Издержки хорошего воспитания.

Голова и плечи. Перевод А. Глебовской.

I.

В 1915 году Хорасу Тарбоксу стукнуло тринадцать. В тот самый год он сдал вступительные экзамены в Гарвард, получив отличные оценки по творчеству Цезаря, Цицерона, Вергилия, Ксенофонта и Гомера, а также по алгебре, геометрии, тригонометрии и химии.

Через два года, как раз когда Джордж Майкл Коэн сочинял свою знаменитую песню «Там, за морями»,[7] Хорас, на две головы опередивший по успеваемости остальных второкурсников, подбирал материалы к докладу «Силлогизм как устаревшая схоластическая форма», а во время битвы при Шато-Тьери он сидел за письменным столом и размышлял, стоит ли дожидаться семнадцатого дня рождения, прежде чем взяться за цикл статей «Прагматический уклон в неореализме».

Некоторое время спустя какой-то газетчик сообщил ему, что война закончилась, и Хорас искренне обрадовался, поскольку это означало, что издатели — братья Пит в ближайшее время выпустят в свет очередной тираж «Усовершенствования восприятия у Спинозы». Война — штука в своем роде неплохая, делает молодых людей самостоятельными, или что-то в таком духе, но Хорас уже понял, что никогда не простит президента за то, что тот дозволил духовому оркестру греметь у него под окном в день лжеперемирия,[8] в результате чего он выпустил три важнейших предложения из своей работы «Немецкий идеализм».

На следующий год он отправился в Йель получать магистерскую степень.

Ему тогда исполнилось семнадцать, был он строен и высок, сероглаз и близорук и всем своим видом выражал полную отстраненность от всякого оброненного им слова.

— У меня ни разу не возникло ощущения, что мы с ним беседуем, — разливался перед преисполненным сочувствия коллегой профессор Диллинджер. — Никак не избавиться от чувства, что разговариваешь с его представителем. Так и ждешь, что он сейчас скажет: «Хорошо, я посоветуюсь с самим собой и все выясню».

И вот в этот момент жизнь с полнейшим беспристрастием, так, будто Хорас Тарбокс был каким-нибудь мясником мистером Гузкой или шляпником мистером Картузом, протянула руку, ухватила его, перевернула, расправила и раскатала, как штуку ирландского кружева на субботней ярмарке.

Продолжая в традиционном литературном ключе, скажу, что первопричиной всех этих событий явилось то, что давным-давно, еще в колониальные времена, отважные пионеры добрались до одного лысого местечка в Коннектикуте и задались вопросом: «Ну и что бы нам тут такое построить?» — на что самый отважный из них ответил: «А построим-ка городок, на котором театральные антрепренеры смогут обкатывать новые музыкальные комедии!» Как потом на этом месте возник Йельский университет, на котором с тех пор и обкатывают музыкальные комедии, — это уже общеизвестная история. Словом, в один прекрасный декабрьский день в театре «Шуберт» играли комедию «Давай трогай!», и все студенты дружно вызывали на бис Маршу Медоу, которая спела в первом акте песенку про Беспечного Болвана, а в последнем представила зыбкий, трепетный, неповторимый танец.

Было Марше девятнадцать. У нее не выросло крыльев, однако все зрители сходились на том, что ей и не надо. Она была натуральной блондинкой и не красилась, даже выходя на улицу при полном свете дня. Помимо этого, она была ничем не лучше большинства других женщин.

Так вот, Чарли Мун посулил ей пять тысяч сигарет «Пэлл-Мэлл», если она нанесет визит Хорасу Тарбоксу, выдающемуся интеллектуалу. Чарли учился в Шеффилде на последнем курсе, с Хорасом они были двоюродными братьями. Связывали их взаимная любовь и взаимная жалость.

В тот вечер Хорас был особенно занят. Ум его терзала неспособность француза Лорье сполна оценить значение неореализма. Так что единственной его реакцией на негромкий отчетливый стук в дверь кабинета стало размышление о том, может ли стук существовать в отсутствие воспринимающего его уха. Хорас отметил про себя, что его вроде как сильнее и сильнее сносит к прагматизму. Хотя на деле в тот самый момент его стремительно сносило к совсем иному, — правда, сам он об этом не подозревал.

Стук отзвучал, потом протекли три секунды, и он повторился.

— Войдите, — механически произнес Хорас.

Он услышал, как отворилась и захлопнулась дверь, однако так и не поднял глаз от книги, над которой сидел, склонившись, в кресле у камина.

— Положите на кровать в соседней комнате, — сказал он рассеянно.

— Что положить на кровать в соседней комнате?

Песни свои Марша Медоу проговаривала речитативом, а в разговоре голос ее звучал, как перебор арфы.

— Чистое белье.

— Не могу.

Хорас нетерпеливо заерзал в кресле:

— Как это не можете?

— Да потому, что у меня его нет.

— Гм! — откликнулся он запальчиво. — Ну так ступайте и принесите.

По другую сторону камина стояло еще одно кресло. Хорас, как правило, перебирался туда по ходу вечера — ради разминки и разнообразия. Одно кресло он окрестил Беркли, другое — Юмом.[9] Тут он вдруг услышал такой звук, будто нечто шуршащее и невесомое опустилось на Юма. Он поднял глаза.

Ну, — сказала Марша с самой очаровательной своей улыбкой, которую использовала во втором акте («Ах, так вашей светлости понравился мой танец!»), — ну, Омар Хайям, вот и я в пустыне с песней на устах.[10].

Хорас уставился на нее в отупении. В первый миг он было усомнился: а не является ли она всего лишь плодом его воображения? Женщины не вламываются в комнаты к мужчинам и не усаживаются на их Юмов. Женщины приносят чистое белье, садятся в автобусах на место, которое вы им уступили, а потом, когда вы дорастаете до того, чтобы надеть оковы, выходят за вас замуж.

Эта женщина явно материализовалась прямо из Юма. Кружевная пена ее воздушного коричневого платья точно была эманацией, возникшей из кожаной ручки Юма! Посмотреть подольше — и сквозь нее явно проступят очертания Юма, а потом Хорас вновь останется в комнате один. Он провел кулаком по глазам. Да уж, пора снова заняться упражнениями на трапеции.

— Да ну тебя, не надо на меня так пялиться! — ласково выговорила ему эманация. — Так и кажется, что ты меня сейчас изничтожишь силой своей многомудрой мысли. И тогда от меня ничего не останется, кроме тени в твоих глазах.

Хорас кашлянул. То был один из двух его характерных жестов. Когда Хорас говорил, вы и вовсе забывали, что у него есть тело. Казалось, что играет фонограф и звучит голос певца, который уже давно умер.

— Что вам нужно? — осведомился он.

— Отдай письма! — мелодраматически возопила Марша. — Отдай мои письма, что ты купил у моего деда в тысяча восемьсот восемьдесят первом году!

Хорас задумался.

— Нет у меня ваших писем, — проговорил он, не повышая голоса. — Мне всего лишь семнадцать лет от роду. Отец мой родился третьего марта тысяча восемьсот семьдесят девятого года. По всей видимости, вы меня с кем-то перепутали.

— Всего лишь семнадцать? — недоверчиво переспросила Марша.

— Всего лишь семнадцать.

— Была у меня одна знакомая девица, — задумчиво проговорила Марша, — которая с шестнадцати лет играла в дешевых водевильчиках. Так вот, такая она была самовлюбленная, что не могла сказать «шестнадцать» без того, чтобы не вставить перед этим «всего лишь». Мы ее прозвали Всего Лишь Джесси. И знаешь, мозгов у нее с тех пор так и не прибавилось — скорее наоборот. Дурацкая это привычка, Омар, говорить «всего лишь» — звучит как алиби.

— Мое имя не Омар.

— Знаю, — кивнула Марша, — твое имя Хорас. А Омаром я тебя зову потому, что ты очень похож на выкуренную сигарету.

— И никаких ваших писем у меня нет. Вряд ли я был знаком с вашим дедушкой. Кстати, мне представляется маловероятным, что в тысяча восемьсот восемьдесят первом году вы уже существовали.

Марша уставилась на него в изумлении:

— Я? В тысяча восемьсот восемьдесят первом году? Да разумеется! Я танцевала в кордебалете, когда секстет из «Флородоры»[11] еще не вышел из монастыря. Я была первой няней Джульетты, до миссис Сол Смит.[12] Хуже того, Омар, во время войны тысяча восемьсот двенадцатого года я пела в солдатской столовке.

Тут мозги Хораса внезапно проделали успешный кульбит, и он ухмыльнулся:

— Это Чарли Мун тебя подослал, да?

Марша обратила к нему непроницаемый взгляд:

— Кто такой этот Чарли Мун?

— Низкорослый такой, широкие ноздри, большие уши.

Она выросла на несколько сантиметров и шмыгнула носом:

— Не в моих правилах заглядывать своим друзьям в ноздри.

— Значит, Чарли?

Марша прикусила губу, а потом зевнула:

— Слушай, Омар, давай сменим тему. А то я того и гляди захраплю в этом кресле.

— Возможно, — подтвердил Хорас с серьезным видом. — Общепризнанно, что Юм обладает усыпляющим действием.

— Кто этот твой приятель и долго ли ему жить?

Тут Хорас Тарбокс внезапно кошачьим движением поднялся с кресла и принялся расхаживать по комнате, засунув руки в карманы. То был второй его характерный жест.

— Мне это не нравится, — проговорил он, будто беседуя сам с собой, — совсем. И не то чтобы я возражал против твоего присутствия — я не возражаю. Ты очень даже недурна собой, но меня нервирует то, что тебя прислал Чарли Мун. Я что, лабораторная зверюшка, на которой не только химики, но и всякие там недоучки могут ставить опыты? Или в моем интеллектуальном уровне есть нечто, вызывающее смех? Я что, похож на маленького мальчика из Бостона, которого рисуют в юмористических журналах? Неужели этот бессердечный осел Мун, с его бесконечными рассказами о том, как он провел неделю в Париже, имеет право…

— Не имеет, — убежденно прервала его Марша. — А ты просто чудо. Иди поцелуй меня.

Хорас резко остановился прямо перед ней.

— Почему ты хочешь, чтобы я тебя поцеловал? — спросил он сосредоточенно. — Ты всегда целуешься с кем ни попадя?

— Разумеется, — без тени смущения подтвердила Марша. — А на что еще жизнь? Только на то, чтобы целоваться с кем ни попадя.

— Знаешь, — произнес Хорас с чувством, — должен сказать, представления о реальности у тебя в высшей степени превратные. Во-первых, жизнь вовсе не только на это, а во-вторых, я не собираюсь тебя целовать. Это может войти в привычку, а я с большим трудом избавляюсь от привычек. В прошлом году у меня вошло в привычку ворочаться в постели до половины восьмого.

Марша понимающе кивнула.

— А ты хоть изредка развлекаешься? — поинтересовалась она.

— Что ты имеешь в виду под «развлекаешься»?

— Послушай-ка, — сказала Марша строго, — ты, Омар, мне нравишься, вот только бы ты еще выражался как-нибудь попонятнее. А так можно подумать, что ты перекатываешь во рту целую кучу слов и, стоит тебе хоть одно обронить, проигрываешь какое-то пари. Я спросила, развлекаешься ли ты хоть изредка.

Хорас помотал головой.

— Потом, может, и буду, — ответил он. — Понимаешь, по сути, я — план. Я — эксперимент. И я вовсе не хочу сказать, что никогда от этого не устаю, — случается. Однако… нет, я не смогу объяснить! Но то, что вы с Чарли Муном называете «развлечениями», для меня никакие не развлечения.

— Объясни-ка.

Хорас уставился на нее, начал было говорить, но потом передумал и снова заходил по комнате. После неудачной попытки понять, смотрит он на нее или нет, Марша улыбнулась:

— Объясни-ка.

Хорас обернулся к ней:

— А если объясню, обещаешь сказать Чарли Муну, что меня не было дома?

— Угу.

— Ну ладно. Вот моя история: в детстве я был почемучкой, хотел про все знать, как оно устроено. Мой отец был молод и преподавал экономику в Принстоне. Он выработал систему: как можно доскональнее отвечать на все мои вопросы. Моя реакция натолкнула его на мысль сделать из меня вундеркинда. Ко всем прочим мучениям, у меня еще постоянно болели уши — в возрасте от девяти до двенадцати лет я перенес семь операций. В результате я, понятное дело, почти не общался с другими детьми, и толкнуть меня в нужном направлении оказалось несложно. Пока сверстники продирались через «Дядюшку Римуса», я с неподдельным удовольствием читал Катулла в оригинале… Вступительные экзамены в колледж я сдал в тринадцать лет, — можно сказать, оно само вышло. Круг моего общения по большей части состоял из преподавателей, и я страшно гордился сознанием того, что обладаю превосходным интеллектом; при этом, несмотря на необычайную одаренность, во всех остальных смыслах я был совершенно нормальным человеком. К шестнадцати мне надоело быть чудом природы; я решил, что кое-кто допустил серьезную ошибку. Однако, раз уж дело зашло так далеко, я решил, что все-таки получу магистерскую степень. Больше всего в жизни меня интересует современная философия. Я реалист школы Антона Лорье — с налетом бергсонианства,[13] — и через два месяца мне исполнится восемнадцать. Вот и все.

— Ого! — воскликнула Марша. — Мало не покажется! Лихо ты управляешься с частями речи.

— Теперь ты довольна?

— Нет, ты же меня не поцеловал.

— А это не входит в мою программу, — возразил Хорас. — Пойми, пожалуйста, говоря, что я выше физического, я не прикидываюсь. Оно, конечно, играет определенную роль, но…

— Да хватит тыкать мне в глаза здравый смысл!

— Ничего не могу с этим поделать.

— Ненавижу вот таких ходячих автоматов!

— Уверяю тебя… — начал Хорас.

— Заткнись!

— Моя рациональность…

— Я разве сказала хоть слово про твою национальность? Ты ведь американец, верно?

— Да.

— Ну, так меня это вполне устраивает. И вот еще что, очень хочется, чтобы ты хоть на минутку выбился из этой твоей высокоумной программы. Хочется увидеть, есть ли в этой самой штуковине — как ее бишь, с налетом бразилианства, ну, как ты там про себя выразился — хоть что-то от человека.

Хорас снова помотал головой:

— Не буду я тебя целовать.

— Жизнь моя разбита, — изрекла Марша трагическим тоном. — Я погибла навеки. Придется доживать свои дни, так и не поцеловавшись с налетом бразилианства. — Она вздохнула. — Ладно, Омар, а на представление ко мне ты придешь?

— На какое представление?

— Я играю коварную актрису в «Давай трогай!».

— В оперетке?

— Да, можно и так сказать. Кстати, один из персонажей — рисовый плантатор из Бразилии. Тебя это, наверное, заинтересует.

— Я как-то раз сходил на «Цыганочку»,[14] — пустился в воспоминания Хорас. — Мне понравилось — до определенной степени.

— Значит, придешь?

— Ну, я… я…

— Ах да, понимаю, тебе нужно на выходные смотаться в Бразилию.

— Вовсе нет. Приду с удовольствием.

Марша хлопнула в ладоши:

— Вот и здорово! Я пришлю тебе билетик — в четверг устроит?

— Но я…

— Отлично! Уговорились, в четверг.

Она встала, подошла к нему вплотную и положила ладони ему на плечи:

— Ты мне нравишься, Омар. Прости, что пыталась тебя разыграть. Я думала, ты этакая ледышка, а ты на самом деле очень симпатичный.

Он саркастически посмотрел на нее:

— Я тебя старше на несколько поколений.

— Ты неплохо сохранился.

Они торжественно пожали друг другу руки.

— Меня зовут Марша Медоу, — произнесла она с нажимом. — Запомни: Марша Медоу. И я не скажу Чарли Муну, что ты был дома.

Через секунду она уже сбегала по последнему лестничному пролету, перепрыгивая через две ступеньки, и вдруг услышала долетевший с верхней площадки голос:

— Да, и еще…

Она остановилась, задрала голову — разглядела перевесившийся через перила смутный силуэт.

— Да, и еще! — повторил вундеркинд. — Ты там меня слышишь?

Соединение установлено, Омар.

— Надеюсь, у тебя не осталось впечатления, что я считаю поцелуи вещью изначально иррациональной?

Впечатления? Да ты же меня так и не поцеловал! Ладно, не переживай. Пока!

Рядом с ней распахнулись сразу две двери, любопытствуя, откуда тут женский голос. Сверху долетело нетвердое покашливание. Подхватив юбки, Марша промчалась по последним ступенькам и растворилась в туманном коннектикутском воздухе.

Наверху же Хорас бродил взад-вперед по кабинету. Время от времени он поглядывал на Беркли, дожидавшегося во всей своей изысканной темно-красной внушительности, — на подушках, будто намек, лежала раскрытая книга. А потом он вдруг обнаружил, что с каждым проходом оказывается все ближе и ближе к Юму. Что-то такое случилось с Юмом: он странно, неуловимо переменился. Над ним будто все так же парила невесомая фигура, и, если бы Хорас все-таки уселся туда, у него сложилось бы впечатление, что сидит он на коленях у дамы. И хотя Хорас не мог дать точного определения этой перемене — перемена, безусловно, произошла, почти неощутимая для аналитического ума, но от этого не менее реальная. Юм источал нечто, чего ему еще не приходилось источать за все двести лет его влияния на умы.

Юм источал аромат розового масла.

II.

В четверг вечером Хорас Тарбокс занял место у прохода в пятом ряду и посмотрел «Давай трогай!» от начала до конца. К его немалому изумлению, ему понравилось. Сидевших с ним рядом студентов-циников явственно раздражало его громкое восхищение старыми добрыми шутками в духе Хаммерстайна.[15] Хорас же с нетерпением дожидался появления Марши Медоу и исполнения песенки про Беспечного Болвана-джазомана. И вот наконец она появилась, так и лучась под украшенной цветами легкомысленной шляпкой, — и на него заструился теплый свет, и когда песня отзвучала, он не присоединился к громким аплодисментам. Он будто онемел.

В антракте после второго отделения рядом с ним возник капельдинер, осведомился, он ли мистер Тарбокс, а потом вручил ему записку, накарябанную округлым подростковым почерком. Хорас читал ее в некотором замешательстве, капельдинер же, явно теряя терпение, томился рядом в проходе.

«Дарагой Омар, после придставления я всегда ужасно хочу есть. Если хочешь помочь мне уталить голод в „Тафт-гриле“ дай об этом знать здаравиле каторый принесет тибе эту записку и жди миня.

Твой друг.

Марша Медоу».

— Передайте ей… — Хорас кашлянул, — передайте, что меня это устраивает. Я буду ждать ее у входа в театр.

Здоровила удостоил его высокомерной улыбкой:

— Она небось имела в виду, чтоб ждали у артистического входу.

— А где… где это?

— Снаружи. Тамлево. Дупору.

— Что?

— Снаружи. А там влево. До упору!

Высокомерный персонаж удалился. Какой-то первокурсник у Хораса за спиной ухмыльнулся.

А через полчаса, сидя в «Тафт-гриле» напротив копны волос, белокурых от природы, вундеркинд говорил довольно странные вещи.

— А тебе обязательно исполнять этот танец в последнем акте? — настойчиво спрашивал он. — В смысле, если ты откажешься, тебя уволят?

Марша хихикнула:

— А мне он нравится. Я его с удовольствием танцую.

Тут Хорас сделал faux pas.[16].

— А я-то полагал, он вызывает у тебя отвращение, — проговорил он отрывисто. — У меня за спиной звучали замечания по поводу твоей груди.

Марша густо покраснела.

— Тут уж ничего не поделаешь, — ответила она поспешно. — Для меня этот танец — просто такой акробатический трюк. И, видит бог, не из простых! Я по вечерам по часу втираю в плечи специальную мазь.

— А ты… развлекаешься, когда стоишь на сцене?

— Ага, еще бы! Я, Омар, привыкла, что на меня смотрят, и мне это нравится.

— Гм! — Хорас погрузился в мрачные размышления.

— А как там налет бразилианства?

— Гм! — повторил Хорас и добавил после паузы: — А где вы будете гастролировать после?

— В Нью-Йорке.

— И долго?

— Трудно сказать. Возможно, всю зиму.

— А!

— Приедешь поглядеть на меня, Омар, или тебе на меня наплевать? Здесь ведь оно похуже будет, чем у тебя в комнате, да? Мне бы тоже сейчас хотелось оказаться там.

— Здесь я себя чувствую по-идиотски, — сознался Хорас, нервно озираясь.

— Вот и жаль! А нам вроде как неплохо вместе.

При этом замечании на лице его вдруг появилось столь меланхолическое выражение, что она сменила тон, дотянулась до его руки и погладила ее.

— Ты когда-нибудь раньше приглашал актрису поужинать?

— Нет, — ответил Хорас несчастным голосом, — и никогда больше не стану приглашать. Я не знаю, зачем я сюда пришел. При этом освещении, да еще когда вокруг все болтают и смеются, я чувствую себя совершенно инородным телом. И не знаю, о чем с тобой говорить.

— Давай поговорим обо мне. В прошлый-то раз мы говорили о тебе.

— Хорошо.

— Так вот, фамилия моя действительно Медоу, но мое настоящее имя не Марша, а Вероника. Мне девятнадцать лет. Дальше вопрос: как такой девушке удалось пробиться на сцену? Ответ: родилась она в городе Пассаик, штат Нью-Джерси, и еще год назад оправдывала свое существование тем, что подавала посетителям печенье в чайной Марселя в Трентоне. Потом стала встречаться с парнем по имени Роббинс, он пел в кабаре «Трент-Хаус» и однажды вечером пригласил ее спеть вместе и станцевать на пробу. Через месяц мы уже выступали каждый вечер. Потом поехали в Нью-Йорк, а в кармане у нас была толстенная пачка писем из разряда «Разрешите вам представить моих друзей»… Уже через пару дней мы получили ангажемент в «Дивинерри», а у одного парнишки из Пале-Рояля я научилась танцевать шимми. В «Дивинерри» мы проработали полгода, а потом однажды вечером Питер Бойс Венделл, журналист, зашел туда съесть сладкую булочку. На следующее утро в его газете появилось стихотворение про Несравненную Маршу, а через два дня мне предложили роли в двух водевилях и еще в «Полуночном шалуне». Я написала Венделлу благодарственное письмо, а он опубликовал его в своей газете, — стиль, говорит, прямо как у Карлайла, только непосредственнее, и вообще мне впору бросать танцы и вносить свой вклад в североамериканскую литературу. После этого меня позвали еще в парочку водевилей, а еще предложили роль инженю в самой настоящей музыкальной комедии. Я согласилась — и вот, Омар, я здесь.

Она замолчала, и несколько секунд они просидели в молчании — она накалывала на вилку последние кусочки мясного пудинга и ждала, когда он заговорит.

— Пойдем отсюда, — произнес он внезапно.

Взгляд Марши посуровел.

— Это еще почему? Я тебе надоела?

— Нет, но мне здесь не нравится. Мне не нравится сидеть здесь с тобой.

Марша, без единого слова, сделала знак официанту.

— Сколько с нас? — спросила она деловито. — Я плачу за пудинг и за имбирное пиво.

Хорас ошарашенно наблюдал, как официант производит расчеты.

— Послушай, — начал было он, — я, вообще-то, собирался за тебя заплатить. Я же тебя пригласил.

Марша с полувздохом поднялась из-за стола и пошла к выходу. Хорас, с выражением сильнейшей озадаченности на лице, положил на стол купюру и двинулся следом, вверх по лестнице, потом через вестибюль. Он нагнал ее возле лифта, и они встали лицом к лицу.

— Послушай, — повторил он, — я же тебя пригласил. Я что, тебя чем-то обидел?

В глазах ее мелькнуло изумление, потом взгляд смягчился.

— Ты грубиян, — проговорила она медленно. — Ты хоть сам понимаешь, как ты невоспитан?

— Я ничего не могу с этим поделать, — ответил Хорас с обезоружившей ее прямотой. — Видишь же, что ты мне нравишься.

— Ты сказал, что тебе не нравится сидеть со мной.

— Действительно, не нравится.

— Почему?

В серых дебрях его глаз вдруг полыхнуло пламя.

— Потому что это так. Потому что ты уже стала моей привычкой. Я в последние два дня почти ни о чем больше не думал.

— Ну, если ты…

— Подожди минутку, — прервал он ее. — Я должен тебе кое-что сказать. А именно: через полтора месяца мне исполнится восемнадцать. И когда мне исполнится восемнадцать, я приеду в Нью-Йорк повидаться с тобой. Есть в Нью-Йорке какое-нибудь место, куда мы сможем пойти и где вокруг не будет толпы людей?

— Разумеется, — улыбнулась Марша. — Приезжай ко мне на квартиру. Если хочешь, уложу тебя на кушетке.

— Я не могу спать на кушетках, — ответил он резко. — Но я хочу с тобой поговорить.

— Да пожалуйста, — отозвалась Марша. — У меня на квартире.

Хорас от волнения засунул руки в карманы.

— Ладно, главное — увидеть тебя наедине. Я хочу поговорить с тобой так же, как мы говорили у меня.

— Сладенький мой! — воскликнула Марша со смехом. — Так ты просто хочешь меня поцеловать?

— Да, — чуть ли не выкрикнул Хорас. — Я тебя поцелую, если ты этого захочешь.

Лифтер таращился на них с упреком. Марша шагнула к решетчатой двери.

— Я пришлю тебе открытку, — сказала она.

Хорас смотрел на нее диким взглядом:

— Да, напиши мне открытку! Я приеду после первого января. Мне уже исполнится восемнадцать.

И когда она шагнула в кабинку, он загадочно, но и несколько вызывающе кашлянул, обратившись к потолку, а потом стремительно зашагал прочь.

III.

И вот он опять появился. Она увидела его, едва бросив взгляд на беспокойную манхэттенскую публику, — он сидел в первом ряду, чуть подавшись вперед, не спуская с нее серых глаз. И она поняла, что для него лишь они двое существуют в мире, где ряд густо нарумяненных лиц кордебалета и дружные завывания скрипок столь же незримы, как пудра на мраморной Венере. Это вызвало у нее инстинктивный протест.

«Глупый мальчишка!» — торопливо произнесла она про себя и не стала выходить на бис.

— Чего они хотят за сотню в неделю — чтобы я крутилась без остановки? — проворчала она себе под нос за кулисами.

— Чего с тобой, Марша?

— Да сидит там в первом ряду один зануда.

По ходу последнего действия, пока она дожидалась своего выхода, на нее внезапно накатил приступ страха перед зрителями. Обещанную открытку она Хорасу так и не отправила. Накануне вечером она сделала вид, что не замечает его, — выскочила из театра сразу после своего номера и провела бессонную ночь, воскрешая в памяти — как воскрешала уже не раз за последний месяц — его бледное, сосредоточенное лицо, его худощавую мальчишескую фигуру, его безжалостную, потустороннюю отрешенность, которая ей казалась столь притягательной.

И вот он пришел опять, и она почему-то расстроилась — как будто на нее свалили совсем не нужную обязанность.

— Вундеркинд! — произнесла она вслух.

— Чего? — не понял стоявший рядом негр-комедиант.

— Так, рассуждаю о себе.

На сцене ей полегчало. Это был ее танец — и ей казалось, что танцует она его без всяческих намеков, пусть даже некоторые мужчины в любой девушке видят намек. Она же творила искусство.

Там, где жизнь богата, там, где жизнь бедна, Гаснет луч заката и встает луна…

Он на нее больше не смотрел. Она отчетливо ощущала это. Он старательно вглядывался в замок на заднике сцены, и на лице его было то же выражение, что и тогда в «Тафт-гриле». Ее захлестнула волна отчаяния: он ее явно не одобрял.

В душе моей трепет странный И нежности лепет незваный, Там, где жизнь богата…

Тут на нее накатило необоримое отвращение. Внезапно, со страшной силой, она почувствовала на себе сотни глаз, как не чувствовала со своего первого выхода на сцену. Что было тому причиной — презрение на бледном лице в первом ряду, брезгливо искривленный рот одной из девушек? Эти ее плечи, эти трясущиеся плечи — они на деле-то ее? Они настоящие? Да не для того они созданы, честное слово!

А потом, говорю тебе неприкрыто, Позову я могильщиков с пляской святого Витта, И в тот самый последний час…

Фагот с двумя виолончелями грохнули финальный аккорд. Она замерла, застыла на миг, стоя на носочках, — все мускулы напряжены, юное лицо обращено к зрителям с выражением, которое впоследствии одна барышня описала как «такой странный, озадаченный взгляд», — а потом, не поклонившись, вихрем умчалась со сцены. Бросилась к себе в уборную, сбросила одно платье, накинула другое и поймала на улице такси.

Квартира ей досталась очень теплая, хотя и маленькая, на стенах висели ее сценические фотографии, на полках стояли собрания сочинений Киплинга и О’Генри, которые она когда-то купила у голубоглазого уличного торговца и с тех про время от времени открывала. А еще было здесь несколько подходящих друг к другу стульев, правда, все очень неудобные, и лампа под розовым абажуром, на котором были нарисованы черные грачи, и общая, довольно душная розовая атмосфера. Да, имелись тут и симпатичные вещи, но вещи эти непримиримо враждовали друг с другом, ибо собрал их здесь нетерпеливый, порывистый вкус, нахватав под горячую руку. Худшим проявлением всего этого была величественная картина в дубовой раме — городок Пассаик, вид с железной дороги Эри, — отчаянная, до смешного экстравагантная, до смешного обреченная попытка придать комнате жизнерадостный вид. Марша и сама знала, что ничего не вышло.

В эту-то самую комнату и вступил вундеркинд и неловко взял ее сразу за обе руки.

— На этот раз я последовал за тобой, — сказал он.

— А!

— Я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж.

Руки ее сами потянулись к нему. Она поцеловала его в губы страстным и безгрешным поцелуем:

— Вот!

— Я люблю тебя, — сказал он.

Она поцеловала его еще раз, а потом, коротко вздохнув, бросилась в кресло и осталась там, сотрясаясь от глупого смеха.

— Эх ты, вундеркинд! — воскликнула она.

— Ладно, если хочешь, называй меня так. Я уже как-то сказал, что старше тебя на десять тысяч лет, — так оно и есть.

Она снова рассмеялась:

— Я не люблю, когда меня не одобряют.

— Пусть теперь кто-нибудь попробует!

— Омар, почему ты решил на мне жениться? — спросила она.

Вундеркинд встал и засунул руки в карманы:

— Потому что я тебя люблю, Марша Медоу.

И тогда она перестала называть его Омаром.

— Милый мой, — сказала она, — а знаешь, я ведь тебя тоже вроде как люблю. Есть в тебе что-то такое — не могу сказать что, — но всякий раз, как ты оказываешься рядом, по моему сердцу будто бельевой валик прокатывается. Вот только, радость моя… — Она осеклась.

— Только — что?

— Только — целая куча разных вещей. Тебе всего восемнадцать лет, а мне почти двадцать.

— Да пустяки это! — оборвал ее он. — Давай скажем так: мне девятнадцатый год, а тебе девятнадцать. Выходит, мы почти ровесники, если не считать тех десяти тысяч лет, о которых я только что упомянул.

Марша рассмеялась:

— Есть и еще всякие «только». Твоя родня…

— Моя родня! — гневно воскликнул вундеркинд. — Моя родня пыталась сделать из меня чудовище. — Лицо его побагровело — такую он собирался выговорить крамолу. — Моя родня может пойти куда подальше и там попрыгать!

— Ничего себе! — опешив, воскликнула Марша. — Прямо вот так? Да еще и на гвоздях, да?

— Вот именно, на гвоздях, — восторженно согласился он. — Или еще на чем угодно. Чем больше я думаю о том, как они превратили меня в высушенную мумию…

— А что тебя заставило так о себе думать? — негромко спросила Марша. — Я?

— Да. С тех пор как я встретил тебя, я завидовал каждому человеку, которого встречал на улице, потому что все эти люди раньше моего узнали, что такое любовь. Прежде я называл это «половыми позывами». Господи всемогущий!

— Есть и другие «только», — не унималась Марша.

— Какие еще?

— На что мы будем жить?

— Я буду зарабатывать.

— Ты же учишься.

— Велика важность, получу я степень магистра или нет!

— Хочешь быть магистром Марши, да?

— Да! Что? В смысле, нет!

Марша рассмеялась и, перебежав через комнату, уселась к нему на колени. Он судорожно обнял ее и запечатлел легчайший поцелуй где-то поблизости от ее шеи.

— Какой-то ты весь белый, — задумчиво произнесла Марша, — вот только звучит это немного нелогично.

— Да хватит тыкать мне в глаза здравым смыслом!

— Ничего не могу с этим поделать, — уперлась Марша.

— Ненавижу вот таких ходячих автоматов!

— Но мы…

— Заткнись!

Ушами Марша говорить не умела, пришлось заткнуться.

IV.

Хорас и Марша поженились в начале февраля. Это произвело беспрецедентную сенсацию в научных кругах как Принстона, так и Йеля. Хорас Тарбокс, которого в четырнадцать лет превозносили в воскресных приложениях ко всем столичным газетам, отказался от карьеры, от шанса стать ведущим мировым специалистом по американской философии ради того, чтобы жениться на хористке, — они превратили Маршу в хористку. Впрочем, как и все современные истории, скандал вспыхнул и быстро выдохся.

Они сняли в Гарлеме квартирку. Порыскав две недели, причем за это время его представления о ценности научного образования претерпели необратимые изменения, Хорас устроился клерком в южноамериканскую фирму, занимавшуюся экспортом, — кто-то сказал ему, что экспорт очень перспективное дело. Было решено, что Марша еще несколько месяцев останется на сцене, пока муж ее не встанет на ноги. Жалованье ему для начала положили в сто двадцать пять долларов, и, хотя, разумеется, было обещано, что через каких-нибудь несколько месяцев оно удвоится, Марша наотрез отказалась пожертвовать ста пятьюдесятью долларами в неделю, которые тогда зарабатывала.

— Звать нас с тобой теперь, милый, «Голова и плечи», — сказала она нежно. — Так вот, плечам придется еще немножко потрястись, пока голова не устаканится.

— Мне это не по душе, — объявил он мрачно.

— Понимаю, — ответила она с нажимом, — однако на твое жалованье нам даже за квартиру не заплатить. Не думай, что я рвусь на публику, я вовсе не рвусь. Я хочу быть только твоей. Только это ведь и свихнуться недолго, если сидеть в одиночестве дома и считать подсолнухи на обоях, дожидаясь, когда ты придешь с работы. Как начнешь зарабатывать триста в месяц, я сразу брошу сцену.

Как бы ни страдало его самолюбие, Хорас вынужден был признать, что ее план куда разумнее.

Март сменился апрелем. Май сделал строгое и велеречивое внушение бунтовщикам — паркам и ручьям Манхэттена, и они были очень счастливы. Хорас, у которого вообще не имелось никаких привычек — так как никогда раньше не было времени их сформировать, — оказался податливейшим материалом, чтобы вылепить прекрасного мужа, а поскольку у Марши не было решительно никакого мнения об интересующих его предметах, никаких разногласий между ними не возникало. Умственные их сферы практически не пересекались. Марша играла роль домашнего эконома, а Хорас продолжал существовать в своем прежнем мире абстрактных идей, регулярно выныривая из него, чтобы громогласно и очень приземленно выразить жене свое обожание и восторг. Она не переставала его изумлять оригинальностью и непредвзятостью мышления, деятельным трезвомыслием, неизменной жизнерадостностью.

А коллеги Марши по варьете, куда она к этому моменту переместила свои таланты, поражались той невероятной гордости, с которой она отзывалась об умственных способностях мужа. Они-то знали Хораса как очень худого, неразговорчивого, незрелого с виду юнца, который каждый вечер забирал ее домой после спектакля.

— Хорас, — сказала Марша однажды вечером, встретившись с ним, как обычно, в одиннадцать, — ты вот стоишь там в свете уличных фонарей и страшно похож на привидение. Ты что, похудел?

Он невнятно качнул головой:

— Не знаю. Мне сегодня прибавили жалованье до ста тридцати пяти, и…

— Слышать ничего не хочу, — строго заявила Марша. — Ты не спишь по ночам и этим себя убиваешь. Читаешь все эти толстые книги по экономии…

— Экономике, — поправил Хорас.

— В общем, читаешь их каждую ночь, когда я уже сплю. И еще ты опять начал сутулиться, как до свадьбы.

— Но, Марша, я должен…

— Ничего ты не должен, дорогой. Тут у нас пока вроде как я за старшего, и я не позволю, чтобы мой милый испортил себе глаза и здоровье. Тебе нужно хоть немножко двигаться.

— Я двигаюсь. Каждое утро я…

— Да знаю я! Только от этих твоих гантелей ни жарко ни холодно. Я имею в виду — двигаться как следует. Тебе нужно записаться в спортивный зал. Помнишь, ты мне когда-то рассказывал, что раньше был отличным гимнастом и тебя даже пригласили в университетскую команду, да только ты туда не пошел, потому что был слишком занят Гербертом Спенсером?[17].

— Раньше мне нравилась гимнастика, — задумчиво произнес Хорас, — только где теперь взять на это время?

— Ну ладно, — сдалась Марша, — давай баш на баш. Ты записываешься в зал, а я за это прочитываю одну книжку из того, коричневого, ряда.

— «Дневник Пипса»?[18] Ну, она должна тебе понравиться. Совсем легкое чтение.

— Только не для меня. Мне это будет как съесть кусок стекла, а потом переваривать. Но ты столько раз говорил, как это расширит мой кругозор! В общем, давай так: ты ходишь в зал три вечера в неделю, а я набиваю себе мозги этим Сэмми.

Хорас задумался:

— Ну…

— Все, решили! Ты ради меня будешь крутить «солнце», а я ради тебя — повышать свой культурный уровень.

В конце концов Хорас согласился и на протяжении всего немилосердно жаркого лета проводил по три, а то и по четыре вечера в неделю, экспериментируя на трапеции в зале Скиппера. А в августе признался Марше, что это способствовало более продуктивной умственной работе в течение дня.

— Mens sana in corpore sano,[19] — добавил он.

— Да не верь ты в эту белиберду, — откликнулась Марша. — Я вот как-то попробовала одно из этих патентованных средств, и никакого эффекта. Ты давай продолжай заниматься гимнастикой.

Однажды вечером, в начале сентября, когда он исполнял сложную комбинацию на кольцах в почти пустом зале, к нему вдруг обратился задумчивый толстяк, который наблюдал за ним уже не первый день.

— Эй, парень, повтори-ка ту штуку, которую делал вчера.

Хорас улыбнулся ему, сидя на трапеции.

— Я ее сам придумал, — похвастался он. — А идею позаимствовал из четвертого постулата Евклида.

— Он в котором цирке работает?

— Он уже умер.

— Понятно, сломал шею, когда крутил этот номер. Я тут вчера сидел и думал: уж ты-то свою точно сломаешь.

— Вот так! — сказал Хорас, раскачался на трапеции и показал еще раз.

— И плечевые да шейные мышцы у тебя это выдерживают?

— Сперва было туго, но я за неделю сумел поставить под этим «quod erat demonstrandum».[20].

— Гм!

Хорас еще немного покачался на трапеции.

— А выступать ты никогда не думал? — осведомился толстяк.

— Никогда.

— Денежки-то немалые, если сможешь выдавать такие трюки и при этом не убиться.

— Я еще вот как могу, — объявил Хорас, и тут челюсть у толстяка отвалилась: он увидел, как Прометей в розовом трико еще раз посрамил богов и Исаака Ньютона.

На следующий вечер Хорас вернулся с работы и увидел, что Марша, довольно бледная, лежит на диване и дожидается его.

— Я сегодня дважды падала в обморок, — сообщила она без предисловия.

— Что?

— Да. Видишь ли, через четыре месяца у нас родится ребенок. Доктор сказал, я уже две недели назад должна была бросить танцы.

Хорас сел и задумался.

— Я, конечно, очень рад, — произнес он, — в смысле, я рад, что у нас будет ребенок. Но ведь это большие расходы.

— Я скопила двести пятьдесят долларов, — бодро сообщила Марша, — и мне еще должны за две недели.

Хорас быстренько подсчитал:

— Если прибавить мое жалованье, получается почти тысяча четыреста, и этого должно хватить на следующие полгода.

Марша заметно приуныла:

— Всего-то? Ну, я, конечно, могу найти еще на месяц песенный ангажемент. А в марте снова выйти на работу.

— Вот уж нет! — решительно объявил Хорас. — Ты будешь сидеть дома. Так, прикинем: будут счета от врачей, а кроме служанки, нам понадобится няня. Нам нужно больше денег.

— Нужно, — проговорила Марша устало, — только я не знаю, где их взять. Пора голове брать командование на себя. Плечи пошли на отдых.

Хорас встал и надел пальто.

— Ты куда?

— У меня появилась одна идея, — ответил он. — Сейчас вернусь.

Через десять минут, пока он шагал в направлении зала Скиппера, на него накатило безмятежное изумление, не приукрашенное никаким юмором: изумлялся он тому, что задумал предпринять. Как бы он вытаращился на самого себя еще год назад! Да и все бы вытаращились! Вот только если к вам в дверь постучалась жизнь и вы ей открыли, с ней вместе может войти множество непредсказуемых вещей.

Зал был ярко освещен, и, когда глаза Хораса свыклись с сиянием, он увидел задумчивого толстяка — тот сидел на груде матов и курил толстую сигару.

— Послушайте, — начал Хорас с места в карьер, — вы вчера серьезно говорили, что этими трюками на трапеции можно зарабатывать?

— Еще как! — изумленно подтвердил толстяк.

— Так вот, я все обдумал и решил, что стоит попробовать. Работать я смогу по вечерам, а в субботу еще и днем — и если за хорошие деньги, то регулярно.

Толстяк посмотрел на часы.

— Что же, — проговорил он, — тогда нужно повидаться с Чарли Полсоном. Он посмотрит на твои трюки, и через четыре дня у тебя будет ангажемент, ручаюсь. Сейчас поздновато, а завтра вечером я его приведу.

Толстяк выполнил обещанное. На следующий вечер явился Чарли Полсон и целый час изумленно наблюдал, как вундеркинд вычерчивает в воздухе невообразимые параболы, а на следующий вечер он привел с собой двоих крепышей, у которых был такой вид, будто они с самого рождения курили черные сигары и тихо, но страстно переговаривались о деньгах. В следующую субботу торс Хораса Тарбокса впервые был предъявлен широкой публике на гимнастическом празднике в Коулмен-стрит-гарденс. И хотя там собралось пять тысяч человек, Хорас совершенно не волновался. Он с раннего детства читал доклады в больших аудиториях и научился абстрагироваться.

— Марша, — проговорил он бодро в тот же самый вечер, — похоже, дела наши пошли на лад. Полсон говорит, что подыщет мне местечко в «Ипподроме», а это означает ангажемент на всю зиму. Ты же знаешь, «Ипподром» — это большой…

— Да, я вроде как слышала о нем, — прервала его Марша. — Только расскажи-ка поподробнее об этом своем трюке. Это не какое-нибудь там зрелищное самоубийство?

— Да ерунда это, — невозмутимо откликнулся Хорас. — С другой стороны, если рисковать и погибнуть ради тебя — это не самый желанный вид смерти. Назови мне какой приятнее, я хочу умереть именно так.

Марша потянулась к нему и крепко обвила руками его шею.

— Поцелуй меня, — прошептала она, — и назови «сердечко мое». Я очень люблю, когда ты говоришь «сердечко мое». А еще принеси мне книгу, чтобы было завтра что почитать. Только не Сэма Пипса, а что-нибудь занятное и несложное. А то я тут весь день с ума схожу от безделья. Думала даже писать письма, да только некому.

— А ты пиши мне, — предложил Хорас, — а я буду читать.

— Да куда мне! — вздохнула Марша. — Знай я подходящие слова, я написала бы тебе самое длинное любовное письмо на свете — и ничуточки бы не устала!

Прошло еще два месяца, и Марша все-таки очень устала, и несколько вечеров подряд перед публикой в «Ипподроме» представал очень встревоженный, сильно осунувшийся юный атлет. А потом на два вечера место его занял другой молодой человек, который вместо белого выступал в голубом, и аплодировали ему гораздо меньше. Через два вечера Хорас появился вновь, и те, кто сидел ближе к сцене, отметили, каким невыразимым счастьем сияло лицо юного акробата, даже когда он колесом крутился в воздухе, исполняя свой неповторимый, ошеломительный многократный оборот. После представления Хорас рассмеялся в лицо лифтеру и помчался в квартиру, перепрыгивая через пять ступенек, а потом на цыпочках прокрался в тихую комнату.

— Марша, — прошептал он.

— Привет! — Она улыбнулась ему слабой улыбкой. — Хорас, пожалуйста, сделай для меня одну вещь. Посмотри в верхнем ящике моего письменного стола, там лежит толстая стопка бумаги. Это, Хорас, ну вроде как книга. Я написала ее за три этих последних месяца, пока лежала в постели. Я хочу, чтобы ты отнес ее Питеру Бойсу Венделлу, который напечатал в газете мое письмо. Он-то уж разберется, хорошая это вещь или нет. Я писала так, как говорю, так, как когда-то написала ему письмо. Это просто рассказ обо всяком разном, что со мной произошло. Отнесешь, Хорас?

— Конечно, дорогая.

Он наклонился над постелью, положил голову на подушку рядом с Маршей и начал гладить ее по белокурым волосам.

— Милая моя Марша, — проговорил он нежно.

— Нет, — прошептала она, — зови меня так, как я тебя просила.

— Сердечко мое, — страстно выдохнул он, — милое, милое мое сердечко.

— А ее мы как назовем?

Прошла минута сонного, теплого счастья — Хорас думал.

— Мы назовем ее Марша Юм Тарбокс, — сказал он наконец.

— А почему Юм?

— Потому что именно он нас с тобой и познакомил.

— Правда? — пробормотала она, изумившись сквозь дремоту. — А я думала, это был Мун.

Глаза ее закрылись, и через минуту медленное, долгое колыхание простыни над ее грудью сказало ему, что Марша спит.

Хорас на цыпочках дошел до письменного стола, открыл верхний ящик и вытащил оттуда стопку густоисписанных, в пятнах от химического карандаша листков. Посмотрел на первый:

Марша Тарбокс.

САНДРА ПИПС, С СИНКОПАМИ.

Он улыбнулся. Выходит, Сэмюэль Пипс все-таки произвел на нее впечатление. Перевернув страницу, он начал читать. Улыбка стала шире, он читал все дальше. Через полчаса он вдруг заметил, что Марша проснулась и следит за ним с кровати.

— Радость моя, — донесся ее шепот.

— Что, Марша?

— Тебе нравится?

Хорас кашлянул:

— Было не оторваться. Очень бойко.

— Отнеси это Питеру Бойсу Венделлу. Скажи, что когда-то был круглым отличником в Принстоне и можешь отличить хорошую книгу от плохой. Скажи, что эта — экстра-класс.

— Хорошо, Марша, — проговорил Хорас ласково.

Глаза ее вновь закрылись, Хорас подошел и поцеловал ее в лоб, а потом постоял над ней минутку, преисполненный нежной жалости. После чего вышел из комнаты.

Всю ночь скачущие буквы на тех листках, бесконечные орфографические и грамматические ошибки, равно как и безграмотная пунктуация, стояли у него перед глазами. Он несколько раз просыпался от прилива неодолимого сочувствия к этому порыву Маршиной души выразить свои чувства в словах. Он сполна осознавал его полную беспомощность, и впервые за долгие месяцы в голове у него зашевелились давно забытые мечты.

Он ведь когда-то собирался написать серию книг с целью популяризации неореализма, как Шопенгауэр популяризировал пессимизм, а Уильям Джемс — прагматизм.

Но жизнь распорядилась иначе. Жизнь хватает людей и загоняет их на гимнастические кольца. Он рассмеялся, вспомнив тот стук в дверь, ту невесомую тень в Юме, то требование Марши поцеловать ее.

— И это все тот же я, — проговорил он вслух с изумлением, лежа без сна в темноте. — Это я сидел в Беркли и безрассудно размышлял, может ли этот стук существовать в отсутствие моего уха. Я — тот же самый человек. Меня могут посадить на электрический стул за его преступления… Бедные бесплотные души, пытающиеся выразить себя через нечто материальное. Марша с ее написанной книгой; я со своими ненаписанными. Сперва мы ищем средства выражения, потом получаем то, что получаем, — тем и довольны.

V.

«Сандра Пипс, с синкопами» с предисловием Петера Бойса Венделла, известного журналиста, сперва выходила по частям в журнале Джордана, а в марте была издана книгой. Первый же появившийся в журнале отрывок привлек широкое внимание. Достаточно избитый сюжет — девчонка из городка в Нью-Джерси приезжает в Нью-Йорк, чтобы стать актрисой, — был изложен просто, но с удивительной живостью, с очаровательной ноткой грусти, коренящейся в самой бедности словарного запаса, — и в этом была неодолимая притягательность.

Питер Бойс Венделл, который как раз тогда ратовал за необходимость обогащения американского языка за счет включения в него ярких разговорных выражений, стал крестным отцом книги, и его громкое одобрение заглушило робкое недовольство обычных газетных критиков.

За право на журнальную публикацию Марша получила триста долларов, которые пришлись весьма кстати, поскольку, хотя Хорас зарабатывал в «Ипподроме» больше, чем раньше зарабатывала она, крошка Марша испускала громкие вопли, которые, по их мнению, означали одно: ей нужен свежий воздух. В результате к началу апреля они перебрались в одноэтажный домик в округе Вестчестер, где было место и для газона, и для гаража — для всего было место, в том числе и для звукоизолированного рабочего кабинета-крепости: Марша дала мистеру Джордану торжественное обещание, что запрется там, когда дочь хоть немного сможет обходиться без нее, и станет и далее творить бессмертную и безграмотную литературу.

«Все не так плохо», — размышлял Хорас однажды вечером, шагая от станции к дому. Он как раз взвешивал несколько очередных полученных им предложений: четыре месяца в водевиле за пятизначную цифру и возвращение в Принстон в роли надзирателя над всеми спортивными занятиями. Вот странно! Он когда-то собирался надзирать там за всеми философскими занятиями, а теперь даже прибытие в Нью-Йорк Антона Лорье, его былого кумира, совершенно его не взволновало.

Гравий сочно хрустел под его каблуками. Он увидел, что в гостиной горит свет, заметил на подъездной дорожке огромный автомобиль. Наверное, снова пожаловал мистер Джордан, уговаривать Маршу поскорее взяться за работу.

Она услышала звук его шагов, и в освещенном дверном проеме возник ее силуэт — она вышла ему навстречу.

— Приехал какой-то француз, — прошептала она возбужденно. — Имя его мне не выговорить, но, похоже, умный как не знаю что. Давай-ка лучше ты с ним поговори.

— Какой француз?

— Понятия не имею. Явился час назад вместе с мистером Джорданом, сказал, что хочет познакомиться с Сандрой Пипс, и все такое.

Они вошли в гостиную, и двое мужчин поднялись им навстречу.

— Здравствуйте, Тарбокс, — приветствовал Хораса Джордан. — А я только что познакомил двух знаменитостей. Привез к вам в гости месье Лорье. Месье Лорье, позвольте представить вам мистера Тарбокса, мужа миссис Тарбокс.

— Сам Антон Лорье? — вскричал Хорас.

— Он самый. Я должен был приехать. Не мог не приехать. Прочитал книгу мадам, и она меня очаровала. — Он порылся в кармане. — Да, про вас я тоже слышал. В этой газете, которую я сегодня читал, упомянуто ваше имя.

Он наконец-то выудил из кармана какую-то журнальную вырезку.

— Прочитайте! — проговорил он настойчиво. — Там и про вас есть.

Хорас пробежал текст глазами.

«Весомый вклад в развитие литературы на американском диалекте, — говорилось там. — Ни малейших попыток олитературивания; значимость этой книги, как и „Гекльберри Финна“, состоит именно в этом».

А потом Хорас заметил абзац пониже и, с накатившим ужасом, торопливо прочитал:

«Марша Тарбокс связана со сценой не только как зритель, но и как жена актера. В прошлом году она вышла замуж за Хораса Тарбокса, который ежевечерне развлекает детей в театре „Ипподром“ своими удивительными полетами на трапеции. Говорят, что молодые люди называют себя „Голова и плечи“, имея, несомненно, в виду то, что дополнением к уму и литературному таланту миссис Тарбокс служат сильные и ловкие плечи ее мужа, который тоже вносит свой вклад в материальное благополучие семьи.

Миссис Тарбокс, пожалуй, заслуживает этого давно затасканного наименования „вундеркинд“. Всего в двадцать лет…».

Хорас оторвался от заметки и уставился на Антона Лорье с очень странным выражением.

— Хочу дать вам добрый совет… — начал он хрипло.

— Какой?

— Относительно стука в дверь. Услышите — не открывайте! Пропускайте мимо ушей, а лучше купите дверь с мягкой обивкой.