Дарвин.

* * *

Полно серьезных работ о том, как мысль Уоллеса повлияла на дарвиновскую, а дарвиновская на уоллесовскую, а мысли третьих лиц на них обоих, и как оба опирались на одни источники и, наблюдая одни и те же явления, пришли к сходным и все же разным выводам[21]. Дэвис ни одну из этих работ не упоминает: они написаны нудным ученым языком, и, чтобы понять их, недостаточно быть специалистом по сексуальной жизни Христа. Дэвис просто заявил, что на самом деле письмо Уоллеса пришло не 18 июля, а раньше; ни о какой дивергенции Дарвин ранее не слыхивал и списал идею Уоллеса, размазав ее на 40 страниц. Правда, Дарвин о дивергенции писал Грею в 1857-м, когда письмо Уоллеса не только не пришло, но и отправлено не было. Ну, наверное, подкупил Грея. Зачем тот согласился? Ну, наверное, нуждался в деньгах, они там все в Америке любят деньги. Или Лайель с Гукером его чем-нибудь шантажировали. Ученых ведь хлебом не корми — дай поучаствовать в каком-нибудь заговоре.

Генетик М. Д. Голубовский, не слишком хорошо относящийся к Дарвину, пишет: «Я полагаю, это ложная сенсация. Об этом говорит не только весь компендиум фактов, но и дальнейшее отношение двух ученых друг к другу». Из письма Уоллеса Дарвину 1864 года: «Что касается теории естественного отбора, я всегда буду утверждать, что она в действительности только Ваша. Вы разработали ее в деталях, о которых я не думал, и на много лет раньше, чем я имел какие-то проблески мысли по этому поводу. Моя статья сама по себе никого бы не убедила и была бы отмечена не более чем как предположение, тогда как Ваша книга революционизировала изучение естественной истории». Дарвин — Уоллесу, 1870 год: «Я надеюсь, что Вы, как и я, с удовлетворением чувствуете, что мы никогда не ревновали друг к другу, хотя в определенном смысле мы соперники».

Лайель и Гукер решали, где публиковать работы. Геологическое общество не подходило, в Зоологическом заправлял Оуэн, который ни за что не примет гипотезу, противоречащую его взглядам, осталось Линнеевское, ближайшее заседание 1 июля. Отослали Уоллесу письмо с разъяснениями, слепили из двух дарвиновских текстов один, составили предисловие: двое независимо друг от друга выдвинули «изобретательную теорию, объясняющую появление видов и разновидностей на нашей планете»; оба до сего дня не публиковались, хотя мы, Гукер и Лайель, давно просили Дарвина сделать это; Дарвин начал работу в 1839 году, впервые написал связный очерк в 1844-м, мы его читали; Дарвин позволил нам делать что угодно с его статьей, «и мы ему объяснили, что заботимся не о вопросах приоритета, а о науке в целом», а с Уоллесом мы не можем посоветоваться, но коли он прислал статью, так, надо думать, не возражает против публикации.

1 Июля, в часы, когда Дарвин в одиночестве хоронил сына, вицесекретарь Линнеевского общества Дж. Баск зачитал обе статьи. Почти никого они не впечатлили: и борьба за существование, и естественный отбор давно были общими местами, на то, что Дарвин и Уоллес трактуют их по-новому, не обратили внимания. Лишь молодой зоолог Альфред Ньютон понял, что произошло: «Я сидел ночь и читал… здесь было простое решение всех трудностей, которые беспокоили меня в течение многих месяцев. Не знаю, чего было больше, раздражения от того, что я до этого не додумался, или радости от того, что проблема решена». А президент Линнеевского общества в начале 1859 года сказал, что в минувшем году не прозвучало «ничего интересного»… Дарвин: «Наши работы привлекли очень мало внимания, и единственная заметка о них в печати, которую я могу припомнить, принадлежала профессору Хоутону из Дублина, приговор которого сводился к тому, что все новое в них неверно, а все верное не ново». Из-за отсутствия интереса никто даже не заметил, что статьи Уоллеса и Дарвина были разные. Сам Дарвин со страху не заметил этого — такое впечатление, что он вообще не читал уоллесовский текст, лишь скользнул взглядом по заголовкам.

Уоллес предложил концепцию, от которой Дарвин давно отказался, — основанную на совершенной приспособленности. «Жизнь диких зверей является борьбой за существование… В этой борьбе более слабые и менее совершенные организмы погибают». Борются они не друг с другом, а за пищу: кто не может в данном климате хорошо питаться, тот погибает. Изменились климат и пища — опять надо к ним адаптироваться; слабые и отклоняющиеся от нормы гибнут. Дивергенцию Уоллес упомянул вне связи с борьбой за существование — просто она существует, почему — неизвестно; о происхождении живых существ от одного предка не писал вовсе. У Дарвина конкуренция идет между существами одного вида, у Уоллеса — между хищниками и жертвами. Как и Дарвин, Уоллес начал разговор с домашних животных, но он считал, что они не представляют интереса, ибо не ведут борьбу за существование и с климатом — пищей у них всегда все в порядке. А, по Дарвину, именно искусственный отбор, когда селекционеры, которые в одном и том же климате, на одном и том же корме выводят десятки пород, доказывает, что из старых видов могут получаться новые безотносительно к «климату — пище»: они образовываются просто потому, что могут образоваться, а могут потому, что у них есть «вариации».

В эти различия никто не пожелал вникать. Почему, неужели не нашлось умных людей, кроме Ньютона? Да потому, что у обоих авторов все было бездоказательно. Текст Уоллеса хотя бы написан блестяще, его легко понять. Дарвиновский — рыхлое, неудачное извлечение, где нет ни одного нового термина и главная мысль сформулирована кое-как: в меняющихся условиях «репродуктивная система становится пластичной»; существа, которые унаследуют «хорошие» родительские черты, имеют больше шансов оставить потомство, у которого эти черты будут усиливаться. Можно сказать, что первая попытка для обоих бегунов окончилась фальстартом. Теперь они вольны делать вторую. И тут, конечно, Дарвин, 15 лет потрошивший моллюсков и голубей, собравший массу фактов, почти закончивший книгу, имел громадную фору.

На следующий день после доклада в Линнеевском обществе в Дауни примчался Гукер, рассказал, как все прошло. 9 июля Дарвины поехали забирать у родни своих детей — эпидемия кончилась. 13-го Гукер сообщил, что наконец понял (но не принял) дарвиновский труд. Дарвин отвечал: «Я воображал, что обладаю слишком возвышенной душой, чтобы эта история могла меня задеть, но оказалось, что я ошибался и теперь наказан». Чего он теперь-то мучился? Но он еще не знал, что его и Уоллеса работы не вызовут резонанса; ему казалось, что он поступил низко. Занялся муравьями: «Я видел побежденную партию мародеров и видел, как рабовладельцы во рту перетаскивают рабов из одного поселения в другое». 18 июля написал Лайелю: благодарил и чересчур настойчиво подчеркивал, что не виноват, лишь подчинился друзьям: «Вы сделали так, как считали нужным…» Сказал, что уже «почти рад» статье Уоллеса — теперь все люди свободно займутся изучением проблемы. Но они не занялись…

В июле умерла сестра Дарвина Марианна, с которой он не был близок. После похорон отправились с детьми отдыхать на остров Уайт, там Дарвин наконец успокоился и с восторгом докладывал Гукеру, что видел, как ветер из Франции переносит через Ламанш семена чертополоха: бегал по берегу и караулил, куда упадут, чертополох «поступил благородно и приземлился на английском берегу». Давно надо было пожить на острове, где дуют ветры, — через пару дней таким же образом прибыла стая нелетающих насекомых. Отредактировал текст доклада, опубликовали его вместе с уоллесовским 20 августа в альманахе Линнеевского общества. Опять никакой реакции. Написал Грею о ледниковом периоде, с которым наконец примирился: когда-то Сибирь и север Америки были соединены перешейком, так что по пришествии холодов живое могло удрать с одного материка на другой; большинство американских животных — видоизмененные эмигранты из Европы.

Фрэнсиса в сентябре отдали в школу Рида. Хрупкий, утонченный мальчик пошел не в отца, а, кажется, в дядю Эразма, это пугало: ну как вырастет бездельником, хоть и добрым? В октябре Гукер получил ответ Уоллеса: тот благодарил за доклад — без их с Лайелем помощи его бы никто не стал слушать, он даже не надеялся напечататься — и просил прощения: «Мне доставило боль и сожаление то, что исключительное благородство м-ра Дарвина вынудило его опубликовать мою статью, хотя он занялся предметом намного раньше и, без сомнения, его взгляды более полны». Уоллес был очень благородным человеком, но и у него были практические соображения, матери он писал: «Я думаю, что могу рассчитывать на знакомство и помощь этих выдающихся людей, когда возвращусь домой». Не зря рассчитывал: и они, и Дарвин оказали ему протекцию. Близкой дружбы между Уоллесом и Дарвином не завязалось, но идеями они делились (Уоллес опубликовал много прекрасных работ по экологии), помогали фактами и критикой и никогда не сказали друг о друге худого слова. Отметим еще одно: Гукер и Лайель расшибались в лепешку ради публикации работ, с которыми были не согласны. Так порой ведут себя ученые, эта странная порода людей.

В конце октября Дарвин отдохнул в Мур-парке, дома дописывал книгу, препирался с Гукером, в феврале 1859 года опять был в лечебнице, там сделал выписки из своих геологических работ и вставил в «Естественный отбор» (книга все еще называлась так). 19 марта завершил труд, 24-го плакался Фоксу: «У меня нет ощущения, что я переутомил мой мозг, но похоже, мой мозг просто никогда не был приспособлен много думать. Ты несправедлив, когда говоришь, что я работаю ради славы; до некоторой степени да, но все же больше от инстинктивного стремления узнать истину». Послал рукопись Гукеру, в чьем доме она едва не скончалась: по недосмотру няни дети растащили ее на листы для рисования. Договорился с издателем Мерреем, тираж 500 экземпляров. В апреле Меррей получил текст — 155 тысяч слов. Пошла переписка: издатель просит покороче и попонятней, автор клянет свой «дурацкий и нудный» стиль, но упирается. Гукер — Дарвину: «После того как я пытался усвоить содержание Вашего труда, у меня сделалось размягчение мозга». Дарвин — Гукеру: «Клянусь, ни один негр под угрозой кнута не мог бы работать упорнее, чем работал я над понятностью изложения».

В муках родилось имя книги: «Происхождение видов путем естественного отбора, или Сохранение благоприятствуемых пород в борьбе за жизнь» («On the Origin of Species by Means of Natural Selection, or the Preservation of Favoured Races in the Struggle for Life»). Ее родитель 21 мая съездил на неделю в Мур-парк, загорал на лужайке, Гукеру сообщил, что отныне больше всего интересуется «проблемой реверсии» (так называли явление, когда ребенок похож не на папу, а на деда, считалось, что внук «реверсировал», то есть «возвратился» к деду). Еще раз был в Мур-парке с 19 по 26 июля, занимался корректурой, помогали ему Эмма, ее подруга Джорджина Толлет, Гукер с женой и дочь Генсло Джоанна. В Дауни наехала тьма родни, все при деле: читают корректуры или собирают жуков. «Скотину Эйнсли» наконец выжили из деревни. Уильям вечерами играл с отцом на бильярде, признался, что уже не хочет быть юристом. Отец казался спокойным, но трусил. Лайелю, 2 сентября: «Помните, что Ваш приговор будет значить больше, чем моя книга, в решении вопроса, считать ли виды неизменными» — и тут же храбрился: ничего, потомки разберутся. К 1 октября закончил чтение корректур и совсем расклеился. Меррей сказал, что книга появится на свет в конце ноября. Родственники и дети разъехались. Страшно… Один против всех… Уже немолодой ученый, молодость съели проклятые усоногие… Осрамимся, провалимся…

2 Октября он отправился на водолечение в Илкли, курорт на севере Англии, — там практиковал доктор Эдмунд Смит, которого ему рекомендовали. 17-го прибыла Эмма с детьми, обнаружила, что мужу хуже: жаловался, что Смита интересуют только деньги, а не пациенты, подвернул ногу на экскурсии в горы (значит, физически ему все же стало получше). Писал Хаксли, что «проклятущая книга» его почти убила. Генриетта: «Это было несчастное время, ужасный холод, отец очень мучился, и я вспоминаю все это как застывший ужас».

Тем не менее он продолжал бомбардировать письмами Лайеля и Гукера, пытаясь убедить их в своей правоте. Гукер спорил вяло, ссылаясь на «размягчение мозга». Лайель: «Я давно понял, что если сделаешь какие-либо уступки, то за ними последует и признание всего, что Вы требуете в заключительных страницах Вашего труда. Вот что заставляло меня так долго колебаться. Я чувствовал все время, что человек и его племена, так же как породы животных и растения, составляют один общий вопрос и что, если vera causa будет принята по отношению к одному отделу, взамен признания воображаемой причины, которая обозначается словом "Творение", надо будет подчиниться всем последствиям такого признания». Но «подчиниться последствиям» Лайелю не хотелось, и он шел в атаку: почему, собственно, друг вообразил, что отличается от Ламарка? У того «воля», у друга «отбор», это одно и то же. Друг считает, что со старых позиций нельзя объяснить, почему галапагосское зверье похоже и непохоже на американское? Друг думает, что галапагосцы — видоизменившиеся американцы? Да пожалуйста, но все равно это предусмотрела Творческая Сила, она знала, что американцы придут на острова, знала, в каком климате им жить, с кем взаимодействовать, как перемениться. Ну или это были какие-нибудь «монады», которых Творческая Сила наделила стремлением развиваться в заданном направлении… Ну или они изменились под действием климата…

Дарвин отвечал 11 октября: к черту монады, зачем плодить лишние сущности; «стремление» не заставит монаду развиться в кролика, если это не будет ей нужно для выживания, а это и есть естественный отбор. «Я отвергаю как излишние всякие "силы", "тенденции к совершенствованию" и тому подобное. Если бы я думал, что такие дополнения нужны к естественному отбору, я бы счел его ненужным мусором». Климат? Как же все достали с этим климатом; орангутан на Борнео приспособлен к климату, но пришел белый человек, к климату не приспособленный, и истребил оранга, потому что умен и умеет стрелять. 2 ноября Меррей прислал окончательный текст. Не дожидаясь публикации, автор разослал его по знакомым. Что они прочли? Нудную, скучную книгу?

Осип Мандельштам: «Книга построена с таким расчетом, чтобы читатель с каждой точки обозревал все целое… Приливы и отливы научной достоверности, подобно ритму фабульного рассказа, оживляют дыхание каждой главы и подглавки… Движимый инстинктом высшей целесообразности, Дарвин счастливо избегает "затоваривания" природы, тесноты, нагроможденности. Он на всех парах уходит от плоскостного каталога к объему, к пространству, к воздуху… Научный успех Дарвина был в некоторой части и литературным. Бодрящая ясность, словно погожий денек умеренного английского лета, то, что я готов назвать "хорошей научной погодой", в меру приподнятое настроение автора заражают читателя, помогают ему освоить теорию. Не обращать внимания на форму научных произведений — так же неверно, как игнорировать содержание художественных. Элементы искусства неутомимо работают в пользу научных теорий».

Метод уже был опробован на усоногих и геологии. Главное — чтобы книгу не отвергли сразу, а для этого надо не обрушивать новую идею на голову читателю, а начать с безобидных фактов. Сперва продемонстрируем, что домашние животные и растения одного вида отличаются друг от друга — ой, и правда, скажет читатель, отличаются, вот горошек с белыми цветками и на той же грядке — с розовыми… Есть понятные причины отличий — пресловутые «климат — пища» (да подавитесь ими!), есть не совсем понятные — «неопределенная изменчивость». Не верите? Но припомните сами, ведь бывает же, что в одном помете и на одной пище вырастают существа, сильно отличающиеся друг от друга! Ну, бывает, да, помню, однажды наша кошка родила… Но не бойтесь, читатель, из этого пока не следует ничего необычного или ужасного. Просто признайте, что это бывает. Признали? Вот и хорошо, а теперь поговорим о наследственности. Разве будет разумный англичанин отрицать, что она существует? «Всякий, конечно, слыхал о случаях альбинизма, колючей кожи, волосатости, появляющихся у нескольких представителей одной семьи… Быть может, самая верная точка зрения на этот вопрос заключалась бы в том, чтобы считать наследование каждого признака правилом, а ненаследование — исключением». Кто устоит перед столь деликатной, полной сослагательных наклонений формулировкой?

И дальше ничего страшного: факты о коневодстве и голубеводстве, ссылки на селекционеров (сплошь священников и герцогов). Добропорядочный британец не хочет знать про какой-то там естественный отбор — и не надо. Побеседуем об искусственном. В старину селекционеры не знали, что занимаются селекцией, просто для них было «естественно оставить корову, которая дает много молока, в живых, а ту, что дает мало молока, пустить на мясо. Это естественным образом приводит к тому, что высокоудойные коровы будут оставлять больше потомства и, следовательно, будет идти отбор на удойность». Теперь животноводы «говорят об организации животного как о чем-то пластическом, что они могут лепить почти по желанию… Ключ к объяснению этого — способность человека к кумулирующему отбору: природа поставляет вариации, человек соединяет их в полезных ему направлениях». Даже патриотизм пошел в ход: «Результаты, достигнутые английскими животноводами, всего лучше доказываются громадными ценами, уплачиваемыми за животных с хорошей родословной, которых вывозили во все концы света».

Откуда вообще взялись домашние породы? Вряд ли обладающий христианским смирением читатель полагает, что Творец ему на забаву создает разнообразных голубей, скорей уж они произошли от дикого предка. Голуби — от голубей, лошади — от лошадей. И предков было немного, может и не один, но два-три, не больше: «Если считать, что каждая порода имела прототипа в диком состоянии — стало быть, надо, чтобы животные, близко схожие с итальянской борзой, ищейкой, бульдогом, моськой… существовали когда-либо в естественном состоянии?».

Далее — осторожно — может, признаем, что и дикие животные и растения отличаются друг от друга? Для публики это было совсем не очевидно. А. Марков, «Эволюция человека»: «Восприятие зверей как представителей вида, а людей как уникальных индивидуумов характерно для множества культур… Нечто подобное обнаружено и у других приматов: по-видимому, они тоже думают об инородцах "типологически", а соплеменников считают уникальными личностями… Когда фотографию макаки заменяли портретом другой макаки, подопытные обезьяны с интересом разглядывали новое изображение. Очевидно, они понимали, что перед ними другое существо. Этого не происходило, когда портрет свиньи заменяли портретом другой свиньи. В этом случае макаки не усматривали во второй фотографии ничего нового. Свинья — она свинья и есть». Но английские читатели не макаки; признав, что два щенка отличаются друг от друга, они без особых проблем соглашаются, что различаться могут, наверное, и два волчонка. Короче, все признали: изменчивость внутри одного вида существует. Но что считать видом? Ученые выделяют новый вид, когда он резко отличается от другого, но никто не занимается маленькими, незначительными различиями, а ведь именно они «представляют собой первые шаги к образованию разновидностей».

Итак, две главы проехали, перевели дух, ничего ужасного, наоборот, втянулись, наука-то, оказывается, не так далека от жизни, как мы думали, тут вам и коровы, и морковка, знакомые, уютные предметы… И вот глава третья: «Борьба за существование». Да, есть слабенькие различия между особями, домашними или дикими… Как же на основе этих слабых различий образовались виды? Автор сам не берется судить об этом — зачем, если можно сослаться на авторитеты? «Декандоль и Лайель обстоятельно доказали, что все органические существа подвергаются конкуренции. По отношению к растениям никто не обсуждал этого вопроса с большей живостью и умением, чем Декан Манчестерский». Конкуренция сурова — это знает бедняк и богач. Она и в природе такова. «Лик природы представляется нам радостным… мы не видим или забываем, что птицы, которые беззаботно распевают вокруг нас, питаются насекомыми и семенами и, таким образом, постоянно истребляют жизнь; мы забываем, как эти певцы или их яйца и птенцы в свою очередь пожираются хищными птицами и зверями…» Борьба за существование — вот как называется эта конкуренция. Но, пожалуйста, помните, что этот термин «употреблен в широком и метафорическом смысле, включая сюда зависимость одного существа от другого, а также включая (что еще важнее) не только жизнь особи, но и успех в оставлении потомства».

Теперь на сцену выходят Мальтус и арифметика. Если бы даже у слонихи, которая рожает редко, выживали все дети, то скоро планета заполнилась бы одними слонами (не надо верить на слово, вот формулы, проверяйте), а что уж говорить о кроликах? Значит, выживают не все. Почему? Потому что одни более живучи, чем другие. Почему? Наверное, потому, что обладают какой-то особенностью. А особенность передают детям: «Вариации, сколь угодно слабые и происходящие от какой угодно причины, если только они сколько-нибудь полезны для особей данного вида в их бесконечно сложных отношениях к другим органическим существам и условиям жизни, будут способствовать сохранению таких особей и обычно унаследуются их потомством». Это и есть закон естественного отбора, силы, что «постоянно готова действовать и столь же неизмеримо превосходит слабые усилия человека, как произведения Природы превосходят произведения Искусства».

Ну, наверное, есть такая сила… звучит вроде убедительно… конкуренция, да, знаем… но все-таки гораздо больше на живые существа влияет климат, он делает их пушистыми или голыми, большими или маленькими, нам давно твердят про климат, мы так к нему привыкли… О да, автор и сам раньше так думал, ведь он, автор, ничуточки не умнее уважаемого читателя. И все же это ошибка: климат лишь обостряет или ослабляет конкуренцию. «Даже в тех случаях, когда климатические условия, как, например, сильный холод, действуют непосредственно, наиболее страдают слабые особи». «Что климат действует главным образом косвенно… мы ясно видим из того громадного числа растений, которые превосходно выносят климат в наших садах, но не натурализуются, так как не могут конкурировать с местными растениями».

В конце «жестокой» главы автор утешает читателя (который, быть может, до сих пор, жуя бифштекс, полагал, что у животных детеныши не умирают и волки не едят зайцев): «Столкновения в природе имеют перерывы, при этом не испытывается страха, смерть обыкновенно разит быстро», и переходит к следующей — «Естественный отбор»: «Сохранение благоприятных индивидуальных различий и вариаций и уничтожение вредных я назвал Естественным отбором».

Предваряя возражения, он признал, что бывают нейтральные вариации, кои «не подвергаются действию естественного отбора». Но заметил, что существуют сцепленные признаки (как мы говорим сейчас): заодно с полезным изменением может притащиться и закрепиться нейтральное, вроде цвета глаз; кроме того, «структуры, приобретенные таким косвенным путем и первоначально совершенно бесполезные для вида, могут впоследствии оказаться полезными для его модифицированных потомков при новых условиях и вновь приобретенных привычках». Дальше — кратко — о половом отборе, «соперничестве между особями одного пола, обычно самцами, за обладание особями другого пола. В результате получается не смерть неуспешного соперника, а ограничение или полное отсутствие у него потомства». Экологическую связь автор (увы!) пробежал скороговоркой на примере пчелы и цветка: партнеры «будут медленно модифицироваться и адаптироваться друг к другу… путем постоянного сохранения особей, представляющих в своем строении незначительные взаимно полезные уклонения».

Он объяснил, как связаны конкуренция и дивергенция: «Конкуренция всего упорнее между формами, наиболее близкими по строению, конституции и образу жизни. Отсюда склонность к исчезновению будут иметь все промежуточные формы». Отметил, что выгодно быть разнообразным: «Чем больше разнообразия в строении, общем складе и привычках приобретают потомки какого-нибудь вида, тем легче они смогут завладеть разнообразными местами в экономии природы, а следовательно, тем легче они будут увеличиваться в числе». Описал вымирание видов: они постепенно уступают место своим более специализированным потомкам. Нарисовал Древо: «Много более или менее крупных ветвей засохло и обвалилось; эти упавшие ветви различной величины представляют собой отряды, семейства и роды, не имеющие в настоящее время живых представителей… Кое-где, в развилине между старыми ветвями, пробивается тощий побег, уцелевший благодаря случайности и еще зеленый на своей верхушке… Как почки в процессе роста дают начало новым почкам, а эти, если только сильны, разветвляются и заглушают многие слабые ветви, так, полагаю, было и с великим Древом Жизни, наполнившим опавшими сучьями кору земли и покрывшим ее поверхность вечно расходящимися и прекрасными ветвями».

Пятая глава: «Законы вариации». Конечно, вариации (мутации) не беспричинны, но причин их мы пока не знаем. Могут внешние условия их вызывать, может «упражнение», например, в случае со слепыми подземными животными: «Так как трудно предположить, чтобы глаза, хотя бы и бесполезные, могли оказаться так или иначе вредными для организмов, живущих в темноте, то их потерю следует приписать неупотреблению». В той же главе — о «реверсии» и атавизмах, когда «ни с того ни с сего» рождается индивид с признаками, каких нет у обозримых предков, например, человек, сплошь покрытый волосами: тоже пока не знаем почему, просто «эта тенденция по неизвестным причинам иногда преобладает». И атавизмы, и «реверсия» для Дарвина пока лишь доказательства происхождения от древнего предка: раз организм «возвращается», значит, есть к кому. (Сейчас мы знаем, откуда берутся атавизмы: гены, отвечающие за признак, сохранились, но не работают и лишь изредка, из-за мутаций или экстремального воздействия на эмбрион, «включаются». Птицы беззубы, но произошли от зубастых предков, и у куриного зародыша можно вызвать нарушение развития, при котором у него сформируются зачатки зубов.).

Глава шестая: «Трудности теории». Почему мы не видим «переходных звеньев», например, от динозавров к птицам? Просто пока не нашли. Ископаемые находки редки. Тут надо оговориться, что большинство из нас неверно понимает, что такое «переходное звено». Никаких «переходных звеньев» между нами и шимпанзе нет (пять-шесть миллионов лет назад мы дивергировали — разошлись, как зубцы вилки, и не соприкасаемся), как нет их между вами и вашим двоюродным братом. Вас с ним связывает общий дедушка. Вот между вами и дедушкой, а также вашим кузеном и дедушкой переходные звенья есть — ваши и его родители. Таковых и ищут палеонтологи. Это трудно. Чаще попадается что-нибудь твердое: окаменевшие кости, раковины. Иногда — отпечатки следов. Редко находят целое животное, замороженное во льду или влипшее в янтарь. И все же нашли уже столько, сколько Дарвину и не снилось, так что, когда вы читаете в какой-нибудь газете, что переходных звеньев не найдено, это означает, что автор никогда не заглядывал в справочники. Обнаружены и звенья, соединяющие крупные группы: в 2008 году в Техасе нашли скелет существа Gerobatrachus, жившего 270—280 миллионов лет назад, которое оказалось звеном между современными лягушками и древними примитивными четвероногими. Каждый день на свет извлекается что-нибудь новое, то бишь очень старое. Палеонтологи находят кости, а палеогенетики решают, кому какой родней эти кости приходятся. Как решают? Как генетический анализ позволяет выяснить степень родства между людьми (сколько у них одинаковых генов, грубо говоря), так же он и устанавливает степень родства между видами. А зная количество накопленных различий, исследователи определяют момент расхождения двух видов, то есть время, когда жил их последний общий предок.

Следующую упомянутую Дарвином «трудность теории» мы уже разбирали — как образовался глаз. Он привел также пример с белками: «Не вижу трудности, особенно при меняющихся условиях, в том, чтобы сохранялись особи со все более развитыми боковыми перепонками, что каждая модификация в этом направлении полезна и получала распространение до тех пор, пока кумулированием результатов процесса естественного отбора не образовалась бы вполне совершенная летучая белка». Сейчас родословная летяг изучена: они «отпочковались» от предковой белки 20 миллионов лет назад.

Тем из нас, кто знаком с дарвиновскими трудами «более-менее», привычно шестое издание «Происхождения видов», где за «Трудностями» идет глава «Возражения». В первом варианте ее не было, а сразу шла глава «Инстинкты». До сих пор автор говорил о телах животных, теперь — о том, что у них «в голове». Опять начал с домашних: почтенные сквайры, священники и лорды знают, что охотничьи собаки передают по наследству инстинкты, например умение делать стойку. Значит, могут передавать и дикие. Все так же, как с физиологией: по неизвестным (пока) причинам какие-то особи рождаются с какими-то особенностями поведения, и, если они полезны, отбор закрепит их. «Отдаленный предок нашей европейской кукушки… случайно откладывал яйцо в гнездо другой птицы. Если благодаря этой случайной повадке старая птица приобретала преимущество в том отношении, что могла раньше улететь, или в другом отношении, или если молодая птица… могла развиваться более сильной по сравнению с выкормленными своей собственной матерью, которая обременена одновременными заботами о яйцах и птенцах разного возраста, то и старые птицы, и птенцы приобрели бы преимущество… Выкормленные таким образом птенцы благодаря наследственности способны усвоить редкую и уклоняющуюся привычку своей матери и в свою очередь откладывать яйца в чужие гнезда». Поведение животных имеет такое же естественное происхождение, как их физиология, и это не только научный подход, но и моральный: «Мне кажется гораздо более удовлетворительной мысль, что такие инстинкты, как инстинкт молодой кукушки, выбрасывающей своих сводных братьев, инстинкт личинок наездников, питающихся внутри живого тела гусеницы, представляют собой не специально дарованные или сотворенные инстинкты».

Дальше шла глава о бесплодных гибридах, которую Дарвин будет беспрестанно редактировать, следующие несколько глав он посвятил геологии с географией, посетовав на «неполноту геологической летописи» и предсказав, что она будет заполняться. Ученые, включая Гукера, которого не убедили рыбы, глотающие семена, считали, что миграция с материка на материк невозможна: может, все-таки допустить, что живые существа появились на разных континентах независимо друг от друга? Это же не противоречит ни закону естественного отбора, ни дивергенции, ни естественному происхождению видов, просто предок у всего живого был не один, а много (так считал Уоллес). Но Дарвин, не предвидя рождения сравнительной геномики, которая опровергнет эту идею, уступки ей все же не сделал: «Каждый вид образовался первоначально только в одной области и впоследствии мигрировал так далеко, как это ему позволили его способности к миграции». Миллионы лет назад планета выглядела не так как сейчас, были способы перемещаться, ледниковый период Дарвина больше не смущал, напротив: образовывались перешейки, по которым странствовало население древней Земли. (Так и было, причем ледниковых периодов было несколько; установили, например, что куропатка, не умеющая летать, два миллиона лет назад по льду притопала в Японию.).

Преподобный Иннес говорил, что, если бы Дарвин «обнаружил факт, который бы явно противоречил какой-нибудь из его идей, он еще до захода солнца обнародовал бы его». Такой факт имелся: «кембрийский взрыв». 500 миллионов лет назад, в начале кембрийской эпохи, очень быстро (за несколько миллионов лет) появилась прорва новых животных. Это доказали геологи: кембрийские слои пород набиты ископаемыми, а ниже — ничего. Как будто жизнь возникала на пустом месте. Почему так случилось? Хаксли предупреждал Дарвина: не нужно настаивать, что виды возникают медленно. Мало ли, вдруг окажется, что могут и быстро. Дарвин раньше сам так думал. Но не последовал совету. Настаивал: «природа не знает скачков». Почему? Возможно, потому, что люди склонны все понимать упрощенно. Представить, как мышонок вдруг родил лягушку, трудно, но все же легче, чем вообразить череду изменений, тянущуюся сотни миллионов лет. Читатель ухватился бы за скачки и сказал: раз они бывают, так, наверное, только они и бывают. А для скачка не нужно никакого закона: случился, да и все. Позднее, когда общественность примет открытие Дарвина, он опять станет говорить о скачках. Пока они ему мешали. Поэтому он предположил, что «кембрийского взрыва» не было, а геологи просто не нашли предков «кембрийцев».

Его мысль оставалась неподтвержденной до 1980-х годов, потом начали отыскиваться животные, относящиеся к более древним временам, чем «кембрийский взрыв». И все же «взрыв» был: такой буйной дивергенции живого, как в начале кембрия, история планеты не знает. Объясняют это по-разному: резким увеличением концентрации кислорода в атмосфере, рождением хищника, который все смешал в мирном докембрийском доме и вызвал эволюционную гонку вооружений. Дарвина, возможно, заинтересовала бы идея Д. Валентайна: резкие изменения имеют больше шансов на существование, если они встречают слабую (или вовсе не встречают) конкуренцию за экологическую нишу. Что-то (хищник ли, химия ли) сработало как спусковой крючок, и зверьки кинулись врассыпную, занимая доселе пустующие места под солнцем, и никто не вымер, всем хватило места; но они так заполонили все ниши, что их детям пришлось тяжело, они были вынуждены вести куда более трудную и часто заканчивавшуюся поражением борьбу за нишу.

Под конец он обратился к науке, которой пока не было, — эмбриологии, и предсказал, что она даст доказательства родства всего живого. «Что может быть любопытнее того, что пригодная для хватания рука человека, роющая лапа крота, нога лошади, ласт дельфина и крыло летучей мыши построены по одному образцу?» Это так потому, что у них был один предок; по той же причине зародыши разных животных похожи. (Дабы не шокировать публику, он не стал демонстрировать хвост человеческого эмбриона, взял другие примеры.) Все живое связано родством: «На основании принципа естественного отбора, сопровождаемого дивергенцией, представляется вероятным, что от какой-нибудь низкоорганизованной формы могли развиться как животные, так и растения; а если мы допустим это, то должны допустить, что и все органические существа, когда-либо жившие на Земле, могли произойти от одной первобытной формы».

Вот мы и подошли к заключению: «Главная причина естественного нежелания допустить, что какой-либо вид дал начало другим… заключается в том, что мы всегда неохотно допускаем существование великих перемен, ступени которых мы не в состоянии уловить… Наш разум не может охватить полного смысла выражения "миллион лет"; он не может суммировать и осознать конечный результат многочисленных незначительных вариаций, кумулировавшихся в течение почти безграничного числа поколений». (Да что там миллион! Когда мы видим лестницу, каменные ступени которой стерты, нам и то трудно представить, что наши ноги проделали это за каких-нибудь 100 лет.) «Так легко скрывать незнание под оболочкой выражений "план Творения", "единство плана" и т. д. и воображать, что мы даем объяснения, тогда как только снова и снова констатируем факт». «Когда мы перестанем смотреть на органическое существо, как дикарь смотрит на корабль, т. е. как на нечто превышающее его понимание; когда в каждом произведении природы мы будем видеть нечто, имеющее длинную историю… наши классификации превратятся, насколько это возможно, в родословные, и тогда в действительности они представят нам то, что по праву можно будет назвать планом Творения… Когда я рассматриваю все существа не как результаты отдельных актов творения, а как прямых потомков немногих существ, живших задолго до отложения первых пластов кембрийской системы, они облагораживаются в моих глазах».