Малевич.

ПРЕДПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ. КРЕСТЬЯНЕ. РЕАЛИЗМ.

Малевич живёт всё там же, на углу Почтамтской и Исаакиевской, на третьем этаже. Комнат было две: одна спальня, окнами во двор; другая — большая комната с окном на крыше, мастерская. Вместе с Казимиром жила и мать, Людвига Александровна. Сестра Виктория перевезла её в Ленинград из Бердичева, где не было условий для лечения. Тогда ещё была жива Софья Рафалович; увидев свекровь, она заплакала от радости и упала на колени — очень любила её. Для Людвиги Александровны Софья была как дочь. Третью жену Кази она не приняла, отношения Натальи и Людвиги Александровны всегда были натянутыми, но Казимир, видимо, как-то сглаживал — Людвига Александровна всегда называла и признавала его самым почтительным сыном. Она очень хорошо готовила и обожала угощать, тем более что сам Казимир покушать любил, его любимое блюдо было заливной судак по-польски, вообще очень любил рыбу. Связала пару галстуков с супрематическим орнаментом и подарила их Харджиеву и Хармсу. Они носили эти галстуки, пока те не стёрлись до дыр. Курила. Писала польские стихи о том, как теряется любовь к Богу у современных людей, о своих отношениях с детьми.

В небольшой квартире жили вчетвером: Малевич с Натальей, Людвига Александровна и Уна, которую отец в 1932 году забрал к себе. Бабушка Мария Сергеевна, натура страстная и ревнивая, не хотела отпускать внучку, которую вырастила, пытала её — кого больше любишь, бабушку или папу? Уна любила обоих и не знала, что на это ответить.

Квартира на Почтамтской была весёлая, шумная, каждый вечер собирались гости, за стол садилось десять-двенадцать человек. Шутили, смеялись. Людвига Александровна вкусно готовила.

Приходили Анна Лепорская, Николай Суетин, Константин Рождественский, Мария Казанская — ученица Веры Ермолаевой; театральная художница Яковлева. Когда звонили в дверь, Уна бежала по длинному коридору открывать. Ей особенно нравился длинный, как кочерга, запор, он поднимался и закидывался за большой крюк.

Утром Малевич вставал довольно рано, сам затапливал печку и отправлялся гулять. Он много ходил пешком, был физически сильным человеком, о чём вспоминают многие. Эйзенштейн сделал целый рассказ из повествования Малевича о кулачных боях времён его юности. Казимир Северинович не пугался шпаны, просившей «закурить». Смело отпирал ночью дверь в самые беспокойные годы. Объясняя кубизм ученикам партшколы, вращал так и сяк огромную деревянную кафедру, на одном дыхании не переставая объяснять, что кубизм — это-де и вращение, и соединение времени и пространства, и взгляд со всех точек зрения одновременно… Политически продвинутые юнцы глядели на пятидесятилетнего преподавателя, разинув рты.

Приезжала погостить сестра Виктория с маленькими сыновьями. Казимир Северинович сделал племянникам в коридоре горку из досок, и они съезжали с неё на соломенных плетёнках. Он водил их по Ленинграду, рассказывал про город. Уну сам провожал в школу, хотя она была уже девочка большая, — видимо, хотелось побыть с дочерью.

С людьми Казимир Северинович был прост и весел. Константин Рождественский рассказывал:

«Это был обаятельный человек, держался очень просто, ученики за спиной его звали „Казик“». Со всеми говорил ровно, на равных, с уважением. Хотя занимал высокий пост директора института — никогда не был замечен в начальственном высокомерии. Держался спокойно, не суетился, не кричал на людей, не выговаривал за провинности; правил мирно. Вспоминают об одном заседании, когда припозднились, и вдруг распахнулась дверь, и вошёл трёхлетний сынок сторожихи. «Вот пришёл заместитель директора», — сказал Малевич. Удивительно умел сочетать истовую серьёзность в искусстве — с мягкой усмешкой в жизненных ситуациях. Однажды он шёл мимо художественной школы, а там ребята сдавали вступительный экзамен. «Малевич, Малевич идёт!» — услышал он. «И стараются прикоснуться тайком, чтоб экзамен сдать. Они меня сзади легонько трогают, а я иду, не подаю вида, что замечаю, — рассказывал Малевич, конечно, с улыбкой, но не самодовольной. — Не хотел спугнуть их веру». А в последнем письме, которое за него писала жена, чтобы послать Штеренбергу, — прошение отправить на лечение в Париж, Малевич диктует: «…доктора, наверное, пишут, что „На Шипке всё спокойно“». Сам держать перо он уже не мог…

При этом был и скрытным. «Временами чувствовалось, что он понимает важность — не свою, а того, чем он занят, сознаёт, что существуют очень серьёзные проблемы, которые он хочет понять, и в них заложен весь смысл и жизни, и искусства. Внутренняя сила», — определял Рождественский.

В 1929 году, когда разогнали отдел в ГИИИ, Малевич стал ездить в Киев преподавать, проводя там по две недели в каждом месяце. На Украине его любили, в Харькове печатали циклом статей его «Изологию» в журнале «Нова генерация». В 1930 году в Киев привезли его выставку. Художница Жданко вспоминает его как человека «могучего, квадратного, с широким лицом», кипучего, живого и деятельного, смелого, искреннего. «Говорили мы всегда по-русски, но Малевич любил вставлять украинские слова, особенно в письмах».

Смелого… Значило ли это, что Малевич понимал, что происходит в стране, мог говорить об этом открыто? Ученики вспоминали, что газет он почти не читал и политизированным не был вовсе. Мог, впрочем, заметить: мол, как это — с Гитлером не могут справиться? Послали бы туда меня, Германия уже была бы коммунистической! Это качественная шутка, горькая двусмысленность: послали бы… он на самом деле хотел уехать, преподавать в «Баухаузе». Так знал или не знал? Рождественский ездил к своим в Сибирь, привозил Казимиру мёд в сотах, что-нибудь вкусное. Рассказывал что-то о раскулачивании. Но не очень подробно, не слишком много. Казимир сам чувствовал, что происходит нечто трагическое. Конечно, не был слепым Казимир Северинович, и хотя политика не была его делом, он знал своё: цвет, форму. И вот на уровне цвета и формы он описал год «великого перелома» и коллективизацию абсолютно отчётливо и трагично.

Именно в конце 1920-х — начале 1930-х Малевич снова начинает писать крестьян, да каких! — обречённых, странных. У них нет лиц, вместо них — овалы. Сочетания цветов самые острые, например чёрно-красный овал и чёрно-красная юбка на картине «Девушка (Фигура на белом фоне)» (1928–1932). Это по сути, по настроению — самый настоящий «супрематический экспрессионизм», Малевич, каким мы его не привыкли видеть. Призраками встают на фоне орнамента два крестьянина, жёлтый и красный, с бело-чёрными, будто обугленными овалами лиц («Два крестьянина на фоне полей») (1930). Или картина «Красная фигура» (1930): от этой фигуры полное ощущение галлюцинации, как будто её здесь быть не должно, но она есть, тихо стоит, как зияющая красная дырка, как что-то вырезанное из пейзажа. А пейзаж тревожный: ритмичный, полосами.

Крест теперь тоже не просто форма и не только начало слова «крестьяне». Рисунок 1932 года так и называется — «Мистик». Кресты на поднятых ладонях, крест вместо черт лица, причём не просто крест, а именно христианский. Карандашный рисунок, на нём паутинная еле заметная решётка — тоже крестообразная. Полная беспросветность в рисунке «Мужик, гроб, лошадь» 1933 года. На картине «Спортсмены» рядком стоят одинаковые по размеру, но по-разному закрашенные «Спортсмены» (1930–1931), похожие больше всего на мишени в тире. «Сложное предчувствие (Торс в жёлтой рубашке)» Малевич приписал 1913 году — настроение этой вещи уж слишком было явно. Торс в жёлтой рубашке, красно-чёрно-жёлтая полосами земля. Фигура чуть наискось, на самом переднем плане. Вдали, на ровной линии, одинокий красный домик с чёрной гробовой крышечкой. На обороте холста Малевич сделал защитную надпись: «Композиция сложилась из элементов, ощущения пустоты, одиночества, безвыходности жизни 1913 г. Кунцево».

ПРЕДПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ. КРЕСТЬЯНЕ. РЕАЛИЗМ. Малевич.