти, но переработал старую власть, дав ей новые средства действия, научное знание, небывалую энергию, поставив ей новые задачи и расширив ее пределы, особенно за счет церковной власти. Важно то, что Петр пытался изменить самое обращение власти к подданным. Древнерусская государственная власть обращалась к своим подданным если не всегда как властелин к рабам-домочадцам, то как строгий отец к детям-малолеткам, приказывая исполнять, не рассуждая или дозволяя рассуждать только о способе исполнения, а не о смысле и надобности исполняемого. Петр сохранил за властью прежнюю строгую физиономию, но несколько смягчил ее обращение, тон речи; но едва ли не первый в своих указах заговорил с народом о самых основах государственного порядка, о добре общем, о пользе народной, об обязанностях, «долженствах» государя. В повелителе сказался правитель; из-за грозного указа блеснул примиряющий принцип; в голосе домовладыки послышалось признание зрелости домочадцев. Власть обращалась не с одними угрозами к неисправному или непослушному подданному, но и с доверием к здравому смыслу народа, призывала его не только исполнять волю государя, но и рассуждать о необходимости ее исполнения для государства, о побуждениях, ею руководящих, а это уже призыв к некоторому участию в государственных делах, подготовка к политической самодеятельности, своего рода политическое воспитание. Петр расширил, зато и заработал свою власть, оправдав ее расширенные пределы, увенчав ее громадными успехами, стараясь уяснить ее народу не только как свое право, но и как его насущную потребность. Он и перешел в народную память как небывалый образ «царя, который даром хлеба не ел, пуще всякого мужика работал». Но этот образ, долженствовавший стать образцом, долго оставался одиноким, без подражателей. Ближайшие преемники и преемницы Петра не стеснили доставшейся им власти, но не были в состоянии оправдать ее, не понимали ни ее средств, ни задач, злоупотребляли первыми и забывали последние; некоторые, удерживая за собою эту власть, охотно слагали с себя бремя правления, лишь бы им оставили свободу предаваться своим удовольствиям. Скоро немцы, по выражению Винского, забившиеся, подобно однодневной мошке, в мельчайшие изгибы русского государственного тела, стали окружать и его голову. Бироновщина пронеслась над народом запоздалой татарщиной. С.-Петербург из русской столицы, построенной преобразователем на отвоеванной чужой земле, превращался в иностранную и враждебную колонию на русской земле. В оде Ломоносова на воцарение Екатерины II Петр Великий встает из гроба и, обозревая дела, приключившиеся в России с его смерти до этого воцарения, гневно восклицает:

На то ль воздвиг я град священный, Дабы врагами населенный Россиянам ужасен был?

Власть из источника закона стала превращаться в его замену, т.е. в самовластие, а частые смены на престоле, которых в 17 лет после смерти Петра I случилось пять и в большинстве не по какому-либо закону или естественному порядку, а по обстоятельствам, мало понятным народу, имели вид политических приключений и сообщали сменявшимся правительствам характер случайностей. Все это при тогдашнем значении власти в России производило разрушительное действие на общественный порядок. Мощь государства, по-видимому, возрастала и ширилась, но личность принижалась и мельчала, так что некому было надлежащим образом оценить и прочувствовать государственные успехи. Общественная жизнь в руководящих кругах становилась вялой и распущенной. Придворные интриги заменяли политику, великосветские скандалы составляли новости дня. Умственные интересы гасли в жажде милостей и увеселений. Наиболее ощутительные успехи культуры и общежития, отмеченные современниками, обозначались при Екатерине I усиленною выпиской дорогих уборов из-за границы, при Анне — появлением бургонского и шампанского на знатных столах, при Елизавете — учащением разводов, введением английского пива женою канцлера Анной Карловной Воронцовой, английских контрдансов двумя великосветскими русскими барышнями, гостившими в Лондоне, и торжеством «весьма особливой философии», о которой писали в заграничные газеты из Москвы по случаю бывших здесь пожаров в 1754 г. во время пребывания здесь двора, — философии, «которая меньше нежели где инде сии приключения чувствительными делает, ибо не примечается, чтобы оные хотя малую отмену производили в склонности жителей к весельям; всякой день говорится только о комедиях, комических операх, интермеццах, балах и тому подобных забавах». Строгим наблюдателям казалось, что Россия не являла и признаков просвещения. Великосветское общество презирало все русское, науками пренебрегало, и даже канцлер граф Воронцов, по самой должности своей имевший ближайшее отношение к просвещенной Европе, в начале царствования Екатерины с негодованием писал о своей образованной и любознательной племяннице Е.Р. Дашковой, что она «имеет нрав развращенный и тщеславный, больше в науках и пустоте время свое проводит».

Подобными же чертами и люди екатерининского времени любили изображать управление и высшее русское общество 1725—1762 гг., стоявшее у престола, дававшее власти наибольшее количество сановных слуг, служившее образцом для массы. Н. Панин в представленном Екатерине проекте Императорского совета прямо уподоблял правительственный порядок той эпохи «варварским временам, в которые не токмо установленного правительства, ниже письменных законов еще не бывало». В воспоминаниях о той эпохе только царствование императрицы Елизаветы осталось светлою полосой благодаря памяти ее отца, ее добросердечию и набожности и некоторым полезным законам. Ее любили в память отца при жизни и гораздо более жалели о ней по смерти — печальная услуга, оказанная ее памяти племянником-преемником. Но это впечатление относилось больше к лицу, чем к порядку. Старые бедствия устранялись, но новые блага чувствовались слабо. Временщики злые исчезли, но временщики не переводились. Общество было довольно покоем, но порядок ветшал и портился, не подновляемый и не довершаемый. Делам предоставляли идти, как они заведены были Петром Великим, мало думая о новых потребностях и условиях. Часы заводились, но не проверялись.

Власть без ясного сознания своих задач и пределов и с поколебленным авторитетом, с оскудевшими материальными и нравственными средствами, общественное мнение, питавшееся анекдотами и пересудами, без чувства личного и национального достоинства, весь порядок, державшийся страхом и произволом и направляемый, по выражению Н. Панина, «более силою персон, нежели властью мест государственных», при крайне низком уровне гражданского чувства и сознания общего интереса, без любви к отечеству, — в таких чертах можно представлять себе, по рассказам людей екатерининского времени, наследство, доставшееся Екатерине II от эпохи временщиков и случайных правительств.

Люди второй половины XVIII в., так гордившиеся своим превосходством перед отцами в образовании и общежитии, естественно, наклонны были лучше помнить темные, чем светлые, стороны ближайшего к ним прошлого. Эта наклонность могла быть сама по себе только благоприятна для Екатерины: о первых шагах ее по воцарении должны были судить по сравнению ее с ближайшими предшественниками. В этом отношении чего стоило одно царствование Петра III! После него надобно было уметь царствовать непопулярно. Но Екатерине нельзя было пользоваться властью по-прежнему. Прежде власть привыкла искать самых надежных опор порядка в силе и угрозе, наиболее действительных народно-исправительных средств — в наказаниях. Екатерине надобно было искать таких опор и средств совсем в другом порядке влияний, обратиться к другим народновоспитательным приемам, более тонким, чем кнут и ссылка, и более справедливым, чем конфискация. По своему происхождению и воспитанию, по своей судьбе, по своему образу мыслей, наконец, она была слишком нова для России, чтобы сразу войти в привычную туземную, исторически пробитую колею. Она сама это сознавала и в первый год царствования признавалась французскому послу Бретейлю, что ей нужны годы и годы, чтоб ее подданные привыкли к ней. Притом ей нужно было слишком многое оправдать в своем положении, чтобы предупредить попытки повторить против нее соблазнительное дело 28 июня. Властью, так приобретенной, как она была приобретена, нельзя было пользоваться втихомолку. Но было недостаточно и привычной беседы с народом в области уголовного права. Предстояло объясниться с обществом прямо, начистоту и даже ввести такое объяснение в обычный порядок управления, чтобы привести политику «в пристойную знатность пред публикою», как внушал Н. Панин. Словом, надобно было обратиться к умам и сердцам, а не к инстинктам. В цепи отношений, связующих власть с обществом, не было одного важного звена, которое Петр I пытался вставить, но которое после него не было закреплено и выпало. Это звено — народное убеждение, совместное дело власти и общества, слагающееся, с одной стороны, из сознания общего блага, с другой — из уменья внушить это сознание и уверить в своей решимости и способности удовлетворить потребностям, составляющим общее благо. Екатерина понимала, как важно для успеха правительственных мер согласить с ними народное разумение. Объясняя Вольтеру некоторые статьи своего «Наказа», она писала, что единственное средство для законодателя заставить всех слушаться голоса разума — это убедить, что его требования совпадают с основаниями общественного спокойствия, в котором все нуждаются и польза которого всякому понятна. Продолжая попытку Петра, Екатерина в эту сторону прежде всего направила свои усилия. Но, обращаясь к разуму народа, Екатерина будила в нем и чувства, которые способны были еще сильнее склонять умы на сторону законодателя.

Так предпринята была Екатериной достопамятная кампания, целью которой было завоевать народное доверие и сочувствие. Эта кампания велась выходами, поездками, разговорами, учащенным присутствием на заседаниях Сената, более всего указами и манифестами. Начиная с манифестов 28 июня и 6 июля 1762 г. о воцарении при всяком удобном случае — в указах о взяточничестве, о разделении Сената на департаменты, в манифесте о заговорщиках, в рескриптах русским послам и губернаторам, даже в частных беседах — настойчиво заявлялось о происхождении нового правительства, о его намерениях и заботах, о том, как оно понимает свои задачи и свое отношение к народу. Прежде всего предстояло выяснить источники приобретенной власти. Новое правительство было горячо приветствовано общественным мнением, и общественное мнение было провозглашено законным политическим фактором, органом народного голоса, его приветствие, скрепленное присягой, формальным актом народного избрания. Манифест 28 июня гласил, что императрица принуждена была вступить на престол, побуждаемая опасностями, какими грозило всем верноподданным минувшее царствование, «а особливо видев к тому желание всех наших верноподданных явное и нелицемерное», потому престол принят «по всеобщему и единогласному наших верных подданных желанию и прошению», как было прибавлено в рескрипте о восшествии на престол русскому послу в Берлине для сообщения тамошнему двору. Бецкий простодушно думал, что 28 июня совершился привычный гвардейский переворот, которому он сам содействовал, подговаривая гвардейцев и разбрасывая деньги в народ, и потому считал себя главным его виновником. Раз, вторгнувшись к Екатерине, он на коленях умолял ее сказать, кому она считает себя обязанной своим воцарением. «Богу и избранию моих подданных», — был ответ, который поверг Бецкого в совершенное отчаяние, так что он начал было снимать с себя александровскую ленту, считая себя недостойным этого знака отличия при таком непризнании его заслуг. Так как перемена на престоле произведена была, по словам манифеста, для избавления отечества от опасностей, какими грозило прежнее царствование, от потрясения православной веры, уничтожения русской славы и чести, ниспровержения внутренних порядков и даже «от неизбежной почти опасности империи сей разрушения», как выразился в одном документе сенатор А.П. Бестужев-Рюмин, то на медалях в память коронации Екатерины была сделана надпись: «За спасение веры и отечества». Церковные проповедники, особенно архиепископ новгородский Димитрий Сеченов, первый член Святейшего Синода, еще смелее и восторженнее провозглашали Екатерину защитницей веры, благочестия и отечества, восстановительницей чести и достоинства своих подданных, «всех скорбей и печалей наших окончанием» и признавали событие 28 июня делом Божиим, чудным строением не человеческого ума и силы, но Божиих несказанных судеб и его премудрого совета. «Будут чудо сие восклицать проповедники, — говорил в коронационном слове архиепископ Димитрий, — напишут в книгах историки, прочтут с охотою ученые, послушают в сладость некнижные, будут и последние роды повествовать чадам своим и прославлять величие Божие». Екатерина, разумеется, охотно усвоила взгляд церковных проповедников на дело 28 июня и думала увековечить его в законодательстве как достопамятный исторический факт: в сохранившемся собственноручном черновом проекте манифеста о престолонаследии она писала, что чудный Промысел Всевышнего «вручил нам самодержавство сей империи образом человеческим предвидением непостижимым».

На восторженные приветствия Екатерина отвечала решительным осуждением павшего правительства и заявлением широкой программы и совершенно нового направления начавшегося царствования. В манифестах и указах читали о вреде самовластия и гибельных следствиях, какие от самовольного, необузданного и никакому человеческому суду не подлежащего властителя произойти не могут. С высоты престола пред Богом целому свету сказывалось, «что от руки Божией прияли всероссийский престол не на свое собственное удовольствие, но на расширение славы его и на учреждение доброго порядка и утверждение правосудия в любезном нашем отечестве», заявлялось правило неоспоримое, что тогда только обладатели государства прямо наслаждаются спокойствием, когда видят, что подвластный им народ не изнурен от разных приключений, а особливо от поставленных над ним начальников и правителей, возвещалось искреннее и нелицемерное желание прямым делом доказать, «сколь мы хотим быть достойны любви нашего народа, для которого признаваем себя быть возведенными на престол», и наиторжественнейше обещались императорским словом государственные учреждения прочные, на законах основанные, и выражалось упование предохранить этим целость империи и самодержавной власти, «бывшим несчастием несколько испроверженную, а прямых верноусердствующих своему отечеству вывести из уныния и оскорбления». И все это с уверениями в ежедневном материнском «о добре общем» попечении. Власть была достигнута переворотом не во имя права, не лицом династии, неправильно устраненным, как при воцарении Елизаветы, была захватом, а не возвратом права. Казалось бы, такой акт нуждался в оправдании, с ним надобно было как-нибудь примирить общество. Екатерина не делает ни того, ни другого: оправдывать приобретенную власть значило бы напрашиваться на сомнение в правильности ее приобретения; стараться примирить с ней общество значило бы заискивать у противников, выпрашивать у них то, что уже было взято, наводить на мысль о ненужности случившегося, в том и другом случае ронять авторитет власти.

«Наказ» был систематическим изложением начал, которые заявлялись в манифестах и указах первых лет, приступом к исполнению наиторжественнейшего обещания, данного в манифесте 6 июля 1762 г., установить государственные учреждения, в которых управление шло бы по точным и постоянным законам. Многое в нем по новизне предметов могло показаться большинству читателей невразумительным, иное — неожиданным. Сам автор предвидел, что некоторые, прочитав «Наказ», скажут: не всяк его поймет. Непривычным к политическому размышлению умам нелегко было усвоить и объединить четыре определения политической свободы, одно отрицательное и три положительных. Государственная вольность по «Наказу»: 1) не в том состоит, чтобы делать все, что кому угодно, 2) состоит в возможности делать то, чего каждому надлежит хотеть, и в отсутствии принуждения делать то, чего хотеть не должно, 3) она есть право все то делать, что законы дозволяют, и 4) есть спокойствие духа в гражданине, происходящее от уверенности в своей безопасности. Русские умы впервые призывались рассуждать о государственной вольности, о веротерпимости, о вреде пытки, об ограничении конфискаций, о равенстве граждан, о самом понятии гражданина — о предметах, о которых рассуждать дотоле не считалось делом простых людей, — а те, чье это было дело, рассуждали о том очень мало. Всего более должны были поразить русского читателя те статьи «Наказа», где власть определяет самое себя, свое назначение и отношение к подданным. Слова сами по себе не могут составлять преступления по оскорблению величества; в самодержавии благополучие правления состоит отчасти в кротком и снисходительном правлении; великое несчастье для государства, когда никто не смеет свободно высказывать своего мнения; есть случаи, где власть должна ограничивать себя пределами, ею же самою себе положенными; лучше, чтобы государь только ободрял и одни законы угрожали; самодержавство разрушается, когда государь свои мечты ставит выше законов; льстецы твердят владыкам, что народы для них сотворены, «но мы думаем и за славу себе вменяем сказать, что мы сотворены для нашего народа, и по сей причине мы обязаны говорить о вещах так, как они быть должны».

«Никогда еще монархи не говорили с подданными таким пленительным, трогательным языком», — восклицал Карамзин в своем «Похвальном слове», воспроизводя впечатление первых русских читателей «Наказа». И сама власть, кажется, никогда еще не принимала в России такого облика и не становилась в такое отношение к обществу, как в екатерининских указах первых лет и в этом «Наказе». Она привыкла только требовать жертв от народа; теперь она за славу себе вменяла жертвовать собой для народа. Общее благо, прежде поглощаемое властью, теперь в ней олицетворялось. Она непосредственно обращалась к народу или с признаниями в принимаемых на себя обязанностях, или с проповедью новых руководящих ею начал и понятий. Ее указы — чаще изложение оснований общежития, уроки политического благонравия или обличения чиновничьих и общественных пороков, чем повелительные законы: они, говоря тогдашним языком, больше просвещают умы и наклоняют волю к добру, чем предписывают действия или устанавливают отношения. Общее благо состоит в том-то и том-то, у нас то и это не в порядке, я денно-ночно пекусь об общем благе, каждый гражданин да разумеет, как подобает ему поступать в видах общего блага, — таков смысл и тон этих указов и манифестов. О полицейских предостережениях, о взысканиях за неисполнение упоминается как бы мимоходом, неохотно; разум и совесть призываются на место судьи и судебного пристава. Законодатель обращался к подданным не как к будущим преступникам, а как к настоящим гражданам и как бы говорил им: государство в вас самих и в ваших домах, а не в казармах или канцеляриях, в ваших мыслях, чувствах и отношениях. Предполагалось перевоспитать государевых холопов в граждан государства, и в воспитательных уроках с ними обходились уже как с благовоспитанными гражданами. Потому знать мнение «публики» считалось полезным для правительства: в 1766 г. Екатерина приказала Сенату обсудить, не лучше ли новое положение о дворянских банках напечатать в виде проекта за полгода до введения его в действие, чтобы желающие могли сообщить поправки и дополнения, даже не подписывая своих имен.

Когда люди, мнением которых мы дорожим, отказывают нам в достоинствах, которые у нас есть, мы обыкновенно падаем духом, как будто потеряли их, а когда приписывают нам достоинства, каких мы в себе не подозревали, мы ободряемся и стараемся приобрести их. Когда с людьми, привыкшими к рабьему уничижению перед властью, эта власть заговорила, как с гражданами, как с народом свободным, в них как бы в оправдание оказанной им чести стали вскрываться чувства и понятия, дотоле прятавшиеся или дремавшие. Началось это сверху, с ближайшего окружения власти, и, расширяясь, разрослось в устойчивое общественное настроение. Когда Сенат благодарил императрицу Елизавету за отмену внутренних таможен, она отвечала, что за удовольствие поставлять себе будет «авантажи своих подданных собственным своим предпочитать». Итак, собственные авантажи торжественно отделены от государственных или народных. Согласно с таким разделением Елизавета под конец жизни, а после нее и Петр III усиленно копили деньги и казенные доходы удерживали у себя, ничего или почти ничего не отпуская на государственные нужды, так что редко кто из служащих получал жалованье. Когда у них просили деньги на государственные потребности, они сердились и отвечали: «Доставайте, где знаете, а эти прибереженные деньги наши». Во время пожара в Лефортовских палатах в 1754 г. вытаскивали и поставленные там сундуки императрицы Елизаветы с серебряною монетой; у многих из них не оказалось дна, и пришлось штыками отгонять народ, хватавший рассыпанные по земле деньги. В первые дни царствования Екатерины II, когда ей доложили о крайней нужде в деньгах и о том, что русская армия в Пруссии уже восемь месяцев не получала жалованья, императрица в полном собрании Сената объявила, что, принадлежа сама государству, она считает и все ей принадлежащее собственностью государства и чтобы впредь не было никакого различия между интересом государственным и ее собственным, и приказала выдать из своих комнатных денег сколько было надобно на государственные нужды. У всех сенаторов выступили на глазах слезы; все собрание встало и в один голос благодарило императрицу за такой великодушный образ мыслей. Так рассказывала сама Екатерина. Сенат как главный орган власти и руководитель управления первый должен был воспринять и сообщить подведомственным местам новое направление: восставая против пытки, ему приказывала Екатерина преступников обращать к чистому признанию больше милосердием и увещанием, нежели строгостью и истязанием, вести дела без отягощения народного, без новых налогов, покрывая новые расходы «другими, благопристойнейшими способами»; генерал-прокурору Сената в секретнейшем наставлении ставилось на вид, что в высшем управлении «одна лишь форма канцелярская исполняется, а думать еще иные и ныне прямо не смеют, хотя в том и интерес государственный страждет», а губернаторам настойчиво предписывалось утесненных людей защищать. Простые люди, до которых не доходили такие предписания или которым не все было понятно в манифестах, постигали дух и направление нового правительства по слухам об ограничении пытки и конфискаций, по распоряжениям против монополий и взяточничества, по указам о свободе торговли и удешевлении соли, о производстве подушной переписи без разорительных воинских команд, по отмене задержек на городских заставах и других мелких стеснений, устранение которых, однако, значительно облегчало общежитие и давало всем чувствовать, что башмак меньше прежнего жмет ногу.

«Все души успокоились, все лица оживились», — говорит Карамзин, воспроизводя настроение, постепенно складывавшееся в обществе из всех этих столь непривычных впечатлений, какие оно тогда переживало. Это настроение восторженно выражалось при народных встречах Екатерины, особенно во время ее путешествия по Волге в 1767 г. Екатерина писала с дороги, что даже «иноплеменников», т.е. дипломатический корпус, ее сопровождавший, не раз прошибали слезы при виде народной радости, с какой ее встречали, а в Костроме граф Чернышев весь парадный обед проплакал, растроганный «благочинным и ласковым обхождением» местного дворянства, что в Казани готовы были постелить себя вместо ковра под ее ноги, а в одном месте в церкви мужики принялись свечи подавать, прося поставить их перед матушкой-царицей: это простонародный волжский ответ парижским философам, величавшим Екатерину царскосельской Минервой. Чтение «Наказа» в Комиссии 1767 г. депутаты слушали с восхищением, многие плакали, особенно от слов 520-й статьи: «Боже сохрани, чтобы после окончания сего законодательства был какой народ больше справедлив и, следовательно, больше процветающ на земли; намерение законов наших было бы не исполнено — несчастие, до которого я дожить не желаю». Плакали при встречах императрицы, при чтении ее манифестов и «Наказа», плакали за парадными обедами в ее присутствии, плакали от радости при мысли, что бироновское прошлое уже не вернется; никогда, кажется, не было пролито в России столько радостных политических слез, как в первые годы царствования Екатерины II.

В этих слезах было много серьезного: сквозь них проступал новый взгляд общества на власть и на свое отношение к ней. Из грозной силы, готовой только карать, о которой страшно было говорить и думать, власть превращалась в благодетельное, попечительное существо, о котором не могли наговориться, которым не умели нахвалиться. Эта политическая чувствительность постепенно приподнимала людей, наполняя их смутным ощущением наступающего благополучия. Эта приподнятость особенно выразительно сказалась в Комиссии 1767 г. Собрано было со всего государства свыше 550 представителей самых разнообразных вер, наречий, племен, состояний, умоначертаний, от высокообразованного представителя Святейшего Синода митрополита Новгородского Димитрия до депутата служилых мещеряков Исетской провинции муллы Абдуллы мурзы Тавышева и до самоедов-язычников, которые, как им ни толковали в Комиссии, никак не могли понять, что такое закон и для чего это людям понадобились законы, — всероссийская этнографическая выставка, представлявшая своим составом живые образчики едва ли не всех пройденных человечеством ступеней культуры. Депутаты призваны были со своими местными «нуждами и недостатками» для «трудного и кропотливого дела — составления кодекса законов, соглашенных с этими нуждами и недостатками». Вступая в Комиссию, депутаты присягали по однообразной формуле, клятвенно обещаясь начать и окончить великое дело «в правилах богоугодных, человеколюбие вселяющих и добронравие к сохранению блаженства и спокойствия рода человеческого». На первом же шагу депутат переносился со своими низменными местными нуждами в область высоких идеалов человечества. При открытии Комиссии вице-канцлер в речи от имени императрицы призывал депутатов воспользоваться случаем прославить себя и свой век и приобрести благодарность будущих веков, порадеть об общем добре, о блаженстве рода человеческого и своих любезных сограждан. «От вас ожидают примера все подсолнечные народы, — говорил он, — очи всех на вас обращены». А недели через две маршал Комиссии Бибиков поднял тон еще октавою выше, в речи самой Екатерине говорил уже, что «во всеобщем благополучии мы первенствуем», и, поднося ей от Комиссии титул матери отечества, прибавлял, что весь род человеческий долженствовал бы предстать здесь и принести ей титул матери народов. Позднее подобные фразы стали стереотипами, заменявшими чувства; тогда они впервые отливались из наличных чувств или вливали такие чувства в раскрытые сердца. Точно подхваченные воздушным шаром, депутаты со своими руководителями отрывались от своих родных уездных и даже российских видов, и с захватывающей дух высоты им открывались необъятно широкие кругозоры, виднелись будущие века, народы, весь род человеческий. Все это немного ходульно и театрально, но во всем этом выражалась простая любовь к отечеству и сказывалась непривычка выражать просто внушаемые ею чувства национального достоинства и патриотической гордости по новизне ли самых этих чувств или по недостатку случаев выражать их. Да, наконец, театральная маршировка все же приучает не умеющих хорошенько ходить к приличной походке. Но гордость отечеством обязывает быть достойным его сыном; без того она бахвальство и ничего более. Надобно быть справедливым к людям екатерининского времени: они остереглись одной опасности, какою грозит народная гордость, не поддались искушению приподняться на цыпочки, чтобы прибавить себе росту. Подъем духа сопровождался у них возбуждением умов, которое помешало им принять самомнение за национальное самосознание. Почувствовав важное значение своего отечества, они спешили хорошенько осмотреть себя, чтобы видеть, приготовлены ли они к выступлению на большую сцену. Они умели заметить и имели добросовестность сознаться, что не могут еще появиться в европейском свете так, как того требует достоинство их отечества, что величие и могущество империи, о чем Екатерина твердила иностранцам, опираются собственно на силы народной массы, а они, образованные и руководящие классы, обязанные выражать разум своего народа, еще не в состоянии стать достойными его выразителями. В этом сознании источник той горячей энергии, с какою заговорила при Екатерине журнальная и театральная сатира, по-видимому, так мало подходившая к блеску и успехам той эпохи. Самообличение было прямым следствием разумно направленного патриотического чувства: из любви к отечеству обличали себя, недостойных сынов его. Эта сатира не подняла заметно уровня жизни: частные и общественные недостатки и пороки остались на своих местах, но они были обличены и сознаны, т.е. стали менее заразительны, а это подавало надежду, что дети не все унаследуют от своих неисправимых отцов. Зато мысль необычайно оживилась, особенно благодаря «свободоязычию», простору, какой давала ей в литературе Екатерина, сама принимавшая деятельное участие в этом литературном движении. Обличая отечественные недуги, мыслящие люди того времени много передумали, и притом о таких предметах, что самая наклонность размышлять о них есть уже признак значительного подъема умов. В этом помогло им, конечно, влияние просветительной литературы. Из записок Порошина и Винского видим, что в людях образованных и даже полуобразованных это влияние возбуждало интерес к политике и морали, к изучению устройства государств и состава людских обществ. Порошин, преподаватель математики при великом князе Павле, разговаривал со своим учеником о сочинениях Монтескье и Гельвеция, о необходимости читать их для просвещения разума, приготовлял для великого князя книгу «Государственный механизм», в которой «хотел показать разные части, коими движется государство, изъяснить, например, сколько надобен солдат, сколько земледелец, сколько купец и пр. и какою кто долею споспешествует всеобщему благоденствию, что не может государство быть никоим образом благополучно, когда один какой чин процветает, а прочие в пренебрежении». Надобно много и много жалеть, что одному из образованнейших и благороднейших русских людей XVIII в. не удалось написать задуманного им сочинения, которое могло бы послужить прекрасным показателем роста русской политической мысли в том веке. Образованным людям екатерининского времени и принадлежит заслуга возбуждения целого ряда важных вопросов, над которыми много работала мысль дальнейших поколений: об отношении России к Западной Европе, об отношении новой России к древней, об изучении национального характера, о согласовании национального с общечеловеческим, самобытного народного развития с необходимостью подражать опередившим народам. Под влиянием непривычной работы мысли над вопросами морали, политики и общежития законодательный и литературный язык получил философско-моралистическую окраску, запестрел отвлеченной терминологией академического красноречия, выражающей нравственные основы и связи общежития. Пошли в ход слова «добронравие», или «благонравие», «человечество», «человеколюбие», «попечение о благе общем», «блаженство общее и частное», «отечество», «граждане», или «сограждане», «чувствительность», «чувствования человеческого сердца», «добродетельные души» и т.п. Таким языком блестит и изданный 8 апреля 1782 г. Устав благочиния, или Полицейский, где в «правилах добронравия» читаем такие статьи закона: «Не чини ближнему, чего сам терпеть не хочешь; в добром помогите друг другу, веди слепого, дай кровлю не имеющему, напой жаждущего»; в «правилах обязательств общественных» изображено: «Муж да прилепится к своей жене в согласии и любви, уважая, защищая и извиняя ее недостатки, облегчая ее немощи», а в числе требуемых от определенного к благочинию начальства поставлены «здравый рассудок, человеколюбие и усердие к общему труду». Особенно любимыми стали слова «общество» и «род человеческий». В 1768 г. граф Разумовский, благодаря Екатерину от имени Сената, присутственных мест и всего народа за пробное привитие оспы себе и сыну для примера подданным, говорил даже о «роде человеческом обоего пола», а по Учреждению для управления губерний 1775 г. земский исправник обязан отправлять свою должность «с доброхотством и человеколюбием к народу» и в случае эпидемии стараться «о излечении и сохранении человеческого рода». В памятниках XVII в., когда русский народ был разбит на множество мелких служилых и тяглых разрядов, или чинов, с особыми обязанностями, без общих дел и интересов, изредка мелькает выражение «общество христианское», ибо религия оставалась наиболее крепкой нравственной связью общежития. При Екатерине встречаем уже «российское общество»; Сенат в докладе императрице говорит об «обществе всех верноподданных», в жалованных грамотах 1785 г. установляются термины: «дворянское общество», «общество градское», а в депутатских наказах 1767 г. находим даже ходатайство «о выборе судей всем обществом всего уезда» как всесословной земской корпорацией. Так идея солидарности постепенно охватывала общественные слои, между которыми прежде не чувствовалось единения. В этом новом языке нет недостатка в красивых словах и неясных понятиях. Хорошие слова, став ходячими, в непривычном обществе скоро изнашиваются, теряют смысл, так что, произнося их, «человек ничего уже не мыслит, ничего не чувствует», как говорил Стародум в «Недоросле». Такие слова не оказывали прямого действия на нравы и поступки, на подъем жизни, но, украшая речь, приучали мысль к опрятности, заставляли ее держаться выше эгоизма и инстинкта, произвол личного понимания подчиняли требованиям общественного приличия. С этой стороны можно придавать народно-воспитательное значение указу 19 февраля 1786 г., предписавшему во всех деловых обращениях лиц к власти заменять слово «раб» словом «подданный». Хорошие слова часто, подобно костылям, поддерживают слабеющие мысли. Уж на что пылок был в защите сословных преимуществ дворянский депутат в Комиссии 1767 г. князь М.М. Щербатов, для которого сословное неравенство было своего рода политическим догматом, но и он в Комиссии оговаривался, что крепостные «суть равное нам создание», только «разность случаев возвела нас на степень властителей над ними». «Наказ» Екатерины иногда ссылается в своих положениях на закон христианский и закон естественный. Возражая на требование ограничения пытки и телесного наказания для одних только дворян, депутаты от городов, опираясь на те же законы — священный и естественный, которые «весьма не терпят лицеприятий», доказывали, что «вор — всегда вор, подлый он или благородный», и последнего, как человека просвещенного и знающего законы, следует наказывать даже строже, чем простолюдина, который часто совершает преступление по нужде или неведению. Да притом, прибавляли эти депутаты, по-своему становясь на точку зрения демократической монархии, в России от века монархическое, а не аристократическое правление, и «как подлый, так и благородный — все равно подданнейшие рабы всемилостивейшей государыни». Модные слова подсказывали новые идеи, а идеи внушали дела, по крайней мере проекты дел. Одним из таких слов было тогда просвещение, о котором твердили и манифесты и журналы. В то время, когда свои и чужие наблюдатели уверяли, что русское дворянство считает невежество своим сословным правом (Винский), что цивилизовать его труднее, чем даже крестьян (Макартней), из среды этого культурно безнадежного класса посланы были в ту же Комиссию требования, чтобы при церквах учреждены были школы для крестьянских детей, «дабы знанием закона хотя мало поправить нравы их» (наказы копорского и ямбургского дворянства), чтобы церковные причты обучали крестьянских мужеска пола детей, «от чего впредь уповательно подлый народ просвещенный разум иметь будет» (наказ крапивенского дворянства). В 1764 г. архангело-городский гражданин В. Крестинин, определенный магистратом наблюдать за начальным обучением и потом издавший ряд дельных исторических сочинений о своей двинской родине, представил Сенату даже проект обязательного обучения с хорошо обдуманным планом малых школ, в которых обучались бы всякого чина и обоего пола дети в городе все без исключения.

Это пробуждение умов по призыву власти — едва ли не самый важный момент в росте впечатления, какое оставило после себя царствование Екатерины. По крайней мере в «Фелице» особенным движением отличаются известные стихи:

…Ты народу смело О всем и въявь и под рукой И знать, и мыслить позволяешь.

Люди бывают особенно довольны и счастливы, когда их признают умными и способными рассуждать о самых важных предметах, и искренно признательны к тем, кто им доставил такое счастье. А теперь власть не только позволяла, но и предписывала народу обо всем знать и мыслить и способность рассуждать о самых важных предметах ставила в число общественных обязанностей гражданина. Депутаты, призванные манифестом 14 декабря 1766 г., должны были и привезти с собой наказы от своих избирателей с изложением местных «общественных нужд и тягощений» и потом принять участие в трудах Комиссии по составлению проекта нового уложения. Таким образом, на местные общества возлагалась тяжелая задача не только обсудить свое положение, свои интересы и потребности, но и согласить их с положением и интересами всего государства, подняться на точку зрения высшей политики и даже «пройти со вниманием течение минувших времен и рачительно разыскать все причины, вредившие общему благоденствию и силе законов», как писал в своем циркуляре по поводу манифеста 14 декабря правитель Малороссии Румянцев. Словом, представители народа призывались к участию не в управлении, а в самом устроении государственного порядка на новых началах. Никогда еще в нашей истории на народное представительство не возлагалось столь важное дело. Правда, вызывали в Комиссию уложения выборных от дворянства при Петре II, выборных от дворянства и купечества при Елизавете, но в первом случае работа Комиссии состояла только в пополнении старого Уложения 1649 г., а во втором — выборные призывались, как и в 1648 г., для слушания уже готового проекта Уложения, составленного правительственной Комиссией, а не для прямого участия в его составлении.

Известно, почему Комиссия 1767 г. не составила проекта нового Уложения и что в ней вскрылось. Депутатские наказы жаловались на отсутствие или непрочность первичных основ общежития и требовали, например, чтобы военные не били купечества и платили за забранные у него товары. Потом вскрылась непримиримая рознь сословных интересов: требовали исключительных привилегий, сословных монополий, и только в одном печальном желании разные классы общества дружно сошлись с дворянством — в желании иметь крепостных. Однако поверх всей этой неурядицы противоречивых понятий, взаимных сословных недоразумений, неслаженных или враждебных интересов, делавших невозможным составление стройного, справедливого и для всех безобидного уложения, откуда-то шло течение, которое несло семена будущего, лучшего порядка: оно проявлялось в требованиях издания закона «к приведению разного звания народа в содружество», всесословного участия в местном управлении, учреждения «кратких словесных судов», веротерпимости, учреждения академий, университетов, гимназий, городских и сельских школ и т.п. Это течение шло из общего возбуждения умов, начавшегося вместе с царствованием.

Комиссия усилила его. Не все депутаты были люди «способнейшие и чистой совести», как требовал закон. Но они встретились в Комиссии с представителями высших правительственных учреждений и полтора года сидели плечо с плечом, присмотрелись друг к другу и сблизились, обменялись мыслями, напряженно обсуждая важнейшие вопросы общенародного блага и государственного благоустройства, памятуя призыв со стороны власти при открытии Комиссии: «Слава ваша в ваших руках». Вместе с этим призывом депутаты разнесли по всей России аксиомы, усвоенные из «Наказа», и впечатления, вынесенные из этой совместной работы. Оставалось дать подходящее дело гражданскому чувству, столь живо возбужденному, и политическому сознанию, столь заботливо подготовленному. Но, когда через несколько бурных лет, исполненных внешними и внутренними тревогами, в 1775 г. издано было Учреждение для управления губерний, призывавшее именно к такому делу, последовал отклик, не соответствовавший ни пробужденной энергии, ни возбужденным ожиданиям.

Тогда и после винили в этом известные недостатки губернских учреждений, «изящных на бумаге, но худо примененных к обстоятельствам России», по выражению Карамзина. Но в этих учреждениях блеснули две идеи, которые должны были привлечь к себе самое сочувственное отношение общества: это — участие выборных в местном управлении и суде, а в некоторых учреждениях, например в Приказе общественного призрения, совместное участие выборных от трех сословий: дворянства, городского и свободного сельского населения. Это последнее учреждение обещало быть особенно благотворным. Уже давно, приблизительно с половины XVII в., свободные классы русского общества, встречавшиеся для совместной деятельности на земских соборах и в некоторых местных учреждениях, начали расходиться, разделенные сословными правами и обязанностями, сословными интересами и предрассудками, и действовать одиноко, замыкаясь каждый в своем сословном кругу. Теперь власть призывала общество возобновить эту прерванную совместную деятельность на благодарном поприще народного образования и общественного призрения в особом всесословном учреждении, которое вместе с Совестным судом, подобно ему составленным, Учреждение называет «двумя источниками, на веки льющими благодеяние несчастным и бедствующим в роде человеческом и сопрягающими милость и суд воедино», и вслед за тем взывает: «Как можно, чтоб сердца подданных, в коих не угасли сродная жалость и любовь к ближнему, чувствами своими не были тут соподобны величайшему монаршему человеколюбию!» Однако сердца подданных, отвечая чувствами своими человеколюбию законодательницы, отнеслись к ее призыву небрежно, а по местам и неопрятно: уездные дворяне иногда совсем не являлись на съезды для выборов, так что предводитель оставался один, напрасно посылая нарочных за подгородными помещиками, и должен был прибегать к заочным назначениям; выборы производились нередко с явным пристрастием и наглой несправедливостью, по выражению современника Болотова; люди благонамеренные и образованные или устранялись от собраний, или были заглушаемы «благородной чернью» грубого и малограмотного деревенского дворянства, наполнявшего собрание, и эти собрания оставили в наблюдателях то общее впечатление, что там, «кроме нелепостей, ссор и споров о пустяках, никогда ни одно дельное дело не было предлагаемо».

Новые учреждения, дав дворянству господствующее положение в местном обществе и управлении, чрезвычайно подняли дух дворянства, но мало улучшили самое управление. Это похоже на какую-то загадку, но она разрешается некоторыми особенностями екатерининского дворянского общества, представляющими немалый народно-психологический интерес.

В росте общественного настроения, какое складывалось в царствование Екатерины II преимущественно в дворянской среде, был тревожный момент, о котором потом не любили вспоминать люди екатерининского века и который потому сгладился в воспоминаниях их ближайших потомков. Этот момент падает на время между изданием манифеста 1762 г. о вольности дворянской и прекращением пугачевского мятежа 1774 г. С отменой обязательной службы, привязывавшей дворянство к столицам, начался или усилился отлив дворян в деревню, но этот отлив задерживался крестьянскими волнениями, побегами и связанными с ними разбоями, делавшими жизнь дворянина в деревне очень небезопасной. Между тем отмена обязательной службы сословия отнимала основное политическое оправдание у крепостного права, и обе стороны скоро почувствовали это, каждая по-своему: среди дворян это чувство выразилось в опасении, как бы вместе со службой не сняли с них и власти над крепостными, а среди крепостных — в ожидании, что справедливость требует и с них снять крепостную неволю, как сняли с дворян неволю служебную. Комиссия об Уложении усилила опасения одних и ожидание других. В народ проникали смутные слухи, что в «Наказе» императрицы сказано нечто и в пользу «рабов». Пошли толки о перемене законов, о возможности крестьянам выхлопотать кой-какие выгоды; появился фальшивый манифест за подписью Екатерины, в котором читали, что «весьма наше дворянство пренебрегает Божий закон и государственные правы, правду всю изринули и из России вон выгнали, что российский народ осиротел». Эти толки и заставили Сенат запретить распространение «Наказа» в обществе. По распущении Комиссии среди гвардейских офицеров шли недовольные толки об унижении дворянства, о вольности крестьян и холопей, об их непослушании господам: «Как дадут крестьянам вольность, кто станет жить в деревнях? Мужики всех перебьют: и так ныне бьют до смерти и режут». И само правительство задавало себе вопрос, что делать с этим освобожденным от службы служилым сословием, чем занять его с пользой для государства? Граф Бестужев-Рюмин еще в 1763 г. в комиссии о дворянстве предлагал занять сословие деятельным участием в местном управлении, образовав из него местные сословные корпорации, чтобы дворяне не пришли в «древнюю леность». Того же участия и корпоративного устройства потребовало и само дворянство в Комиссии 1767 г. Ему было дано то и другое. Но как оно поняло предоставленное ему право? Оно увидело в нем не новый вид государственное служения всего дворянства взамен прежней обязательной службы, а недостававшее ему хозяйственное удобство каждого отдельного дворянина. На выборных капитанов-исправников, уездных судей и заседателей нижних земских и верхних земских судов оно посмотрело, как на своих ответственных уполномоченных, обязанных охранять интересы каждого дворянина в присутственных местах и спокойствие в деревнях, т.е. перенесло на них привычное понятие о своих приказчиках и управляющих, которые должны отвечать перед ними, господами, но за которых они не отвечают перед государством. Такой взгляд проглядывает в дворянских наказах депутатам Комиссии, так смотрел на дело и сам сенатор и бывший канцлер граф Бестужев-Рюмин: по его проекту выборные дворянские ландраты должны были стать для избравшего их общества «во всем опекунами и ходатаями по судебным земским местам в причиняемых дворянам утеснениях и обидах».

Введение губернских учреждений только укрепляло такой взгляд дворянства на свое новое положение. Уже целых 19 лет до манифеста об этих учреждениях сословие находилось в возбужденном состоянии: современники говорят, что манифест 19 сентября 1765 г. о государственном межевании произвел во всем государстве великое потрясение умов и всех деревенских владельцев заставил непривычно много мыслить и хлопотать о своих земельных имуществах: все сельские умы были поглощены этим делом, и не было конца разговорам о нем. Владельцам вековых дедовских гнезд впервые пришлось подумать и привести себе на память, как, на каком основании и в каких пределах они владеют ими. Скачка без памяти по соседям, переговоры и споры, растерянные поиски забытых или затерявшихся документов, справки в межевых канцеляриях и конторах, хлопоты, как бы урвать казенной землицы при общем ее расхищении, взятки землемерам, плутни и захваты, ссоры и драки на меже, расспросы про невиданные и диковинные астролябию и румбы, смех и горе, — надобно читать рассказы Болотова про всю эту межевую суету и землевладельческую горячку, чтобы живо представить себе и юридическую беспомощность сословия, и весь хаос дворянского землевладения, и скромный уровень общественного порядка. Эти люди, еще недавно встряхнутые ужасами чумы и пугачевщины, теперь призывались к участию в местном управлении. Новые наместничества открывались одно за другим в продолжение многих лет, поддерживая возбуждение умов, так что большую часть царствования дворянство жило ускоренным темпом. К торжественному открытию из усадебных углов съезжались в губернский или наместнический город все дворяне губернии с семействами, только что приходившие в себя от пережитых встрясок. Эти люди, среди праздной и малополезной для государства жизни представлявшие из себя «картину феодальных веков Европы», по выражению Карамзина, едва не забывшие отношений гражданина к государству, в торжественном собрании сословия слушали речь, в которой наместник со ступеней трона под портретом императрицы обращался к собравшимся, как к правящей корпорации, читали и толковали новое Учреждение, в котором видели исполнение обещаний первых манифестов и желаний, заявленных в их собственных наказах 1767 г., баллотировали своих предводителей, судей и заседателей, обедали у наместника, знакомились друг с другом, присутствовали на балах, маскарадах и спектаклях, нарочно для них устроенных, и с наставительным шепотом указывали своим семьям на изящных чиновных кавалеров, привезенных наместником из столицы, с французским языком, модными словами и манерами. Утомленные баллотировками, празднествами и новыми знакомствами, они возвращались в свои крепостные усадьбы с убеждением, что присутствовали при водворении крепкого порядка, которого не поколеблет уже никакая пугачевщина и в котором, что всего важнее, не осталось места для пугавших их воображение помыслов об осуществлении крестьянской «вольности мечты», и что теперь их усадебный сон вполне огражден от тревог выборными предводителями и исправниками. Любопытно, что эта уверенность сообщалась отчасти и крепостному населению. Впечатления, привезенные с открытия, обновлялись через каждое трехлетие на периодических дворянских собраниях, которые, укрепляя в дворянстве сознание своих великих государственных прав, особенно с издания жалованной грамоты 1785 г., вместе с тем приучали его к людскости и «благочинному обхождению». Люди, привыкшие в своих крепостных деревнях чувствовать себя единственными единицами, на дворянских собраниях, среди горячки белых шаров и выборных должностей, сменившей горячку межевых обходов и дешевых земельных покупок, учились впервые думать о пределах своей личности и понимать себе равных, ценить общественное мнение и сторониться перед встречным со своими деревенскими замашками. Все эти впечатления, разрастаясь и сливаясь, образовали среди дворян настроение, покоившееся на мысли, что они, благочинные граждане благоустроенного общества, преимущественно перед прочими сословиями призваны проводить на своих собраниях благие намерения власти, внушенные высокими идеями века. Что же касается до ежедневных подробностей местного управления, то это — дело дворянских уполномоченных, которых в том и не стесняли, пока те не касались личных дел каждого избирателя. Если дела шли несогласно с требованиями «правды, человеколюбия и общего блаженства», на которых строился закон, это считалось в порядке вещей, потому что этим требованиям придавалось не столько практическое, сколько народновоспитательное значение согласно с «Наказом», который гласил, что для успеха лучших законов необходимо «умы людские к тому приуготовить». Рассуждали, что прежде надобно облагородить ум и сердце людей, а потом улучшить их жизнь, сперва выучить человека плавать, а потом пускать его в воду. В умоначертании людей екатерининского времени произошел тот оборот мысли, какой наблюдаем в человеке с возбужденным воображением и с незанятым умом: деловые идеи незаметно перерождаются в досужие грезы, а когда люди грезят о счастье с мыслью о его невозможности, они мирятся с его отсутствием. Только таким оборотом мысли и можно объяснить психологию екатерининского вольтерьянца, у которого свободолюбивые мечты так мирно уживались с крепостною действительностью. Так и случилось, что возбуждение умов, подъем общественного духа не подняли заметно уровня общественного порядка.

Это раздвоенное настроение прошло самою резкою чертой, сказать прямее, самым глубоким рубцом по нравственной физиономии екатерининского общества и было последним моментом в образовании впечатления, вынесенного им из царствования Екатерины II. Начавшись восторженной политической чувствительностью, оно в своем последовательном росте поднялось до патриотического чувства национального достоинства, перешло потом в умственное возбуждение, выразившееся в наклонности к политическому размышлению, и завершилось пробуждением гражданского чувства, которое, проснувшись, так и осталось нервным движением, не успев переработаться в житейское дело. Однако и нравственные приобретения были очень важны: современники Екатерины и их ближайшие потомки были уверены, что при Екатерине показались первые искры национального самолюбия, просвещенного патриотизма, что при ней родились вкус, общественное мнение, первые понятия о чести, о личной свободе, о власти законов, что русские при ней, как бы по собственному внушению, стремились сравняться с народами, опередившими их на много веков (Вигель).

V.

«Да посрамит небо всех тех, кто берется управлять народами, не имея в виду истинного блага государства», — писала Екатерина. Ее совсем не мечтательный ум ласкала мечта стать преобразовательницей своего государства и воспитательницей своего народа, сеять добро на земле, которое переживало бы сеятеля, и неделикатно было бы не верить искренности ее признания, что ей нравится «та слава, которая не только в настоящем производит добро, но и в будущем создает бесчисленные поколения добрых». Она принесла на русский престол два средства действия: ум, исполненный философско-политических идей века, располагавших ее к тому, что она называла своею легисломанией, и характер, способный сдерживать философские увлечения, выработанный среди житейской толкотни более общением с живыми людьми, чем уединенною работой над самим собой. Она начинала свою деятельность с убеждением в силе разума, долженствующего управлять народами, и с верой в разум народа, которым ей пришлось управлять. Она нашла под своею державною рукой страну с влиятельным внешним положением и неблагоустроенным внутренним порядком, государство с обильными материальными средствами и с расстроенными нравственными силами, не соглашенными и враждебными интересами. Читая, наблюдая и размышляя, она решила, что действующие в России законы мало соответствуют положению государства, не поднимали, а понижали его благосостояние и извели множество народа, что сам Петр I не знал, какие законы надобны его государству, и что такая своеобразная страна, как Россия, невозделанная и не искаженная историей, нуждается не в пересмотре, а в коренной перестройке законодательства на новых началах, что здесь все надобно переделывать заново. Это была мысль скорее академического, чем политического ума. Не одна Екатерина смотрела на Россию, как на белый лист бумаги, еще не исчерченный историей, и она была не последняя, кто так смотрел на эту страну. Но такой взгляд значительно исправлялся другим соображением Екатерины, что надежнее самих законов образ действий власти, направляемый снисхождением и примирительным духом государя. Опыт и ближайшее знакомство со страной, особенно Комиссия 1767 г., показавшая Екатерине, «с кем дело имеем», убедили ее, что и у России есть свое прошлое, по крайней мере есть свои исторические привычки и предрассудки, с которыми надобно считаться. Она увидела, что без глубоких потрясений невозможно провести коренных реформ, каких потребовала бы система законодательства на усвоенных ею началах, и на совет Дидро переделать весь государственный и общественный порядок в России по этим началам посмотрела как на мечту философа, имеющего дело с книгами, а не с живыми людьми. Тогда она сократила свою программу, сознавая, что не может взять на себя всех задач русской власти, что то, что можно, далеко не все, что нужно. «Что бы я ни делала для России, — писала она, — это будет только капля в море». Но, утешала она себя, «после меня будут следовать моим началам» и докончат недоделанное. Когда добрый попечитель убеждается в несбыточности планов сделать зависящих от него людей счастливыми, создав им лучшее положение, он старается по крайней мере сделать их более довольными их прежним положением, внушив им лучшие мысли и чувства. Видя невозможность перестроить русскую жизнь новыми законами и учреждениями, Екатерина хотела лучше настроить русскую мысль новыми идеями и стремлениями, предоставив ей самой перестраивать жизнь. Не решившись стать радикальной преобразовательницей государства, она хотела остаться воспитательницей народа. Потому, не трогая основ существующего порядка, она стала действовать на умы. Власть, оставаясь военно-полицейским стражем внешней безопасности и внутреннего благочиния, в ее руках стала еще проповедницей свободы и просвещения. Екатерина не стеснила пространства власти, но смягчила ее действие, приняв в руководство эти принципы, и тем сделала менее ощутительной ее беспредельность, ибо руководящие принципы власти казались ее пределами. Екатерина не дала народу свободы и просвещения, потому что такие вещи не даются пожалованием, а приобретаются развитием и сознанием, зарабатываются собственным трудом, а не получаются даром, как милостыня. Но она дала умам почувствовать цену этих благ если не как основ общественного порядка, то по крайней мере как удобств частного, личного существования. Это чувство было тем ободрительнее, чем еще не ослаблялось тогда пониманием жертв и усилий, какими приобретаются эти блага, а теснота сферы, отведенной для их действия, не замечалась, узкость башмака не чувствовалась в обаянии «бессмертной славы, какую она приобрела во всем свете», говоря словами Болотова. Эта слава была новым впечатлением для русского общества, и в ней тайна популярности Екатерины. В ее всесветной славе русское общество впервые почувствовало свою международную силу, она открыла ему его самого: Екатериною восторгались, как мы восторгаемся артистом, открывающим и вызывающим в нас самим нам дотоле неведомые силы и ощущения; она нравилась потому, что через нее стали нравиться самим себе. С Петра, едва смея считать себя людьми и еще не считая себя настоящими европейцами, русские при Екатерине почувствовали себя не только людьми, но и чуть не первыми людьми в Европе. За это не ставили ей в счет ни ошибок ее внешней политики, ни неудобств внутреннего положения, ни поступков с Арсением Мацеевичем или Новиковым, недостойных ни ее ума, ни сана, ни приемов «маленького хозяйства», в котором, по тогдашним рассказам, платилось 500 руб. за пять огурцов для любимца и выходило угля для щипцов придворного парикмахера на 15 тыс. руб. в год. Общее настроение сглаживало эти неровности, вследствие которых империя последних лет царствования представляла по закону, по общему впечатлению стройное и величественное здание, а вблизи, в подробностях — хаос, неурядицу, картину с размашистыми и небрежными мазками, рассчитанными на дальнего зрителя.

Царствование императора Павла I.

Император Павел I был первый царь, в некоторых актах которого как будто проглянуло новое направление, новые идеи. Я не разделяю довольно обычного пренебрежения к значению этого кратковременного царствования; напрасно считают его каким-то случайным эпизодом нашей истории, печальным капризом недоброжелательной к нам судьбы, не имеющим внутренней связи с предшествующим временем и ничего не давшим дальнейшему: нет, это царствование органически связано как протест — с прошедшим, а как первый неудачный опыт новой политики, как назидательный урок для преемников — с будущим.

Инстинкт порядка, дисциплины и равенства был руководящим побуждением деятельности этого императора, борьба с сословными привилегиями — его главной задачей. Так как исключительное положение, приобретенное одним сословием, имело свой источник в отсутствии основных законов, то император Павел начал создание этих законов.

Главный пробел, какой оставался в основном законодательстве XVIII в., заключался в отсутствии закона о престолонаследии, достаточно обеспечивающего государственный порядок. 5 апреля 1797 г. Павел издал закон о престолонаследии и учреждение об императорской фамилии — акты, определившие порядок престолонаследия и взаимное отношение членов императорской фамилии. Это первый положительный основной закон в нашем законодательстве, ибо закон Петра 1722 г. имел отрицательный характер.

Далее, преобладающее значение дворянства в местном управлении держалось на тех привилегиях, какие утверждены были за этим сословием в губернских учреждениях 1775 г. и в жалованной грамоте 1785 г. Павел отменил эту грамоту, как и одновременно изданную грамоту городам, в их самых существенных частях и принялся теснить дворянское и городское самоуправление.

Он пытался заменить дворянское выборное управление коронным чиновничеством, ограничив право дворян замещать выборами известные губернские должности. Этим обозначился основной мотив и в дальнейшем движении управления — торжество бюрократии, канцелярии. Местное значение дворянства держалось также на его корпоративном устройстве; Павел предпринял разрушение и дворянских корпораций: он отменил губернские дворянские собрания и выборы; на выборные должности (1799 г.), и даже губернских своих предводителей (1800 г.), дворянство выбирало в уездных собраниях. Отменено было и право непосредственного ходатайства (закон 4 мая 1797 г.).

Наконец, Павел отменил важнейшее личное преимущество, которым пользовались привилегированные сословия по жалованным грамотам, — свободу от телесных наказаний: как дворяне, так и высшие слои городского населения — именитые граждане и купцы I и II гильдий, зауряд с белым духовенством по резолюции 3 января 1797 г. и указу Сената того же года подвергались за уголовные преступления телесным наказаниям наравне с людьми податных состояний.

Уравнение — превращение привилегий некоторых классов в общие права всех. Павел [превращал] равенство прав [в] общее бесправие. Учреждения без идей — чистый произвол. Планы [Павла возникали] из недобрых источников, либо из превратного политического понимания, либо из личного мотива.

Всех более страдали неопределенностью и произволом отношения землевладельцев к крепостным крестьянам.

По первоначальному своему значению крепостной крестьянин был тяглый хлебопашец, обязанный тянуть государственное тягло, и как государственный тяглец должен был иметь от своего владельца поземельный надел, с которого мог бы тянуть государственное тягло. Но небрежное и неразумное законодательство после Уложения, особенно при Петре Великом, не умело оградить крепостного крестьянского труда от барского произвола, и во второй половине XVIII в. стали нередки случаи, когда барин совершенно обезземеливал своих крестьян, сажал их на ежедневную барщину и выдавал им месячину, месячное пропитание, как бесхозяйным дворовым холопам, платя за них подати. Крепостное русское село превращалось в негритянскую североамериканскую плантацию времен дяди Тома.

Павел был первый из государей изучаемой эпохи, который попытался определить эти отношения точным законом. По указу 5 апреля 1797 г. определена была нормальная мера крестьянского труда в пользу землевладельца; этой мерой назначены были три дня в неделю, больше чего помещик не мог требовать работы от крестьянина. Этим воспрещалось обезземеление крестьян.

Но эта деятельность в уравнительном и устроительном направлении лишена была достаточной твердости и последовательности; причиной тому было воспитание, полученное императором, его отношения к предшественнице — матери, а больше всего природа, с какой он появился на свет. Науки плохо давались ему, и книги дивили его своей безустанной размножаемостью. Под руководством Никиты Панина Павел получил не особенно выдержанное воспитание, а натянутые отношения к матери неблагоприятно подействовали на его характер.

Павел был не только удален от правительственных дел, но и от собственных детей, принужден был заключиться в Гатчине, создавши здесь себе тесный мирок, в котором он и вращался до конца царствования матери.

Незримый, но постоянно чувствуемый обидный надзор, недоверие и даже пренебрежение со стороны матери, грубость со стороны временщиков — устранение от правительственных дел — все это развило в великом князе озлобленность, а нетерпеливое ожидание власти, мысль о престоле, не дававшая покоя великому князю, усиливали это озлобление.

Отношения, таким образом сложившиеся и продолжавшиеся более десятка лет, гибельно подействовали на характер Павла, держали его слишком долго в том настроении, которое можно назвать нравственной лихорадкой. Благодаря этому настроению на престол принес он не столько обдуманных мыслей, сколько накипевших при крайней неразвитости, если не при полном притуплении политического сознания и гражданского чувства, и при безобразно исковерканном характере горьких чувств. Мысль, что власть досталась слишком поздно, когда уже не успеешь уничтожить всего зла, наделанного предшествующим царствованием, заставляла Павла торопиться во всем, недостаточно обдумывая предпринимаемые меры.

Таким образом, благодаря отношениям, в каких готовился Павел к власти, его преобразовательные позывы получили оппозиционный отпечаток, реакционную подкладку борьбы с предшествующим либеральным царствованием. Самые лучшие по идее предприятия испорчены были положенной на них печатью личной вражды. Всего явственнее такое направление деятельности выступает в истории самого важного закона, изданного в это царствование, — о престолонаследии. Этот закон был вызван более личными, чем политическими, побуждениями.

В конце царствования Екатерины носились слухи о намерении императрицы лишить престола нелюбимого и признанного неспособным сына, заменив его старшим внуком. Эти слухи, имевшие некоторое основание, усилили тревогу, в какой жил великий князь. Французский посол Сегюр, уезжая из Петербурга в начале революции, в 1789 г., заехал в Гатчину проститься с великим князем. Павел разговорился с ним и по обыкновению начал жестко порицать образ действий матери; посланник возражал ему; Павел, прервавши его, продолжал: «Объясните мне, наконец, отчего это в других европейских монархиях государи спокойно вступают на престол один за другим, а у нас иначе?» Сегюр сказал, что причина этого — недостаток закона о престолонаследии, право царствующего государя назначать себе преемника по своей воле, что служит источником замыслов честолюбия, интриг и заговоров. «Это так, — отвечал великий князь, — но таков обычай страны, который переменить небезопасно”. Сегюр сказал, что для перемены можно было бы воспользоваться каким-нибудь торжественным случаем, когда общество настроено к доверию, например коронацией. „Да, надобно об этом подумать!“ — отвечал Павел.

Следствие этой думы, вызванной личными отношениями, и был закон о престолонаследии, изданный 5 апреля 1797 г., в день коронации.

Благодаря несчастному отношению Павла к предшествующему царствованию его преобразовательная деятельность лишена была последовательности и твердости. Начав борьбу с установившимися порядками, Павел начал преследовать лица; желая исправить неправильные отношения, он стал гнать идеи, на которых эти отношения были основаны.

В короткое время деятельность Павла вся перешла в уничтожение того, что сделано было предшественницей; даже те полезные нововведения, которые были сделаны Екатериной, уничтожены были в царствование Павла. В этой борьбе с предшествующим царствованием и с революцией постепенно забылись первоначальные преобразовательные помыслы.

Павел вступил на престол с мыслью придать более единства и энергии государственному порядку и установить на более справедливых основаниях сословные отношения; между тем из вражды к матери он отменил губернские учреждения в присоединенных к России остзейских и польских провинциях, чем затруднил слияние завоеванных инородцев с коренным населением империи. Вступивши на престол с мыслью определить законом нормальные отношения землевладельцев к крестьянам и улучшить положение последних, Павел потом не только не ослабил крепостного права, но и много содействовал его расширению.

Он так же, как и предшественники, щедро раздавал дворцовых и казенных крестьян в частное владение за услуги и выслуги; вступление его на престол стоило России 100 тыс. крестьян с миллионом десятин казенной земли, розданной приверженцам и любимцам в частное владение.

Дневники и дневниковые записи.

Дневниковые записи 1861—1866 гг.

1861 Г.

21 Окт[ября].

Сегодня для меня черный день, и я в ударе. Сегодня мне так тесно, так тесно, на сердце такая туча, что хоть бы в воду. Ничто с такой силой не вызывает мучительной, безотрадной мысли, самой ядовитой, разъедающей мысли, как подобная минута. А между тем я гоню эту мысль; мне хочется повторить общеупотребительный мотив в таком состоянии; выражаясь трагически или, лучше, мелодраматически, мне хочется упиться тоской. Ведь мысль ослабит, опошлит, осмеет мою миров у ю тоску; ведь ни радость, ни грусть, ни самая смерть — ничто не устоит против всесокрушающей силы анализа. А мне не хочется, чтобы даром прошла для меня эта черная минута; мне хочется, чтобы она оставила во мне глубокий след и честно, с достоинством ушла от меня к кому-нибудь другому, подобно мне дающему дань этой минуте, ушла с честью, а не со свистом рассудка, всегда неучтиво провожающего со двора подобные поэтические минуты. Потому хочется мне до дна вычерпать эту чашку желчи, накопившейся во мне, чтоб хоть этим взять с досады за скверное положение.

Я знаю два состояния, когда человек с радостью или, если уж это слишком, бестрепетно и без сожаленья готов обратиться бы спиной к жизни со всеми ее прелестями и охотно принять пулю в лоб от услужливой руки и что-нибудь в этом роде. Разумеется, я имею здесь в виду только себя и не могу рассчитывать на других. Первое, когда он в лирическом припадке слушает музыку, будь то хоть неловкое визжание скрипки в руках недоучившегося артиста; когда звуки в нем самом будят все живые струны и заставляют его забыть все, кроме настоящей минуты. Тут он готов хоть сейчас пожать на прощанье руку и другам и недругам и весело, без оглядки на прошлое и без пытливого исследования касательно той жизни, куда он сейчас хочет шагнуть, готов, очертя голову, броситься в эту жизнь или, лучше, не жизнь, потому что здесь он даже и не предполагает в будущем жизни и даже вовсе ничего не предполагает, не имея даже времени и охоты спросить себя о том, что там будет, жизнь или ничтожество, или что еще хуже. Ему все равно, что бы ни было. Это состояние редкое, полупьяное, самое веселое, потому что чуждо всякого анализа, всякой мысли и потому бессмысленно. Но другое состояние не так упоительно, хотя после делается не менее поэтичным. Это мое теперешнее состояние, когда на сердце что-то беспощадно скребет и рвет, когда все святое и все носящее признак так называемого счастья жизни делается чем-то в высшей степени возмутительным, когда кощунство — самая умеренная мысль в голове. Какая злобная насмешка, какой задирающий сарказм слышится во всей жизни. Это печоринское состояние. Здесь один шаг до полнейшего, чудовищного отрицания всего на свете. Это состояние убийственное и всего ближе к сумасшествию, и сумасшествию тем более мучительному, что и в нем не теряется сознание, будто здравое. Здесь мысль о смерти даже злобно радует, потому что все, что обещает хоть какую-нибудь перемену, есть или кажется уже благом: по крайней мере, не предвидишь худшего. Здесь жизнь, прошлое уже враг, как и настоящее: здесь не протянешь руки даже другу. Эти минуты будят, что уснуло в душе, развивают, заставляют догонять, в чем отстал от жизни, но после и врагу не пожелаешь подобной минуты, как она ни поэтична. Но какой бессовестной сделки не в состоянии сделать человек с самим собой, со своей совестью!

Жизнь подчас злобно смеется над своими пасынками, а я, кажется, в их числе. Сегодня я получил то, чего никогда не ожидал, о чем только мечтал, как о несбыточном счастье, со всей пылкостью школьника, и случилось же так, что в pendant[15] с этим узнал самое скверное, самое отвратительное для всякого чувствительного настроения. Да, комедия превосходная! «Пряди, моя пряха!..».

14 Нояб[ря].

…Какое-то беспокойное, будто тоскливое чувство овладевает душой, когда представишь себе эти неоглядные, безбрежные пустыни Сирии, Вавилонии и пр., на которых давно уже замолк всякий шум, остановилось всякое живое движение живой исторической жизни. А было время, когда и на этих пустынях раздавался этот исторический шум, горела эта живая историческая жизнь; когда необъятные города, полные народа, жили живыми интересами, многолюдные караваны шли с товарами издалека — из Финикии, Индии, Аравии, Египта, двигались бесчисленные нестройные массы войск во главе с каким-н[ибудь] Небукаднцаром и Рамзесом, часто одним разрушительным набегом стиравшие с лица земли многолюдные города. Было время, когда и над этими пустынями носился оживляющий дух человечества. Но несколько губительных нашествий диких орд да тихое, незаметное действие исторической проходимости заглушили прежний живой шум, остановили прежнее живое движение; всемирно-историческая драма этих пустынь кончилась, и они теперь молчат, будто отдыхают от прежних волнений. А между тем историческая возня и движение перешли на другую почву, еще не истощенную жизнью, в другие страны, которые прежде, в пору разгара жизни этих пустынь, были так же безмолвны и не тронуты хлопотливой рукой человека, как теперь эти пустыни. Восстанут ли эти пустыни когда-нибудь опять к своей прежней жизни, которая звучит теперь в смутн[ых] сказаниях, восстанут ли, собравшись с новыми силами, и не погаснет ли опять живая жизнь в странах, где теперь так ярко горит она, чтобы в свою очередь погрузиться в вековой сон от вековых трудов и волнений?..

1862 Г.

9 Марта.

…Жутко стоять между двух огней. Лучше идти против двух дул, чем стоять, не зная, куда броситься, когда с обеих сторон направлены против тебя по одному дулу. Мне часто хочется безотчетно и безраздельно отдаться науке, сделаться записным жрецом ее, закрыв и уши и глаза от остального, окружающего, но только на время. Здесь не страх перед действительностью, не трусость от сознания недостатка сил для восприятия и осуществления того, о чем речь ведется всеми деятелями нашей современной жизни. Нет, хочется поскорее понабраться нужных запасов, без которых, говорят, ничего нельзя сделать, а чтобы скорее сделать это, я думаю на время замкнуться и не развлекаться. Но стоит заглянуть в какой-нибудь из живых, немногих наших журналов, чтобы перевернуть в себе эти аскетические мысли, стоит встретиться только с этими речами и вопросами, чтобы увлечься ими и забыть мирную книгу. В самом деле можно ли спокойно оставаться и смотреть, когда там копошится мысль в каком-нибудь далеком уголке Руси, когда неотступно, со всей силой тянут к себе эти вопросы, глухо, но сильно раздающиеся из-под маскированной, а подчас и немаскированной речи? И готов сказать себе: стыдно оставаться глухим при этом родном споре, стыдно не знать его. Что же за беда такая, что наука должна непременно заколачивать ухо от всего, что творится и шумит перед тобой! Жутко стоять между двух огней! Лучше бы что-нибудь определенное скорее. Энергии, и без того небольшой, много пропадает в этих болезненных метаньях из стороны в сторону.

Меня часто удивляет одно. Я знаю многих людей — людей мысли и знания, небезызвестных в литературе. Они не то чтобы окончательно не знали нашей современной жизни и ее стремлений и надежд: они иногда пустят сильной фразой, пожалуй мыслью о современном положении, но они как-то изолированно стоят, говорят, но не хотят возвести своих слов в живой принцип, в твердое верование, неотступно влекущее к делу. Они будто без лагеря, а как действовать теперь, не принадлежа к какому-нибудь лагерю? Отчего их так много, и не принимаются живо за дело, которое выходит из их же слов, как следствие, выведенное логически, а скажут, да и замолчат, словно обмолвились. Ведь есть же и у нас люди, но их немного, которые принялись за свое слово, как за жизненное дело, как за святое верование, как исповедники первых веков христианства. Ведь и у них пока еще все дело ограничивается словом, но это слово — жизнь, оно бросает в энергическое одушевление и дает силы и средства к делу. Отчего же другие, причастные делу жизни, не говорят так же? Отчего все, кому следует хоть по ремеслу, не соединятся в дружный протест и не заявят решительно, что все стоят за дело правды?..

Пока ограничиваешься такими мыслями и стоишь, как недоросль, которому хотелось бы побегать да пожить самостоятельно, но которого еще нельзя выпустить на волю, потому что не выучил урока. Пока не знаешь, что делать, и только урывками прислушиваешься к «подземной работе зиждительных сил жизни», как говорит Григ[орьев]. А энергия и добросовестность уходит, и сам чувствуешь, что делаешь с собой нечестную сделку…

Б мая.

…Идут… Не хочу я разменять внезапно навеянного уединением так назыв[аемого] вдохновения на мелкие, внешние впечатления бульвара. Глаз на глаз с собой, под самодельный напев неведомой песни как-то свежее встает и копошится на душе вся эта дрянь, весь этот романтический хлам, накоплявшийся глухой жизнью, но милый для моей романтической души, среди которого, как среди сора, насмешливый петух найдет подчас довольно светлый камешек. И я, как петух, не раз находил этот камешек, но, как петух же, подчас не умел ничего с ним сделать. Но теперь, кажется, сделаю. И в виду движенья бульварного мне хочется замкнуться от всего и похвастаться незримо для всех, стало быть безобидно для всех, своим внутренним довольством, и хочется до злорадства смеяться над суетностью других. Да, романтизм!..

18 Июля.

Да, славны бубны за горами! Хороша бывает жизнь, да за горами, не у нас. Хорошо, у кого хватает сил навсегда иль, по кр[айней] мере, возможно дольше сохранить впечатление, вынесенное из суровых явлений, в которых был не зрителем только, но и действующим лицом, сохранив, и твердо систематически провесть в дело, не поддаваясь влиянию так назыв[аемых] милых очаровывающих явлений, которые подчас навертываются из разных передряг, комбинаций и столкновений. Зачем непременно поддаваться и изменять впечатлению, вынесенному из молодости? Да и какое имеешь право подумать, что эти светлые, в самозабвение приводящие явления непременно для тебя делаются, а не случайно столкнулись с тобой, как стоящим на дороге, хоть и кажется, что ты принимаешь в них совершенно свободное участие! Мало ли каких нет жизней, да разве во всех считать себя участником, тогда как с ними только сталкиваешься, — не больше. А ведь на это суровое, неловкое, неприличное для других понятие потратились силы молодости, помялись лучшие усилия человека! Их, этих сил и усилий, не достанешь в другой раз, а явления встретишь всякие; да и самому их выдумать немудрено для потехи, но не больше опять. Да-с. Все это бубны — и только.

1865 Г.

З м., 22июля.

Мудрые люди много толкуют о необходимости спокойствия духа, которое позволяет ясно смотреть на мир и жизнь и оставаться твердым во всех превратностях мира и жизни. Люди обыкновенные, не одаренные какой-нибудь долей впечатлительности и не лишенные стремления к лучшему, может быть, так же хорошо понимают разумность этого правила в теории и, однако ж, расстаются с ним без сожаления при первой житейской волне, нахлынувшей на них. Даже после, когда перетерпев много волнений по невнимательности к мудрому правилу, долго проносившись по бурным волнам угрюмого житейского моря, как говорят в стихах, они выберутся наконец на берег измученными и измоченными, — даже и тогда они с какой-то тайной симпатией оглядываются на только что покинутые волны и не жалеют, что забыто было ими на этот раз мудрое правило. Люди благоразумные, окружая их, размахивают руками, ахают и с наставительным упреком указывают на их смешной наряд и беспорядочные, усталые физиономии. И сами они не бросятся добровольно, без нужды в эти волны, на которые теперь они смотрят с такой любовью и с таким раздумьем, но, застигнутые ими неожиданно, они не побегут от них в различные убежища, созданные умом и верой человека. Им сладко чувствовать себя в борьбе, сладко сознавать, что и их силы, подобно этим волнам, поднимаются с глубины души и приходят в напряженное движение. Но какой выигрыш от этой борьбы, большею частью и главным образом происходящий внутри самих борцов, незаметно для посторонних глаз? Личные особенности характеров и различные обстоятельства, посторонние до бесконечности, разнообразят цели и приемы этой борьбы; но можно сказать, что эти цели и приемы не существенны, случайны в этой борьбе; главное — самая борьба, процесс ее, как в жизни моря главное самое волнение, а не те случайные, мелкие явления, которые происходят вследствие его, как кораблекрушения, выкидывания раковин на берег и т.п. Над процессом, в котором он сам главное, а не результат, обыкновенно смеются, как над делом, похожим на чтение гоголевского Петрушки; но в истории человечества, которая вся состоит из такой трудной работы и дает, однако ж, такие сравнительно неважные результаты, что пессимисты и различные скептики всегда являются с большими правами на бытие и даже внимание, в истории на первом плане всегда останется процесс жизни, а не результаты. Так и в жизни духа: главное в борьбе [то], что из нее может выйти дух, способный к борьбе, к деятельности.

Любопытно следить в обществе за типом этих молчаливых любителей борьбы, истинных житейских борцов; только это дело труднее, чем думают обыкновенно. Трудность происходит оттого, что это большею частью люди скромные, незаметные, ничем не бросающиеся в глаза. Мы привыкли соединять с понятием борьбы энергические жесты, размахивание руками, высокие тоны в голосе и т.п. Но подобных признаков мы не найдем в наших борцах. Они не имеют ничего общего с обыкновенными героями человеческого общества; они не имеют ничего общего ни с крикунами-самодурами, ругающимися направо и налево, ни с дерзкими фатами, проповедниками истины и добра, проповедующими это по привычке говорить о том, чего сами не знают, ни с теми блестящими, могучими героями, которые совершают чудные подвиги на славу себе и на удивление людям, которые важно расхаживают такими крупными шагами перед удивленными и аплодирующими зрителями. Ничуть не похожи наши герои на эти жалкие, безобразные остатки гомеровских Агамемнонов, Ферситов и Ахиллесов. Они не похожи и на новый тип тех бескорыстных, благородных, неугомонных двигателей общества, поборников правды и любви к человечеству, резко отмеченных печатью энергии и нервной стремительности, сильно смахивающей на женственность, — этих деятелей нашего века, которым так приятно мутить воспитавшее их родимое болотце. Все эти люди, и старых и новых типов, больше живут внешней жизнью, любят прилагать к себе правило «что в печи, все на стол мечи», — люди, ходящие на пружинах, как бы ни были благовидны эти пружины и как бы далеко ни скрывались они в глубине их души; они так любят рисоваться своей борьбой, своими подвигами, даже прорехами на платье, полученными в борьбе вместо ран. Нет, наши герои — люди совсем иного рода. Их борьба происходит на заднем дворе человечества, — борьба бесславная, бесшумная, никого не беспокоящая. Эти гномы, подземные карлики, которые работают драгоценные металлы на людей, живущих на поверхности. Оттого их тип наименее обработан и уяснен историческим сознанием человечества. Люди обыкновенные не обращают на них внимания, герои презирают их, а сами они слишком скромны и слишком уважают свое дело, чтобы заявлять о себе человечеству, чтобы тыкать в глаза каждому своим делом. История пропустила их; она отмечает на своих скрижалях только то, что шумит и гремит; но зато ведь так и поверхностна эта наука, так далека от первоначальных источников тех явлений, которые она описывает и исследует. Наши карлики незаметны для наблюдателей и, как карлики подземного мира, даже боятся обращать на себя внимание, бегают от любопытных глаз; но горько почувствовало бы человечество их отсутствие, если бы на минуту прекратили они свою подземную, незримую и неслышную работу на пользу человечества. Трудно наблюдать этих людей; но кто серьезно интересуется жизнью обществ и всего человечества, для того изучение таких людей — важное дело, а встречи с экземплярами этого типа — истинная находка; надо только смотреть в оба и всего менее останавливаться на внешних чертах.

1866 Г.

14 Апр[еля].

…Мне знаком он, — эта жалкая жертва; мы все хорошо знаем, вдоволь насмотрелись на этих бледных мучеников собственного бессилия! Теперь, и только теперь приковали его к стене, чтобы предохранить от покушения против себя, связать не владеющую собой волю. А прежде чего смотрели? Что было бы с несчастным, если бы вывели его показать народу? А это было бы поучительно; тогда можно было бы сказать, указывая на жалкого злодея: вот смотрите, отцы, на свое детище! В нем ярко высказалось все, что по мелочам рассыпано по вашим надорванным, вскруженным и отуманенным головам. Но нет, из всего этого вышла бы пошлая и зверская мелодрама, достойная только нашего театра. Растерзали бы несчастного, и без того измученного. Темная масса кинулась бы на свое детище, потребила бы от земли память его и опять принялась бы за овации, как будто уничтожив всех врагов. Господи! Какая безобразная путаница понятий! Какой чад в головах! Бледный, свихнувшийся ипохондрик и меланхолик, помышляя о самоубийстве, развивает идеи крайнего либерализма и социализма, выходит на площадь с ужасной целью, случай уничтожает нечестивый замысел, и вся страна ликует, весело кричит и, кидая шапки на воздух, провозглашает свое избавление от чего-то! Чему рада эта толпа? Чего ей? Panem et circenses![16] Вместо того, чтобы глубоко задуматься над бедствием, готовым совершиться, зорко приникнуть к опасности, показавшей когти, вместо того, чтобы грозным, сдержанным видом привести в трепет потаенного врага, вместо этого она самодовольно выходит на площадь, своими дешевыми криками пред монументами народной славы тревожит святотатственно покой великих подвижников, потрудившихся на пользу родины. О родина! Не напугаешь ты этими пьяными овациями ловкого врага! Он здесь же из-за угла смеется над твоими патриотическими криками и вместе с другими кидает в толпу грошовые хлебы. Нет в тебе, беззащитная родина, ни выдержки, ни уменья понимать вещи, как следует. Не так поступали великие народы в минуты грозной опасности. Молча, стиснув зубы, готовились они встретить какого угодно врага; в полночь, среди глубокого молчания, под незримым покровительством высшей силы выбирался надежный муж, которому республика давала полномочие смотреть, чтобы отечество не потерпело какого урона, и пользоваться для этой цели имуществом и жизнью всех сограждан…

[Между 14 апреля и 7 мая].

А вот и интеллигенция! Что она? Как себя чувствует? Грустно! Народ безумствует пред великими фигурами Минина и Пожарского, не понимая их смысла и значения, жаждет молебнов с вином, попирает и религию и историю — все свое нравственное и умственное достояние. А интеллигенции грезятся призраки или сама она становится безобразным призраком, в действительность которого не хотелось бы верить. Презренная учащаяся молодежь, ругающаяся и над верой и над народом, устраивает процессии к Иверской, ставит неугасимые лампады, носит на руках заведомого, осмеянного ей самой дурака и мошенника, — и всякий глупый торгаш чувствует себя вправе сказать ей в глаза, что еще недавно она бунтовала на всех трех языках. Мыслящие люди, не учащиеся дети, — что они? — толкуют о черни, смешивая ее с народом и сравнивая с парижским пролетариатом, глумятся над ее безобразиями и боятся ее дикой силы, кружатся в болоте собственных недодуманных, нервических соображений, — и не зная выхода, не видя ничего ни впереди, ни за собой, вызывают великие тени Петра и Екатерины, винят их в собственных гадостях, не желая подумать, что в их собственные головы не влезет и миллионной доли того, что продумали и выносили в душе поругаемые великие наши деятели. Предания, будущее и прошедшее, — все нипочем!.. Мне жаль тебя, русская мысль, и тебя, русский народ! Ты являешься каким-то голым существом и после тысячелетней жизни, без имени, без наследия, без будущности, без опыта. Ты, как бесприданная фривольная невеста, осужден на позорную участь сидеть у моря и ждать благодетельного жениха, который бы взял тебя в свои руки, — а не то ты принуждена будешь отдаться первому покупщику, который, разрядив и оборвав тебя со всех сторон, бросит тебя потом, как ненужную, истасканную тряпку. И теперь, когда везде, во всякой церкви и во всяком кабаке орут во весь голос «Боже, царя храни!», мне хочется с горькими сдавленными слезами пропеть про себя «Боже, храни бедный народ, бедную Россию!».

7 Мая.

Прежде давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего детства, я любил представлять себе разные патетические, трогательные сцены. Я, наприм[ер], любил представлять себе весенний, тихий, полный упоения вечер в темном саду: я гуляю с человеком или лучше сказать с женщиной, которая стоит выше потребностей своего пола, которая умеет милым, женским сердцем отозваться на великие вопросы времени. Вечер задумчиво безмолвствует; кажется, вокруг нет ни души, и мы тихо ведем свою задушевную беседу. Любил я представлять себе и другие сцены: тот же вечер и та же тишь, та же доверчивая душа около меня. Но это не друг, не сочувствующий мне друг, а любящая женщина, которой дорог каждый удар моего сердца. Все, что есть для нее лучшего в жизни, все это соединено во мне. Мы идем по такой же тихой аллее, вечером, вдали от шума. Господи! Что на сердце у нас! Кажется, все, что чувствовали люди с Адама до какого-нибудь парикмахера Алексея Иванова из Парижа, все это, исправленное и дополненное, бьется в нас неудержимым ключом. Все это любил я представлять в годы моей юности. Годы шли, и все мечты незаметно осуществлялись; сцены, одна мысль о которых приводила в дрожь юную душу, проходили одна за другой, и, раб мелких интересов, я не замечал, что осуществляется то, чего я так пламенно желал прежде. Я холодно проходил мимо таких моментов в моей жизни, которыми особенно дорожат добрые, чувствительные люди и которые так редко повторяются. Холодно и сухо отнесся я к ним. Холодно и сухо и теперь смотрю я на них. Но чем больше холодности было к ним тогда, тем больше жалею об них я теперь.

1З мая.

Я стал, так сказать, на распутии впечатлений: так много их перекрестилось во мне сегодня и так они разнообразны. Нет сомнения, для половины своих настроений мы не могли бы указать ясно и полно причин, их вызвавших, и даже точно представить процесс их образования. Действие этих причин лежит еще по ту сторону нашего сознания, причины эти начали действовать в то время, когда сознание было обращено на другое, и перемена, происшедшая от действия этих причин, стала доступна сознанию уже тогда, когда она совершила целый огромный фазис своего развития, когда душа получила уже толчок к движению и совершает его по инерции, не выставляя причин, первоначально его произведших. Все это очень похоже на ключ, бьющий из земли: место, где мы видим его начало, есть только случайный пункт, часто бесконечно удаленный от действительного его начала. Но любопытно следить и за процессом внешнего обнаружения известного душевного движения, как ни мало указывает он на свои причины и как поэтому ни темен он сам по себе, как вторая часть повести, начало которой нам неизвестно. Я почувствовал себя как-то живее обыкновенного, точно что подмывало меня. Это происходило от мысли, что скоро последует перемена места. Такое само по себе маловажное обстоятельство всегда производит на меня странное, неопределенное действие, более, впрочем, тревожное: точно я сбрасываю с себя ношу, но в которой лежит что-то, чего я не хотел бы бросить вместе с прочими вещами, на мне лежавшими. Особенно сильно это чувство, когда знаешь, [что] вместе с… местом расстаешься с людьми, которых едва ли опять увидишь и во всяком случае не возобновишь прежних отношений. Здесь есть довольно простая причина: людей, с которыми хоть несколько месяцев прожил даже без привязанности к ним, жаль оставлять, потому что они занимали мысль, на установление отношений к ним, на изучение их потрачен труд, который сближает наши симпатии со всем, к чему мы его ни направляем. Моя тревога выразилась в неуместных подшучиваниях над приятелем, который подвернулся и провинился только тем, что мне не хотелось знать того, что со мною происходило. Скоро мы вышли: теплый, но не жаркий солнечный день, какой бывает, когда небо закрыто облаками, еще не сгустившимися в тучу, навеял смутную мысль о том, что можно найти более надежное средство игнорировать себя на этот день, чем подшучиванья над приятелем; средство это — выйти из себя, как говорят, и отдаться внешним впечатлениям. Сначала внимательность к встречным, далее болтливая откровенная беседа с приятелем, а там — потянуло куда-то вдаль, подальше от настоящего местонахождения, где будет новое, где есть, с чем связаны былые воспоминания. И вот мы в Нескучном: к досаде моего больного приятеля, я таскаю его по аллеям, по пригоркам, стараюсь оживиться до последней степени и больше для возбуждения внутреннего удовольствия, чем для выражения его, повторяю: «Господи, как здесь хорошо! Как хорошо!» И усилия, сначала очень смешные, не пропали даром. Старое, редко испытываемое, но когда-то испытанное именно здесь настроение по законам сцепления ощущений начало слагаться и овладевать душой, вытесняя смутные движения, бродившие прежде.

Дневник 1867—1877 гг.

1867 Г.

2З марта.

Во мне слишком резко отпечатлеваются внешние впечатления, — так резко и в таком количестве, что отнимают возможность всякого серьезного обсуждения. В мои лета внешние возбуждения не могут быть так благотворны, как 5—6 лет тому назад. Я чувствую, как в жару этих возбуждений тают мои нравственные и телесные силы… Господи! Дай мне опору потверже тех, какие я имею, за которую бы мог я ухватиться всякий раз, как эти внешние порывы будут совлекать меня с прямого пути! Дай мне силы стать в 25 лет добровольным старцем, чтобы в 30 не быть им поневоле!..

Три жизненные дороги, к которым подъезжали сказочные богатыри, мелькают и предо мной, — и ни одна из них мне не нравится. Пока я не подошел к ним, я призываю к себе спокойствие безучастного наблюдателя, пока рассеется мрак, покрывающий наше гадкое время. Тогда мне будет все равно, по какой ни идти дороге. Одного бы еще попросил я у Бога — сохранения хоть капли веры в людей, след[овательно] и в себя…

30 Марта.

Тоскливо, грустно отзываются во мне звуки жизни. Сколько в них негармоничного, жестокого! Как раздражителен и восприимчив мой внутренний слух! Труд заглушает во мне эти отзывы, полные боли. Но как только на минуту станешь свободен, опять начинаются эти припадки… уныния. В степь бы… или в лес!

20 Апреля.

Нет, не варятся во мне впечатления, оставляемые несущейся вокруг меня жизнию. Чем более вживаешься в нее, тем сильнее растет во мне отвращение к ней. Она словно вино для меня: чем больше пьешь его, тем противнее оно становится. И как только на минуту почувствуешь отлив этого житейского потока, как только мысль освободится от его давления, странная фантазия шевелится в голове: хотелось бы, закрыв глаза, уйти куда-нибудь далеко от живущего, в темный первобытный лес, на берега пустынной речки и с суеверной доверчивостью язычника в грустной, грустной песне поведать свои свинцовые думы и неподвижному вековому дереву, и вечно болтливой, вечно движущейся речке…

2З июня.

С привычным чувством берусь я за свой маленький дневник, чтобы занести в него несколько дум, долго и медленно спевших и до того уже созревших, что они, как что-то готовое и законченное, пали на дно души, словно спелые зерна, вывеянные ветром на землю из долго питавшего их колоса. Легкую, не волнующую радость испытываешь в минуты этого душевного счетоводства: ведь эти выношенные и выдержанные думы называют нравственным капиталом человека, и, занося несколько новых строк в эту приходную книгу души, самодовольно чувствуешь, как постепенно этот капитал растет и растет.

На этот раз, впрочем, я не увеличиваю его какой-нибудь положительной суммой, а скорее делаю к нему отрицательную прибавку: уничтожить долг значит также увеличить капитал… Много нравственных ценностей, не достававших у меня, стремился я приобресть; тревожнее и настойчивее всего добиваюсь я этой нравственной устойчивости против набегающих впечатлений, этой способности, вращаясь в круговороте жизни, не сходить с положения зрителя, мысль о чем так привязчиво преследовала меня. Но все это — преждевременные, напрасные усилия, пока еще не устранен наследственный недостаток, отцовский долг, мешавший дальнейшему росту благоприобретаемого душевного имущества. Прежде чем добиваться этой устойчивости, этой стоической constantia[17] духа, надо было освободиться от боязни нравственного одиночества, от этой болезненной потребности в чужом внимании, в чужом сочувствии к нам, которого мы ищем, едва тронется в нас развитие самосознания. Этому исканию посвящаем мы лучшие усилия своего духа; мысль о неуспехе в этом деле обдает нас холодом и болезненно сжимает сердце. И вот, кажется, эта мысль начинает терять свой пугающий характер, перестаешь чувствовать себя совершенно потерянным, когда представишь себя на дальнейшем пути нравственно одиноким бобылем, — и зарождается в глубине души сладкое чаяние, что завершение этого душевного процесса принесет тот внутренний мир, которого так жадно ищешь и просишь у судьбы, и ту нравственную устойчивость, при которой перестанешь быть степным ковылем, колеблемым в разные стороны по прихоти набегающего ветра…

30 Июня.

Мы не привыкли обращать должного внимания на многие явления, из которых слагается внутренняя история человека, — и именно на те явления, которые, возникая из обыкновенных, самых простых причин, производят в нас незаметную, неосязаемую работу и уж только результат дают нашему сознанию. Удивительно ли, что в нас иногда обнаруживается так много непонятного для нас самих, неожиданного, чудесного. Каждая дума, ощущение, каждая сцена, пронесшаяся пред глазами, оставляет след в душе, не всегда сознаваемый; а из суммы таких следов слагается известное настроение, даже взгляд. Если для образования известного характере необходим выбор подходящих к нему впечатлений, то этот выбор невозможен без предварительного изучения свойств и причин впечатлений, наиболее обыкновенных и часто возникающих, а также и условий, при которых они действуют на человека известным образом.

Сегодня любимые картины стояли пред глазами, любимые всегдашние думы проносились в голове. Условия, при которых встретились те и другие, тесно связали их между собою, как причины и следствия взаимодействовавшие… Вот опять с наслаждением шагал я по обширному, прекрасному саду. Бесконечным полукругом идущий пруд лежал так спокойно, неподвижно, что невольно замечаешь едва заметное движение выплывшей погреться на солнце рыбы, хотя не всегда видишь ее самоё. Мягкий, не слепящий свет вечернего солнца резкими полосами лег на воду; вот под острым углом отрезал он себе косую полосу воды от одного берега до другого, ярко выставив пред глазами и черную спину нежащейся рыбы, и один борт дремлющей у берега лодки, и скошенную траву на берегу, и, наконец, теряясь в чаще деревьев. Местами эти деревья, липы, сосны и березы, толпой подошли к самому пруду, с любопытством нагнулись над неподвижными, прозрачными водами и пристально, не шевелясь и не мигая, смотрят на свои зеленые пышные кудрявые ветви. А тут, в стороне, за небольшой рощей, другая картина. Глубоким полукругом стали тонкие березы; в него зеленым потоком врезывается из необъятной шири и дали нива, вся сплошь озаренная ровным, будто утомленным светом. В стороне, из углубления поднимаются темные вершины деревьев, а над ними высятся главы и кресты двух колоколен, еще горящие последними лучами. Стоишь и смотришь; а в душе точно все, вся внутренняя работа останавливается, мысль дремлет, никакого ощущения не назовешь по имени, сам точно расширяешься и наполняешься чем-то легким и свежим, — словом, становишься на рубеже, отделяющем сознательную личную жизнь от непосредственной общей жизни природы…

9 Июля.

Любопытно, какие факты знаменуют время, обличают характер нашей государственной жизни. Начнем с самого верха. В Риге сказывается речь высочайшая о единении с русской семьей как необходимом условии существования инородческих украин России, а министр проводит планы в духе полонизма, о которых и поляк-шляхтич безнадежно покачивает головой. Государь и народ радушно принимают славян, а правительственный орган ругает их и прием, им оказанный. Правительство дало свободу 20 миллионам душ, а правительственный орган скрежещет зубами и проповедует о необходимости патримониальной полиции. Правительство в видах свободы мысли отменило предварительную цензуру, а министр из личной мести дает газете предостережение на другой день по ее возобновлении после запрещения за неуважение к начальству: мелочная пошлость прикрывается святостью закона. Правительство нуждается в деньгах, продает все, что продать можно, — и сыплет пожизненными пенсиями ничего не сделавшим тузам, дает какому-нибудь управляющему департаментом бар[ону] Врангелю, вору и мошеннику всем известному, до 23.000 жалованья и между прочим за то, что он подал мнение — при составлении судебного устава — о необходимости жаловать судей орденами. В обществе то же: граф какой-нибудь, Бобринский напр[имер], человек либерального происхождения (предок — сын Екатерины II и Орлова), прежде считался красным из красных, а теперь один из типических затылков, на которых опирается «Весть». И чрез полвека какой-нибудь педант-историк, окидывая ученым и многоглупым взглядом недавнее минувшее, будет искать в действиях правительства и найдет великие принципы, им руководившие, а в обществе выследит зародыши великих движений и интересов, завязавшиеся в это время. Великие принципы, зародыши великих движений и интересов! Просто великое бессмыслие и жизнь день за день! Бывают же гнусные времена, доживает же до них общество, которому нет оснований отказать в будущем, когда желательными становятся насильственные перевороты!..

29 Июля.

Наше поколение дряхлеет в мечтаниях и самообольщениях. Оно точно молодое дерево, застигнутое холодом во время весны: летнее солнце только сушит его тощие, худосочные листья. Известные учения, всем надоевшие измы выдохлись и брошены; высокообразованные и гуманно развитые люди, впрочем, сохранили немногие капли этих духов в виде благородных, гуманных убеждений и идей; но жизнь безжалостно докалывает эти пузырьки, сберегаемые для освежения и подкрепления слабых голов. Это похоже на игру чёрта с младенцем, и было бы чрезвычайно жестоко, если бы одно недоразумение не делало этой игры смешной и нелепой. Между тем, как дух времени, общество избивает этих младенцев, гниющих в более или менее возвышенных мечтах о будущих лучших временах,

…Когда народы, распри позабыв, В великую семью соединятся.

Оно не хочет подумать о том, что эти младенцы — его же дети и живая улика отцов. В чем сущность и последний результат этих не только социально-коммунистических, но и тех благонамеренных, так называемых научных, мечтаний о человеке и обществе, которые наши сантиментальные педагоги-институтки внушают при всяком случае своим гимназическим отрокам? В полном предании себя на заклание обществу, в сквозном проникновении себя идеей о благе людей, о поголовном братстве и равноправности всех на одинаковое развитие, на одинаковые наслаждения и удобства, в совершенном обезличении человека. Зачем же наше общественное сознание брезгливо отворачивается от этих бредней, как противных духу и строю нашей жизни, как подрывающих основы ее? Разве не тем же пропитан дух и строй нашей жизни? Разве не этим же протухшим салом смазываются все ее колеса?..

5 Авг[уста].

Есть своеобразная поэзия в раздумье человека о будущей судьбе своей, когда он подходит к рубежу действительной, настоящей жизни хоть с каплей прежнего юношеского одушевления. Пробравшись извилистыми тропами юности и так называемого воспитания, с сомнением и надеждой останавливается он пред камнем, откуда начинается расход великих житейских дорог, читает вещие надписи, гласящие о выборе той или другой, и с тревожной думой смотрит в туманную даль. Все есть в этой думе, и трудно сказать, чего больше — мысли, сердца, фантазии и старания обмануть себя или чего другого; образы прошедшего, призраки и чаяния будущего сталкиваются в голове и набрасывают на все ее образы, создаваемые ею вместо мыслей, тот же туманный покров, какой лежит на простирающейся пред глазами дали. Тут все мыслит в человеке с ног до головы, и, разумеется, мыслит неясно, безотчетно, детски, как умеет мыслить только юность, незнакомая с разделениями и определениями.

А и теперь каждого встречают тоже три дороги, какие останавливали сказочных богатырей по выезде из дома родного батюшки. Это не карьеры, которые устраиваются для каждого большею частью посторонними обстоятельствами, независимыми от нашей воли; это особые миросозерцания, особые отношения к жизни, которые каждый может и должен избрать свободно, добровольно. Первая, средняя, есть дорога предания, пассивного, послушного следования за другими. Другая, направо, есть дорога насилия, физического, умственного или нравственного — все равно, дорога людей, стремящихся вести других за собой, давать им тон, вертеться везде впереди, импонировать…

14 Авг[уста].

Не так еще давно из разных лагерей неслись дикие крики, призывавшие к благоговению пред народом, пред черной народной массой. На колено пред народом! Учитесь у народа уму-разуму! Черпайте из его священной сокровищницы великие уроки истины и правды! Скиньте свои паскудные сюртучишки и облекитесь в эти святые зипуны! Последний призыв нашел многих последователей. Но между тем как раздавались эти вопли о поклонении пред мужиком, мужик не слушал, да и не слышал их; между тем как увивались около него и лизали его грязный зипун, он, — сказать к чести его, — смеялся над этим холопским занятием. Эти вопли и безобразия, кажется, проходят, разумеется, без результатов и уроков, как все проходит на Руси. Но и теперь иной мистический глубокомысленный анналоед не прочь пугнуть робкого новичка, таинственно указывая на неразгаданный смысл, на эту коренную суть нашей народности, таящую в себе чудеса; красиво задумавшись и повесив голову, с видом генерала от истории он любит кольнуть начинающего или непосвященного замечанием: «Что все ваши изыскания и разглагольствования? Вот поди-ка, разгадай-ка мне, что таится в глубине народного нашего духа, раскуси-ка ядро нашей народности, — и тогда найдешь чудеса неслыханные и невиданные. Жар-птицу за хвост поймаешь, камень самоцветный в карман положишь!»… Но ведь это то же холопское ползание пред зипуном, только в более приличном, ученом виде…

Благоговение пред народом, массой, пред черноземной нашей почвой, пред ее глубокой и широкой нетронутой натурой! Но ведь благоговение возможно только пред сознательной, духовной силой. Имеет ли смысл преклонение пред громадой Монблана? Наш народ совершил много великого, еще не сознанного, не оцененного ни им самим, ни благоговеющими пред ним народопоклонниками. Но в создании этого великого действовали силы, подобные тем могучим и слепым силам, которые подняли громадные горы. Им можно изумляться, их можно страшиться; всего лучше спокойно изучать их действие и создания; но поклоняться им есть детская нелепость; подозревать в них таинственный глубокий разум есть самообольщение; это значит прилагать к ним, как к стене горох, свои собственные идеи или измышления, рядить их в свои наряды, как дети рядят куклы, и потом вести с ними умные беседы, слышанные от папеньки и маменьки. Что материальнее, бессознательнее чувства самосохранения? А ведь только эта одна могучая сила двигала нашим народом в его великих, гигантских деяниях. Все его малозамечаемые пока историей создания запечатлены резкой печатью борьбы за жизнь. Слава народу, который выдержал эту борьбу; поучительна история этой борьбы для будущих веков; но этим еще не завершается его призвание; надо еще подождать, пока он оправдает свое право на жизнь, столь мужественно завоеванное; надо подождать, было ли зачем огород городить, — и тогда уже с благоговейным вниманием и надеждой искать в глубине его народности, его духа той глубоко поучительной разумной сути, которая даст нам чудесные истины для будущего. Эта разумная суть развивается и обнаруживается сама для разумно ищущего глаза только тогда, когда народ, совершив с победой материальную борьбу за жизнь, начинает жить на счет свободных, разумных сил, запасается свободными, разумными интересами. А эта предварительная черная работа, закладка материальных основ жизни, пусть продолжается она тысячелетие, проста и понятна, ибо в сущности везде и всегда одинакова; изучать ее ход надобно внимательно и долго, ибо это все же работа человека, человеческого общества; и в формах, какие она принимала, могущих разнообразиться до бесконечности, легла не одна черта оригинальная, характеризующая природу человеческого общества в известном положении или прознаменующая имеющий сложиться впоследствии, в другом периоде жизни, характер народа, его миросозерцание; но в массе, вышедшей из этой приготовительной работы, подозревать чудеса, искать необыкновенных уже образовавшихся свойств и явлений духа значит отведывать не испеченное тесто. Эта масса всегда и везде одинакова в сущности; ее особенности внешние имеют только временное или местное значение, и было бы напрасно искать в ней свойств духа человеческого, имеющих вечное и общее значение, дополняющих развитие его неисчерпаемого содержания. Такое искание может только навредить тому более простому изучению, которого ждет совершившаяся приготовительная работа народа…

1868 Г.

…Самая строгая наука не обязывает быть равнодушным к интересам настоящего. Если история способна научить чему-нибудь, то прежде всего сознанию себя самих, ясному взгляду на настоящее. В этом отношении интересы текущей жизни, уроки ее, могут служить надежной руководящей нитью, готовым указанием на то, что наиболее требует разъяснения в своих началах и развитии, а равно и готовой поверкой этого развития. Наше развитие совершалось под тяжелыми влияниями эпохи, когда изменялись не одни внешние отношения, когда переделывались и самые понятия, самые принципы. Из хаоса этих переделок, можно надеяться, мы выносим не одно бесплодное чувство тягости и равнодушия. Если наши опыты, уроки переживаемой нами действительности имеют какую-нибудь цену, то лишь потому, что они настойчиво укореняли в нас сознание необходимости в народной жизни некоторых начал, некоторых основных условий развития и научали нас ценить их как лучшие человеческие блага. Эти начала привыкли сводить к двум главным: чувству законности, права в мире внешних отношений и к деятельной мысли в индивидуальной сфере. В развитии и упрочении этих благ все наше будущее, все наше право на существование. Никто не может сказать, что из нас выйдет в далеком более или менее будущем. Но мы знаем, что из нас ничего не выйдет, если мы не усвоим себе этих элементарных оснований всякой истинно человеческой жизни. Вот наша руководящая нить, маяк, который мы не можем выпустить из вида при изысканиях в сумраке минувшего.

30 Марта.

В православном обществе есть класс людей, занимающих невыносимое положение относительно Церкви. Эти люди, во-перв[ых], истые дети своей Церкви. От нее научились они проводить строгое различие между Словом Божиим, откровенной истиной, спасшей мир, и теми формами и формулами, в которые облекла ее человеческая мудрость или человеческое творчество, чтобы приблизить ее к людскому разумению и ввести в круг людских отношений, сделать из нее узел и основу человеческого общества. Они привыкли помнить, что Слово Божие вечно и неизменно, а те формы и формулы сильно проникнуты духом времени и места. Они вообще привыкли не смешивать потребностей религиозного духа с наклонностями чувственной природы, имеющими религию своим источником или предметом. Потому они никогда не были за Церковь, в которой Слово Божие слишком заглушается человеческими звуками, живая и действенная истина поочередно анатомируется схоластикой и гальванизируется религиозным фурором, и вера тонет в море форм и впечатлений, возбуждающих воображение и поднимающих страсти сердца. Пусть эти звуки и эти формы — прекраснейшие создания человеческого вдохновения; пусть веет в них высокая поэзия; все же это — земная плоть и кровь, и Церковь, которая этим поддерживает веру в людях, этим действует на них, оставляя все другое на втором плане, — такая Церковь падает на степень театра, только с исключительно религиозным репертуаром. Непомерное развитие схоластики в вероучении и художественных форм в церковнослужении не спасло католической Церкви, этой блудной дочери христианства, ни от богохульного папства с его учением о видимом главенстве и непогрешимости, ни от мерзости религиозного фанатизма с его крестовыми походами на еретиков и инквизицией, явлений, составляющих вечный позор католицизма. Люди, о которых речь, никогда не были за такую Церковь: они слишком прониклись духом своей строгой матери, учащей «пленять разум в послушание веры», чтобы сочувствовать учению другой Церкви, внушающей «пленять его в послушание чувства». Они ценят дух своей Церкви, предлагающей сознанию человека чистую божественную мысль, как она высказана в простоте евангельского рассказа и в творениях первоначальных церковных учителей, — мысль, не закрытую для человеческой веры схоластическими наслоениями и не разбавленную поэтическими развлечениями и декорациями. Ее обряд, скудный художественным развитием, всегда трезв и не туманит, не пьянит верующей мысли; формы ее богослужения, простые и сдержанные до сухости, более похожие на первые намеки, не заслоняют собой перед созерцающим умом великой истории примирения Бога и человека, вечной истины и человеческого духа, — истории, которая легла в основание нашей религии и жизни. Этих характеристических свойств форм православия не могут не ценить люди, не любящие жертвовать чистой созерцаемой религиозной истиной возможно красивому ее выражению, возбуждающему наиболее приятные законные ощущения, — люди, привыкшие не терять из-за негармоничного голоса одинокого дьячка нити воспоминаний, вызываемых его чтением и пением, — и пусть указывают им на неразвитость православного церковного искусства или на недостаток пропагандистской энергии, также характеризующий нашу Церковь, — они не посетуют ни на то, ни на другое, зная, что с Церковью связаны у человека потребности повыше художественных и что не какое бы то ни было насилие, нравственное или физическое, лежит краеугольным камнем в ее основании. Потому-то так крепко стараются они держаться за церковные догматы и формы в их первоначальном, чистом виде, какой они находят в православии. Все их нравственные интересы и много общественных связаны с Церковью; ей обязаны они воспитанием и укреплением в себе нравственных начал, которых не могла дать им недалекая, слабосильная школа нашего времени. И однако ж им неловко в церкви; они чувствуют себя будто только вполовину ее членами. Двойная причина производит это. Религиозные основы православия вечны и неизменны; но подробности его догматич[еских] определений, его церковной жизни, церковной обстановки создавались под разнородными временными и местными влияниями, уже исчезнувшими, и потому теперь обветшали. В глазах этих людей церковная жизнь и формулы церковного вероучения стали бессмысленными, по преданию, по привычке, установившимся переворачиванием великого содержания, завернутого в износившуюся оболочку, ленивым повторением изо дня в день раз затверженных азов из религиозной азбуки без движения вперед. Им смутно чувствуется что-то чрезвычайно кощунственное в этой неподвижной правильности церковного порядка, и необходимость обновления сознается яснее и яснее.

А между тем как некоторые чувствуют потребность обновления, дальнейшего углубления церковной жизни и вероучения в неисчерпаемое содержание христианства, большинство христианского общества чувствует себя довольным. Не в его среде создалось это содержание, не ему поведана впервые религиозная истина; наше общество само вышло из купели этой истины, и как тогда начало оно по внешним чертам христианства учиться складам в азбуке этой истины, так продолжает оно складывать и доселе. Здесь оно довольствуется складами отвлекаемой другими интересами в других сферах жизни, а между тем привычка раздвояться нравственно, служить и Богу и мамоне, оставлять религию за порогом будничной жизни родила в последней множество нравственных противоречий, непримиримых, пока не возвратится в нее полнота нравственной жизни, т.е. пока не будет внесен изгнанный религиозный элемент ее. Что же делать этим некоторым людям ввиду двустороннего отчуждения от Церкви, с которой они так крепко связаны? Неужели каждому из них остается затвориться в своей душевной келье и там одному продолжить дело, которому нет места ни в праздничной, ни в будничной жизни христианского общества?..

18 Апр[еля].

…(К прежнему.) Чтобы идти твердо, надо знать почву, по которой идем. Почва, по которой мы идем, набросана событиями и движениями последних двух десятилетий. Эти события и движения у всех еще в свежей памяти. Их исход в более или менее отдаленном будущем; но во всяком случае, когда бы ни произошел он, он существенно зависит от пробуждения и развития в обществе сил, бездействие которых и дало этим событиям и движениям такое тяжелое направление. Может быть, это направление обнаруживает силу и живучесть, какой нет в его природе, какая искусственно сообщена ему недостатком противодействия: тем сильнее должна чувствоваться необходимость, чтобы эти силы скорее пробудились и восстановили равновесие в духовной жизни общества, нарушенное их продолжительным усыплением. Как среди непрерывных изысканных пиров люди, к ним не привыкшие, ощущают иногда неодолимый позыв к куску черного хлеба, так и мы среди легкой роскоши изысканных теорий не раз с тоской и жаждой вспоминали о самых простых, самых первоначальных основах общественного развития — о бодрости мысли и чувстве законности. Среди наших умственных и общественных оргий эти два питательных элемента находили себе всего меньше места; но чем больше непереваримые изобретения надорванного духа притупляли наш умственный и нравственный вкус, тем сильнее чувствовали мы питательность этих забытых иль отверженных элементов, тем яснее сознавали их необходимость для общественного организма и привыкли ценить их, как лучшие блага, лучшие опоры человеческого общества…

24 Апр[еля], набережная.

Опять грезы и тревога! Опять на душе тот теплый пар, среди которого легко и свободно распускаются привычные и все еще не надоевшие думы. Сырой ночной дождь лежит еще свежими лужами. Месяц с чистого, жидко-голубого неба сыплет дождем по воде свои играющие блестки, пытливо, дерзко заглядывая в самое гнездо моих дум, — и они с тревогой подымаются, как спугнутые птицы… Вот они, эти белые праздные стены и чешуйчатые богини векового городка: безмолвно, глупо смотрятся они в давно знакомые воды, сжатые гранитом; точно они сделали свое дело, спели свою песню и ждут похвалы или награды. Но в этих стенах и башнях спят великие предания прошедшего: они — его бесполезные, но дорогие и красноречивые гробницы. Когда это прошедшее жило и действовало, и они не были без движения, и они тряслись от народных кликов, и они умели говорить огненными устами свинцовые слова разным заволжским, заокским и заднепровским недругам.

28 Мая.

Наука русской истории стоит на решительном моменте своего развития. Она вышла из хаоса более или менее счастливых, но всегда случайных, частных, бессвязных, часто противоречивых взглядов и суждений. В ее ходе открылся основной смысл, связавший все ее главные явления, части, остававшиеся доселе разорванными. С этого момента и начинается развитие науки в собственном смысле, ибо только выработкой этого основного смысла явлений кладется прочное основание дальнейшей научной обработке подробностей. Это научное основание нашей истории положено трудом, развивающимся неуклонно почти уже два десятилетия, «Историей России с древнейших времен»…

18 Июня.

Нельзя мыслить без предположений и гаданий. Мысль невольно забегает вперед факта и в области будущего старается положить свои последние результаты. История человечества есть бесконечный ряд фактов, совершающихся независимо от личной воли, независимо даже, по-видимому, от какого-либо индивидуального сознания. В этом отношении они очень похожи на явления природы: и те и другие одинаково проникнуты характером необходимости и, следов[ательно], сами в себе одинаково чужды сознанию, ибо где действует необходимость, там нет места ни для сознательной воли, ни для свободной мысли. Чтобы овладеть областью таких явлений, мысли необходимо облечь ее покровом своей логики, ибо только под таким покровом и возможно сознание внешнего мира. В истории человечества есть своя связь явлений, свои неизменные законы, столь же чуждые уму и столь же мало покорные его влиянию, как связь и законы явлений природы. Мысль едва в силах обнять необозримую вереницу изменений, пройденных человечеством. Но этот необъятный процесс, этот громадный ряд ступеней, которым первобытный дикарь, дитя и раб внешнего мира, поднялся до сознания какого-нибудь Фихте, отрицающего внешний факт, есть недоигранная драма, роман без развязки и потому не имеет никакого смысла, если мы не поставим в конце его цели, выведенной логически из того смысла, какой сознание даст этому процессу. История слагается из двух великих параллельных движений — из определения отношений между людьми и развития власти мысли над внешним фактом, т.е. над природой. Смысл этого второго движения ясен сам по себе и оставался одним и тем же с первого момента движения. Ход его бесконечен, но результаты легко предвидимы и неизбежны. Мир факта есть мир, совершенно чуждый духу и бессознательный; он существует без него; законы его неизменны, дух может действовать на мир, но не может изменить его законы. Направить их по своему плану, заставить служить себе — вот его неисчерпаемая задача относительно этого мира. Дух встречает отпор своему действию на мир в неизменности его законов, но только пассивный, оборонительный отпор: обратного такого же воздействия на дух, наступления бессознательный мир оказать не может. Так, с одной стороны, только неподвижный отпор, с другой, постоянное наступление, — вот залог постоянного успеха в борьбе духа с природой. Не то в среде человеческих отношений. Подобно природе эта среда возникла также помимо мыслящего и отвлекающего, т.е. индивидуального духа; он не чертил своих планов, когда завязывался первый узел общества; он не присутствовал при установлении законов, по которым живет и развивается человеческое общество и которые, по-видимому, так же бессознательны, так же неуступчивы влиянию и произволу духа, как и законы безличной природы; он не руководил первоначальными отношениями, сложившимися между людьми: здесь действовали другие силы человеческой природы, менее мыслящие, менее сознательные. Однако ж положение духа в сфере человеческих отношений совершенно другое, нежели в сфере материальной природы; там оно гораздо сложнее и труднее. Эта сфера не чужда ему: он связан с ней неразрывными связями. Возникнув без него, она не может обойтись без него в дальнейшем своем развитии. Он призван быть в нем необходимым активным деятелем; но он — здесь не единственный сознательный активный деятель. Среда, на которую он призван действовать, есть живая сознающая себя среда, а не слепая бессознательная природа; его действие встречает не один пассивный отпор от бессознательных сил человеческого общества, но и такое же активное противодействие со стороны других ему подобных умов. Отсюда бесконечная борьба идей, личностей, партий и целых народов. Потому одно основное движение исторического процесса идет быстрее и прямее другого: власть духа над материей развивается быстрее, чем определяются человеческие отношения; законы духа и законы природы сознаны яснее и скорее, чем законы жизни человеческих обществ; там, где метафизика достигла весьма широкого развития и где столько сил природы покорно работают на человека, в общественных отношениях заметно и сильно действует еще много черт, относящихся по своему характеру к поре первоначальных варварских обществ. С самого момента зарождения первого общества до настоящего времени борьба сознательных и бессознательных сил человеческого общества вызвала бесконечный ряд перемен, сопровождающийся страданиями для человека. Высший пункт, который наметило себе человечество как цель трудного процесса определения человеческих отношений, но которого оно еще далеко не вполне достигло даже в лучших своих обществах, есть благоустроенное государство и свободная личность. Но эти цели, намеченные сознанием, еще вполне принадлежат к области упований, и разве преувеличивающий глаз способен усмотреть в действительности слабые признаки их осуществления… Благоустройство достигается в государстве ценою страшных жертв на счет справедливости и свободы лица; судя по характеру, какой развивают цивилизованные государства даже в текущем столетии, можно подумать, что они решительно стремятся превратиться в огромные поместья, в которых чиновники и капиталисты с правительствами во главе, опираясь на знание и насилие, живут на счет громадных масс рабочих и плательщиков. С другой стороны, личность, раздражаемая постоянными оскорблениями ее прав, стремится во имя своей свободы разрушить, по-видимому, самые необходимые основания человеческого общества. Вообще эти два начала до сих пор не нашли средств подать друг другу руку. Очевидно, и государство с своими претензиями и аппаратами благоустройства, и личность с своими воспаленными мечтами о свободе суть одинаково преходящие явления, принадлежащие по природе своей к числу тех, от которых человечество успело уже отделаться. Очевидно также, что эти явления не могут дать смысла истории, если жизненный инстинкт не ведет под покровом их движения более разумного, которое дух человеческий направит со временем к своим высшим целям. Это движение идет давно, и его можно охарактеризовать тем, что в борьбе противоположных начал, действовавших доселе наверху человеческих обществ и одинаково проникнутых духом насилия, выковывалась, как в горниле, способность человека правильно понимать и осуществлять свои отношения к человеку. Все в истории служило этой главной цели. Таким образом, многовековая история получает значение школы, в которой люди учились разумно жить друг с другом. Когда это воспитание кончится и начнет давать заметные плоды, тогда разум человеческий, овладев тысячелетним трудом инстинкта, сумеет снять с человечества все школьные аппараты, которые доселе составляли его историю. Что он поставит на их месте, какие начала, какие формы — это скрывается в дали едва гадаемого будущего…

29 Сент[ября].

Поколение людей, переживающих теперь третий десяток своей жизни, должно хорошенько вдуматься в свое прошлое, чтобы разумно определить свое положение и отношение к отечеству. Мы выросли под гнетом политического и нравственного унижения. Мы начали помнить себя среди глубокого затишья, когда никто ни о чем не думал серьезно и никто ничего не говорил нам серьезного. Затем последовали военные бури; с ними совпали первые минуты нашей сознательной жизни, но нам не были известны ни их причины, ни смысл, — да и не нам одним. Восточная война, падение Севастополя, Парижский мир — таковы были первые полученные нами самые свежие и сильные впечатления исторической жизни России, тяжкими камнями повисшие на нашей шее за грех отцов. Под бременем этих впечатлений мы принагнулись и присмирели.

6 Ноября.

В душе человеческой есть дивное спасительное свойство реакционной экспансивности. Достигнув высшей степени напряжения, сузившись до крайности и здесь натолкнувшись на препятствие, не пускающее дальше, душа необъятно расширяется в прошедшее. Житейский толчок способен был бы привести в отчаяние, если бы эта расширяемость в прошедшее не являлась на помощь. Чем уже и тернистее становится путь человека, чем безнадежнее уходит он в себя, тем шире и глаже развертывается в его воображении пройденная дорога. С прелестью теплого, насиженного гнезда восстает пред ним минувшее, восстает не в реальной смуте и холоде, а в той волшебной переделке, какую способно производить с прошедшим только пережившее его сердце. Опять поднимаются песни, когда-то звучавшие, оживают биения, когда-то бившие в сердце. Так всякий раз, когда останавливается движение жизни в будущее, является возможность вновь пережить прожитое, но пережить в другой, идеальной редакции, ибо здесь хозяйничает уже творческий дух, а не внешние силы. Вот где смысл тех камней, которыми и усеян путь человека и о которые он так часто спотыкается в своем вечном суетливом стремлении вперед.

1869 Г.

1 Янв[аря].

Встречая новый год с обычной грустью и раздумьем, я следую правилу оглянуться на прошлый и занести то новое, что дал он. Прошедший год был обилен для меня внутренней борьбой и скуден той поэзией, которая открывает человеческому разумению сокровенную жизнь природы. Но зато я вступаю в новый год под тяжестию нового нравственного приобретения, которого до сих пор, до 28-го года жизни, недоставало в моем духовном капитале. Прежде переживаемые нравственные невзгоды вызывали реакцию, которая выражалась в бодрости духа, в жажде добра. Тревоги последнего времени оставили другое, дорого стоившее, но очень неблагоприобретенное наследие. Я впервые почувствовал прелесть зла, сознательного, намеренного зла. Мне пришлось отведать всю сладость самодовольствия при виде слез, злости, отчаяния, которые сам вызвал. Оказалось, что зло есть сила, которой можно иногда сильнее влиять на людей, нежели чем другим более великодушным; оказалось, что часто надо мстить и ненавидеть, чтоб не быть пошлым. Но мне тяжело это приобретение, не варится во мне это наслаждение Мефистофеля, и я встречаю новый год желанием, даже молитвой — оскудеть опять этим новым чувством, и привлекательным и жгучим, как раскаленный империал.

2 Июня.

Трудно понять, почему Гейне вышел у нас из моды. Если величие поэта измеряется силой и полнотой, с какими он воспроизвел затаенные чувства и нравственный образ века, Гейне — величайший поэт нашего времени. Что составляет душу его поэзии? Чем он так неотразимо действует на нас? Это смесь самой разъедающей злобы с глубокой симпатической печалью, та смесь, которая так озадачивает в его великих песенках с теплым, задушевным началом и резко холодным, саркастическим концом. В этом отношении я не знаю более сильного юмориста. Он мучает читателя и вместе дает ему величайшее наслаждение, заставляет его переживать в быстрой очереди и самые горькие, и самые высокие думы нашего века. Говорят, есть яды с чрезвычайно сладким вкусом. В поэзии Гейне есть такой яд. Злоба — результат противоречия, а наш век — неугасимый очаг противоречий. Никогда тоска по свободе не охватывала сильнее европейское человечество, и никогда деспотизм не облекался в такие гигантские доспехи. Ум пролетария перешарил все закоулки общества, перебрал все основы его строя, осудил и отвергнул их как негодные, а социальное неравенство выступает еще угловатее, грубея от примеси аристократической и буржуазной спеси. Дух совершает громадные завоевания в внешнем мире — и все более забывается и подвергается вопросу в своей внутренней, духовной сфере. Никогда личность не чувствовала так сильно свои права и никогда так тяжело не давил ее установившийся, затвердевший порядок жизни, людских отношений со всем аппаратом цивилизации. Сколько элементов для воспитания в человеке тоски и злобы! Но, может быть, потому, что Гейне с такой ужасающей силой вылил в свой мятежный стих эти задушевные впечатления времени, его и спешит забыть человечество: оно спешит отвернуться, увидав в нем, как в зеркале, свой ужасный, безобразный образ…

1871 Г.

1 Августа.

…Появление государства вовсе не было прогрессом ни в общественном, ни в нравственном смысле. Я не понимаю, почему лицо, отказавшееся от самостоятельности, выше того, которое продолжает ею пользоваться, — почему первое совершеннее, развитее второго в общественном отношении. Говорят, прогресс в том, что приняты меры против злоупотребления личной свободой и эти меры основаны на идее общего блага, идее, лежавшей в основе государства и неведомой в прежней личной отдельности людей. Но опять непонятно, почему солдат, не умеющий пользоваться оружием и бросивший его, стал оттого более вооруженный. Притом теперь можно довольно самоуверенно утверждать, что государство вовсе не было выходом из состояния войны всех против всех. И до государства существовали общественные союзы, кровные, религиозные, которые ограничивали личную свободу во имя лучших побуждений, чем государство. Последнее заменило добровольное и естественное подчинение первых условным и принудительным. В смысле нравственном появление государства было полным падением. Существование государства возможно только при известных нравственных понятиях и обязанностях, признаваемых его членами. Эти обязанности и понятия очень резко отличаются от правил обыкновенной людской нравственности. Ничего не стоит заметить, что эта последняя гораздо нравственнее политической морали. Уже то, что политическая нравственность бесконечно разнообразится по времени и месту, ставит ее ниже частной, которая устояла почти в одинаковом виде от первого грешника до последнего, от Адама до Наполеона III или Бисмарка. Между тем несомненно, что государство являлось плодом очень насущных потребностей общества. Остается точнее обобщить характер и происхождение этих потребностей. Вывод, впрочем, ясен сам по себе: потребности эти создавались различными неправильностями и затруднениями, развивавшимися между людьми. Но едва ли здесь можно усмотреть какой-нибудь прогресс. Если человек сломает себе ногу, едва ли костыль его воротит ему прежнюю быстроту движения; если же этот костыль ослабит деятельность и здоровой ноги, то здесь едва ли что можно видеть, кроме печального падения. Известно, что безнравственная политическая мораль иногда искажала понятия естественной человеческой нравственности. Все можно и должно объяснять; но оправдывать и считать прогрессом — едва ли…

1876 Г.

10 Сент[ября].

Говорят, одушевление к делу южных славян охватило и массы. Даже сильнее, чем интеллигенцию. Хотя говорят это преимущественно газеты, охотно верится этому, охотнее, чем противному. Масса увлекается легче, по недостатку анализа; особенно если источник увлечения прост, говорит чувству и бескорыстен. Говорят далее, но уже не газеты, а мыслители, что такое увлечение — небывалое явление в нашей истории, которым можно гордиться. Тем хуже для нас, что мы, прожив тысячу лет, не испытали еще даже такого увлечения. Несмотря на то, можно поверить и этому. Но совсем невероятно мнение, высказанное сейчас С., что этот энтузиазм есть реакция служению мамоне, которому народ русский предался с 1856 г. Нам будто бы надоела грязь материальных похотей, банков, концессий, стало душно в чаду акций, дивидендов, разных узаконенных мошенничеств, и вот народное чувство вырвалось на свежий воздух человеческих, национальных, нравственных интересов. Общество всколебалось от страха подернуться плесенью от бездействия и зарасти травой от затишья, подобно стоячему пруду.

Так[им] обр[азом] текущие события вдвойне любопытны: они наглядно показывают, как делаются исторические события и как сочиняются исторические легенды, т.е. как работается исторический прагматизм. Не удивительно, если историки часто открывают в исторических событиях смысл, которого не подозревали их читатели, когда этот смысл был тайной и для современников событий.

Философы-наблюдатели и философы-историки очень часто подражают тому простодушному сыну, которого мать учила говорить при встрече с покойником «царство ему небесное» и который практиковал эту инструкцию при первой же встрече с свадебным поездом.

1877 Г.

21 Мая.

Стала чуть не общим местом фраза, что с каждым поколением падает нравственность. Особенно любят повторять это люди, которым перевалило за 40. Между тем можно надеяться, что народившиеся и имеющие народиться поколения будут нравственнее нас. Что такое наша нравственность, наше нравственное чувство? Это нечто очень произвольное, индивидуальное и неясное; все, что в нем ясно, то отрицательного свойства. Мы твердо знаем такие требования морали: не воруй, не утирай носа пальцами, не прелюбодействуй, не ковыряй в носу при людях, не убий и т.п. Оказывается, что наш нравственный кодекс немного ушел от заповедей Моисея, а в некоторых пунктах отстал от него; так мы знаем, что не следует желать жены приятеля, но если со стороны вожделяемой доказана любовь к вожделевшему, то даже окружной суд, т.е. присяжные, принимает это за смягчающее вину обстоятельство, если из такой аберрации сердца выйдет какое-нибудь уголовное дело. Эта ветхозаветная мораль только подкрашена некоторыми положительными правилами позднейшего изобретения, из которых, впрочем, общеприняты только два: одно — выдуманное христианством, другое — полицией многолюдного европейского города, именно «люби ближнего твоего, как самого себя» и «идя по улице, держись правой руки». Но первое так неопределенно и неловко выражено, что не считается практически обязательным, а второе хотя и соблюдается строго, но не улучшает людских отношений. Христианство пыталось противопоставить отрицательным заповедям Моисея свои положительные заповеди блаженства, но это чисто пассивные добродетели кротости, чистоты сердца, нищенства духовного, милосердия; в них много могильного романтизма, но нет живой деятельности. Их смысл также отрицательный, отличающийся от моисеевского десятословия только грамматической формой: «умри для жизни и всех страстей ее». Деятельной положительной морали мы не создали, потому что мало размышляли. То, что мы привыкли называть размыш[лением]…

Дневник заседаний III Археологического съезда в Киеве, 1874 г.

2 Августа.

Заседание Отд[еления] церковных древностей.

Прот[оиерей] Лебединцев читал археологическую историю Софийского собора. Сначала проследил по летописи историю построения собора. София существовала уже в X в. при Ольге, в 935 г. Она была деревянная и стояла не на том месте, где явилась потом нынешняя церковь. Референт долго разбирал летописные известия о времени постройки каменного храма Ярославом. Он отнес основание собора к 1037 [г.] и освящение ко времени митр[ополита] Феопемп[та], устранив митроп[олита] Ефрема. Говоря о церковном значении храма, о[тец] Лебединцев разобрал значение слов «митрополия» и «епископия» в древних памятниках и вывел заключение, что София называлась митрополией как митрополичья кафедральная церковь. Объясняя значение храма для мирян, референт высказал нерешительно мысль, что в нем, кроме поставления митрополитов и епископов, происходило и настолование великих князей киевских с особым церковным обрядом. Потом рассмотрен им вопрос, по какому образцу строили храм. Разбирая его архитектурные части, автор нашел в них сходство с собором св. Марка в Венеции и другими церквами, но решительно отвергал мысль, что София киевская построена по прямому образцу Софии цареградской. Гораздо интереснее были собранные в реферате известия о дальнейшей судьбе первоначального храма. Вместе с Киевом он потом падал и разрушался; с конца XVI в. им завладели униаты. Когда Петр Могила возвратил его православным, храм был в совершенном разорении: службы в нем не было, галереи обвалились, на кровле росли деревья, внутри его водились скоты и звери. Даже гора Софийская была в запустении: в 1630-х годах на ней стоял крест, поставленный кн[язем] Острожским, с надписью, приглашавшей окрестных жителей селиться на опустелом месте. Обновление Софии принадлежит киевским митрополитам XVII в., преимущественно Варлааму Ясинскому при содействии гетманов Самойловича и Мазепы. Очень любопытны были выведенные автором из мелких разысканий указания на то, что осталось от старинной Софии в ныне существующем храме.

После возражений, сделанных г-ном Поповым, среди которых автора поддерживали Срезневский и гр[аф] Уваров, указавший, что киевская София вовсе не такое подражание Софии цареградской, каким была последняя по отношению к церкви св. Виталия в Равенне, даже в основании своем, в прямолинейном корабле, непохожем на овал, вписанный в квадрат, как в Софии цареградской и в св. Виталии, — референт прочитал еще любопытный очерк судьбы фресков Софийского собора. Он признает их современным построению церкви произведением, замазанным известью уже в XVII веке митрополитами из знати. Все сообщение богато отовсюду собранными любопытными указаниями, но не обработано литературно и потому несколько утомило публику.

З августа.

Заседание IV отделения. Реферат Костомарова о значении княжеской дружины.

К[остомаров] начал с определения тесного и широкого смысла слова «дружина» и в последнем смысле объяснил известие летописи о том, что Владимир советовался с дружиной о ратех и строе земском, причем в его совете участвовали и недружинные элементы, епископы и старцы градские. Все, что говорил референт о бродяжническом, разбойничьем характере дружин и князей, об их взаимных отношениях, давно хорошо было известно, и с теми примерами из летописи, на которых основываются подобные выводы. Любопытно, что говорил К[остомаров] об отношении боярства к дружине. По его мнению, это два различные класса. Дружина, княжие мужи — это люди, лично и исключительно привязанные к князю, а не к земле. Бояре, напротив, и не принадлежали к дружине, были местные влиятельные люди, земский, а не служилый класс. Влияние их основывалось на крупном землевладении: это были местные крупные земельные собственники. Отличие бояр от княжих мужей видно из того, например, что первые князья сажают по городам мужей своих, а не бояр, что Святослав в походе советуется только с дружиною, а не с боярами; напротив, желая разделить землю между сыновьями, обращается за советом к матери и боярам, а не к дружине и проч. Землевладельческое значение боярства доказывал К[остомаров] указанием на земельные богатства бояр новгородских, на известие летописи, что по смерти Андрея Боголюбского во время усобицы его братьев и племянников в Суздальской земле дружина Юрьевичей после победы бросилась грабить боярские села. Самым ярким выражением земского характера автор признает боярство древнего Новгорода. Дружина не только отличалась резко от боярства, как подвижной бродячий класс от оседлого земского, но часто действовала наперерез, враждебно к боярству; примеры такой вражды указывал К[остомаров] в истории Галича XII и XIII вв. Со второй половины XII в. начинается перемена в характере княжеской дружины, подготовившая ее исчезновение в последующее время. В нее начали вступать земские элементы. Былины представляют примеры подобного перерождения дружины. Впервые оно заметно становится в летописном рассказе о дружине Изяслава Мстиславича во время борьбы его с Юрием. Это изменение шло с двух сторон: во-первых, бояре вступали в состав дружины, становились княжими мужами; во-вторых, члены дружины приобретали земские связи, земельную собственность, некоторую оседлость. В Москве XIV в. уже нет дружины. Бояре московские — слуги местного князя, как и все, окружающие последнего. Бояре, теряя земское значение, помогли главным образом и возвышению Москвы: изменой бояр других княжеств в пользу Московского объединилась Северная Русь около Москвы.

Таковы основные мысли референта. Чтение это, неровное, старчески то вскрикивавшее, то шептавшее, повторило всем известное и не указало самых важных сторон в значении дружины старинных князей. Даже определение дружины неясно: референт сам признался, что не может сказать, принадлежали ли к дружине люди, составлявшие дворовую служню князей, повара, конюхи и т.п. Из каких элементов состояла дружина, какими названиями характеризовались ее составные части, — об этом не сказано ничего определенного. Все, что сказано было оригинального о боярстве, основано на сомнительных соображениях и случайно встретившихся указаниях летописи. Впрочем, и самая мысль о земских боярах в старинных русских княжествах далеко не новость. Референт не прибавил новых доказательств в пользу этого шаткого предположения. Аргументы, им представленные, недостаточны и спорны. Прежде всего не объяснено, каким образом сложился этот класс, чем отличался от старцев градских и какое положение занимал между княжеской дружиной и главами родовых союзов, не принадлежа ни к той, ни к другим. Потом автор ничего не сказал о боярах, служивших князьям, входивших в состав дружины. Надобно разобрать тщательно известия летописи XI и XII вв., которые показывают, что боярство издавна составляло часть дружины, высший слой ее и что летопись употребляет слово «дружина» иногда безразлично к составным частям ее, иногда в смысле только низших слоев; этим объясняется мнимое различие между дружиной и боярами. Княжим мужем назывался и боярин, и простой дружинник; где бояре думающие, где мужи храборствующие, где ряд полчный, говорит князь XII века, определяя состав княжеских военных сил, бывших в поле. Совсем некстати было указывать на боярство новгородское для определения боярства Южной княжеской Руси: в Новгороде строй общества получил местное земское развитие, свободное от княжеского и дружинного влияния. Вообще в рассуждениях о боярстве К[остомаров] еще раз обнаружил шаткость своих ученых представлений о ходе общественного развития Древней Руси. Сюда относится и сказанное им о возвышении Москвы, и положение, будто Древняя Русь не знала различия сословий. Это вводит его в противоречия с собой. Сам же он сказал потом, что слово дружина заменилось позднее выражением «бояре и дворяне».

Верхом совершенства было то, что последовало за чтением К[остомаро]ва. Едва дав председателю договорить обычное краткое приглашение к возражениям, поднялся молодой человек, и, едва взошед на кафедру, он разрешился неудержанным патологическим потоком слов, как принявший глауберовой соли. Он зачастил так нервично и вместе монотонно, что трудно было разглядеть мысль сквозь бьющуюся пену его глаголания. Он говорил о том, что сверх ожидания К[остомаров] не воспользовался для своего реферата одним богатым источником, на который он же, как это и во всем было в последнее время, первый обратил внимание, именно на остатки исторического эпоса в Южной Руси. Он говорил о том, что об этих остатках будет особый реферат, что они собраны и скоро будут изданы им и Антоновичем, что в них отразилось живо это превращение бояр в дружину, что… И много разных вводных вещей говорил оппонент, без устали и остановки, без запятых и точек, как телега, несомая закусившей удила лошадью по кочкам и канавам; не говорил только ничего оппозиционного предшествовавшему референту. Проговорив об этом много и порывисто, оппонент решился прочитать публике образцы этого эпического творчества, оставшиеся в Южной Руси от времен первых князей. Он начал читать, и, к удивлению, послышались легкие стихи лирической песни, певшей о том, как нанимались молодцы к пану на службу, как делили они добычу и т.п. Отрывки живо напоминали времена казачества XV и XVI вв., его походы в придунайские земли, и ни одной прямой и свежей черты, рисующей княжескую дружину IX—X вв. К довершению беды один из прочитанных отрывков был даже рифмован.

Референту возражал Головацкий.

4 Августа.

Осмотр Софийского собора, Михайловского Златоверхого м[онасты]ря, церкви Василия (стр[оительство] Святослава Всеволодовича в конце XII века) и Десятинной. Руководил о[тец] Лебединцев.

Вечером рефераты о[тца] Амфилохия о влиянии византийской иконописи на русскую, Прохорова и Петрова о греческих минологиях, или прологах.

5 Августа.

Утром общее заседание съезда. Реферат Забелина о пределах археологии как науки: ее предмет — единичное творчество человека, как предмет истории — творчество общественное. Против говорил Никитский; разобрав статью Забелина об археологии, он поставил предметом этой науки только изучение вещественных памятников старины, след[овательно] дал ей чисто служебное место подле истории. Потом гр[аф] Уваров рассматривал, какие памятники старины составляют предмет археологии. Говорил что-то еще Павлов.

Вечернее заседание по Отделению языка и словесности. Тихонравов читал историю статьи об отреченных книгах. Показав ее возникновение на Востоке, ее дальнейшее развитие, референт изложил ее перенесение Киприаном на Русь, ее дополнение в XV в. под влиянием еретического брожения жидовствующих, в XVI [в.] под влиянием мнений о кончине мира и начатков западных веяний (бояр[ин] Карпов в нач[але] XVII в. читает в латинской книге о рае), под влиянием распространившейся астрологии и пр. Любопытная сторона книги — то, что в ней отражались сменявшиеся умственные и литературные движения русского общества. Затем Григорович резюмировал свою статью о мариупольских греках. Вечер заключился рефератом Драгоманова, который прежним стилем и с прежней логикой читал больше часа библиографический очерк песен о кровосмешении. Выходило, что из литературного сказания они распространились у юго-западных славян, оттуда в Южной Руси, которая передала их Руси Северной. Возражали Уваров, Костомаров, Барсов, Петров, Миллер и Яковлев.

6 Августа.

Этнография и география. Читал Забелин о Страбоновом описании Таманского полуострова, Никитский о трех торных торговых дорогах из Новгорода к немцам: одной из них был поднявший Псков путь чрез этот город на Узу и Шелонь, принимающую эту последнюю. Корсаков читал статью Износкова о названиях сел в Казанской губернии: каймары были черемисы, — следы вытеснения инородцев, бежавших в Вятскую губернию, где основали село с тем же названием; в северо-зап[адной] части Лаишевского у[езда] ряд сел татарских с черемисскими окончаниями их имен на «салы» — знак отатарения черемис; село, имя которого означает бестолковый: имя татарское, жители черемисы. Указана статья Золотницкого о местных названиях в «Каз[анских] губернских] ведомостях]» 1871-[18]72 гг. Возражал Попов. Рефераты Головацкого и Гатцука не состоялись по отсутствию референтов.

Вечером Отделение античных древностей и византийских. Модестов читал об имени Ярина, встречающемся в помпейских надписях раз 10. Видно, что это был сначала раб, потом отпущенный на волю и ставший известным городу. Он веселый человек, посетитель люпанар. Референт дал этому мужу славянское происхождение. Ф. А. Терновский читал сравнительную характеристику византийских хронографов Амартола и Манассии, имевших влияние на наших летописцев и составителей хронографов. Амартол с аскетическим миросозерцанием влиял на них своими понятиями, Манассия — своей изысканной риторикой. Возражал Тихонравов, показавший по древнейшей редакции русского хронографа, так называемого] Еллинского летописца, что вторая часть его, следующая за палеей, несравненно больше заимствует из Иоанна Антиохийского, или Малалы, чем из Георгия Амартола. Референт перечитал еще слова греческие, перешедшие в русский язык путем хронографов: кровать, уксус, руга, сани, ливад; накры по Тихонр[авову] — α ναχρα. Реферат Мищенко и возражения Иванова не представляют интереса.

7 [Августа].

Утром осмотр Братского м[онасты]ря. В актовой зале академии большое и любопытное собрание портретов. В церкви монастыря направо в каплице икона, о которой рассказывают, что в XVI в. крымские татары при уходе из Киева, ими разгромленного, взяли ее в плот для переправы, но она выплыла и сохранила на себе следы татарских ударов мечом. Налево в серебряном ковчеге остатки мощей разных святых, в том числе между преп[одобным] Нестором и Вас. Амасийским мощи «Св. Илии Муромца». Над царскими дверями кипарисный (6-конечный) крест, которым патр[иарх] иерусалимский Феофан благословил в 1620 г. основывавшуюся академию. Крест делан на Афоне в 1600 г., и на рукоятке славянская надпись. У стены той же церкви могила путешественника Барского, с плитою в стене, где стихи Рубана. Из Братского монастыря поездка за город в Кирилловскую церковь, бывший монастырь, теперь обращенный в богоугодные заведения. Эта церковь построена в XII в. дочерью Мстислава В[ладимировича] Марией, бывшей замужем за Всеволодом Ольговичем. Из-под толстого слоя извести открыты фрески, которыми была украшена вся церковь. Наиболее ясно расчищены фрески в алтаре и правом приделе. В алтаре под куполом Тайная вечеря, напоминающая картину Софийского храма. Ниже изображение святителей в больших размерах. В правом приделе изображение Божьей Матери, благословляющей св. Кирилла; наверху уцелела надпись, признаваемая палеографами современной построению церкви. Представив себе всю церковь украшенной такими фресками и устранив позднейший безобразный иконостас, признаешь внутренность храма очень красивой по изящной византийской орнаментовке. Налево от входа могила отца св. Димитрия Ростовского.

Вечером вольное заседание съезда. Беда Дудик на немецком читал о гробницах в Моравии; указал три их разряда и некогда существовавший путь торговый из Ольвии в Моравию, которым доставлялись вещи, найденные в гробницах.

Некоторые из них немецкого происхождения, другие — неизвестно чьи. Новакович по-сербски читал о сербской цивилизации по памятникам XIII и XIV вв. Дополнял реферат Тихонравов. Проф[ессор] познанский Дзяловский по-польски читал об урне одной и заключил тенденциозно. Всем троим отвечал на языке каждого Григорович.

8 Августа.

Утром общее заседание. Предмет — область археологии, ее задачи и границы. За самостоятельность и широту науки говорили Уваров и Забелин, ограничивали область ее вещественными памятниками Никольский и Драгоманов, последний с обычным пустословием и продолжительностию. Участвовал в прениях Попов. Сказано много опрометчивого, и не выяснено дело.

Вечером Отд[еление] общественного и домашнего [быта]. Никитский отвечал Маркевичу злой заметкой. Мержинский разбирал, осмеивая, соч[инение] Ласицкого о литовских богах «De diis Samogitarum».

Антонович заметил, что имена божеств, заимствованные от животных, заслуживают вероятия: овечий, коровий, заячий и т.д. Маркевич о местничестве. Головацкий говорил о литовских идолах, о которых он и не знал, что они лет 50 тому подделаны, на что указал Уваров. Иващенко, профессор Нежинского лицея, читал о языческих остатках в шептаниях южнорусских. Яковлев резко указал на ошибки реферата касательно мифического значения шептаний, впрочем не разъяснив этих ошибок. Прения бурны и беспорядочны, как и вечером.

9 Авг[уста].

Утром Отд[еление] языка и письма. Иловайский о славянстве болгар. Возражал шумно Григорович, указавший на одно переводное житие, где болгары названы уграми; Попов и Ягич, сказавший, что филология не находит ни малейшего следа славянства в именах первых болгарских царей. Григорович указал слова финского корня в болгарск[ом] языке, впрочем нерешительно: хорувати — говорить в собрании, капище — кумир и др., распространившиеся из болгарской церковной письменности. Срезневский о глаголической рукописи Киевской академии, содержащей церковную службу католическую. Петров указал на другой фрагмент такого же свойства. Леже — о другой турской глаголической рукописи XIV в. Барсов — о Слове о полку И[гореве].

Вечером Отд[еление] искусств и художеств. Мурзакевич — о Влахернской иконе Б[о]гоматери, гр[аф] Толстой и поляк из Варшавы — о миниатюрах псалтырей, один Сергиевского, другой киевского конца XIV в., Оссовский — о происхождении шифера в Киеве и еще кто-то о чем-то.

10 Авг[уста].

Утром осмотр церкви Спаса на Берестове и Печерской лавры. Следы старинной кладки очевидны в средней части здания. На чердаке под карнизом открыта фреска: ангел с шаром в руке. Придел направо есть прежняя вежа с бывшим столбом и лестницей вокруг него. Обновлен храм Могилой. На стене изображение Меркурия Смоленского с луком, колчаном и в странной шляпе. Главная церковь в лавре внутри обновлена после пожара, кажется, 1718 г. Живопись новая. Стены и хоры уцелели старые. Над царскими воротами икона Успения, принесенная Феодосию с неба. Налево по стене изображения жертвователей храма: Сангушки, Вишневецких, Острожских, Сагайдачного; первые в княжеской одежде, один даже с скипетром. Тут же гробница кн[язя] К.И. Вишневецкого, заботившегося о православных церквах и школах, воеводы киевского, как значится в надписи; очень хорошее бронзовое изображение лежащего вооруженного воина. Направо в приделе старинная икона Рождества Б[огороди]цы, пред которой молился Игорь Ольгович перед смертью. Ближе к западным дверям гроб Феодосия. Налево у алтаря гробница митр[ополита] Михаила. В ризнице нет вещей старше Алексея Михайловича. В пещерах ближних 76 гробниц с мощами, в дальних 43. Место первого поселения братий в последних. На горе, где построен первый деревянный храм Феодосием, теперь стоит каменная церковь, построенная полк[овником] Мокиевским в конце XVII в. Это на самом берегу Днепра. В ограде гробница Остен-Сакена. Близ большой церкви у трапезы могила Искры и Кочубея. При входе в большую церковь направо могила Натальи Долгоруковой. Великолепен ковчег на главном престоле большой церкви, деланный в Италии и пожертвованный императ[ором] Николаем, с агатовыми колонками, также евангелия гетманов и царские.

Вечером заседание Отд[еления] восточного. Брун читал о названиях Киева Самват и Манкерман. Первое он производил из армянского: так звали, кажется, Льва Философа армяне. Второе — татарского происхождения и значит «Большая крепость». Первое — у Константина Багрянородного, второе — у путешественников более позднего времени. Гаркави излагал известия арабских писателей о Руси, деливших ее на три ветви: киевскую, славянскую (новгородскую) и третью, имя которой всего вероятнее относить к Смоленску. Это, впрочем, есть в сборнике, изданном Гаркави.

11 [Августа].

Поездка в Гатное, на раскопку курганов. Разрывали три кургана. В одном, «Вовча могила», нашли горшок, урны, каменное долото, железное копье, скелеты в беспорядке вокруг скелета молодой девицы и под нею скелет мужчины без украшений. Фантазии археологов. В другом, на краю того же села, бронзовое зеркальце, вазу и скелеты, в третьем столб деревянный с следами сожжения. Физиономия села Гатного. Певец. Никольский монастырь и хутор его.

Дневниковые записи 1891—1901 гг.

1891 Г.

Чит[ал] 19 окт[ября] 1891.

Хочет догматизировать и канониз[ировать] свои социалист[ические] или даже просто служебные похоти.

Этот зуд общественности — реакция сибаритскому индивидуализму праздного барства как желанье жить на земский счет и отвращение от личного труда при неуважении частной барской собственности кр[ес]т[ья]н, реакция принудит[ельному] крепостному труду. Не будит, а будирует мысль.

В средневековом миросозерцании признавался Христос без христианства; в Соловьевском новейшем — истинное христианство без Христа торжествует, созидаемое неверующими.

Навязывает христианские основы социализму. Наполовину припадок неясной и воспаленной мысли, наполовину риторическая игра словами.

Дон Кихот христианства, который, желая повернуть человечество на христианскую стезю, новых язычников жалует в христианство.

Детские практические упражнения на катех[изисные] темы.

Трактирная терминология психиатрического общества.

Общество Праведного Общежития, составленное из негодяев, — идеал С[оловьева].

Разговор с участковым приставом.

Он подвергает осмеянию закон истор[ического] развития. Это — если бы кто стал негодовать на то, что дерево не растет вверх корнями.

Призыв к тому, что делается без того — рабочие уже на работе, а глупый бездельник бегает и кричит: «Ребята, скорей на работу!».

Хр[истиан]ство дано было не как готовый общественный порядок, тогда оно было бы нелепой затеей, а как идеал личной жизни, который, единица за единицей перерабатывая людей, тем улучшает общежитие всякого полит[ического] склада.

Наружность протрезвившегося Любима Торцова с отросшими волосами — нечто среднее между длинноволосым попом и лохматым нигилистом — расстрига.

Десертный оратор, Дон Жуан философии.

Что-то пошлое, дурацкое, точно дуралей озорн[ой] ворвался в рабочую комнату, где делали свое дело, все перепутал, напакостил и убежал.

Это прямой внук Аввакума: христианское сознание своего времени. За христианство принял вселенское; только тот за эту иллюзию умирать готов был, а этот из нее делает промысл отхожий.

Истор[ическое] и еванг[ельское] хр[истиан]ство.

Атеисты всемилостивейше пожалованы в действительные статские хр[истиа]не.

Хочет спасать гуртом, не поодиночке, как доселе.

1892 Г.

7 Мая.

Ведь только во сне твое сознание становится вне истории и то лишь одно сознание, а твой грезящий аппарат остается в ее сфере, в области культуры; твое одеяло, которое дает тебе возможность грезить, не стуча зуб об зуб, и твоя добросовестная хозяйка, накормившая тебя безопасным обедом, — ведь это продукты культуры, плоды просвещения, истории. Хромой Ярослав, разбитый Святополком и бежавший в Новгород, не имел ни того, ни другого на своем трудном пути. Идя по тротуару, ты видишь, что встречный обходит тебя слева, и ты норовишь посторониться вправо; извозчик предлагает тебе свои услуги, и ты, имея чем ему заплатить, садишься. Он едет рысью, нахально кричит «берегись» переходящим дорогу мужчинам и женщинам и вдруг без окрика осаживает лошадь. «Что случилось?» — думаешь ты. Ничего, — через дорогу плетется ребенок! Ты думаешь, что все это так просто и естественно, что это искони бывало и всегда быть должно, что мир создался с правилом держаться правой стороны и не давить ребенка. Нет, это не природа, а история. Это не сотворилось, а выработалось, стоило много трудов, ошибок, вдохновенных замыслов и разочарований. Когда ты, бывало, сидел за своим письменным столом, торопливо составляя реферат профессору для зачета полугодия и помышляя тоскливо о пропущенной «Руслане и Людмиле», ни перед собой, ни в себе ты не мог бы найти предмета неисторического: бумага, перо, профессор, опера, самая тоска твоя по ней, наконец, ты сам, как студент, зачитывающий полугодие, — все это целые главы истории, которых тебе не читали в аудитории, но которые ты должен понимать на основании тебе читанного. Размышляя о причинах Реформации, ты обо всех этих мелочах ровно ничего не думал и даже не считал их предметами, достойными размышления, а ведь и причины Реформации читались тебе только для того, чтобы приучить и расположить тебя размышлять о таких мелочах. Чтобы уметь создавать желательные людские отношения, надобно знать, как создавались действительные отношения. Знание прошедшего учит понимать настоящее, а понимать настоящее нужно.

1893 Г.

Духи хороши, когда уничтожают запах, и невыносимы, когда сами становятся запахом.

16—19 Июня.

Значение идей в истории. Два рода идей: 1) маниловские мечты о несбыточном или донкихотские призраки отжитого и 2) новые комбинации мышления, знания и общежития, выведенные из наличных и усовершенствующие наличное мышление, знание или общежитие.

Иногда методологическая ошибка в преподавании есть просто педагогическая бестактность, следствие не сбившегося мышления, а испорченного сердца. Прилагать ко всем историческим явлениям статистический или иной подобный специальный метод, имеющий свою особую сферу применения, — все равно, что лечить все болезни хиной. Это методологическая ошибка. Одобрять приемы борьбы национальных или партийных интересов с точки зрения нравственных правил значит смешивать политику, т.е. борьбу, с личной моралью, действие против врага с чувством к побежденному ближнему: это педагогическая бестактность.

Устав запрещает нам открывать заседания для публики; но он не предписывает нам таить от публики наши слова и поступки. Не зажмешь рта и не остановишь пера, да и нужно ли? Заседание перестанет б[ыть] тайной, как скоро звонком закроется.

Тупые практики часто обзывают красноречием убедительность слова и ясность мысли, к[ото]рых лишены сами.

«Съезд историков в Мюнхене». — «В[естник] Евр[опы]», 1893, июнь (Брикнера). Доселе верили в общеобразовательное значение истории, как всякой науки, и в преподавании ее старались возбуждать мысль, образуя ум, питать нравственное чувство образцами доблестей и ужасами пороков, но не действовали прямо на волю, не подготовляли к деятельности практической в известном направлении, не дрессировали посредством изучения истории, а просто учили истории, предоставляя учащемуся самому добиваться конечных практических выводов и житейских приложений.

Теперь начали все чаще заказывать задачи и направления преподаванию истории. Общеобразовательное значение предмета хотят подменить специальными назначениями. Прежде сыну сапожника преподавали обыкновенную общую историю, а не специальную историю сапожного мастерства. Недавно в Германии сверху поставили вопрос о преподавании истории, приспособленном специально к политическим надобностям именно немецкого имперского гражданина. Общие цели преподавания заменяются местными, конкретными, самосознание человека — немецким политическим сознанием, нравственное чувство — национальным, человечность — патриотизмом.

Сами по себе все эти цели, как общие, так и частные, прекрасны, и ничего нет дурного в том, если они все достигаются разом, если немецкий гимназист из курса истории вынесет и исторически выправленное мышление, и живое нравственное чувство, и немецкий имперский патриотизм. Цели частные, местные сами по себе не возбуждают опасений; тревожно то, что теперь считают нужным говорить о них. Из этого следует, что считают нужным усиленно добиваться их на счет общих, а не желают или не надеются добиться тех и других вместе. Напрашивается целый ряд печальных заключений: значит, или общеобразовательные гуманные задачи, прежде удававшиеся преподаванию, теперь ему стали не под силу, или они надоели, потеряли кредит и понадобилось заменить их более грубыми, или прежнее преподавание было бесцельно и шло куда глаза глядят, т.е. не шло никуда или шло, не зная куда, или у истории по самому существу предмета нет своей собственной научной цели, а могут быть только посторонние прикладные, т.е. накладные, — и таких печальн[ых] или можно надумать немало.

Не наука виновата, если с ней не знают, что делать, как обращаться. И выправка мышления, и развитие нравственного чувства, и политическое сознание, и чувство любви и долга к отечеству — очень хорошо, если все это является результатом изучения истории; но все это создает большие затруднения, как скоро ставится как задача ее изучения. Прежде всего возникает очень трудный вопрос: как этого достигнуть, какие для того нужны приемы. Для каждой спец[иальной] цели нужны и особые приемы, своего рода спец[иальный] метод. Это может показаться парадоксом; скажут, что методы изучения не подбираются по целям, а извлекаются из самого существа науки, из свойства и значения материала, подлежащего изучению. Да, методы изучения, ученого изучения не подбираются по целям изучения, а указываются природою наук, и так как у всех наук только по одной природе, то у каждой из них должно быть только по одному методу, соответствующему особенностям ее содержания. Но, казалось бы, то же можно сказать и о целях научного изучения: ведь и они должны ясно и непререкаемо указываться свойством и знач[ением] изучаемых предметов, а вот педагоги-преподаватели пререкаются о них. Это потому, что они — педагоги-преподаватели. Они ведут речь не о научных, а о педагогических целях и должны различать методы научного изучения и методы школьного преподавания; те и другие — не одно и то же, и последние даже сложнее первых, потому что должны соображаться не только с изучаемым материалом, но и с обучаемым персоналом. Преподаватель обращается не к изучаемому предмету с целью познать его, а к воспринимающему мышлению с целью передать ему готовое познание, и передать не механически, как перекладываются вещи с места на место, а как свеча зажигается от другой, со всеми последствиями горения, светом и теплом. Преподавание — одно из средств воспитания, а в воспитании всего важнее знать, с кем дело имеешь и как его лучше сделать. Отечественную историю нельзя преподавать в высших классах гимназии так, как ее преподают в начальных сельских и городских училищах, и наоборот, хотя научная цель преподавания там и здесь одинакова — познание хода и склада жизни отечества. Многообразие преподавательской методики увеличивается еще оттого, что преподавание как воспитательное средство не останавливается на научной цели, а считает себя призванным подготовлять учащихся и к практическому употреблению приобретенных в школе научных познаний. Преподавание тем живее чувствует потребность вводить в учебные курсы такие прикладные выводы, что чисто научные цели достигаются им далеко не вполне. Желательно было бы, чтобы курс истории открыл пониманию учащихся законы и условия исторического процесса; но разумеющий свое дело учитель средней школы не поставит этого прямой и главной целью своего преподавания. Однако он понимает, что как бы искусно ни провел он перед глазами учеников цепь исторических явлений, изложенных в учебнике, какими бы детальными иллюстрациями ни пояснил их со своей стороны, изображаемые им явления, не выходя из пределов учебного кругозора, останутся туманными картинами, движущимися по экрану; и не имея возможности вскрыть перед учащимися закулисную механику этого движения, без чего вся историческая панорама может показаться простой иллюстрированной сказкой, он, естественно, старается осмыслить ее каким-либо доступным ученическому пониманию прикладным выводом и ставит в конце своего рассказа известное fibula docet.[18] Воспитатель найдет пищу юношескому сердцу и воображению и на тех высотах знания, которые недоступны для юношеского ума. Притом и эти не чисто научные, так называемые прикладные выводы вовсе уж не так бесплодны на деле для чистой науки, какими кажутся сами по себе.

Р[оссия] и Фр[анция] в 1892—[189]3 [гг.]: бывшая революционерка обнимает будущую.

Физический патриотизм — не любят родины, а тоскуют на чужбине.

Наша литература — печатная корреспонденция между писателем без должности и должностным писарем-канцеляристом и его дочерью-курсисткой.

Умному талант часто мешает быть умным, а дураку дает вид умного.

Сборный человек, ум[ственная] и нрав[ственная] компиляция.

Иные умеют ничего не уметь.

Не умея держаться в обществе, пессимисты жалуются, что общество не умеет держаться или жить с ними. Человек — на свою тень.

Человек без воли и ума с одними инстинкт[ами] — у него нет рук, но 4 ноги.

С некоторыми людьми можно ужиться, только не зная их.

Сколько времени нужно людям, чтобы понять прожитое ими столетие? Три столетия. Когда человечество поймет смысл своей жизни? Через 3 тысячи лет после своей смерти.

Люди б[ольшей] частью пробавляются встречными знакомыми и встречными идеями, не имея ни друзей, ни своих убеждений.

Упрямство в молодости есть предчувствие характера, в зрелом возрасте — отчаяние в нем.

Самолюбие чистое без примеси честолюбия — голый зуд личного интереса без всякого чувства чести.

Гипнотизм — явление скорее религиозное, чем научное, вроде демонологии: он начинает существовать с той минуты, как начинают думать, что он существует. Это не гипотеза, объясняющая, что есть, а суеверие, допускающее, чего нет и не нужно.

Два рода праздных людей: одни делают что-нибудь от нечего делать, другие ничего не делают, не зная, что делать. Одни делом прикрывают безделье, другие бездельем спасаются от дела. Первые — спортсмены, вторые — мыслители, но бездельники и те и другие.

Глаза — не зеркало души, а ее зеркаль[ные] окна: сквозь них она видит улицу, но и улица видит душу.

Им служат не умы, а только аппетиты.

Прежде чем требовать, чтобы другие были достойны нашей любви, надобно заслужить их любовь.

Конспект.

Прежде всего показать, какие пути общения активного и пассивного России с З[ападной] Европой проложены были Петром и после него; что Россия воспринимала с З[апада] и как в свою очередь действовала на течение з[ападно]европейской жизни. Активное — международное политическое, пассивное — культурное. Они противодействовали одно другому, первое ставило полит[ическую] жизнь Европы в зависимость от России, второе ставило Россию в зависимость от Европы. Это противоречие в тогдашнем положении России. Но противоречиями поддерживается движение, развитие. Двоякий выход в XVIII в.: попытки установить разборчивое отношение ко второму и сделать необходимым (для европ[ейского] равновесия) первое. Перипетии в отношении к зап[адному] влиянию с Петра I. Объем влияния до Ек[атерины] II. Расширение сферы влияния при ней (идеи, литература, искусства). Проблески скептицизма в отношении к З[ападу] и помыслы о национ[альной] самобытности (Фонвизин и Болтин). Революция переносит реакцию из области мысли в политику.

8 Июля, С.-Петербург.

Считают нелюдимом; на самом деле только застенчив и его лаской можно взять в руки. Реалист, наблюдателен и любознателен, и непривычка к отвлеченным вопросам — пробел воспитания скорее, чем недостаток мышления или предубеждения.

Политические вопросы д[олжны] быть в программе. Только от преподавателя и могут они быть усвоены и разъяснены. «Вы д[олжны] помнить, что вы проф[ессор] и преподаете, что находите нужным. Делайте, что следует делать, а что из этого выйдет, за это вы не отвечаете». Наше дело сказать правду, не заботясь о том, что скажет какой-н[ибудь] гвард[ейский] штаб-ротмистр. Надобно рассеять мнения и предубеждения самоуверенного окружающего невежества: «конституция — нелепость, а республика — бестолочь». У России общие основы жизни с З[ападной] Евр[опой], но есть свои особенности. Что теперь несвоевременно, то еще нельзя назвать нелепостью; робкое предположение, что со временем мы примем европ[ейские] политические формы (и даже скоро), рано или поздно установим те же порядки, хотя и с некоторыми особенностями. Надобно исторически показать происхождение и смысл этих форм и стремлений. Нечего есть, и потому народы требуют обдуманного распоряжения их деньгами. Против догматизма. Я за это: историческое изложение покажет, что новое начало не произвол мысли, а естественное требование жизни.

Избегать ненужных подробностей, бьющих на нервы, но пользоваться наклонностью к картинности и не делать огульных характеристик. В-т — безбожник и только! Это тот, кто провел веротерпимость не в избранный круг людей, а в понимание масс (я: сделал это потребностью общежития). Двигатели, руководители д[олжны] быть характеризованы не одним анекдотом или эпитетом.

Предстоит, не подчеркивая, нечувствительно вовлекать мысль в непривычные исторические размышления — и пробудить интерес. Беседа, конспект для предварительного ознакомления с ней, чтение по точному указанию на 1½ часа в сутки, не требуя отчета и прямо поощряя сделанным успехом к дальнейшему, поддерживая веру в свои силы. Беседа — не монолог.

Запастись пособиями, картами и представить счет. Курс продолжить на другую зиму — от меня. Оглядку не с первого раза, а установив ход дела, чрез месяц например.

Конспект, крупно и разборчиво переписанный, в две печ[атных] страницы для каждой беседы. Не репетиция пройденного пути, а изучение вновь.

Министр: история должна же давать им уроки, а этого они ни от кого не услышат, кроме профессора. Это ляжет в них на всю жизнь. Соррель. Прежде всего им надо говорить правду. Тэн — разговор о нем с самим: всего не читал, но местами — больше всего понравился язык. Как изображены злоупотребления монархии! А как дошло дело до террора, и эти злоупотребления показались маловажными, сносными сравнительно с ужасами [17]93 г. Признание о самодержавии, сцепляющем агломерат народов; без него, уверен, отпадут и Финляндия, и Зап[адный] край, и Кавказ. О Виноградове и Грановском, Васильевском, о бестактности «М[осковских] вед[омостей]» по поводу Корфа и путешествия ц[есареви]ча.

Лица окружающие: гр[аф] Олс[уфьев] — самолюбие, капитан А. — корабельная архитектура — прекрасный молодой человек, врач Алышевский — надобно щадить его самолюбие (его система лечения холодным воздухом). Живут вместе, тесным кружком, как на необитаемом острове.

Учителя истории дают уроки истории, но не сама история: зачем ей это делать, когда на то есть у ней учителя?

История, г[ово]рят не учившиеся ист[ории], а только философств[овавшие] о ней и потому ею пренебрегающие — Гегель, никого ничему не научила. Если это даже и правда, истории нисколько не касается как науки: не цветы виноваты в том, что слепой их не видит. Но это и неправда: история учит даже тех, кто у нее не учится; она их проучивает за невежество и пренебрежение. Кто действует помимо ее или вопреки ее, тот всегда в конце жалеет о своем отношении к ней. Она пока учит не тому, как жить по ней, а как учиться у нее, она пока только сечет своих непонятливых или ленивых учеников, как желудок наказывает жадных или неосторожных гастрономов, не сообщая им правил здорового питания, а только давая им чувствовать ошибки их в физиологии и увлечения их аппетита. История — что власть: когда людям хорошо, они забывают о ней и свое благоденствие приписывают себе самим; когда им становится плохо, они начинают чувствовать ее необходимость и ценить ее благодеяния.

28 Июня, 10-й час вечера по моск[овскому] времени, между Чебоксарами и Козмодемьянском.

«Александр» бежит прямо на Запад, где горизонт догорает последним огнем вечерней зари. Над заревом повисли разорванными лоскутами темно-синие редкие облака. Речная даль впереди белеет тускнеющим стеклом, справа окаймленным чуть заметной линией низкого берега, и слева поднимается лесистая изогнутая стена. Впереди светло и свежо, а позади парохода сырая и серая мгла сливается с шумом взбудораженной воды и туда убегает черная струя дыма, мед[ленно] выползая из пароходной трубы. На крытой палубе полегли вповалку мужики и бабы, а по открытой носовой площадке бродят взад и вперед господа и госпожи 1-го и 2-го класса, парами и поодиночке, готовясь ко сну и договаривая друг другу последние слова или додумывая последние мысли. Колеса глухо мелют воду, а от носа парохода в обе стороны убегают, пенясь и извиваясь на водяной зыби с мягким рокотом, две недовольные чешуйчатые волны.

Кама, 27 июня.

История.

Можно знакомить гимназиста с порядками, учреждениями, среди которых ему придется действовать, с людьми, с которыми ему придется иметь дело по выходе из школы, объяснять ему, что значит, для чего назначены и как сложились эти порядки, учреждения, как воспитаны и к чему стремятся эти люди. Здесь нет ничего преждевременного: человеку, готовящемуся вступить в действительную жизнь, отчего заранее не показать обстановку предстоящего ему пути? Это только поможет ему тверже идти по нему. Но говорить гимназисту о понятиях, чувствах и впечатлениях, которые возникнут в нем только по выходе из гимназии, на самом пути действ[ительной] жизни, заранее внушать ему, как он после должен относиться к тому или другому, — это значит разучивать жизнь, как разучивают театральную пьесу, натаскивать гражданина до гражданского возраста, как натаскивают охотничью собаку до настоящей охоты, внушать школьнику идеи и ощущения, прежде чем он в состоянии перевести их в действия воли. Это просто значит делать из человека либо актера, либо автоматическую машинку, положить ему в рот фальшивые макароны и заставить их жевать, как настоящие, или еще хуже — положить настоящие и сказать: «Жуй, но держи пока во рту, а проглотишь завтра, когда будет аппетит (когда придет время обеда)». До каких педагогических и даже прямо безнравственных выводов можно дойти, идя последовательно таким путем мышления! В воспитании надобно различать общие средства, которыми запасаются в школе для удовлетворения всяких потребностей, могущих возникнуть на жизненном пути, и специальные потребности, ожидающие человека на этом пути. Дать эти средства — задача школы; пробудить эти потребности в школьниках значит заменить преподавание политической гимнастикой.

Есть мысли, не приближающие к истине, но расстраивающие общежитие, — это мысли о противоречиях бытия. Гораздо больше нужно ума, чтобы их избегнуть, чем чтобы до них додуматься. Потому чаще всего до них додумываются полоумные. Большинство современных верующих имеют не веру, а только аппетит веры, как дурной остаток хорошей наследственной привычки; это влюбчивые в церковь религиозные старички, которые, утратив способность верить сердцем, смакуют воспоминание о вере воображением.

Какая мерка для оценки прошедших исторических состояний?

У маленьких людей всегда большие притязания, как у несчастных большие надежды, и наоборот. Потому маленькие и несчастные утешаются ожиданием того, чего не имеют, а большие и счастливые скучают тем, что нечего желать. Этим поддерживается равновесие общежития: обе стороны не завидуют [друг] другу и мирятся с положением одна другой (первая сторона перестает завидовать второй, а вторая начинает жалеть о первой). Они так переполнены чувством собственного достоинства, что для самого достоинства не остается в них ни на дюйм места.

П[етр] I готов был для предупреждения беспорядка расстроить всякий порядок.

Предки израсходовали всю пену власти, оставив потомкам только одни осадки.

Популяризатор совсем не то, что вульгаризатор: первый пускает идею или знание по вольному ветру, заражая людей, второй влачит ее по уличной грязи, забавляя мальчишек.

Большинство людей умирает спокойно потому, что так же мало понимают, что с ними делается в эту минуту, как мало понимали, что они делали до этой минуты.

История — факты и отношения, история литературы — мечты, идеалы, настроения. Источники для первой — вся письменность и всего менее художественная литература, для второй — всего более последняя и отчасти остальная письменность.

Многие живут только потому, что как-то ухитрились родиться и никак не умеют умереть. Жизнь их тем бесцельнее, чем нецелесообразнее было их рождение.

Ему ничего не дало воспитание и во всем отказала природа; всего ждать может от судьбы.

Кама, 2З июня.

Наше ораторское искусство действует на чувство, а не на волю, трогает, но не убеждает, выкрадывает или ловит чужую мысль, а не склоняет и не пленит ее. Вина в слушателях: они любят быть тронутыми, но неспособны быть убежденными; это поврежденные, а не мыслящие люди. Оратор к мысли слушателя прокрадывается, чтобы разбудить, как осторожная горничная к спящей нервной барыне — сперва осторожно погладит. Скажите громко прямо к разуму: «Сударыня, пора вставать!» Испугаете и вызовете истерический припадок.

Аксиомы не доказываются; их истинность доказательна своей неопровержимостью.

Сидячее движение современного европейца сообщает современной действительности призрачный характер электрического солнца среди темной ночи.

1899 Г.

Перелом во властях со второй забастовки — ожесточение.

Неделя 15—21 февр[аля].

Понед[ельник], 15-е — начало забастовки. Сцены у Соколовского и Виноградова. Правление увольняет 34 студента за сходку, 17-го — Ласточкина и Яковлева за выходки и еще 58 за агитацию. 18-го — еще увольнение 70-ти с чем-то (всего, кажется, 165). Семинарий у меня не состоялся. 18-го студенты просили за Яковлева. 21-го — частное совещание профессоров с ректором. Эпизоды. Полномочие профессорам от ректора объявлять студентам о предстоящем пересмотре приговоров правления.

Маслен[ица], 22—28 февр[аля].

24-Го — обед у Герье для юбилейных ораторов со Стасюлевичем. Предостережение «Вестнику Е[вропы]». Он за Николая I. Ссора Чич[ерина] с Ф. Коршем у Станк[евича] в тот же вечер. 28-го — у Черинова с Чичер[иным] об искусстве, сектах (у Трубецкого 26-го о разговоре его с Боголеповым).

1-Я нед[еля поста], 1—7 марта.

2 марта депутаты Исп[олнительного] комитета у меня с петицией. 3-го — два объявления о возвращении высланных. Разрешенные ректором генеральн[ые] сходки по факультетам (3-го и 4-го). На генеральной в актовом зале — 700 забастовать, 300 против. На филологической около 30 не прекращавших посещение лекций удалены со сходки и просили инспекцию защитить и поддержать их. Семинария 4-го опять не было: студенты усланы помощником инсп[екто]ра на сходку для усиления партии мирных. Просьба ко мне забастовщиков повторить пропущенные лекции (6-го).

2-Я нед[еля поста], 8—14 марта.

Возобновление лекций, нормально посещаемых. Повторительное чтение (11 м[а]рта) от 2 до 4 [часов]. Бюллетень 11 м[а]рта о формах дальнейшего протеста, решенного 1035 голосами при 481 еще не поданных (продолжать ли забастовку или петицию Ванновскому). 13-го решена забастовка.

3-Я нед[еля поста], 15—21 марта.

Возобновление забастовки по постановлению большинства. 15-го Герье уговаривает вместо лекции. Ему: лично против забастовки, но подчиняются большинству (значит, оно из противников его, + из минусов). С 17-го прекращение занятий с увольнением всех студентов до 22-го. Насильственное прекращение лекции Соколовского 16-го. Болезнь ректора Зернова. Поводы вторичной забастовки: неисполнение обещания сходок ректором и требование педелиной инструкции. 17-го прекращение занятий в у[ниверсите]те. 19-го у Беклемишевой Нарышкин о возобновлении занятий по решению большинства на сходке 1 марта в Петерб[ургском] у[ниверсите]те. В Харькове занятия возобновились после вторичного приема всех студентов, объявленных уволившимися. 17-го Угримова — о взятии Киевского у[ниверсите]та Драгомировым: «У[ниверсите]т занят; жду неприятеля». Там со стороны студентов были буйства в аудиториях и лабораториях. У нас 15-го и 16-го студенческие педели только наблюдали и записывали посещающих лекции. Впрочем, Тихомирова или Зографа пытались на лекции заставить уйти (при 4 слушателях) дов[ольно] грубо. 19-го первый разговор с Яков[левым] (растерянное стадо; картина сходки на универс[итетском] дворе). Мысль о вмешательстве. Временное закрытие Петерб[ургского] у[ниверсите]та 19 марта. «Московские] вед[омости]» 20 марта. 21-го второй разговор с Яков[левым] (сцены при высылках). Невозможность обращения вследствие новых распоряжений у[ниверсите]та и полиции. Высылки.

4-Я нед[еля поста], 22—28 м[арта].

Разговоры с Ист[оминым] 22-го и 23-го: прекращение высылок невозможно; много слов; теперь общие меры; участь высланных облегчена будет при благополучном окончании дела. (21-го же рассказы Яков[лева]: добродушие полиции, жандарм[ский] офицер дает взаймы высылаемому; арест плем[янника] ректора; сцена на вокзале утром 22-го и шапки долой; плачущая ректорша; сцены на Бронной при высылках и прислуга: «За что же их? Побили, что ль, кого?» До науки ли? Провокаторы с «Рим[ским] правом» Богол[епова] и шпионы с фотогр[афическими] приборами). 24-го похороны Троицкого. 25-го экстренное заседание ф[акульте]та: не возобновлять лекции ввиду 3-й забастовки. 26-го очередное заседание, нападение на Брандта за переданный им выговор попечителя ф[акульте]ту по поводу его назначения и[сполняющим] д[олжность] декана. Вечер у Дек.: толки о действиях педелей. Толки о экзам[енационной] забастовке. Бойкотир[ование] Соколов[ско]го на улице: шарлатан, спортсмен!

5-Я нед[еля поста], 29 м[арта] — 4 апр[еля].

Предположенное по слухам битье Тих[омиро]ва не состоялось. 31-го б[ыл] Як[овлев] и хотел уехать домой. 1 апреля начало экзаменов на юрид[ическом] ф[акульте]те и в комиссии. Первые вызванные отказались; третий отвечал; сто прошений взято назад. Цитович обещает льготы, каких не ожидают. Покорное отношение попечителя к Трепову. 3 апр[еля] вечером митроп[олит] и Ус. Организация студ[енче]ства у Исп[олнительного] комитета: выбор членов с кандидатами по запискам, докладчики, десятники. Смена состава при подозрении полиции. Заседание к[омите]та в бассейне Санд[уновских] бань. Слова гр[афа] Толст[ого] студентам о порченой пище в трактире и Тим[иря]з[е]ва о трактире угарном. Снегир[ев] и его сын, высланный в деревню.

[1890-Е годы].

29 Дек[абря].

У нас всегда были и теперь есть много ученых и мыслящих дельцов, прекрасно знающих каждый среду, в которой он действует, умеющих следить за движением житейской волны, которая несет его. Но у нас недостает приборов, приемов и привычек, чтобы подводить общие итоги жизни, и потому нет уменья собирать и сводить дробные, микроскопические наблюдения в общее представление о положении дел, в цельную картину переживаемой минуты. Короче, у нас очень неудовлетворительно устройство народного самонаблюдения. Космогонический богатырь былин, который с трудом поднимает свои тяжелые ресницы и еще не видит своих ног, потому что по пояс в землю врос. Эта отсталость наблюдения от действительности, недостаточное понимание своей собственной деятельности, словом, недостаток народного самосознания — вот точка зрения, которая служит исх[одным] пункт[ом] русск[ого] пессим[истического] миросозерц[ания], почва, на которой растет русский пессимизм. Как скоро на эту почву попадет нетерпеливая, излишне возбужденная туземная мысль, вырастают представления, которые становятся питательным содержанием пессимизма. Это представления о том, что русская мысль и русская действительность далеко разошлись друг с другом и идут каждая своей дорогой, что первая, не понимая потребностей второй, не в состоянии направлять ее, а вторая, предоставленная своим стихийным влечениям, может привести к роковым результатам или по крайней мере к неожиданным кризисам и что не предвидится средств восстановить дружное взаимодействие той и другой.

[1900—1901 Гг.].

В ряду мер для упорядочения университетской, собственно студенческой жизни не последнее место занимает устройство материального вспомоществования недостаточным студентам. В заявлениях студентов встречаем горькие жалобы на неравномерное и несправедливое распределение стипендий и пособий, на то, что степень недостаточности при этом распределении отходит на задний план, что стипендия в руках инспекции превращается в награду за благонадежность, зачетную исправность и т.п. Здесь важна не фактическая точность, а самая возможность подобных жалоб и подозрений. Желательно, чтобы не существовало никаких к тому поводов. Насколько важен для студентов вопрос о целесообразном устройстве материального вспомоществования недостаточным товарищам, об этом можно судить по тому, что Союзный совет землячеств, первоначально поставивший себе главной целью оказывать материальную поддержку своим членам, именно по вопросу о злоупотреблении разными видами благотворительности со стороны инспекции едва ли не впервые столкнулся с университетскими порядками, проявил свое оппозиционное направление.

Московский университет с примыкающими к нему благотворительными учреждениями располагает весьма обильными средствами вспомоществования недостаточным студентам. Это можно видеть по нижеследующим двум таблицам, из коих первая представляет распределение этих вспомогательных средств по размерам, факультетам и курсам, а вторая — по источникам, из которых эти средства почерпаются. В обеих таблицах сведены данные, относящиеся к 1899/1900 академическому, последнему вполне законченному отчетному году. Эти данные извлечены из записной инспекторской книжки, из дел Правления университета и канцелярии инспектора, из дел Комитета Общества для пособия нуждающимся студентам Московского университета и из дел Комитета Общежития имени императора Николая II.

Материальная помощь студентам в 1899/1900 академическом году выразилась:

1. В выдаче стипендий на сумму приблизительно — 150.069 руб. 65 коп.

2. В освобождении от платы за слушание лекций (считая годовую плату в среднем равною 90 руб.) на сумму — 125.550 руб.

3. В выдаче пособий из казенных и благотворительных сумм университета на сумму — 41.695 руб. 39 коп.

Итого от университета — 317.315 руб. 04 коп.

4. В выдаче пособий от Комитета Общества вспомоществования недостаточным студентам на сумму — 36.309 руб. 21 коп.

5. В выдаче бесплатных обедов на сумму — 22.570 руб. 34 коп.

Итого от Комитета — 58.879 руб. 55 коп.

6. В пособиях случайного характера на сумму — 19.260 руб. 03 коп.

7. В даровом содержании 42 студентов в Лепешкинском общежитии (считая в среднем 9-месячное содержание в 308 руб. 43 коп.) на сумму — 12.954 руб. 06 коп.

8. В даровом содержании 6 студентов в общежитии Николаевском на сумму — 1800 руб. 39 коп.

9. В скидках с платы за содержание в Николаевском общежитии с остальных студентов — 6880 руб. 39 коп.

10. В уплате комиссиями и отделениями Комитета Николаевского общежития за содержание в этом общежитии 10 студентов в весеннем полугодии — 1400 руб. 39 коп.

11. В выдаче пособий деньгами, платьем и обувью студентам Николаевского общежития — 582 руб. 39 коп.

Итого от Николаевского общежития — 10.662 руб. 39 коп.

Всего оказано помощи на сумму — 419.070 руб. 68 коп.

В этот общий итог не вошли суммы, не поддающиеся учету, например, стоимость содержания студентов, живущих в Ляпинском общежитии, так что этот итог можно признать минимальным. Несмотря на столь обильные средства вспоможения, в 1899/1900 академическом году 69 студентов были уволены из университета за невзнос платы.

1901 Г.

Засед[ание] ком[иссии].

2 Марта.

Одесса, 23 февр[аля], сходка, председатель Нейман. 11 студентов против беспорядков.

Духовской — спросить заключения всех профессоров о причинах волнений.

Предложение Алексеева — как судить.

Предложение Снегирева — ознакомиться с данными Мин[истерства] вн[утренних] дел.

Председатель — Зернов.

Студенты требуют совещаний с комиссией по курсам с тремя требованиями.

Предполагаемая сходка у Пушкина от Комитета обществ[енного] протеста со студенч[ескими] требованиями и рабочих союзов (допущения).

Шменан в Межев[ом] инст[итут]е 1 марта. Межевики требуют Устава [18]63 г. (гонорар в руки профессорам).

Заседание З марта.

Студенты желают знать текущие дела Правления, судьбу арестованных. Собирают подписи желающих посещать лекции, в ожидании перемен универс[итетских] порядков.

Предложение просить о выпуске арестованных из тюрьмы, заменив помещением более сносным или по домам — для осведомления студентов.

Виноградов — выяснить задачи комиссии: 1) выяснение причин волнений; 2) сношения со студентами, сообщения им и заявления от них. Профессора г[ово]рят со студентами отдельно от комиссии. Как отвечать на запросы студентов, когда решения по этому делу еще нет и мнение ее не высказано? Скажу, узнав от Кам[аровского?]. Обращение комиссии к профессорам о сообщении своих переговоров со студентами.

На вопросы о других унив[ерситета]х отвечать: «Не знаю».

Заседания на следующей неделе в среду и субботу (7 и 10 марта 8 час[ов] веч[ера]).

Подкомиссия разбора документов — Цераский, Камаровский, Снегирев и я.

Цирк[уляр] Мин[истерства] н[ародного] пр[освещения] 21 июня [18]99 г. Циркуляр комиссии 9 марта [1]901 [г.]: собеседования студентов с их преподавателями в часы лекций по вопросам, касающимся унив[ерситетской] жизни, считать дозволенными. Просить осведомить об этом комиссию.

Сообщая об этом профессорам и приват-доц[ентам], заменяющим штатных профессоров, имею честь указать, что ими могут производиться вышеупом[янутые] собеседования с их слушателями в часы лекций с тем, однако, чтобы собеседования эти не мешали правильн[ому] ходу преподавания. При этом имею честь просить професс[оров] и преподав[ателей] самих своевременно объявлять студентам об окончании каждого собеседования.

Заседание 17 марта.

Слова ректора о роли комиссии.

Попечитель 17 марта Зернову. Сообщить профессорам чрез членов комиссии, чтобы они на собеседованиях не ставили на решение студентов вопроса о забастовке. Если профессора будут ставить такие вопросы и будут принимать от ст[удентов] противозаконные требования, то это будет полным крахом того дела успокоения студентов, которое имели в виду эти собеседования.

Голосование о посещавших у Умова.

2-Й курс.

Марта 14 беседа Новгородцева.

Сторонних возбуждений нет. Занятий не возобновят 73 против 60 по причине пострадавших.

Донос 5-ти инспекций. Доверие профессорам. Ректор вызывал Н[овгородце]ва для замечания.

Бумага попечителя от Шварца о прокламациях.

Вывесить список пострадавших.

Заявления студентов комиссии.

[А.] Б. Фохт — заявление от себя.

Павлов — 3-й курс ест[ественного] факультета. Голосование по всем правилам.

Умов — 1-й курс мат[ематиков] и ест[ественни]ков, против забастовки из 200 [голосовало] 185.

Андреев — 1-й к[урс] математиков. Трое не могут поговорить без участия инспекции. Запрос о гарантии комиссии. Отказались сами от голосования по забастовке. Вопрос об студенческом деле, организации поднят профессором. «Когда комиссия кончит дело?» — спрашивали студенты. Обещал осведомлять студ[енто]в о решениях комиссии.

Шесть юристов о порядках.

1-Й курс.

Мануилов — 160 ст[уденто]в желают возобновлять занятия.

После Соколовского. 12—13 марта в тюрьме 22 студента — Духовской.

У Герье спросить конфиденциальный доклад № 22.

Виноградов — выработать весь доклад к лету.

К В. И. Герье 25 марта 2 часа.

Со студентами постом 1901 [г.].

Разрозненность. Против инсинуаций. Средство заявления нужд. Инспект[орские] стеснения. Недостаток близости проф[ессоров] к студ[ента]м. Против обвинения в полит[ической] агитации.

Временные правила.

[1.] Недостаток нравств[енного] возбуждения со стороны и поддержки.

2. Кабанов. Способ рассеяния ложных слухов общения студ[енто]в.

3. Средство: курсовая организация с кассой (взаимная близость). По группам (по научным интересам). Ненужность инспекций. Читальня — совещат[ельная] комната.

4. Университ[етские] формальности. Вольное посещение лекций. Совпадение обязат[ельных] часов с необязат[ельными].

5. Незнакомство студ[ентов] друг с другом.

6.

Дневник 1901—1910 гг.

1901 Г.

Октябрь.

Разрешение курсовых совещаний.

21 [Октября].

Адрес факультета (мне?).

25 [Октября].

Адрес студентов в Б. Словесной.

27 [Октября].

Совещание студентов четырех курс[ов] ист[орико] — ф[илологического] ф[акульте]та под председательством П.Г. Вин[оградо]ва.

28 [Октября].

Совет и избрание комиссии 12-ти для устройства курсовых совещаний.

29 И 30 [октября].

Заседание комиссии. 30-го — общая сходка в актовом зале с ведома ректора (до 300 чел[овек]).

31 [Октября].

Выборы делегатов на 2-м курсе ист[орико] — ф[илологического] ф[акульте]та.

Ноябрь 3.

Мин[истр] Ванновский у меня на лекции. Вечером заседание комиссии и Правления с министром и попечителем. Совещание комиссии и ее решение прекратить свою деят[ельно]сть.

4 [Ноября].

Совещание комиссии с делегатами. После него объявление председателя о намерении выйти из у[ниверситета] при таком попечителе.

5 [Ноября].

Хождение депутации (Рот, Умов, Тарасов и я) по этому делу.

Доклад комиссии Совету и сложение полномочий.

7 [Ноября].

Совещание бывшей комиссии у кн[язя] Тр[убецкого] — собираться по временам для взаимного ознакомления с ходом дел. Утром председательство вм[есте] с кн[язем] Трубецким на собрании 1-го и 2-го курсов для выслушивания от делегатов отчета о хождении к министру. Рукопожатие попечителя.

8 [Ноября].

Председательство с кн[язем] Тр[убецким] на собрании четырех курсов ист[орико] — ф[илологического] ф[акультета] для обсуждения открытого их письма к Вин[оградо]ву с выражением благодарности за участие в студ[енческих] делах.

9 [Ноября].

Экстренный Совет для обсуждения министерского проекта правил студ[енческих] учреждений. Ход прений записан.

13 [Ноября].

Совет для избрания комиссии 4-х по делу министерского проекта.

17 [Ноября].

Доклад этой комиссии Совету.

20 [Ноября].

Собрание бывшей комиссии 28 окт[ября] для обсуждения возражений попечителя на ее доклад и против его печатания. Адресы Вин[оградо]ву с разных ф[акультетов] (более 1500 подписей). Обсуждение проекта заключения комиссии (составл[ен] Вин[оградовым]) по этому делу. Толки о возобновлении комиссии 28 окт[ября] и условиях этого.

Декабрь.

Редакционная комиссия для оправдания отказа Совета образовать министерскую комиссию 13 сентября (я, Бобров, Хвостов и Мануилов).

Совещание у Ман[уилова] о письме П.Г. Виноградову от бывшей комиссии 12-ти.

16 [Декабря].

Юбилей Н. И. Стороженко и хождение к Вин[оградо]ву с Герье.

19 [Декабря].

Совещание у Шип[ова] (Нарышк[ин], Хомяков, Писар[ев], Стахов[ич]).

(План к 8 янв[аря].).

Вин[оградо]ву от факультета для удержания его от отставки.

20—21 [Декабря].

Письмо ему от комиссии и его прощальный визит ко мне: «Надеюсь, воротитесь к нам, прежде чем нас уберут с поля сражения». Отъезд и сцены на вокзале: «До свидания, возвращайтесь!» — «Не надо, не надо»; рыдающий на груди Г[ерье?].

22 [Декабря].

Ужин у Тест[ова] (18 человек). Речи Давыд[ова], Андреева etc.

23 [Декабря].

Адресы.

27 [Декабря].

У Е.А. Богол[епо]вой; ее рассказ, как умирал Н[иколай] П[авлович].

29 [Декабря].

Обед у Дав[ыдова] с Кони. Гр[аф] Пален и седлецкие униаты (в 1876 и 1888 гг.). О невозможности конституции по разноплеменности населения России. Я о Пугачеве наизнанку. Попытка определить момент, пра[витель]ство и общество перестали понимать и себя и друг друга. Письмо Вильгельма, показанное А[лександр]ом II Лорис-Меликову, и разговор последнего с Вильгельмом в Берлине после 1 марта.

Выписать:

Переселенч[еское] движение — «Моск[овские] вед[омости]», 1901, № 317.

Продовольств[енное] дело — ib., 17 ноября.

1902 Г.

Февраль 28, 1-янеделяпоста,

Комиссия моя (26 янв[аря]) кончила доклад. Вопрос о депутации в Петербург. Я против.

Март 1—2.

Курсовые совещания о забастовке, разрешенные ректором, даже не спросившим, о чем будет речь. Беспорядочный их ход. У меня в субботу было около 10 слушателей.

5 [Марта].

Совет. Доклад комиссии оспаривали Тарасов и Самоквасов; указывал на его противоречие мнению Совета на вопросы министра Духовской. Защищали Мануилов и Хвостов. Особое мнение Тимирязева и поход мой к нему с Вернадским. Безуспешно. Чтение донесений и прокламаций о событиях в других у[ниверситета]х. Прокламация негодующего на студентов офицера из Харькова. Слухи о беспорядках на Даниловской мануфактуре с казаками и солдатами. Продолжение курсовых совещаний.

Апрель.

Крестьянский бунт в Полтавской и Харьковской губерниях (конец марта и нач[ало] апреля). Правит[ельственное] сообщение в «Моск[овских] в[едомостях]» № 117: Бельгард, полтавский губ[ернато]р, уволен, кн[язь] Оболенский, харьковский, получил Владимира 2-й степ[ени] «за примерную распорядительность» (суворовский налет). Два студента-подстрекателя, которых по усмирении кр[естья]не хотели утопить, казаки отбили. Сахарный песок по дороге, подобранный казаками к чаю. Хохлацкая пугачевщина.

29 [Апреля].

Представление профессорской корпорации Зенгеру. Ораторская поза; речь произвела неопределенное и скорее неблагоприятное впечатление: нет программы.

Май.

Перемена в отношении к рабочим: полиция или охрана против них вместе с фабрикантами. Причину перемены приписывают Плеве, имевшему будто бы крупный разговор с моск[овским] ген[ерал] — губернатором. На Прохоровской фабрике новый набор рабочих с удалением принадлежащих к союзу. Записка Львова: критика фразистая без плана улучшения. Харьковские и полтавские беспорядки приводят в связь с новой системой засыпки продовольственных магазинов, предписанной Сипягиным, — по душам наличным, а не по надельным душевым участкам. Лопухин — директор Департамента госуд[арственной] полиции.

18 [Июня].

Договор англичан с бурами. Очерк войны, начатой осенью 1899 г., в «Моск[овских] вед[омостях]» 1902 г.

Ноябрь 29.

А. С. Суворин. Вечер. Приезжал ставить в Худ[ожественном] театре свой «Вопрос». Успех его «Димитрия Самозванца и Ксении» в Петербурге. Доходная статья — его театр. Рассказы: вялость, скука в петерб[ургском] обществе, сплетни. Лейб-м[едик] Отто и выкидыш. Филипп и его поворот природы. Сцена: она, он и мать, ходя по комнате. Художник Кравченко с маньчжурскими видами после обеда до 10—11 часов. Его рассказ о неприязни французов к русским в Китае и дружбе русских и немцев. Сам неприятно удивлен. Придворные жали руку. Разговор о курсе, — надо издать. Толки о конституции. Я: когда кучер в потемках теряет дорогу, он опускает вожжи и предоставляет лошадям искать путь. Давыдов Н.В. и письмо члена Гос[ударственного] совета кн[язя] Обол[енского] об издании для немногих при Дворе будто абастуманского курса (был 27 н[оя]бря).

30 [Ноября].

Вечер у Богосл[овского] М. М. Рассказ Дена о рабочих и Афанасьеве и толки о естественном праве Новг[ородце]ва.

Дек[абрь] 1.

Письмо к Пл[еве] о Милюкове от 30 н[оя]бря: «Недавно я узнал об аресте П[авла] Н[иколаевича] М[илюкова]. Не знаю его вины и не могу его оправдывать. Но он мой ученик по ун[иверситет]у и товарищ по О[бществу] и[стории] и др[евностей] р[оссийских], а его жена, моя ученица по В[ысшим] ж[енским] к[урсам] и дочь моего покойного товарища по академической службе. Возможное облегчение участи арестованного приму за великое себе одолжение, как благодеяние для его семьи, которая живет его учено-лит[ературным] трудом. Простите за беспокойство, если моя просьба неисполнима».

11 Мая указ о вознаграждении землевладельцев, пострадавших от аграрных беспорядков в Харьк[овской] и Полт[авской] губ[ерниях], за счет кр[естья] неких обществ.

1903 Г.

Февраль.

1-Я нед[еля] В[еликого] поста—понедельник, 17 [февраля].

У полицеймейстера об Ольге. Издания древнерусских памятников по рецензии Гётца — «Literaturzeitung». Выписки и отметки из газет к Пособию.

18 [Февраля].

Гизо — продолжение VIII л[екции]. «В ожидании реформ» — «С[анкт] — П[етербургские] ве[домости]», №45. О Николае фельетон — «М[осковские] ведомости!», №48. Абрамовича диспут о Патерике Печер[ском] — «С[анкт]—П[етербургские] в[едомости]», №45. С С.И. Смирновым о житиях.

§1.

19 [Февраля].

Гельмгольца — «Отношение естествознания к системе наук».

Логическая индукция — в изучении природы; ее основа — всеобщность явления, однообразное его повторение. Психологическая индукция — в изучении единичного духа; ее основа — психологическая вероятность, рассчитываемая по господствующим побуждениям. Историческая индукция — в изучении общественных явлений; ее основа — внушаемая природой нужда друг в друге (отсюда пример или подражание и народные привычки, выработанный по указаниям окружающей природы образ действий людей в общежитии). Метод — народно-психологическое чутье.

20—22 [Февраля].

Кружок берендеев и берендеек; декадентские подарки и открытые письма друг другу; гаремные заседания на коврах. Гельмгольц; исправление статьи о популяризации (21-го). Разговор о беллетристике на именинах у Л. Лоп[атина] (18-го). Ответ помощнику с[анкт] — пет[ербургского] попечителя о юбилейном издании (20-го). С.С. Слуцкий | (22-го). Гр[аф] Л. Толстой — рассказ Дав[ыдова] о его слабости и как он попался впросак с крон-принцессой саксонской. Гельмгольца — сохранение энергии.

23—24 [Февраля].

Визит Гольцова. У В.А. Морозовой с Н.В. Д[а]в[ы]д[овым] (В.М. Соб[олевский] и В. И. Сиз[ов]). Похороны Слуцкого (24-го) и у А.Д. Кот.; с Барс[ковым?] распределение житий.

25 [Февраля].

С Белавенцем. Газеты и «Пролегомена к Ибн-Фадлану». О театре Ярцева — отложить «М[осковские] в[едомости]», №53. Рахманов.

2. Что такое историческая закономерность? Законы истории, прагматизм, связь причин и следствий — это все понятия, взятые из других наук, из других порядков идей. Законы возможны только в науках физических, естественных. Основа их причинность, категории необходимости. Явления человеческого общежития регулируются законом достаточного основания, допускающим ход дел и так, и этак, и по третьему, т.е. случайно. Для историка это безразлично. Для него важно не то, от чего что произошло, а что в чем вскрылось, какие свойства проявили личность и общество при известных условиях, в той или иной комбинации элементов общежития, хотя бы данное сочетание этих условий и элементов было необъяснимо в своем происхождении, т.е. казалось совершенно случайным. Историк должен отказаться от объяснения причин самих в себе: они ему понятны только как следствия предшествующих состояний, а следствия — только новые проявления сил и свойств личности и общества при новых условиях, в новых сочетаниях элементов общежития. Если историк хочет говорить своим языком, соответствующим природе изучаемого им предмета, он может говорить не о причинах и следствиях, категориях, взятых из области логического мышления. Сводя исторические явления к причинам и следствиям, придаем исторической жизни вид отчетливого, разумно-сознательного, планомерного процесса, забывая, что в ней участвуют две силы, которым чужды эти логические определения, общество и внешняя природа. Имея в виду, что история — процесс не логический, а народно-психологический и что в нем основной предмет научного изучения — проявление сил и свойств человеческого духа, развиваемых общежитием, подойдем ближе к существу предмета, если сведем исторические явления к двум перемежающимся состояниям — настроению и движению, из коих одно постоянно вызывается другим или переходит в другое. Из каких элементов слагается и в каких явлениях обнаруживается то и другое состояние? Эта постоянная взаимная смена обоих состояний делает исторический процесс похожим на движение щепки, брошенной в волнообразно текущий поток: разве здесь есть место для причинной связи и можно ли признать причиной движения щепки ту волну, на хребте которой мы ее видим в данное мгновение и которая сейчас же исчезнет, сменяясь другою, сейчас же возникшей? В прагматическом, т.е. логическом, построении истории необходим посредствующий момент, связующий причины со следствиями. Таким моментом признается исторический факт, событие, как произведение причин и вместе производитель следствий. Но, разбирая составные элементы исторического процесса, мы не найдем такого посредника. Исторический факт не идет в составе самого процесса, а выделяется из него, как проявление — и притом случайное проявление — действия сил, работающих в процессе, подобно дыму, выделяющемуся из горения. Факт имеет свой источник в процессе, но сам не становится источником следствий, после него обнаруживающихся; эти следствия вытекают из самого процесса и вытекли бы из него, если бы он обнаружился не в этом факте, а в какой-либо иной форме, в другом сочетании явлений. Крестовые походы вышли из религиозного настроения средневековой католической Европы, направленного против ислама и обостренного четырехвековой борьбой с ним. Но при другом состоянии Византии они могли бы и не состояться или скоро прекратиться, а явления, после них обнаруживающиеся и признаваемые их следствиями, заняли бы свое место в истории Западной Европы, потому что они вышли из мирного ее сближения с арабской культурой, ставшего возможным не вследствие крестовой борьбы, а благодаря прекращению завоевательного движения в самом арабском мире (разумеются культурные следствия: усиление сношений с Востоком, дипломатических и торговых, расширение знаний и понятий, заимствование искусств и житейских удобств). §3.

26 Февр[аля].

Гельмгольца та же лекция. Газеты и отметки к Пособию. Окончание заметки вышеприведенной. Доклад Витте о поездке на Дальний Восток.

3. «Эта закономерность (явления природы) возбуждает главным образом тот интерес, который приковывает естествоиспытателя к его предмету. Это интерес, отличный от того, который возбуждается психологическими науками. (В духовной жизни совокупность взаимно переплетающихся влияний так сложна, что лишь весьма редко оказывается возможным определенно и ясно указать на их законы.) К последним нас привлекает человек, изучаемый в различных направлениях его деятельности. Всякий подвиг, о котором повествует нам история, всякая сильная страсть, которую изображает нам искусство, всякое описание обычаев, государств[енного] устройства, культуры отдаленных от нас или древних народов захватывает и интересует нас, даже если мы знакомимся с ними и без научной последовательности. Мы во всяком случае находим в них связь и аналогию с нашими собственными представлениями и чувствами; мы научаемся распознавать те сокровенные способности и движения нашей собственной души, которые не проявляются при обыкновенном спокойном ходе жизни цивилизованного народа. Естественные науки не представляют интереса подобного рода» — «О сохранении силы» в «Популярн[ых] речах Гельмгольца», ч. 1, стр. 36.

27 Февр[аля].

С В.А. Латышевым о Петре В[еликом]. Отметки из газет. У Дав[ыдова?] читал Венк[стерн] своего «Тезея». Говорили о манифесте 26 февр[аля] — не одобряли за неожиданность и неясность. Я — предуведомление о пересмотре земского положения в смысле децентрализации. Пересмотр статьи о Петре В[еликом] и сотрудниках.

28 [Февраля].

Училище. В Синодал[ьной] типографии отдал сентябрьские листки. Заметка к Уложению на особом листке. Второе письмо от Латышева. Вчерашний разговор с Ел.А. Б[ородиной?] о разбитии окон в гимназии, о порче электропровода сыном попечителя, о его ответе на доклад эконома «Я в это не вмешиваюсь, сообщите матери», об инквизиторском посещении уроков окружным инсп[ектором] Держ[авиным]; гимназисты: «Ревизия!».

1 Марта.

В банках. Хвалебные статьи в газетах о манифесте. Что ответить Латышеву? От Рождественского «История Мин[истерства] нар[одного] просвещения».

8 Марта.

Выехал в Алупку.

10 И 11 [марта].

Хождение по Севастополю.

12 [Марта].

В Алупку.

13 [Марта].

Письма домой, М.А. и Н[адежде] М[ихайловне].

22 [Марта].

Письмо от Головачева.

23 [Марта].

Письма из дома и от В.А. Латышева.

24 [Марта].

Письмо домой (помета 23 м[а]рта).

18—19 Авг[уста].

Витте — председатель Комитета министров. Мин[истр] финансов — Плеске.

Апрель 11.

Письма Борису и декану об испыт[ательной] комиссии. К Смирнову С.И.

15—17 [Апреля].

Исправление лекции о следствиях очер[едного] порядка и условий, ему противодей[ствовавших].

21 [Апреля].

Баладури и Табари о славянах в Хазарии в полов[ине] VIII в. Фотий о Руси при Аскольде. Дополн[ение] об основании В[еликого] княжества Киевского. Походы Руси на В[изантию?]. Справка о погостах: Сол[овьев], I, пр[имечание] 212.

22 [Апреля] исл.

Переписка лекции о деятельности первых киевских князей и исправление для переписи лекций о происхождении Р[усской] Правды и гражд[анского] порядка.

27 [Апреля].

Начал просмотр л[екций] о церковных уставах.

29 [Апреля].

Конец исправления о деятельности первых князей и начало об очередном порядке.

30 [Апреля].

Происхождение очередного порядка.

4. Сопоставляя удельные и феодальные отношения, мы заметили в тех и других сходные черты, но не нашли сходства начал, оснований. Теперь можно объяснить происхождение этой видимой несообразности. Она произошла оттого, что политическая жизнь феодальной Европы и удельной Руси шла в противоположных направлениях. На Западе синьории и баронии, на которые распалась империя Карла В[еликого], формировались по образцу целого, которое они разрушали, и даже мелким феодалам передавали черты своего склада, какие тем дозволено было воспринять и какие они в состоянии были воспринять от своих первообразов. Феодальная Европа была собственно развалившаяся империя Карла В[еликого], из которой рефлективно и с местными преломлениями феодальный порядок распространялся потом в соседних с ней странах. У нас, напротив, удельный порядок сложился не из развалин очередного, не в пределах Киевской Руси, а сбоку ее, в соседнем окско-волжском междуречье, как новая политическая постройка на свежем финском пустыре. Бесформенная политически масса колонистов перенесла сюда с брошенных пепелищ только два прочные кадра политического и гражданского порядка; это были князь с своими державными правами и боярин с своими холопами. Первый образовал удельное княжество, новую политическую форму, а второй восстановил на новом социальном грунте старую боярскую вотчину, село с челядью и с вольнонаемным закупом — крестьянином. Но и княжеский удел сложился по типу боярской вотчины, а Московское государство, собравшее уделы, сформировалось по образцу своих составных частей и составило вотчину своих собирателей, московских государей. Так, на феодальном Западе политическая жизнь шла сверху вниз, путем дробления целого на части, а в удельной Руси обратно снизу вверх, путем сложения частей в целое. Там низшие политические формации усвояли форму высшей, которую они разрушали, а у нас, напротив, высшая усвояла форму низших, из которых она слагалась. Путь одинаков там и здесь, но неодинаковы направления хода; отсюда сходство явлений и различие процессов. 26 дек[абря].

Июль 30—31.

Корректура VI—VIII л[истов] и отправка. Пособие — л[исты] 5 и 6 и отправка. Вставка — следствия поместной системы. Дополнение XIV л[иста].

Сентябрь 10 и 11.

Газеты не выходили. Забастовка наборщиков, требовавших 9-часового дня и повышения платы. Совещания наборщиков летом в Марьиной роще. Совещание типографщиков у Трепова, который за сопротивление движению. Один типографщик шел на сделку; Тр[епов] крикнул на него; но типографщики согласились на требования наборщиков, возвысив стоимость типографских работ (цены для заказчиков) на 30%. Не прекращали работ в Синодальной, где 9 сент[ября] толпа до 1000 ч[еловек] разбила окна и была разогнана казаками. Выходили «Моск[овский] листок» и «Русский листок».

5. 24 дек[абря].

Способы мышления и способы познания, законы логики и метафизические категории, конечно, сохраняют непререкаемую силу во всяком акте мышления и познания. Но не всякой отраслью знания познающий ум овладел настолько, чтобы доступные ему приемы изучения и познания поднять до чистых законов логики и до отвлеченных категорий метафизики. В некоторых областях ведения он принужден пока довольствоваться некоторыми предварительными, более практическими формами мышления и определениями познания. В науках, где предмет познается путем опыта и самонаблюдения, приложимы и закон достаточного основания, и формулы возможности, необходимости, причинности, требования закономерности и целесообразности: там наблюдение можно проверять опытом, т.е. искусственно созданным явлением или внутренним ощущением. В науках, имеющих дело с историческим процессом, изучающий лишен таких методологических удобств: там наблюдение и аналогия — наиболее действительные, если не единственные средства познания. Здесь трудно спрашивать себя, от чего что произошло и могло ли произойти что-либо другое: мысль довольствуется выяснением того, что за чем следовало и следовало ли из того же то же самое или подобное в другом месте или в другое время. Так метаф[изическое] требование причинности в историческом изучении преобразуется в искание последовательности явлений. Разум везде, даже в метафизической области, где он сам себе хозяин, потому что сам себя изучает, признает пределы своего познавания. Он признает, что представляемый им мир не существует только в его представлении, но что, однако, этот мир познается им лишь насколько он есть его представление: познание и здесь стеснено пределами восприятия, наблюдения. Еще скромнее помыслы исторического ведения. Мы знаем, что в исторической жизни, как и во всем мироздании, должна быть своя закономерность, необходимая связь причин и следствий. Но при наличных средствах исторической науки наша мысль не в состоянии уловить эту связь, проникнуть в эту логику жизни и довольствуется наблюдением преемственности ее процессов. Значит, история отличается от других более точных наук не способами мышления, а только приемами изучения и пределами познания.

[1904 Г.].

6. 7 апреля.

После Крымской войны р[усское] правительство поняло, что оно никуда не годится; после болгарской войны и р[усская] интеллигенция поняла, что ее правительство никуда не годится; теперь в японскую войну р[усский] народ начинает понимать, что и его правительство, и его интеллигенция равно никуда не годятся. Остается заключить такой мир с Японией, чтобы и правительство, и интеллигенция, и народ поняли, что все они одинаково никуда не годятся, и тогда прогрессивный паралич русского национального самосознания завершит последнюю фазу своей эволюции.

6 Мая.

Адресы Д. Н. Шилову. Мельник, спасая старую плотину своей мельницы от напирающего на нее паводка, снимает пену, взбиваемую у запруды потоком (Плеве).

1З мая.

Цзинь-чжоу.

1 И 2 июня.

Бой Штакельберга с Оки у Вафангоу: отступление наших с потерей 3½ тыс. или более, 2 июня потопление трех транспортов японских с целым пехотным полком крейсерами Безобразова «Россией», «Громобоем» и «Рюриком» в Корейском проливе.

З июня.

Убийство ген[ерал]—губ[ернатора] Бобрикова в здании финлянд[ского] Сената Шауманом, сыном отставного сенатора, тут же застрелившимся.

7. Ближайшие задачи исторического изучения — не выяснение исторических законов. Пока предстоит выяснить не сущность исторического процесса, а только метод его изучения и возможные границы исторического познания. И не все исторические факторы вошли в историческую работу в полную меру своих сил. Так еще трудно уловить действие философии на склад и ход общежития. Пока действие ограничивается только выяснением задач и приемов познания и природы познающего разума, но ее идеи о сущности вещей, о смысле бытия не направляли людских отношений, не влияли на настроение масс. Но если философия доселе этого не делала, отсюда не следует, что она не может этого делать. Мож[ет] б[ыть], философия ждет такой комбинации житейских условий, такого подъема умов, который сделает возможной перестройку людских отношений и интересов согласно с философски выясненным смыслом бытия. Тогда расширятся и пределы исторического познания и можно будет внести в учебник истории параграфы о философах, теперь являющиеся в нем красивыми, но бесцельными сказками. §9.

8. Нынешние экономические и политические классы в будущем заменятся разрядами или степенями интеллектуального развития, т.е. способности умственного напряжения.

9. Закономерность явлений, повторяющихся или доступных искусственному воспроизведению, экспериментации. В истории нет ни тех, ни других. Но в истории вскрывается общежительная природа человека и вопрос о закономерности исторических явлений заменяется вопросом о последовательности, с какой вскрываются разные стороны и свойства этой природы.

10. Право — исторический показатель, а не исторический фактор, термометр, а не температура. Действующее законодательство содержит в себе minimum правды, возможной в известное время. Порядочные люди нуждаются в законе только для защиты от непорядочных; но закон не преображает последних в первых. Закон — рычаг, которым движется тяжеловесный, неуклюжий и шумный паровоз общественной жизни, называемый правительством, рычаг, но не пар.

2 Июля.

Чехов † в Баденвейлере (вел[икое] герц[ог]ство Баден).

1904.

3 Июня финл[яндский] ген[ерал] — губ[ернатор] Бобриков при входе в Сенат смертельно ранен тремя выстрелами Шауманом, сыном бывшего сенатора, чиновником Главного училищного управления Финляндии. Преступник застрелился.

Ноябрь 6—9 (?).

Съезд город[ских] и земских деятелей в Петербурге: пункты против самодержавия. Банкеты.

Декабря 31.

С Як.Л. Барск[овым]. Два банкета в Петербурге: 1) 6 дек[абря]? человек 200, корректный; ораторы Семевский и 2) многолюдный и беспорядочный с «долой сам[одержа]вие» 14 дек[абря]. 28 ноября уличные беспорядки с избиением дворниками по углам и дворам вопреки распоряжению полиции отводить манифестантов в участок без побой. На заседании перед 12 дек[абря] (8 дек[абря]?). Сам был против выборного собрания, и кн[язь] Свят[ополк] — М[ирский] подал после того в отставку. Но был упрошен во имя воинской чести по случаю военного времени. По издании указа 12 дек[абря] вторичная просьба об отставке. Прочат на время Платонова-старика, а потом Витте. Курс издан Витте в 20 экземплярах.

1905 Г.

9 Января.

Движение рабочих (до 40 тыс. будто бы) к Зимнему дворцу за ответом на петицию, представленную накануне о[тцом] Гапоном Святоп[олк]—Мирскому с пунктами: 1) отделение Церкви от государства, 2) представительное правление, 3) обеспечение неприкосновенности личности, 4) право непосредственного обращения рабочих к царю, 5) прекращение войны и еще что-то. В некоторых местах Петербурга толпы встречены войсками, давшими залп. Толпы не разбежались, а на другой залп не было приказа, и толпы шли дальше мимо войск. О[тец] Гапон с иконой Спасителя. «Эта кровь навсегда отдалила царя от народа». Будто бы ранен и убран куда-то. От министра оповещено, что царь не будет говорить с рабочими, как они требовали в петиции.

11 Января.

Вчера по Житной прошли часов в 5 к типографии Сытина, вероятно чтобы прервать работу. Сегодня врывались в мастерские и типографии и прекращали работы. Рабочие расходились по домам, не присоединяясь к забастовщикам. Хозяевам полиция отсоветует возобновлять работы завтра, как в беспокойный день. Ждут присоединения студентов. Извозчик: «Вот своя война началась». Сегодня в «Моск[овских] в[едомостях]» решительное объявление и[сполняющего] д[олжность] градоначальника.

21 Янв[аря].

Русская интеллигенция бьется о собственную мысль, как рыба об лед, на который она выбросилась от духоты подо льдом.

5 Мая рескрипт об учреждении Постоян[ного] совета госуд[арственной] обороны — «М[осковские] ведомости]», №170.

14 И 15мая Цусимский бой.

13—17 июня рабочие в Одессе и бунт на «Потемкине Таврическом» — «Р[усские] вед[омости]», №167.

5 июля депутация земских и город[ских] деятелей в Петергофе.

Конец июня. Бунт на «Потемкине». Разгром одесского порта.

6 Авг[уста] манифест и положение о Гос[ударственной] думе. Равнодушие в народе.

21—24 [августа] резня татар с армянами в Баку. Разгром нефтяных промыслов. До 500 вышек сожжено. Убытки — сотни миллионов. Повод — резня татар армянами в Шуше. Войска мало. «Р[усские] в[едомости]», №231.

Сентябрь.

7 И 9 [сентября].

Сходки студентов. Из 1800 участников 1200 с чем-то за возобновление занятий или за отказ от противодействия их возобновлению без отказа от революционной деятельности или по крайней мере от оппозиционного воспитания (Академия). Сколько-то за революцию с обструкцией (Революц[ионная] трибуна).

15 [Сентября].

Открыт университет. Начаты занятия под условием, чтобы студенческие сходки, устрояемые явочным порядком, не мешали чтению лекций. Новгор[одце]ва освистали, Филиппова выжили из аудитории. В академии о возможности отставки.

17 [Сентября].

Я начал курс. Встретили молча, провожали шумным одобрением. Дичились друг друга — я их, они меня.

21 [Сентября].

Сходка студентов до 5 часов. Сходка с курсистками, забастовавшими типографскими рабочими и другими посторонними с 7—8 часов. Рабочих с малолетками (8—9 лет) свыше 1000, курсисток до 500, студентов у[ниверсите]та много, других высших уч[ебных] заведений еще больше, всего до 4000; были и гимназисты. На лестнице юр[идического] корпуса опасность разрушения перил. Градоначальник Медем заготовил в Манеже какой-то отряд, полк или батальон, с боевыми патронами и три эскадрона конных жандармов. Говорил с ректором в у[ниверсите]те о забастовке типографских, о бомбах на сходке в у[ниверсите]те, о том, что до 5 часов сам ничего не знал. Комиссия сидела до первого часа пополуночи и решила закрыть у[ниверсите]т.

22 [Сентября].

Сходка студентов с разрешения ректора, сторонних не пускали. Речи ректора и помощника: восторг. После них речь еврея Гринблата или чего-то в этом роде: полный поворот умов. Но решено 24-го собраться по курсам и «сорганизоваться». Дано разрешение. Закрытие у[ниверсите]та озадачило: подумали, у[ниверсите]т не шутит. Совет с 8 до 12-го часа. Много речей и 4—5 строк резолюции о курсовых совещаниях 24-го.

27 [Сентября].

Начало 11-дневной забастовки типографских наборщиков. Прекращение выпуска газет (кроме «Русского листка», не выходившего 2 дня).

29 [Сентября].

Смерть кн[язя] С.Н. Трубецкого в Петербурге на заседании совета Мин[истерства] нар[одного] просвещения.

Октябрь.

1—2 [Октября].

Поездка в Петербург с венком на гроб ректора в церкви Еленинского госпиталя. Процессия с гробом на Николаевский вокзал. Разговор в карете со Стасю[левиче]м и встреча с огромной толпой на Невском, шедшей от вокзала после проводов гроба в 3-м часу. Вагон с гробом тайно оставлен на запасном пути в Петербурге до 3½ ч[аса] во избежание демонстраций на фабричных пунктах.

3 [Октября].

Похороны князя. Гроб несли на руках студенты от университ[етской] церкви до Донского м[онастыря] почти 6 часов (до сумерек). «Марсельеза русская» в задних рядах процессии, «Вечная память» в передних. Отсутствие полиции по желанию студентов. Речь раввина над могилой. Казаки на Донской при возвращении процессии, их атаки и камни в них из толпы. Арест семи студентов и освобождение (7-го). Лекции идут.

4 [Октября].

Панихида на Пятницком кладбище в 50-ю годовщину смерти Грановского. Слух о процессии студентов на могилу — не состоялась.

6 [Октября].

Забастовка всех дух[овных] академий с требованием введения временных правил 27 августа. Приезд митрополита в Моск[овскую] академию и его неудачные переговоры со студентами и профессорами (7-го).

9 [Октября].

Начало железнодорожной забастовки (кроме Савеловской).

10 [Октября].

Выбор Мануилова в ректоры (56 +, 26 –).

16 Авг[уста] Портсмутский мир. 15 сент[ября] возвращение Витте в Петербург; 4 окт[ября] речь его в комиссии гр[афа] Сольского о свободе печати и о необходимости положить конец произволу; с 6 авг[уста] основные законы существуют лишь на бумаге; Гос[ударственная] дума пока остается только небольшою дырой, которую народные представители превратят в широко раскрытую дверь, как только соберутся. Октябрьская всеобщая забастовка; 17 окт[ября] — манифест, 18 [октября] Витте — премьер.

26 [Октября].

Военный бунт в Кронштадте.

Ноябрь.

Ноября 3.

Отмена выкупных платежей с 1907 г. (около 90 мил[лионов]).

6—10 [Ноября].

Земский съезд. Много речей и долгих речей. Временем не дорожат: у каждого по 48 часов суточных. Во всех речах главная pars pathetica, в иных esthetica, реже ethica, но всего чаще в заключение pars ironica. Парламентская корректность до щепетильности: заседание носит характер конституционной литургии, хотя иной оратор только что не называет своего оппонента собачьим сыном. Все хотят высказаться и каждый для того, чтобы убедить самого себя в собственных мыслях. Так все ищут самих себя, собирают собственные растерянные мысли, и хотя все испуганы общим водоворотом, но каждый жаждет только самодовольства. Ясно одно: всем хочется усвоить конституционно-размашистые манеры, чтобы избавить себя от труда усвоять конституционно-свободные нравы.

Декабрь.

11 Декабря.

Указ об участии рабочих в выборах в Гос[ударственные] думы как уполномоченных от рабочих, а не в качестве квартиронанимателей на съезде городских избирателей или по городским избирательным участкам и разъяснение Сената от 7 окт[ября] 1906 г. в первом смысле исключительно.

9—12 [Декабря].

Боевые дни. С утра до поздней ночи стрельба где-то в центре города: пушки разбивают баррикады, сооружению и восстановлению которых никто не мешает, но которые по их изготовлении заботливо обстреливают, предуведомляя строителей, когда им следует утекать от огня. Обе стороны поняли друг друга, спелись и стройным дуэтом тянут песню самоуничтожения. Одни ночью выскочат из меблированных нор на улицу, выволокут мебель у одурелых обывателей и, построив баррикаду, удерут; другие с ружьями и пулеметами выползут днем из казарм, разнесут эти баррикады, за которыми никто не сидит, и потом также утекут. Те и другие делают свое бездельническое дело и довольны — одни своей службой царю и отечеству, другие своей твердостью в убеждениях и верностью принципам.

9-Го объявлена всеобщая забастовка, и железные дороги одна за другой прекращают движение в ожидании, когда окрестные крестьяне начнут разносить станции и избивать служащих. 10-го М[осковский] исполнительный комитет Союза рабочих делегатов предписал к 6 часам вечера вооруженное восстание; но оно началось раньше с револьверами, палашами, что кому удалось добыть, против нагаек, винтовок, пушек и пулеметов. Бастуют все и вся, кто до революции не успел запастись хоть напрокат рассудком, от мала до велика, от стрелочника до министра и до самого. Не бастуют только городские и сельские хулиганы да казначеи, аккуратно и корректно выдающие казенное жалованье себе и забастовщикам.

Все от нечего делать или от неумения сделать что-нибудь принялись играть, одни в конституцию, другие в революцию, превращая в куклы идеи, идеалы, интересы, принципы. Одна власть, как настоящая кукла, ни во что не играет, даже в самое себя, а, благовоспитанно-послушно сложив на бумажных коленях свои пришитые к деревянным плечикам руки, притворилась, что ее нет, и стала выжидать, когда ее спрячут в детский шкафик. Она поняла себя очень логично: она всегда отрицала свободу, никогда не умела выразуметь, что она и есть опора свободы, и потому, даровав свободу своим подданным, она умозаключила, что этим упразднила себя, т.е. сложила с себя всякую ответственность за что-либо. Она привыкла видеть в подданных своих холопов, невольников, и их приучила смотреть на нее как на плантатора, а когда узнала из доклада приказчиков, что ее белые негры взбунтовались и у нее нет силы их перевешать, она самоотверженно заперлась в своей усадьбе, сказав себе: а посмотрим, что из всей этой кутерьмы выйдет.

Учредительное собрание, которого требуют железнодорожники, телеграфисты, курсистки, все забастовщики и забастовщицы, есть комбинация русского ума — обезьяны: так бывало за границей, так должно быть и у нас. Учредительное собрание устанавливает основной закон, т.е. устройство верховной власти и ее отношение к подданным. Но вопрос об этом уже предрешен манифестом 17 октября. Там верховная власть уже ограничила себя, только довольно односторонне с левого бока. Царь обещал не издавать закона, не одобренного Г[осударственной] думой, как благовоспитанный кавалер не целует даму без ее согласия. Но там нет обещания утверждать закон, требуемый Г[осударственной] думой, — нет обязательства, установленного русским обычаем для кавалера, который сделает девицу матерью, обязательства купить ей корову для воспитания ребенка, угрожающего своим появлением на свет. Учредительному собранию предстанут три дороги. Оно может утвердить одностороннее ограничение верховной власти по манифесту 17 октября, и тогда оно окажет себя лишним, ибо это могла бы сделать и возвещенная манифестом этого октября Г[осударственная] дума. Оно может вопреки этому манифесту восстановить полное затхлое, черносотенное самодержавие, и тогда оно явит себя совсем реакционным. Наконец, оно может, отменив всякую монархию, самодержавную и полусамодержавную, провозгласить республику, и тогда оно, призванное для водворения законного порядка, окажется революционным.

Итак, Учредительному собранию придется выбирать между реакцией, революцией и собственной ненужностью, т.е. анархией, ибо его будут слушаться еще менее, чем самодержавного Витте или Трепова; это — жандармы хоть и дряхлой, но привычной власти, а то — ходоки власти притязательной, но зато вчерашней, — рекламисты народовластия, как товара, не находящего покупателей…

19 [Декабря].

Канонада слышна до 1 часа ночи. Вероятно, это выпускают неизрасходованные заряды, чтобы не сдавать их обратно в цейхгауз, не марать журнала. Что случилось? Надобно найти смысл и в бессмыслице: в этом неприятная обязанность историка, в умном деле найти смысл сумеет всякий философ. Вооруженное восстание — это прием касторового масла для нашего государственного и общественного организма: он даст мало питательного, но прочистит желудок для здорового питания.

1906 Г.

Январь 9 [января].

Лиза †.

Март.

20 [Марта].

Выборы выборщиков в Г[осударственную] думу в Петербурге.

11И 21 [марта].

Выборы в Сергиевом посаде.

26 [Марта].

Выборы в Москве. Общее оживление. Сцены агитации партийной у зданий, где б[ыли] выборы.

Апрель.

20 Апреля.

Отставка гр[афа] Витте; причины: несогласие с Харитоновским проектом основных законов и недостаток самостоятельности. Премьер с окт[ября] 1905.

22 [Апреля].

Рескрипты Витте и Дурново об их увольнении.

23 [Апреля].

Покушение на Дубасова и убийство екатеринославского ген[ерал]—губернатора.

24 [Апреля].

В продолжение всего XIX в[ека] с 1801 г., со вступления на престол Ал[ександра] I, русское правительство вело чисто провокаторскую деятельность: оно давало обществу ровно столько свободы, сколько было нужно, чтобы вызвать в нем первые ее проявления, и потом накрывало и карало неосторожных простаков. Так было при Александре I: Сперанский со своими конституционными проектами стал таким невольным провокатором, чтобы вывести на свежую воду декабристов и потом в составе следственной комиссии иметь несчастье плакать при допросе своих попавшихся политических воспитанников. При имп[ераторе] Николае I правительственная провокация изменила тактику. Если нахальная аракчеевщина, сменившая стыдливую, совестливую сперанщину, стремилась заговор вытолкнуть на вооруженное восстание, то Николай I своей предательской бенкендорфщиной старался вогнать общественное недовольство в заговор.

Удачный исход опыта такой стратагемы, испробованный над поляками, надолго парализовал русские конспиративные силы, разбил их на бессильные кружки, и дело петрашевцев ярко обличило их бессилие. Были негодующие люди, как Герцен, Грановский, Белинский, но не было угрожающих, и постыдное царствование имп[ератора] Николая I благополучно кончилось севастопольским поражением и Парижским миром. Настоящим питомником русской конспирации было правительство имп[ератора] Александра II. Все его великие реформы, непростительно запоздалые, были великодушно задуманы, спешно разработаны и недобросовестно исполнены, кроме разве реформы судебной и воинской. Монарх мудро соизволял, призванные работники, как братья Милютины, Самарин, самоотверженно проектировали, а ввязавшиеся в дело министры камарильи вроде Ланского, Толстого, Валуева, Тимашева разделывали циркулярами высочайше утвержденные проекты в насмешки над народными ожиданиями. Царю-реформатору грозила роль самодержавного провокатора: Александр II вступал на путь первого Александра. Одной рукой он дарил реформы, возбуждавшие в обществе самые отважные ожидания, а другой выдвигал и поддерживал слуг, которые их разрушали. Полиция, не довольствуясь преследованием нелегальных поступков и чуя глухой ропот, хотела читать в умах и сердцах посредством доносов и обысков, отставками, арестами и ссылками карала предполагаемые помыслы и намерения и незаметно превратилась из стражи общественного порядка в организованный правительственный заговор против общества. Гр[аф] Толстой с Катковым создали целую систему школьно-полицейского классицизма с целью наделать из учащейся молодежи манекенов казенно-мундирной мысли, нравственно и умственно оскопленных слуг царя и оте[че]ства. Этими глубоко продуманными мерами преподаны были обществу, особенно подраставшему поколению, прекрасные уроки противоправительственной конспирации, плодотворно и быстро разросшейся на возделанной правительством почве общественного озлобления. Покушения участились и завершились делом 1 марта. Наступило царствование Александра III. Этот тяжелый на подъем царь не желал зла своей империи и не хотел играть с ней просто потому, что не понимал ее положения, да и вообще не любил сложных умственных комбинаций, каких требует игра политическая не менее, чем карточная. Сметливые лакеи самодерж[авного] двора без труда заметили это и еще с меньшим трудом успели убедить благодушного барина, что все зло происходит от преждевременного либерализма реформ благородного, но слишком доверчивого родителя, что Россия еще не дозрела до свободы и ее рано пускать в воду, потому что она еще не выучилась плавать. Все это показалось очень убедительно, и было решено раздавить подпольную крамолу, заменив сельских мировых судей отцами-благодетелями земскими начальниками, а выборных профессоров назначаемыми прямо из передней министра народного просвещения. Логика петербургских канцелярий вскрылась догола, как в бане. Общественное недовольство поддерживалось неполнотой реформ или недобросовестным, притворным их исполнением. Решено было окорнать реформы и добросовестно, открыто признаться в этом. Правительство прямо издевалось над обществом, говорило ему: вы требовали новых реформ — у вас отнимут и старые; вы негодовали на недобросовестное искажение высочайше даруемых реформ — вот вам добросовестное исполнение высочайше искаженных реформ. Так правительственная провокация получила новый облик. Прежде она подстерегала общество, чтобы заставить его обнаружиться; теперь она дразнила общество, чтобы заставить его потерять терпение. Результаты соответствовали изменению провокаторской тактики: прежде так или этак вылавливали подпольных крамольников, теперь и так и этак загоняли открытую оппозицию в подпольную крамолу.

8 Сент[ября].

Перестраиваются не политические понятия и общественные интересы, а политические чувства и социальные отношения; думают не о том, что делать и как устроиться, а о том, что можно сделать и захватить и чего нельзя, кто враг и кого потому надо побить и кого опасно бить. Политическая революция разделывается в социальную усобицу, и само правительство превращается в одну из соц[иальных] партий, только маскируясь в личину государственного органа.

8 Июля указ о роспуске Гос[ударственной] думы, созванной 27 апреля.

Марта 4 закон о свободе собраний.

Августа 19 и 20 учреждение военно-полевых судов в местностях, объявленных на военном положении или в положении чрезвычайной охраны.

5 Октября указ об отмене некоторых стеснений для кр[естья]н — «М[осковские] в[едомости]», №249.

14 Октября понижение платежей заемщиков Кр[естья]нского банка.

17 [Октября] образование старообрядческих обществ.

Университет. Лекции начались 15 сентября. 2—5 октября закрыт за сходку в лекционные часы и не в указанном месте (в юридическом корпусе, а не в актовом зале). Объявление о возобновлении занятий с угрозой закрыть у[ниверсите]т с увольнением всех студентов за повторение беспорядков. Это произвело впечатление. В то же время депутация ездила в Петербург протестовать Столыпину против вмешательства моск[овской] администрации в университетские дела, заставившего было ректора и его помощника подать в отставку. Мнимый успех поездки. 17 октября по постановлению сходки накануне должна была начаться трехдневная забастовка в память Баумана. 18 [октября] шумное сборище в юрид[ическом] корпусе и увещание ректора безуспешное. Сцены перед аудиторией Филиппова (борьба за дверь аудитории и речь барышни, обозвавшей революционеров-студентов хулиганами). Пение похоронного марша. Ректор закрывает у[ниверсите]т до 30 октября. Вечернее заседание советской комиссии. По сообщению ректора, под прикрытием общих сходок шли в аудиториях конспиративные совещания максималистов; их депутаты грозили ректору, что пойдут на все меры вплоть до бомб. Кадетская фракция подала ректору протест против гнета меньшинства. У[ниверсите]т с двух сторон сжат администрацией и максималистами и, если не сладит с положением, должен погибнуть.

12 Августа.

Передача удельных земель Крестьян[скому] банку для продажи малоземельным крестьянам.

27 Авг[уста].

Казенные земли назначены для той же цели.

19 Сент[ября].

И кабинетские земли в Алтайском округе переданы в распоряжение Главн[ого] управления землеустройства и земледелия для образования переселенческих участков.

Понижение платежей Крест[ьянскому] банку вызывает общегосударственный расход в 2.200.000 руб.

22 Октября.

Поместный собор имеет смысл только как местный орган собора Вселенского. Но Вселенского собора нет; следов[ательно], его местные органы могут быть только мертвыми членами разорванного организма. Местные православные церкви, теперь существующие, суть сделочные полицейско-политические учреждения, цель которых успокоить наивно верующие совести одних и зажать крикливо протестующие рты других. Обе эти цели приводят к третьей, самой желанной для правящей церковной иерархии, это полное равнодушие мыслящей и спокойной части общества к делам своей местной церкви: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Русской Церкви, как христианского установления, нет и быть не может; есть только рясофорное отделение временно-постоянной государственной охраны.

30 Окт[ября] покушение на Рейнбота. Около того же времени покушение на Ренненкампфа. Совпадение с возвращением Витте в Петербург. Неистовство «М[осковских] вед[омостей]» по этому поводу.

Декабрь.

Убийство гр[афа] А. П. Игнатьева. Гольцов ?. 8—9 [декабря] забастовка в память вооруженного восстания 1905 г. Закрытие у[ниверсите]та до конца семестра Советом 8 дек[абря]. Открытое письмо Совету от Ц[ентрального] у[ниверситетского] органа.

18 [Декабря].

Сообщения Н. А. Заоз[ерского]. Последние решения Предсоборного присутствия: 1) Постоянной исполнительной комиссией Поместного собора остается Синод из 12 епископов, неизвестно кем и в каком порядке призываемых на это дело. 2) Собор состоит из епископов, к которым присоединяются представители белого духовенства и мирян, которые по требованию одних должны быть рекомендуемы епархиальными архиереями, по мнению других выбираемы архиереями из кандидатов, указанных духовенством и мирянами по приходам. 3) Обер-прокурор устраняется, никем, кажется, не заменяясь. 4) Прения о церковно-приходской общине, как юридическом лице. Реферат моск[овского] прис[яжного] пов[еренного] Кузнецова против закона 17 окт[ября] 1906 г. о старообрядческих обществах в применении к православным приходам: предвидит от того разрушения церковной жизни как в старообрядчестве, так и в господствующей Церкви. Папков, только что женившийся вторично, пылко стоял за восстановление древнерусского прихода с деятельным участием прихожан. Все нерешенные вопросы сведет в проекты Синод. Под конец совещаний придавленное либеральное большинство приободрилось: помогло открытое письмо Дубровина (при негласном сотрудничестве Антония, епископа волынского и искариотского). По инициативе меньшинства митроп[олиту] Антонию овация в его отсутствие, когда председал немотствующий Владимир Московский. Антоний митр[ополит] отклонил речь своего предательского тезки и стал поддерживать меньшинство. Сомнение его в созыве собора: Предсоборное присутствие стоило 60 тыс.; собор обойдется в 500 тыс.; у Синода таких денег нет; даст ли казна? Совещания шли беспорядочно. Безнадежный взгляд об[ер]-пр[окурора] Извольского на Синод и его тайные хлопоты освежить его состав. Главная опора архиереев — дикие профессора дух[овных] академий Бердников, Голубев, Глубоковский и даже университетские канонисты Алмазов, Остроумов. «Профанация канонического права».

Декабрь.

Убийство с[анкт]-п[етер]б[ургского] градоначальника фон дер Лауница на лестнице церкви в здании эксперим[ентальной] медицины. Убийство главного военного прокурора Павлова (27-го).

1907 Г.

Март.

10 [Марта].

К.П. Победоносцев ?. Презирал все, и что любил, и что ненавидел, и добро, и зло, и народ, и себя самого.

14 [Марта].

Убит Иоллос из-за калитки двора черносотенника Торопова. Похороны 19 м[арта]. До 8 тыс. народа.

19—22 [Марта].

Центр[альный] о[рган] после вторжения полиции на сходку 17 м[арта] закрыл у[ниверсите]т до сходки 24-го, а Совет 22-го до 30 апреля. Мое объяснение со студентами-филологами 22-го после лекции. 20-го и 21-го снимали профессоров. Брань Брандта со съемщиками в аудитории. Постановление Совета 14 марта — «Моск[овские] вед[омости]», №61.

Апрель.

10 [Апреля].

Польское коло вносит в Думу законопроект об автономии Польши. Кадеты осуждают шаг за несвоевременность.

17 [Апреля].

Принятие Г[осударственной] думой зараз трех законопроектов (после двухмесячной предварительной пробы своего законодательного голоса): о контингенте новобранцев, об отмене военно-полевых судов и об ассигновании 6 мил[лионов] на нужды продовольствия голодающих.

1909 Г.

Апрель 23.

Разговор с А. С. Л[аппо]—Данил[евским]. Петр уже в 1700 г. собирал сведения о порядках наследования на З[ападе]. Заграничная поездка направила его мысль на политические и общественные отношения. Война оттеснила все такие помыслы назад и надолго. Потом он воротился к вопросам государственного устроения и принимал прямое участие в составлении регламентов, собирал материалы для Воинского устава, в чем сам признается в конце предисловия к нему. Проникновение политических идей с З[апада] через Польшу в Россию в XVII в. Книга польского публициста XVI в. «De republica emendanda» была в XVII в. переведена на русский язык и перевод найден. Сохранились веденные Симеоном Полоцким записи лекций виленских профессоров. Крижанич для своих «Разговоров» пользовался только католическими, антипротестантскими сочинениями. Л[аппо]—Данил[евский], кажется, разделяет мнение о его миссионерских планах в Москве. Процарствуй Федор еще 10—15 лет и оставь по себе сына, западная культура потекла бы к нам из Рима, а не из Амстердама. Кн[язь] Д. Голицын внимательно изучал итальянских публицистов и Пуффендорфа, влияние которого явственно отпечатлелось на его ограничительных кондициях 1730 г.

25 [Апреля].

Продолжение разговора. Каталог книг Андрея Виниуса, найденный Данил[евски]м: его знакомство со школой моралистов. Обилие русских в университете Галле времен Шпенера, Томазиуса и Вольфа. Влияние Виниуса на Петра в политических взглядах; тон писем Петра к В[иниу]су особый. Преемственность немецких университетов в ходе заграничного образования русских: Галле, Лейпциг, Страсбург, Геттинген, Берлин (по матрикульным книгам).

Перевод Локка в Киеве по заказу Голицына с сокращениями и выборками и с предисловием толковым, которого нет на английском, но который обличает знакомство автора с публицистами XVII в. — не Феофана ли? Ср. его естественно-правовую теорию г[осу]д[ар]ства в духе Гоббеса в «Правде воли мон[аршей]».

В записях Симеона П[олоцкого] курс моральной философии, слушанный в Виленском коллегиуме. Рукописный латинский курс морали Феофана в Киеве 1707/[0]8 г. Из всех философских влияний, навевавшихся на Петра, он воспринимал только политику, цели и средства, а не право, не принципы. Черняк губернских учреждений 1775 г. в мешочке из Успенского московского собора: любопытен для истории текста, но без указаний на источники. Статья проф. Десницкого о разделении властей по Локку и Блекстону в «Зап[исках] Ак[адемии] н[аук]» по III отделению: он — ученик Ад. Смита. Забавная история переписки Екатерины II с Вольтером. Политика: Маркову 2-му сказано: Дума д[олжна] б[ыть] не государственная, а государева; Абд. Гамид пал от инородцев и иноверцев, — следов[атель]но…

1910 Г.

Января 20.

Открытие сессии Думы. Законопроект Мин[истерства] народн[ого] просвещ[ения] об увеличении жалованья директорам и инспекторам народных уч[или]щ отлагается до законопроекта о всеобщем обучении. Принимается зак[онопроек]т, отменяющий запрет объяснять присяжным грозящее подсудимым наказание. Признана вопреки Мин[истер]ству нар[одного] просв[ещения] желательность врем[енных] правил о приеме в высшие уч[ебные] заведения. Единогласно принимается отмена админ[истративной] высылки. Отклоняется (большинством 1 голоса) предложение трудовиков о двухнедельном сроке для доклада комиссии по вопросу об отмене смертной казни; трусость и смешное положение батюшек, оставшихся одиноко в пустом зале при дверном голосовании.

Января 22 заседание Г[осударственной] думы о земельном цензе для мировых судей. Худож[ественные] сцены в духе Щедрина («Р[усское] сл[ово]», №18 — отложен).

10—12 Февраля французские сенаторы и депутаты в Москве (описание в «Р[усском] слове»).

Дневниковые записи 1902—1911 гг.

1902 Г.

28 Дек[абря].

Нет исторической памяти — и нет исторического глазомера.

Эстетическое, нравоучительное и автогностическое применение истории. Последнее — понимание наличных нужд и потребностей (различие между ними) и средств для удовлетворения тех и других, и как результат понимания — чутье перелома, когда действовавшее сочетание начинает изменяться и в какую сторону.

1904 Г.

16 Мая.

Методологич[еские] заметки.

Человек работал умно, работал и вдруг почув[ств]овал, что стал глупее своей работы.

Азия просветила Европу, и Европа покорила Азию. Теперь Европа просвещает спавшую Азию. Повторит ли Азия ту же операцию над Европой? Это зависит от европ[ейской] партии анархии: если эта партия ввиду желтой опасности притихнет, Европа будет завоевана желтыми пигмеями; если будет безобразничать и убивать даже пожилых императриц, белая Европа одолеет желтую Азию. Победа возможна при единодушии европ[ейских] народов, а оно достижимо только на почве борьбы с анархией.

[…] Прошедшему делают экзамен, насколько оно понимало понятия своих испытателей, и ставят ему отметку, определяющую высоту его развития. […].

Историки-юристы, не принимая в расчет совокупность условий жизни, вращаются в своей замкнутой клетке, решая уравнения с тремя неизвестными.

1905 Г.

[Ранее 7 января].

Мы собрались не праздновать, а вспоминать.

У нас исчезли все идеи и остались только их символы, погасли лучи, но остались тени.

Хотели разрушить и унив[ерситетскую] программу, и проф[ессорскую] корпорацию, превратить первую в сервильную муштровку студенч[еских] умов, вторую в особый полиц[ейский] корпус с желтыми пуговицами. При унив[ерсите]тах новые учебно-вспомогат[ельные] установления — места предварит[ельного] заключения для студентов. Но мы вышли из 20-летнего перелома и профессорами, и товарищами; университеты остались научно-воспитат[ельными] учреждениями.

Как они легко и охотно г[ово]рят, легче и охотнее, чем размышляют. Завидно!

Бюрократия есть сила, утратившая цель своей деятельности и потому ставшая бесцельной, но не переставшая быть сильной. Вы без нее не обойдетесь или сами в нее переродитесь.

Но наши силы понадобятся нам не на Моховой только, а на более обширном пространстве. Народ, г[оспода], пробуждается, протирает глаза и желает рассмотреть, кто — кто.

Ряд превосходных прив[ат]-доцентов, с честью заменяющих профессоров. Но последних нет, и я не присутствую.

России больше нет: остались только русские.

7 Янв[аря].

1) Дворяне выборные — наиболее зажиточные и исправные по службе, отборные из уездных детей боярских, какие бывали не в каждом уезде. Они по очере[ди] на известный срок вызывались в Москву для исполнения столичных поручений, входили вместе с моск[овскими] чинами в состав царского полка, когда г[осу]дарь сам шел в поход, служили младшими офицерами в своих провинц[иальных] отрядах, вообще составляли переходную ступень от городовых чинов к столичным.

2) Трудно.

[19 Января].

NB. Стрельба в Петербурге — это 2-й наш Порт-Артур (согласие войска на то).

14 Февр[аля].

В устройстве представительного собрания первый вопрос: кого оно представляет, какие общественные классы и силы находят в нем выражение своих нужд и желаний.

Эти классы и силы должны быть организованы, объединены в какие-либо союзы, корпорации; иначе они — и не политические факторы, могущие участвовать в народом представительстве.

Такими классами остаются в составе нашего общества старые сословия. Реформы и сопровождавшие их разнообразные перемены в нашей жизни поколебали основы этого сословного строя, переоценили сравнительное значение сословий в государстве и обществе, перепутали их взаимные отношения.

В местном самоуправлении, городском и земском, главное значение имеют три сословия: дворянство, купечество и крестьянство. Но кроме сословий в обществе действуют еще другие силы, которые можно назвать интересами. Они очень разнообразны, но могут быть сведены к двум категориям: это капитал и труд. Эти интересы вносят в общество свою классификацию, которая уже далеко не совпадает с сословн[ым] делением: сколько крестьян, занятых работой в городах, по домам и на фабриках, порвали уже не только бытовые и нравственные, но и юридические связи с селом!

Капитал в своих разнообразных видах представлен в городских и земских учреждениях довольно неравномерно. Земли разночинцев, купцов и мещан, сверхнадельные земли крестьян представлены косвенно, не сами по себе, а по сословной принадлежности своих владельцев; земли церковные в земстве не представлены вовсе, как не представлены в городах рентьеры и разные промышленники с капиталом, но без недвижимой городской собственности.

Еще случайнее отношение труда к местному правительству. Люди так называемых свободных профессий, как и разного рода мастера и рабочие, не принимают в нем никакого участия, хотя нередко образуют различные союзы, корпорации, артели, даже с правами юридических лиц.

При таком переслоении общества по интересам возникает трудный вопрос о составе народного представительства. Сословное деление уже не отражает в себе полно [и] точно действующих в обществе интере[сов, а] эти интересы еще не успели кристаллизироваться, сомкнуться в общественные классы, способные найти своих представителей. При такой неутвержденности общественного состава можно проектировать какие угодно системы народного представительства, выкраивая их по образцу ли старинных московских Земских соборов, или по современным западноевропейским конституционным шаблонам. Но все такие учредительные опыты рискованны и ненадежны. Жизнь должна сама создавать свои формы, прилаженные к наличным условиям места и времени.

Какой же возможен способ для такой созидательной работы? Как добыть надлежащие указания на соотношение общественных сил в данный момент, на степерь развитости и напряженности действующих интересов? Никакой законодатель не располагает достаточными средствами для этого, никакая печать не в состоянии с достаточной быстротой и точностью схватить бегущую минуту со всеми ее местными и классовыми оттенками. У кого же искать этих указаний на соотношение и качество общественных сил и интересов, как не у их готовых представителей, ответственно действующих по их полномочиям? Таковы земские и выборные городские учреждения. Затруднение, вытекающее из того, что в таком случае устраняются от дела классы и интересы, не представленные или слабо представленные в этих учреждениях, облегчается задачей, какая должна быть поставлена предполагаемым земским и городским представителям в деле устроения народного представительства.

Цель созыва таких представителей не совещательная, не подача мнений по заданным вопросам и не заявление нужд и желаний населения, а подговительное совещание самих представителей между собою по вопросу о составе постоянного народного представительства. Члены совещания должны уговориться между собою в том, какие классы и интересы и как могут найти место в этом представительстве. Предварительно этот вопрос обсудят губернские думы и земские собрания и решения передадут своим уполномоченным по должности, т.е. городским головам и председателям губернских земских собраний для обсуждения на подготовительном общем совещании. В этих местных резолюциях найдут себе выражение и интересы или классы, не представленные прямо ни во всесословных земских, ни в бессословных городских учреждениях, насколько эти интересы и классы значительны и организованы, т.е. способны заявить о своем существовании и значении как этим учреждениям, так общественному вниманию. Работа совещания неизбежно сведется к вопросу об изменении состава избирательных зем…

Заседание 19 июля 1905, Петергоф.

Игнатьев. Полит[ическая] говорильня. Думу нелегко б[удет] удержать в пределах закона, и положение едва ли б[удет] хуже того, из которого мы исходили.

Трепов. Дума всегда опасна. Опасность уменьшится только твердостью прав[итель]ства. §42 б[удет] сдерживать мнение.

Манухин. Самодержавие — ист[очни]к всякой власти. Интересам самодержавия не противоречит недопущение нежелаемого населением законопроекта.

Икскуль. Нет в проекте слова «самодержавие». В совещ[ательном] учреждении нет места большинству или меньш[ин]ству. Вполне соответствует рескрипту, не умаляя самод[ержавной] власти, но это д[олжно] быть выражено в проекте.

Голен[ищев-Кутузов]. Дух законов — в проекте есть какое-то обяз[атель]ство власти: [1] собрать надо распущенную; 2) затворяет доступ меньшинству к власти. За меньшинство. Это уже нечто конституционное: некоторые законы не состоятся, потому что против них большинство. Дума будет иметь больше власти, чем Г[осударственный] совет. Мало не противоречить, надо поддерживать. Партия конституционная — ей закон не удовлетворит. Славянофилы — и ей не удовлетворит: нет прямой подачи мнений народа. Но есть 99% народа; помещики, народ, трудовые люди — что они, как они думают? Отвечает ли проект этой массе? Никто не в состоянии на это ответить. Престижу самодержавие отвечает? По духу нет. Парлам[ентские] выбор[ы]; [это] может повести к подрыву самодержавия.

Ширин[ский-Шихматов]. По духу не согласно с самодержавием; есть некоторое противоречие.

Адресы рабочих — освободить от евреев и сохранить самодержавие.

21 Окт[ября].

Для Гучк[овы]х.

Правительство отказалось от своей роли, не мирит враждующих и не сдерживает крайних, ни левых, ни правых, которые оказываются еще анархичнее самих левых: оно лавирует, выжидает. Всего тяжелее положение умеренно-либеральной середины, партии своб[одного] порядка. Она жаждет мирной созидательной работы на почве дарованных прав; но она не организована и не знает, что делать. Идти своей дорогой она не может, потому что она не собралась еще в дорогу и у нее нет своей дороги, нет определенной программы: в одном она гнет направо, а в другом ее тянет налево. Она может крепко стать за манифест 17 октября в надежде, что правительство поддержит ее на этой позиции. Но оно может и не сделать этого, не будет противодействовать агитации за четырехгранное голосование и Учредительное собрание, и тогда партии порядка придется поневоле слиться с черной сотней. Не поддержанная правительством, она может повернуться налево; но ее встретят здесь как просящую помощи и навяжут ей свои требования, заставят отказаться от самой себя. Как пассивное ни то ни се, она подвергнется двустороннему обстреливанию с той и другой стороны.

Мы присоединили Польшу, но не поляков, приобрели страну, но потеряли народ.

Национальный принцип устраняется в области личных прав, но признается в области прав политических. Завоевание надобно поставить на почву соглашения, силу заменить правом.

Гучкову.

Нач[ало] ноября 1905.

Р[усский] народ не может положить свою судьбу на весы польск[ого] народа. Тащить чрез мозги русской думы — тормозиться (сервитуты). Междунар[одный] вопрос — совещательный сейм.

Против блока. Раскройте все скобки, реализуйте стереотипы, чтобы вас никто не обвинил в неискренности.

Нет всесословной волости. […].

1. Против стачек с обструкцией.

2. Молчи о праве собственности.

3. Социализм — не отнятие собственности, а ее эволюция (сама исчезает). Не по русской истории. Промолчите.

4. Просто перечневым порядком (язык, [шк]ола местная, обяз[ательно] постановлением).

Широкое самоуправление? Проекты сейма в Г[осударственную] думу. Сервитуты. Нарисовать картины прав для народностей, исчерпывающие всю полноту прав. Стереотипов избегать, раскрывать скобки отвлеченности. Дума обязана рассмотреть местные проекты. Национальности без территории [с] общими гражд[анскими] правами.

20 Дек[абря].

Политич[еские] мысли.

Я не сочувствую партиям, манифесты которых сыплются в газетах. Я вообще не сочувствую партийно-политическому делению общества при организации народного представительства. Это: 1) шаблонная репетиция чужого опыта, 2) игра в жмурки. Манифесты выставляют политические принципы, но ими прикрываются гражданские интересы, а представительство частных интересов — это такой анахронизм, с которым пора расстаться. Все платформы грешат одним недосмотром: они спешат установить, т.е. предопределить, направление нашего будущего конституционного законодательства, а наша ближайшая задача и забота — обеспечить и подготовить самый орган конституционного представительства.

Оппозиция против правительства постепенно превратилась в заговор против общества. Этим дело русской свободы было передано из рук либералов в руки хулиганов.

Я могу только [проявить] сочувствие, но не могу принять участие.

Е. Тр[убецкой?] etc. — это не бойцы, а только застрельщики. Они способны расшевелить нервы, но не дадут идей.

Обществ[енные] интересы не так разнообразны и недружелюбны м[ежду] собою, как личные мнения, и первые легче согласить, чем вторые.

Законы о Г[осударственной] думе. Незаконченность дела. Что приобретено (бюрократия сбоку). Обилие партий и неудобства этого. Выход — уяснение общих интересов и их соглашение с частными. Видимое противоборство частных интересов, внушаемое приказной администрацией, и их внутреннее согласие, которое д[олжно] выражать народное пред[ставитель]ство (знай, сверчок). Как администрация согласует интересы — дифференц[ированный] железнодорожный тариф Вышн[еградско?]го. Народное пред[ставитель]ство — общее благо: это внутренняя связь частных интересов.

[1905 Г.].

Движимый этим духом, в нем живущим и его охраняющим, Государственный совет во имя блага России верно служил своим верховным представителям, когда выражал мнения, кои, освящаясь их державной волей, становились правилами русской государственной жизни, верно служил и тогда, когда наблюдал, чтобы действие державной воли не было затрудняемо начинаниями незрелыми и неблаговременными, не проверенными опытом и размышлением, не из истинных народных нужд исходящими.

1906 Г.

Вы хотите подвести канонический фундамент под фактическое обветшалое здание р[усского] церк[овного] управления? Не знаю, можно ли? Это дело церковно-иерархической архитектоники, которая очень поработала над искажением церкви у нас и на правосл[авном] В[остоке]. Мне как мирянину, руководящемуся лишь голосом своей совести, важен только один вопрос: будет ли канонический фундамент христианским.

15 Н[оя]бря.

Наверное наши архиереи возразят, что катол[ическая] иерархия вела себя еще хуже. Наша иерархия любит ссылаться на чужие недостатки, большая охотница приобретать праведность чужими грехами. Как вербуется наша высшая иерархия? Люди духовного, а в последнее время зачастую и светского звания, обездоленные природой или спалившие свою совесть поведением, не находя себе пристойного сбыта, проституируют себя на толкучку русской церкви, в монашество, и черным клобуком, как могильной насыпью, прикрывают невзрачную летопись своей жизни, какую физиология вырезывает на их невысоких лбах. Надвинув на самые брови эти молчаливые клобуки, они чувствуют себя безопасными от своего прошедшего, как страусы, спрятавшие свои головы за дерево. Правосл[авная] паства лениво следит за этими уловками своих пастырей и, равнодушно потягиваясь от усердных храмовых коленопреклонений, говорит, лукаво подмигивая, знаем-де. Нигде высшую церковную иерархию не встречали в качестве преемников языческих волхвов с большим страхоговением, как в России, и нигде она не разыгрывала себя в таких торжественных скоморохов, как там же. В оперном облачении с трикирием и дикирием в храме, в карете четверней с благослов[ляющим] кукишем на улице, простоволосая с грозой и руганью перед дьячками и просвирнями на приемах, с грязными сплетнями за бутылкой лиссабонского или тенерифа в интимной компании, со смиренно-наглым и внутрь смеющимся подобострастием перед светской властью, она, эта клобучная иерархия, всегда была тунеядной молью всякой тряпичной совести русского православного слюнтяя.

Христос дал истину жизни, но не дал форм, предоставив это злобе дня. Вселенские соборы и установили эти формы для своего времени, цепляясь за его злободневные условия. Они были правы для своего времени; но не право то позднее узколобие, которое эти временные формы признало вечными нормами, признав учение Христа только случайным началом церковного строительства.

2З дек[абря].

Что такое наше церк[овное] богослужение? Ряд плохо инсценированных и еще хуже исполняемых оперно-истор[ических] воспоминаний. Верующий приносит из дома в церковь куплен[ную] свечку и свое религиозное чувство, ставит первую перед иконой, а второе вкладывает в разыгрываемое перед ним вокально-костюмированное представление и, пережив нравственно-успокоительную минуту, возвращается домой. Затем до следующего праздничного дня он чужд церк[овной] жизни: он — одинокий верующий. Встреча с соприхожанами в ц[еркви] — встреча знакомых на улице: никакого общения верующих не бывает в стенах храма. Здесь каждый проверяет только свою совесть своим же собственным настроением, а не совестью собрата во Христе. Он не член ц[еркви], а единоличная церковь, ходит в храм, как в баню, чтобы смыть со своей совести сор, насевший на нее за неделю.

Членам Предсоб[орного] присутствия прежде всего трудно б[ыло] понять друг друга: им оставалось только спросить себя, зачем они тут встретились, для чего созваны.

Для молящейся в соборе публики архиерейские дикирии и трикирии привлекательнее архиереев, чьи руки их торжественно скрещивают.

У высшей иерархии больше власти, чем авторитета. Членам Предсоб[орного] присутствия трудно б[ыло] понять самих себя и друг друга.

1909 Г.

Лето 1909 (с 10мая).

Заметки.

1.

Причин явления надо искать в самом явлении, а не вне его, объяснения личности — вне ее, а не в ней самой.

2.

Сказка бродит по всей нашей истории, разыскивая и нашептывая разумные причины и дальновидные соображения там, где действовали наследственные недоразумения и слепые инстинкты, и волшебной феей навевая золотые сны сонным людям, которые, очнувшись, с сонником в руках освещают ими свою тусклую стихийную жизнь. Не ищите в нашем прошедшем своих идей, в ваших предках — самих себя. Они жили не вашими идеями, даже не жили никакими, а знали свои нужды, привычки и похоти. Но эти дедовские безыдейные нужды, привычки и похоти судите не дедовским судом, прилагайте к ним свою собственную, современную вам нравственную оценку, ибо только такой меркой измерите вы культурное расстояние, отделяющее вас от предков, увидите, ушли ли вы от них вперед или попятились назад. Так называемая историческая объективность — бэконовская virgo sterilis.[19].

3.

Привозная с Запада наука долго оставалась бесплодной для русской жизни, потому что встретилась с житейскими понятиями и порядками, совсем чуждыми этой науке, и не трогала, перерабатывала их по-своему, оставаясь нарядной и бездеятельной роскошью отдельных умов.

4.

Историк задним умом крепок. Он знает настоящее с тыла, а не с лица. Это недостаток ремесла, как кривизна ног у портного. Отсюда оптимизм историков, их вера в нескончаемый прогресс, ибо зад настоящего краше его лица. У историка пропасть воспоминаний и примеров, но нет ни чутья, ни предчувствий.

17 Июля.

4.

Обычные явления в жизни народов, отсталых и почему-либо ускоренно бросившихся вдогонку за передовыми: 1) возникновение множества новых занятий, требующих наскоро набранных сведений, полуобразования, и появление интеллигенции; 2) удаление этих новых классов от народной массы, неспособной так быстро усвоять новые знания и понятия, и 3) разрушение старых идеалов и устоев жизни вследствие невозможности сформировать из наскоро схваченных понятий новое миросозерцание, из не связанных с вековыми преданиями и привычками новых занятий сложить новые бытовые основы. А пока не закончится эта трудная работа, несколько поколений будут прозябать и метаться в том межеумочном, сумрачном состоянии, когда миросозерцание подменяется настроением, а нравственность разменивается на приличие и эстетику.

5.

Изучение нашего прошлого небесполезно — с отрицательной стороны. Оно оставило нам мало пригодных идеалов, но много поучительных уроков, мало умственных приобретений и нравственных заветов, но такой обильный запас ошибок и пороков, что нам достаточно не думать и не поступать как наши предки, чтобы стать умнее и порядочнее, чем мы теперь.

20 Дек[абря].

Россет — обрусевшие инородцы с их своеобразным патриотизмом и взглядом на новое, неродное отечество.

Николай у А[лександры] О[сиповны] в гостин[ой] чувствовал и вел себя, как за границей, свободомыслящим европейцем, джентльменом, не русским самодержцем, запросто и даже почтительно разговаривал с русск[им] писателем, которого его застеночный censor morum[20] Бенк[ендорф] сажал в крепость по 3-му пункту, без объяснения причин. Это б[ыли] не эстетика и не патристика, а своего рода домашняя диэтика. Портя себе вкус к жизни ежедневными лакомствами безотчетной власти, восстанавливая его минутным сухоядением, корректности и джентльменства в гостиной образованной и умной полурусской барыни, бывшей фрейлины, петербургский дом которой, как нечто экстерриториальное, подобно квартирам иностран[ных] посланников, изъят был из-под действия русских властей и законов.

Это было неловкое положение, но тогда привыкли к подобным неловкостям, как привыкают к петербургской погоде, и даже находили в этом некоторое удовольствие или пользу. Покровительство литературе и искусству разгоняло скуку парада и доклада, а художественное творчество находило в высоком внимании безопасные пределы своего полета. Воздушный шар на привязи мог треснуть, но не улететь из вида.

1911 Г.

[Ранее 30 января].

Общие заметки.

Посредник между правит[ельство]м и кр[естьяни]ном — помещик создан в XVIII в. после 1762 [г.].

Описанные до стр. 22 Leibeigenschaft[21] — не наше холопство: не личная, а реальная неволя; везде элемент права, крепки земле.

Крепостной труд — ежеминутный саботаж — работа, низверженная до допускаемого законом минимума.

Нынешняя политика: менять законы, реформировать права, но не трогать господствующих интересов.

Чем более сближались мы с З[ападной] Европой, тем труднее становились у нас проявления народной свободы, потому что средства западноевропейской культуры, попадая в руки немногих тонких слоев общества, обращались на их охрану, не на пользу страны, усиливая социальное неравенство, превращались в орудие разносторонней эксплуатации культурно безоружных народных масс, понижая уровень их общественного сознания и усиливая сословное озлобление, чем подготовляли их к бунту, а не к свободе. Главная доля вины на бессмысленном управлении.

Земледелием кормятся в Англии 17%, в Германии 35,5%, Франции? России 75%.

30 Янв[аря].

В нашем обществе, проходящем еще периоды геологического образования, каждое сильное лицо само вырабатывает понимание вещей и правила своей деятельности из самого процесса своей личной жизни, свободной от преданий, заветов, чужих опытов. Он, как Адам, дает вещам свои имена. Отсюда разнообразие характеров и неуловимость типов, рыхлость общества и непривычка к дружной деятельности плотными крупными союзами. У себя дома мы сильнее, чем на улице. Личный интерес господствует над общественным.

Противоречие в этнографическом составе Русск[ого] государства на западных европейских и восточных азиатских окраинах: там захвачены области или народности с культурой гораздо выше нашей, здесь — гораздо ниже; там мы не умеем сладить с покоренными, потому что не можем подняться до их уровня, здесь не хотим ладить с ними, потому что презираем их и не умеем поднять их до своего уровня. Там и здесь неровни нам и потому наши враги.

Умолчание Св[ода] зак[онов] об юрид[ических] и полит[ических] основах права крепости производит такое впечатление, что обе стороны, правит[ель]ство и дворянство, признавали это право чем-то таким, что превратится в постыдное и ни в каком государстве не допустимое безобразие, как скоро в него будет внесена хотя микроскопическая доза права.

У нас нет ничего настоящего, а все суррогаты, подобия, пародии: quasi-министры, quasi-просвещение, quasi-общество, quasi-конституция, и вся наша жизнь есть только quasi una fantasia.

Павел, Ал[ександ]р I и Николай I владели, а не правили Россией, проводили в ней свой династический, а не государственный интерес, упражняли на ней свою волю, не желая и не умея понять нужд народа, истощили в своих видах его силы и средства, не обновляя и не направляя их к целям народного блага.

Закон жизни отсталых государств или народов среди опередивших: нужда реформ назревает раньше, чем народ созревает для реформы. Необходимость ускоренного движения вдогонку ведет к перениманию чужого наскоро.

1.

Наша история XVIII и XIX вв. Коренная аномалия нашей политической жизни этих веков в том, что для поддержания силы и даже существования своего государства мы должны б[ыли] брать со стороны не только материальные, но для их успеха и духовные средства, которые подрывали самые основы этого государства. Люди, командированные правительством для усвоения надобных ему знаний, привозили с собой образ мыслей, совсем ему ненужный и даже опасный. Отсюда двойная забота внутренней политики: 1) поставить народное образование так, чтобы наука не шла дальше указанных ей пределов и не перерабатывалась в убеждения, 2) нанять духовные силы на свою службу, заводя дома и за границей питомники просвещенных борцов против просвещения. Трагизм положения в XIX в. — против правительства, борющегося со своей страной, стал просвещенный на правительственный кошт патриот, не верящий ни в силу просвещения, ни в будущее своего отечества.

27 Ф[евраля].

2.

П[авел] погиб от матерней придворной знати подобно азиатским деспотам. Либерализм его старшего сына — азиатская трусость, старавшаяся заслониться от этой старой екатер[ининской] знати английски воспитанной либеральной знатной молодежью, потом сволочью вроде Аракчеева. Но о связи нравственной с русским обществом он, может быть, думал только в первые годы. 14 декабря показало и случайному царю, и придворной знати их общего врага — дворянскую европейски образованную и пропитавшуюся в походах освободительными влияниями Запада гвардейскую офицерскую молодежь. Отсюда две тенденции нового царствования. Первая — обезвредить гвардию политически, сделав из нее со всей армией автоматический прибор для подавления внутренних массовых движений; здесь, а не в военно-балетном увлечении источник скотски бессмысленной фрунтовой выправки. Другая тенденция — вывести вольный дух в классах, доступных западным веяниям. С достижением обеих целей — возможность эксплуатировать непонятного и потому страшного зверя — народ. Двойной страх вольного духа и народа объединял династию и придворную знать в молчаливый заговор против России. На Сенатской площади голштинцы живо почувствовали свое нравственное отчуждение от страны, куда занес их политический ветер, и они искали опоры в придворном кругу, в который Ник[олай] старался напихать как можно больше немцев. С вольным духом в обществе надеялись справиться жандармскими умами, а с кр[естья]нским народом — приставленными к нему пьявками в виде помещиков с их выборными предводителями и судебно-полицейскими агентами. А[лександ]р I относился к России, как чуждый ей трусливый и хитрый дипломат, Н[иколай] I — как тоже чуждый и тоже напуганный, но от испуга более решительный сыщик.

Заметки и наброски.

Характеристики общественных типов.

[1880-Егоды].

1.

Весь этот человек — игра природы и судьбы: обе эти причудницы хотели показать на нем, как они изобретательны в своих капризах. На худеньком, узеньком личике, составляющем фасад его сплюснутой детской головки, как-то вырос лошадиный нос чуть ли не в аршин длины, вдобавок еще искривленный. Между узким лбом и расширенным затылком нет никакой соразмерности. Трус с маковки до пяток, он носит воинственную фамилию; эта фамилия французская, а каждая капля его жидкой крови пропахла гамбургским немцем, и этот немец родился в самом сердце России и увидал родную Германию, когда начинал уже забывать немецкий язык, на котором заговорил в русской деревне, как только стал говорить его язык. Урод внешне и внутренне, он особенно любит историю искусства. Родившись с скудным запасом способностей, которого хватило бы только на маленькое ремесло, он стал профессором необъятной науки.

Бесхарактерный, вечно боящийся поноса, он больше всего ценит дисциплину и твердость. Расположенный к миру и мещанскому самодовольству, он был принужден бороться за каждый свой житейский шаг и вечно разочаровываться в себе; уныние стало его привычкой. По своей натуре он добрый семьянин, мечтавший о счастье с любящей честной Гретхен из честного мещанского семейства, но ему пришлось жениться на ледяной бабе неприличного происхождения, родители которой — старый русский барин и крепостная Офелия со скотного двора. Обстоятельства и честолюбие сделали его интриганом, но природа отняла у него все средства, нужные для притворства. Боясь проиграть гривенник в карты, он проиграл потом и кровью нажитые тысячи в банке. Не чуждый влечения поерничать, он до сих пор не дерзнул узнать, где у дам застегивается ворот. От долгого занятия он полюбил непосильную для него науку, но так, что внушает к ней отвращение в слушателях своим непомерным усердием.

21 Апр[еля] 1892 г.

2.

Я хочу описать жизнь человека, которого я долго знал и Вы нередко видели, но которого я никогда не считал действительно живым человеком, каким он казался, а Вам он казался совсем не таким человеком, каким он действительно был. Поэтому моя повесть — и не роман, и не биография. Это не роман, потому что герой ее — не вымысел моей фантазии, а действительное лицо, вращавшееся между нами, приноровлявшееся к нашим понятиям, вкусам и интересам; но это и не биография, потому что его действительная жизнь не была фактом нашего общежития, его действительные, собственные его понятия, чувства и интересы не входили в общий житейский оборот, в состав понятий, чувств и интересов времени, не отрицали и не пополняли их, а жили совсем в стороне, своей особой жизнью, подобно тем далеким от Земли звездам, недоступным невооруженному глазу, которые не оказывают никакого уловимого действия на нашу планету, хотя и оставляют впечатление на объективе астрономического прибора. Существование этого человека сложилось из мечты и призрака: чем он жил сам в себе, то не выходило за пределы его мышления и воображения; то, что он говорил и делал, составляло только его наружность, его призрачную физиономию, не имевшую никакой связи с его внутренним содержанием. Это был живой сон, греза наяву.

[1890-е годы ].

3.

В последнее время чаще и чаще начал мелькать новый, любопытный тип в русской ученой среде. Предания прошедшего молчат об этом типе; в преданиях нашего прошедшего рисуются только два типа ученых деятелей. Первая половина нынешнего столетия была продолжением героического времени нашей науки: умственные силы, пробужденные в прошедшем веке, впервые взволновались широким, свободным движением — и среди них сейчас же обозначились простые, первоначальные образы деятелей, резко противоположные друг другу. Одни — исполины, богатыри, приносившие с собой в первобытное общество могучее умственное и нравственное движение; как и все герои эпической поры, эти богатыри после долгой, упорной борьбы слагали оружие пред непобедимой судьбой, выразившейся в пословице: «плетью обуха не перешибешь». Праотцем этих богатырей служит колоссальный образ холмогорского крестьянина. На днях мы читали поучительную повесть об одном из недавних представителей этого типа… Под их широкой сенью кишели кучи маленьких деятелей, вся роль, все значение которых до дна исчерпывалось форменными пуговицами их синего фрака. «Волею начальства мы поставлены и должны служить» — в этом лозунге высказывался последний резон их бытия, глубочайшая задача их призвания. Оба типа — знамения хаотического времени: по законам исторической экономии неизбежны наряду с Ахиллами, Муромцами и эти Ферситы, Алеши Поповичи науки, как по законам экономии природы неизбежны паразиты на слоне, на баобабе.

Движения последних двух десятилетий продолжали творческое дело развития и в этой сфере нашей жизни: прежние типы, развиваясь, разнообразясь сами, получили еще нового товарища. Подобно двум старшим, этот новый ученый тип — знамение своего времени, и очень много дающее для характеристики нашего умственного развития. Прежде всего — это тип недавний, только народившийся, не попавший еще не только в горнило романиста, но и на наковальню критики.

29 Дек[абря] 1891 [г.].

4.

У нас всегда были и теперь есть много умных и мыслящих дельцов, прекрасно знающих каждый среду, в кот[орой] он действует, умеющих следить за движением житейской волны, которая несет его. Но у нас недостает приборов, приемов и привычек, чтобы подводить общие итоги жизни, и потому нет уменья собирать и сводить дробные, микроскопические наблюдения в общее представление о положении дел, в цельную картину переживаемой минуты. Короче, у нас очень неудовлетворительно устройство народного самонаблюдения. Космогонический богатырь былин, который с трудом поднимает свои тяжелые ресницы и еще не видит своих ног, пот[ому] что по пояс в землю врос. Эта отсталость наблюдения от действительности, недостаточное понимание своей собственной деятельности — словом, недостаток народного самосознания — вот точка зрения, которая служит исх[одным] пунктом русск[ого] пессим[истического] миросозерц[ания], почва, на которой растет русский пессимизм. Как скоро на эту почву попадет нетерпеливая, излишне возбужденная туземная мысль, вырастет представление, которое становится питательным содержанием пессимизма. Это представление о том, что русская мысль и русская действительность далеко разошлись друг с другом и идут каждая своей дорогой, что первая, не понимая потребностей второй, не в состоянии направлять ее, а вторая, предоставленная своим стихийным влечениям, может привести к роковым результатам или по крайней мере к неожиданным кризисам и что не предвидится средств восстановить дружное взаимодействие той и другой.

[Без даты ].

5.

Полное взаимное равнодушие разделяет русскую историческую литературу и русскую читающую публику: обе очень редко встречаются друг с другом и еще реже вспоминают друг о друге. Надобно признаться, что это равнодушие хорошо заслужено обеими сторонами. В последнее десятилетие не появилось ни одного нового труда по русской истории, который сильно приковал бы к себе внимание общества. Зато и общество, с своей стороны, ничем не заявило живого интереса к своему прошедшему, не подсказало науке никакого серьезного исторического вопроса, не дало знать, зачем, для каких насущных потребностей, умственных или нравственных, ему нужно знать свое прошлое.

У каждой стороны есть свои причины, которые создали такое странное отношение между ними. Чтобы увидеть их обеим сторонам, следует только каждой быть откровенной. Я не знаю, какой сильный умственный или нравственный интерес может овладеть обществом в том настроении, в каком находимся мы теперь, — обществом, которое носит на себе очевидные признаки утомления и разочарования, не помня ни сделанных усилий, ни обманутых надежд, чувствует лом в костях и жажду покоя, как будто после дальней и быстрой езды, хотя последние годы устойчиво оставалось на одном и том же месте, — которое, словом, вопреки апостольскому совету желает есть, не потрудившись. Где вошло в привычку жаловаться на централизацию, на стеснение общественной самодеятельности, на недостаток прав и не пользоваться тем, что дано, пренебрегать обязанностями, как скоро слабеет надзор, где быстро забывают, чем были вчера, и не желают подумать, чем быть завтра, — там историк найдет вокруг себя немного внушений, способных возбудить энергию его мысли, дать направление его работам, оживлять в нем чувство ответственности за принятую на себя обязанность, — там, с другой стороны, не нужна историческая книга, которая не возбуждает приятной тревоги в праздных нервах и не предлагает нового проекта для усовершенствования общественного комфорта. Помня старое предание, что патриотизм есть долг каждого гражданина, там берут в руки книгу, заглавие которой прямо говорит об этом отечестве, и, если не находят в ней ни предисловия, ни подробного оглавления, тотчас ставят ее на полку.

Беспристрастие заставляет прибавить, что в последнее время большая часть сочинений по русской истории не имеет права сетовать на подобную судьбу. Даже те люди, количество которых хорошо известно опытным книгопродавцам, которые прежде составили себе привычку к серьезному чтению и теперь вопреки времени не могут от нее отстать, — и те начинают отставать от русско-исторической литературы. Нельзя винить в этом недостаток таланта в русской историографии: книги и статьи, наиболее у нас читаемые, едва ли способны поднять спрос на талант. Еще меньше виноват здесь недостаток трудолюбия: большая часть сочинений по русской истории, появившихся в последние годы, написана с удивительным прилежанием.

Верование и мышление.

Февр[аль] [18]98 г.

Вместе с великими благами, какие принесло нам византийское влияние, мы вынесли из него и один большой недостаток. Источником этого недостатка было одно — излишество самого влияния. Целые века греческие, а за ними и русские пастыри и книги приучали нас веровать, во все веровать и всему веровать. Это было очень хорошо, п[отому] что в том возрасте, какой мы переживали в те века, вера — единственная сила, которая могла создать сносное нравственное общежитие. Но нехорошо было то, что при этом нам запрещали размышлять, — и это было нехорошо больше всего потому, что мы тогда и без того не имели охоты к этому занятию. Нам указывали на соблазны мысли прежде, чем она стала соблазнять нас, предостерегали от злоупотребления ею, когда мы еще не знали, как следует употреблять ее. Греки поступали точь-в-точь, как сказочный индийский царь со своим богобоязнен[ным] сыном, которому он для сбережения его целомудрия с детства внушал, что черти — это девицы, и который, увидев девиц, сказал чересчур осторожному папаше напрямки, что черти понравились ему больше ангелов. Когда нас предостерегают от злоупотребления тем, чего мы еще правильно употреблять не умеем, всегда можно опасаться того, что при встрече с опасным предметом мы прямо начнем злоупотреблением. Так случилось и с нами. Нам твердили: веруй, но не умствуй. Мы стали бояться мысли, как греха, пытливого разума, как соблазнителя, раньше, чем умели мыслить, чем пробудилась у нас пытливость. Потому, когда мы встретились с чужой мыслью, мы ее принимали на веру. Вышло, что научные истины мы превращали в догматы, научные авторитеты становились для нас фетишами, храм наук сделался для нас капищем научных суеверий и предрассудков. Мы вольнодумничали по-старообрядчески, вольтерьянствовали по-аввакумовски. Как старообрядцы из-за церковного обряда разорвали с церковью, так мы из-за непонятного научного тезиса готовы были разрывать с наукой. Менялось содержание мысли, но метод мышления оставался прежний.

Под византийским влиянием мы были холопы чужой веры, под з[ападно]европейским стали холопами чужой мысли. (Мысль без морали — недомыслие; мораль без мысли — фанатизм.).

Искусство и мораль.

[Февраль 1898 г.].

Воспитательное, культивирующее значение искусства всего удобнее определить отношением его источника или руководителя эстетического чувства к источнику нравственно-житейской деятельности, чувству нравственному. Бесспорность этого чувства и его годность быть меркой других житейских мотивов.

Общее или наиболее приемлемое мнение: чувство эстетическое — вспомогательное средство чувства нравственного; высшая задача искусства — облагораживать, возвышать человека; эстетика — помощница или младшая сестра этики; красота — служительница добродетели.

Непримиримая противоположность обоих чувств: основа одного — личное удовольствие, основа другого — самопожертвование, т.е. страдание. Обратно пропорциональное отношение между обоими чувствами в людях…

Художественно воспроизведенный образ трогает воображение, а не сердце, не чувство, как художественно выясненная мысль возбуждает ум, не сердца. Притом художник не передает испытываемое им чувство, а создает в других чувство (намеренно или бессознательно), которого сам не испытывал и даже не предвидел. Настроение художника и настроения зрителя или слушателя — не одно и то же, а совсем разные по существу состояния: у одного творческое напряжение, чтобы передать, у другого критическое наслаждение от успеха передачи…

Примечания.

1.

«Лишь в школе любви завоевывает человек искусство умирать» (нем.).

2.

Чистая доска (лат.).

3.

Наставница жизни (лат.).

4.

Подвластные Риму области (лат.).

5.

Пусть будут бдительны консулы (лат.).

6.

Академические рассуждения (фр.).

7.

Награду [?] от отечества (лат.).

8.

Бессмыслица (англ.).

9.

Следует ему найти место (фр.).

10.

Он меня так много хвалит, что в конце концов избалует (фр.).

11.

«Смешной философ» (фр.).

12.

«Прекрасная Венера» (нем.).

13.

Болтовню (фр.).

14.

«Первобытный мир» (фр.).

15.

Под стать (фр.).

16.

Хлеба и зрелищ! (лат.).

17.

Устойчивости (лат.).

18.

Молва учит (лат.).

19.

Бесплодная дева (лат.).

20.

Цензор нравов (лат.).

21.

Крепостное состояние (нем.).

Василий Осипович Ключевский.
Содержание.