Простаки за границей или Путь новых паломников.

Глава IV. Жизнь паломников в море. — «Дневник» Джека. — Клуб. — «Пышный бал на палубе». — Шуточный процесс. — Благочес­тие паломников. — Штурман высказывает свое мнение.

В течение недели мы трудолюбиво разрезали вол­ны, и за это время между капитанами не было никаких ведомственных трений, о которых стоило бы упомя­нуть. Пассажиры скоро приспособились к новой об­становке, и жизнь на корабле потекла размеренно и монотонно, словно в казарме. Я не хочу сказать, что она была скучна, отнюдь нет, но в ней было много однообразия. Пассажиры, как обычно бывает в плава­нье, вскоре нахватались морских терминов — верный признак того, что они уже начинают осваиваться. По­ловину седьмого утра эти паломники из Новой Анг­лии, с Юга и с берегов Миссисипи стали называть «семь склянок»; восемь часов, двенадцать и четыре превратились в «восемь склянок»; капитан теперь определял долготу не в девять часов, а «когда било две склянки». Они бойко сыпали такими словами, как «кормовая рубка», «носовая рубка», «штирборт», «бак-борт» и «бак».

Когда било семь склянок, раздавался первый гонг; когда било восемь, пассажиры садились завтракать — те, кому позволяла морская болезнь. Затем все здоро­вые прогуливались рука об руку по верхней палубе, наслаждаясь ясным летним утром, а жертвы морской болезни тоже выползали наверх и, прячась от ветра за кожухом колеса, уныло пили чай с сухариками. Вид у них был самый несчастный. С одиннадцати часов до второго завтрака, а также между вторым завтраком и обедом (в шесть часов вечера) пассажиры предава­лись самым различным занятиям и развлечениям. Кое-кто читал, другие занимались шитьем и курением — разумеется, не одни и те же лица; можно было выиски­вать среди волн чудищ морских глубин и дивиться на них, рассматривать в бинокль встречные корабли и высказывать по их поводу мудрые суждения; более того, каждый считал своей священной обязанностью приглядеть за тем, чтобы флаг был поднят и трижды вежливо приспущен в ответ на приветствие незнаком­ца; в курительной несколько джентльменов непремен­но играли в карты, шашки и домино — чаще всего в домино, эту восхитительно безобидную игру; а вни­зу, на главной палубе в носовой части, по соседству с курятником и загоном для скота, мы устроили так называемый «лошадиный бильярд». Это прекрасная игра, требующая большой подвижности, веселая и азартная. Она похожа на «классы», а также на би­льярд, и в нее играют клюшкой. На палубе мелом чертят большие «классы» и каждый квадрат нумеруют. Вы становитесь в трех-четырех шагах, кладете перед собой несколько плоских деревянных дисков и сильно бьете по ним длинной клюшкой. Если какой-нибудь диск остановится на черте, очки не засчитываются. Если же он остановится в седьмом квадрате, игроку засчитывается семь очков, в пятом — пять, и так далее. Надо набрать сто очков; играть можно вчетвером. На неподвижном полу играть было бы очень просто, но на корабле это становилось целой наукой. Нам приходи­лось учитывать бортовую качку. Очень часто игрок рассчитывал на крен вправо, а корабль вдруг не кре­нился. В результате диск пролетал ярдах в двух от «классов», и тогда бивший чувствовал себя дураком, а остальные смеялись.

Когда шел дождь, пассажирам, разумеется, прихо­дилось сидеть дома — точнее говоря, в каютах — и раз­влекаться играми, чтением, созерцанием давно знако­мых волн за окном и пересудами.

К семи часам вечера заканчивался обед, затем сле­довала часовая прогулка по верхней палубе, после чего раздавался гонг, и большая часть общества отправ­лялась на богослужение в кормовую каюту (верх­нюю) — прекрасный салон длиной футов в шестьдесят. Не озаренные светом духовным прозвали этот салон «синагогой». Служба, состоявшая из двух гимнов Пли­мутского сборника и короткой молитвы, обычно зани­мала не больше пятнадцати минут. Гимны исполня­лись под аккомпанемент фисгармонии в тех случаях, когда море было достаточно спокойно и аккомпани­атора не приходилось предварительно привязывать к стулу.

По окончании молитвы синагога превращалась в нечто напоминающее класс, где школьники занима­ются чистописанием. Ни один корабль не видывал доселе ничего подобного. Около тридцати дам и джен­тльменов усаживались за обеденные столы, тянувшие­ся вдоль стен салона, и при свете качающихся ламп два-три часа прилежно писали свои дневники. Увы! Как грандиозно были задуманы эти дневники, и какой жалкий и бесславный конец ожидал большинство из них! Я сомневаюсь, найдется ли среди наших палом­ников хоть один, который не смог бы предъявить ста полных страниц дневника, посвященных первым два­дцати дням плавания на «Квакер-Сити», и я абсолю­тно уверен, что не найдется и десяти таких, которые могли бы предъявить хотя бы двадцать страниц, пове­ствующих об остальных двадцати тысячах миль путе­шествия! В жизни человека бывают периоды, когда он испытывает непреодолимую потребность вести точ­ную запись своих деяний и он отдается этому труду с пылом, который порождает в нем уверенность, что ведение дневника — самое правильное и самое прият­ное времяпрепровождение из всех возможных. Но если только он проживет еще двадцать один день, он убе­дится, что лишь редкие натуры, сотканные из смело­сти, выдержки, преданности долгу во имя долга и не­поколебимой решимости, способны, быть может, не потерпеть поражения, взяв на себя столь грандиозный труд, как ведение дневника.

Один из наших всеобщих любимцев, Джек, замеча­тельный юноша, обладатель головы, преисполненной здравого смысла, и пары ног, смотреть на которые просто удовольствие — такие они длинные, прямые и худощавые, — каждое утро, пылая восторгом и во­одушевлением, сообщал нам о своих успехах и неиз­менно заканчивал так:

— Я недурственно продвинулся! (В хорошем на­строении он иногда пользовался жаргоном.) За вче­рашний день я написал десять страниц дневника, поза­вчера я написал девять, а позапозавчера — двенадцать. До чего же интересное занятие!

— Но что вы ухитряетесь туда записывать, Джек?

— Да все. Широту и долготу на каждый полдень; и сколько миль мы прошли за последние сутки; и все мои выигрыши в домино и в лошадиный бильярд, и китов, и акул, и дельфинов; и текст воскресной проповеди (потому что это произведет хорошее впеча­тление на домашних); и корабли, с которыми мы обменялись приветствиями, и их национальность; и на­правление ветра; и было ли волнение, и какие паруса мы несли, хотя мы чаще всего идем без всяких пару­сов — ветер все время встречный (интересно бы знать — почему?); и сколько раз соврал Моулт. Одним словом, все! Я все записываю. Этот дневник мне велел вести отец. Он и за тысячу долларов с ним не рас­станется, когда я его закончу.

— Да, Джек, этот дневник будет стоить больше тысячи долларов, когда вы его закончите.

— Правда? Да нет, вы правда так думаете?

— Да. Он будет стоить не меньше тысячи дол­ларов — когда вы его закончите. А может быть, и больше.

— Мне и самому так кажется. Это вам не какой-нибудь хлипкий дневничок!

Но увы! Вскоре этот дневник стал плачевно «хлипким дневничком». Как-то вечером в Париже, после тяжких дневных трудов, утомленный осмотром досто­примечательностей, я сказал:

— Я, пожалуй, пойду пройтись, Джек, и дам вам возможность заняться дневником.

Его физиономия омрачилась. Он сказал:

— Ах, не беспокойтесь, пожалуйста. Я решил боль­ше не возиться с этим дневником. Скучища. Вы зна­ете — я отстал уже на четыре тысячи страниц. У меня совсем нет Франции. Сперва я было решил пропустить Францию и начать заново. Но это не годится — правда ведь? Папаша скажет: «Как же так — ничего не видел во Франции?» Нет, это не пойдет. Сперва я было ре­шил переписать Францию из путеводителя, как Бэджер в носовой каюте, который пишет книгу, но она там за­нимает триста страниц. Да что толку в этих дневниках! Как по-вашему? Только лишние хлопоты, правда?

— Да, от незаконченного дневника толку мало, но путевой дневник, если он ведется как следует, стоит тысячу долларов, когда вы его закончите.

— Тысячу! Еще бы — я бы его и за миллион кон­чать не стал!

То, что произошло с ним, произошло и с большин­ством других прилежных посетителей этой вечерней школы в салоне. Если вам понадобится подвергнуть молодого человека тяжелому и мучительному наказа­нию, возьмите с него слово, что он в течение года будет вести дневник.

Чтобы развлекать путешественников и поддержи­вать в них бодрость духа, пускались в ход всевозмож­ные уловки. Был учрежден объединивший всех пас­сажиров клуб, который после богослужения собирался в школе чистописания; там читали вслух книги о тех странах, куда мы направлялись, и обсуждали получен­ные сведения.

Несколько раз фотограф экспедиции приносил свой волшебный фонарь и устраивал интереснейшие демон­страции. Большая часть его диапозитивов изображала заграничные достопримечательности, но среди них по­падались и виды родных мест. Он объявил, что «на­чнет представление в кормовом салоне, когда пробьют две склянки (в девять вечера), и покажет пассажирам, куда им предстоит прибыть». Это, разумеется, было очень мило, но по странной случайности первым на полотне вспыхнул вид Гринвудского кладбища!

Два или три раза в звездные вечера мы устраивали танцы на верхней палубе под тентом, не без успеха заменяя яркие люстры бального зала судовыми фонаря­ми, развешанными по столбам. Мы танцевали под основательно переболтанные звуки астматического ме­лодикона, у которого перехватывало дыхание как раз тогда, когда требовался сильный выдох; под кларнет, ненадежный на высоких нотах и подвывавший на низких; под забулдыгу-аккордеон, который прохудился и поэто­му дышал громче, чем верещал, — более изящное выра­жение мне сейчас не приходит в голову. Но во всяком случае танцы были еще хуже музыки. Когда корабль кренился вправо, танцоры всем взводом бросались в атаку на правый борт и разом повисали на перилах, когда же он кренился влево, они с тем же завидным единодушием обрушивались на левый борт. Вальсиру­ющие успевали покружиться секунд пятнадцать, а затем опрометью неслись к перилам, словно собираясь топить­ся. Повороты в виргинской кадрили, когда ее танцевали на борту «Квакер-Сити», требовали такой поворотливо­сти, какой мне доселе видеть не приходилось, и зрители с захватывающим интересом наблюдали, как танцоры, ежеминутно рискуя жизнью, чудом избегали гибели. В конце концов мы отказались от танцев.

Мы отметили день рождения одной из дам тостами, спичами, стихами и всем, чем полагается. Мы также устроили шуточный судебный процесс. Море еще не видывало корабля, на котором не устраивался бы такой процесс. Эконом был обвинен в краже пальто из каюты №10. Назначили судью, а также секретарей, судебного пристава, констеблей, шерифов, прокурора и адвоката; разослали повестки свидетелям; после многочисленных отводов составили наконец список присяжных. Свидете­ли, как всегда, были бестолковы, ненадежны и путались в своих показаниях. Адвокат и прокурор, как и все их настоящие коллеги, были красноречивы, убедительны и саркастически язвили друг друга. Наконец разбирате­льство закончилось, и судья достойно завершил всю процедуру нелепым решением и смешным приговором.

Несколько раз молодежь пробовала ставить по ве­черам в салонах шарады, и это развлечение пришлось пассажирам особенно по вкусу.

Была сделана попытка учредить клуб дебатов, но она не увенчалась успехом — талантливых ораторов на корабле не нашлось.

Никто из нас не скучал, — я думаю, что могу ска­зать это с уверенностью, — хотя мы предпочитали ти­хие развлечения. Мы очень, очень редко играли на фортепьяно; мы устраивали дуэты флейты и кларнета, и получалось очень недурно, когда что-нибудь вообще получалось, но исполнялась всегда одна и та же мело­дия, очень красивая; как хорошо я ее помню, — и когда только я от нее избавлюсь! Фисгармонией и мелодико­ном пользовались только во время богослужения... — но я забегаю вперед. Юный Альберт знал одну песен­ку — что-то о «Что-то иль это, как сладко узнать, что он, как его там» (я точно не помню ее названия, но она была очень жалобная и чувствительная). Альберт не­прерывно ее наигрывал, пока мы не условились, что впредь он будет воздерживаться. Но никто ни разу не запел в лунную ночь на верхней палубе, а хоровое пение во время службы не поражало ни стройностью, ни благозвучием. Я терпел, сколько мог, а потом присоединился к хору, чтобы поправить дело, но юный Джордж решил последовать моему примеру и погубил все: голос юного Джорджа как раз ломался, и его заунывный бас то и дело срывался с цепи, пугая слуша­телей визгливыми «петухами» на верхних нотах. Кро­ме того, Джордж не различал мелодий, что также несколько вредило его исполнению. Я сказал:

— Послушайте, Джордж, бросьте импровизиро­вать. Не будьте эгоистом. Это вызовет недовольство. Пойте «Возложение венца» вместе с остальными. Та­кую красивую мелодию вам все равно на ходу не улучшить.

— Да я и не собираюсь ее улучшать, я пою вместе с остальными — по нотам.

И он верил тому, что говорил; так что когда по временам голос застревал у него в горле и душил его, он сам был в этом виноват.

Некоторые из не озаренных светом духовным ут­верждали, что непрекращающийся лобовой ветер — результат душераздирающих завываний нашего хора. Другие прямо заявляли, что эта жуткая музыка, даже когда она звучит относительно сносно, уже может привести к опасным последствиям, но что усугублять подобное преступление, позволяя Джорджу раскрыть рот, — это значит бросать открытый вызов провиде­нию. Они утверждали, что, если хор будет и дальше так безбожно фальшивить, это кончится тем, чтоон навлечет на наш пароход бурю, которая всех нас потопит.

Кое-кто злился и на молитвы. Штурман говорил, что паломники бессердечны:

— Каждый Божий день, как пробьет восемь скля­нок, они молятся о попутном ветре, хоть знают не хуже меня, что в это время года ни один корабль, кроме нас, не плывет на восток, а на запад плывут тысячи — и наш попутный ветер будет для них против­ным. Всемогущий посылает попутный ветер тысяче кораблей, а эта шайка требует, чтобы он повернул его на сто восемьдесят градусов ради одного-единствен­ного судна, да к тому же еще парохода! Ни чувства, ни рассудка, ни христианского милосердия, ни простой человечности. И слушать не хочу!