Дарвин.

Глава пятая. СЕЛО ДАУНИ И ЕГО ОБИТАТЕЛИ.

Болел Генсло, брат Эммы; Фанни, невестка, попросила приютить ее двоих детей. От хлопот сбивались с ног, предаваться горю некогда: четверо детей и дом, где все разваливается. В тот период Дарвины проживали полторы тысячи фунтов в год: семья такого уровня могла держать дворецкого, повара, пару горничных, лакея, няню, кучера и садовника. Дарвины привезли из Лондона кухарку, дворецкого (он же лакей) Парслоу, горничную Элизу и няню Бесси. Наняли в Дауни трех садовников (один по совместительству скотник, другой кучер). Через агентство нашли престижную пожилую няню, Джесси Броди, прежде служившую у Теккерея. Парслоу женился на Элизе, та переквалифицировалась в портниху, наняли двух новых горничных и несколько «черных» служанок. Парслоу жил в отдельном коттедже, садовники в деревне, остальные слуги в доме.

Купили свиней, коров, кур, гусей, кроликов. Держали два экипажа и четыре-пять лошадей. Появились собаки и кошки (приблудные). С таким хозяйством Чарлз уже не справлялся, от жены помощи не было, и в доме царил кавардак. Беспорядок, учиненный детьми, увеличивался на протяжении недель, потом устраивалась грандиозная уборка, на следующий день все начиналось сначала. За 40 с лишком лет, прожитых в Даун-хаузе, хозяева так и не оборудовали ванную, служанки таскали по комнатам тазы с нагретой водой. Туалет был один на всех. Питьевую воду качали насосом. За упущения прислугу никто не «жучил»: Эмме было все равно, Чарлз не умел и не хотел тратить на это нервы. Фрэнсис вспоминал, что отец, прося слуг что-нибудь сделать, начинал со слов «не соизволите ли» и «не будете ли вы так любезны». «Вряд ли он когда-нибудь сердился на слуг; насколько редко это случалось, видно из того, что однажды, когда я, будучи маленьким мальчиком, услышал, как отец сердитым голосом распекал за что-то слугу, это поразило меня как какое-то ужасное событие, и я бросился вверх по лестнице вне себя от страха. Он считал, что к нашим лошадям имеет столь малое касательство, что робко спрашивал, может ли он взять лошадь и тележку…» Парслоу на роль строгого управляющего тоже не годился: сперва был молод и его не слушались, потом стал вести активную общественную жизнь: учил деревенских детей музыке, был членом приходского совета. Так что Даун-хауз был далек от представления об образцовом поместье.

Осенью Дарвин писал о происхождении вулканических островов: они — следствия трещин, возникших в земной коре из-за поднятия материков и гор. Запираться в деревне он не собирался, писал Фоксу, что рассчитывает бывать в Лондоне раз в две недели, «чтобы поддерживать связь с учеными и не превратиться в кентского борова». Поначалу так и шло. Он был одним из четырех вице-президентов Геологического общества, членом Географического и Королевского: ездил на заседания, писал доклады. Завел книжку «Природа Дауни», размышлял: откуда взялась красная глина поверх отложений мела? В карьерах находили ископаемые кости — а они откуда? Решил, что здешние долины когда-то были морскими заливами.

В феврале 1843 года Эмма без восторга обнаружила, что вновь беременна. Нужно перестроить дом. Роберт Дарвин дал еще 300 фунтов. Прорубили большие окна, стены заново оштукатурили, сделали перепланировку: на первом этаже холл, гостиная, столовая и кабинет, наверху — спальни. Крыло для хозяйственных помещений: кухня, кладовые, комнаты для слуг. Разбили огород, проложили дорожки, перестроили подъездную дорогу, возвели каменную ограду — теперь поместье было укрыто от посторонних глаз. Без ограды оставили лишь южную сторону с красивым видом на лес. Гвен Равера, гостившая в Даун-хаузе в начале XX века, вспоминала: «Волшебство началось с мгновения, когда Джон, извозчик, встречал нас на станции, и мы летели по туннелю под железной дорогой, пронзительно вопя, чтоб услышать эхо. Мы ехали четыре мили узкими переулками, над которыми смыкались деревья… повозка грохотала, объезжая кладбище и старую церковь, — и вот мы в Даун-хаузе… Там была самая красивая, таинственная, романтичная уборная в конце длинного коридора, с окошком в сад, откуда лился тусклый зеленый свет, и я всегда вспоминала это окошко, когда читала "Ромео и Джульетту"… Центр дома был в буфетной под лестницей. Там было полно древних теннисных ракет и молоточков для крикета… У двери детской висела веревка, ведущая к звонку, который громко возвещал сбор к обеду, и другая веревка с перекладиной, на которой мы делали гимнастику… Каминная полка в гостиной была как на картинке, где Алиса проходит сквозь зеркало, и все было волшебно: прогулочная дорожка, тенистая, мшистая, страшная, громадные деревья, тропы, что вели по следам легендарного контрабандиста или в Большой Лес, где дядя Уильям потерялся в детстве. Внезапно там и сям возникающие долины, красная земля, полная причудливых кремней, громадный одинокий лес и чувство отдаленности от мира делали это место особенным…».

Дарвин — Фоксу, 23 марта 1843 года: «Мои дни заполнены возней по огороду и разными другими делами. Это мешает геологии, но я кое-как продвигаюсь… Дурацкая работа — писать книги, которые приносят не доход, а затраты и которых не читают даже геологи… Я окреп физически, но утомляюсь от умственного напряжения или волнений, так что редко хожу в гости и не принимаю гостей, кроме тех, с кем можно спокойно поболтать после обеда». 12 июля в Мэре умер отец Эммы: зять горевал сильнее дочери. А 23-го он поделился крамольными мыслями с энтомологом Джорджем Уотерхаузом, знакомым по Кембриджу; тот славился как систематик, и Дарвин написал ему о принципах классификации.

Хотя «отряды» и «семейства» лишь условность, без них наука превращается в хаос. Греки — Гептадор, Аристотель, Теофраст — систематизировали живое: растения делили на деревья и травы, животных на хладнокровных и теплокровных. Потом было много разных систем. Важный вклад сделал в XVII веке англичанин Джон Рей: дихотомическое деление (черный — белый) не обязательно, можно по одному основанию выделить много классов. Его современник Карл Линней разделил природу на минеральное, растительное и животное «царства» и предложил ступенчатую иерархию (виды, роды, отряды, классы), использующуюся поныне. Критерием, по которому цветок или букашку относили к тому или иному виду, было сходство: если у существа 33 ноги и синий нос, пишем его к тем, у кого более 30 ног и синие носы. Такой подход часто приводил к ошибкам: например, виверру, родича мангустов, помещали между собакой и кошкой, на которых она смахивает внешне (это как если бы отцовство определяли не генетической экспертизой, а по фотографии). Какая практическая разница, куда виверру запишут? Да хотя бы такая, что ее надо лечить и кормить как мангуста, а не как кошку.

Дарвин — в молодости ему было не занимать нахальства — назвал систему Линнея произвольной и бестолковой. «Говорят, что это попытка обнаружить законы, по которым Создатель творил организмы. Но что за пустые звучные фразы — они не объясняют ни порядка, в каком происходило творение, ни родства с другими видами, ничего. По моему мнению (которое я представляю освистать любому, как я сам шесть лет назад освистал бы его), суть классификации — группировать существ согласно их фактическим отношениям, то есть кровному родству, или происхождению от общего предка».

Уотерхауз ответил, что не согласен с происхождением от общего предка, что каждая группа организмов создана отдельно и стремится к совершенству: в некоторых отношениях птицы выше людей, это означает, что у них такой идеал совершенства, а у приматов иной, а не то, что кто-то из них был чьим-то предком или родственником. Дарвин продолжил его донимать, тот вскоре признал, что линнеевская классификация барахло и он «готов согласиться, что живые существа почти связаны меж собой». Дарвин написал, что понимает, «как осточертел Вам своей дурацкой чепухой», но не мог бы Уотерхауз объяснить, что значит «почти связаны»? Уотерхауз отвечал, что группы ему представляются в виде кругов: в центре сидит животное, наиболее полно выражающее свойства данной группы, а вокруг него размещаются другие, у которых какого-нибудь свойства недостает. Виверра — центр круга хищников, потому что в ней есть собачьи, кошачьи и медвежьи черты. Разные круги могут частично накладываться один на другой, и в тех местах, где они наложились, возможно, действует что-то вроде «почти родства», но в общем он «озадачен и не знает, что сказать».

Дарвин наконец разделался с томами «Зоологии», в сентябре сообщил в «Хроники садовода» о махровых цветках — считалось, что они пушистые и толстые потому, что много едят, он предложил иную версию: что-то изменилось в их нише, от этого они перестали размножаться, а махровость — компенсация за бесплодие. 25 сентября родилась дочь Генриетта, мать хворала, когда ей стало лучше, ее муж съездил в Шрусбери, вернувшись, узнал, что Фицрой назначен губернатором Новой Зеландии, послал ему нежное письмо, вспоминал, как капитан собственноручно устраивал для ученого гамак и как Роберт Дарвин, узнав об этом, прослезился. В декабре началась переписка с Гукером, вернувшимся из экспедиции: до сих пор многие растения, что прибыли на «Бигле», не были изучены, Гукер согласился взяться за них. Встретились в лондонской квартире Эразма, потом Гукер приехал в Дауни. Эмма его полюбила: молодой жизнерадостный красавец носился наперегонки с детьми и щенками. По его воспоминаниям, когда хозяин был здоров, в Даун-хаузе было очень весело: обильные обеды, музыка, игры в мяч, долгие прогулки вдвоем: «Мы говорили о дальних странах, и друзьях, и книгах, и вещах, которых никогда не видели».

Чарлз сделал попытку поделиться тайной с новым другом. Гукеру, 1 января 1844 года: «Я приступил к дерзкой работе… не знаю человека, который не назвал бы ее глупой… я почти убежден (в противоположность мнению, с которым начал работу), что виды (это равносильно признанию в убийстве!) не неизменны. Упаси меня Боже от дурацкой ламарковой "тенденции к прогрессу", "приспособлений, порожденных волеизъявлением животных" и тому подобного!.. Я, кажется, нашел (какова дерзость!) простой способ, благодаря которому виды приспосабливаются к условиям жизни. Сейчас вы тяжко вздохнете и подумаете: "Вот на кого я попусту тратил время, кому писал". Пять лет назад и я на Вашем месте подумал бы так же». Гукер дипломатично отвечал, что, возможно, бывает «постепенное изменение видов», но подробностей не спросил, и Дарвин в следующие три года не обсуждал с ним эту тему. Желание поделиться его распирало, он делал намеки в письмах Лайелю, Дженинсу, Генсло, Фоксу, но те не реагировали.

Завершив «Вулканические острова» 13 февраля, он занялся главным делом. Допрашивал Гукера об островах, которые тот посещал: растут ли на каждом особенные деревья и цветы? Схожа ли растительность на соседних островах? Гукер на оба вопроса отвечал утвердительно, он понимал это так: Творец создал на каждом острове свой климат и подходящую к нему флору, а если два острова лежат рядом, то и климат на них был сделан схожий и флора тоже. Все кругом талдычили о климате. Дарвин про этот климат уже слышать не мог. Да, конечно, в Арктике живут одни существа, на экваторе другие. Но отец Гукера успешно выращивает в ботаническом саду растения, которые Творец создавал для других климатов; люди берут животных, созданных Творцом для Лондона, и селят их в Австралии, и они приспосабливаются, да так, что местным от них житья нет. Климат лишь одна из частей того, что мы называем экосистемой, он не так важен, как отношения живых существ друг с другом: «Распространение и число органических существ в какой-нибудь стране зависит менее от ее внешних особенностей, чем от числа форм, которые там были первоначально сотворены».

В апреле — мае всей семьей ездили в Мэр и Шрусбери, Чарлз терзал расспросами садовников: бывает, что на растении с белыми цветками вдруг вырастет красный? А на красном белый? А что бывает чаще? А почему? А навоз какой брали? А зачем вообще навоз? Дома экспериментировал, в июне доложил в «Хроники садовода» о навозе, в августе — о геранях: если вдруг лиловая герань зацвела белым, ее семена потом порождают белую герань, стало быть, возникшее при ее жизни изменение наследуется. И написал второй, на 189 страниц, текст о происхождении видов, известный как «Очерк 1844»[10].

Мысли те же, что в эскизе двухлетней давности: идеально приспособленные к насиженному месту существа не меняются, потом происходит какой-нибудь локальный геологический катаклизм, земля трескается, гора становится озером, и в краткий период этого кавардака жильцы данной местности торопливо мутируют, дабы уцелеть при новых порядках, а потом успокаиваются. Ниш при новом устройстве может на всех не хватить, и живые существа должны конкурировать. Но иногда (этой идеи в 1842 году не было) без катаклизмов и вообще без видимых причин случаются «спорты» (макромутации на современном языке) — так могли возникнуть сложные инстинкты или органы (глаз, сердце, мозг); такая мутация передается потомку, но может затеряться, если ее не культивировать или не отправить мутантов на необитаемый остров, где им не будут мешать. Заканчивался текст недоуменным воплем: сколько можно обижать Создателя, приписывая ему ковыряние с каждой букашкой, словно он не способен начертать общий план развития всего?! И неужели никому не интересно этот план изучить?!

Жене, 5 июля 1844 года: «Только что закончил набросок моей теории видов. Если, на что я надеюсь, она будет в свое время принята хотя бы одним компетентным судьей, это будет значительным шагом в науке. Поэтому я пишу это на случай моей внезапной смерти…» Все расписал: потратить на публикацию 400 фунтов, пойти к издателю такому-то, соблазнять его такими-то аргументами, в редакторы взять Лайеля, Генсло, Гукера. Эмма, прочтя письмо и сам очерк, отреагировала на удивление спокойно, только извела мужа требованиями растолковать, как все-таки у животных появились глаза. (Тот пока не мог объяснить.) Он отдал текст переписчику, в сентябре отредактировал, другой переписчик сделал окончательный вариант в 231 страницу. Что автор намеревался делать с этим документом, неясно. Он уже писал третий геологический труд — «Геологические наблюдения в Южной Америке» (1846) (Geological observations on South America). Там было много гипотез, впоследствии подтвердившихся, но слишком специальных, чтобы о них говорить; главная тема — поднятие континента. В геологии он никаких «скачков» не признавал: земные поверхности движутся медленно и постепенно. Как это вяжется с катаклизмами, заставляющими меняться траву, зверей и птиц? Масштаб разный, вот и всё. Что для бедного зверья катастрофа, для материков и океанов — так, плевочек; наши тысячелетия — мгновения для них.

Осенью, когда вышли «Вулканические острова», он хворал, приводил в порядок остатки коллекций. Побывал в Шрусбери, писал Эмме, как его родные ее любят (похоже, она была в этом не уверена), вздыхал: «Как, милая, ты переносишь скучную жизнь с больным, вечно ноющим мужем…» Поправился, продолжил собирать факты о растениях и животных и прощупывать почву. Дженинс издал книгу о вымерших птицах — написал ему, что сам делает «нечто подобное» и думает, что может сделать выводы, за которые его побьют, но не будет издаваться в ближайшие годы, и убрал рукопись в ящик. Почему? Предполагают, что боялся критиков, публики, жены; самая распространенная версия: его испугал пример одного из коллег.

В октябре 1844 года наделала шуму книга «Следы естественной истории творения»: ее читали все, от королевы Англии до президента США. То был рассказ об истории Земли от формирования Солнечной системы до истоков человечества. Анонимный автор писал, что животные постепенно эволюционировали, породив в том числе людей, происходило это согласно законам, которые провозгласил Бог, он же дал «первотолчок». Исследовать эти законы автор не намеревался. В «Следах» было много вздора: если пропустить электрический ток через марганцовку, можно создать насекомых, и тому подобное. Ругались все: теологи обвиняли автора в ереси, ученые — в ереси и невежестве. Физик Д. Брюстер сказал, что книга подрывает основы науки и религии, Седжвик — что она разрушит общество. Томас Хаксли[11], будущий «бульдог Дарвина», написал ядовитую рецензию: автор «черпал научные сведения из вторых рук и не в ладах с логикой». Хвалили мало: физиолог Уильям Карпентер назвал книгу «прекрасной», Гукер писал Дарвину в декабре 1844 года, что автор «забавный парень» и работа «восхищает», хотя в ней полно грубых ошибок. Автор конспирировался: рукопись и правку издатель получал через посредников. Седжвик заявил, что только безмозглая баба могла сочинить такое, но большинство подозревало какого-нибудь натуралиста «из молодых». Дарвин, прочтя «Следы» в январе 1845 года, писал Гукеру, что изложение превосходно, содержание скверно, геология и зоология из рук вон, а Фоксу сказал, что авторство кое-кто приписывает ему и это «лестно и нелестно».

Через несколько месяцев ученые круги начали догадываться, кто автор (догадка официально подтвердилась в 1884 году). «Следы» написал успешный издатель Роберт Чемберс, прятался он потому, что не хотел вредить бизнесу. Дарвин был с ним немного знаком: обменивался мнениями о ледниках. Узнал его тайну (осенью 1845-го писал Гукеру, что Чемберс и Ламарк «повредили ему своим вздором»), но виду никогда не подал. Спустя год после знакомства с книгой он написал Лайелю, что, читая разгромный отзыв Седжвика, все ругательства «примерял к себе, хотя они ко мне относились как вода к молоку». Испугался, да. Но ведь он сообщил Дженинсу о нежелании публиковаться задолго до того, как прочел «Следы» и их критику.

Может, его расхолаживало отношение друзей? Лайель, Генсло, Гукер были убеждены в неизменности видов, не обратили на его намеки внимания и не просили показать, что он там написал. Но все же он отказался от публикации не из-за страха, а по простой причине: работа не готова, еще пахать и пахать. Осенью 1844 года, еще до прочтения «Следов», он писал Дженинсу о своем труде как о «предполагаемом в далеком будущем»: «Я очень много беру на себя, ибо, по всей вероятности, меня сочтут глупцом, и притом весьма самоуверенным… Пожалуйста, не думайте, будто я так слеп, что не вижу огромных пробелов в моих рассуждениях…» Тогда же, Гукеру: «Нужно было совсем рехнуться, чтобы написать это, ибо у меня нет никаких доказательств, разве только нашелся бы человек, готовый согласиться со всеми моими взглядами…».

Летом 1845 года Эмма должна была родить пятого ребенка, семье требовалось все больше средств; в марте Чарлз по совету отца и на его деньги (12 тысяч 500 фунтов) купил землю в Линкольншире (ферма Бризбери). Доход от фермы, акций и Эмминой доли в веджвудских фарфоровых заводах составлял почти пять тысяч в год. По примеру отца и Генсло Чарлз построил на земле (325 акров) коттеджи для арендаторов. Он стал настоящим сельским сквайром и втянулся в дела деревни Дауни. В те времена сквайры и церковь совместно управляли деревней через приходские советы: строили школы, чинили дороги, помогали нуждающимся. В приходе Дауни жили 20 состоятельных, то есть могущих пройти ценз для участия в выборах, граждан, самым богатым был Джон Лаббок, банкир, натуралист-любитель, либерал; во всем сошлись с ученым соседом, Джон Лаббок-младший, пятью годами старше Вилли Дарвина, ходил к его отцу учиться работать с микроскопом. И Лаббок, и Дарвин были не особо религиозны, но для членства в приходском совете, возглавляемом престарелым Уиллотом, викарием англиканской церкви Святой Марии, это не имело значения.

Сохранились записи: что обсуждали на заседаниях совета. 1844 год, 9 апреля: «Сэр Дж. Лаббок и Ч. Дарвин, эсквайр, назначены ответственными за ремонт дороги на следующий год». 1845-й, 15 июля: «Обсуждали расходы на ремонт алтаря; приходу надлежит собрать 10 фунтов». 1848-й, 24 марта: «Обсуждали вдову Осборн, не уплатившую за аренду земли, постановили простить недоимку, если вдова будет вносить плату еженедельно». 1850-й, 28 марта: «Постановили учредить дорожный налог в 1 фунт 6 пенсов». Большинство дел было связано либо с ремонтом, либо со школой (одна классная комната при церкви), либо с Угольным клубом (кассой взаимопомощи для бедных). Жены сквайров занимались благотворительностью: Эмма преподавала в воскресной школе, сочиняла истории для детей, раздавала бедным лекарства (брала с собой Энни и Генриетту). Приход содержал небольшую библиотеку, где Эмма брала книги для детей и служанок. Церковь Святой Марии единственная, унитарианцам ходить некуда, Эмма по воскресеньям посещала службы, но, когда проповедник начинал «нести англиканскую ересь», велела детям затыкать уши. Отец семейства сопровождал их от случая к случаю.

Лето 1845 года было неурожайным, Хлебные законы[12] удерживали высокие пошлины на импорт зерна, хлеб подорожал, картошка не уродилась, крестьяне были в панике, молодежь бросала хозяйство и бежала в города, газеты опять пугали революцией. Дарвин — Генсло: «Проклятые Хлебные законы нужно поскорее вышвырнуть на свалку». (Весной следующего года парламент их отменил.) 9 июля родился сын, Джордж Говард, Эмма устала, признавалась тетке, что больше рожать не хочет. Но она не знала, как этого избежать (помните, как Анна Каренина открывает потрясенной Долли тайну: можно жить с мужем и не «залететь»), а мужу, видимо, признаться не решилась. Дарвин был против регулирования беременности (разврат для незамужних), но свою жену, наверное, смог бы понять. Натуралист и сын врача, он знал «про это» куда больше обычного викторианца. Но ему не приходило в голову, что женщина может не хотеть рожать.

Он дописал «Геологические наблюдения», готовил второе издание «Путешествия». По рекомендации Лайеля вставил больше беллетристики. Написал о вымирании: никаких потопов, это естественный, постепенный процесс. «Крамолы» никакой не вписал, но и «творческую силу» поубирал из многих абзацев. Ему хотелось, чтобы читатель сам задумался: «Архипелаг [Галапагосский]… это спутник Америки, откуда он получил несколько случайных колонистов и позаимствовал общие черты своих местных произведений. Принимая во внимание малые размеры этих островов, мы тем более изумляемся многочисленности этих аборигенов и ограниченности их распространения… и подходим к великому факту — тайне из тайн — появлению новых существ на земле».

Лайель съездил в Штаты, издал о поездке книгу, Дарвин ею восторгался, но: «Ваши слова о рабстве меня так встревожили, что я не спал всю ночь». Лайель критиковал жестокое обращение с рабами, но не рабство, аболиционистов считал преступниками. В данном случае, правда, Чарлз его неверно понял: фразы, которые Лайель привел в защиту рабовладельцев, принадлежали не ему, то была цитата. Объяснились. Дарвин — Лайелю, 25 августа: «И все же как могли Вы с таким спокойствием передавать это зверское высказывание о разлуке детей с родителями, а на следующей странице говорить, что Вам жаль белых…» И накануне сдачи «Путешествия» в печать он добавил две страницы:

«По сегодняшний день, если я слышу отдаленный вопль, он с мучительной живостью напоминает мне те чувства, какие я испытал, когда, проходя мимо одного дома в Пернамбуку, слышал жалобные стоны, и мне только и оставалось думать, что там пытают несчастного раба; при этом я сознавал, что беспомощен, как дитя, и не в состоянии даже протестовать… Те, кто участливо относятся к рабовладельцу и равнодушно — к рабу, никогда не ставят себя, по-видимому, в положение последнего… Представьте, что над вами вечно висит опасность того, что жену вашу и ваших маленьких детей оторвут от вас и продадут как скот первому, кто подороже заплатит! А ведь такие дела совершают и оправдывают люди, которые исповедуют "люби ближнего, как самого себя", верят в Бога и молятся о том, чтобы его воля была исполнена на земле! Кровь закипает в жилах, и сердце сжимается при мысли о том, какая огромная вина за это лежит на нас, англичанах, и потомках наших, американцах, с их хвастливыми криками о свободе; но меня утешает мысль, что мы в конце концов принесли большую жертву, чем какая бы то ни была другая нация, чтобы искупить свой грех»[13].

Свалив с плеч Южную Америку, он вновь намекнул Гукеру, что пишет нечто необычное, а друг вновь дал расхолаживающий ответ. Гукеру, 10 сентября: «Какая горькая истина — Ваше замечание, что едва ли кто имеет право исследовать вопрос о видах, если не описал в мельчайших подробностях многие из них… Единственным моим утешением является то, что я соприкасался с разными областями естественной истории, наблюдал специалистов, обрабатывавших мои экземпляры, и знаю кое-что о геологии; и хотя я получу больше пинков, чем пенни, я намерен, если жив буду, предпринять этот труд». 15 сентября он поехал к отцу, затем побывал на ферме Бризбери, гостил у Уильяма Герберта, декана Манчестерского собора и знаменитого селекционера, у птицезаводчика Чарлза Уотертона, тоже священника: «На завтраке у него были два католических патера и две мулатки!!» Лайелю, 8 октября: «Не упомянете ли Вы (хотя вряд ли Вы захотите касаться столь отвратительного предмета) об утверждениях, что вши у негров Северной Америки отличаются от обычных и европейских вшей?» Домой вернулся 26 октября, правил «Геологические наблюдения», в ноябре сказал Гукеру, что возьмется за труд о видах через год. «Географическое распределение будет ключом, который отопрет тайну видов».

Намерения отпереть тайну он уже не скрывал. Знакомый, Чарлз Банбери, вспоминал разговор в ноябре 1845 года: «Он признал себя сторонником превращения видов, хотя не сказал, на чей манер, Ламарка или автора "Следов"». А 6 декабря Гукер, Уотерхауз, геолог Эдвард Форбс и ботаник Хью Фальконер были приглашены в Даун-хауз на совещание. Время провели мило, но дело не сдвинулось, никого убедить не удалось, Фальконер, наименее ортодоксальный из всех, был готов допустить, что разные виды червяков никто специально не творил, но считал, что они произошли от «идеи червяка». Гукер сказал, что сходства цветов и зверушек, населяющих разные материки, дарвиновская гипотеза все равно не объясняет: пусть обитатели одного континента начали в кого-то превращаться, но как они могли попасть на другой — в ковчеге приплыли? Дарвин сказал, что, возможно, существовала Атлантида или еще какая-нибудь большая суша, по ней и пришли. Короче, разговор не получился. Надо продолжать думать. Роберту Дарвину думать помогала ходьба. Его сын 12 января 1846 года арендовал у Лаббока дорожку в треть мили длиной — с одной стороны дубовая роща, с другой вид на опушку леса, засыпал песком, в конце построил беседку. Фрэнсис Дарвин: «Отец проделывал по дорожке определенное число кругов ежедневно, ведя счет кругам при помощи кучки камешков, один из которых он бросал на дорожку каждый раз, как проходил через определенное место».

Здоровье матери Эммы ухудшилось, дочь ездила в Мэр, похоронила мать 31 марта. Тогда же умер старый викарий, его сменил Джон Броди Иннес, семью годами моложе Дарвина, сторонник высокой церкви — самого консервативного и близкого католичеству направления в англиканстве. Эмма была в отчаянии, но викарий оказался милым человеком с чувством юмора и отлично поладил с ее мужем и Лаббоком: эта троица составила что-то вроде политбюро в приходском совете и фактически управляла всеми делами прихода. Религиозные споры дружбе не мешали. В 1878 году Иннес писал об ученом соседе: «Он добросовестнейший исследователь и никогда не высказывал утверждений, которые не были доказаны. Он человек самой совершенной морали, и его принципы выше, чем у любого, кого я встречал. Я совершенно убежден, что, если бы однажды утром он обнаружил факт, который бы явно противоречил какой-нибудь из его идей, он еще до захода солнца обнародовал бы его».

Здесь уместно поговорить о характере Дарвина. За долгую жизнь он почти не нажил личных врагов; подавляющее большинство отзывов о нем выглядит примерно так, как в воспоминаниях лечившего его доктора Лейна: «Никогда не было у меня ни одного пациента более деликатного, более дружески расположенного к людям и более очаровательного… Он никогда не стремился, как это бывает с хорошими собеседниками, монополизировать разговор. Ему доставляло удовольствие не только давать, но и получать, и он столь же хорошо слушал, как и говорил сам. Он никогда не проповедовал, не поучал, и его речь… была полна живости и остроумия: колоритная, блестящая, воодушевленная». Тактичный, скромный, участливый, порядочный, обаятельный, душка — так писали все. Современному читателю это кажется подозрительно слащавым. Нет, вы скажите, каков он был на самом деле?! Было же что-то мерзкое?!

О том, каковы были в общении знаменитости, жившие в дотелевизионную эру, мы судить не можем, остается верить современникам. Собеседником Дарвин, видимо, был блестящим. (Оратором скорее посредственным.) Обладал необычной ласковостью, которую отмечали дамы, старые и молодые. Был порывист и восторжен, рассмешить его ничего не стоило, сам шутил смешно и необидно. Его пресловутая скромность доходила до самоуничижения. «В Англии не сыскать такого злосчастного, бестолкового, тупого осла, как я», «плакать хочется от досады на мою слепоту и самонадеянность», «не тратьте времени на мою писанину», «воображаю, как я Вам надоел со своими глупостями». Адресата же всегда превозносил до небес. Тут, возможно, присутствовал и расчет: отчего не сделать людям приятное? Большая часть его писем скроена по одному образцу: «Премногоуважаемый N, я прочел Вашу гениальную статью, которая меня потрясла, и я, тупой и недостойный невежда, смею беспокоить Вас, занятого и великого человека, своей дурацкой чепухой». В 1881 году он, старик, осыпанный наградами всех академий мира, писал коллеге: «Я знаю, как Вы заняты, стыд и позор мне, что я Вас беспокою. Но Вы так много знаете о химии растений, а я так мало, что прошу милостыни как нищий».

Но чрезмерная скромность и отсутствие самоуверенности — не порок; покажите настоящие пороки… Ну, ищем. Не был он склонен к героизму и не любил риска. На труса не тянул: когда припирали к стенке, бился за свои идеи или своих детей, но отчаянно стремился избегать таких ситуаций. Никогда не соглашался с тем, что считал ошибочным, но предпочитал промолчать, чем спорить. Когда его критиковали, первое побуждение было ответить, потом начинал советоваться со всеми встречными и в конце концов не отвечал. Был импульсивен, впечатлителен, «психовал», но не действовал сгоряча, а совещался с кучей народа. Был отличным стратегом, военные кампании (в науке без них никуда) тщательно планировал; из него вышел бы начальник штаба. Избегал высказываться по вопросам, не входившим в его компетенцию, кроме случаев, когда это было важно, — а важно было и то, что Турция обижает Болгарию, и то, что сосед обижает лошадь. Пугался эксцентричности. Был восприимчив до чрезмерности к чужому мнению, жадно читал, кто что про него пишет, за поддержку восторженно благодарил, на критику сердился. Был в курсе всех сплетен, сам любил посплетничать; перемывая кости противникам, употреблял весьма крепкие выражения. Любил плакаться в жилетку (иногда кокетничая) и умел утешать других. Был честолюбив, любил награды — и мог отказаться от желанной медали, поленившись явиться за ней. Мечтал быть бизнесменом, делал успешные инвестиции, но вечно страшился разорения. Был не то чтобы прижимист, но бережлив. Материальную помощь оказывал обдуманно и «точечно»: поддержка молодого ученого, пенсия старому. На первом месте для него всегда стояли интересы детей: им не отказывал ни в чем, как и его отец. Дети всегда были правы, за исключением случаев, когда они были не правы в чем-то принципиально важном. Что касается не вполне благовидных поступков — самые недоброжелательные из серьезных биографов насчитывают один (о нем речь впереди). Мы можем гордиться тем, что раскопали второй: неблагодарность к Роберту Гранту.

Летом 1846 года Эмма с детьми поехала по родным, муж хворал, плакался ей: «Я паршивая старая собака и вою… сидел в беседке, наблюдая грозу и размышляя, как же повезло мне, что у меня есть дети и такая жена», писал о старости и «смертном одре» — Эмма к таким словам уже привыкла и не реагировала. К осени ему полегчало, сдал издателю «Геологические наблюдения», «самую занудную из моих книг». В письмах утешал Фицроя, у которого ничего не вышло с губернаторством. В сентябре вернулась жена, привезла с собой сестру Элизабет, сняли для нее коттедж у Лаббоков. 9 сентября поехали с Эммой в Саутгемптон на конференцию БАРН, там был Агассиз, поспорили из-за ледников и негров (Агассиз считал их видом, не имеющим отношения к человеку), тем не менее Дарвин нашел, что американец не так уж плох и в его выдумках о ледниковом периоде, возможно, что-то есть. Отдохнули две недели в Портсмуте, первую половину октября жили в Лондоне: визиты, концерты, театр. Хорошо развлеклись. Эмма забеременела.

«В следующие восемь лет Ч. Дарвин происхождением видов не занимался, а писал монографию об усоногих» — подобную фразу можно прочесть во многих жизнеописаниях Дарвина. Дальше могут строиться предположения, почему не занимался: болел, боялся публики, критики, жены. Это, пошедшее неизвестно от кого, утверждение не имеет ничего общего с действительностью. О чем бы Дарвин ни писал, он писал о происхождении видов, и сам на это указывал. Но, быть может, в конце сентября 1846 года, начав возиться с морской мелюзгой, он еще не связывал ее с главным трудом своей жизни. Возможно, он поступил как человек, что раздает долги и наводит порядок накануне дуэли: прежде чем ввязаться в бой, решил подчистить «хвосты», а «хвост», собственно, оставался один — часть экспонатов с «Бигля», которые никто не описал. Придется самому, тем более что это одни из его первых любимцев, крохотные водяные зверушки, у которых и позвоночника-то нет. Зато есть усы.

Ракообразные населяют все водоемы Земли. Это очень древние существа, освоившие столько ниш, сколько не приснится даже составителю справочника профессий. Некоторые из них, как положено ракам, разгуливают по дну. Другие проводят жизнь сидя. Одного из таких лентяев Дарвин нашел в Чили в 1835 году — крохотного оранжевого зверька, который не просто оседлал ракушку, но вбурился в нее. Сперва подумал, что это моллюск, каковому зверю и положено жить в раковине. Но потом обнаружил его личинок: они передвигались на четырех ножках и были похожи на гробики. Дети моллюсков такими не бывают. «Кто бы признал детеныша морского желудя в этом маленьком чудовище?!».

Маленькие чудовища, к которым относилась находка, эволюционировали в ином направлении, чем большинство ракообразных. Вместо того чтобы учиться бегать, они построили себе известковые домики, подобно полипам. За ненадобностью отвалился хитиновый панцирь (зачем пальто, если не выходишь из дому), изменилась форма головы, уменьшилось брюшко, а ноги превратились в так называемые усы, а на самом деле — руки, поскольку, размахивая ими, усоногий загоняет в домик воду и еду. Детьми усоногие еще передвигаются как рачьи дети, но потом либо оседают, прикрепляясь к камням и днищам судов, либо «взнуздывают» подвижных животных и ездят на них. Они делятся на «морских желудей», сидящих на камне или свае «пятой точкой» — известковым основанием панциря, и «морских уточек», крепящихся к предметам мясистым стебельком; в древности верили, что из них вылупляются утки. Генетически такие усоногие близки ракам, внешне — ничего общего, поэтому систематики долго их обижали, называя то моллюсками, то червями. К ракообразным их отнесли лишь в 1830-х годах, когда изучили их детенышей, таких же, как у раков.

Дарвин написал об оранжевом чудище (Arthrobalanus, он же Cryptophialus minutus) статью, послал Оуэну. Тот сказал, что зверь заслуживает монографии. Другие советовали то же. Негоже молодому зоологу (Дарвин был авторитетом в геологии, но в зоологии — «нулем») начинать с теорий, надо сперва сделать что-то солидное, полезное для будущих систематиков. Он согласился. Проконсультировался с Гукером, как препарировать (давно этого не делал), купил дешевый микроскоп. Фрэнсис: «Препаровальным столом отцу служила толстая доска, положенная на подоконник в его кабинете… За этим столом он сидел на стуле, принадлежавшем еще его отцу; сиденье вращалось на вертикальной оси, а ножки были снабжены колесиками, так что отец мог легко поворачиваться во время работы в любую сторону… Вид его инструментов… поражал примитивностью, случайным характером и причудливостью. Если принять во внимание, насколько аккуратным и методичным был отец, кажется странным, что он так часто удовлетворялся самодельными приборами; вместо того чтобы приобрести ящик необходимой для опытов формы и выкрашенный изнутри черной краской, он отыскивал случайный ящик и просил затемнить его ваксой». Весы у него были аптекарские, старые, такая же мензурка для жидкостей, всего одна. Линейки своей не было: «…он пользовался старой трехфутовой линейкой, считавшейся у нас в доме общей собственностью, которую постоянно кто-нибудь брал, потому что она была единственной, о которой было точно известно, где она находится, если, конечно, последний, кто брал ее, не забывал положить на место». Свято доверял точности этой линейки и вообще всех инструментов, даже если их делал деревенский столяр: «Он не верил, что изготовитель инструментов или справочных таблиц может ошибаться». Из-за этого попадал впросак: однажды ему указали, что он неверно перевел британские меры в континентальные, и оказалось, что он делал эту ошибку пять лет, пользуясь негодным справочником.

Всю эту нудную мелкую работу, к которой его пальцы были мало приспособлены, он обожал. «Помню, как отец подсчитывал семена под простым микроскопом, проявляя при этом такое оживление, какое вообще не характерно для столь механической работы, как подсчет. Мне кажется, что он персонифицировал каждое зернышко, представляя его себе как крохотного дьяволенка, который пытался ускользнуть от него, перескочив в ненадлежащую кучку или выскочив прочь, и это придавало работе характер волнующей игры». Жизнь потекла размеренная, «как часовой механизм», писал он Фицрою. Два часа препарировал, час описывал результаты. Он полагал управиться с усоногими за год. Но так прошло восемь лет; маленькие Дарвины, придя к маленьким Лаббокам, спросили, где их отец препарирует морских уточек, и были шокированы, услыхав, что некоторые отцы этим не занимаются.

При этом он не терял интереса к другим наукам: значительная часть переписки конца 1840-х посвящена геологии, ботанике и всему на свете. В январе 1847-го Гукер гостил в Дауни, хозяин дал ему прочесть очерк о происхождении видов (вариант 1844 года), друг сказал, что это неубедительно и он продолжает верить, что Творец приспособил каждую тварь к ее месту; правда, он готов допустить, что было несколько «центров творения» и созданные в определенном регионе существа, если их передвинуть, могут слегка измениться. (Скоро Гукер займется озеленением острова Вознесения и еще при жизни узнает, что сыграл роль Бога, сотворив на пустом месте джунгли.) Агассиз тем временем окончательно убедил всех, что «ступеньки» Глен-Роя сделало не море, а ледник. Это был самый серьезный щелчок по самолюбию, какой Чарлз получил за всю жизнь.

В начале марта он побывал в Шрусбери, в апреле свалился с болями и рвотой, к лету оправился, 22 июня уехал в Оксфорд на заседание БАРН. Посетил геологическую секцию: там Чемберс делал доклад и его жестоко высмеяли, а в церкви (БАРН в полном составе посещала службы) епископ Оксфордский Сэмюэл Уилберфорс порицал «греховные искушения», коими руководствуются «лжеученые». Уилберфорс был четырьмя годами старше Дарвина, учился в Оксфорде, делал блестящую карьеру, в 1845-м стал деканом Вестминстерским. Считался знатоком естественных наук, хотя изучал только математику. Принадлежал к высокой церкви, ругал не только унитарианцев, но и «низкую» ветвь англиканства, придерживался ультраконсервативных взглядов. Его манеру дискутировать называли иезуитской, враги звали его «скользкий Сэм». Это был опасный противник.

Четвертая дочь Дарвинов, Элизабет (Бесси), родилась 8 июля 1847 года. В том же месяце по просьбе преподобного Иннеса Чарлз взял на себя заботу о финансах Угольного клуба — работа небольшая, но требовавшая скрупулезности, к которой он добавил толику предприимчивости: до сих пор деньги у казначея просто лежали, а он стал их инвестировать. В августе сестры сообщили, что тяжело болен отец; ездил к нему, был выбит из колеи и сам расхворался. В сентябре геолог Д. Милн в журнале «Шотландец» подтверждал правоту Агассиза насчет ледников, Дарвин был единственным, кто упорствовал; он консультировался с Лайелем, Чемберсом, написал статью против Милна, но редактор «Шотландца» сказал, что она заумная, и печатать отказался. С бегающими валунами тоже была проблема: Уильям Хопкинс раскритиковал идею Лайеля и Дарвина о том, что камни переносятся айсбергами. Вышли в свет «Геологические наблюдения» — и их обругали: Дарвин высказал гипотезу, что «складки», образуемые горными породами, и расщепление этих пород на пластины — стадии одного процесса, сейчас это общепризнано, тогда не верил даже Лайель, правда, поверил швейцарец Бернард Штудер, и благодарный автор пригласил его в гости. Фальконер готовил пособие по систематике, просил помочь, это отняло массу времени. 22 октября Роберту Дарвину опять стало плохо, сын провел у него две недели, обошлось, вернувшись домой, получил письмо от Джона Грея, хранителя зоологического отдела Британского музея, — тот умолял написать книгу не об одном оранжевом усоногом, а о всех, живущих и вымерших.

Это был гигантский труд — у среднего ученого такой занимает всю жизнь. Дарвин меньше всего на свете хотел тратить жизнь на систематику. Почему согласился? Отчасти, возможно, было лестно: ученая Европа, оказывается, шепталась о том, что какой-то человек, подумать только, опишет всех-всех усоногих; зоологи, которым было лень самим браться за это, глядели на него с вожделением. И все же он, наверное, отказался бы, если бы не сделал к тому времени кое-какие открытия и не начал догадываться, что усатая мелочь и есть ключ к замку, который он хотел отпереть. Фрэнсис: «Он часто говорил, что ученый не может быть хорошим наблюдателем, если не является теоретиком… похоже было, что он переобременен способностью теоретизирования, которое готово потечь по новому каналу при появлении малейшего препятствия, нарушающего его обычное течение, так что ни один факт, как бы незначителен он ни был, не мог не вызвать целого потока теоретических соображений».

Усоногие слыли кошмаром систематиков: так велико их разнообразие и так сильно отличаются их дети от взрослых. Мучился и Дарвин: у этого ножки-усики такие, у другого такие же, но кривые, у третьего какие-то средние, зато животик потощее; один это вид или разные? А следующие давали такой разброс по ножкам и брюшкам, что кружилась голова; и еще надо было определить, какой взрослый из какого детеныша вырос и кто тут его папа, а кто мама… Совсем недавно он утверждал, что «изменчивость в природе мала»: все зайцы одинаковы и, если их не подтолкнет катастрофа, ни во что не превратятся. Теперь видел, что неодинаковы даже такие примитивные существа, как усоногие, причем никакой катастрофы не пережившие; страшно подумать, чего в таком случае можно ждать от зайцев! А микроскоп показывал ему: вот «желудь» с тельцем из четырнадцати сегментов, а рядом такой же, но из трех; вот малое дитя с длинными ножками, головастое, а вот постарше: у него ноги уже атрофировались и голова частично превратилась в живот… Их схожесть заставляла думать об общем предке, и он нарисовал его (с 17сегментным телом, очень красивого), их различия демонстрировали, как они от предка «расползлись»: один унаследовал ногу, другой шею.

Но, чтобы подтвердить гипотезу, нужно изучать не только современных усачей, но и вымерших. Он сообщил Грею, что берется за монографию, и попросил помощи. Тот сделал ему допуск к коллекциям Британского музея и кинул клич по всей Европе. Интернета не было, но, когда нужно для великого дела, ученые умели соединяться: из европейских стран и из-за океана в Дауни непрерывным потоком пошли посылки с образцами. Кто там у нас в Австралии? Никого? Да нет же, там Симе Ковингтон, он фермер, но это ничего, кто когда-то сражался на научном фронте, не откажет однополчанину: австралийская брешь была закрыта. Дарвин тоже не мог отказать боевому товарищу, когда в феврале 1848-го Гершель попросил помочь составить инструкции для Адмиралтейства и потратил больше месяца, написав рекомендации молодым геологам, отправляющимся в дальние страны. Кроме технических советов дал общие: «Ни одна наука не требует от своих работников большей [чем геология] необходимости принимать предосторожности для достижения точности; ибо фантазии легко разгуляться, когда имеешь дело с массами огромных размеров и с периодами времени почти бесконечными»; если геолог будет наблюдателен и любопытен, «ему придется испытывать радостное удовлетворение от сознания, что он внес долю в усовершенствование истории нашего изумительного мира».

В марте опять волновались чартисты, во Франции революция, англичане в панике. Дарвин, как все кругом, взялся читать «Историю французской революции» Тьера, назвал ее скучной, то ли дело блуждающие валуны: 19 апреля докладывал в Геологическом обществе о них и еще «О способности айсбергов производить прямолинейные, одинаково направленные царапины поперек подводной поверхности». И опять пошла размеренная работа. Фрэнсис: «Будни и воскресенья проходили одинаково с навсегда установленными промежутками между работой и отдыхом… Вставал он рано (проснувшись, не мог оставаться в постели, и мне кажется, что он с удовольствием поднимался бы еще раньше)». Если никуда не ехал, с утра гулял, в восемь завтракал в одиночестве, работал до половины десятого, выходил просмотреть почту, возвращался к работе, после полудня опять гулял, потом — ланч, отвечал на письма, в три уходил к себе (у него и жены в Даун-хаузе были отдельные комнаты), курил и читал, с половины пятого до половины шестого работал, перед ужином, как положено мужчине, валялся на диване с газетой (выписывал «Эдинбургское обозрение», «Ежеквартальное обозрение» и «Атеней», иногда покупал «Тайме»). Нужно, однако, учесть, что рассказ Фрэнсиса относится к позднему периоду, когда дети уже выросли. В 1840-х по три-четыре часа в день уходили на возню с детьми.

Застолье: «Он по-детски любил сласти, к несчастью, так как ему запрещали есть их. Ему не очень удавалось соблюдать "обеты", как он называл свои решения не есть сладостей, и он не считал их обязательными для себя, если не заявлял о них вслух. Вина он пил очень мало, но оно доставляло ему удовольствие, и то небольшое количество, которое он выпивал, подбадривало его. Он питал отвращение к пьянству и постоянно предостерегал своих мальчиков, что легко поддаться привычке пить». После ужина играл с женой в триктрак («горько жаловался на свои неудачи и притворно гневался на мать за то, что ей везло»), затем читал научную литературу, нужную назавтра: таким образом, получалось четыре маленьких рабочих дня в одном. Перед сном Эмма играла ему на фортепиано (почти не узнавал мелодий, но любил Генделя и Баха) или читала вслух дамские романы. «Помню, как, ложась на диван и закуривая сигарету, он предвкушал удовольствие… Его живо интересовали как сюжет, так и характеры, но он не хотел заранее знать, как закончится рассказ; заглядывание в последние страницы он считал женским недостатком. Ему не доставлял удовольствия рассказ с трагическим концом, и по этой причине он не очень ценил Джордж Элиот… Вальтер Скотт, Диккенс, мисс Остин и миссис Гаскелл перечитывались до тех пор, пока окончательно не надоедали… Он не часто читал классические произведения, а предпочитал современную литературу; книги он получал по абонементу из библиотеки. Его литературные вкусы были ниже его общего умственного уровня». Прослушивание авантюрных романов заменяло телевизор; сам он читал книги о путешествиях, биографии, научные журналы. Фрэнсис: «В области наук небиологических он очень интересовался работами, судить о которых по-настоящему не мог. Так, он имел обыкновение прочитывать в "Природе" все статьи, хотя многие из них относились к математике и физике. Он говорил мне, что получает какое-то особое удовольствие при чтении статей, которые не может понять».

Когда он ездил в Лондон, вставал еще раньше, чтобы успеть утром нанести визиты; если требовалось после обеда где-то быть, коротал время у Эразма. Гостей тоже старался принять с утра, когда чувствовал себя хорошо: «Эти завтраки представляли для отца удачную форму развлечения, не доставляя ему утомления; он бывал весел и возбужден». Изредка собирал коллег на уик-энд: в феврале 1848-го гостили Лайель, Форбс и Оуэн, хозяин писал Гукеру (уехавшему в экспедицию): жаль, что не было его и Фальконера, вот бы повеселились. Родственники — Джосайя Веджвуд III, Генсло Веджвуд, Фрэнк Веджвуд — с кучей детей приезжали часто и надолго, их за гостей не считали. Сестры Чарлза, кроме Каролины, вышедшей за Джосайю, гостили очень редко — были натянутые отношения между ними и Эммой. Частым визитером был Эразм, но и его Эмма не жаловала, считая, что вольнодумством он сбил ее мужа с истинного пути. Зато его обожали дети. Странный был человек, осколок старины, идеальный джентльмен, но в ту пору быть «просто джентльменом» уже считалось неприлично: мужчина должен что-то делать. Он и делал — учил племянников рисовать. Некоторым из них это пригодилось.

К весне 1848 года маленьких Дарвинов было пятеро: Уильям — девять лет, независимый, «вредный»; Энни — семь, нежная, открытая; Генриетта — четыре с половиной, упрямая, независимая; Джордж — два с половиной, Бесси — меньше года. Здоровье пока нормальное, переболели ветрянкой, на будущий год схватят скарлатину, а так ничего. В их воспитании соединились две системы, веджвудская и дарвиновская, обе построены на том, что детям нельзя ничего запрещать. В церкви проповедовали (даже добрый Иннес), что дети «испорчены», но Дарвины верили Руссо: дети чистые создания, их надо не «исправлять», а баловать. Штудировали Жана Поля Рихтера, последователя Руссо: тот писал, что игра — самое важное для ребенка, рекомендовал развивающие игрушки, танцы, музыку. Церковь воспрещала танцевать по воскресеньям, но детям надо; Эмма составила таблицу наподобие «жениться — не жениться» своего мужа, выписала доводы «за» и «против» и решила, что сама плясать не будет, а дети пускай. Рихтер также советовал не пререкаться с детьми и не соревноваться с ними в упрямстве. Кажется, дарвиновских детей ни разу в жизни не наказали не только физически (что уже необычно для той эпохи), но и вообще как-либо. Несмотря на это или благодаря этому выросли они приличными людьми, сыновья приобрели профессии, все, кроме одной дочери, по любви и удачно женились.

На систему Рихтера накладывались собственные идеи отца семейства: нет смысла ругать детей за поведение, ибо оно естественно, как у котят и поросят: «Всякий, кто имел много дела с маленькими детьми, наверно, заметил, как им свойственно кусаться, когда они возбуждены. Видимо, это движение у них носит такой же инстинктивный характер, как у молодых крокодилов, которые, едва вылупившись из яйца, уже щелкают челюстями». Мать же просто не была принципиальна. Порядок она сама не любила и детей этим не мучила. Она даже не брезговала подкупом, чтобы побудить их сделать что-нибудь, но и это их не растлило. Правда, в ранние годы они были далеко не ангелами. Чарлз — Эмме: «У нас все хорошо. Вилли подбил Энни только один глаз».

В другой раз он писал жене, что дети скачут «как бычки» и переломали половину диванов и стульев: «Должен ли я что-либо предпринять?» Жена ответила: пусть ломают, купим новые. Потом решили, что стулья ломать можно, ибо без них не сыграть в железную дорогу, а диваны нельзя. Но и этот принцип не соблюдался: когда отец застал младшего сына прыгавшим на диване и пролепетал, что это «не по правилам», ребенок порекомендовал ему уйти и не смотреть. Отец послушался. Девочки брали у матери платья для маскарада, кромсали ее шляпы. Все бесцеремонно вторгались в кабинет отца, ведь только там можно было отыскать бинты и пластырь. Отец в ужасе закрывал глаза — не мог видеть раны. Генриетта: «Помню его терпеливый взгляд, когда он сказал однажды: "Не думаете ли вы, что могли бы не входить сюда снова? Вы уж слишком часто мешаете мне"». Джордж: «Нас никогда не ограничивали в шумных играх (например, прятки с толпой кузенов, в общей сложности человек 12), и думаю, что наши вопли его раздражали, но нас никто не останавливал».

Детей ласкали, можно сказать заласкивали, особенно отец: катал на спине, пел колыбельные. Фрэнсис: «Как часто в зрелые годы мне хотелось, чтобы отец, когда он, бывало, останавливался за моим стулом, провел рукой по моим волосам, как он делал это, когда я был маленьким». Когда дети болели, их баловали еще больше: еда в постель, конфеты, сказки. При этом, как ни странно, детям разрешалось без сопровождения ходить в лес (бывало, терялись), лазить на крышу, пачкаться, мочить ноги, брать пони и ехать куда вздумается. В десять лет мальчики уезжали верхом за 20 миль, девочки одни бродили по лесу. Никто не контролировал отлучек, не задавал вопросов. Генриетта: «Помню, какое наслаждение доставляло мне чувство свободы, когда я была маленькой. Отец и мать даже не выражали желания знать, что мы делали или о чем думали, если только сами мы не стремились рассказать им…».

Чтению дети научились лет в пять, позднее читали Купера, Диккенса, Свифта, серию книг Джейн Марсе «Занимательная физика для девочек и мальчиков». Отец отдавал им картинки, выдранные из своих научных книг. В лесу учил искать гнезда, наблюдать за зверьем. Фрэнсис: «Иногда он подкрадывался к птицам или зверькам, наблюдая за ними. Однажды во время такого рода наблюдений несколько молодых бельчат забрались к нему на спину, между тем как их мать в страхе кричала, сидя на дереве. Он всегда, вплоть до последних лет жизни, умел отыскивать птичьи гнезда, и мы считали, что он одарен каким-то особым талантом».

Он понемногу обучал их ботанике, химии, поощрял коллекционирование. Их учеба беспокоила его: самому в школе не нравилось и он не хотел отдавать туда сыновей. Джон Мамфорд, учитель деревенской школы, преподавал старшим правописание. Девочек решили в пансионы не отправлять, нанимали гувернанток, которые учили их языкам и рукоделию. У каждой был огородик, этим особенно увлекалась Генриетта, она же сильнее других любила животных, кормила цыплят, чистила ослика, развела в Даун-хаузе толпы кошек. Из ее воспоминаний: «Маленькая подробность показывает, какое внимание отец проявлял ко всему, что являлось предметом наших забот. Он не очень любил кошек (хотя восхищался изяществом движений котят) и тем не менее знал и помнил особенности моих кошек и говорил о привычках и характере наиболее замечательных из них много лет спустя после их смерти». (Неприязнь Дарвина к кошкам — хотя к одному коту он потом привяжется — возможно, объяснялась их игрой с мышами, которую он не раз приводил как пример жестокости.) Мать поощряла девочек собирать медицинские и кулинарные рецепты. Из записей Энни: «Если касторку налить детям в молоко с сахаром, они ее съедят». Флорой и фауной Энни интересовалась меньше сестры, зато была музыкальна — «будущий Моцарт», по словам отца. Чтобы все это не казалось чересчур слащавым, заметим, что один изъян в системе воспитания был. Но пока не проявлялся.

В апреле 1848 года Дарвин нашел на одной усоногой даме каких-то крохотных паразитиков и с изумлением понял, что это самцы того же вида. Назвал их «карманными мужьями». Такие обнаружились и у самок других разновидностей, у одной аж семеро. Были они дегенератами (чего еще ждать от карманного мужа): желудки и головы редуцированы, кроме размножения, ни на что не годятся. И это притом что усоногие — гермафродиты: они же не двигаются и не могут найти пару. Зачем такой особи какие-то самцы? Не зачем, а почему: это стадия перехода от гермафродитизма к двупол ости, когда-нибудь самцы вырвутся из кармана и начнут самостоятельную жизнь. 10 мая он писал Гукеру, что не понял бы этого явления, если бы не «теория видов», а так все логично: «Раздельность полов — процесс постепенный, и можно перейти от одного к другому и наоборот… Но я с трудом могу объяснить, что я имею в виду, и Вы, наверное, хотите послать к чертям моих усоногих и мою идею. Но мне все равно, что бы Вы ни говорили, это мое евангелие…» (Сейчас считают, что он ошибся в направлении: усоногие были двуполы и перешли к гермафродитизму, карманные мужья — не зачаток, а рудимент.).

В мае Роберту Дарвину исполнилось 82 года, сын приехал к нему, писал Эмме, что читает статью ее брата о свободе воли, но «наследственность доказывает, что свободы воли почти нет… Я не уверен, что хоть одно слово в этом письме действительно мое; все наследственно, кроме моей любви к тебе, которая, надеюсь, не такова. Но кто знает?..».