Каждому свое.
* * *
Недавно Бонапарт расстрелял художника-якобинца Лебрен-Топено, любимого ученика Луи Давида, и Париж был в недоумении — как мог Давид, запросто вхожий к консулу, не остановить убийство своего талантливейшего ученика?.. Конечно, военные толпою стояли перед последним полотном Давида «Переход Бонапарта через Сен-Бернар». Событие недавнее, свидетели еще живы, а Келлерман сказал Моро, что это чепуха:
— Красок много, но… где же правда? Я-то знаю, что Бонапарта трясло на старом ишаке, а здесь его уносит горячий конь. Да случись такое на кручах Сен-Бернара, и кости нашего героя валялись бы на дне пропасти вместе с лошадиными…
Но заядлых бонапартистов, даже верного Мюрата, явно шокировало то, что Давид внизу картины выписал имя их божества подле имен Ганнибала и Карла Великого.
— Неужели, — шептались они, — даже умники не могут обойтись без дешевой лести? Как же наш Бонапарт не догадался велеть Давиду замазать эти нескромные сравнения?
Художник Жерар уже писал однажды портрет Моро, между ними были хорошие отношения, и Моро спросил его:
— Жерар, а что вы-то скажете?
Жерар, далеко не трус, затащил Моро в уголок:
— Критиковать Давида опасно, ибо волею Бонапарта Давид в живописи, как и Тальма в театре, стал непогрешимым, вроде апостола истины. Из прежнего доброго товарища Давид обратился в диктатора, он уже не дает советов — он рассыпает декреты, как надо писать и что надо писать, если хочешь остаться живым и сытым… По секрету скажу вам, Моро: в этой картине Давид бездарен и фальшив, как нигде. Даже фигуру коня, чересчур уж горячего, он наглейшим образом похитил из-под Петра Великого с памятника Фальконе в Петербурге… Вы, — просил Жерар, — не говорите никому, что я вам сказал, иначе у меня могут быть крупные неприятности.
— Благодарю, Жерар. А бретонцы не из болтливых…
По случаю ухода из армии Моро на улице Анжу устроил пирушку для друзей, сослуживцев, приятелей. Полковник Максимилиан Фуа, прозванный, «рыцарем революции», явился первым, обещая хозяину как следует напиться.
— У меня дурные предчувствия, — сказал Фуа.
Шарль Декан пришел позже всех, но принес бутылку английского бренди, чем и вызвал дружный хохот генералов.
— Ах проклятый шуан? — кричали ему. — Сознавайся, что продался в Вандею, чтобы сам Жорж Кадудаль таскал для тебя через Ла-Манш бутылки с такой крепкой жидкостью.
— На гильотину его… в Кайенну! — рычал Даву.
Бертье пытался направить хмельной разговор в академическое русло: он выражал удивление, что революция до сих пор не уничтожила уставов королевской армии:
— Наши атаки — от гонора, но мы плохо стреляем. По сравнению с русскими мы совсем не умеем стрелять!
Декан, рассказал мрачному Нею о том, что творилось в Швейцарии, когда он там дрался:
— В кантоне Унтервальдена мерзкое было дело у Станцштадта. Три дня бились и в живых не оставили даже раненых. А когда мародеры пошли собирать барахло, под плащами и панцирями убитых открылись женские животы и груди… Женщины Швейцарии дрались с нами, как безумные львицы!
Максимилиан Фуа с брезгливостью отряхнулся:
— Спору нет, мы, французы, победили и заставили швейцарок признать нашу конституцию… самую лучшую в мире!
Из трубки Моро с треском сыпались искры.
— Я помню одну речь Карно, и хотя я здорово пьян, но еще могу цитировать: «Война извинительна лишь в тех случаях, если она имеет целью защиту отечества, но она становится бедствием, если ее цель — покорение соседних народов. Гуманность — первый долг полководца, который даже в своем ужасном ремесле должен отыскивать поводы для проявления человеколюбия…» Друзья! — сказал Моро. — Все мы хорошие республиканцы. Но не слишком ли мы далеко забрались со своими принципами, наколотыми на окровавленные штыки?
Ни Даву, ни Ней не ведали подобных сомнений.
— Главное — бить всех! А когда все эти королевства и герцогства свалим в одну вонючую кучу, тогда и разберемся — что оставить, а что выбросить на свалку истории.
— Не спешите, — вмешался Фуа. — Все эти королевства, все эти герцогства населяют такие же люди, как мы с вами. И немец не виноват, что родился немцем, как и я не чувствую за собой вины за то, что я — француз… Сначала мы вызвали в Европе удивление, которое сменилось страхом. Но страх обязательно обернется ненавистью к нам, французам.
— Да, — подхватил Рапатель, — сейчас мы колотим Европу по голове, и у нас это здорово стало получаться. Но где-то уже растут елки, из которых настругают палок…
— Отчего ты вспомнил елки? — удивился Ней.
— Потому что, помимо трухлявой Германии князей, епископов и герцогов, существует еще и великая страна Россия…
Пьяный Даву выплеснул в лицо Рапателю вино:
— Как ты смеешь сравнивать французов с русскими? Мы свободные граждане, а все эти русские — жалкие рабы.
— Но эти рабы несут на своих знаменах не идеалы рабства. А мы, французы, уже превратились в насильников и грабителей…
Ней ударом в лицо опрокинул Рапателя на пол:
— Мерзавец… подонок… получи от меня!
В руке генерала Моро блеснула шпага:
— Это не твой адъютант! Я убью тебя, Ней, защищайся…
Максимилиан Фуа встал меж ними:
— Вы с ума сошли… Ней, убирайся к чертям! Доминик Рапатель, бледный от унижения, шатался:
— Мне, капитану, при генералах лучше молчать… Лакей, встревоженный, шепнул Моро:
— Там кто-то пришел… просит вас…
Это был Жозеф Фуше, который и сказал:
— Ты знаешь, Моро, как замечательно я к тебе отношусь. Но ты сегодня нарушил правила поведения в Париже.
— Какие? Объясни.
— Ты не имел права созывать гостей, прежде не прислав мне список — кто будет, один ли, с женой, с любовницей? Я не стану мешать вашей попойке, но впредь ты учти это… Тем более и консул Бонапарт требует соблюдения этих правил.
— Фуше, так, может быть, заранее готовить протоколы речей, которые будут сказаны за столом по пьянке?
— Этого не нужно, Моро, ты и сам понимаешь, что все речи завтра же станут известны мне и без твоих протоколов…