Теория культуры.
10.3. Культурная семантика повседневного пространства.
10.3.1. Тело человека. Опыт социокультурной топографии.
Всякое освоенное человеком пространство есть место обжитое, родное, свое, близкое, внутреннее, защищенное и защищающее. Оно противостоит неизведанному, дальнему, внешнему, чужому, враждебному, опасному. Между ними – граница. Граница очерчивает освоенную территорию и отделяет свое, внутреннее пространство от чужого, внешнего. Граница, предел – важнейший конституирующий признак любого культурного пространства. Ограничивание, полагание пределов – органически присущая природе человека потребность.
Вторым по значимости, дифференцирующим и структурирующим пространство действием является его центрирование и, соответственно, признаком пространства – центр. Пространство без центра невозможно так же, как и без границ. Центр и границы – взаимообусловленные характеристики конечного пространства. Это неизбежное следствие внутренней точки зрения на пространство, свойственной как мифологическому, так и обыденному сознанию.
Культурная ценность пространства убывает по мере удаления от центра и приближения к периферии и границам. Центры физического пространства и культурного (семиотического) часто не совпадают. Административный (культурный, сакральный и т. п.) центр может располагаться на периферии, даже у границ реального пространства, как, например, алтарь храма, «красный угол» русской избы или Санкт–Петербург в территориальных пределах России.
Пространство в мифологической картине мира антропоморфно и антропоцентрично. Мир – макрокосм – уподобляется человеку – микрокосму (Земля – центр, сердце Вселенной, небо – голова, солнце и звезды – глаза и т. д.). Часто в этой модели есть и промежуточное звено – дом, в том числе храм, «Дом Бога» («Тело Господне»). Антропоморфность пространства поддерживается опытом повседневной жизни, использующей части тела как единицы малых мер длины (фут, пядь, локоть), названия частей бытовых предметов (носик, ушко, ручка и т. п.); антропоцентричность – опытом обыденного сознания: преобладающий способ восприятия и ментального моделирования пространства в повседневном бытии – от человека, местоположение которого становится центром.
Антропоцентричность и антропоморфность пространства повседневности дают основание более детально разобрать, как представлено тело человека в повседневной культуре, какими культурными смыслами наполнены части тела человека.
Если двигаться по «территории тела» сверху вниз, то первая и важнейшая, формирующая в значительной мере облик человека в целом телесная составляющая – голова.
Голова – кульминация телесного верха. Одна из ее функций – управление телом. «Теряя голову», «лишаясь головы» в состоянии аффекта или сильного увлечения, человек утрачивает контроль над поведением. Язык фиксирует управленческий статус головы,[296] неслучайно понятие «главенство» синонимично «господству», «преобладанию», «могуществу». В мифах и сказках непобедимость – свойство многих многоголовых существ.[297] Как орган мышления, «голова» – синоним эффективной мыслительной деятельности. Быть «с головой», «иметь голову на плечах» – значит быть умным, делать что–то умно, хорошо. Мысль «приходит в голову», «рождается в голове». По мнению исследователей, слова со значением «разум, понимание, ум» этимологически соотносятся со словами, имеющими значение «родить, половые органы».[298] Голова, рождающая мысль и материализующая ее в слове,[299] причастна рождению всего сущего. Неспособность к мыслительной деятельности или ее неэффективность русский разговорный язык определяет как «безголовость», «безмозглость», «отсутствие головы на плечах». Отделение головы от корпуса, реальное или воображаемое, метафорическое, и способность головы представлять (как pars pro toto[300]) тело целиком («сложить голову», «отдать голову» – умереть) подтверждает главенство головы в составе соматического целого.
Лицо – основной «участник» вербальной и паралингвистической коммуникации. Лицо всегда было зоной высокой информационной активности, постоянно работающим «приемно–передающим информационным устройством». Информацию о человеке можно «считать» с его лица, и, хотя человеческая индивидуальность проявляется во всем: в походке, жестах, интонациях голоса и т. д., все же основная культурная идентификация и самоидентификация человека всегда осуществлялась по лицу индивида. Отсюда выражения: «иметь лицо» в значении «иметь индивидуальность», «потерять лицо» в смысле утраты социального статуса и (или) моральной смерти; определение «безликость» – как констатация отсутствия своеобразия, индивидуальности. Говоря о «подлинном лице» человека, имеют в виду «лицо его души», его внутреннюю, духовную сущность.
В культуре ХХ в. отчетливо обнаруживается тенденция обезличивания человека. Она запечатлена в изображениях головы без лица, например, в работах итальянского художника Дж. Де Кирико. Муляжные фигуры его произведений пугающе безлики в прямом смысле слова. Впрочем, они и в целом не воспринимаются как живые. Отсутствие лица лишь продолжение отсутствия живого тела. Иное дело у Р. Магрита. Его герои похожи на живых людей, но они также без лица. Тема скрытого лица является одной из ведущих в творчестве художника и представлена в таких работах, как «Первопричина удовольствия» («Le Principe du plaisir», 1937), «Мужчина в котелке» (<^а Homme au chapeau melone», 1964), «Тайная жизнь» («La vie secrete. IV», 1928). В «Тайной жизни» обращенная затылком к зрителю и «лицом» к зеркалу мужская фигура отражается в зеркале также со спины. Зритель видит дважды, в «реальном» и зеркальном пространстве только спину и затылок.
Советский вариант унификации и обезличивания воплощен в «крестьянской серии» работ К. Малевича 1928–1932 гг. («Жатва. Эскиз к картине», «Женщина с граблями», «Крестьяне» и др.), где зритель видит итоговую «формулу» визуальной стереотипизации советского человека конца 1920–х – начала 1930–х гг.
Высокая семиотичность головы, особенно лица, проявляется также в том, что особую и богатую семантику имеет каждая ее зона. Здесь отчетливо заявляют о себе гендерные различия. Скажем, длина волос на голове – традиционный для европейской культуры знак гендерной дифференциации. Европейская культура выработала стереотип, согласно которому длинные волосы считались признаком женственности, «хрупкости». Хотя в истории Европы были периоды, когда мужчины носили длинные волосы (скажем, молодые дворяне в XIII–XVI вв.,[301] романтики – в XIX в.), по большей части мужчины стригли их коротко, а женщины сохраняли естественную длину волос, заплетали косы, укладывали волосы в высокие прически. Короткая «мужская» стрижка как знак нового распределения половых ролей стала возможной для женщин под влиянием политических событий раньше других стран – во Франции, во время Великой революции 1789–1792 гг., и распространилась по всей Европе в связи с изменением экономического положения женщин, обретением гражданских прав, вовлечением их в промышленное производство, влиянием спорта, т. е. в XIX–ХХ вв. В XX в. короткая стрижка стала основной формой прически у женщин.[302] Утвердившись как норма, она обрела многообразие фасонов и смыслов: к первоначальным вариантам причесок alagargon, делающим облик женщины мальчишеским, добавились многочисленные варианты женственных и интригующих укладок, прически для «деловых женщин» и пр.
Среди важнейших культурных характеристик волос – их цвет. Из трех наиболее распространенных у европейцев колористических характеристик волос – брюнеты, шатены, блондины – наибольшую эстетическую и культурную ценность имеют светлые волосы разных оттенков – от льняных до светло–коричневых. Здесь имеют место коннотации с солнечным светом, издревле обожествлявшимся, и золотом, также имеющим сакральную семантику. Что касается гендерной дифференциации, то – в соответствии с общими установками культуры – красивые (светлые) волосы гораздо важнее для женщины, нежели для мужчины.[303] Мода на светлые волосы сохранялась на протяжении веков: от античности до настоящего времени. Упоминания о популярности светлых и золотистых волос у гречанок и римлянок можно найти чуть ли не в каждой работе, посвященной античной повседневности. В средневековой книжной миниатюре положительные женские персонажи, как и на полотнах мастеров Возрождения – Мадонны и Венеры – русоволосы. Ренессансная мода на светлые волосы побуждала венецианок принимать многочасовые солнечные ванны на крышах домов, «выжигая» волосы, смоченные специальными снадобьями. Если была возможность, волосы специально высветлялись. Испанские и особенно итальянские поэты XVII в. поют хвалу златовласым «прекрасным дамам». Мода на черные волосы – редкость. Ею отмечены, например, первые десятилетия XVII в., когда чуть ли не впервые стали отдавать предпочтение не светлым, но черным волосам. Приверженность светлому цвету волос сохранила, в целом, и современная мода.
Второй после головы и лица телесной универсалией, обладающей повышенной культурно–семиотической значимостью, является рука в целом и кисть руки – в особенности. Развитая кисть руки, наряду с прямохождением, – признак Homo sapiens, отличающий его от животных, знак культуры.
Руки – естественные орудия труда. Фразеологизмы со словом «рука»: «золотые руки», «набить руку» – означают профессионализм в какой–либо деятельности.
Сохранившиеся образы руки относятся к христианской традиции. Созидательно–творческий потенциал руки символически воплощен как прерогатива бога («Рука Бога». Фреска из церкви Сан–Клемента. Барселона. Испания. XI–XII вв.; Микеланджело. Роспись плафона Сикстинской капеллы. Сотворение Адама. 1508–1512;О. Роден. «Рука Бога». 1897–1898. Музей Родена. Филадельфия). О. Роден, последовательно развивая тему руки, воплотил и симметричный божественному творению образ дьявольского совращения: «Рука дьявола, удерживающего женщину» (1902. Музей Родена), и образ руки художника–творца: «Рука Родена, удерживающая торс» (1917. Музей Родена).
Рука в целом издавна – символ власти. Власть держат именно «в руках». Отсюда – «держава» как государство и «держава» – сфера – как символ власти. Самодержец, державный правитель держит державу–сферу в правой руке при коронации, самой же державой правит, управляет, реализуя властные полномочия. Лица, имеющие такие полномочия, – «власть предержащие». Держать и не выпускать (отдавать) может лишь сильная рука. Поэтому «сильная рука» – синоним власти, власть «берут в свои руки». «Длинные руки» власти достают самые отдаленные пространства.
В словах «правитель», «управлять», «правая рука» отражена одна из фундаментальных оппозиций, с помощью которых человек строит картину мира, оппозиция правое/левое. Управляет правая рука, ибо правда, правота, правильность – на правой стороне. Доминирование правой руки у большинства людей поддерживается культурой, которая строит на ее основе правила повседневного, этикетного и ритуального поведения. В русской православной традиции левая рука – шуйца – считалась некрещеной. Все, что по правую руку, справа, соотносилось со счастьем, высоким социальным статусом, мужским началом, активностью, по левую руку, слева – с несчастьем, низким статусом, женским началом.[304] Связь правой стороны, правого («жизни», «честности», «ловкости», «внутреннего», «священного», «хорошего», «красивого») с мужским началом, левой стороны, левого – с женским («смертью», «профанным», «плохим», «внешним», «враждебным», «некрасивым») является культурной универсалией, свойственной подавляющему большинству культур.
Значительная же часть работы по обслуживанию собственного тела: умывание, одевание, раздевание, еда, бритье, макияж и вовсе остается заботой своих рук. Ручной во многом остается домашняя работа, несмотря на начавшуюся во второй половине ХХ в. ее машинизацию. Поскольку ведение домашнего хозяйства традиционно было, а в значительной мере и сегодня является уделом женщины, руки, ведущие это хозяйство, – женские руки.
Развитость или неразвитость мускулатуры руки, размеры и форма ее кисти, пальцев (наряду с цветом кожи) традиционно были признаками социального статуса и профессиональных занятий. В живописных портретах основное внимание после лица уделялось именно рукам. Рука в перчатке или держащая перчатку подчеркивала принадлежность к привилегированному сословию, – как на тициановском «Портрете короля Карла V» (Мюнхен. Старая пинокатека) или в «Автопортрете с пейзажем» А. Дюрера (1498. Мадрид. Прадо); холеные, тонкие пальцы, узкая кисть дополняли характеристику аристократа, – как в «Портрете молодого мужчины» Рафаэля (1516. Краков. Народный музей) или «Автопортрете» А. ван Дейка (конец 1620 – начало 1630–х гг. Эрмитаж);грубая и широкая ладонь с деформированными от тяжелой физической работы пальцами неотъемлема от фигуры крестьянина или рабочего.
Телесные органы, о которых шла речь, принадлежат верхней части тела. Верх и низ, деление тела человека по вертикали имеют повышенную культурную значимость, которая связана с универсальной культурной оппозицией верхнего и нижнего, горнего и дольнего, небесного и земного. Телесный «низ» со всем, что ему принадлежит, – органами мочеполовой системы, анусом, ягодицами и ногами, – был на протяжении веков табуированной, «запретной зоной» органической жизни, ежедневно демонстрирующей человеку животную ипостась его натуры. Современному европейцу досталось в наследство сформированное христианской моралью негативное, отрицательное и пренебрежительное отношение к этим частям его тела как к чему–то низменному и грязному. Но христианство лишь усугубило и обострило различие между функциями телесного верха и функциями телесного низа, которое существовало еще в первобытной культуре.
Презрение к «телесному низу» в христианстве противостоит тому большому значению, которое придавалось ему во всех первобытных культурах и древних цивилизациях, обожествлявших расположенные там половые органы, причастные к зачатию и рождению новой жизни. В античной культуре способность зарождения новой жизни символизировала фаллическая скульптура Диониса (Вакха).[305] Культ другого божества – Приапа – был особенно распространен в римскую эпоху. Его изображения встречаются в бесчисленных терракотовых статуэтках, геммах, амулетах, мраморных рельефах, фресках, могильных камнях. В частных домах фонтаны и светильники в виде фаллоса связывали в единый символ жизнетворческую энергию человеческой плоти, воды и света.[306].
Другая функция фаллических изображений – устрашение и попрание врагов, сохранение от всякой нечистой силы, порчи, сглаза и колдовства. Она известна многим архаическим культурам, широко использовалась и в античную эпоху. В Древней Греции амулеты в виде фаллоса носили на шее для предохранения от сглаза. Нередко они делались из золота и драгоценных камней.[307].
В качестве оберега в архаических и традиционных культурах использовалось также символическое изображение коитуса как кукиша. Известны хранящиеся в музеях амулеты в виде руки с кукишем. Древние германцы помещали такого рода изображения на крышах своих домов. Широкое хождение этот знак в виде жеста, слова и амулета имел в эпоху Средневековья и Возрождения.[308] Славяне использовали кукиш для отгона нечистой силы и как магическое средство лечения некоторых болезней.[309] В процессе деритуализации и десакрализации повседневной жизни магический смысл многих знаков, жестов и словесных выражений стерся, остатался лишь оскорбительный. Широкое использование матерной брани человеком традиционной культуры, возможно, было связано с тем, что он «постоянно «ощущал» присутствие нечистой силы и все неудачи склонен был приписывать ее козням».[310].
Культурно–топографическая характеристика телесного низа как сексуально–эротической зоны человеческого тела в большей мере, чем в описании верха, головы и рук, учитывает половой диморфизм, функциональные и зональные различия мужской и женской сексуальности.
Эротически стимулирующий характер имеет воспринимаемое зрением женское тело в целом, в большей степени – обнаженное или полуобнаженное, в связи с тем, что в повседневной жизни большая часть женского тела скрыта под одеждой.
В Древней Греции право на публичную демонстрацию наготы имели только боги, герои и победители общегреческих игр. Сакральное пространство храма, куда помещались их изображения, освящало наготу. «Божественной» делали ее также положительные эстетические характеристики: эталонность воплощенной в бронзе или мраморе фигуры и мастерство исполнения.
Перенесенная в пространство искусства, когда миф уже не только проживается в обряде–ритуале, но и может разыгрываться актерами в театре или, изображенный на стене (холсте и т. п.), оказывается в пространстве частного дома, музея, нагота становится мифологизированной. И в этом качестве – допустимой для публичного предъявления. Таковы сценки на мифологические сюжеты, которые разыгрывались в средневековой Европе при торжественных въездах правителей, или нимфы в «Сельском концерте» Джорджоне (1508–1509. Париж. Лувр).[311].
В случае, когда изображение не отсылает к мифу и мыслится зрителем в контексте современной повседневности, нагота становится публично неприемлемой, воспринимается как оскорбление общественной нравственности. Именно это было причиной скандала вокруг «Олимпии» (1863. Париж. Лувр) и «Завтрака на траве» (1863. Париж. Лувр) Э. Мане. Для того чтобы «Олимпия» перестала шокировать и утратила «привкус» современности, «мифологизировалась», должно было пройти более сорока лет. Лишь в начале ХХ в. картина была включена в экспозицию Лувра. Работы Э. Мане положили начало процессу освобождения жанра «ню» от мифологического контекста.
Несколько веков существования в искусстве мифологизированной наготы утвердили право на публичную демонстрацию обнаженности. Мифологизация осталась и существует до сих пор как дань традиции, как реликт, главным же способом «легализации» наготы становится эстетизация.
Решающий вклад в становление «эпохи эстетизированной наготы» внесла фотография. Она принципиально изменила эстетику и характер социального функционирования ню–изображений. С появлением и распространением массовых эротических журналов ню перестало быть редкостью, доступной лишь образованной публике. Помещенное в журнале, рассчитанном на индивидуальное восприятие в домашних условиях, ню–изображение утратило качество публичности, обрело интимность.
Эстетизированная нагота женского тела как знак «неповседневного» активно используется в рекламе. Она вся построена на внедрении небудничного в повседневность и очень нуждается в знаках небудничности. Обнаженное тело женщины – сильный и устойчивый знак отмены норм повседневно–публичного поведения, в чем и состоит его главный соблазн для рекламы. Это раскрепощает и провоцирует покупку рекламируемого товара.
Жанр ню, представляя женское тело в его тотальности, в некоторых своих разновидностях либо выделяет, акцентирует какую–то часть тела, либо демонстрирует отдельные части, фрагменты женского тела. Такая акцентуация (фрагментирование) обусловлена культурными традициями, формирующими проявления мужской сексуальности. В сексуально–эротическом восприятии женщина дана как тело, объект, предмет осознанного или бессознательного влечения. Отдельные зоны женского тела, вызывающие повышенное внимание, визуально выделяются. Европейская культура и в ее обыденных проявлениях, и в искусстве выделяет женскую грудь, ягодицы и ноги. Женский костюм, начиная с эпохи Средневековья, поднимает и подчеркивает грудь корсетом и декольте, акцентирует талию.
Женские ноги вплоть до начала ХХ в. были скрыты костюмом, вероятно из–за очевидной связи с «телесным низом». Грудь и ноги женщины остаются и сегодня в центре внимания массовой культуры, ориентирующейся на «архетипы» обыденного (в данном случае мужского) сознания. Стремление соответствовать навязанному культурой эталону корректирует и видение собственной фигуры женщинами, которые склонны преувеличивать в сантиметрах действительные размеры груди и бедер и уменьшать размеры талии.[312].
В отличие от мужских, женские гениталии не стали автономным, самодостаточным, визуально воспринимаемым культурным символом, отделенным от тотальности телесного целого. В этом качестве они, как правило, изображаются условно, часто в виде кольца или круга, и существуют в единстве со знаком мужского начала, как древнеегипетская эмблема рождения и смерти (крест, соединенный с кругом, или шивалингам – столб, стоящий на кольце). Вербальные обозначения и символы, являющиеся универсальными для разных культур, представляют женские половые органы как пустоту, дыру, вместилище или ограниченную часть возвышающегося пространства: комнату, крепость, а также ворота. Этими же словами и метафорами описываются и древнейшие архетипы женского начала вообще.[313].
Преобладание в европейской культуре изобразительных, визуально воспринимаемых символов мужского начала (в то время как соответствующие словесные обозначения распределены почти поровну между полами[314]) связано, очевидно, с гендерными ролями, культурным доминированием мужчины. Половая символика «прославляет» мужскую потенцию и фиксирует лишь первый этап прокреации, к которому причастен мужчина. Два других этапа: вынашивание и рождение ребенка, а также готовность к прокреации имеют отрицательную или амбивалентную культурную репрезентацию.
Знаком готовности женского организма к деторождению является менархе. Появление и установление женского «цикла» по своей природной сути симметричны ойгархе (способности мужского полового органа к эякуляции). И если ойгархе, как правило, оформляются обрядами инициации, то месячные, и без того существенно осложняющие жизнь женщины, в большинстве известных культур, культур патриархатного типа, становятся поводом для ее социального принижения.
Регулярное кровопускание, которому природа подвергает женщину, связанные с ним недомогания, родовые муки часто воспринимались как «месть» богов, указание на нелюбовь высших сил к женщине, на ее связь с темными, нечистыми силами, что делало женщину в глазах мужчин существом загадочным и опасным. В «критические» дни женщина считалась «нечистой», оскверненной демонами, неприкасаемой. Бытовало представление, что не только менструальная кровь, но и слюна, и даже дыхание женщины в период месячных ядовиты. Кровь могла быть использована для ворожбы и наведения порчи. Отсюда – «менструальные табу» не только на половые связи, но и на сельскохозяйственные и другие домашние работы, контакты с оружием, орудиями труда, тем более – с сакральными предметами, запрет на исполнение религиозных обрядов.[315] «Критические дни» перестали быть поводом для социальной обструкции женщины лишь в культуре конца ХХ в. «Клеймо» нечистоты, которым с ветхозаветных времен была отмечена менструирующая женщина, сохранилось лишь в эвфемизме «критические дни».
Другим телесным знаком прокреативной функции женского организма является живот, округляющийся во второй половине беременности. Круглый живот не только не подвергался символической семантизации, но и весьма неохотно допускался для публичной демонстрации как в повседневной жизни, так и в изображениях, отсылающих к вечности. Считалось, что «тяжелой» женщине «неудобно» появляться на людях, если же это ей делать приходилось, культурные предписания требовали скрывать округлившийся живот.
В античном искусстве нет образов беременных женщин, поскольку в древних поверьях беременность считалась опасным состоянием, во время которого женщина была открыта воздействию как добрых, так и злых сил. Она должна была держаться подальше от общества, чтобы не навредить окружающим, и чтобы окружающие, в свою очередь, не навредили ей. Опасность выкидыша также диктовала такое поведение: «родовая кровь» в системе мифологического мышления считалась еще более опасной, чем менструальная.[316] В традиционной славянской культуре беременная, с одной стороны, почиталась как олицетворение плодородия, как существо, наделенное благотворными магическими способностями: целительными, охранительными (отсюда – языческий культ рожаниц, изображения рождающей женщины или женщины–лосихи в традиционной вышивке[317]), с другой – беременная считалась нечистой и опасной для окружающих. Это объясняли присутствием «в ней двух душ и близостью к границе жизни и смерти», беззащитностью перед нечистой силой.[318] Родившая женщина считалась ритуально нечистой до совершения обряда очищения водой.[319].
В эпоху Возрождения и Нового времени изменение отношения к телу человека сделало возможной «многоплановую» разработку темы беременности в изобразительном искусстве. В мифологически–праздничном контексте она «воспета» в «Весне» С. Боттичелли (1477–1478. Флоренция. Уфицци), погружена в трогательно–торжественную атмосферу предстояния (перед Вечностью) семейной пары в «Портрете супругов Арнольфини» Я. ван Эйка (1432. Лондон. Нац. галерея), одета в праздничные, «царские» одежды и мифологизирована во «Флоре» Рембрандта (1634. СПб. Эрмитаж). В европейском и русском искусстве XVIII и XIX вв. подобных изображений нет, а в искусстве ХХ в. они единичны. На диптихе Г. Климта «Надежда» его героини существуют в характерном для модерна и символизма мире изысканного эротизма и демониады. В этой работе основателя Венского сецессиона просматривается и традиционная двойственность отношения к беременности. В первой картине – «Дьявол в теле. Надежда (I)» (1903. Оттава. Нац. галерея Канады) – беременная (субтильная, в духе идеала «конца века») впервые, пожалуй, изображена обнаженной (корпус – в профиль, голова повернута к зрителю). Название картины и находящийся рядом с женщиной оскалившийся черт недвусмысленно говорят, что женщина чревата дьяволом. Характерный для символизма и модерна инфернальный мотив предполагает расширительное понимание: эпоха одержима дьяволом, Воланд одерживает верх в извечной борьбе Добра и Зла. Однако «последнее слово» за Надеждой II («Ожидание в золоте. Надежда II». 1907–1908. Нью–Йорк. Музей современного искусства). Закрывающий три четверти пространства картины «колокол» платья погруженной в счастливую грезу беременной женщины «звучит» мощными аккордами красочного геометрического орнамента, в котором доминирует излюбленное Климтом «царское» золото.
Освобождение от архаического страха перед беременной женщиной произошло – как и в случае с месячными – лишь во второй половине ХХ в.
Телесный низ завершают ноги, которые многопланово и разнообразно представлены в культуре. Они обеспечивают основное для человека, вертикальное положение тела в пространстве и главное видовое отличие от прочих млекопитающих – прямохождение. Основная функция ног – передвижение. Способность стоять и передвигаться на ногах является одним из признаков здоровья и полноценности («стоять на своих ногах», «встать на ноги»). Умереть – значит «протянуть ноги». Во время переходных обрядов человек, символически умирая, лишается на время способности ходить. Ходьба пешком, будучи древнейшим способом перемещения человека в пространстве, не отменяется и сегодня, при самых быстрых и современных средствах передвижения. Внутри дома, жилища, в помещении человек по–прежнему передвигается пешком. По улицам и площадям деревень и городов – в значительной мере также пешком. Пешеход – центральная фигура дорожного движения, представленная в виде символа в дорожных знаках. Ходьба до сих пор органически вплетена в ткань повседневной жизни. Иные способы передвижения, обеспечивающие больший комфорт или скорость и в прошлом, и сейчас доступны лишь привилегированному меньшинству и служат знаком высокого социального статуса.
Ноги функционируют в семантическом поле следующих основных смысловых оппозиций: «мужское» / «женское»;«прямизна» / «кривизна»;«открытость» / «закрытость»;«босоногость» / «обутость». Первая из оппозиций важна не сама по себе, а именно в гендерном, даже точнее – телесно–гендерном смысле. Оценка ног с точки зрения их стройности является эстетической и гендерной универсалией. Это общее требование как к ногам мужчины, так и к ногам женщины. Фигуры богов (богинь) и героев античности, образы христианской иконографии (напр., Христос в сценах распятия или снятия с креста), современные топ–модели, воплощающие идеал телесного совершенства, демонстрируют стройность ног. Однако в силу эротической окрашенности мужского видения женской фигуры, о которой уже шла речь, прямизне женских ног придается большее значение, чем стройности ног мужских. Нравственная и эстетическая оценка открытости или закрытости ног также зависит от их «половой принадлежности». Даже открываясь, ноги могли быть «одетыми» (в чулки, трико, слаксы), «полуодетыми» (в носки, гольфы) или нагими. Наконец, оппозиция «босоногость» / «обутость» обретает смысл только в связи с костюмом и как элемент костюма. Отсутствие обуви становится знаком только при наличии других элементов костюма. При полной или почти полной (набедренная повязка, плавки) наготе босые ноги – просто «продолжение» обнаженного тела. В этом случае знаком является нагота в целом, маркирующая либо бытовую ситуацию (купание, сон) или – как в средневековом феномене юродства – свободно избранную позицию вызова профанному миру.
Как свидетельство принадлежности к сакральному миру босоногость широко используется в христианской иконографии. В подавляющем числе изображений Христа, Девы Марии, апостолов, там, где они показаны в полный рост, ноги – без обуви. Это характерно и для католической, и для православной традиции. Так, в миниатюре XI в. Книги евангельских чтений Генриха II «Св. Петр принимает ключи» и Иисус, и апостолы босые. На рельефе тимпана западного портала собора в Отене «Страшный суд» (XII в.) Христос, восседающий на троне, также без обуви. В «Сикстинской мадонне» Рафаэля (1515–1519. Дрезден. Картинная галерея) Дева Мария ступает по облаку босыми ногами. В «Троице» А. Рублева (1420–е гг.) фигуры на переднем плане изображены без обуви. В «Распятии» Дионисия (1500. Москва. ГТГ) Иоанн также без обуви.
Если в повседневной жизни отсутствие обуви может быть гендерно–неспецифичным, то наличие ее в праздничной одежде обязательно является красноречивым свидетельством социально–классовой (социально–групповой) и, конечно, гендерной принадлежности. В городе, на улице и площади босые ноги в сочетании с обносками или лохмотьями, прикрывающими тело, – элемент костюма нищего, бродяги, маргинала, знак, маркирующий низкий социальный статус (отсюда – «босяк»).
Ноги, кроме двух основных положений тела в пространстве – «стоя» и «сидя», о которых говорилось, – обеспечивают еще одно, весьма значимое положение: «на коленях». Коленопреклонение (и близкая по семантике поза простертости ниц, проскинезы) широко распространено во многих культурах как демонстрация подчиненности, униженности (буквальной!), наказанности, покорности и смирения. При появлении светских правителей или церковных иерархов во время каких–либо торжеств народ обычно падал на колени. На Руси, в России коленопреклонение, простирание ниц как знаки смирения и покорности сохранялись до XVII–XVIII в. Стояние на коленях во время молитвы (службы) осталось нормой религиозных обрядов у иудеев, греков, римлян, а также в христианстве, особенно католическом его варианте.[320].
10.3.2. Дом как локус пространства повседневности.
Пространство повседневности в его собственной специфике – это дом. Дом, жилище – одна из фундаментальных реалий культуры и один из ключевых культурных символов. В процессе исторической эволюции места для жилья и концепта «дом» можно выделить древнейший его тип – дом как вся территория хозяйственной и прочей совместной деятельности коллектива людей. Из него, как из зерна, вырастут более поздние исторические формы жилища и территориальные образования: стационарный дом, деревня, поселок, город, государство. Рубежными на историческом пути развития жилья были: переход от охоты и собирательства к оседлому образу жизни земледельцев, появление дома стационарного типа, возникновение поселений из совокупности таких домов и прилегающих к ним территорий.
Именно древние земледельцы обожествляют жилище, к их культуре восходит культ дома и домашнего очага. Дом становится исходной точкой человеческой общности, обретает форму, структуру, культурный смысл и семантику, которые наследуются современной культурой. Наряду с именем и, возможно, вторым, родовым именем (фамилией) в социальную идентификацию человека, в том числе и самоидентификацию, включается место его рождения и жизни в раннем возрасте. Домовладение – одно из условий полноценного гражданства в античности, Средневековье, Новом времени. Принадлежность дому, включенность в его пространство защищает физически и юридически. Бездомность, отсутствие определенного, законного места жительства всегда связаны с неустроенностью, неблагополучием, низким социальным статусом. Постепенно, ко времени формирования первых цивилизаций и городской культуры, функции и семантика освоенного, жилого пространства дифференцировались и иерархически усложнялись. Свое, внутреннее пространство сужается до пределов участка (двора) с домом. Территория общего поселения (деревни, города) становится промежуточной, переходной от своего к чужому. Новое членение освоенного пространства фиксируется в двух линиях границ. Первая – граница поселения: борозда, вал, ров, стена и т. п., вторая – граница участка: стена, ограда, забор и т. п. Дом и двор составляют единое пространственное, хозяйственное и смысловое целое.
Такое положение сохраняется до зрелого Средневековья, со времени которого начинает складываться представление о доме как здании. Обретение культурной значимости дома как здания сопровождается акцентированием его границ в концепте дом: стен (с окнами и дверьми) и крыши. Именно они теперь маркируют свое, противостоящее чужому, пространство, а двор (подворье, участок) мыслится как переходная зона, но все же более как территория своя, чем чужая.
Основное функциональное предназначение внутреннего пространства жилища – создание, обеспечение условий повседневной жизни человека, ежедневного удовлетворения его основных потребностей, существенную часть которых составляют первичные, витальные потребности в пище, питье, сне, отправлении естественных надобностей, продолжении рода (сексуальные потребности). Их удовлетворение осуществляется, как правило, в определенном месте жилища, приобретающем значение функциональной зоны его внутреннего пространства. Такие зоны обычно определенным образом маркируются: временно или постоянно выгораживаются, отделяются друг от друга перегородками или стенами, обозначаются каким–то предметом, вещью или комплексами вещей, а также словом: именуются, номинируются (кухня, столовая, туалет, спальня и т. п.). Разумеется, внутри жилища удовлетворяются и другие жизненно важные потребности, в том числе потребности духовные, которые также могут иметь специально выделенные для этого зоны: гостиная, библиотека, бильярдная и т. п. Но мы будем вести речь о первой из названных групп потребностей, о некоторых зонах внутреннего пространства жилища и связанных с ними элементах интерьера, бытовых вещах.[321].
Возьмем такую важную зону, как место для еды. Начиная с античности, наблюдается тенденция отделения повседневной еды от праздничной. Это проявляется во всех элементах трапезы: месте, где происходит застолье, типе стола и его сервировке, ранжировании участников застолья и проч. Так, в древнегреческих домах с появлением кухни во внутреннем пространстве дома она может также использоваться и для повседневной трапезы. В то время как для праздничного застолья служит зал для приема гостей, триклиний. В восточнославянском крестьянском обиходе для праздничной и ритуальной еды служил высокий стол, стоящий вблизи «красного угла» с иконами. Он постепенно входил в крестьянский обиход в XIX веке. В повседневной же трапезе использовалась низкая лавка или маленький столик вроде табуретки, невысокий глинобитный стол или сундук (скрыня). Еще в первой половине XIX в. украинские крестьяне обедали, сидя на полу за такого рода столиком.[322].
Высота стола могла также использоваться для статусного ранжирования участников застолья. Так, в Западной Европе, в конце XII – первой половине XIII в. за трапезой в замке феодала «оруженосцы и женщины сидели на охапках соломы, порой накрытых вышитой тканью, или же просто на полу, как слуги и лакеи».[323] В Голландии в первой половине XVII в. в бюргерской среде дети ели отдельно, сидя на стульчиках или прямо на полу.[324] Аналогичный обычай отмечен у карельских крестьян, которые, по–видимому, еще в первой половине XIX в. «детей за стол вообще не сажали, а стелили им на полу специальную скатерть, на нее раскладывали деревянные миски с едой».[325].
Не менее универсальной культурно значимой характеристикой пространства для еды было место за столом участников трапезы. В традиционной крестьянской культуре место за столом было фиксированным не только во время праздничной, но и во время повседневной трапезы. Распределение мест за столом обычно сообразуется с общими ценностными бинарными оппозициями (сакральное / мирское, женское/мужское, правое /левое, центральное/ периферийное, высокое /низкое и т. п.), структурированным в соответствии с ними пространством дома и пространством стола, а также субординацией участников трапезы. Ритуальное и праздничное застолье особенно жестко фиксирует места за столом.
В ареале традиционной восточнославянской культуры самым почетным было место в «верху» стола, ближе к красному углу. Следующими по значимости была правая от хозяина сторона и ближайшие от него места справа и слева. Справа и слева от хозяина рассаживались по старшинству и родственной иерархии мужчины, на «нижнем» конце стола – женщины. Те из них, кому не хватало места, ели на лавке или около печи.
Определенные правила расположения пирующих за столом существовали в Древней Греции и Древнем Риме. Существовали разные варианты рассадки в зависимости от формы стола и лежанок вокруг него, но важно, что порядок мест был иерархически организован. Примечательно, что к наиболее почетным принадлежало место справа от хозяина. У римлян «самым почетным местом на каждом ложе было левое, за исключением среднего ложа, где первым местом считалось правое, которое находилось рядом с местом хозяина».[326] Во времена Людовика XIV «места за столом поблизости к королю распределялись по рангам, затем по чинам…», но на уровне герцогов и маршалов «все садились друг около друга, без учета чинов».[327].
Субординация мест застолья – устойчивый, «архетипический» топос застолья, встречающийся во многих культурах и сохранившийся до настоящего времени.
Еще одна обязательная и культурно значимая зона внутреннего пространства жилища – зона сна. Знакомство с европейской бытовой культурой разных исторических эпох позволяет увидеть, что в структуре жилища средних и, прежде всего, высших слоев общества отчетливо проявляется тенденция выделения спальных мест в структуре жилища, их отделения от остального пространства либо занавесями, коврами, ширмами, либо стенами, и превращение в отдельную комнату, спальню. Это отделение имело несколько историко–культурных вариантов. Одно дело – спальня в античном доме, другое – в средневековом замке и т. д. Но в целом, наверное, можно говорить о том, что наблюдающееся на разных этапах европейской истории и в различной социальной среде выгораживание и отделение спального пространства хозяев дома, а также перемещение его в женскую или жилую, приватную часть дома является знаком важных культурных изменений, знаком приватизации и интимизации сна.
Вхождение в быт отдельных спален для детей, родителей и других членов семьи, гостей свидетельствует также об автономизации личности внутри семейного целого. Об этом говорит и появление отдельных для каждого человека спальных мест. Массовое распространение индивидуальных кроватей наблюдается лишь в начале ХХ в. Именно в этот период европейская культура вступает, по определению П. Р. Гляйхманна, в «фазу собственной кровати».[328].
10.3.3. Поселение как ареал–максимум повседневного пространства.
Повседневная жизнь большинства людей продолжается за пределами дома, охватывая какую–то часть территории поселения и, возможно, земли, сопредельные с границами поселения. Первый шаг в исследовании повседневного пространства поселения – его отделение от других, неповседневных, пространств. Повседневное пространство территориально соединено и по сути, социокультурному смыслу противостоит властно–административному, сакрально–религиозному и празднично–рекреативному пространству, в котором находятся дома (дворцы) правителей, местной власти, администрации; храмы, соборы, церкви; театры, концертные залы, стадионы, аллеи, скверы, сады (парки) и т. п. Соответствующий статус имеет и прилегающее к культовым и административным зданиям пространство, часто оформленное в виде площади. Главные площади с расположенными на них правительственными зданиями и храмами являются властно–административными и сакральными центрами пространства поселения, топологически и символически организующими всю его территорию. Эти площади, однако, не исключены из повседневной жизни. Повседневное и неповседневное на их территории сосуществует, будучи функционально или во времени разделено.
Так, в городах античности главная площадь с храмами и государственными институтами могла быть одновременно и рыночной; в городах Средневековья на соборной площади велась торговля; во все времена главные площади были частью системы уличного движения и обеспечивали повседневные перемещения и т. д. Другие площади, кроме рыночной, также, как правило, многофункциональны, и неповседневное в них, отсылающее к непреходящему, преобладает. Таковы историко–мемориальные площади с соответствующими, установленными на них памятниками, стелами, фонтанами. (Фонтаны, правда, украшали и рыночные площади.) И здесь мы уже имеем дело с включением сакрального и эстетического в повседневное.
Учет функционального предназначения того или иного участка территории, здания или сооружения, на нем или рядом с ним находящегося, обращение к тому, как они используются для удовлетворения повседневных телесных и духовных потребностей человека, семьи, тех или иных социальных групп, поселенческого сообщества в целом позволяет определить и исследовать также и внутреннюю структуру повседневного пространства поселения (деревни, поселка, города и т. п.).
Потребность в продуктах питания и так называемых предметах первой, повседневной необходимости может быть удовлетворена в разных местах торговли: рынках, лавках, магазинах и т. п. – или местах общественного питания: харчевнях, закусочных, барах, кафе и пр.
Потребность в питьевой воде может удовлетворяться разными способами. Вода может черпаться из колодца индивидуального или коллективного пользования, ключа, водоема (реки, озера, ручья), а может доставляться по водопроводу. Место доступа к питьевой воде (колодец, бассейн, фонтан, колонка) и водопровод в целом (если таковой имеется) являются небольшой по размерам, но жизненно важной частью коммунальной территории.
Бытовая хозяйственная деятельность людей и отправление естественных надобностей в условиях города диктуют необходимость удаления бытовых отходов и нечистот. Достаточно древний способ решения этих проблем – уборка улиц и других коммунальных территорий, сбор и вывоз твердых отходов, устройство канализации.
Потребность во сне, ночлеге для приезжих может удовлетворяться в гостиницах, для бездомных – в специально организуемых ночлежках или стихийно приспосабливаемых самими бомжами местах: пустырях, свалках, подвалах и чердаках коммунальных домов и т. п.
Потребность в поддержании своего тела в чистоте, гигиенические потребности в условиях города могут удовлетворяться в общественных банях.
При наличии ежедневного свободного времени повседневная потребность деятельности и общения может удовлетворяться за пределами дома в специальных досуговых центрах, местах прогулок и отдыха, каковыми могут быть центральные улицы, площади, скверы, парки, стадионы и спортивные залы и др. Однако здесь повседневное, будничное пространство соприкасается с неповседневным, праздничным или трансформируется в него.
Удовлетворение повседневных потребностей для большинства населения обеспечивается наличием постоянного места работы. Место работы может находиться и за пределами дома. Однако характеризовать его пространственную локализацию непросто. То, что является местом работы (службы) для индивида, конкретного человека, на уровне поселенческого, в частности, городского сообщества может быть местом отдыха, административным или сакральным центром. Выделение и характеристика мест работы, рабочих зон как элементов повседневного пространства поселения возможны, очевидно, лишь на уровне поселенческого сообщества в целом и для исторического периода, начинающегося с промышленной революции, когда сокращается работа на дому, место работы для значительной части населения отделяется от места повседневной жизни, какая–то часть территории поселения становится индустриальной, промышленной зоной.
Наконец, возможность достижения указанных мест повседневного пространства поселения и в целом перемещение в деревне, поселке, городе и т. п. обеспечивается наличием транспортных артерий или мест пространственных перемещений: улиц, переулков, дорог, площадей, рек, каналов, мостов.
Очерченное предварительно, в общем и целом, повседневное пространство поселения требует более детального рассмотрения и анализа, учитывающих хотя бы в общих чертах и диахронный аспект, его историческую эволюцию. Обратимся к таким важным элементам структуры повседневного пространства поселения, как улица и площадь, которые, объединяя отдельные районы поселения друг с другом, формируют общепоселенческое единое хозяйственное и культурное пространство.
Повседневная жизнь в городе невозможна без передвижений по его территории, которые обеспечиваются прежде всего улицами (дорогами). Из динамических элементов поселенческой территории, предназначенных для пространственных перемещений, движения: улиц (и ее вариантов: дорог, бульваров, проспектов), переулков, тупиков, площадей, улица – основной элемент. Любое, самое малое поселение имеет хотя бы одну улицу (дорогу).
Большая часть улиц – рядовые, второстепенные. Главные улицы, улицы–дороги даже в крупных городах исчисляются единицами, в современных мегаполисах – десятками. Изначально главная улица или скрещенные под прямым углом две улицы были главной дорогой, по которой входили (въезжали) и выходили (выезжали) из города, а их перекресток или квадратное (прямоугольное) расширение главной улицы в ее центре часто становилось местом образования рыночной площади.
Среди важнейших характеристик улицы, обеспечивающих быстроту, безопасность и удобство передвижения, – ее ширина, прямизна, наличие или отсутствие покрытия, освещения и знаков ориентации (названий и указателей).
Ширина улицы – величина исторически изменчивая. Она изменялась от эпохи к эпохе в пределах, обусловленных практическими нуждами передвижения, особенностями транспортных средств. Улицы, по которым двигался колесный транспорт, должны были иметь ширину, достаточную, чтобы повозки могли разминуться при встрече. Так, ширина улиц древнегреческих городов – от 4–5 до 7–8 м.[329] Этот же параметр римских улиц по закону Двенадцати Таблиц (V в. до н. э.) должен был быть не менее 4,74 м. Главные римские улицы–дороги достигали ширины 5–6,5 м.[330] При большом количестве людей, носилок, повозок, обычном на римской улице, реальной была опасность быть травмированным. Тем не менее римские дороги, как известно, – выдающиеся инженерные сооружения, технический уровень которых после гибели империи был достигнут в Европе лишь к началу XIX в.[331] Они были вымощены камнем или покрыты гравием и имели, как в городе, так и за его пределами, по обеим сторонам тротуары для пешеходов, возвышавшиеся над полотном дороги.[332] Главные римские улицы (дороги) были артериями, соединявшими внутреннее, городское и внешнее, имперское пространство, и имели единый для обоих пространств ориентир: мильные столбы, которые устанавливались на тротуарах через каждую тысячу «римских шагов» (около 1,5 км). Возле столбов стояли и скамейки для отдыха. Началом всех дорог считался Римский форум, на котором возле арки Септимия Севера при Августе установили «золотой мильный камень» (milliarium aureum).[333].
В западноевропейских средневековых городах ширина главных улиц была в пределах 5–6 – 10–12 м, остальных – 2–5 м.[334] Русские города XIV в. имеют улицы шириной в среднем 2,5 м, в XV–XVI вв. – 3,5–4 м.[335] Более широкие улицы, поначалу единичные, появляются в XVIII в. В немецких городах это Цейль (die Zeil) во Франкфурте–на–Майне, Ангер (der Anger) в Эрфурте, Брайте Вег (der Breite Weg) в Магдебурге, Линден и Вильгельмштрассе в Берлине (die Berliner Linden und Wilhelmstrasse). Их ширина – от 25 до 60 м.[336] В России первые широкие улицы появляются в Петербурге. Уже при Петре I Невский проспект имел ширину от 25 до 40 м на разных участках, а рядовые улицы от 14 до 16, иногда до 20 м.[337].
Передвижение по улицам могло затрудняться не только их узостью, но и отсутствием твердого покрытия. В европейских городах Средневековья и первых веков Нового времени в уличной грязи после дождя можно было не только испачкаться, но и застрять как пешеходу, так и всаднику, и человеку, едущему в экипаже. Грязь – постоянно существующее и беспокоящее горожан неудобство.
Одним из способов избавиться от уличной грязи было мощение. В средневековых городах первые мостовые, поначалу деревянные, появляются, по–видимому, в XII в. Во французских городах XII в. по королевскому указу каждый горожанин должен был замостить участок улицы перед своим домом. К XIV в. улицы крупных городов Франции имели мостовые.[338] В итальянских городах мощение улиц начинается в XIII в.[339] В Германии обустройством улиц более или менее регулярно занимаются с XIV в. И речь идет лишь о главных улицах и поначалу примитивном (песок, мелкий камень, доски) способе мощения. На Руси главные улицы и площади больших городов мостят бревенчатым настилом с XIV в. Такой настил, быстро покрывавшийся слоем грязи, сменялся каждые 25–30 лет. Камнем начинают мостить в конце XVII в. В Московском Кремле деревянные мостовые заменены каменными к 1725 г. В XVIII в. каменное покрытие обретают и основные улицы обоих столиц.[340] К концу столетия в Москве мостовые с усовершенствованным покрытием занимали площадь около 73 тыс. кв. м., в 1913 г. – 8,2 млн кв. м.;деревянные же сохраняются местами до 1813 г. Асфальтовое покрытие в России появляется в последней четверти ХШ в. В Москве его общая площадь в 1946 г. составляла 5 млн кв. м.[341].
Немаловажным качеством улицы, влияющим на скорость передвижения и имеющим эстетическое значение, является прямизна. Что касается главных улиц поселения, то они были прямыми, как и остальные улицы городов, возводившихся по плану и имевших регулярную планировку. Исключение составляли стихийно застраивавшиеся средневековые города, для которых геометрическая правильность не считалась обязательной. Поэтому «даже и главным улицам, включая крест главных городских осей, отнюдь не стремились придавать абсолютную прямизну трассы. Они вели к цели – и этого было достаточно… Уличная сеть в принципе должна была вести к центру – но не делалось принципиального различия между дорогами напрямую, путями, достаточно сложно трассированными… или ведущими по ломаной линии».[342] Реконструкции старых городских районов, начиная с эпохи Возрождения, всегда включали спрямление и расширение улиц, а широкие и прямые улицы были среди важнейших достоинств построенных новых городов (таких как Кастро (1534–1546), Ла Валлетта (основана Мальтийским орденом в 1566 г. в честь победы над турками)) и новых районов старых (таких как северная часть Феррары).[343] То же самое имело место в России. Новые российские города, начиная с Санкт–Петербурга, а также Одесса, Николаев, Севастополь, Полтава, Екатеринослав и др. строились по ландшафтно–регулярному принципу, который был и в основе реконструкций большей части из 400 российских городов в конце XVIII – начале XIX в. Города обретали широкие прямые улицы и обширные правильной формы площади. Эти реконструкции доказали свою жизнеспособность: при дальнейшем росте городов они, за редким исключением, не подвергались новым переделкам.[344].
Маршруты повседневных перемещений проходят не только по улицам, но и по площадям. Вместе с тем площадь в структуре транспортных коммуникаций и в символической организации пространства поселения занимает особое место. Если для улицы функция обеспечения движения является главной, для площади она второстепенна. Более того, площадь останавливает или, во всяком случае, замедляет движение.
Изначально площадь – место схода, собрания общины. На площади собираются, толпятся. На римские форумы пропускаются только пешеходы.[345] Греческие агоры, римские форумы, средневековые соборные, рыночные и муниципальные площади служат местом политической и деловой активности горожан. Эта функция площади жива до настоящего времени. И сегодня площади – наиболее подходящее место митингов, праздничных гуляний, парадов и т. п. Некоторые площади закрыты для движения транспорта.
Кроме того, площадь противостоит улице как сакральное (место храма), официально–репрезентативное (место дворца правителя, здания муниципалитета), историко–мемориальное (место памятника) пространство пространству повседневному.
Историко–мемориальные площади появляются в городах Италии в эпоху Возрождения, в XVII–XVIII вв. – во Франции и других европейских странах.[346] Вместе с тем опыт функционирования площади как пространства высокой гражданской, общественной значимости известен со времен античности. Так, в Риме в IV в. было публично выставлено 3785 бронзовых статуй императоров и полководцев, а общее число украшавших город произведений скульптуры превышало, вероятно, 10 000. На форуме Траяна, например, стояли в большом количестве статуи заслуженных государственных деятелей преимущественно из позолоченной бронзы. Правда, скульптура украшала не только площади, но и улицы, а также портики, храмы, бани.[347].
Высокий семантический строй площадей подчеркивается правильной геометрией и номинацией. Типичная форма площади – круг (овал) или прямоугольник (квадрат).[348] Предпочтительность этих форм не в последнюю очередь коренится в сакральной геометрии. Названия площадей отсылают к какому–то знаковому лицу высокого статуса (римские форумы, площадь Побед с памятником Людовика XIV в Париже, площадь Суворова в Петербурге, площади Ленина почти во всех городах СССР), к значительному историческому событию (площадь Революции), миру искусств (Театральная площадь, площадь Искусств),[349] в то время как улицы могут вообще не иметь наименований.
Исключением из общего «площадного» пространства является рыночная площадь, функционально и семантически относящаяся к миру повседневности. При этом следует учитывать, что реально повседневное и неповседневное пространство могут «мирно сосуществовать» на одной территории. Рядоположенность торговых и храмовых площадей – широко распространенное явление в античности[350] и Средневековье. Часто торговые лавки ютятся непосредственно у стен собора, ратуши располагаются на рыночных площадях.[351].
С появлением в эпоху Возрождения частично открытых, а затем, в XVII–XVIII вв., все более открывающихся городскому пространству площадей, увеличением их количества по мере роста городов, усилением связей с улицами площади все более включаются в уличное движение и обретают функцию опорных точек, «держащих» сеть городских улиц, сводящих в одном месте и разводящих в разные стороны транспортные потоки.
Специфика культуры повседневности в данной главе не раскрыта полностью, во всех ее аспектах и тонкостях. Частично ее рассмотрение дополнено в следующей главе, особенно в разделе 11.2 «Семиотика повседневности», в котором речь идет о знаковости и ценностных смыслах приема пищи, жилища, одежды, поведения (его этикетных форм), речи и т. д.