Клод Моне.
Глава 22. ПОЛЕ БИТВЫ.
В 1896 году Пурвиль мог похвастать многими знаменитостями. Здесь бывали поэт Жан Ришпен, автор книги «Мой рай», актриса Бланш Пьерсон, блиставшая в ролях инженю и кокеток в «Театр Франсе», искрометная Маргарита Югальд, срывавшая аплодисменты публики в «28 днях Клереты» — пьесы, шедшей тогда в театре «Буф-Паризьен».
Но, разумеется, никого из них Моне в городке не встретил, что не удивительно — он-то приехал сюда зимой. Зато он с радостью узнавания смотрел на знакомые скалы и море, пленившие его еще 15 лет назад. Как сказал однажды Жан Пьер Ошеде, Моне вернулся сюда, как возвращаются к первой любви. И обнаружил, что его чувство ничуть не потускнело с годами. А вот гостиничка, в которой он жил, принадлежавшая чете Граф, изменилась. Старики-владельцы умерли, как и их милый песик. Постарел и сам Моне. Теперь он уже не мог, как в 40 лет, целыми днями вышагивать по окрестностям, не обращая внимания на холод, дождь или ледяную крупу.
«Чувствую себя усталым, особенно болит спина — как будто меня прижигают каленым железом, — пишет он Алисе[136]. — Нога сгибается плохо, да и побаливает по-прежнему…».
1 Марта ему стало так плохо, что он не мог подняться с постели. Болезнь началась с сильной рвоты.
— При таком солнце! Я в бешенстве! Ну что за невезение!
Вот уж что нисколько не изменилось, так это его характер. Приступы ярости накатывали на него регулярно. Так, однажды утром, явившись в Варанжвиль, чтобы продолжить работу над холстом из очередной серии — она будет называться «Хижина таможенника», — он еще издалека заметил дым. Почуяв неладное, ускорил шаги. Так и есть! Катастрофа! Сельские труженики начали жечь сухую траву, которая прикрывала утес таким красивым плащом.
— Остановитесь, несчастные! Дайте мне закончить работу! — обратился он к крестьянам. — Вам ведь все равно, сжечь ее сейчас или через два дня! А для меня это вопрос жизни и смерти!
Нетрудно вообразить, какую реакцию встретили эти его слова у работяг. Еще один сумасшедший, должно быть, решили они.
«Стоял такой ветер, что, не приди я вовремя, все мои наброски пропали бы!» — делился он с Алисой.
2 Апреля, не в силах сдерживать нетерпение, подстегиваемое желанием своими глазами увидеть весеннее цветение в саду на берегу Эпты, он пакует кисти и краски.
— Вернусь будущей зимой!
Увы, в тот год затяжная весна не оправдала возлагавшихся на нее ожиданий. Лето выдалось гнилым, осень — холодной и дождливой. Из-за обильных ливней Эпта вышла из берегов и едва не затопила дорогие сердцу Моне цветы. Впрочем, все обошлось. В самом деле, наводнение 1896 года и сравниться не могло с тем, которое обрушится на эти земли в 1910 году, — у нас еще будет повод о нем рассказать.
Тревоги из-за возможных последствий паводка не могли помешать ему радоваться тому, что стоимость его картин на рынке живописи постоянно росла. Берлинская Национальная галерея только что купила у него один из видов Ветея. В Стокгольме готовились к открытию Всемирной выставки изобразительных искусств — для нее у Моне приобрели шесть работ.
К концу года Сюзанна, она же малышка Сьюки, так и не поправилась. Домашние решили, что пора везти ее в Париж, показать лучшим врачам.
18 Января 1897 года Моне снова шагал по пляжам Пурвиля. Дуэль продолжается! Он действительно чувствовал себя бойцом.
«В шесть утра я уже выходил на поле битвы», — вспоминал он позже.
Поначалу верх над художником явно брала природа. Он едва не сложил оружие.
«Жуткая погода. Ледяной ветер, непроглядный туман… Я старею… Снег и собачий холод… Слякоть и грязь неимоверная…».
Но он сумел устоять и на этот раз, начав черпать вдохновение в самом буйстве стихий:
«Море сегодня восхитительно в своей ярости. Шесть холстов за сегодняшний день! Господи, до чего это прекрасно и как трудно! Но ничего, мы еще поборемся…».
С какими же итогами завершил он свою военную кампанию? Больше трех десятков трофеев — то есть картин[137] — плоды его терпеливых завоеваний, результат успешных атак на холсты с оружием в виде кисти и красок.
Жизнь художника редко бывает спокойной. И вот очередная почта приносит ему весть: на аукционе Жоржа Пети состоится распродажа коллекции Анри Веве. Почти две сотни полотен! И какие имена — Месонье, Коро, Добиньи, Сислей, Ренуар… И, конечно, его собственное, повторенное целых девять раз.
Он нервничал. А вдруг аукцион провалится? Вдруг его картины не продадутся или уйдут за бесценок?
Но, узнав о результатах распродажи, он мог вздохнуть с облегчением. Девять картин Клода Моне в общей сложности потянули на 90 тысяч франков! Самым «дешевым» — «всего» пять тысяч франков — оказался один из зимних пейзажей[138]; самым «дорогим» — «Мост в Аржантее», оцененный знатоками в 21 500 франков.
«Я очень доволен результатами распродажи Веве, — сейчас же написал он Дюран-Рюэлю[139]. — Полагаю, вы тоже должны быть довольны — это наверняка послужит стимулом любителям живописи!».
Неужели он не знал, что Дюран-Рюэль, лично присутствовавший на аукционе, не жалел сил, чтобы поднять цены на картины, и сам приобрел четыре полотна?
Однажды утром, когда он, вооружившись кистями и красками, старался уловить блики тумана, окрашивавшие хижину таможенника в Варанжвиле в голубой цвет, кто-то подошел к нему и тихонько постучал о край мольберта.
— Кто там? — не поворачивая головы, спросил он.
— Леон!
В тот день братья обедали вместе. Клод, правда, почти ничего не ел. Новости, которыми поделился с ним старший брат (их, как мы помним, разделяло четыре года разницы в возрасте), начисто отбили у него аппетит.
— Ты знаешь, что я похоронил жену еще в сентябре 1895 года. Но, видишь ли, один жить я не могу. Поэтому я решил последовать твоему примеру и снова жениться.
— Послушай, тебе ведь уже 61 год!
— Ну и что? Зато Дельфине — ее зовут Дельфина — всего 33!
— А, делай что хочешь! Но лично я этого не одобряю…
Он так и не сменил гнев на милость и не поехал на церемонию бракосочетания, которая состоялась 18 мая в мэрии 8-го парижского округа. Весь тот день затворник из Живерни посвятил эпистолярному творчеству. В числе прочих он написал письмо Родену: «Приезжайте на воскресенье вместе с Мирбо и Элле!».
По примеру своего дяди Леона — химика из Девиля, под началом которого он работал, — тридцатилетний Жан также решил, что ему пора остепениться. Однако произнесенное сыном имя его избранницы заставило отца закряхтеть от удивления. Ибо Жан заявил: «Я хочу жениться на Бланш!».
— Бланш его и в самом деле очень любит, — подтвердила Алиса. Как все матери, она, должно быть, давно знала все подробности начавшегося романа.
— А Жан ее любит? — не сдавался Клод. — Мне кажется, он совсем не пылает к ней страстью! Во всяком случае, его чувства далеко не так горячи, как ее… Подождем немного! Дадим им время подумать, разобраться в себе[140]…
Прошло несколько недель.
— Я хочу выйти замуж за Жана, — стояла на своем Бланш.
Клод снова обращается к Алисе, пытаясь найти в ней союзницу:
— Скажи ей, что я не против, только мне будет очень жаль, если Жан женится на ней лишь потому, что предан ей и не хочет причинять ей огорчений[141]…
Ему не верилось, что можно без памяти влюбиться в девушку, с которой вырос под одной крышей…
Слово Алисы оказалось решающим. Она весьма благосклонно отнеслась к идее этого союза. Мысль о том, что ее дочь также станет «госпожой Моне», а «малыш Жан», которого она воспитывала с двенадцатилетнего возраста, из приемного сына превратится в зятя, приводила ее в восторг. Так что папе Моне пришлось согласиться. Свадьбу назначили на четверг, 10 июня. Моне всегда тяжело переживал расставание с теми, кого он любил. Он ведь уже потерял малышку Сьюки, которая теперь звалась госпожой Батлер. Хорошо еще, что они продолжали часто видеться, потому что Сюзанна теперь жила в Живерни. По правде сказать, она не жила, а выживала — в ее прекрасном теле поселилась тяжелая болезнь (злокачественный паралич?), которая прогрессировала с каждым месяцем.
А теперь еще и Бланш, его «доченька», покинет родной дом. Ей ведь придется перебраться в Руан, к мужу-химику… Сможет ли она там продолжать писать? И кто теперь будет толкать вперед его тележку, груженную холстами, мольбертом и коробками красок? А главное, найдется ли на свете человек, который будет делать это с такой неповторимой улыбкой?
10 Июня в церкви, близ ограды которой покоился прах отца Бланш, аббат Туссен совершил таинство бракосочетания. Накануне регистрация брака состоялась в деревенской мэрии. Из сохранившихся актов гражданского состояния мы узнаем, что свидетелем Жака выступил Жорж Паньи (присутствовавший в этом же качестве на бракосочетании Клода), свидетелями Бланш — семейство Батлер и ее брат Жак, успевший к тому времени покинуть норвежские фьорды и устроившийся работать в Сен-Серване брокером в фирме, занимавшейся морскими перевозками.
А вот мэр, мечтавший «накрахмалить» болото, исчез с их горизонта. Выборы, прошедшие в мае 1896 года, подтвердили его полный провал на общественном поприще. Нового народного избранника звали Альбер Колиньон, и уж он-то понимал, как ему повезло иметь в ряду своих подопечных знаменитого художника.
Нынешний хозяин деревни настоял, чтобы 5500 франков, выделенные «господином Моне», лежали на особом счете в сберегательном банке и потихоньку обрастали процентами.
— Мы получаем по 162 франка ежегодно, — радостно объявил он во время заседания муниципального совета, собравшегося 21 февраля. — Я предлагаю завести на имя каждого ученика, посещающего школу в Живерни, сберегательную книжку. Торжественное вручение книжек — если мое предложение получит единогласную поддержку, — проведем 14 июля в присутствии господина Моне![142].
В июле 1897 года деревня Живерни чествовала Клода Моне. В эти же дни в Париже президент Республики принимал у себя эльзасского сенатора по имени Шерер Кестнер, утверждавшего, что у него имеются верные доказательства того, что в деле Дрейфуса использовались подложные улики.
— Советую вам проявить благоразумие, — ответил сенатору президент Феликс Фор. Как и Моне, он в течение долгих лет жил в Гавре, где занимался торговлей кожевенными изделиями.
В Генштабе это известие вызвало бурю беспокойства. По инициативе военных в прессе консервативной и антиеврейской направленности началась кампания нападок на тех, кто посмел выступить в защиту изменника Дрейфуса и требовал пересмотра — на их взгляд, совершенно бессмысленного! — приговора.
В первых рядах «бунтовщиков» был Золя, что никого не удивило. У Вольтера был свой Калас, у него — свой Дрейфус!
«Да, — писал он в „Фигаро“[143], — во Франции существует профсоюз людей доброй воли, истины и справедливости! Я числю себя в членах этого профсоюза и надеюсь, что в него вступят все честные французы!».
— Не существует никакого дела Дрейфуса! — заявил на заседании сената председатель Совета Феликс Жюль Мелин, и собрание ответило ему бурной овацией.
«Браво, и еще раз браво, дорогой Золя! — писал романисту Моне, регулярно читавший „Фигаро“. — Вы один сказали, и как прекрасно, то, что следовало сказать. Счастлив поздравить вас с этим!»[144].
Увы, не всякая правда встречает единодушное одобрение. Именно это и продемонстрировали читатели «Фигаро», большая часть которых причисляла себя к антидрейфусарам. Редакция дала ясно понять Золя, что отныне ему лучше оттачивать свое перо публициста где-нибудь в другом месте, что он и не преминул сделать.
Продолжение этой истории хорошо известно. 13 января номер газеты «Орор», с которой сотрудничали, в числе прочих, Жеффруа и Клемансо, вышел с огромным заголовком на первой странице — «Я ОБВИНЯЮ!».
Журналистское чутье не изменило основателю и директору газеты Эрнесту Вогану:
— Тираж перевалил за триста тысяч экземпляров!
14 Января Моне (из чего мы делаем вывод, что он читал также и «Орор») берет в руки свое лучшее гусиное перо и пишет такие строки: «Дорогой Золя! Еще раз браво! От всего сердца поздравляю вас за вашу доблесть и мужество. Ваш давний друг…».
В открытом письме президенту Республики Золя перечислял все нарушения, допущенные в ходе судебного процесса, и высказывал обвинения в адрес двух военных министров, Генерального штаба, экспертов-графологов… Он обвинял их в организации гнусной кампании, имевшей целью ввести в заблуждение общественное мнение, и клеймил правовое преступление, совершенное против гвианского изгнанника. Теперь за делом ссыльного на Чертовом острове следила вся Франция. 18 января «Орор» публикует петицию, подписанную цветом французской интеллигенции. Среди тех, кто присоединился к манифесту, встречаем имена Андре Жида, Шарля Пеги, Эдмона Ростана, Марселя Пруста, Анатоля Франса, директора Пастеровского института Дюкло, «красной девы» Парижской коммуны Луизы Мишель и… Клода Моне.
Золя ничего не боялся. Не испугала его и повестка в суд присяжных департамента Сены по обвинению в диффамации.
Слушание дела открылось 7 февраля. Адвокатом писателя выступил один из сотрудников братьев Клемансо г-н Лабори.
«Слежу за этим гнусным процессом издалека и очень переживаю, — писал Моне Жеффруа[145]. — Вы, полагаю, ходите туда ежедневно? Как бы мне хотелось быть с вами! Должно быть, вас немало печалит поведение слишком многих людей… Я все больше восхищаюсь Золя и его смелостью. Ну и задал он работу адвокатам! С нетерпением жду выступления Клемансо…».
Несколькими днями позже, когда суд приговорил Золя к году тюремного заключения и штрафу в три тысячи франков, он снова писал Жеффруа: «Мужество Золя достойно восхищения! Это самый настоящий героизм! Я уверен, что, когда страсти немного поутихнут, это признают все здравомыслящие люди, и все согласятся, что он совершил прекрасный поступок…» На письме стоит отметка почты в Верноне и дата 25 февраля. Накануне Моне написал Золя: «Я болен, и домашние болеют, поэтому не мог присутствовать на вашем процессе и пожать вам руку, как мне того хотелось. Но я со страстным интересом следил за всеми его перипетиями и хочу сказать вам, что восхищен вашим мужественным, героическим поведением. Вы вели себя безукоризненно, и все порядочные и здравомыслящие люди, как только в умах воцарится спокойствие, воздадут вам должное. Мужайтесь, дорогой Золя!»[146].
Разумеется, Золя подал апелляцию. 31 марта состоялось заседание по пересмотру дела. Много времени на него не потребовалось. Уже 2 апреля было принято решение о кассации приговора, вынесенного судом присяжных.
Но противники Золя не сложили оружия. На сей раз его вызвали в суд присяжных Версаля. Они поставили своей целью во что бы то ни стало низвергнуть авторитет писателя. И случилось худшее — 18 апреля первоначальный приговор суда получил подтверждение.
К счастью, Золя не стал дожидаться оглашения приговора. По совету Клемансо он бежал из города в автомобиле, а затем переправился в Лондон. «Намерены ли вы внести свое имя в список лиц, требующих пересмотра дела?» — обратился к Моне Клемансо.
«Я подписал протест, высказанный редакцией „Орор“, — отвечал тот[147], — я непосредственно высказал своему другу Золя все, что думаю о его смелом и прекрасном поведении. Что касается участия в каких-либо комитетах, то это, полагаю, совсем не мое дело!».