Тайная канцелярия при Петре Великом.

3.

В полдень 10 октября 1717 года Петр въехал в столицу.

«Сия новая его столица, — восклицает Голиков, — прибытием обожаемого государя своего обрадована была несказанно. Все жители оной вышли во сретение его величеству и изъявили чувство радости своей слезами!».

Не примешивалось ли к этой слезливой радости чувство страха? Гроза-сиверка вновь нагрянула. Государь по приезде немедленно занялся своим обширным хозяйством: обходом и осмотром всех построек, посещением вельмож, беседами с иноземными мастерами, чинением застенков… Несколько дней спустя приехала государыня — и жизнь двора пошла обычным чередом.

Но далеко необычным чередом шла она для Марьи Вилимовны, или, как ее переименовали по-русски, — Даниловны: разлука с любовником, оставшимся еще в Ревеле, беременность в последнем периоде, страх быть узнанной в своем положении, боязнь сплетен, пересудов, насмешек придворных дам и кавалеров, начиная от князей и княжен до денщиков и горничных, — все это делало ее положение невыносимым. Она жила в летнем доме государевом, заперлась в своих комнатках, сказывалась больною, никого к себе не допускала и так искусно умела скрывать свое положение, что ее прислужницы Катерина Терновская да Варвара Дмитриева и казначейша девка Анна (Крамер) долго не подозревали настоящей причины ее болезни. Либо не успев вытравить дитя лекарствами, либо не решившись вновь совершить это преступление, Марья Даниловна с ужасом ждала рокового часа, и злополучный ребенок, плод страстной любви, уже заранее, во чреве матери, был обречен на смерть.

Между тем приехал из Ревеля Иван Орлов и посетил раз, как рассказывает служанка, свою любовницу на летнем дворе, днем, при людях; после чего вскоре уехал по какому-то новому поручению, вероятно, царскому.

В это время, около 15 ноября 1717 года, совершено было задуманное преступление. Приведем рассказ свидетельницы злодейства, служанки камер-фрейлины Гамильтон; рассказ этот, при всей безыскусственности и простоте, прямо переносит на место преступления и ставит лицом к лицу с убийцей.

«Месяц спустя, — показывала впоследствии Катерина Екимовна Терновская, — после приходу из Ревеля, Марья Гамонтова родила ребенка; про то я ведала, а именно таким образом то делалось: сперва пришла Марья в свою палату, где она жила, ввечеру, и притворила себя больною, и сперва легла на кровать, а потом вскоре велела мне запереть двери и стала к родинам мучиться; и вскоре, встав с кровати, села на судно и, сидя, младенца опустила в судно. А я тогда стояла близ нее и услышала, что в судно стукнуло и младенец вскричал; тогда я, Катерина, охнула и стала ей, Марье, говорить:

— Что ты, Марья Даниловна, сделала?

— Я и сама не знаю, — отвечала та, — что делать?

Потом, став и оборотясь к судну, Марья младенца в том же судне руками своими, засунув тому младенцу палец в рот, стала давить, и приподняла младенца, и придавила.

Тогда я, Катерина, заплакав, паки стала ей говорить:

— Что ты, Марья Даниловна, делаешь?

— Молчи, — отвечала она, — дьявол ли где тебя спрашивает?

Придавив ребенка, Марья вынула и обернула его в полотенце.

— Возьми, Катерина, — сказала она мне, — отнеси куда-нибудь и брось.

— Не смею я этого сделать, — отвечала я.

— Когда ты не возьмешь, — сказала Марья, — то призови своего мужа».

Был уже поздний час ночи; родильница, в изнеможении от телесной боли и душевной муки, опустилась на постель. Легла спать и встревоженная служанка. На другой день, по прежнему приказу Марьи Даниловны, Катерина пошла и прислала к ней мужа своего, первого конюха Василия Семенова.

«Марья Даниловна велела мне, — свидетельствует Катерина, — поднесть конюху водки, а потом просила его, Семенова, при мне, Катерине:

— Пожалуй, сего мертвого младенца брось куда-нибудь. Семенов взял и, положа в кулек, понес вон. А тот кулек дала мужу своему я, Катерина. И то делали мы с мужем, и молчали ни для чего иного, только ища в ней милости, а иное ее и бояся, для того, что часто Марья меня, Катерину, бранивала и упрекала:

— Я вас, как нищих, взыскала, и вы меня не хотите слушать».

Мы не думаем, чтоб только одна боязнь удержала служителей Марьи Даниловны от доноса на нее. Напротив, боязнь допроса в застенке скорей должна была вызвать с их стороны донос на убийцу: Катерина и Семенов хорошо знали, какому нещадному истязанию подвергались ведавшие да недонесшие на преступление: их карали одинаково с преступниками.[67].

Итак, не боязнь Гамильтон (она ничего им не могла сделать), а любовь и преданность к доброй госпоже удерживали прислугу от извета. Марья Даниловна, действительно, была очень добра и, по своему времени, щедра для прислуги. Так, например, сама служанка Катерина говорила, что получила от нее в подарок: «серьги с бурмицкими небольшими зернами, чепчик парчевой, маленьких обломков камешков пять или шесть яхонтов, косяк камки, две юбки коломянковые с быстрогами; наконец, пред отъездом в поход (т. е. за границу в 1716 году), Марья Даниловна оставила мне в Петербурге 10 рублев». Из боязни ли или из преданности, как бы то ни было, только ни Катерина, ни муж ее не сделали доноса на учиненное преступление. Дело должно было открыться гораздо позже…

Иван Орлов скоро возвратился в Петербург из командировки. Он посетил Марью Даниловну ночью, на зимнем дворе (т. е. во дворце). Сидел с нею вдвоем, наедине; беседовали долго… Иван Михайлович говорил, между прочим: «Слышал я, по приезде от Кобылякова, что ты чуть было не умерла. Что с тобой сделалось?» — спрашивал он.

«Бок у меня болел, — отвечала камер-фрейлина пытливому любовнику, — также и м пришло».

Марья Даниловна послала Катерину варить кофе и кофеем угощала Ивана Михайловича.

Напившись кофе, Орлов не остался, однако, ночевать, боясь, вероятно, чтоб не хватились его господа и не открыли бы его шашней.

Несколько дней спустя камер-фрейлина прислала за денщиком мальчика с приглашением навестить ее. Тот явился.

— Что с тобой сделалось? — спросил Орлов, вероятно, заметив страдания и слабость любовницы.

— Малехонько было не уходилась, — отвечала больная, — вдруг схватило; сидела я у девок (т. е. фрейлин), и после насилу привели меня в палату, и месяшное вдруг хлынуло из меня ведром.

Орлов поверил.

Между тем, при дворе, между денщиками, фрейлинами, служанками, дамами придворными ходили разные слухи и сплетни, которые тревожили страдалицу, волновали и самого Орлова. Красавец денщик был любимцем нескольких дам придворных и девиц-фрейлин; все они негодовали за то, что предмет их склонности ухаживает за Гамильтон. С другой стороны, у Гамильтон было несколько поклонников между денщиками, пажами и камер-юнкерами; они, из ревности, хотели рассорить ее с Орловым. Те и другие, желая сделать зло — первые Марье Даниловне, вторые Ивану Михайловичу, — сплетнями, рассказами, насмешками смущали любовников.

Таким образом услыхал Орлов от услужливого передатчика сплетен Алексея Юрова, что будто бы тот слышал разговор и шутки насчет Гамильтон Родиона Кошелева с Семеном Алабердеевым.

— Она со мною брюхо сделала, — смеясь, говорил Кошелев. Юров уверял, что Алабердеев выдал хвастливого товарища Марье Даниловне, и убеждал ее жаловаться на обидчика.

— Не знаю только, — говорил Юров, — била ли челом Марья или нет?

Ходили слухи, что у фонтана нашли мертвого подкидыша; говорили, что это дитя Гамильтон; другие указывали на прочих фрейлин и дам: это, мол, их дело. Все эти сплетни и толки до такой степени взбесили Орлова, что он решился лично допросить любовницу.

— Как это на тебя говорят, — спросил он, явясь к фрейлине, — что ты родила ребенка и убила?

Та стала плакать и клясться.

— Разве бы тебе я не сказала (о родах и убийствах), — говорила она, заливаясь слезами, — ведаешь ты и сам, какая (большая охотница) я до робят; разве не могла я содержать в тайне ребенка? Ведь, ты ведаешь, меня здесь никто не любит.

Денщик-любовник, напротив, подозревал (впрочем, напрасно), что Гамильтон была любима слишком многими, более, чем нужно для нее, и тем более для него; что Александр-подьячий и Семен Маврин жили с нею в такой же любовной связи, как и он, и что ребят у нее действительно не могло быть не от убийств, а от множества возлюбленных.

Как ни сильна была уверенность у Орлова, что у камер-фрейлины от множества сотрудников не могло быть детей, однако, после новых сплетен придворных, он опять явился к ней с допросом.

— Как же это, — спрашивал он, — другие-то говорят, что ребенок, найденный у фонтана, твой?

Марья Даниловна вновь стала плакать и божиться.

— Я, ведь, не одна была, — говорила она, — как у меня месяшное появилось.

Орлов вновь поверил. Чтобы окончательно рассеять его подозрения и прервать сплетни, камер-фрейлина, по убеждению Алабердеева, жаловалась на Родиона Кошелева и его неуместные шутки.

Кошелев повинился:

— Посмеялся я с шутки, а не из знания. Из ревности я хотел, чтоб она, постыдившись этих слов, более дружбы с Орловым не имела.

Жертва толков, пересудов, мучимая недугом, угрызениями совести и страхом наказания, Марья Даниловна Гамильтон грустно встретила 1718 год.

Он ничего не обещал ей радостного; грозные тучи скоплялись на горизонте…

Составитель петербургского календаря, уступая общественному предрассудку, а может быть, и сам разделяя его, что по звездам можно предугадывать события «о войне и мирских делех», пророчил, что в наступающем 1718 году случится очень много необыкновенного и более нехорошего, чем хорошего.

«Наипаче дело удивительно, — гласил календарь, — что в августе месяце четыре планеты, а именно Солнце, Иовит, Марс и Меркурий во знак Льва, то есть в дом солнца, весьма близко сойдут, и оное важнее, нежели обычайные Аспекты, ибо во сто лет и больше едва случается, и токмо нет Сатурна и Венеры притом, ибо они на соединение сие гораздо косо смотрят, то есть Сатурн с левой, а Венера с правой стороны в неправом квадрате стоят. Я о сем особливо не могу и не хощу изъяснения чинить, но токмо объявляю, что оное нечто особливое и важное покажет; не мыслю, чтоб оное вскоре в августе учинилось, токмо может действо свое во весь год пространить, ибо оное есть Солнечное дело, того ради окончания имеет с терпеньем ожидать… Сей же год болше к болезням, нежели ко здравию склонен, а особливо зима и весна… Того ради во многих местах слышно будет:

Многая врата аду стерти Избави нас от внезапный смерти; И даждь в мире поживши вечно, Во славе твоей быти безконечно!»[68]

Оставим, однако, календарь, который, на этот раз, совершенно случайно не солгал, предсказав болезни (много переболело от пыток), смерть, общие моления о ниспослании помощи от всех напастей, и последуем за Великим Петром.

15 Декабря 1717 года, государь, расписав во все коллегии президентов, поспешил в Москву, чтоб все приготовить для приема первенца сына. За ним поскакали его приближенные, его денщики (между ними Иван Орлов). На другой день, со своею свитою и фрейлинами (между ними была Гамильтон), выехала из Петербурга Екатерина Алексеевна. 23 декабря державные супруги были в Белокаменной.

Петр, по словам его поденной записки, по приезде в Москву, «стал упражняться в гражданских делах».

Эти «гражданские» дела состояли в следствии и суде над сыном, первой женой, сестрами, десятками вельмож, именитых духовных, именитых женщин и проч.

В нескольких словах, но прекрасно характеризует это страшное время М. П. Погодин: «Свозятся со всех сторон свидетели, участники; допросы за допросами, пытки за пытками, очные ставки, улики, и пошел гулять топор, пилить пила и хлестать веревка!

Запамятованное, пропущенное, скрытое одним — воспоминается другим, третьим лицом на дыбе, на огне, под учащенными ударами и вменяется в вину первому, дает повод к новым встряскам и подъемам. Слышатся еще имена… Подайте всех сюда, в Преображенское!

Жену, сестер, детей, теток, сватов, друзей, знакомых и незнакомых, архиереев, духовников — видевших, слышавших, могших догадываться.

— Мы знать не знаем, ничего ведать не ведаем!

— Не знаете, не ведаете! В застенок!!

И мучатся несчастные, истекают кровью, изнывают страхом и ожиданием. Они взводят на себя и на других напраслину, и вследствие ее подвергаются новым пыткам по три, по пяти, по десяти раз!! «В застенок!!» — восклицают неумолимые, остервенелые судьи. Умилосердитесь, посмотрите — ведь в них не осталось кровинки; потухли глаза, они потеряли все сознание, у них пропали все чувства, они не помнят уже, что говорят, да уж и дыба устала! Застенок шатается, топор иступился, кнут измочалился.

А оговаривается людей все больше и больше! От друзей царевича Алексея уже очередь доходит до собственных друзей и наперстников царя: князь Яков Федорович Долгорукий, граф Борис Петрович Шереметев, князь Дмитрий Михайлович, князь Михайло Михайлович Голицыны, Баур, Стефан Яворский, Иов Новгородский, митрополит Киевский, епископы: Ростовский, Крутицкий, даже князь Ромодановский, Стрешнев, сам Меншиков подвергаются подозрению!».