Царица Евдокия, или Плач по Московскому царству.
«Манифест,
Или объявление:
Которое чтено в столовой палате, при освященном.
Соборе, и Его Царского Пресветлого Величества.
При Министрах, и прочиих духовнаго.
И гражданскаго чина людех;
Лета 1718, Марта в 5 день.
Понеже всем известно, как духовным, так и мирским особам, как в прошлом, 207-м году, при бытности [в Суздале] околничего Семена Языкова, Царского Величества бывшая царица Евдокия, в Суздале в Покровском девичье монастыре, для некоторых своих противностей и подозрения постриглась, и наречено имя ей Елена.
А по некоторому известию, Царскому Величеству явилось, что она бывшая царица монашеское платье с себя скинула и ходила в мирском.
И Его Царское Величество для подлинного о том известия, [и розыску] указал того монастыря духовными и протчими сослужителми розыскать, от лейбгвардии капитану порутчику господину Скорнякову-Писареву.
Которого по розыску явилось, что бывшая царица, скинув с себя монашеское платье, ходила мирянкою. И в таблице, взятой того монастыря из Благовещенской церкви на жертвеннике, явилося то подлинно, по которой ея поминали царицею Евдокиею, а не монахинею Еленою.
А государони Царицы и великия княгини Екатерины Алексеевны к поминовению в той таблице не написано.
И по тому розыску ее бывшую царицу, и того монастыря стариц, и духовных и мирских особ из Суздаля велено взять для розыску в Москву»[38].
Дальнейший текст Манифеста содержал по преимуществу добытые следствием материалы: собственноручные показания, тексты конфискованных писем, допросных пунктов и ответов обвиняемых, в которых они сами сознавались в нарушении законов и преступных умыслах. Стилистически все это разбавлялось бюрократическим пафосом якобы торжествующего правосудия: «Понеже всем известно, как духовным, так и мирским особам…», и т. п. Отмеченная в начальном тексте Манифеста фраза — «для некоторых своих противностей и подозрения» — отличается по смыслу, сразу усиливая вину царицы Евдокии. И это не случайно: автор выделенных слов — сам царь Петр I, приписавший удаление жены в монастырь каким-то известным только ему одному винам. Сравнение черновика Манифеста с его печатным вариантом показывает, что царь Петр I последовательно вел дело именно к казни государственных преступников по Суздальскому розыску, что-то дописывая, исправляя и убирая частные детали для усиления результатов следствия.
Стремление к беспощадному обвинению заметно уже в приведенном начальном тексте Манифеста 5 марта 1718 года. Отсылка к постригу царицы Евдокии в далеком 207-м году (если бы счет лет продолжался по эре от Сотворения мира, то Манифест надо датировать 7226 годом) лукава. Все, конечно, помнили, что именно тогда, в сентябре 1698 года (когда 7207 год только начинался), царь расправился со стрельцами, а царицу Евдокию отправили в монастырь. Но время, прошедшее между этими событиями и миссией окольничего Семена Языкова в июне 1699 года, в итоге куда-то выпало. Утверждение о том, что царица «постриглась», тоже содержит правку царя. В черновике документа говорилось нейтрально «пострижена», а в окончательной редакции текста Манифеста царем Петром подчеркнута воля самой царицы Евдокии к постригу, чего, как мы знаем, не было.
Для подданных представляли дело так, что сначала царю Петру стало известно о том, что царица Евдокия жила в монастыре мирянкой, и тогда он указал учинить розыск и послал Скорнякова-Писарева. В действительности все было совсем по-другому: следователь сначала поехал с заданием найти доказательства переписки между царевичем Алексеем и его матерью, выявления сочувствовавших им лиц и лишь потом увидел, что царица ходит в мирском платье. Не все так однозначно и с «таблицей», мало кому было известно, что упомянутая в Манифесте Благовещенская церковь — это не главный храм монастыря, куда царица Евдокия никогда не ходила молиться с настоятельницей и сестрами. Поминание «за здравие» в собственном домовом храме не отменяло другого поминания царицы Екатерины I в Покровском монастыре; оно было связано лишь с тем, что Евдокия Лопухина отрицала свой монашеский постриг, а вслед за ней это делал ее духовник.
Значительная часть Манифеста 5 марта 1718 года была посвящена именно осуждению царицы Евдокии, отказавшейся от монашества. В текст документа включили ее покаянное письмо, написанное по дороге из Суздаля в Москву царю Петру I 15 февраля. Приводили выдержки из показаний разных суздальских духовных лиц, бывших при самом «действе» пострижения и привлеченных к розыску. Все они, начиная с иеромонаха Иллариона, подтверждали, что царица Евдокия была пострижена в инокини с именем Елена. Добились признания и от духовника царицы Федора Пустынного, говорившего, что он исповедовал ее «монашескою исповедью». Конечно, тайна исповеди оставалась тайной, но ключарь Суздальского собора не должен был исповедовать одну из монахинь Покровского монастыря. Такая «избирательность» противоречила церковным правилам, и это было тогда понятно многим. Поэтому в Манифесте в нарушении монашеского пострига обвиняли прежде всего саму царицу Евдокию, «что она многим уграживала» (правка Петра I), кто перечил ей, вспоминали разные слова, в сердцах говоренные ею своему окружению. Например, о мести царя стрельцам за свою мать и о сыне — царевиче Алексее, который «де уже из пеленок вывалился[39]».
Составитель Манифеста уводил внимание от спорного вопроса о монашеской исповеди к другому обвинению, которое не только стало очевидным доказательством нарушения Евдокией правил церковной жизни, но и задним числом оправдывало действия Петра, сославшего жену в монастырь. Речь о «безвременных Глебова приездах днем и ночью».
В Манифесте мстительно обнажались подробности их встреч, основанные на добытых от Степана Глебова и от царицы Евдокии признаниях. Ее собственноручная подписка на Генеральном дворе в Преображенском 21 февраля в том, что «жила с ним блудно», тоже была без изъятий включена в текст документа. Царем же вписано, что она объявляла об этом ему самому «изустно». Становится понятно, при каких обстоятельствах состоялась почти через 20 лет встреча царя Петра и царицы Евдокии, о которой она так мечтала все эти годы в своем суздальском заточении!
Дальше, к вящему царицыныму стыду, обнародовалась их переписка с майором Степаном Глебовым. Три письма царицы Евдокии Глебову с обращениями «мой батюшка, мой свет, мой лапушка» в тексте правительственного документа появились после того, как сам царь прочитал и «почернил» Манифест (часть писем, написанных по поручению царицы Евдокии старицей Каптелиной, не вошла в окончательный текст правительственного документа){212}. Прежний «лапушка» царь Петр хотел усилить впечатление от преступлений отвергнутой им царицы. О протопопе Симеоне, пытавшемся воспрепятствовать встречам царицы Евдокии и майора Глебова, в черновике Манифеста было сказано, что он вынужден был «неволею» постричься в монахи. Царскою рукою вписано уточнение об угрозах протопопу Симеону убийством: «которому претили и смертным страхом».
Правил царь Петр и включенные в Манифест признательные показания Степана Глебова, убирая второстепенные детали и имена людей, привлеченных к розыску, и сокращая текст допроса в Преображенском 20 февраля, когда Глебов под ударами кнута во всем сознался и подписал показания «своею рукою». Не это было важно царю, он подчеркивал, что «бывшая царица» обменялась перстнями со своим любовником: «…а против того взяла у него она бывшая царица перстень же с лазоревым яхонтом»{213}. По смыслу выходило вроде бы так, как здесь сказано, только в постскриптуме показаний Степана Глебова 20 февраля уточнялось, что этот перстень царица Евдокия взяла не у него самого, а у его жены. Царю Петру такая деталь оказалась не нужна. Составителям Манифеста надо было ни у кого не оставить сомнений, что царица Евдокия и назначенный государственным преступником майор Степан Глебов действовали заодно. «Да у него ж Глебова выняты писма от нее к нему, о том блуде, так же и перстни у них сысканы: ее бывшей царицы у нево Степана, а Степанов у нее. Да у нево ж Степана выняты писма ж о возмущении народа против царского величества». Фраза построена таким образом, что можно подумать, что сам майор Степан Глебов призывал к подобному возмущению. Из материалов же дела было известно другое: Глебов всего лишь высказывал недовольство отягощением народа от податей да действиями самого Петра I, вступившего в новый брак при живой жене.
Два других больших блока Манифеста 5 марта 1718 года были связаны со следствием по делам епископа Досифея и царевны Марьи Алексеевны, которую, конечно, не допрашивали с пристрастием, как остальных, но в итоге все равно примерно наказали, посадив по воле царя на несколько лет в заключение в Шлиссельбургскую крепость. В Манифесте публиковались их собственноручные показания и допросные пункты. Царь Петр лично дописал, что царица Евдокия стремилась возвратиться с сыном «царствовать» (!) по «обольщению» епископа Досифея: «…против чего она спрашивана, для чего она монашеское платье скинула, и она сказала, что как ее епископ пророчествами и видениями святых и гласами от образов подтвержал, что будет по прежнему царицею и с сыном вместе будет царствовать, и она де тому полстилась и монашеское платье скинула»{214}. Также рукой Петра добавлены слова о письме епископа Досифея, который «признал себя винна», а личное признание было достаточным для обвинения. Таким образом, обычное утешение царицы Евдокии в церкви превращалось в государственную измену. Что на самом деле думал епископ Досифей, показывают его слова, брошенные другим архиереям, лишившим его сана: «Только я один в сем деле попался. Посмотрите, и у всех, что на сердцах? Извольте пустить уши в народ, что в народе говорят, а на имя не скажу»{215}.
Поправил царь Петр и раздел Манифеста, касавшийся показаний царевича Алексея о встрече с царевной Марьей Алексеевной «не доехав Ли-бо[в]у». Царевич откровенно передавал слова тетушки, говорившей о царице Евдокии: «…забыл де ты ее не пишешь, и не посылаешь к ней ничего…», а также рассказывал, что его принудили «написать письмецо к матери». Все это царь Петр перечеркнул и вписал другое, что царевна Марья говорила ему «между иными словами» об «откровении» царицы, по которому она мечтала вернуться во дворец. И дальше все подводилось к вине в этом расстриженного епископа Досифея. «Желает государю смертного конца» правилось в более определенное — «смерти». Царь не допустил появления в тексте Манифеста разговоров своих недоброжелателей, а в них, оказывается, слова «смертного конца» были всего лишь предположением или риторическим оборотом. Далее снова высказывались мысли о возвращении царя, перед угрозой смерти, к первой законной жене. Лучше было бы, говорили в своем кругу епископ Досифей и царевна Марья Алексеевна, чтобы царь «дошел до смертного конца, или бы пришел в чювство для того, что бутто государь живет не з законною женою и о церквах не радит и народ вопиет и церковники обложены». В черновике Манифеста все, что было сказано Досифеем об «отягощении народа» и о «добродетелях к людям» царицы Евдокии, оказалось вымаранным{216}.
Таким образом, большинство обвинений царице Евдокии и ее сторонникам и «сообщникам» оправдывалось государственной целесообразностью, в которую царь Петр свято верил. Тем, кто желал царю Петру смерти (или только смел рассуждать об этом), понятно, уже было не выжить. 14 марта 1718 года в Москве собрались петровские министры для рассмотрения дел по «Кикинскому розыску» о сторонниках царевича Алексея и по Суздальскому розыску о царице Евдокии. «Птенцы гнезда Петрова», конечно, не перечили Петру I и утвердили смертные приговоры. Под приговорами стояли имена князя Ивана Ромодановского, генерал-фельдмаршала Бориса Шереметева, графа Ивана Мусина-Пушкина, генерал-адмирала графа Федора Апраксина, графа Гаврилы Головкина, Тихона Стрешнева, князя Петра Прозоровского, барона Петра Шафирова, Алексея и Василия Салтыковых{217}. К ним можно добавить имя графа Петра Толстого, ведшего розыск на Генеральном дворе в Преображенском. Казнь постигла нескольких людей из окружения царицы Евдокии — Степана Глебова, ростовского епископа Досифея, ключаря Федора Пустынного. Последнего царь лично допрашивал в день казни 17 марта, добившись собственноручно подписанного признания «о том, что бывшая царица, старица Елена, пострижена ведал, а архиерею суздальскому об ней, бывшей царице, что не пострижена, сказал, проча впредь бывшую царицу»{218}. Даже состоявшееся решение по делу не остановило следствия. На Генеральный двор продолжали привозить подозреваемых в причастности к делу царицы Евдокии, и к розыску был привлечен еще и правящий суздальский архиерей Игнатий. Но ему повезло: пока он был защищен саном, его не допрашивали с пристрастием, в отличие от расстриженного епископа Досифея, получившего перед казнью 25 ударов.
Приговоренного к смерти певчего царевны Марьи Федора Журавского всё же пощадили, отправив на каторгу. Князю Семену Щербатову тоже сохранили жизнь, урезав язык и вырвав ноздри, после чего сослали на Пустоозеро. Другие подследственные по Суздальскому розыску оказались кто на каторге, кто в ссылке, а упоминавшийся в допросных пунктах царицы Евдокии Михаил Босой попал «на галеру в вечную работу». Наказали и тех, кто произносил «предерзостные слова» или всего лишь «не доносил» о том, что слышал от других, пересылал письма бывшей царице. Пострадали власти и слуги Покровского монастыря. Игуменью Покровского монастыря Марфу и старицу Каптелину, разлученную с царицей Евдокией, сослали в тюрьму в Александровском Успенском монастыре. Михаила Воронина, взятого под стражу Скорняковым-Писаревым, отправили на каторгу, а остальных притянутых к следствию служителей Покровского монастыря — «в Ревель на работу». Наказали батогами суздальских ландратов (по-старому воевод) и их жен — за то, что осмеливались являться на поклон с подарками к царице Евдокии. Им, правда, после наказания «за плутовство и недонесение царскому величеству» оставили свободу{219}. Петровские следователи не остановились на этом и, как уже говорилось, еще несколько лет разыскивали крамолу в Суздале и других местах.
Австрийский резидент Отгон Плейер оказался в дни Суздальского розыска в Москве и записал подробности казни Степана Глебова и наказания других лиц, причастных к делу царевича Алексея Петровича и царицы Евдокии: «За два дня до отъезда моего в С.-Петербург происходили в Москве казни: майор Степан Глебов, пытанный страшно, кнутом, раскаленным железом, горящими угольями, трое суток привязанный к столбу на доске с деревянными гвоздями, и при всем том ни в чем не сознавшийся, 26 (15) марта посажен на кол часу в третьем пред вечером и на другой день рано утром кончил жизнь. В понедельник 28 (17) марта колесован архиерей Ростовский, заведовавший суздальским монастырем, где находилась бывшая царица; после казни он был обезглавлен, тело сожжено, а голова взоткнута на кол. Александр Кикин, прежний любимец царя, тоже колесован; мучения его были медленны, с промежутками, для того, чтобы он чувствовал страдания. На другой день царь проезжал мимо. Кикин еще жив был на колесе: он умолял пощадить его и дозволить постричься в монастыре. По приказанию царя его обезглавили и голову взоткнули на кол. Третьим лицом был прежний духовник царицы, сводничавший ее с Глебовым: он также колесован, голова взоткнута на кол, тело сожжено. Четвертым был простой писарь, который торжественно в церкви укорял царя в лишении царевича престола и подал записку: он был колесован…
В городе на большой площади перед дворцом, где происходила экзекуция, поставлен четырехугольный столб из белого камня, вышиной около шести локтей, с железными шписами [спицами] по сторонам, на которых взоткнуты головы казненных; на вершине столба находился четырехугольный камень в локоть вышиной: на нем положены трупы казненных, между которыми виднелся труп Глебова, как бы сидящий в кругу других»{220}.
Описание казней ни в каких комментариях не нуждается. В них в высшей мере явлена петровская безжалостность. Ходили слухи о мужественном поведении Глебова, даже перед лицом мучительной казни не выдавшего бывшей царицы. «Глебов вынес эту пытку с героическим мужеством, — рассказывал Франц Вильбуа, — отстаивая до последнего вздоха невиновность царицы Евдокии и защищая ее честь. Между тем он знал, что она сама признала себя виновной вследствие естественной слабости, свойственной ее полу, и под угрозой тех пыток, которые ей готовили, чтобы заставить ее признать себя виновной»{221}. Описание якобы последнего рыцарства Глебова очень увлекало мемуариста-француза и через его рассказы распространилось дальше. Но к действительности не имело никакого отношения. По документам видно, что ужас трагедии был в том, что к посаженному на кол Глебову специально приставили нескольких священников, но запретили им принимать покаяние у обреченного преступника. Одновременная казнь близкого к царевичу Алексею человека — адмиралтейского советника Александра Кикина и сторонников царицы Евдокии была показательной. Она еще раз должна была подчеркнуть связь между действиями царевича Алексея Петровича и советами его матери. К казни заодно приговорили и подьячего Артиллерийского приказа Лариона Докукина, подавшего самому царю Петру в церкви 2 марта присяжный лист с подтверждением верности царевичу Алексею Петровичу и отказом от присяги царевичу Петру Петровичу{222}.
Сведения о смертном приговоре по Суздальскому розыску были распечатаны, чтобы известить об именах государственных преступников, и вывешены рядом с местом казни[40]. В царском указе в окончательном виде были сформулированы вины несчастных людей, оказавшихся прикосновенными к делу царевича Алексея и царицы Евдокии. Первым стояло имя Степана Глебова, который оказался главным врагом для царя Петра. Позднее дело дойдет даже до церковной анафемы Глебову, имя которого в 1721 году поставили в один ряд с ненавидимым именем предателя гетмана Мазепы. По всем российским церквям раз в год, в неделю Торжества православия — первую неделю Великого поста, должны были провозглашать: «Стефан Глебов, который в безприкладном преступлении и в писменном против его царского величества народном возмущении повинен… за сия церкви и отечеству богоненавистные противности, во веки да будет анафема!»[41].
От Ладоги до Шлиссельбурга.
Петр I уезжал с царевичем Алексеем Петровичем из Москвы в Петербург, оставляя после себя белокаменный столб, устрашавший зримыми последствиями чудовищных расправ. Два дня спустя после отъезда царя, 20 марта, по другой дороге, на Новгород, увезли из Москвы царицу Евдокию, отправленную в Успенский монастырь в Старой Ладоге. «Горькое житие» в Покровском монастыре она теперь могла вспоминать как лучшие времена, не зная, что еще ждет ее впереди. Царь Петр не хотел больше случайностей, он должен был быть уверен, что первая жена останется в монахинях в монастыре, а вокруг нее не будет тех, кто мечтает о возвращении к прошлому. Ведь он искренне был убежден в винах царевича Алексея, подпавшего под ненужное влияние «монахинь» и «монахов», а среди них и царицы Евдокии, и епископа Досифея, и других лиц, привлеченных к Суздальскому розыску. Петр I ценил людей мерилом государственной пользы, поэтому монахи и церковь у него находились на одном из последних мест. На это еще накладывалась старая история с патриархом Никоном. Царь Петр думал, что тот мешал править его отцу — царю Алексею Михайловичу.
Историк Сергей Михайлович Соловьев привел примечательный разговор царя с Петром Толстым, главным помощником в следствии по делу царевича Алексея: «Когда б не монахиня, не монах и не Кикин, Алексей не дерзнул бы на такое неслыханное зло», — говорил Петр I в своем окружении, мучаясь своим выбором. «Ой, бородачи! Многому злу корень — старцы и попы; отец мой имел дело с одним бородачом, а я — с тысячами. Бог — сердцеведец и судья вероломцам. Я хотел ему блага, а он всегдашний мой противник». В ответ Толстой предлагал «обрезать перья и поубавить пуха старцам». «Не будут летать скоро, скоро!» — отвечал Петр{223}. Конечно, царь знал о чем говорил. Дальнейшее последовательное подчинение церкви государству, создание Синода были тоже отдаленно связаны с делом царевича Алексея и царицы Евдокии. Переступив через казнь епископа Досифея, царь уже не останавливался, а все недовольные положением церкви иерархи оказались устрашены.
«Пользу» от монастырей царь Петр нашел в том, чтобы превращать их в тюрьмы. С 1718 года бывшая царица становится монастырской пленницей; отныне она — только старица Елена. Находиться она должна была под охраной специально откомандированной роты солдат. Объяснить выбор Старой Ладоги как места заключения царицы Евдокии можно близостью города к Петербургу. Ладожская крепость к концу XVII века только называлась крепостью. Даже к началу Северной войны там царствовала разруха; по росписи воевод при передаче управления городом в 1687 году все деревянные укрепления в Ладоге разваливались: «Город Ладога каменный, башни и прясла стоят без кровли и без починки многие лета, и в башнях мосты от дождя и от снегу все огнили и провалились… а пушечные припасы и ружейная казна стоит в деревянном анбаре, и на том анбаре кровля худа, и тот анбар огнил, а город деревянной стоит без кровли, и от мокроты все валится врознь»{224}.
Не лучше должны были обстоять дела и в более позднее время, когда успехи Северной войны отодвинули угрозу Ладоге со стороны шведов. Если уж не нашлось средств починить городскую крепость, то что было говорить о ладожских монастырях?! Буквально первая проблема, которая возникла у тюремщиков старицы Елены, состояла в том, что вся территория монастыря была как на юру, через нее свободно можно было проходить любому человеку. Правда, после смерти царевича Алексея и всех близких людей бывшей царицы никто не стремился увидеться с ней, передать ей письмо, подарок или просто привет на словах. Осталась только делопроизводственная переписка по поводу деталей охраны «известной персоны», но никаких личных документов старицы Елены, ее собственных писем и грамоток, относящихся к этому времени, нет. Поэтому ее жизнь в Ладожском монастыре восстанавливается словно по отражению в зеркале, да и то, образно говоря, стоящему в дальней комнате.
Распоряжаться делами охраны старицы Елены царь Петр поручил самому доверенному человеку — Александру Даниловичу Меншикову, наместнику всей Ингерманландии, как стали называться земли вокруг Санкт-Петербурга. Князь Меншиков избежал личного участия в московском розыске, но не приходится сомневаться в том, что, окажись он в Москве вместе с другими петровскими «министрами», он, если бы понадобилось, подписал бы все смертные приговоры. Несмотря на то, что «светлейший» и его жена сами когда-то покровительствовали казненному епископу Досифею. Это значит, что Суздальский розыск коснулся напрямую и самого светлейшего и ему хотелось загладить свою возможную вину перед Петром и царицей Екатериной I. Враждебное отношение царя Петра к первой жене светлейший князь, конечно же, разделял: ведь бывшая царица помнила и другие времена — Преображенского денщика Меншикова. Поэтому старица Елена была его неприятельницей. Сказывались и политические расчеты, в которых Ментиков тоже был мастер. Выбранный царем Петром I в 1718 году новый наследник — царевич Петр Петрович — прожил недолго, и у царя и царицы не осталось потомства по мужской линии. Храня верность царице Екатерине Алексеевне, Меншиков сначала сделал ставку на ее воцарение. Но он должен был понимать, что живы дети царевича Алексея, внуки царицы Евдокии. Не случайно так тревожно было в Санкт-Петербурге после смерти Петра в январе 1725 года, при передаче власти императрице Екатерине I. Потом, правда, последует еще один политический разворот: светлейший князь Меншиков, напротив, будет стремиться выдать замуж свою дочь за царевича Петра Алексеевича — будущего императора Петра II, и царица Евдокия ему снова понадобится. Но обо всем по порядку.
О старице Елене, как и при отсылке ее в Покровский монастырь в сентябре 1698 года, никто не позаботился. Место для тюрьмы назначили, солдат определили, а инструкцию о том, как кормить-поить, — не выдали. Ровно месяц длилось ее скорбное путешествие из Москвы в Ладогу под охраной Преображенского подпоручика Федора Новокщенова. 19 апреля 1718 года старица Елена оказалась в месте своего заточения в Успенском Ладожском монастыре. Единственной из прежнего окружения, кому позволили остаться рядом, была карлица Агафья, она продолжала помогать бывшей царице[42]. В спешке Новокщенову даже не определили сменщика, и первое время он сам вынужден был задержаться на службе в Ладоге, пока туда не прибыл капитан Семен Маслов. У Маслова на руках уже была подробная инструкция о том, как охранять старицу Елену, подписанная князем Александром Меншиковым 20 мая 1718 года. Первым пунктом требовалось принять бывшую царицу у гвардейского офицера и «во всем содержании ее поступать не оплошно». Было выдано распоряжение об организации «караулу при ней и около всего монастыря». Для этого в Ладогу определялся капрал из другой тюрьмы в Шлиссельбурге и отсылалась дюжина Преображенских солдат. Наконец-то было сказано о том, где брать съестные припасы (с характерной оговоркой, чтобы не было ничего лишнего): «Потребные ей припасы, без которых пробыть невозможно, без излишества, брать от ладожского ландрата Подчерткова, о чем к нему указ послан». Указ ладожскому ландрату заготовили, а отправить забыли; охраннику какое-то время пришлось кормить бывшую царицу за свой счет. Инструкция князя Меншикова устанавливала особый режим во всем монастыре; следуя букве этого документа, надо было запретить вход и выход из монастыря не только старице Елене, но и другим монахиням и священникам, становившимся такими же пленниками. От капитана Маслова требовалось «иметь доброе око, чтобы каким потаенным образом ей царице и сущим в монастыре монахиням, также и она к монахиням никаких, ни к кому, ни о чем писем отнюдь не имели, чего опасаясь под потерянием живота, смотреть неусыпно». Маслов должен был «во всем вышеизложенном ея бывшей царицы содержания поступать не оплошно, и дабы от несмотрения чего непотребного не учинилось»{225}.
Несколько месяцев жизни старицы Елены прошли под строгими караулами, пока, видимо, рутина жизни не взяла свое. Надо было заботиться о самом насущном; монастырские припасы и деньги капитана Маслова быстро истощались. Пришлось Маслову запрашивать даже свечи, ладан, церковное вино и пшеничную муку для выпекания просфор, так как монастырская жизнь остановилась. «Для ея особы», как называл капитан старицу Елену в переписке с ладожским ландратом, тоже требовалось немало: «круп гречневых, уксусу, соли, икры зернистой или паюсной, луку». Надо было оборудовать поварню, чтобы готовить еду; для этого надзиратель просил «бочки, квасные кадки, ушаты, ведра, чаши хлебные, блюда деревянные» и т. д. В середине лета, заранее, капитан Маслов напоминал и о необходимости заготовки дров на зиму. Службу свою он знал хорошо, только вот канцелярские служители волокитили дело: они всё искали в походной канцелярии князя Меншикова, где же затерялся нужный указ ладожскому ландрату. А время шло.
Первая зима старицы Елены в Ладоге была тяжелой. В январе 1719 года капитан Маслов доносил князю Меншикову: «Бывшая царица монахиня Елена поставлена в кельях того монастыря наставницы, и те кельи непокойны, высоки и студены, от чего имеет в ногах болезнь, просит милосердия, дабы поведено было построить келию низкую». Это действительно было заточение, усугублявшееся тем, что, в отличие от Суздаля, бывшая царица не могла даже ходить на службу в церковь. Прошел еще один год, а царица Евдокия по-прежнему продолжала просить о переводе в новую келью: «…потому что в сие зимнее время от стужи и от угару зело изнуревается и одержима сильною болезнию»{226}. И в тюрьме бывшая царица могла добиваться своего и не отступила, построив-таки эту келью на свои деньги. Известный Григорий Скорняков-Писарев, которому было поручено распоряжаться имуществом лиц, осужденных по Суздальскому розыску 1718 года, продал «серебро и протчие вещи» бывшей царицы Евдокии, выручив 833 рубля 5 копеек. Этих денег, присланных в 1719 году ладожскому ландрату Подчерткову, хватило, чтобы построить не только кельи царицы Евдокии, но и иеромонашескую келью и караульные помещения для офицера и солдат «за монастырем»{227}. Получается, что до этого оказались брошенными на произвол не только царица Евдокия, но и ее охрана, о «покоях» для которой тоже пришлось позаботиться самой пленнице.
На то, чтобы возобновить полный порядок монастырской жизни в Успенском Ладожском монастыре, у старицы Елены тоже ушло много времени. Сначала один за другим умерли жившие там два престарелых иеромонаха. Кровля на древнем, главном храме Успения обвалилась от ветров, и потоки воды проникали в алтарь. Лишь в январе 1723 года последовал указ Синода об отправке в Ладожский монастырь к старице Елене иеромонаха Клеоника «для священнослужения и духовности». Иеромонах Клеоник был обязан пребывать в монастыре «неотлучно». Он присягнул «по званию своему… поступать воздержно и трезвенно, со всяким благоговением и подобающим искусством, подозрительных и возбраненных действ, которые Священным Писанием и святыми правилы отречены и Его Императорского Величества указами запрещены, отнюдь не творить»{228}.
Капитан Семен Маслов так и оставался привязан к месту своей службы в Ладоге на все время пребывания там старицы Елены. Со временем они должны были как-то приспособиться друг к другу, ведь Маслов был единственным человеком, помимо карлицы Агафьи, кому дозволялось входить в келью старицы Елены. Он всем распоряжался в монастыре, следил за караулами и тем, как кормили и поили небольшой отряд солдат, охранявших бывшую царицу. Маслов передавал просьбы начальству о нехитрых нуждах пленницы, может быть, рассказывал ей что-то о том, что делается в миру. Если это еще продолжало интересовать старицу Елену. От него ли узнала она или, скорее, услышав многодневный погребальный звон над Старой Ладогой, догадалась о смерти Петра I 28 января 1725 года. Трудно даже вообразить, что она пережила в тот момент. Но времена мечтаний о возвращении во дворец для нее давно прошли, и бывшей царице приходилось думать о том, чтобы не стало еще хуже.
Политические потрясения в Петербурге действительно коснулись старицы Елены. По указу вступившей на престол императрицы Екатерины I ладожскую узницу перевели под еще более усиленную охрану в Шлиссельбургскую крепость. Поначалу перемены были вообще пугающими. Охрану царицы Евдокии усилии в несколько раз, сразу прислав 100 солдат Ингерманландского полка, располагавшегося на квартирах поблизости к Ладоге. Указ об этом был дан 4 февраля 1725 года, и одновременно были сделаны распоряжения о высылке из Шлиссельбурга в Ладогу целого отряда из 68 человек солдат во главе с Преображенским сержантом Алексеем Головиным. Они тоже поручались на время капитану Семену Маслову, от которого требовалось «караулы держать во всякой твердости». Добрым знаком была только посылка 100 рублей в ответ на прежние требования «на починку церкви и на пропитание обретающейся тамо персоне»{229}. Как видим, все распоряжения сделаны были, не дожидаясь конца сорокадневного траура по Петру. Чувствуется уверенная рука светлейшего князя Меншикова, в те переходные дни много потрудившегося, чтобы власть перешла именно к Екатерине I, а не к внуку царицы Евдокии — царевичу Петру Алексеевичу, имя которого тоже называлось в числе возможных преемников власти Петра I. Сам покойный император, как известно, не успел назвать имя следующего правителя Российской империи.
Новое распоряжение капитану Семену Маслову от князя Меншикова последовало 26 марта, когда Екатерина I уже окончательно утвердилась на троне и закончился траур. Капитана Маслова по-прежнему оставляли при охраняемой им «известной особе», но предписывали переехать вместе с ней в Шлиссельбургскую крепость. Конечно, первое, что приходит на ум в связи с этим перемещением, — это резкое ухудшение ее положения. Но, как оказалось, все было не совсем так. Характер Екатерины I был другой, чем у ее грозного супруга, — снисходительный и мягкий; недаром она столько раз спасала придворных Петра I от царского гнева. Освободить старицу Елену она, конечно, не могла, но пожелала держать ее под присмотром поближе. Эта была тоже клетка, но более устроенная. Императрица не могла подарить ей свободу, но ее доброты хватило, чтобы первая жена Петра I, столько лет проведшая в монастыре, больше ни в чем не нуждалась в своем быту.
Отныне все, что требовала «известная персона» для обеспечения своей жизни, незамедлительно доставлялось ей. Проследить за точным распоряжением о переводе старицы Елены в крепость был назначен один из флигель-адъютантов. Перемены заметны уже в распоряжении капитану Маслову 26 марта 1725 года. Ему отправили походную церковь и разрешали по своему усмотрению найти дьячка, взять в монастыре «на время» церковные сосуды и ризы. От Синода в то же время требовали немедленно выдать антиминс для освящения этой церкви. Кроме присланных 100 рублей (а это ни много ни мало годовой оклад самого капитана Маслова), сразу озаботились составлением сметы на содержание старицы Елены. Со временем на ее обиход было определено 365 рублей (по рублю в день), предусмотрены были деньги для иеромонаха, дьячка и уже трех келейных стариц, помогавших бывшей царице.
Жизнь в Шлиссельбурге была другой. Людей вокруг стало больше, а значит, больше и впечатлений — именно того, что так не хватает лишенному свободы человеку. Капитан Маслов по-прежнему был единственным, к кому она могла обратиться с ходатайством, но за девять лет охранник и охраняемая должны были притерпеться друг к другу. Капитан Маслов тщательно следовал инструкциям, но он тоже знал, что отношение к порученной его охране старице Елене изменилось. Да и ей самой можно было догадаться об этом, сравнивая, как ее кормили и одевали прежде и теперь. Из письма князя Меншикова в кабинет-канцелярию известно, что императрица Екатерина I «указала содержащуюся в Шлютельбурху известную персону пищею довольствовать, чего когда пожелает, и для того всяких припасов покупать, и пив, и полпив и медов готовить з довольством, чтоб ни в чем нималой нужды не имела». Сверх уже упомянутых 365 рублей, «на одежду и на обувь оной персоне» давали «в год по сту рублев»{230}. И хотя Меншиков по привычке и «строжил» капитана Маслова, чтобы все было «без излишеств», но, исполняя волю императрицы, должен был среди разных государственных дел заботиться еще и о том, чтобы «на пищу содержащейся известной персоны» покупали «муку добрую» и чтобы повар у нее был «хороший».
В свою очередь, царица Евдокия соблюдала, по возможности, политес. В донесении капитана Семена Маслова князю Александру Меншикову 27 января 1727 года говорилось об изъявлении ею своей благодарности императрице Екатерине I. Маслов писал, что в ответ на объявление о годовом жалованье «оная персона… ея Государыни высокую милость благодарствует и ваше милостивое ходатайство». Правда, Евдокия и здесь сумела проявить свое знаменитое упрямство, не исчезнувшее за годы заточения. Она потребовала, чтобы выделяемые ей поденно деньги, а особенно те, которые полагалось потратить на одежду и обувь, выдавались прямо ей в руки. Кстати, в деньгах, шедших на содержание капитана Маслова, его денщика, иеромонаха и других лиц, находившихся при старице Елене, тоже недостатка не было, их выдавали даже с запасом — 1000 рублей, вместо определенных по смете 700 (с учетом дороговизны товаров в Шлиссельбурге).
Немедленно исполнили и другую просьбу старицы Елены, когда она пожаловалась через капитана Маслова 7 ноября 1726 года, что не хочет мерзнуть зимой в отведенных ей хоромах в Шлиссельбургской крепости. Там, говорила она, «зело умножено окон и дверей, от чего в зимнее время от великой стужи будет беспокойность». Опасения старицы Елены восприняли серьезно и сразу распорядились заделать лишние окна и двери, оставшиеся утеплить войлоком и законопатить, а в окна «для света» вставить «двойные окончины». Распоряжаясь этим, капитан Глебов заботился в том числе и о себе. После девяти лет службы в охране старицы Елены даже болезнь у него оказалась сходной, он тоже «заскорбел ногами». Из-за этой болезни в начале 1727 года он даже не мог подняться в хоромы бывшей царицы. Поэтому шлиссельбургский комендант полковник Степан Буженинов вынужден был испрашивать личное распоряжение Меншикова, чтобы ему поручили наблюдать за всем вместо заболевшего капитана Маслова, а «без указу к той персоне входить я для надзирания опасен»{231}.
Лишь однажды за время шлиссельбургского заточения ей удалось увидеть новых вельмож петербургского двора. В сентябре 1725 года комендант Степан Буженинов принимал в крепости молодой двор цесаревны Анны Петровны, недавно вступившей в брак с голштейн-готгорпским герцогом Карлом Фридрихом. Путешествуя на кораблях по окрестностям и дворцам Петербурга, они уже успели побывать в Кронштадте и Петергофе, дошла очередь и до Шлиссельбурга. В свите мужа старшей дочери Петра I и Екатерины I был камер-юнкер Фридрих Вильгельм Берхгольц. Он и оставил в своем дневнике известие о своеобразной экскурсии в закрытую от остального мира Шлиссельбурге кую крепость. Герцог, царевна и остальные гости были проведены Бужениновым на деревянную башню, построенную внутри крепости по приказу Петра I. Оттуда император любил смотреть на Ладожское озеро. С этой высокой точки вся внутренняя крепость тоже была как на ладони. После брака цесаревны Анны Петровны голштинцы становились вечными союзниками России, поэтому опасаться их не приходилось. Камер-юнкер Берхгольц описал крепостные башни, каменные казармы для солдат и четыре деревянных здания (кроме деревянной же церкви). Это были дворцы Петра I, Меншикова, дом коменданта и еще один отдельно стоявший дом, в котором содержалась царица Евдокия. Берх-гольц записал в дневнике: «С этой башни мы видели не только дом, в котором содержится Евдокия, отверженная царица и первая супруга императора Петра Великого, но и ее самое, потому что она — с намерением или случайно — вышла из своих комнат и ходила по двору, охраняемому сильною стражею. Увидев нас, она поклонилась и начала что-то громко говорить, но слов ее за отдаленностью нельзя было хорошо расслышать»{232}. Путешественники и их свита прошли к пяти наружным бастионам, где их приветствовали выстрелом из пушек, а комендант Степан Буженинов угощал всех вином и медом, ссылаясь на заведенный Петром I порядок.
Что там кричала царица Евдокия из своего прошлого века, никто не расслышал и не понял. А если кто и расслышал, то предпочел промолчать.