Фвонк.
* * *
84) Фвонк берет Йенса с собой на лыжный пробег по большому графику номер один. Охранники бегут за ними на отдалении в десять-пятнадцать метров. Йенс горячо одобрил маршрут и восхищался, как широко Фвонк мыслит. Это график номер один в своем подлинном величии, утверждает Йенс. На улице такой холод, что брюхатые сидят по домам, Фвонк в ударе и говорит больше обычного. Он рассказывает о маме Терезы, как он ее любил и как она умерла от осиного укуса. Она сама не подозревала, что у нее на ос такая аллергия. Все кончилось в полчаса. Раз — и она умерла. Он рассказывает об Агнес, как строга она во всех своих причудах и фобиях. Это были разумно-удобные отношения, и только. В смысле Терезы все и правда получилось хорошо, но что Агнес съехала, когда он ушел в минус, доказывает, что она никогда его по-настоящему не любила. Йенс слушает, как и обещал, и задает интересные вопросы, помогающие рассказывать дальше, как и ожидаешь от кровного брата.
«Где ты работал тогда?» — спрашивает он.
Фвонк молчит.
«Ты все еще работал в Институте физкультуры?».
«Да», — врет Фвонк.
«А потом ты взял больничный?».
«У меня старая спортивная травма».
«Но сейчас ты в отличной форме?».
«У меня депрессия».
«Как у меня?».
«Можно сказать и так».
Они некоторое время идут молча.
«Когда мы вот так с тобой гуляем, ты Йенс или Другой Йенс?» — спрашивает Фвонк.
«Вместе с тобой я всегда Другой Йенс. Притом я бываю им только вместе с тобой, помни об этом».
Когда они поворачивают назад у Студентерхютта, Йенс улыбается. «Здесь мало тратят и много копят, — говорит он. — Самый передовой район».
85) Пока они едят апельсин на Трюваннсхёгда, Йенс снова мрачнеет.
«Стоит мне остановиться, эти мысли тут как тут. И ругательства. Эти вообще прорываются без предупреждения, черт бы их подрал восемь раз по два на рыло. Сущее проклятие. Что мне теперь, жить вечным двигателем?».
«Ты не мог бы поконкретнее?» — просит Фвонк.
«Фрукточница была права: хороших результатов на прошлогодних местных выборах мы добились на волне симпатии к нам, — говорит Йенс, — все сочувствовали нам как пострадавшим. Но прошло время, и вот уже стало более или менее позволительно бояться чужаков, открыто бояться. Глубоко в народе есть инстинкты, с которыми невозможно бороться. Фвонк, ты видел, что люди пишут? Там масса образованных людей — стоматологи, преподаватели и все дела, и они говорят такое, что не веришь собственным ушам. Понятно, что кто-то в этой огромной толпе стал легкой добычей манипуляторов или поддался на провокацию, в этом ничего нового, но вот что эти настроения постепенно распространяются на самые созидательные силы общества, убивает меня. И в тот момент, когда я должен стоять на баррикадах и вскрывать этот нарыв, бороться с заразой с утроенной силой, я вдруг ослаб и сдулся. Я чувствую себя очень немощным, Фвонк, я никогда не ощущал такого бессилия и слабости».
Фвонк кивнул и вынул из руки Йенса апельсин, чтобы дочистить его, а то процесс застопорился.
«Против этого безумия у меня ни лома нет, ничего. И я чувствую свою немощь и все время хочу спать. Но еще я хочу на юг, на море, чтоб никаких встреч и обязанностей. И ничего из этого мне нельзя говорить вслух. Такое заявление повредит мне, это я, предположим, еще могу пережить, но ведь оно нанесет урон партийному аппарату и правительству, которое я возглавляю».
«Мне кажется, нам надо идти дальше», — отзывается Фвонк.
«Ты прав, — подхватывает Йенс. — Движение — это выход. Вечное движение».