Петр III.

Период первый.

Наследник трех престолов.

О, если жизнь придать бесчувственным стенам.

И тайны царских дум извлечь из хладных сводов.

Петр Вяземский.

Будущий российский император родился в северонемецком портовом городе Киле, столице небольшого герцогства Гольштейн. Парадоксально, но факт — искажения в большинстве биографий образа будущего российского императора начались с описания уже первого дня его жизни, считается, что он родился слабым и хилым. Но вот перед нами документ — срочная депеша, направленная голыитейнским министром Г. Ф. Бассевичем в Петербург в 8 часов вечера того дня, когда в герцогской семье родился первенец: «Он родился между 12 и 1 ч. 21 февраля[4] 1728 г. здоровым, крепким. Его решено назвать Карл Петер» [7, № 84, л. 1].

Сын старшей дочери Петра Великого, цесаревны Анны Петровны, и герцога Гольштейн-Готторпского Карла Фридриха (его мать была старшей дочерью Карла XI Шведского и сестрой Карла XII), он оказался наследником не только трона своего отца. По праву рождения перед ним в будущем открывались еще две возможные дороги: в Стокгольм и в Петербург. И не от него зависело, по какой из них суждено будет ему пойти, — возможности для свободного выбора не оставалось. Его и нарекли со значением: Карл — в честь двоюродного деда по отцовской линии, шведского короля Карла XII, чья военная звезда закатилась в России, под Полтавой. Петер — в честь деда по материнской линии, первого российского императора, сделавшего Россию великой европейской державой[5]. Так причудливо должно было произойти посмертное примирение побежденного и победителя в лице маленького гольштейнского принца.

Вот эта-то предопределенность, порожденная не какими-то абстрактными, мистическими факторами, а вполне конкретными династическими соображениями, явилась главной пружиной эволюции личности Петра III. Она наложила устойчивый отпечаток и на его психологию, и на его поведение: «Сын бывает с детства рабом наследства» (Р. М. Рильке).

В портовом городе Киле.

Наследство это и в самом деле было тяжелым. К началу XVIII века Дания не только захватила Шлезвиг, но и поставила под вопрос права готторпской линии родственной Ольденбургской династии, к которой принадлежал датский королевский дом, на остальные гольштейнские владения. Ситуация осложнялась тем, что отец Карла Фридриха, Фридрих IV, умер в 1702 году, когда его сыну было всего два года. И давний спор с Данией стал той пружиной, которая впоследствии раскручивала жизнь не только Карла Фридриха, но и его сына, задолго до появления того на свет.

Когда же это начиналось? Может быть, когда Карл Фридрих появился в России как гость Петра Великого, в 1721 году? А может быть — и это вероятнее всего, — вскоре после Полтавской битвы, когда Петр I нанес сокрушительный удар по армии Карла XII? Когда наиболее дальновидные европейские политики поняли, что шведская гегемония на Балтике завершается? Во всяком случае, именно в 1709 году руководитель внешней политики малолетнего герцога Гольштейнского, барон Г. X. Герц понял, что ждать помощи в восстановлении прав его суверена, в том числе и на Шлезвиг, от Швеции не приходится. И сделал ставку на Россию. Залогом сближения с ней Герц видел заключение брачного союза между Карлом Фридрихом, пока еще девятилетним мальчиком, и одной из дочерей Петра Великого — Анной или Елизаветой. Все равно, какой из них.

Переговоры на этот счет привели к появлению на берегах Невы в 1713 году полномочного гольштейнского министра Г. Ф. Бассевича. План Герца вызвал у Петра I интерес. Он позволял России не только упрочить свои позиции на берегах Балтийского моря, но и оказывать в случае необходимости давление на Данию, которая контролировала проход из Балтики в Северное море через проливы. И на Швецию, поскольку Карл Фридрих имел законные права на престол этого соседнего королевства. Ну а у гольштейнской стороны имелся собственный, всем известный резон: Шлезвиг!

Петр I долго присматривался к Карлу Фридриху. Первое личное знакомство с ним произошло 20 марта 1721 года в Риге, куда царь специально приехал в сопровождении Екатерины. Судя по всему, герцог Гольштейнский пришелся ему по нраву: сгодится! Тем более что производил впечатление вполне лояльного, послушного человека. Наверное, Петру I импонировало, что его будущий зять хорошо говорил по-латыни. Во всяком случае, проследовав через Ревель, Карл Фридрих 27 июня, в канун Петрова дня, появился в Петербурге, почти сразу после провозглашения Петра I императором. К этому времени Карлу Фридриху, ставшему в 1716 году номинально правящим герцогом, но без владений, удалось вернуть себе некоторые части Гольштейна и обосноваться в Киле как его столице.

Поставив на Карла Фридриха, Петр отнесся к герцогу по-родственному. Об этом можно судить по тому, что он привлекал его ко многим событиям придворной жизни, к церемониям. Известно, например, что 8 августа 1721 года, то есть довольно скоро по приезде герцога в Россию, Петр взял его с собой в Ропшу. Здесь они торжественно открыли водоводный канал для фонтанов Петергофа, куда затем водой и прибыли. Из двух царских дочерей выбор наконец пал на старшую и особенно Петром любимую — Анну. Будущий муж был ей официально представлен на Пасху следующего, 1722 года. Но помолвка произошла позднее, только в 1724 году. В брачном контракте оговаривалось, что Анна Петровна сохраняет принадлежность к православию (за выполнением этого условия всегда следили), но оба супруга за себя и за своих потомков отказывались от прав на российский престол. Однако царь оставлял за собой право призвать к наследованию престола «одного из урожденных Божеским благословением из сего супружества принцев» [199, с. 12].

Венчание происходило в Троицком соборе, который находился на будущей Петербургской стороне, напротив Петропавловской крепости. Это случилось 21 мая 1725 года, уже после смерти Петра Великого.

Сменившая на троне своего супруга Екатерина I столь же до-родственному относилась к Карлу Фридриху, хотя о нем ходили разные слухи. Говорили, что он был склонен к развлечениям и питию больше, нежели к серьезным государственным делам. И что Анна его любила больше, нежели он ее. Кто знает? Так или иначе, но время шло, а молодые оставались в России. Екатерина же осыпала своего немецкого зятя милостями, порой весьма накладными для государства. Не без нажима с его стороны в конце 1725 года императрица стала готовиться к войне с Данией за возвращение герцогу Шлезвига. Ввиду крайне неблагоприятной реакции, прежде всего со стороны Англии, к лету следующего года от задуманной экспедиции были вынуждены отказаться.

Тем временем Карл Фридрих вошел в состав Верховного тайного совета. Этот орган, созданный в начале 1726 года, являлся фактическим правительством России при всевластии в нем А. Д. Меншикова, явно недолюбливавшего мужа Анны Петровны. Герцог Гольштейнский ходил по тонкому льду: фавор долго продолжаться не мог — все знали, что здоровье императрицы, хотя ей было чуть более 40 лет, быстро ухудшается. Она скончалась 6 мая 1727 года, успев незадолго до смерти подписать завещание, история подготовки которого заслуживала бы отдельного рассказа.

По завещанию Екатерины I ее наследником становился сын царевича Алексея и внук Петра I — Петр II. Ему к этому моменту еще не исполнилось 12 лет (он родился 12 октября 1715 года). До достижения им совершеннолетия страной должен был управлять Регентский совет. Был определен и его состав: члены Верховного тайного совета, включая Карла Фридриха, а также обе цесаревны, Анна и Елизавета. Было также предусмотрено, что Петр II в свое время должен будет жениться на Марии, дочери А. Д. Меншикова, а Елизавета Петровна вступит в брак с кузеном Карла Фридриха, любекским епископом Карлом (он вскоре скончался). Для нашей темы важно, что Россия обязывалась оказывать Карлу Фридриху поддержку в возвращении Шлезвига. Примечателен и другой пункт, по которому в случае преждевременной и бездетной смерти Петра II права на российский престол переходили по старшинству — к Анне Петровне и ее потомству (это было прямым нарушением брачного контракта, исключавшего Анну из числа престолонаследников) либо, во вторую очередь, к Елизавете Петровне и ее потомству. Запомним это условие — оно, как и пункт о Шлезвиге, еще сыграет свою роль в судьбе будущего Петра III.

Меншиков, которому возможность породниться с Петром II вскружила голову, смотрел на гольштейнских супругов как на опасных политических конкурентов. На короткое время оказавшись уже не «полудержавным», а в прямом смысле слова державным властелином России, он употребил все способы, чтобы выжить молодоженов из страны. Это ему вскоре удалось: 25 июля Анна Петровна вместе с мужем отплыла в Киль. И незримо пока для окружающих путешествие это совершал с ними будущий российский император. Он появился на свет в Кильском замке семь месяцев спустя после отбытия родителей из Санкт-Петербурга, 10 (21) февраля 1728 года.

Гольштейнское дворянство и горожане с нетерпением ожидали прибытия своего герцога, давно уже отсутствовавшего в Киле. Тем более что возвращался он не один, а с новобрачной, о которой население было наслышано. Всем хотелось поскорее увидеть герцогиню, которую как российскую цесаревну полагалось именовать ее императорским высочеством (к Карлу Фридриху надлежало обращаться «его королевское высочество»). Когда русский фрегат приближался к Килю, ему уже была подготовлена торжественная встреча. Очевидцы говорили, что все были поражены красотой Анны Петровны и ее умением держаться.

Она еще издали увидела родовой замок своего мужа, в котором ей отныне предстояло стать хозяйкой. Замок стоял на берегу Кильской гавани, почти у самого берега. На высоком фундаменте поднимались три этажа, увенчанные башенками с флюгерами-флажками. Одна из угловых башен возвышалась над другими, как бы приподнимая все это небольшое, но уютное здание. Справа от замка виднелся сад. К прибытию цесаревны готовились заранее. В самом замке провели необходимые внутренние работы, оборудовали покои для Анны Петровны и ее фрейлин. К замку дополнительно пристроили новый флигель. Таким или приблизительно таким увидела кильский замок супруга Карла Фридриха — к сожалению, в годы Второй мировой войны здание было разрушено, и лишь чудом сохранившиеся с тыльной его стороны служебные корпуса и остатки замкового сада да описания и старые изображения дают возможность представить себе места, где родился и провел первые 14 лет будущий Петр III.

Его рождение отмечали в Киле пышно, увеселения чередовались с потешными фейерверками и иллюминацией. Но, казалось, тогда же появились зловещие для новорожденного предзнаменования. Однажды, во время запуска фейерверка, загорелся пороховой ящик, несколько человек было убито, имелись и раненые. Это произвело дурное впечатление на собравшийся народ. Несчастье не заставило себя долго ждать. Желая полюбоваться на празднество, едва оправившаяся от родов Анна Петровна встала с постели и подошла к окну. И открыла его. В комнату ворвался сырой и холодный ветер. Фрейлины стали упрашивать молодую герцогиню поберечь себя, закрыть окно. Но Анна Петровна громко рассмеялась и сказала: «Мы, русские, не так изнежены, как вы, и не знаем ничего подобного» [197, с. 68]. Бравада эта обошлась ей дорого: простудившись и заболев горячкой, 4 мая Анна Петровна скончалась.

Карл Фридрих был безутешен. В честь своей так рано и нелепо ушедшей из жизни супруги он учредил гольштейнский кавалерский орден Святой Анны в виде звезды на бледно-пунцовой ленте с желтой каемкой, на обратной стороне ордена было начертано имя Анны Петровны. Ее тело было забальзамировано и летом отправлено, согласно желанию покойной, в Россию на том же корабле, на котором она прибыла в Киль. Старшая дочь Петра Великого была погребена 12 ноября в соборе Петропавловской крепости, неподалеку от могилы отца. Двор Петра II в то время пребывал в Москве…

С первых же дней судьба не баловала маленького Карла Петера. Он рос в провинциальной обстановке крохотного северогерманского герцогства, часть земель которого располагалась чересполосно с соседними датскими владениями. И все помыслы герцога были направлены на возвращение своих наследственных областей. Тем более что и Петр I, и Екатерина I обещали ему содействие в этих планах. После смерти Петра II и вступления в 1730 году на престол Анны Ивановны этим надеждам, казалось, пришел конец. Новая императрица стремилась не только лишить прав на наследие свою двоюродную сестру Елизавету, но и закрепить престол за своей, «ивановской», а не «петровской» линией. Поэтому росший в Киле внук Петра I был потенциальной угрозой для династических планов бездетной императрицы Анны. Она называла Карла Петера «маленьким чертенком» и с ненавистью повторяла: «Чертушка в Голштинии еще живет» [ПО, с. 271; 197, с. 72]. Не беремся утверждать, какую судьбу могла бы уготовить ему Анна, но Штелин определенно считал, что она желала бы любым способом от него избавиться.

Еще в 1732 году совместным демаршем русского и австрийского правительств при согласии Дании герцогу Карлу Фридриху было предложено отказаться за огромный выкуп (один миллион ефимков) от прав на Шлезвиг [199, с. 18].

Карл Фридрих предложение категорически отверг. Я, говорил он, ничего не могу отнимать у своего несовершеннолетнего сына. Дело окончилось ничем, но отслеживать ситуацию в Гольштейне Анна Ивановна не прекратила. В конце 1730-х годов, по-видимому сразу же после смерти герцога, по ее повелению в Киле внезапно появился российский посланник в Дании граф А. П. Бестужев-Рюмин. На глазах у перепуганных придворных он самовольно изъял из герцогского архива какие-то «важнейшие грамоты». Скорее всего, документы Петра I и Екатерины I, касавшиеся династических прав наследников Анны Петровны и ее мужа на российский престол, а также связанные со шлезвигской проблемой.

Несмотря на бесперспективность своих претензий, Карл Фридрих возлагал надежды на подраставшего сына. «Этот молодец отомстит за нас», — нередко говаривал он, хотя как раз «молодцом»-то его сын и не был. Родившись крепким, Карл Петер в детстве часто болел. Несмотря на это, внушая ему идею реванша, отец сызмальства стал воспитывать сына по-военному, на прусский лад. Есть основания думать, что Карл Фридрих, смотревший на сына как на будущего «мстителя», приучал его к солдатской службе.

И Екатерина, и Дашкова в своих мемуарах рассказывают примерно одну и ту же историю, слышанную ими в разное время от Петра Федоровича, Екатерина — в конце 1750-х годов, когда он был великим князем, Дашкова — весной 1762 года, когда он стал императором. Но если Екатерина услышала это в неофициальной обстановке, то Дашкова, как она уверяет, — во время официального обеда, в присутствии австрийского и прусского послов. Смысл услышанного ими заключался в следующем. Будто бы еще при жизни отца, в Киле, Петру Федоровичу было поручено изгнать из города то ли египтян (Екатерина), то ли богемцев (Дашкова). Взяв эскадрон гусар, маленький герцог якобы мгновенно очистил от них Киль. И Екатерина, и Дашкова, высмеивая Петра, доказывали невозможность происшествия, поскольку тот был еще ребенком. По словам Екатерины, великий князь страшно рассердился на нее и обвинил в желании выставить его в глазах публики лгуном. На сходное, но более деликатно выраженное возражение Дашковой император будто бы заметил: «Вы маленькая дурочка и всегда со мной спорите» [86, с. 149; 74, с. 23–24]. Эпизод этот позднее воспроизводился и в научной, и в художественной литературе как свидетельство чуть ли не слабоумия Петра Федоровича. Скорее, это было одной из характерных для него эскапад, обретающих в свете недавних находок видного немецкого этнографа К. Д. Сиверса историческую основу.

Дело в том, что цыгане давно уже стали большой проблемой для многих европейских государств. Свободный образ жизни, резко отличавшийся от местных норм поведения, занятия не только мелкой торговлей и ремеслом, но также воровством, мошенничеством и, что само по себе считалось делом греховным, гаданием — все это породило отрицательный образ цыган как безбожников, еретиков и даже орудия сатаны. Такие настроения существовали и в Гольштейне. Разделял их и Карл Фридрих. Именно об этом свидетельствовали документы, выявленные Сиверсом в Шлезвиг-Голынтейнском земельном архиве. Это, во-первых, письмо герцога на имя Э. И. Вестфалена, с 1736 года его придворного канцлера. Среди мер борьбы с цыганами в письме названы такие, как отрезание пальцев и ушей, колесование, клеймение железом, сожжение заживо и др. Во-вторых, это 12 собственноручных рисунков Карла Фридриха, на которых применение подобных мер наказания изображено. Они, по словам Сиверса, «выглядят отталкивающими, если не сказать — извращенными» [233, с. 172]. Вполне вероятно, что на карательные рейды против цыган Карл Фридрих брал с собой сына. Во всяком случае, хронологически это подтверждается другими фактами.

Когда Карлу Петеру исполнилось 10 лет, ему был присвоен чин секунд-лейтенанта, что произвело на мальчика огромное впечатление: любовь к военным парадам и экзерцициям стала как бы второй натурой и всегда преобладала у Петра над всем остальным. К тому времени он уже обучился стрельбе.

У членов древней Ольденбургской гильдии святого Иоганна в Гольштейне существовал обычай: ежегодно по случаю Иванова дня проводить состязания по стрельбе в цель — деревянную птицу о двух головах, которую поднимали на высоту 12–15 метров. Отдельные части птицы соединялись таким образом, что при попадании в намеченную цель они падали вниз. Тот, кто с одного раза попадал в последнюю из висевших частей, за меткость награждался титулом предводителя стрелков Ольденбургской гильдии на следующий год. Титул этот в 1737 году был присужден девятилетнему Карлу Петеру. Заметим, что в 1732 году этого же почетного титула был удостоен его отец. По этому поводу герцог пожаловал гильдии золотое яблоко, некогда изготовленное в Гамбурге. Оно входило в приданое покойной Анны Петровны, а в Москву попало из Германии за сто лет до этого [204, с. 107].

Так складывались взаимоотношения между отцом и сыном: немного сентиментальные и трогательные, немного суровые и по-мужски угловатые. И то, что до конца жизни сын сохранил память об отце, говорит о многом.

И не потому ли с родственной заботой относился Петр Федорович к своей «незаконной» сестре от морганатического брака Карла Фридриха с пасторской дочкой Эвой Доротеей Петерсен? Звали ее Фредерика Каролина (1731–1804). В 1756 году она вступила в брак с уроженцем Эстляндии Давидом Райнхольдом Сиверсом (1732–1814), получившим в Гольштейне дворянство и позднее оказавшимся в ближайшем окружении Петра III — он был его флигель-адъютантом и сохранял ему верность в часы переворота 1762 года. К браку Фредерики Каролины благожелательно отнеслись не только сам Петр, но и его супруга Екатерина: молодоженам предоставили четыре комнаты в кильском замке герцогов Гольштейн-Готторпских.

У четы Сиверсов было большое потомство — семь детей, не считая умершего во младенчестве первенца: две девочки и пять мальчиков. Самый младший из них, Карл Бенедикт, впоследствии несколько лет находился на русской военной службе в чине вахмистра. Примечательно, что к русской военной и гражданской службе имели отношение еще несколько человек из семьи гольштейнских Сиверсов, в том числе дети их сына Карла Фридриха (1761–1823), служившего в Лифляндии и скончавшегося в Риге. С Лифляндией были связаны оба его сына (а стало быть, внучатые племянники Петра III) Отто Райнхольд Карл (1794–1875) и Эрнст Петер (1795–1876). Первый дослужился до скромного чина титулярного советника, зато второй — до действительного статского советника. С российскими офицерами связали свою жизнь их сестры: Катарина Фредерика Доротея (1799 — год смерти неизвестен) вышла замуж за гусарского майора Фридриха Якобса, а Амалия Элизабет (1804–1867) — за либавского полицмейстера генерал-майора Карла Фриде. Впрочем, к исходу XIX века линия гольштейнских Сиверсов угасла, и ниточка связей с Россией ближайших родственников Петра Федоровича оборвалась. В литературе встречаются глухие упоминания о существовании у Карла Фридриха и Эвы Петерсен еще одной дочери. К сожалению, более точных сведений на этот счет мне пока найти не удалось.

Сопряжение биографий Карла Фридриха, отца Петра III, и его сына поразительно. Оба они рано осиротели. Карл Фридрих лишился отца в двухлетнем, а матери, принцессы Хэдвиги Софии, — в семилетнем возрасте. Оба они — отец в юности, а сын с 14 лет — оказались оторванными от родных мест, что не могло позднее не вызывать у них ностальгических чувств. И оба они в годы малолетства находились под чьей-то опекой. Наконец, тот и другой в восстановлении своих наследственных династических прав надежды возлагали на помощь со стороны. Сперва — Швеции, позднее — России. Поистине жизнь и помыслы будущего Петра III непостижимым образом воспроизводили модель генотипа его отца. Они и из жизни-то ушли почти одногодками: Карл Фридрих в 39 лет, его сын — в 34 года.

…Небольшой гольштейнский городок Бордесхольм. Здесь давным-давно миссионер Вицелин занимался христианизацией населявших Гольштейн язычников — славян. Тогда эти края назывались Вагрией. Возвышается в этом городке старинный готический собор. В его крайнем правом приделе стоит мраморный саркофаг, по углам которого размещены фигуры сидящих львов с геральдическими щитами в передних лапах. Это — место упокоения Карла Фридриха. Он очень любил эти красивые места, располагавшие и к охоте, и к отдыху. Придел этот представляет собой остаток помещения, использовавшегося некогда для церковных процессий. Нынешнее название его символично: Русская часовня (Russenkapelle). Почему «русская»? Ведь погребенный здесь герцог — немец. Однако его здесь почему-то считали русским. Не так ли, как в придворных кругах Петербурга его сына почитали за «голштинца»? Неожиданное сплетение географии и политики, по-своему странное и трагическое[6]… И еще. Саркофаг стоит у одной из стен просторной часовни. Больше в ней нет ничего! И это опять-таки символично: жена и сын Карла Фридриха погребены далеко отсюда, в соборе Петропавловской крепости, на берегах Невы. Саркофаг В Русской часовне — символ одиночества. По сути дела, почти всю свою жизнь Карл Фридрих был одинок. Синдром одиночества с детских лет во многом определил и характер будущего Петра III.

После смерти герцога 11 июня 1739 года опекуном осиротевшего мальчика сделался его двоюродный дядя Адольф Фридрих (1710–1771), позднее ставший королем Швеции.

Занятый своими делами и достаточно равнодушный к своему подопечному, он не вмешивался в его воспитание, и оно протекало по ранее заведенному порядку. Как видно, например, из донесения гофмаршала О. Брюмера, представленного 26 апреля 1740 года регенту, маленького герцога учили истории, письму и счету, французскому и латинскому языкам, танцам, фехтованию [27]. Беда заключалась в том, что Брюмер, невежественный и грубый швед, не гнушаясь отборной ругани и рукоприкладства, всячески и изощренно унижал своего подопечного. Например, привязывал мальчика к столу или надевал ему на шею картинку с изображением осла. И все это делалось публично, в присутствии придворных. По словам видевшего все это учителя французского языка Мильда, Брюмер «подходил для дрессировки лошадей, но не для воспитания принца» [235, с. 402–403]. Позднее Петр вспоминал «о жестоком обхождении с ним его начальников», которые в наказание часто ставили его коленями на горох, отчего ноги «краснели и распухали» [197, с. 69]. Перемены в политической конъюнктуре чувствительно сказывались на психике ребенка. А политические перепады многократно усугублялись переменами в конфессиональной ориентации. По сведениям Штелина, в Киле наставлять принца в законе Божием стал придворный лютеранский пастор Хоземан, хотя ряд русских ученых, публиковавших «Записки» Я. Штелина (включая М. П. Погодина), полагали, что происходило это позже, после вступления на российский престол Анны Ивановны: «До этого времени принц воспитывался в греко-российском вероисповедании и его учил закону Божию иеромонах греческой придворной церкви. Этот иеромонах был приставлен к покойной герцогине, возвратился в Россию через год после прибытия туда же великого князя (потому что русская придворная церковь закрылась) и получил от императрицы Елисаветы место настоятеля в монастыре в России» [177, с. 314; 197, с. 70–71]. Однако комментарий Погодина вызывает сомнения. Ведь согласно договоренности, достигнутой при заключении брачного контракта, вопрос о конфессиональной принадлежности будущего потомства Анны Петровны и Карла Фридриха решался компромиссно. Мальчики должны были воспитываться в лютеранстве, а девочки — в православии. Смущает и приведенная хронология: Анна Ивановна взошла на престол в 1730 году, когда принцу было всего два года. Поэтому, даже если информация Погодина справедлива, едва ли степень воздействия православных «наставлений» на двухлетнего ребенка была так велика, что это могло оказать влияние на его духовный мир. Ясно другое: двери в Россию, закрывшиеся для него при Анне Ивановне, окончательно, казалось, захлопнулись после ее смерти. Согласно ее завещанию, 17 октября 1740 года императором был объявлен младенец двух месяцев от роду Иван Антонович (заметим это имя: оно не раз будет врываться в наше повествование). И Карла Петера принялись срочно переучивать: наставляли в лютеранстве, внушали антирусские настроения… Его стали готовить к другому маршруту: Киль — Стокгольм. Интерес представляет такое, например, свидетельство Штелина: «Из упражнений молодого герцога в шведском языке хранится у меня его собственноручный перевод разных газетных статей того времени, и между прочими одной весьма примечательной о смерти императрицы Анны, о наследии ей принца Иоанна и об ожидаемых произойти от того беспокойствах» [197, с. 72].

Но вот новый виток истории — 25 ноября 1741 года к власти в Петербурге пришла дочь Петра Великого. В судьбе его внука наступил крутой поворот. Будучи, как и ее предшественница, бездетной, Елизавета Петровна для упрочения собственных позиций решила как можно скорее вызвать из Киля племянника. В принципе такой шаг был предусмотрен в брачном контракте, заключенном при одобрении еще Петра Великого. Все же задуманному огласки поначалу не давали, хотя слухи об этом довольно скоро достигли ушей иностранных дипломатов при петербургском дворе. Чрезвычайно интересно сообщение, а особенно комментарий к нему, в депеше английского посланника Э. Финча в Лондон от 5 декабря 1741 года. «Рассказывают, — доносил он, — будто (вероятно, вследствии принятого государыней решения не выходить замуж или ввиду малой надежды на рождение детей в случае брака) пошлют за герцогом Гольштейнским; в таком случае он будет объявлен наследником». И далее провидческое: «Усыновляется новое восходящее солнце и новое орудие для переворотов в будущем, когда янычары, тяготясь настоящим, задумают испытать новое правительство» [164, т. 91, № 84, с. 355].

Задуманная Елизаветой Петровной миссия была поручена многоопытному дипломату Н. А. Корфу. К этому человеку Петр Федорович навсегда сохранил почтительные чувства. Уже на третий день по восшествии на престол он пожаловал полным генералом Корфа, который, как сказано в указе от 28 декабря 1761 года, «препровождая его императорское величество из Голштинии в Россию, отличные свои услуги персоне его императорского величества оказывал».

Акция осуществлялась в глубокой тайне: Елизавета Петровна опасалась, что племянника враждебные ей силы могут задержать (в Стокгольме шла подготовка к избранию его шведским кронпринцем) или использовать в качестве заложника (потребовав выдать свергнутого Ивана Антоновича). То и другое нанесло бы планам императрицы непоправимый удар. Поэтому на подмогу Н. А. Корфу был придан другой Корф — Иоганн Альбрехт, с 1734 года являвшийся «главным командиром» Петербургской Академии наук, а в 1740 году назначенный посланником в Дании. Елизавета Петровна опасалась, как видно, происков и с этой стороны. Оттого сопровождали в поездке через немецкие земли оба Корфа не будущего Петра III, а некоего юношу под именем графа Дюкера. Но все тайное становилось явным, и Фридрих II прекрасно знал, кого везли через его королевство. Однако делал вид, что верит мистификации. Опасения тетушки оказались напрасными. Ее племянник, кильский принц, 5 февраля 1742 года благополучно прибыл на берега Невы. Почти накануне своего четырнадцатилетия.

От Карла Петера к Петру Федоровичу.

Впервые увидевшая своего племянника, Елизавета Петровна, ученостью не отличавшаяся, поразилась его невежеству. К нему были срочно приставлены учителя. Русскому языку его обучал дипломат Исаак Веселовский, а в православии наставлял (как чуть позже и Екатерину) иеромонах Симон Тодорский. Сохранились упоминания, что почти по каждому догмату кильский принц вступал с иеромонахом в споры, чем безмерно раздражал его. Общие обязанности воспитателя были возложены на академика Я. Я. Штелина. Встречающаяся в новейшей литературе версия, будто бы общего языка со своим подопечным академик найти не смог, а ученик оказался на редкость тупым [41, с. 211], основана на каком-то недоразумении. Все обстояло с точностью до наоборот. В своих воспоминаниях Штелин отмечал способности и превосходную память своего воспитанника. Правда, гуманитарные науки его особенно не привлекали и «часто просил он вместо них дать урок из математики». Любимейшими предметами юноши были фортификация и артиллерийское дело, а «видеть развод солдат во время парада доставляло ему гораздо больше удовольствия, чем все балеты» [197, с. 76–77].

Занятия шли урывками, бестолково. Во многом была виновата сама императрица. Ветреная, склонная к развлечениям, она требовала присутствия племянника на придворных увеселениях (они обычно проходили в ночное время), брала его с собой в длительные поездки в Москву, в Киев. Во время одной из таких поездок Петр заболел оспой, следы которой остались у него на лице.

Несмотря на физические недомогания и суету придворной жизни, Я. Я. Штелину благодаря умелому и тактичному обхождению со своим воспитанником удалось за короткий срок добиться некоторых успехов. Не получивший в детстве должного развития, но от природы сообразительный и впечатлительный, великий князь обладал великолепной памятью. Она, по словам Штелина, была «отличная до крайних мелочей» [198, с. 110]. Поэтому уже к концу 1743 года, когда двор вернулся в Петербург, Петр «знал твердо главные основания русской истории, мог пересчитать по пальцам всех государей от Рюрика до Петра I».

Довольно скоро Петр Федорович овладел и русским языком. Об этом можно судить по единственному сохранившемуся его «авторскому» тексту — ученическому сочинению «Краткие ведомости о путешествии Ея Императорского величества в Кронстадть. 1743. Месяца Майя». Оно было им первоначально написано на немецком языке («Kurtze Relation von Ihr: Kayserl: Majes: Reise nach Kronstadt. 1743. im May Monath. ausgesetzet von Peter»), а затем им же переведено и собственноручно переписано по-русски. О чем свидетельствовал подзаголовок: «Переводил из немецкого на русское Петр» [145, с. 251–252]. Конечно, русский язык наследника был далек от идеального. Но не забудем, что и исконно русские люди XVIII века, в том числе принадлежавшие к высшим кругам общества (не исключая и Петра I), писали порой с еще большими ошибками. А ведь с приезда Петра в Россию минуло чуть больше года. Впрочем, и он сам, и пережившая его на 34 года Екатерина и говорили, и писали по-русски неважно.

Заполучив племянника в Россию, Елизавета Петровна стремилась по возможности скорее определить его официальный статус. Для начала она при каждом удобном случае подчеркивала, что ее племянник — родной внук Петра Великого. И на своей коронации в Москве она поставила его рядом с собой. Все это, конечно, было рассчитано не только на внутреннее, но и на внешнее потребление. Риксдаг соседней Швеции, которая с 1741 по 1743 год вела войну с Россией, собирался избрать Карла Петера кронпринцем: «нединастийный» шведский король Фридрих I Гессенский был бездетен. В случае, если бы такое избрание состоялось,

Елизавета Петровна осталась бы без законного наследника, а вместе с тем и ее династические права оказались бы под вопросом: ведь, назначая своим наследником Ивана Антоновича, пусть и грудного ребенка, покойная императрица Анна Ивановна действовала в соответствии с указом Петра I от 5 февраля 1722 года о праве царствующего монарха назначать преемника по собственному усмотрению. Гольштейнский племянник оказывался квазизаконным средством преодоления возникавшей коллизии. И она была разрешена: в начале ноября 1742 года Карл Петер был крещен по православному обряду и — это подчеркивалось в манифесте — как внук Петра Великого официально объявлялся под именем Петра Федоровича всероссийским великим князем — наследником Елизаветы Петровны. И когда в конце того же месяца в Россию прибыло шведское посольство с уведомлением об избрании его кронпринцем, было поздно. Карла Петера отныне не существовало.

Не будем подробно касаться последовавших дипломатических перипетий. Скажем лишь, что согласно подписанному 7 (18) августа 1743 года в Або (Турку) мирному договору между Россией и Швецией вопрос о кандидатуре шведского кронпринца решился в пользу Адольфа Фридриха Гольштейн-Готторпского, дяди и регента Петра Федоровича в Киле. В конце того же месяца наследник российского престола подписал отказ от прав на шведскую корону.

1745 Год в жизни великого князя, которому исполнилось 17 лет, ознаменовался важными переменами. 7 мая польский король и саксонский курфюрст Август III Фридрих в качестве викария Германской империи объявил Петра Федоровича как достигшего совершеннолетия правящим герцогом Гольштейнским. 25 августа наследник российского престола вступил в брак с анхальт-цербстской принцессой Софией Фредерикой Августой, нареченной в православии Екатериной Алексеевной. Ему тогда было 17 лет, ей — 16.

Хотя, как мы знаем, познакомились они еще в 1739 году, личные чувства будущих супругов при заключении брака менее всего принимались во внимание. Это было политическое действо: Елизавета Петровна склонилась в пользу Софии Фредерики Августы, полагая, что захудалая немецкая принцесса не доставит ей в будущем особых неприятностей. Руководствуясь подобными, как показало дальнейшее, неоправдавшимися расчетами, императрица отвергла другие кандидатуры (в частности, дочерей польского и французского королей). Пренебрегла она и доводами духовенства, обращавшего внимание на недопустимость брака из-за близкой кровной связи Гольштейн-Готторпской и Анхальт-Цербстской династий (Петр и Екатерина состояли в троюродном родстве). Но не надо забывать, что за кулисами разыгрывавшегося вокруг брачного контракта спектакля стоял не кто иной, как прусский король Фридрих II.

Своей роли в выборе невесты для великого князя Фридрих нисколько не скрывал. Как раз наоборот, с циничной откровенностью поведал о ней в записках, называя себя в третьем лице. Эти строки стоят того, чтобы их процитировать.

«Изо всех соседей Пруссии, — писал прусский король, — Российская империя заслуживает преимущественного внимания как соседка наиболее опасная. Она могущественна и близка. Будущим правителям Пруссии также предлежит искать дружбы этих варваров…» В видах приобретения дружбы России король не щадил никаких усилий. К тому клонились и переговоры, которые он вел в Швеции. Императрица Елизавета намеревалась в то время женить великого князя, своего племянника, дабы упрочить престолонаследие. Хотя ее выбор еще ни на ком не остановился, однако ж она склонна была отдать предпочтение принцессе Ульрике Прусской, сестре короля. Саксонский двор[7] желал выдать принцессу Марианну, вторую дочь Августа, за великого князя с целью приобрести этим влияние у императрицы». Подразумевая далее канцлера А. П. Бестужева-Рюмина, активно занимавшегося матримониальными перспективами Петра Федоровича, Фридрих II продолжал: «Российский министр, которого подкупность доходила до того, что он продал бы свою повелительницу с аукциона, если б он мог найти на нее достаточно богатого покупателя, ссудил саксонцев за деньги обещанием брачного союза. Король Саксонии заплатил условленную сумму и получил за нее одни слова». И вслед за этим главная мысль Фридриха II: «Было крайне опасным для государственного блага Пруссии допустить семейный союз между Саксонией и Россией, а с другой стороны, казалось возмутительным пожертвовать принцессой королевской крови для устранения саксонки. Избрано было другое средство. Из всех немецких принцесс, которые по возрасту своему могли вступить в брак, наиболее пригодной для России и для интересов Пруссии была принцесса цербстская», то есть будущая Екатерина II.

Столь же доходчиво и откровенно разъяснял прусский король, как удалось обойти упоминавшиеся препятствия намечавшемуся браку. Возражавшего против него из-за разности вероисповеданий жениха и невесты отца анхальт-цербстской принцессы, ярого лютеранина и генерала прусской службы, Христиана Августа, уговорил-таки некий «сговорчивый пастор». Он с успехом доказал, что «лютеранская вера и греческая одно и то же». Примерно теми же аргументами было преодолено и другое препятствие — кровная близость брачащихся. На сей счет, с очаровательной непосредственностью сообщал Фридрих, были «употреблены деньги, что везде бывало лучшим средством против богословских споров» [182, с. 19–20].

То был поистине жаркий закулисный торг, в котором прусский король был уверен, что лучше, нежели Петербург, знает, что наиболее пригодно для России [55, № 1, с. 195]. И не только знал, но и просчитывал возможные в будущем варианты в свою пользу: «Великая княгиня русская, воспитанная и вскормленная в прусских владениях, обязанная королю своим возвышением, не могла вредить ему без неблагодарности» [182, с. 21]. Но это лишь попутная справка для тогдашних «патриотов» и их нынешних духовных наследников.

А вот и другая справка. Протеже Фридриха II, не по летам сообразительная и лукавая, уже тогда прекрасно осознавала, какую роль в ее неожиданном возвышении сыграл закулисный сват. Находясь в Москве (в Россию анхальт-цербстская принцесса прибыла в 1744 году, вскоре приняв православие) и предвкушая предстоящую свадьбу, она написала письмо Фридриху. О чем же писала молодая великая княгиня? О семейном счастье? О любви к будущему мужу? Нет, менее всего об этом размышляла шестнадцатилетняя девушка.

«Государь, — писала она, — я вполне чувствую участие Вашего величества в новом положении, которое я только что заняла, чтобы забыть должное за то благодарение Вашему величеству; примите же его здесь, государь, и будьте уверены, что я сочту его славным для себя только тогда, когда буду иметь случай убедить Вас в своей признательности и преданности» [55, № 1, с. 197]. Это не обычное благодарственное письмо. Это и письмо-обязательство. И спустя два десятилетия, вступив наконец на изначально манивший ее российский престол, Екатерина II свой долг перед Фридрихом II выплатила. Одно из конкретных проявлений этого — союзный договор 1764 года.

И она (в то время), и Петр III придерживались во внешней политике пропрусской ориентации. Но как велика была разница в их мотивах! Для великого князя, а затем императора прусский король являлся в первую очередь примером полководческого таланта, и в этом смысле почитание им Фридриха II носило пусть наивно-восторженный, но, так сказать, бескорыстный характер. Наоборот, для Екатерины Алексеевны он был прежде всего человеком, активно способствовавшим исполнению ее честолюбивых мечтаний. В том и другом случае в выигрыше оставался прусский король: он сделал ставку на обе карты и не ошибся.

С детства одинокий и заброшенный, Петр поначалу чувствовал к Екатерине если не любовь, то симпатию и родственное доверие. Напрасно: ей нужен был не он, а императорская корона. И она нисколько не кривила душой, описывая в своих «Записках» чувства, одолевавшие ее накануне свадьбы: «Сердце не предвещало мне счастия; одно честолюбие меня поддерживало. В глубине души моей было не знаю, что-то такое, ни на минуту не оставлявшее во мне сомнения, что рано или поздно я добьюсь, что сделаюсь самодержавною русскою императрицею» [86, с. 24]. При всей своей открытости и ребячливости Петр почувствовал это довольно скоро.

Многие историки и писатели, обращавшиеся к теме взаимоотношений Петра III и Екатерины II, склонны принимать на веру откровения будущей императрицы, а в те годы еще великой княгини, о том, как они проводили ночи. Что вместо исполнения супружеских обязанностей Петр играл с ней в постели в куклы; что он заставлял ее по команде выполнять воинские артикулы. Из-за этого, по уверению Екатерины, на протяжении то ли пяти, то ли девяти лет брака (в разных редакциях ее «Записок» приводились различные данные на сей счет!) она сохраняла девственность. Насколько такое уверение отвечало действительности, можно судить по случайно дошедшей записке Петра, написанной по-французски и адресованной им своей жене: «Мадам, я прошу Вас не беспокоиться, что эту ночь Вам придется провести со мной, потому что время обманывать меня прошло. Кровать была слишком тесной. После двухнедельного разрыва с Вами, сегодня после полудня Ваш несчастный супруг, которого Вы никогда не удостаивали этим именем» [цит. по: 15, № 109]. Эти написанные по-французски строки, в которых упреки сплетались с грустной иронией, относились к 1746 году — со дня свадьбы минул всего один год!

Не очень-то приятно копаться в альковных тайнах великокняжеской четы, но и полностью игнорировать их нельзя.

Нельзя потому, что здесь завязывался один из психологических узлов исподволь складывавшейся в придворной среде репутации и Екатерины, и Петра. Естественность и ребячливость его по отношению к молодой супруге, о чем уничижительно писала позднее Екатерина, могут восприниматься как проявление любовных чувств, как вполне естественная любовная игра. Но нет! Как раз эти чувства наталкивались на холодное отчуждение. Ведь цитированная записка — об этом! Екатерина не только стремилась возвести непроходимый барьер в интимных отношениях с супругом, но и использовать это в своих далеко шедших планах. Ей был нужен образ жены-страдалицы, женщины, отвергаемой мужем, — и такой образ в глазах значительной части придворного окружения был создан ею к началу 1750-х годов.

Размолвки первых лет супружества не могли не повлиять на поведение великого князя, знавшего о любовных похождениях своей супруги. И о том, что для ближайшего окружения они не составляют тайны. Все это порождало в нем, с одной стороны, внутреннюю неуверенность, опасение быть осмеянным за спиной, а с другой стороны — в порядке самозащиты — глумливую браваду. Позднее в своих мемуарах Екатерина с презрительной насмешкой рассказывала, как великий князь советовался с ней относительно своих любовных увлечений. Екатерина не хотела, а возможно, и не могла понять, что со стороны Петра это как раз и была бравада, наивная попытка возбудить у жены ревность, внимание к себе. Тем более что после рождения в 1754 году Павла Петровича отношения между ними стали превращаться в чистейшую формальность, усугубленную растущей враждебностью.

В чреде мимолетных влюбленностей и увлечений перед великим князем неожиданно явился образ молоденькой, на одиннадцать лет его моложе, фрейлины, незадолго перед этим определенной императрицей в штат Екатерине. То была Елизавета Романовна Воронцова, во второй половине 1750-х годов занявшая прочное место в сердце великого князя. Между тем в конце июля 1755 года в Петербурге появился обаятельный польский шляхтич Станислав Понятовский — будущий польский король. Тогда, впрочем, он занимал несравненно более скромную должность секретаря английского посланника Чарлза Вильямса, с которым Екатерина и канцлер А. П. Бестужев имели более чем доверительные отношения. Посредником в романе великой княгини с Понятовским стал ее камергер Л. А. Нарышкин. После обнаружения аферы Бестужева и его ссылки Понятовский счел за благо на всякий случай из России уехать, чтобы возвратиться вскоре в новом качестве: посланником Августа III, Саксонского курфюрста и короля Польши.

Роман Екатерины с Понятовским длился несколько лет. В летнее время они обычно встречались в ее апартаментах в Ораниенбауме. Любовник, по предварительному согласованию, являлся сюда к ночи, тайно. Все было бы хорошо, не повстречай он однажды на пути кортеж великого князя, заинтересовавшегося личностью незнакомца. На вопрос, кого он везет, извозчик ответил: «Портного». Сидевшая в экипаже с великим князем Елизавета Воронцова начала зубоскалить: дескать, кому это ночью понадобился портной и кого он будет обмерять? Казалось, на том успокоились, и «портной» продолжал свой путь. Благополучно добравшись до Екатерины и проведя с ней несколько часов, он вдруг был задержан солдатами и препровожден к Петру Федоровичу. Тот, конечно, сразу узнал в «портном» Понятовского. И задал ему вопрос — простой и откровенный: «Спал ли ты с моей женой?» И хотя Понятовский по понятным причинам таковое отрицал, назревал скандал, который в конце концов обе стороны порешили замять. А Петр Федорович, нарочито подчеркивая свое благорасположение к удачливому сопернику, пригласил его на пирушку в интимной обстановке. «Начиная со следующего утра, — вспоминал Понятовский, ставший к тому времени уже бывшим польским королем, — все улыбались мне. Великий князь еще раза четыре приглашал меня в Ораниенбаум. Я приезжал вечером, поднимался по потаенной лестнице в комнату великой княгини, где находились также великий князь и его любовница». Прервем на минуту описание трогательной картины совместной трапезы супругов со своими пассиями. Но что хотел сказать или доказать этим Петр Федорович? А вот что, если продолжить рассказ Понятовского: «Мы ужинали все вместе, после чего великий князь уводил свою даму со словами: "Ну, дети мои, я вам больше не нужен, я полагаю''. И я оставался у великой княгини так долго, как хотел» [152, с. 139]. Происходило все это в августе 1758 года. А что касается спутницы Петра Федоровича, то, как читатель уже догадался, ею была Елизавета Воронцова.

Понимал ли Понятовский подлинный смысл описанной им сцены? Особенно сохранившихся в его памяти прощальных слов великого князя? А ведь со стороны последнего это был очевидный эпатаж, позволивший прояснить по крайней мере две интересовавшие его темы. Первая — утвердительный ответ на ночной вопрос, заданный «портному»; вторая — отцовство его «дочери» Анны, родившейся в декабре 1757 года. Неожиданным комментатором того и другого была сама Екатерина. Вспоминая годы, о которых идет речь, она писала, что будучи беременна Анной, не могла представительствовать на придворных празднествах. Из-за этого подобные обязанности падали на великого князя, чего тот и в самом деле не любил. Во избежание возможных сомнений в точности последовавшего описания приведем его полностью.

«Таким образом, — писала будущая императрица, — моя беременность не нравилась великому князю, и раз у себя в комнате, в присутствии Льва Нарышкина и многих других, он вздумал сказать: "Бог знает откуда моя жена беременеет; я не знаю наверное, мой ли это ребенок и должен ли я признавать его своим". Лев Нарышкин в ту же минуту прибежал ко мне и передал мне этот отзыв. Это, разумеется, испугало меня, я сказала Нарышкину: вы не умеете найтись; ступайте к нему и потребуйте от него клятвы в том, что он не спал со своей женою, и скажите, что, как скоро он поклянется, вы тотчас пойдете донести о том Александру Шувалову как начальнику Тайной канцелярии. Лев Нарышкин действительно пошел к великому князю и потребовал от него этой клятвы, на что тот ответил: "Убирайтесь к черту и не говорите мне более об этом"». Сценка достаточно красноречива, особенно совет Екатерины, как бы его ни трактовать, ввести в дело розыскной механизм государственной безопасности. Но еще поразительнее вывод, сделанный Екатериной, явно испуганной (чего она и не отрицала) возможными последствиями любовной связи с Понятовским: «Слова великого князя, произнесенные с таким безрассудством, очень меня рассердили, и с тех пор я увидала, что мне остаются на выбор три, равно опасные и трудные пути: 1-е — разделить судьбу великого князя, какая она ни будет; 2-е — находиться в постоянной зависимости от него и ждать, что ему угодно будет сделать со мною; 3-е — действовать так, чтобы не быть в зависимости ни от какого события». Но и этого откровения Екатерине показалось мало: «Сказать яснее, я должна была либо погибнуть с ним или от него, либо спасти самое себя, моих детей и, может быть, все государство от тех гибельных опасностей, в которые, несомненно, ввергли бы их и меня нравственные и физические качества этого государя» [86, с. 161–162].

Якобы позабытая мужем, а в действительности отталкивавшая его жена, ее беременность, грозившая обвинением в супружеской измене, спонтанно возникавшие и рушившиеся любовные многоугольники в миазме придворных интриг… Нет, не напрасно подзадержались мы на подобных, в сущности интимных, сюжетах. Ибо, учитывая высокое положение супругов, многие обстоятельства, о которых публично говорить не принято, оказывались чреваты действиями, отзывавшимися на судьбах огромной страны и ее населения, в массе своей даже не подозревавшего о том, что происходило за стенами дворцов правителей, в их гостиных, спальнях, кроватях!

Парадокс состоял в том, что внук Петра Великого, которому по крови и по праву предстояло взойти на российский престол, становился первой жертвой всего этого. И по-человечески можно понять его чувства к Елизавете Воронцовой. Наверное, «Романовна», как он ее называл, была единственной женщиной, которую Петр Федорович действительно любил. И доверял ей. И она платила ему ответными чувствами. Возникавшая при этом запутанность личных отношений в верхах осложнялась тем, что Елизавета Романовна была родной сестрой Екатерины Дашковой, любимицы Екатерины. А Петр — ее крестным отцом.

Позднее Дашкова вспоминала: «Великий князь вскоре заметил дружбу ко мне его супруги и то удовольствие, которое мне доставляло ее общество; однажды он отвел меня в сторону и сказал мне следующую странную фразу, которая обнаруживает простоту его ума и доброе сердце: "Дочь моя, помните, что благоразумнее и безопаснее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон". Я ответила, что не понимаю смысла его слов, и напомнила ему, что его августейшая тетка, императрица Елизавета, приказала нам посещать и двор ее высочества. Я должна отдать справедливость моей сестре, графине Елизавете, что она не требовала, чтобы я посвящала ей свое время. Она меня ничем не стесняла, а великий князь с того времени вывел заключение, как мне пришлось убедиться, что я просто дурочка» [74, с. 15–16].

Вдумываясь в приведенные слова, поражаешься тому, что и спустя четыре десятилетия Дашкова, женщина умная и независимая, так и не оценила дружеский совет своего крестного отца. Последующая крайне сложная и тягостная история ее взаимоотношений с Екатериной, уже ставшей самодержицей, показала, насколько дальновидным был Петр Федорович. Уж он-то знал характер своей супруги намного лучше, чем ее (тогда — девятнадцатилетняя) обожательница! И все же чем объяснить то откровенное неприятие, не только политическое, но и чисто человеческое, личное, которое испытывала по отношению к Петру Дашкова? Амбициозной ревностью, чисто женской завистью к старшей сестре, на месте которой могла бы оказаться она, Екатерина Малая? Или противоестественной (и неутоленной?) страстью этой Екатерины к той, другой, Великой? Эту тайну Дашкова унесла в могилу. Стоит ли тревожить почивший прах?

А Елизавета Воронцова — любимица Петра Федоровича? Неужели она была «очень невзрачная, оливкового цвета лица и до чрезвычайности нечистоплотная», какой рисовала ее, ставшую в одиннадцать лет фрейлиной, великая княгиня [86, с. 60]? Или «толстой и нескладной», «с обрюзглым лицом», «широкорожей»? Ее более поздний портрет кисти неизвестного художника таким характеристикам соответствует мало. Перед нами зрелая женщина, к тому времени ставшая супругой статского советника А. И. Полянского (1721–1818), мать дочери Анны (родившейся в 1766 году) и сына Александра (родившегося в 1774 году). Елизавета внешне немного напоминала свою младшую сестру, но, судя по отзывам родственников, значительно от нее отличалась нравственно. Ее братья С. Р. Воронцов и А. Р. Воронцов любили «Романовну» и «отдавали ей большое предпочтение перед княгиней Дашковой, которую не без основания упрекали за недружелюбное отношение к сестре, сильно ее побаивавшейся не только во время своего фавора, но и после своей опалы» [90, с. 25]. Конечно, такие суждения противоречили распространенной в литературе оценке Е. Р. Воронцовой. Эта оценка восходила к Екатерине Алексеевне и по понятным причинам была сугубо эмоциональной, чисто женской. Но именно она стала попутным средством для компрометации человека, с которым «Романовна» почти десять лет была тесно связана, — великого князя и императора Петра Федоровича.

Развивавшийся на глазах придворной публики фавор Елизаветы Романовны, да и мимолетные увлечения великого князя умело использовались теми, кто симпатизировал Екатерине Алексеевне: в отличие от своего супруга, она умела если и не сохранять свои любовные похождения в тайне, то, по крайней мере, не афишировать их. Все это протекало на фоне демонстративных эскапад великого князя, который своими, невинными в сущности, проделками вызывал неудовольствие у властителей придворных дум, особенно у ханжествующих святош. Еще в юные годы он, по свидетельству Штелина, имел «способность замечать в других смешное и подражать ему в насмешку» [197, с. 71]. Это была все та же бравада, вредившая прежде всего ему самому. В основе ее лежало осознание своего одиночества: в атмосфере царствования Елизаветы Петровны он все более чувствовал себя чужим. Стоит ли удивляться той многократно обыгранной в официальной историографии и беллетристике склонности великого князя, чуть ли не с первых лет прибытия в Россию, проводить свободное время не в придворной среде, как его супруга, а в компании приставленных к нему слуг и лакеев? Это раздражало императрицу, и в инструкции, данной назначенному обергофмейстером двора наследника Н. Н. Чоглокову в 1747 году, предписывалось запрещать великому князю игры с «егерями и солдатами или какими игрушками и всякие шутки с пажами, лакеями и иными негодными, ни к наставлению не способными людьми» [55, № 2, с. 719]. Однако Елизавета Петровна гневалась зря: ее племянник во многом просто повторял поведение своей тетки. Современники, которых это шокировало, сообщали, что она охотно водится с певчими, горничными, поломойками, лакеями и солдатами, приглашает их на обед в свои покои, выезжает с некоторыми из них на прогулки. Немалое пристрастие питала Елизавета Петровна и к английскому пиву, что также подвергалось осуждению как проявление низости ее происхождения (как-никак ее мать Екатерина I, в девичестве Марта Скавронская, была из крестьянской семьи). Но то, что в конечном счете прощалось дочери Петра («Простоту поведения Елизавета, несомненно, усвоила с детских лет в семье Петра и Екатерины, она была для нее естественной и удобной чертой общения», — справедливо констатировал Е. В. Анисимов [41, с. 161]), выставлялось и до сих пор выставляется в качестве чуть ли не одного из главных обвинений по адресу ее племянника.

Не обращая внимания на упреки и наставления, великий князь все больше времени стал уделять военным упражнениям. Он общался с солдатами и офицерами гольштейнского отряда, вызванного из Киля в Россию, охотно беседовал с солдатами Преображенского полка, шефом которого являлся. В великосветских кругах все это встречалось неодобрительно и породило устойчивое мнение о наследнике как ограниченном и грубом солдафоне. С нескрываемым злорадством подчеркивала это в своих воспоминаниях и Екатерина Алексеевна, и ее сторонница Е. Р. Дашкова. Это — мнения. А каковы факты?

Они дают основание утверждать, что многое в расхожих представлениях было искажено, утрировано, а еще чаще попросту игнорировано. Довольно рано Петр увлекся игрой на музыкальных инструментах, по-видимому обладая от природы хорошим музыкальным слухом. В особенности любил он популярную в те годы в России итальянскую музыку; почти что тайком научился он играть на скрипке, считая себя последователем школы известного итальянского композитора и скрипача Джузеппе Тартини (1692–1770). Правда, отзывы современников о его игре разноречивы. Екатерина, лишенная музыкального слуха и к тому же мужа не любившая, относилась к исполнительской деятельности супруга, мягко говоря, отрицательно. Но Болотов, не симпатизировавший Петру Федоровичу, писал, что он «играл на скрипице… довольно хорошо и бегло» [53, с. 199].

Едва ли возможно безукоризненно разрешить теперь этот спор. Но наблюдения Штелина, опубликованные еще в 1770 году, позволяют все же склониться к оценке Болотова. Характеризуя исполнительский талант Петра Федоровича, Штелин, в частности, писал: «Для своего времяпрепровождения этот государь научился у нескольких итальянцев игре на скрипке настолько, что при исполнении симфоний, ритульнелей к итальянским ариям и так далее мог выступать в качестве партнера. И хотя порой он фальшивил или пропускал трудные места, его итальянцы имели обыкновение кричать ему: "Браво, ваше высочество, браво!" Отчего в конце концов он и сам, несмотря на пронзительные удары смычком, уверовал, что играет верно и красиво, обладая музыкальным вкусом. Поэтому музыка вообще и особенно скрипка стали сильнейшими его увлечениями» [234, с. II, 107–108]. По словам все того же Штелина, зимой при дворе великого князя концерты устраивались еженедельно и длились с четырех до девяти часов вечера. Помимо профессиональных итальянских, русских и немецких артистов в них участвовали и любители, а сам Петр Федорович всегда был первой скрипкой [234, с. II, 109].

Но, в конце концов, вопрос о том, как играл на скрипке наследник, а затем император, не столь важен, хотя и примечателен для его характеристики. Важнее иное, отмеченное Штелиным, причем не при жизни Петра Федоровича, когда это могло быть сочтено за придворную комплиментарность, а позднее, в 1770 году. А заключалось оно в том, что, как специально подчеркивал Штелин, музыкальные пристрастия Петра Федоровича способствовали развитию музыкальной жизни как при императорском дворе, так и в обеих столицах России — Москве и Петербурге [234, с. II, 107].

Петру Федоровичу было присуще и другое увлечение: любовь к коллекционированию. В цитированных выше заметках Штелина можно прочитать: «Едва он слышал что-либо о хорошей скрипке, как тотчас желал ее заполучить, независимо от цены. В результате он стал обладателем ценного собрания скрипок кремонских, амати, штайнеровских и других знаменитых мастеров, за которые он платил по четыре, пять и более сотен рублей». В эту коллекцию, по свидетельству Штелина, входили и другие инструменты, в том числе фарфоровая китайская флейта. Как это ни покажется невероятным для тех, кто привык разделять мнение о Петре Федоровиче официальной версии, шедшей от Екатерины II, императора с полным основанием можно назвать меломаном. Впрочем, именно так его аттестует французский музыковед Р. Мозер [220]. Возможно, еще более невероятным покажется кое-кому характеристика «грубого солдафона» как книголюба. Но это так.

Любой желающий убедиться в этом найдет в отделе рукописей Российской национальной библиотеки в Санкт-Петербурге несколько описей книжного собрания Петра Федоровича, составленных Штелиным. Начиная с рукописи «Оригинальный каталог библиотеки по инженерному и военному делу великого князя Петра Федоровича», содержащей 36 листов и датированной 1743 годом, в каталог вошли 829 описаний книг, распределенных по форматам.

Его книжное собрание формировалось разными путями. С одной стороны, за счет книг, собиравшихся в Петербурге после переезда сюда гольштейнского принца и наследника российского престола; с другой стороны, за счет доставленной сюда из Киля библиотеки его отца. Это собрание книг прибыло по распоряжению наследника в 1746 году и было завершено описанием 5 октября того же года [11, № 69 и след.]. До сих пор библиотека Петра Федоровича по-настоящему не изучена. Это касается не только общего анализа сохранившихся описей, но и выявления экземпляров книг, которые держал в руках владелец библиотеки. Ведь на них могли сохраниться его подчеркивания, пометы и другие следы чтения, дающие дополнительные материалы к пониманию внутреннего духовного мира владельца. Это, конечно, дело будущего. Но уже теперь предварительные исследования состава книжного собрания Петра III позволяют прийти к некоторым выводам. Наиболее полно здесь были представлены книги по военному делу, по истории и искусству, а также художественная литература, от сочинений античных писателей до произведений авторов XVII — середины XVIII века на французском, немецком, итальянском, английском и некоторых других европейских языках. В их числе находилось и первое французское собрание сочинений Вольтера. Многие экземпляры этой библиотеки оцениваются как «подлинные книжные редкости» [122, с. 163]. Из изданий на русском языке выявлено лишь одно — вышедший в начале 1729 года первый (и оказавшийся единственным) выпуск петербургского научного журнала «Краткое описание комментариев Академии наук». Исключение Петр Федорович делал только для книг на латинском языке. Он рассказывал Штелину, что еще в Киле возненавидел своего учителя латинского языка и это чувство перенес на латинские книги. «Он так ненавидел латынь, — писал Штелин, — что в 1746 году, когда была привезена из Киля в Петербург герцогская библиотека, он, поручая ее моему смотрению, приказал мне, чтоб я для этой библиотеки велел сделать красивые шкафы и поставил их в особенных комнатах дворца, но все латинские книги взял бы себе или девал куда хотел. Будучи императором, Петр III имел также отвращение к латыни» [197, с. 71].

Примечательно, что Петр Федорович не ограничился лишь получением родовой библиотеки, но и следил за ее дальнейшим пополнением. «Как только, — вспоминал Штелин, — выходил каталог новых книг, он его прочитывал и отмечал для себя множество книг, которые составили порядочную библиотеку» [197, с. 71, 110]. Вскоре по вступлении на престол он назначил Я. Я. Штелина своим библиотекарем, поручив ему составить план размещения в новопостроенном Зимнем дворце книжного собрания и выделив для этого «ежегодную сумму в несколько тысяч рублей».

…Мир духовных интересов любого человека не обязательно лежит на поверхности. О нем не так просто узнать, в него порой трудно войти. Ибо живет он не в словах, а тем более рассчитанных на аудиторию декларациях, а в чем-то ином, сокровенном, что не так-то легко бывает определить словесно. Вспомним проникновенные строки Федора Тютчева:

Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймет ли он, чем ты живешь? Мысль изреченная есть ложь.

По счастью, в случае с Петром Федоровичем происходит нечто обратное. Круг его человеческих, личных чувств и переживаний не весь исчез, не ушел в небытие вместе с ним. Еще при жизни великого князя он получил материализацию, предметное закрепление. Оно сохранилось и сегодня. Оно рядом с нами. Оно обозримо, имеет точно определенное место, время и название. Это петербургский пригород — Ораниенбаум.

Малый двор в Ораниенбауме.

Почти сразу же по прибытии в столицу тогда еще Карла Петера его тетка озаботилась подбором придворного штата будущего наследника престола. Уже 1 (12) марта 1742 года английский дипломат К. Вейч сообщал в Лондон: «Новая императрица составила двор для юного герцога Гольштейнского, назначила его гвардии поручиком» [164, т. 91, с. 448]. В следующем году она подарила — теперь уже Петру Федоровичу — Ораниенбаум, расположенный на побережье Финского залива, чуть западнее Петергофа, своего излюбленного летнего местопребывания.

Что же увидел ее юный племянник, впервые приехавший в отныне принадлежавшую ему летнюю резиденцию? Перед ним предстала живописная местность, поросшая густым лесом, чередовавшимся с оврагами и небольшими холмами, покрытыми зеленой травой и яркими пятнами полевых цветов. Причудливо извиваясь среди этого буйства природы, несла в залив чистейшие ключевые воды речка Кароста. И как бы по бегу ее течения местность понижалась, частью круто обрываясь к заливу. А вдоль по течению вновь мог видеть Петр Федорович поросшую деревьями, кустарником и травой равнину, уходившую к морю, где, казалось совсем близко, виднелся Кронштадт. Но берег залива был и маняще близок, и неприступен: равнина вскоре переходила в зыбкое болото, покрытое тростниковыми зарослями. А наверху, на доисторической кромке доисторического берега некогда бушевавшего древнего моря, возвышался дворец, окнами смотревший на открывавшуюся ширь Балтики. Двухэтажный, с западной и восточной стороны продолженный дугообразными крыльями, уравновешивавшимися изящными павильонами, этот дворец напоминал некое гигантское существо, которое обеими руками, сжатыми в кулаки, обозначало себя хозяином всего, что было внутри и вокруг: регулярного сада с фонтанами, гротами, скульптурами, оранжереей; парадного двора с конюшнями и другими подсобными строениями, находившегося с южной, обращенной к лесу, стороны дворца; домов служителей, стоявших к востоку от дворца, в низине небольшого каскада запруженной речки Каросты. А на равнине, внизу, ориентированная точно на центр дворцового фасада, виднелась каменная пристань канала, стрелой почти с версту уходившего к морю. Все это открылось перед юношей, который приехал сюда 7 мая 1743 года из Петергофа вместе с Елизаветой Петровной, чтобы совершить первое в своей жизни плавание из Ораниенбаума в Кронштадт. И не только совершить, но и описать его в том сочинении, о котором сказано выше.

Трудно утверждать, что новый хозяин этих мест смог при первом посещении как следует их разглядеть. Но вот что не могло ему не броситься в глаза: не блеск и великолепие, а заброшенность и неустроенность отмечали то, что некогда принадлежало Меншикову. Ибо он, хозяин Ораниенбаума, впал в 1727 году в немилость и был сослан Петром II в далекий Березов, где через два года и скончался. Задуманные им работы не были доведены до конца и остановились. А начались они вскоре после того, как в 1710 году Петр I подарил эти земли своему любимцу.

Уже год спустя начали возводить центральный корпус дворца, после некоторого перерыва строительство в 1716 году продолжилось. Одновременно сооружались дугообразные крылья, завершившиеся двумя павильонами, разбивался сад. С восточной стороны дворца были сооружены палаты для Петра I, который обычно останавливался здесь на пути из Кронштадта. А для удобства сообщения с морем, кажется около 1719 года, начали рыть канал, большая часть которого проходила по заболоченной и мелководной прибрежной полосе. Берега его укрепляли сваями и дамбами, обкладывали камнем, украшали дерном. Это сложное гидротехническое сооружение с самого начала мыслилось неотъемлемой частью общего архитектурного комплекса Ораниенбаумского дворца — его разработка в разное время была связана с именами И. Г. Шеделя, А. Шлютера, М. Фонтана [71, с. 405–424; 109, с. 17–20].

Но с самого начала Ораниенбауму была уготована судьба не только одного из красивейших памятников отечественной архитектуры и садово-паркового искусства. Тесно связанный с возвышением и стремительным падением не только всесильных вельмож, но и властелинов страны, Ораниенбаум превратился в одно из действующих лиц политической истории, в своеобразный барометр, чутко реагировавший на перемены, происходившие или даже только намечавшиеся в верхах.

Лишившись хозяина, дворец и все сооружения, с ним связанные, были конфискованы; мебель и наборный паркет высочайшей художественной ценности были отправлены в Москву, а дворец в 1728 году поступил в ведение Канцелярии от строений. По этому случаю была составлена подробная опись, к счастью сохранившаяся до сих пор.

После почти трехлетнего отсутствия двор возвратился из Москвы в Санкт-Петербург, и вступившая в 1730 году на престол Анна Ивановна распорядилась возобновить строительные и реставрационные работы в Ораниенбауме — как в Большом дворце, так и на канале. Осуществить их было поручено архитекторам М. Земцову, П. Еропкину, И. Мордвинову со товарищи. Тем не менее судьба дворца оказалась неопределенной. В 1737 году у него появился новый хозяин — Адмиралтейская коллегия. Перед архитекторами Еропкиным и Земцовым поставили новую задачу — приспособить дворец под морской госпиталь. Работы велись до 1740 года, когда в Петербурге произошли очередные перемены: умерла императрица Анна Ивановна, ее преемником был объявлен Иван Антонович, в следующем году свергнутый Елизаветой Петровной. И вот теперь, в 1743 году, у дворца появился очередной хозяин — наследник престола. А после его вступления в брак с Екатериной Ораниенбаум, естественно, превратился в летнее местопребывание «молодого», или «малого», двора. Именно этот сравнительно непродолжительный период оказался временем бурного расцвета резиденции. И хотя архитектурные замыслы и их воплощение осуществлялись с одобрения и при финансовой поддержке Елизаветы Петровны, они ярко отразили художественные вкусы и пристрастия заказчика — Петра Федоровича.

С 1746 года и до начала следующего десятилетия работы проводились по проектам и под общим руководством великого Франческо Бартоломео Растрелли (1700–1771), мастера русского барокко, автора таких шедевров, как Смольный монастырь и Зимний дворец в столице, Петергофский и Царскосельский дворцы в ее пригородах. По-видимому, основным исполнителем замыслов Растрелли в Ораниенбауме являлся каменных дел мастер Мартин Людвиг Гофман. К середине 1750-х годов имя Растрелли в документах по строительству Ораниенбаумского дворца постепенно исчезает — оно заменяется с 1756 года именем Антонио Ринальди (ок. 1710–1794), итальянского архитектора, прибывшего в Россию в 1751 году. Теперь он стал архитектором «малого» двора.

Начавшиеся с 1746 года архитектурно-строительные работы прежде всего коснулись Большого, бывшего меншиковского, дворца, исходный пространственно-художественный замысел которого Растрелли бережно сохранил. Он принял также во внимание идеи, намеченные, но не осуществленные его предшественниками в 1730-е годы. Была реконструирована парадная лестница. Примечательно, что при этом использовали бук, специально доставленный из Гольштейна, а на стенах второго этажа поместили вензеля Петра Федоровича, выполненные латинскими буквами, — «P. F.». Лестница, по которой посетители входили во дворец, превращалась в символическую реплику пути, совершенного хозяином из Гольштейна в Россию.

Сложившееся еще во времена первого владельца Большого дворца, Меншикова, деление на две половины — «мужскую» (западную) и «женскую» (восточную) — сохранилось. В 1748–1750 годах были пристроены задуманные еще раньше так называемые «приделочные» комнаты, позволившие расширить внутреннее пространство дворца. Поверх дугообразных крыльев возникли прогулочные галереи, обрамленные изящной балюстрадой. В западном павильоне, где находилась придворная Пантелеймоновская церковь, был установлен резной алтарь работы москвича И. П. Зарудного. Восточный павильон в 1754–1755 годах был разделен на два этажа — там устроили Эрмитаж с большим обеденным столом. Каждое место было снабжено подъемным устройством, с помощью которого снизу подавались блюда с едой. Специальная лестница вела к выходу на прогулочную галерею. Павильон этот, где поместилась коллекция японского фарфора, получил название Японского.

В эти годы завершилось архитектурное оформление пространства к югу от дворца. В 1753 году началось сооружение восточного флигеля, симметричного западному. По его завершении оба флигеля, расположенные перпендикулярно к центральному корпусу, были объединены оградой, образовав замкнутое пространство парадного двора. В духе барочной куртуазности западный флигель, примыкавший к «мужской» части, был предназначен для фрейлин, а восточный, примыкавший к «женской» части, — для кавалеров. В нем помимо комнат придворных устроили квартиру управляющего ораниенбаумской домовой конторы С. Карновича. Несколько лет спустя здесь пристроили кухню. Южный фасад с обоими флигелями смотрел на декоративный Утиный пруд, за которым виднелись деревья бескрайнего леса…

Продолжались строительные работы и на территории, входившей в дворцовый комплекс. На месте обветшавшей оранжереи с восточной стороны Нижнего сада было сооружено новое оранжерейное здание уже в 1747–1748 годах. Вскоре, в 1752–1755 годах, симметрично ему в западной части сада вырос Оперный, или Картинный, дом — к рассказу о нем мы еще вернемся. Тогда же, в 1755 году, начались работы по расчистке морского канала. Его было решено «возобновить, как прежде было, со углублением». Решение имело, несомненно, принципиальный характер. Оно подчеркивало органичную связь канала с общим архитектурным замыслом. Объединяющим звеном являлась дворцовая пристань, а также технические сооружения и службы, обеспечивавшие движение по каналу: подъемные мосты в средней части канала, над протоками бассейнов, служивших местом стоянки небольших судов и шлюпок; здания обслуживающего и караульного персонала и многое другое. Внимание к каналу как части дворцового комплекса вполне понятно. Он был естественным, а в ту пору, пожалуй, и единственным путем сообщения Ораниенбаума с Кронштадтом.

Перестройка Большого дворца затронула не только внешний вид ансамбля, придав ему логическую завершенность. В еще большей мере преобразования коснулись внутренней отделки помещений. Растрелли широко и с большой фантазией применил при оформлении интерьеров золоченую резьбу и художественную лепку в сочетании с использованием тканей, живописи, пластики. И нет сомнений в том, что, поднимаясь из вестибюля («передних сеней») по деревянной двухмаршевой лестнице на второй этаж, Петр Федорович мог с удовлетворением отмечать, как год за годом его дворец обретает вид, достойный резиденции будущего (тогда он был еще великим князем) российского самодержца.

Особенно занимал его Большой зал — центральное звено в планировке не только второго этажа, но и всего дворца. Здесь должны были проводиться парадные приемы, музыкальные празднества, торжественные встречи. И вид этого зала, работа в котором завершилась в 1757 году, отвечал требованиям заказчика. Как жаль, что время и люди не смогли сохранить то, что сделал Растрелли. И сегодня лишь при сильном воображении, питаемом архивной документацией, можно представить себе впечатление, которое производил Большой зал на каждого, вступавшего сюда. Предоставим слово автору одного из путеводителей: «Зеркала в золоченых резных рамах заменили живописные панно стен, золотой орнамент украсил падугу, паркет набрали "звездами" из белого и черного дуба и бука. Живописные десюдепорты (наддверные украшения) и плафон "Аполлон и музы" исполнили Д. Валериани, И. Гроот, Н. Панфилов, Е. Поспелов, П. Семенов, Н. Григорьев и И. Канатчиков» [109, с. 23]. Добавим к сказанному, что напротив окон, из которых открывался завораживающий вид на Кронштадт, на антресолях находились хоры для музыкантов. Расположенные по бокам Большого зала двери вели соответственно — с восточной стороны в зал для официальных аудиенций (далее к нему примыкали покои Екатерины), а с западной — в парадную столовую (к ней примыкали покои Петра).

Многие черты внутренней перепланировки, произведенной при Петре Федоровиче, запечатлели некоторые обстоятельства его жизни и взаимоотношений с супругой. На половине, которую она занимала, существовала потайная лестница. Та самая, по которой на ночные свидания с возлюбленной проникал молодой Понятовский. И если вспомнить его рассказ об ужинах «вчетвером», то отсюда, ернически пожелав не скучать, хозяин дворца уводил свою фаворитку «Романовну» — на мужскую половину. Поскольку любовную связь с ней великий князь не только не скрывал, но очень скоро стал даже демонстративно подчеркивать, в конце 1750-х годов для Елизаветы Воронцовой в крайней западной части центрального корпуса Большого дворца были устроены апартаменты. Они располагались на первом этаже, как раз под покоями Петра Федоровича. Доминантой этих апартаментов была опочивальня, в углу которой, неподалеку от входной двери с восточной стороны, находилась потайная лестница, шедшая от подвала до чердака. В опочивальне были три внутренние двери. Одна вела в кабинет с камином, выходивший на южную сторону дворца, другая, ориентированная на запад, открывала вход в Золотой кабинет (будуар), а третья дверь — в так называемый кабинет Дианы, окнами выходивший на залив.

Наряду с парадной лестницей и так называемой «гостиной графини Карловой» кабинет Дианы относится к тем помещениям Ораниенбаумского дворца, в которых чудом уцелела лепка XVIII столетия, возможно принадлежащая Ринальди. Это позволяет с наибольшей достоверностью представить художественный уровень декора, создававшегося под руководством Растрелли, что, конечно, само по себе очень важно. Но лепка кабинета Дианы создает возможность «прочитать» символику, с помощью которой ее создатели хотели выявить и характер Елизаветы Воронцовой, и отношение к ней Петра Федоровича.

В центре карнизов западной и восточной сторон помещены изображения двух амуров с растениями и животными (собака, кролик, дичь). Напротив входа, с северной стороны, — Диана с копьем и охотничьими трофеями — оленьими рогами, а над входом — также Диана, но с луком. В каждом из четырех углов — с северной стороны амуры с птицей, с южной стороны — амуры с ланью и снова с птицами. На потолке — лепной плафон с цветами.

Древнеримская богиня Диана, как и ее древнегреческий аналог Артемида, чаще всего воспринималась тогда как богиня охоты. Но не только. Диана еще и покровительница растительного и животного плодородия. Все элементы того и другого, наряду с символами охоты, были в лепнине отражены. И кто знает? Может быть, есть еще один, так сказать, третий закодированный в декоре смысл: Диана-Артемида толковалась как символ луны, тогда как Аполлон, брат Артемиды, — как символ солнца. Не означало ли это, что Диана-Елизавета должна сиять отраженным светом Петра-Аполлона — своего возлюбленного и, как она могла надеяться, будущего супруга? Так, благодаря зашифрованной в ней символике лепнина кабинета Дианы приобретает значимость не только памятника искусства, но и исторического документа.

На флюгере Японского павильона до сих пор читается дата «1753». Но ни тогда, ни позже, вплоть до Петрова дня 1762 года, работы, начавшиеся под руководством Растрелли в Ораниенбаумском дворце и вокруг него, не прерывались. Многое, выполненное в это время, несло на себе, как мы видели, отпечаток обстоятельств жизни, пожеланий и вкусов великого князя. И все же ни игнорировать, ни преуменьшать, ни, наоборот, преувеличивать этого не надо. При всем гении Растрелли возможности как строителей, так и заказчика были в значительной мере предопределены, ограничены самим фактом предшествующего существования дворца. Новое строительство в Ораниенбауме развернулось начиная с 1746 года [70, с. 464]. И оно заслуживает того, чтобы остановиться на нем, пусть в общих чертах, в поисках ответа на вопросы: какова была личность Петра Федоровича, каков был круг его интересов и пристрастий в повседневной жизни? Ибо зачастую то, что условно следовало бы назвать бытовым интерьером любого человека, говорит о нем несравненно больше, раскрывает нюансы его души точнее и полнее, нежели его собственные заявления и действия, а тем более свидетельства современников, не обязательно объективные и не всегда справедливые.

Сознавал ли сам Петр Федорович, что многим его поступкам присущи были некие символические подтексты? Просматриваются они и в сооружении двух небольших потешных крепостей. Одна из них носила название Екатеринбург, другая — имя Святого Петра. Первая появилась на южной стороне Ораниенбаумского дворца, неподалеку от ворот Парадного двора, за Утиным прудом, — на лугу. Вторая — на возвышенности, огибаемой по глубокому оврагу речкой Каростой. А запруженная чуть ниже по течению еще во времена Меншикова, она образует Нижний пруд, как бы разделяющий водной преградой обе крепости. Впрочем, как сказано, — потешные. Потешным был и пруд, на котором разыгрывались морские батальные сцены. В них участвовали 12-пушечный корабль «Ораниенбаум», фрегат «Святой Андрей», галеры «Святая Екатерина» и «Елизавета». Сфера их деятельности ограничивалась Нижним прудом: выйти в Финский залив они, разумеется, никак не могли.

Не забудем, однако, что обе крепости разделяло не только потешное море, но и время: Екатеринбург был сооружен в 1746 году, а крепость Святого Петра — спустя десять лет, в 1756-м. Екатеринбург, по данным С. Б. Горбатенко и В. А. Коренцвита, представлял собой небольшое крепостное укрепление с земляными валами, частоколом, четырьмя бастионами и тремя подъемными мостами над окружавшим крепость рвом. Внутри находились здания коменданта и двух караулен — для офицеров и матросов (это происходило еще до прибытия гольштейнского отряда). Крепость Святого Петра во многом повторяла облик Екатеринбурга. Ее строительством занимался уже известный нам Гофман, для чего ораниенбаумская контора 23 мая 1756 года заключила с ямщиком Новогорецкого уезда, Сампсоном Бобылевым, договор — соорудить согласно чертежу «своими работными людьми и инструментами» в долине Фриденталь крепость «о пяти бастионах». Земляные работы подрядчик выполнил в короткий срок — за два с половиной месяца. В крепость вели главные въездные каменные ворота, сохранившиеся до сих пор. На установленном наверху ворот металлическом флажке выбита дата: «1757». Предполагается (С. Б. Горбатенко), что Екатеринбург и, возможно, крепость Святого Петра строились по плану, составленному самим Петром Федоровичем. Это вполне вероятно, если вспомнить, что он с юных лет увлекался фортификационным делом.

Между тем во взаимоотношениях его с Екатериной с 1746 по 1756 год произошли огромные изменения: от попреков жены в невнимании и неверности до открытого бравирования любовными победами. И эти изменения нашли предметное закрепление. Ведь первая крепость, Екатеринбург, была построена, когда о второй крепости и речи не было. И названа была она Петром Федоровичем, тогда восемнадцатилетним, в честь своей жены. Это потом, десятилетием позже, во время военных игр и учений Екатеринбург становится условным противником, над которым гарнизон второй крепости одерживал «победы». И тем вольно или невольно высвечивался трагический смысл двухполюсного сосуществования великокняжеской четы. История обеих крепостей может восприниматься одной из иллюстраций признания самой Екатерины. По ее словам, даже и в конце 1750-х годов великий князь «еще имел ко мне невольное доверие, которое необъяснимым образом почти всегда сохранялось в нем, хотя он сам не замечал и не подозревал того» [86, с. 138]. Читая это, по-видимому вполне искреннее, признание, поражаешься то ли ханжеству, то ли нравственной глухоте будущей самодержицы, считавшей «невольное доверие» к ней мужа «необъяснимым». На самом деле здесь проявлялась отмечавшаяся нами противоречивость чувств Петра Федоровича, в конце концов его и погубивших: любви, рождавшей ненависть в душе отторгнутого мужа, и веры в возможное примирение, питавшей растущее недоверие. Баланс того и другого был хрупок, неустойчив. И дальнейшая судьба потешных сооружений в долине Фриденталь, что у речки Кароста, показала, в какую сторону он постепенно склонялся.

Взаимное отчуждение супругов можно проиллюстрировать еще более впечатляющим и мало кому известным примером. В самом конце 1750-х годов верстах в пяти-шести западнее Ораниенбаума дворцовая контора Петра Федоровича приобрела участки земли, где началось строительство двух небольших загородных ансамблей. Один, получивший название Нескучное или, на французский лад, Санс-Эннуи, — для фаворитки великого князя, Е. Р. Воронцовой; другой — для его супруги, великой княгини Екатерины Алексеевны: охотничий домик с уютным регулярным садиком, построенный по проекту известного архитектора А. Ф. Кокоринова (1726–1772). Став императором, Петр III устраивал в Санс-Эннуи приемы. Так, 17 апреля 1762 года Штелин записывает: «Охота за оленем и обед в Sans Ennui, на даче графини Воронцовой, в пяти верстах от Ораниенбаума. Оттуда прогулка верхом и в линейках на дачу императрицы. Вечером маневры двух корпусов — Цеймерна и Форстера, к великому удовольствию его имп. величества. Большой ужин в Японской зале» [45, с. 15). Запись поразительная: странное и непрекращающееся сопряжение трех людей и двух судеб, подобное параллельным линиям, которые вскоре пересекутся. И Санс-Эннуи в связке Ораниенбаум — Петергоф! Именно в Санс-Эннуи в утренние часы начавшегося 28 июня в столице переворота должен был доставить незадачливый поручик Преображенского полка Бернгорст фейерверк.

В наши дни мало кто, кроме разве специалистов, подозревает о наличии кроме Ораниенбаума еще одного места, тесно связанного с именами Петра III и Екатерины II. Хотя ее охотничий домик не сохранился, а гора, на котором он стоял, срыта, следы Санс-Эннуи еще видны. Здесь все небольшое, интимно-миниатюрное, судя по всему отражавшее вкусы скорее великого князя, нежели его фаворитки: небольшой двухэтажный дворец, за истекшие два века претерпевший значительные изменения; небольшой ландшафтный сад с двумя родниковыми прудами посередине, украшенный скульптурами, от которых сохранилась лишь одна; каскад, по которому вода из прудов текла к заливу, образуя небольшой водопадик. Перед домом — смотровая площадка, с которой открывается чудесный вид на залив и совсем близкий Кронштадт. Дворец Е. Р. Воронцовой в том виде, в каком он существует ныне, давно уже является военно-морским госпиталем. Ближайшая железнодорожная платформа называется Бронки. Но добраться в бывший Санс-Эннуи из Ораниенбаума можно и автобусом. Этот путь я проделал в июле 1996 года, кратко описав увиденное. Но довольно об этом, вернемся вновь в середину XVIII столетия, на берега речки Каросты.

Собственная история крепости Святого Петра была скоротечной, отразив импульсивный, нетерпеливый характер своего хозяина. Вскоре она оказалась основой другой крепости, получившей название Петерштадт. Точную дату, когда приступили к ее сооружению, назвать трудно, поскольку строительные работы скорее всего постепенно переходили от одной стадии к другой. Судя по документам, переход завершился не позднее 1759 года. Территория Петерштадта к этому времени была расширена и в плане приобрела форму двенадцатиконечной звезды. Крепость была окружена земляными валами с четырьмя бастионами. На тех участках, где естественные водные преграды отсутствовали, были вырыты и наполнены водой рвы. Их ширина достигала трех с половиной — четырех метров, а глубина — более двух метров при высоте валов более четырех метров. Крепость имела три входа с подъемными мостами. До лета 1762 года успели полностью соорудить лишь один оборудованный вход. По отзывам специалистов, Петерштадт был уменьшенной копией серьезного фортификационного сооружения, соответствовавшего требованиям крепостного строительства своего времени.

После расширения территории Петерштадта былая крепость Святого Петра оказалась в его середине, образовав Арсенальный двор, который сохранил форму пятигранника. В середине крепости оказались и каменные ворота. Судя по описи 1762 года, они выглядели так: «В крепость ворота каменные, под оными в проезде створные решетчатые железные полотна, и наверху оных ворот осмиграной шпиц со светлыми дверями и окончиками, верх покрыт листовым белым железом, наверху спица медное вызолоченное яблоко» [26]. (Выявлено 3. Л. Эльзенгр.).

При сравнительно небольшой площади Петерштадта за его стенами уместилось почти двадцать каменных и деревянных построек, располагавшихся вокруг Арсенального двора и вдоль единственной внутренней улицы. По обеим сторонам каменных ворот находились Дом коменданта, каковым являлся сам Петр Федорович (завершен в 1757 году), а также Гауптвахта. Далее следовали дома для генералов и офицеров гольштейнского гарнизона, лютеранская церковь, казематы, хозяйственные и складские помещения. За пределами крепостных стен построили дом пастора с хозяйственными службами, а также казармы для драгун и гусар.

Понятно, что на сооружение Петерштадта требовалось время. И хотя строительство велось достаточно интенсивно, Петр Федорович торопил — он мечтал завершить намеченное к лету 1761 года. Этого не случилось. И 18 апреля 1762 года он, теперь уже император, приказал, как сказано в исторической справке, составленной под руководством В. А. Коренцвита, «к строению крепости чинить вспоможение». В этом «вспоможении» принимали участие мастера из Кронштадта: «Его императорское соизволение есть строющуюся в Ораниенбоме крепость Петерштадт нынешним летом привесть во окончание кронштадскими канальными работными людьми, и для окончания той крепости ныне потребно тех людей, кроме находящихся в Ораниенбоме сорока людей, еще сто пятьдесят человек». Примечательно, что эти строки принадлежали выдающемуся русскому военному инженеру Абраму Петровичу Ганнибалу (ок. 1697–1781), прадеду А. С. Пушкина. К этому времени он занимал должность главного директора Ладожского и Кронштадтского каналов. Указом Петра III от 9 июня 1762 года 65-летний Ганнибал «для его старости» от службы был уволен, а его преемником стал почти 80-летний Миних, одновременно назначенный сибирским генерал-губернатором с оставлением его в Петербурге [27, № 96, л. 327].

После 1762 года дальнейшие работы в Петерштадте прекратились, а находившиеся здесь строения, кроме дворца Петра III, были при его сыне, Павле Петровиче, разобраны. И лишь по уцелевшим в земле фундаментам большей их части можно если не в натуре, то в макете или мысленно восстановить достоверный облик этого памятника времен Петра Федоровича. По счастью, наряду с каменными воротами, одиноко возвышающимися на небольшом пригорке, дошла до нас главная достопримечательность его любимого детища — дворец Петра III.

Сегодня он открывается взгляду стоящим среди окружающих его деревьев и клумб с цветами, возникших вместо срытых, к сожалению, в 1950-х годах остатков земляных валов. И потребуется воображение, чтобы понять мотивы, которыми руководствовался Ринальди, вписывая здание во внутреннее пространство Петерштадта. Строительство дворца началось почти одновременно с сооружением крепостного комплекса, в 1758 году. И уже 5 августа следующего года каменных дел подмастерье Эрих Гампус докладывал ораниенбаумской домовой конторе: «По договору реченной конторы и по смотрению архитектора Ринальди и по отдаче моей каменного дела подрядчикам Василью Степанову с товарищем материалов, зделан или построен им, Петровым с товарищем, в но-востроющейся крепости каменный дом» [109, с. 50]. Затем начались наружные и внутренние штукатурные и отделочные работы. Для их выполнения были затребованы резчики и отделочники, занятые на завершающих работах в новом петербургском Зимнем дворце: Дмитрий Михайлов, Павел Дурногласов, Дмитрий Иванов и Семен Фирсов. Великому князю не терпелось увидеть свой дворец завершенным, но, ввиду сложности и ответственности задачи, работы затягивались. В апреле 1760 года Петр «соизволил повелеть к последующему лету во Ораниенбоме внутреннюю уборку ко окончанию привесть» [26, № 6]. Но и два года спустя работы по внутреннему убранству продолжались. Они были завершены к маю 1762 года, едва ли не за полтора месяца до переворота.

И выбор места, и внешний вид, и внутренняя планировка дворца во многом необычны. Кажется, Ринальди чутко уловил такие черты характера заказчика, как любовь к простоте, уюту, изысканной, но строгой красоте. Дворец был поставлен в юго-восточной части Петерштадта, почти примыкая к земляному валу. Поэтому его парадный фасад решен как вогнутый дугообразный срез противоположного угла. Второй этаж украшен балконом, с которого Петр Федорович мог руководить вахтпарадами на плацу. Под ним, на первом этаже, помещается парадный вход. И если пять комнат первого этажа имели сугубо утилитарный, служебный характер, то второй этаж, на который нужно было подниматься по крутой винтовой каменной лестнице, занимали личные покои Петра Федоровича. Здесь царило буйство фантазии в поразительном сочетании с утонченной интимностью, достигнутыми Ринальди с очевидным учетом вкусов хозяина. Об этом свидетельствовали шесть комнат, следовавших вдоль периметра здания одна за другой: передняя, буфетная, картинная, кабинетная, спальная, будуар. Из будуара небольшая дверь вела на другую, служебную винтовую лестницу — наверх к чердаку и вниз к служебному, «черному» выходу. Стены картинной комнаты (или зала) были увешаны 58 полотнами западноевропейских художников XVII–XVIII веков. Стены остальных комнат затянули штофными тканями.

Помещения второго этажа были уставлены креслами, стульями и комодами красного дерева, между которыми стояли ломберные столы — игра в карты была излюбленным развлечением при дворе; большим любителем карточной игры являлся и хозяин. Он, будучи страстным любителем игры на скрипке, был также участником домашних концертов, устраивавшихся в картинном зале. К сожалению, мебель того времени не сохранилась. Одним из немногих исключений является комод-сервант, специально для Петерштадта выполненный Францем Конрадом. Это расписное бюро предназначалось для хранения любимой Петром Федоровичем с юных лет коллекции оловянных солдатиков. При жизни владельца оно стояло в павильоне Эрмитаж, на берегу речки Каросты.

В декоре дворца прослеживаются мотивы, связанные с жизнью Петерштадта. Так, в будуаре сохранилась лепнина, посвященная этой теме. По углам комнаты помещены повторяющиеся композиции с изображением знамен, труб, пушек, стрел; виден барабан, на котором восседает обезьяна; помещено изображение пылающего сердца в щите. Основную семантическую нагрузку несли лепные изображения на падугах комнаты, стены которой украшали ореховые панно. Под окном северной стены, с видом на Нижний пруд, помещено изображение четырех галер и корабля; на противоположной, южной, стене — башни с бастионом. На западной стене виден земляной вал со рвом и двумя группами всадников — три и два воина; на восточной стене изображены два сражающихся всадника.

Органичным продолжением дворца как места отдыха и увеселений являлись парковые постройки, располагавшиеся западнее, в долине речки Каросты: уже упомянутый Эрмитаж, а также Зверинец, Китайский домик, Соловьиная беседка… Через речку были переброшены мостики, а на берегу устроена пристань. Каждое из этих сооружений, между которыми росли небольшие рощицы, украшенные статуями и фонтаном, отличалось особенностями своего художественного оформления. Деревянный двухэтажный Эрмитаж с прогулочной галереей стоял на каменном фундаменте. Его украшали пилястры и резные карнизы, а высокая «китайская» крыша придавала ему экзотический вид. Эрмитаж был окрашен в зеленый и белый цвета. При спуске к речке стоял круглый Китайский домик с балконом и двумя входами. В Зверинце содержались животные и птицы, для чего имелось 18 клеток. Соловьиная беседка представляла собой восьмигранник, решетчатые стенки которого были сплетены из проволоки. Некоторые мотивы этих сооружений, особенно китайскую тему, Ринальди вскоре использует при выполнении заказов вступившей на престол Екатерины II.

Сохранившиеся документы свидетельствуют, что Петр Федорович, сменив титул великого князя на титул императора, продолжал заботиться о благоустройстве своей летней резиденции, вникая при том в мельчайшие детали производившихся работ. Так, 20 апреля 1762 года он распорядился галерею в Эрмитажном павильоне на берегу Каросты «обить холстом», а также исправить ораниенбаумские фонтаны [26, № 35, л. 2]. Последнее, очевидно, было вызвано сообщением фонтанных дел мастера Кейзера, что «имеющиеся в Ранембоме два фонтана… в ветхости» [26, № 35, л. 4а]. Это сообщение датировано 17 апреля, а уже 24 апреля Петр III «соизволил опробовать поданной его императорскому величеству чертеж и по оному повелел в Ораниембоме каскад исправить и убрать раковинами», дополнив спустя пять дней это повелением восстановить около Китайского павильона действие фонтана с указанием — «ко оному надлежит положить чугунные шестидюймовые трубы длиною на двацети саженя…» [26, № 35, л. 7]. Не меньшую заботливость проявил Петр Федорович и относительно устройства Зверинца. Ведавший этим Яков Берх напоминал, что еще в 1760–1761 годах наследник потребовал «во Араниебоме построить вновь зверинец в квадрат, каждую сторону по две версты по чертежу, учиненному инженер-порутчиком Савелием Соколовым». Обращает на себя внимание, с которым Петр Федорович отнесся к содержанию здесь оленей. Намечалось, как далее сообщал Берх, «построить для кормления аленей в зимнее время сарай, а в летнее — денник с покрышкой, для поения оных аленей вырыть пруд и привести из оного канал, да для питья ему, обер-егеру, особливые покои з двориком» [26, № 36, л. 1]. Вскоре по вступлении на трон Петр III повелел «Зверинец приумножить». Все эти работы проводились буквально до последних дней пребывания императора у власти: донесение Берха, о котором шла речь, было подписано 3 июня 1762 года. На протяжении всего этого месяца в Ораниенбаум доставляли необходимые строительные материалы, раковины для украшения каскада, утрамбовывали грунт и так далее… Задуманный Петром Федоровичем садово-парковый ансамбль все более обретал черты законченности.

Внимательные и чуткие наблюдатели давно уловили в этом отражение души заказчика. Сошлемся лишь на два суждения, на которые в одной из своих работ обратил внимание знаток истории Ораниенбаума, неоднократно упоминаемый мною С. Б. Горбатенко.

Первое суждение принадлежало русскому литератору грузинского происхождения Петру Ивановичу Шаликову (1767–1852). В книге «Путешествие в Кронштадт 1805 года», увидевшей свет в Москве в 1817 году, он следующим образом передавал впечатления от посещения руин Петерштадта: «Мы вошли в башенку, готовую повалиться; из нее — в домик, украшенный птичьими гнездами. Воспоминая о талантах мирного хозяина, мне чудилось, что слышу приятные звуки, вылетавшие из-под смычка его» [с. 39].

По-иному воспринял увиденное французский писатель маркиз Астольф де Кюстин (1790–1857). Свои впечатления о посещении Ораниенбаума он описал в нашумевшей и тогда же запрещенной в России книге «Россия в 1839 году» (издана в 1843 году). Для него бывшая резиденция Петра III — это материализованное в уцелевших развалинах свидетельство об одном из трагических событий русской истории. «Меня, — записывает Кюстин, — отвели в какое-то сельцо, стоящее на отшибе; я увидел пересохшие рвы, следы фортификаций и груды камней — современные руины, возникшие благодаря скорее политике, чем времени. Однако вынужденное молчание, неестественное уединение, властвующее над этими проклятыми обломками, очерчивают перед нами как раз то, что хотелось бы скрыть; как и повсюду, официальная ложь здесь опровергается фактами; история — это волшебное зеркало, в котором народы по смерти великих людей, оказавших самое большое влияние на ход вещей, видят бесполезные их ужимки. Люди уходят, но облик их остается запечатлен на сем неумолимом стекле». И далее глубокое замечание, свидетельствовавшее о наблюдательности и широте мысли французского путешественника: «Правду не похоронишь вместе с мертвецами: она торжествует над боязнью государей и над лестью народов, ибо ни боязнь, ни лесть не в силах заглушить вопиющую кровь; правда являет себя сквозь стены любых темниц и даже сквозь могильные склепы; особенно красноречивы могилы людей великих, ибо погребения темных людей лучше, нежели мавзолеи государей, умеют хранить тайну о преступлениях, память о которых связана с памятью о покойном. Когда бы я не знал заранее, что дворец Петра III был разрушен, я мог бы об этом догадаться; видя, с каким рвением здесь стараются забыть прошлое, я удивляюсь другому: что-то от него все-таки остается. Вместе со стенами должны были исчезнуть и самые имена».

И если в воображении Кюстина из руин Петерштадта воскресал образ Петра III, то осмотренные им постройки, «в которых императрица Екатерина назначала любовные свидания», произвели на него противоречивое впечатление: «…есть среди них великолепные; есть и такие, где владычествуют дурной вкус и ребячество в отделке; в целом архитектуре сих сооружений недостает стиля и величия; но для того употребления, к какому предназначало их местное божество, они вполне пригодны» [108, с. 276, 278].

Всматриваясь в руины Петерштадта, среди которых молчаливым укором неприкаянно высился дворец, Шаликов в 1805 году и Кюстин в 1839 году думали по-разному о судьбе Петра Федоровича. Но, быть может, именно потому их, внешне столь разноплановые, впечатления обладали чем-то общим. Была ли случайной возникшая у Шаликова ассоциация беззащитных развалин с мирным характером бывшего хозяина этих мест? Ассоциация настолько сильная, что он был готов вот-вот услышать из-за поверженных крепостных валов звуки скрипичной игры. Или — другое — у Кюстина: забвение Петерштадта как символ забвения прошлого? И сразу же резкое: «Официальная ложь опровергается фактами». Подтекст фразы ясен — речь шла об официальной версии Екатерины, которую последующие самодержцы, будь у них даже на то желание, столь же официально опровергнуть не могли.

Петерштадт не просто отвергал эту ложь. Он еще удивительным образом объединил в себе два, казалось бы, взаимоисключающих пристрастия Петра Федоровича: военное дело и музыку. То и другое объединялось одним словом — искусство. Странно? Но если вдуматься, то общее здесь было: четкость, симметрия, упорядоченность. Качества, которые не отрицали у Петра Федоровича и его недоброжелатели.

Стоит ли удивляться, что оба пристрастия существовали в единстве, а художественные вкусы великого князя и императора получили в Ораниенбауме закрепление и в других постройках, относившихся к его времени? Многие из них позднее исчезли, кое-какие дошли до нашего времени, утратив изначально присущую им функциональность. Давайте приглядимся к некоторым из них.

Вскоре после того, как молодой двор обосновался в Ораниенбауме, возник замысел сооружения здания для постановки опер. Строительство его началось было весной 1747 года в Нижнем саду. Но Растрелли как раз тогда был озабочен работами по Большому дворцу, и оно прекратилось. Вместо этого в качестве временной меры в 1750 году был построен деревянный оперный зал площадью более 400 квадратных метров. Он стоял у дворцовой пристани на морском канале. Открытие зала происходило 25 июля того же года в торжественной обстановке: вместе с Елизаветой Петровной прибыло множество гостей — члены Правительствующего Сената, министры, иностранные посланники, представители знатных семейств, придворные кавалеры и дамы. Насколько важное общественное значение придавалось этому акту, можно судить по тому, что репортаж о нем опубликовали в 62-м номере газеты «Санкт-Петербургские ведомости» — под заголовком «В Санкт-Петербурге июля 31 дня».

После краткого пояснения, что императрица прибыла в Ораниенбаум по приглашению великого князя и великой княгини, следовало описание празднества. Не только содержание, но и язык репортажа заслуживают того, чтобы привести его далее полностью:

«Стол с изрядными кушаньями приготовлен был весьма добропорядочно, после чего представлен десерт, из изрядных и великолепных фигур состоящий. Во время стола играла италианская вокальная и инструментальная камерная музыка, причем пели и нововыписанные италианцы, а при питии за высокие здравия пушечная стрельба производилась. При наступлении ночи против залы на построенном над каналом тамошней приморской гавани великом театре представлена была следующая великолепная иллуминация: во входе в амфитеатр, которой к морю перспективным порядком простирался, стоял по одну сторону храм Благоговейной любви, а по другую храм Благодарности. Между обоими храмами на общем их среднем месте в честь высоких свойств ея императорского величества стоял Олтарь, на которой от Солнца, лучи свои ниспущающие возженныя, и от радости для вожделеннаго присутствия ея императорского величества воспламенявшияся их императорских высочеств сердца от благоговейной любви и благодарности в жертву приносились, с подписью: огнем твоим к тебе горим.

По обе стороны вышеобъявленных храмов флигели на столбах, как передния галереи с представленными напротив аллеами из гранатовых дерев в приятнейшем виде двух далеко распространяющихся першпектив до оризонта простирались. Там на одной стороне являлась восходящая и от Солнца освещенная Луна с подписью: Тобою светясь бежу. На другой стороне представлена была восходящая на оризонте планета Венера, которая свет свой от солнца ж получала, с подписью: Тобою ясна всхожу».

В заключение читателей уведомляли, что Елизавета Петровна изъявила Петру Федоровичу и Екатерине Алексеевне свое удовольствие от праздника и пожаловала им 60 тысяч рублей.

Поскольку оперный зал на канале, как указано, имел временный характер, был заключен договор о возведении каменного концертного зала, в верхней части парка, западнее Большого дворца. Это здание, оконченное в 1751 году и сохранившееся до сих пор, получало различные названия: Новый дворец (хотя дворцом и не служило), Маскарадный, или Концертный, зал, наконец, несколько архаически — «Каменное зало». Все же Петр Федорович не успокаивался, и через несколько лет неподалеку, на пригорке с видом на залив, соорудили еще один оперный зал — деревянный. Штелин писал: «В 1759 году Ринальди построил в Ораниенбауме новый большой оперный театр, партер и сцена которого могут быть сдвинуты, подняты и помещение превращено в зал для маскарадов» [196, т. 1, с. 207].

С двумя этими сооружениями и окружавшей их садовой территорией связан праздник, устроенный великой княгиней 17 июля 1757 года в честь своего супруга.

Сперва была сыграна опера «Беллерофонт», музыку которой написал придворный капельмейстер, итальянский композитор Франческо Арайя (1700 — ок. 1770), с 1735 года работавший в России. Стихотворное либретто сочинил по этому случаю придворный поэт, тоже итальянец Джузеппе Бонекки. Сюжет оперы сводился к тому, что коринфский царевич Беллерофонт лишился престола и возлюбленной; он совершает ряд подвигов и при помощи богини Минервы одерживает победу над Химерой. Используя популярные в XVIII веке мотивы древнегреческой мифологии, Бонекки в аллегорической манере подтверждал законность прав Елизаветы Петровны (но, очевидно, и ее преемника!) на российский престол. Показательно, что позднее, 25 ноября, «Беллерофонт» был показан на придворной сцене в Петербурге по случаю празднования годовщины вступления императрицы на трон. Постановка оперы в Ораниенбауме была своего рода публичной генеральной репетицией, которой придавалась общественная значимость. Это подчеркивалось тем, что в том же 1757 году Санкт-Петербургская Академия наук издала либретто оперы под характерным названием: «Беллерофонт — опера, представленная на театре в Оранненбоме по повелению его императорского высочества государя великого князя Петра Федоровича… Стихи сочинены доктором Бонекием, флорентинцом, бывшим стихотворцом ея императорского величества. Музыка г. Франциска Араии, неаполитанца ея императорского величества капельмейстера».

Но вновь вернемся к ораниенбаумскому празднику, который после показа оперы был продолжен. Придавая ему особое значение в улаживании взаимоотношений с великим князем и, как признавалась она, в ослаблении влияния Елизаветы Воронцовой, Екатерина описала происходившее в своих мемуарах. Правда, она называла другую дату — 11 июля; кроме того, она утверждала, что опера «Беллерофонт» была поставлена по распоряжению не великого князя, как значилось в опубликованном либретто, а ее, Екатерины, приказавшей не только сыграть оперу, но и написать ее специально для того дня, с одновременным приказом ее «тогдашнему архитектору итальянцу Антонию Ринальди» изготовить необходимые декорации. Но оставим эти разночтения в стороне, предоставив слово самой Екатерине: «В саду, в большой аллее, устроена была иллюминованная декорация с занавесью; напротив расставлены столы для ужина. 11 июля, к вечеру, его императорское высочество, все, что было жителей в Ораниенбауме, и множество приехавших из Кронштадта и Петербурга отправились в сад, который уже был иллюминирован. Сели за ужин, и после первого блюда занавесь, закрывавшая большую аллею, поднялась; вдали показался подвижной оркестр, который везли двадцать быков, убранных гирляндами; а оркестр окружали танцоры и танцовщицы, сколько я могла их найти. Аллея была так ярко иллюминована, что можно было различить зсе предметы. Когда оркестр остановился, на небе, как будто нарочно, над самою колесницею показался месяц. Это произвело необыкновенный эффект и очень удивило все общество; к тому же погода стояла чудеснейшая. Все вскочили из-за столов, чтобы ближе послушать симфонию и полюбоваться зрелищем. Как скоро симфония кончилась, занавесь опустилась, все уселись за столы, и после второго блюда послышались трубы и литавры, явился скоморох и начал кричать: милостивые государи и милостивые государыни! пожалуйте ко мне, в моих лавочках будет даровая лотерея. По обоим бокам декорации поднялись небольшие занавеси и открылись две маленькие, ярко освещенные лавочки, из которых в одной находился фарфор, а в другой цветы, ленты, веера, гребенки, гарус, перчатки, портупеи и тому подобное тряпье, которое все было разобрано по билетам. После раздачи вещей все отправились за десерт, и потом начались танцы, продолжавшиеся до шести часов утра. На этот раз никакая интрига и никакое недоброжелательство не омрачило моего праздника. Его императорское высочество и все посетители были в восторге и то и дело хвалили великую княгиню и ее праздник; в самом деле, я не пожалела издержек; вино находили отличным, ужин вкуснейшим» [86, с. 158].

Спустя несколько дней в «Санкт-Петербургских ведомостях» появился своего рода репортаж об этом празднике. Он назывался «Письмо из Санкт-Петербурга к приятелю от 19 июля 1757 года». Автор, скрывавшийся под инициалом О., писал: «Государь мой! Среди военных беспокойств, подающих человеческому роду повод к печальным размышлениям, позвольте мне теперь писать к Вам об одних токмо увеселениях. Мы часто чувствуем приятности оных; но кажется, будто бы оне для всегдашнего своего пребывания избрали Ораниенбаум. Там одна забава следует за другою, со всегдашнею по отменному вкусу переменою. 17 числа сего месяца представлена была опера "Беллерофонт", преложенная на музыку господином Франциском Арая, капельмейстером ея императорского величества. Сия опера имела служить якобы вступлением в последующия великолепный торжества, которыя ея императорское высочество, государыня великая княгиня в новом Своем саду отправить вознамерилась. Оныя учреждены были все для светлейшаго ея супруга. Сначала был в саду богатой вечерней стол, несколькими тысячами восковых ламп украшенной. Против того места, где сидел его императорское высочество, государь великий князь, представлена была перспектива, которая всех присутствующих наиприятнейшим образом увеселяла. Но удовольствие их еще более умножилось, когда, не знав наперед ничего, увидели вдруг при конце сей перспективой, великую, на подобие торжественной колесницы, зделанную машину, которая везена была 24-мя богато убранными и венками украшенными волами. Сия колесница, римским образом устроенная, убрана была цветами, фестонами и другими украшениями. На ней сидели музыканты и певчие, все в одинаковом платье, представляя разных гениусов. На самом верьху машин являлась муза Урания, сидящая на множестве блистающих небесных сфер и глобусов. Она отличалась от протчих не токмо возвышением места, но и весьма богатым своим убранством. Госпожа Гарани, камерная певица ея императорского величества, представляла персону сея музы. Колесница подъезжжала тихо и пышно, пока наконец к столу приближалась. Пред нею шел многочисленной хор певчих и танцовщиков, производящих прекраснейшие балеты со всегдашнею переменою. Как машина, подошед блиско к столу, остановилась, то Урания запела преизрядную арию; причем согласовал с нею хор певчих, а танцовщики между тем танцовали балеты. Не может никогда показаться что зрению в приятнейшем виде, как сие нечаянное явление; и нельзя было сказать подлинно, великолепию ли или изобретению приписывать преимущество. После ужина раздаваны были безденежно билеты на две лотереи, которыя ея императорское высочество, государыня великая княгиня разыгрывать приказала, а потом начался бал в масках. При сем бале сияющее повсюду великолепие приводило всех в восхищение, а приятная погода сего вечера усугубляла общее удовольствие, при столь великолепном празднестве.

В самое время бала явилась паки новое позорище. Зажжен был фейерверк особливаго изобретения, которой щастливо и окончился. Сии увеселения продолжались до утра. Порядок притом был равен великолепию, и все разошлись с приятным чувствованием того, что видели.

Господин Арая заслужил себе особливую честь своим изобретением и сочинением музыки. Господин Дензи, придворный стихотворец, сочинил стихи. Балеты вымыслил господин Фоссано, ея императорского величества балетмейстер; а украшения господин Валериани, первой императорской театральной и перспективной живописец. Господин Ринальди, архитектор ея императорскаго высочества, государыни великия княгини, приобрел себе общую похвалу чрез надзирание, порученное ему над всем тем от ея императорскаго высочества.

Удивление всех знатоков и охотников до художеств побудило меня сообщить вам, государь мой, сие описание. Невозможно, чтоб оно вам приятно не было и чтоб не имели вы отчасти такого же удовольствия, какое чувствовали смотрители. Впрочем, пребываю. О.».

Праздник и в самом деле получился впечатляющим. И легко представить, сколько очков в свою пользу заработала в тот день умная и предусмотрительная претендентка на российскую корону!

Ораниенбаумский праздник, получивший широкий общественный резонанс, спустя год был повторен. Екатерина, которая по собственному признанию, «не пожалела издержек» в 1757 году, теперь пошла на это вынужденно. А объяснялось это не ее любовью к музыке — то был политический расчет. В феврале 1758 года был арестован и сослан ее партнер по закулисным интригам и противник наследника канцлер А. П. Бестужев-Рюмин. Правда, ему удалось уничтожить бумаги, связанные с получением «пенсиона» от английского правительства и участием в его афере великой княгини (всего этого в воспоминаниях Екатерина и не скрывала). Все же несколько месяцев ее судьба висела на волоске. И только ценой умелого притворства, лести и угодничества перед Елизаветой Петровной великой княгине удалось вернуть расположение императрицы и сохранить шаткий, но столь необходимый ей (пока!) баланс во взаимоотношениях с Петром Федоровичем как с наследником, которого она уже тогда решила не допускать до престола.

Между тем летние сезоны в Ораниенбауме шли своим чередом. По утрам Екатерина вставала рано, переодевалась в мужскую одежду и вместе с егерем отправлялась по болотистому берегу залива к воде. «Пешком с ружьем на плече, — пишет Екатерина, — мы пробирались садом и, взяв с собою легавую собаку, садились в лодку, которою правил рыбак. Я стреляла уток в тростнике по берегу моря, по обеим сторонам тамошнего канала, который на две версты уходит в море[8]. Часто мы огибали канал, и иногда сильный ветер уносил нашу лодку в открытое море. Великий князь являлся часом или двумя позже, потому что ему всегда нужно было иметь с собой завтрак и всякую всячину. Если он встречал нас, мы отправлялись дальше вместе; если же нет, то стреляли и охотились порознь. Часов в десять, иногда позже, я возвращалась домой и одевалась к обеду. После обеда отдыхала, а по вечерам у великого князя была музыка либо мы катались верхом» [86, с. 46]. То, что инициатива музыкальных вечеров принадлежала Петру Федоровичу, его супруга, как видно, не отрицала.

И в самом деле, на сценах Ораниенбаума во второй половине 1750-х годов давались концерты, ставились оперные и балетные спектакли. К сожалению, далеко не обо всех сведения сохранились, а некоторые известны лишь по названию. Таково, например, представление «Народные увеселения в Петербурге на Масленицу», сыгранное в 1761 году. Исследователи этого периода в истории русской музыкальной культуры чаще всего из других постановок упоминают оперы Арайи «Александр Македонский в Индии» (1759) и В. Манфредини «Узнанная Семирамида» (1760). Либретто этих опер принадлежали итальянскому поэту и драматургу Пьетро Метастазио (1698–1782), длительное время работавшему в Вене при дворе Марии Терезии и получившему широкую известность в Европе [66, с. 29]. Сразу же по восшествии на престол Петр III назначил капельмейстером придворной итальянской труппы Винченцо Манфредини, освободив от этих обязанностей немецкого музыканта Германа Фридриха Раупаха.

Пока же, во второй половине 1750-х годов, Ораниенбаум превратился в яркий музыкальный и театральный центр. Конечно, его не следует противопоставлять художественной жизни Петербурга и Москвы. И там, и здесь собственно русская тема занимала еще малое место — хотя именно во времена Елизаветы Петровны и при ее поддержке на базе возникшей в Ярославле любительской труппы Ф. Г. Волкова в 1756 году в Петербурге был организован первый отечественный постоянный театр. Но в целом сохранялась мода на итальянскую музыку и исполнительское мастерство в стиле «бель канто». «Протяженное дыхание, огромный диапазон, совершенное владение всеми регистрами голоса и, наконец, чисто инструментальная его гибкость и внутренняя подвижность — вот комплекс качеств, необходимых певцам итальянской оперы-сериа, и вне этой культуры bel canto немыслимо их воспроизведение» [162, с. 29].

На фоне этой общей и для Ораниенбаума типичной картины просматриваются некоторые черты, отразившие личность Петра Федоровича. Репертуар исполнявшихся здесь опер, балетов, ораторий и других музыкальных произведений не был провинциальным, он вполне отвечал европейским стандартам. Сам великий князь выступал в роли не только заказчика музыки, не только слушателя и зрителя, не только исполнителя, но даже (упаси нас Господь от возмущенных протестов недоверия!) и постановщика спектаклей. Во всяком случае, уже упоминавшийся Мозер обращал внимание на любопытный факт: постановка оперы Арайи «Пленник любви» шла в 1755 году под руководством великого князя [220, с. 343–344].

Его вкусы и пристрастия наложили отпечаток на состав зрительской аудитории и на подбор артистов. Как можно убедиться из приведенных описаний праздника 1757 года, присутствие среди зрителей не только великосветской публики, но и простонародья из окрестных мест не было чем-то неожиданным, в том числе и для Екатерины. Разумеется, если действа не проходили в более ограниченной обстановке залов Большого и Петерштадтского дворцов. И наоборот, личное участие великого князя в оркестре способствовало повышению общественного авторитета артистов. Более того, принимая в свою труппу зарубежных исполнителей, Петр Федорович сознательно встал на путь подготовки отечественных профессионалов, исповедуя при этом внесословный подход. В капитальной монографии А. Гозенпуда можно прочитать, что в 1755 году по распоряжению великого князя в Ораниенбауме была организована артистическая школа.

Для обучения в ней из «садовниковых и бобылских детей, кои б были лицами недурны, от 10 до 13 лет», отобрали восемь мальчиков и девочек. Из этой школы вышли замечательные русские танцовщики, балерины, вокалисты, оркестранты, композиторы — В. Афанасьев, А. Афанасьева, Т. Бубликов, П. Васильев, А. Степанова, И. Хандошкин, М. Якимов и многие другие мастера. Выпускником ораниенбаумской школы явился выдающийся певец, украинец по происхождению, Максим Березовский, в 1758 году принятый в придворную труппу великого князя. Биограф Березовского, отмечая это, весьма осторожно написала, что Петр, «судя по объективным данным, поддерживал Березовского в его музыкальной карьере» [162, с. 41]. Причину такой осторожности легко понять: книга писалась в годы почти безраздельного господства екатерининской версии, которой собранные материалы противоречили. Но что поделать: факты есть факты. А вот и другие факты.

Большое внимание обращалось в Ораниенбауме на художественное оформление постановок. Этим занимался видный итальянский художник-перспективист Джузеппе Валериани. Совершенствовалось и их техническое обеспечение: то и другое отражало заинтересованность Петра Федоровича, возникшую у него давно. В газете «Санкт-Петербургские ведомости» за 1744 год (№ 38) сообщалось, например, что, будучи в Москве, юный великий князь «для удовольствия достохвального своего любопытства изволил пойти в оперный дом и смотреть тамошнюю перспективную живопись и машины на театре с движениями и действиями» [61, с. 12].

И еще один факт: уважительное отношение Петра к служившим у него артистам. Появление на званых обедах и ужинах актерской братии страшно коробило не только высший свет, но и Екатерину, о чем она неоднократно поминала в мемуарах. Между тем как раз это с непосредственностью отражало лучшие черты характера Петра Федоровича. Работая в свое время с материалами его личного фонда в Шлезвигском земельном архиве, я обнаружил собственноручно написанное по-французски письмо Петра, датированное 23 января 1750 года. В нем содержалось распоряжение Пехлину выплатить за счет средств герцогства деньги итальянскому музыканту Клаудио Гаю: согласно контракту тот должен был получать «ежегодно за каждую треть по 100 рублей, что в год составит 300 рублей» [32][9].

98.

Ссылаясь на отсутствие у него в Петербурге необходимых средств, великий князь требовал уплатить больше (1000 рублей), но из кассы Совета в Киле. Но что-то его смущало, он настойчиво предупреждал: «И особенно прошу Ваше Высокопревосходительство не говорить об этом в присутствии господина С. и других, дабы не сделать несчастным этого беднягу, который безупречно, без единого промаха служит мне четыре года». Упомянутый здесь «господин С.» — скорее всего, Каспер Сальдерн, видный гольштейнский деятель, с которым у Петра с 1746 года сложились неприязненные отношения. (Сальдерн пользовался расположением Фридриха II, а затем и Екатерины II, которую, узнав ближе, впоследствии возненавидел.) В заключительных строках великий князь снова подчеркивал: «…чтобы никто не мог даже догадаться об этом письме».

Какими бы мотивами ни объяснялась общая тональность письма (это, скорее, не распоряжение, а почти дружеская просьба), стремление оказать милость без того, чтобы кого-то обидеть или поставить в неловкое положение, — эта чисто человеческая черта неоднократно проявлялась в поведении Петра Федоровича.

Хотя спектакли и концерты в разные годы проходили на различных сценических площадках, своего рода объединительным началом художественной жизни Ораниенбаума с середины 1750-х годов являлся так называемый Картинный дом, строительство которого к лету 1755 года было завершено. Итак, представим себе мысленно, что календарь показывает летние месяцы того года. Поскольку Картинный дом, коробка которого сохранилась поныне, поставлен у подошвы террасы Нижнего сада, почти вплотную к ней, мы вошли бы по маленькому мостику через парадные двери прямо в пространный вестибюль второго этажа, по стенам которого развешаны живописные полотна. Повернув направо, в восточную сторону Картинного дома, мы оказались бы в театральном зале с балконом, ложами и сценой, несколько поднятой по отношению к партеру. Место для оркестрантов отделялось от зала барьером. Мысль об устройстве зала возникла (возможно, по просьбе великого князя) в ходе строительства; поэтому были проведены срочные работы, превратившие зал в двухсветный; к восточному торцу здания сделали деревянные пристройки для артистических уборных и других вспомогательных целей. Именно в этом зале оперный сезон в Картинном доме был открыт оперой Арайи «Пленник любви». И участие в ее постановке Петра Федоровича как хозяина становится понятным.

Если же, войдя в вестибюль, мы повернули бы налево, в западную сторону здания, то нашли бы четыре комнаты иного предназначения. Одна из них, отделенная поперечной дощатой перегородкой, предназначалась для первой по времени создания картинной галереи великого князя. Еще одна галерея, как мы помним, позднее была устроена в картинном зале Петерштадаского дворца. Планы той и другой создавал Штелин.

Судя по составленной им в 1762 году описи с указанием порядка шпалерной развески, в галерее Картинного дома находилась 101 картина кисти западноевропейских художников XVI–XVIII веков. Среди них по атрибуции Штелина, не всегда, впрочем, бесспорной, были такие крупные мастера, как итальянцы Якопо Тинторетто и Лука Джордано, голландцы Херменс ван Рейн Рембрандт и Адриан ван Остаде, француз Антуан Ватто, живописцы школы Паоло Веронезе, Рембрандта и др. [196, т. 2, с. 52–56].

Нужно учитывать, что галереями Картинного дома и Петерштадтского дворца собрание художественных произведений Ораниенбаума при Петре Федоровиче не исчерпывалось. Картины, пластика, предметы прикладного искусства украшали дворцовые помещения и окружающие сады. В Ораниенбауме находились также изображения предков и родственников великого князя как по отцовской, так и по материнской линиям. Вот, например, лапидарное сообщение Штелина о судьбе миниатюр с изображением дочерей Петра Великого, выполненных в России прусским дипломатом и художником-любителем Г. Мардефельдом (ок. 1660–1737). «Обе цесаревны, — сообщал Штелин, — Анна и Елизавета, 16 и 17 лет, первые красавицы в России, написаны им с натуры на двух пластинках из слоновой кости размером в восьмую долю листа и вызывали восхищение как по причине сходства, так и прекрасной живописи. Оба оригинала находились в кабинете у Петра III. Он повелел доставить их из Голштинии в Петербург в свой картинный кабинет. Его покойная мать привезла их с собой в Киль» [196, т. 1, с. 49]. Заметим попутно, что среди мозаичных работ, выполненных на Усть-Рудицкой фабрике М. В. Ломоносова, неподалеку от Ораниенбаума, был портрет Анны Петровны, преподнесенный «в подарок ее сыну великому князю Петру Федоровичу» [196, т. 1, с. 123].

Но вернемся к прогулке по Картинному дому. В двух соседних с галереей комнатах разместили библиотеку великого князя, о которой мы уже рассказывали. Но вскоре в этих помещениях стало тесновато. Между тем в 1759 году Ринальди построил неподалеку новый деревянный оперный театр, тот самый, в котором благодаря специальным подъемным устройствам зрительный зал и сцену можно было превращать в один большой зал для маскарадов. Понятно, что размеры и техническое оснащение нового сооружения намного превосходили возможности зала Картинного дома. Возникла мысль о переоборудовании его под библиотеку Петра Федоровича. Проект разработал все тот же Штелин; судя по упоминанию титула великого князя, это происходило до вступления Петра на трон. Рисунок, выполненный Валериани [196, т. 1, с. 21], дает представление о том, каким виделся измененный облик помещения: оно украшено богатой лепниной с плафоном по центру потолка; в простенках высоких с арками окон установлены книжные полки; несколько отступая от боковых стен, поставлены основательные книжные шкафы, украшенные поверх скульптурами и резьбой по дереву. На рисунке показан лишь один ряд шкафов, для симметричного ему у противоположной стены оставлено место — резервное, на предмет предполагаемого роста библиотеки. Проект реализован не был, поскольку после вступления на престол Петр III приказал перевести свою библиотеку в только что завершенный строительством каменный Зимний дворец в Петербурге. Но предполагавшееся ранее переоборудование зрительного зала под библиотеку лишний раз подтверждало сообщение Штелина о внимании, которое проявлял Петр Федорович к постоянному пополнению своего книжного собрания.

Если эта сфера его интересов после всего сказанного едва ли может вызывать сомнения, то назначение последней, четвертой комнаты западной части Картинного дома и в самом деле способно удивить неожиданностью: в ней располагалась Кунсткамера! Чтобы лучше оценить это, коротко поясним, что кунсткамерами (или палатами редкостей) назывались музейные собрания энциклопедического характера, которые стали возникать в разных странах Европы в XVI–XVII веках. Появились они и у некоторых представителей просвещенного боярства в Москве XVII века.

В кунсткамерах сосредоточивались самые разнообразные предметы естественного и искусственного происхождения, отражая эстетику барокко с ее тягой ко всему редкостному, диковинному, экзотическому. Это могли быть разного рода окаменелости и минералы, заспиртованные уроды, чучела крокодилов и других непривычных для европейцев животных, предметы искусства и быта Китая, Японии и других стран Востока, коллекции монет и медалей и так далее. Используя отечественный и зарубежный опыт, с которым он лично познакомился во время поездки в Германию, Голландию, Англию и другие европейские страны в 1697–1698 годах, Петр Великий положил в 1714 году начало российской Кунсткамере. Но не как частному, развлекательному собранию, а в качестве общедоступного государственного музея в целях развития науки и народного просвещения. После возникновения по его инициативе Санкт-Петербургской Академии наук Кунсткамера вошла в ее состав и долгое время располагалась с ней в одном здании. Петровская Кунсткамера существует и поныне: она называется Музеем антропологии и этнографии, с 1903 года носит имя своего основателя, а в 1991 году объявлена одним из особо ценных объектов культурного наследия народов России.

Сюда, в здание на Стрелке Васильевского острова, приводил своего юного подопечного его воспитатель Штелин — с 1735 года адъюнкт по элоквенции и поэзии, а с 1737 года — академик учрежденного дедом Петра Федоровича российского научного сообщества. Сохранился «Экстракт из журнала учебных занятий его высочества великого князя Петра Федоровича, с июня 1742 года до 1745 года». Среди прочих записей в нем можно найти и такую: «При посещении Академии и Кунсткамеры показана цель Петра Первого в отношении к народу. О их пользе. О всех известных больших библиотеках и музеях в Европе» [197, с. 115]. У Штелина были все основания использовать посещение Кунсткамеры для подобной беседы — уже к тому времени она получила известность за рубежом благодаря собранным в ней уникальным коллекциям. И нельзя сомневаться, что позднее, под впечатлениями от виденного, внук Петра I решил завести собственное собрание редкостей, отведя ему место в Картинном доме.

Ораниенбаумская Кунсткамера, до сих пор практически не исследованная, заслуживает отдельного рассмотрения. Но даже краткий рассказ о ней раскрывает еще одну, дотоле мало или почти неизвестную, в том числе и для специалистов, сторону интересов Петра Федоровича. О составе его Кунсткамеры можно судить по описи «кунсткамерных вещей» при передаче их в Академию наук в 1792 году, о чем будет сказано чуть позже. Правда, составленная три десятилетия спустя, опись эта едва ли в полной мере отражает наличность собрания. К тому же составлена она достаточно хаотично, в ряде случаев показаны ящики без раскрытия их содержания. Несомненно, опись 1792 года соответствовала той последовательности, в какой предметы оказались к тому времени, а не той, которая существовала в годы их нахождения в Картинном доме. Понятно, что история формирования, систематизации и размещения Кунсткамеры великого князя нуждается в дальнейшем изучении. Но уже теперь анализ описи позволяет сделать ряд общих наблюдений [12, оп. 1, № 402, л. 164–176],

Перечисленные здесь предметы можно разделить на две большие группы: «натуралии», то есть имевшие естественное происхождение, и «артефакты», то есть являвшиеся результатом человеческой деятельности. К первой группе относились экспонаты «человечьи», «звериные», «птичьи», «окаменелости», «минералы». Опись открывалась, например, такими описаниями: «Шкилет урода с двумя разделенными головами, тремя руками, двумя спинами и двумя ногами», «Урод без ног, одной совершенной, а другой половинной руками в спирте», «Ребенок лицем лягушечьего образа в спирте». Среди «звериных» находим такие экспонаты, как «Чучело телячье с двумя головами, попорчено», «Молодая аблезьяна в спирте», «Чучело оленье». Или, скажем, «Китайский царь змеиный в спирте», «6 кракодилов разных родов, 5 в спирте, а один сухой», «Червь, найденный в желудке у китайца, в спирте», «Три летучих рыбы». В разделе «птичьи» показаны «Курица бес перьев с тремя ногами, в спирте», «Четыре страусиныя яйцы», «Яйцо павлинаго петуха», «Яйцо турецкой утки» — и рядом: «Стеклянное яйцо с российским гербом»!

Богато и разнообразно были представлены в Кунсткамере великого князя артефакты. Особенно касалось это китайских предметов — всего их было не менее 80 единиц. В раздел «Окаменелые вещи», наряду с описанием раковин, кусков кораллов и янтаря, попало такое описание: «Две китайския башки, попорчены». В перечне «Китайския вещи» отражены такие предметы: «Китаец, на слоне сидящий, в коих машина попорчена», «Бонце или поп медной с кадилом», «Черепаховая, золотом и жемчужными раковинами украшенная чернильница и песочница». Среди предметов китайского происхождения находились костяные шары, внутри которых были выточены шарики меньших размеров, чайные чашки, фарфоровые статуэтки, музыкальные инструменты и многое другое. Судя по описи, в ораниенбаумской Кунсткамере хранились медали, собиравшиеся великим князем, по крайней мере часть из них, названная «Священныя ордены». Наряду с почетными знаками высшего духовенства и монашества в этот раздел включен предмет под названием «Гамбургской бургомистр». В последнем, небольшом разделе описи «Математическия инструменты» значится 10 экспонатов, в том числе «Деревянныя солнечныя часы в футляре», «Воздушный насос без калоколчиков», «Земной шар» и «Небесный шар» голландской и английской работы. Практически все артефакты, вошедшие в опись, иноземного происхождения. Исключение составляют едва ли не два описания: «Все российских (всероссийских? — А. М.) царей на отласе печатанныя портреты» и «Два деревянныя точеныя крушка, на которых представляется морская баталия и Санкт-Петербургская крепость».

Всего в описи числились описания 822 предметов. Но делать отсюда вывод об общем объеме экспонатов и их содержании рано. В частности, потому, что несколько описаний носили суммарный характер: «Ящик, в котором 14 выдвижных ящиков с преимущественными медалями, красной ко испозиций, а имянно…» общим числом 1004 штуки — или «Кабинет, в коем 19 ящиков с янтарем» — 1108 кусков. В других случаях суммарные описания не раскрыты: «20 ящиков, в коих разныя неизвестныя аптекарския вещи и раковины». Если суммировать только приведенные цифры, то получится около трех тысяч единиц хранения. Но итог этот весьма приблизителен и нуждается в дальнейшем уточнении.

Конечно, ораниенбаумскую Кунсткамеру ни по размерам, ни, особенно, по научно-просветительным целям нельзя сопоставлять с той, петербургской, начало которой положил Петр Великий. Но по разнообразию и ценности представленных в ней предметов Кунсткамера великого князя может быть названа вторым по значимости собранием такого рода в России XVIII века, отразившим любовь Петра Федоровича к коллекционированию.

И еще одно увлечение великого князя: фейерверки, получившие в России распространение со времен Петра I. Благодаря предварительно разрабатывавшимся программам, в чем участвовали академики, огненные фигуры фейерверков, в ослепительном блеске и грохоте взвивавшихся в небо ракет, прославляли величие России, военные победы, мудрость монархов. Это одновременно было и делом большой государственной важности, если угодно — пропаганды, и завораживающим развлечением не только знати, но и широкой зрительской массы, которой придворные концерты и маскарады не могли быть доступны. Петру Федоровичу фейерверки полюбились еще и потому, что по технике запуска были отчасти сродни не менее любимому им артиллерийскому делу. Не случайно при подготовке фейерверков в Ораниенбауме он обращался за содействием к начальнику русской артиллерии, генерал-фельдцейхмейстеру П. И. Шувалову.

Конечно, пока он оставался наследником престола, публичных, государственных фейерверков устраивать Петр Федорович не имел права. То, что организовывалось в Ораниенбауме, предназначалось прежде всего для увеселения «малого двора». Штелин, принимавший на протяжении многих лет участие в составлении программ официальных фейерверков, в работе «Краткая история искусства фейерверков в России» приводил и такой пример использования фейерверков в домашнем быте великого князя: «Чтобы угодить его увлечению, маленькие фейерверки в виде красиво украшенного десерта иногда ставили на его стол за ужином и в заключение сжигали к восхищению его, но не без неудобства от дыма и серных паров». Так было в Ораниенбауме. «А в течение зимы, — продолжал свой рассказ о великом князе Штелин, — часто ездил в Петербург на публичную сцену комической оперы-буфф Локателли, чтобы после спектакля безопасно сжечь тот или иной очень красивый фейерверк на покрытой матами или войлоком сцене» [196, т. 1, с. 261].

Пока Петр Федорович оставался престолонаследником, он, его жена и «малый двор» находились в Ораниенбауме только в летнее время, в разные годы примерно с апреля-мая по сентябрь. Зимой великий князь с великой княгиней, а с 1754 года и с их сыном, Павлом Петровичем, жили в Петербурге, во временном Зимнем дворце, вместе с Елизаветой Петровной. Так повелось с момента их свадьбы. «В зимнем дворце, — вспоминала позднее Екатерина, — мы с великим князем жили в отведенных нам покоях. Комнаты великого князя отделялись от моих огромною лестницею, которая вела также в покои императрицы. Чтобы ему прийти ко мне или мне к нему, надо было пройти часть этой лестницы, что, разумеется, было не совсем удобно, и особливо зимою» [86, с. 26].

Но в Петербурге, а также в Петергофе, где Елизавета Петровна по большей части любила проводить летние месяцы, жизнь катилась по не им, Петром Федоровичем, заведенному порядку. И шокировавшее придворных императрицы поведение наследника было всплеском чувств, которые он к этому порядку испытывал. Зато в Ораниенбауме он чувствовал себя так, как хотел чувствовать, и вел себя так, как хотел себя вести. Он отдалялся от атмосферы тайных и явных интриг «большого двора» и тяготивших его условностей ханжеского этикета. Заметим, что, в противоположность ему, Екатерина умела налаживать контакты в той среде и наводить мосты в собственное будущее. Насколько все это было чуждо ее мужу, видно из записки Петра Федоровича фавориту Елизаветы Петровны, Ивану Ивановичу Шувалову: «Убедительно прошу, сделайте мне удовольствие, устройте так, чтобы нам оставаться в Ораниенбауме. Когда я буду нужен, пусть пришлют конюха: потому что жизнь в Петергофе для меня невыносима» [147, с. 490]. Что это, как не крик души?!

Взойдя на престол, он остался верен прежним приверженностям, хотя по необходимости посещал другие императорские дворцы в пригородах столицы — соседний Петергоф, Царское Село или Ропшу. И все же, как и прежде, Ораниенбаум притягивал его к себе. Стоит ли удивляться? Здесь, в этой красивой приморской местности, обладающей каким-то особым микроклиматом, он на протяжении почти двух десятилетий создавал собственный мир. Мир не императора, а великого князя, которому императором еще предстояло стать. Одна из записей Штелина донесла до нас пересказ разговора, состоявшегося в середине 1740-х годов с великим князем, тогда еще юношей: «Видеть развод солдат во время парада доставляло ему гораздо больше удовольствия, чем все балеты, как он сам говорил мне это при подобном случае» [197, с. 76]. При кажущейся несообразности такого противопоставления солдатские экзерциции и балеты (очень показательно, что речь шла именно о «балетах», а не о танцах, которые Петр Федорович не любил еще более, нежели латынь!) воспринимались им двумя крайностями, но крайностями приемлемыми. Просто одной из них он отдавал предпочтение большее, чем другой.

Отпечаток личности Петра III, слившись с природой Ораниенбаума, оказался необычайно сильным. Его чувствовали внимательные посетители этих мест в прошлом столетии; он ощущается и на исходе XX века, несмотря на все бури и лихолетья давнего и недавнего прошлого. Аура памяти причудливо переплетается с аурой легенд, окутывающих эти места. Из поколения в поколение передаются рассказы о призраке Петра Федоровича, ночами якобы бродящего по комнатам своего Петерштадтского дворца, о том, что до недавних пор, причем почему-то между двумя и четырьмя часами ночи, из Большого дворца доносились звуки музыки, веселый смех, шарканье ног танцующих, звуки передвигаемой мебели. И, не ведая еще о существовании подобных легенд, я имел воображаемую беседу с Петром III не где-нибудь, а в кабинете его дворца, где висит его портрет. Нет, все это не мистика. Во всяком случае, для автора, от нее очень далекого. Скорее, здесь можно видеть эмоциональное проявление сопричастности бесконечному потоку исторической памяти. И потому Ораниенбаум воспринимается как место не только самовыражения его бывшего хозяина, но и его дальнейшей судьбы.

«Мало было разрушить крепость, следовало бы стереть с лица земли и дворец, расположенный всего в четверти лье отсюда; всякий, прибыв в Ораниенбаум, беспокойно ищет в нем следы той тюрьмы, где Петра III заставили подписать добровольное отречение от престола, ставшее его смертным приговором, ибо, единожды добившись от него этой жертвы, надобно было помешать ему передумать». Так утверждал все тот же маркиз де Кюстин. И утверждал верно [108, с. 276].

Уход из жизни Петра Федоровича означал для его летней резиденции утрату роли одного из центров художественной жизни России. «Ораниенбаумский театр и школа, — отмечал А. Гозенпуд, — прекратили свое существование… Штат был распущен, школа ликвидирована, а артисты зачислены в труппу по специальному указу Екатерины II» [213, с. 101]. Добавим, что многие иностранные актеры вскоре вообще покинули страну. И пусть Екатерина II еще обустраивала свои владения, пусть Ринальди создавал свои шедевры — Китайский павильон и Катальную горку, пусть в Ораниенбауме время от времени устраивались приемы и встречи иностранных гостей, на многие десятилетия Ораниенбаум погрузился в провинциальную спячку. Сама императрица Ораниенбаум не любила и наезжала сюда редко: слишком тягостным шлейфом были для нее воспоминания, с которыми она боролась по-своему — не стесняясь в способах, властно.

Вскоре начался демонтаж всего, что так или иначе напоминало о культурных начинаниях свергнутого мужа. Из галереи Картинного дома и Петерштадтского дворца стали передаваться картины в Академию художеств. В 1765 году И. Ф. Гроот и С. Торелли отобрали 44 картины для использования их в учебных целях [196, т. 2, с. 84]. Такие передачи продолжались и в последующие годы [26, № 78, л. 45–45 об.]. Картинный дом, утратив былое значение, стоял заброшенным; в документах 1770-х годов он называется «складом мебели». Разрушение художественной ауры петровского Ораниенбаума продолжалось. Наконец последовал финал…

В 1792 году появилось высочайшее и, как полагалось тогда говорить, всемилостивейшее повеление Екатерины II: пожаловать морскому кадетскому корпусу Большой дворец «со всеми к нему принадлежащими службами», и в их числе «каменныя оранжереи, дом, где картины, каменныя флигеля, петерштадтскую крепость». В этой связи императрица предписала своему Кабинету (С. Ф. Стрекалову) осуществить передачу всего, что в упомянутых помещениях находилось, в другие места. Среди детально перечисленного Екатериной II имущества (мебель, белье, фарфор, ковры, серебряная и другая посуда и т. п.) с указанием адресов последующего его размещения, в частности, значилось: «Картины и библиотеку в Эрмитаж; кунст-камерныя вещи в санкт-петербургскую при Академии наук Кунст-камеру» [26, № 150, л. 2].

Повеление императрицы, обнаруживавшее превосходную осведомленность об имуществе и художественных собраниях Ораниенбаума, было исполнено необычайно быстро. Так, соответствующее уведомление о принятии «кунсткамерных вещей» директор Академии наук Е. Р. Дашкова получила от С. Ф. Стрекалова 25 мая, а уже 5 июля академик С. К. Котельников подал ей рапорт. В нем сообщалось: «По приказанию вашего сиятельства, по присланному из канцелярии Академии наук списку, Кунсткамерския Оренебаумския вещи мною приняты и в Кунсткамеру Академии наук доставлены» [12, оп. 1, № 402, л. 177].

Перемещения имущества и ценностей из Ораниенбаума можно воспринимать и оценивать по-разному. Но в действиях Екатерины, а особенно в их хронологии, просматривается нечто большее, нежели обычная рутинная забота рачительной хозяйки. Обращает на себя внимание, что акция эта была произведена ровно через 30 лет после ее восшествия на трон. И дата, стоящая под повелением о передаче Ораниенбаумского дворца военно-морскому ведомству, — 24 апреля, почти совпадающая с днем рождения императрицы — 21 апреля. Символично и другое: передача имущества осуществлялась в спешке. Так и кажется, что Екатерина стремилась окончательно разрушить художественный мир Ораниенбаума, связанный с именем Петра III, к 30-летней годовщине официально объявленной даты его смерти — 6 июля.

Трудно воспринять все это иначе как посмертную и окончательную, по мысли Екатерины II, расправу с покойным супругом. Как желание истребить видные доказательства его художественных вкусов и пристрастий, ибо они вступали в вопиющее противоречие с образом тупого солдафона, целенаправленно создававшимся Екатериной на протяжении всех истекших десятилетий. И потому, разрушив культурную систему петровского Ораниенбаума, Екатерина не тронула военных построек Петерштадта. Эта безобидная, забавная крепостица должна была служить еще одним аргументом в пользу той версии, которую она со страстью скульптора лепила год за годом. И признаемся: во многом ей это удалось!

…И все же внутренний мир Петра Федоровича не ограничивался военными и светскими развлечениями. Он жаждал большего — заявить о себе на политическом поприще. Несмотря на многие препятствия, в том числе и подозрительность со стороны тетки, ему отчасти удалось обозначить свои позиции еще в бытность великим князем.

Петр Федорович и Гольштейн.

Эта сторона деятельности великого князя остается до сих пор наименее известной. А для некоторых отечественных историков и неведомой. Чем иначе можно объяснить, что в одной из сравнительно недавних публикаций известного московского историка о Петре III тот был назван бывшим (?!) герцогом Гольштейнским? Поэтому, как и в других случаях, давайте обратимся к источникам, к фактам, а не домыслам.

Став в 1745 году правящим герцогом Гольштейна, своего карликового немецкого владения, Петр решил заняться его делами. Понятно, что оперативно управлять герцогством из Петербурга (а тетка, ревниво следившая за своим племянником, не разрешала ему покидать пределы России) он не мог. В Киле должен был находиться наместник (штатгальтер), который представлял бы там персону Петра Федоровича. Прежний регент Адольф Фридрих, избранный шведским кронпринцем, на эту роль явно не подходил. Поэтому А. П. Бестужев-Рюмин, занявший в 1744 году пост канцлера Российской империи, с полным основанием добивался отстранения регента. Это соответствовало и гольштейнским интересам Петра Федоровича. Уже 16 декабря 1745 года он подписал рескрипт о назначении наместником Фридриха Августа [32]. Молодой герцог оставался верен наставлениям своего отца — в рескрипте прерогативы, «которые отвечают достоинству княжеского штатгальтера», передавались Фридриху Августу в «герцогствах Шлезвиг и Голыптейн, а равно во всех, относящихся к ним землях». Но в действительности герцогство, которым должен был управлять новый наместник, представляло собой небольшую и вдобавок расположенную чересполосно с датскими владениями территорию вокруг Киля. Остальное подразумевалось как сфера претензий на будущее.

Любопытно, что вскоре после этого Петр вступил в переписку со своим бывшим регентом, перебравшимся в Стокгольм. Письмом от 7 января 1746 года он запросил у Адольфа Фридриха подлинник завещания 1731 года «с добавлениями, которые сделал мой покойный родитель в 1734 г.» [29]. С ответом произошла (может быть, умышленная?) задержка, и вот уже в новом письме от 24 февраля (7 марта) Петр с раздражением заявлял, что его распоряжения не выполняются — черта эта — вспыльчивость — будет позднее отмечена всеми, кто общался с Петром Федоровичем. Сославшись в этом письме на то, что Адольф Фрвдрих как управитель его земель во время его несовершеннолетия хорошо осведомлен об их неудовлетворительном состоянии, Петр заявлял о намерении привести дела в лучшее положение. Получив наконец желанный документ, он в апрельском письме благодарил бывшего регента [32].

Чем объяснялось то нетерпеливое ожидание, которое проявил молодой правящий герцог? Дело в том, что по завещанию его отца, Карла Фридриха, регентом до совершеннолетия Петра был назван вовсе не Адольф Фридрих, а его младший брат Фридрих Август — тот самый, кому Петр и передал полномочия штатгальтера. Но в этой части завещание выполнено не было, так как, пользуясь старшинством, Адольф Фридрих, двоюродный брат герцога, оттеснил регента по закону, присвоив его функции себе. Очевидно, текст завещания и был нужен для подтверждения законности назначения штатгальтером Фридриха Августа.

Впрочем, Фридрих Август, несколько лет перед тем живший в Петербурге, в Киль не спешил. Появился он здесь только в 1747 году. Делами текущего управления ведал созданный еще в 1719 году Тайный правительственный совет. Членом его считался И. Пехлин, который с 1746 по 1757 год возглавлял голыитейнское представительство в Петербурге. Через этот орган и осуществлялись сношения между киль-скими властями и Петром Федоровичем. Поначалу Екатерина пыталась вмешиваться в гольштейнские дела. Но в конце 1750-х годов по требованию Елизаветы Петровны была от них Петром отстранена. Это было непосредственным результатом ареста в 1758 году канцлера А. П. Бестужева-Рюмина, с которым великая княгиня имела тайные политические контакты; нити их тянулись в Лондон. Одно время императрица даже подумывала о высылке подозрительной невестки из России.

Между тем Петр Федорович проявлял к своему герцогству постоянный интерес — порой, может быть, хаотичный, порывистый и даже мелочный, но не лишенный определенной тенденции, которая в основном сводилась к попыткам упорядочить судопроизводство, военное дело и другие стороны управления, навести дисциплину в деятельности правительственного Тайного совета.

Увы, достичь своих целей ему не удавалось. Удаленность Петра в сочетании с громоздкой системой управления герцогством способствовали постоянным склокам между высшими чинами администрации. «Уже вскоре после вступления Петра на герцогский трон, — писал немецкий историк, — в Совете началась ожесточенная борьба, и вплоть до его свержения в 1762 году кто-нибудь из членов Совета почти постоянно находился в предварительном заключении» [226, с. 74]. Они интриговали не только между собой, но и против штатгальтера в надежде добиться влияния на Петра. Воспользовавшись очередным скандалом, противникам Фридриха Августа удалось добиться своего. Под благовидным предлогом избрания его любекским епископом в январе 1751 года штатгальтер получил отставку. С тех пор вплоть до воцарения Екатерины II этот пост оставался незамещенным. Но довольно об этом. Гольштейнская тема в биографии Петра необходима постольку, поскольку отдельные ее аспекты найдут отзвуки в самозванческом движении. И еще: материалы, относящиеся к гольштейнским делам, неожиданно проливают дополнительный свет на круг забот и интересов Петра Федоровича, внося новые штрихи в его портрет.

Документы, о которых уже шла и еще пойдет речь, сохранились в западногерманском городе Шлезвиге, где мне довелось побывать летом 1982 года при содействии дирекции вольфенбюттельской библиотеки имени герцога Августа. Этот небольшой город расположен в глубине длинного многокилометрового балтийского фиорда. Главной достопримечательностью является Готторпский (правильнее: Готгорфский) замок, стоящий на берегу озера, отделенного от фиорда дамбой. Монументальное трехэтажное здание замка с башней по центру в старину неоднократно достраивалось и перестраивалось. К началу XVIII века оно обрело барочные формы. Замок служил резиденцией местных епископов, а затем герцогов, предков Петра Федоровича. Сейчас в нем расположились несколько музеев. Подходя по утрам к дверям замка, где тогда располагался архив, я невольно размышлял о неисполнившихся мечтах Петра Федоровича, всю жизнь рвавшегося в эти места. Но если не он сам, то его гольштейнские бумаги сюда все же попали. Они входят в состав хранящегося на правах депозита семейного архива герцогов Ольденбургских, которые связаны близким родством с Петром Федоровичем, олицетворявшим старшую линию дома Гольштейн-Готторп-Ольденбург. Поэтому Петр III и все русские императоры вплоть до Николая II считались шефами общего дома Ольденбургов как младшей линии императорской династии Романовых-Гольштейн-Готторпов. Справка: после размена при Екатерине II спорных территорий с Данией в 1774 году первым обладателем трона в герцогстве Ольденбург оказался по представительству России уже известный нам Фридрих Август; ему в 1785 году наследовал сын, Петер Фридрих Вильгельм, скончавшийся в 1823 году бездетным. Основателем правившей затем здесь фамилии явился племянник Фридриха Августа и сын его брата Георга Людвига, любимого дяди Петра Федоровича, — Петер Фридрих Людвиг. Это произошло в 1823 году. Его старший сын, Пауль Фридрих Август, после кончины отца в 1829 году продолжил немецкую линию уже в качестве великого герцога; второй сын, Петр Фридрих Георг, вступив в 1809 году в брак с дочерью Павла I, Екатериной, положил начало русской линии того же дома. Ее представители получили известность как меценаты и покровители русской культуры. Уважительная память о них сохраняется в России до сих пор. Но вернемся к нашей теме, ибо с любезного разрешения тогдашнего главы этого владетельного в прошлом дома, герцога Антона Гюнтера Ольденбургского, я получил доступ к подлинным документам Петра Федоровича, в которые мало кто заглядывал.

Ознакомление с этими документами позволило выявить две любопытные детали. Во-первых, многие бумаги были Петром не просто завизированы, как это обычно делалось, но и написаны собственноручно, чаще всего по-французски. Это важно: будучи конфиденциальными, они в наиболее, так сказать, чистом виде, без посредников выражали волю и отражали настроения писавшего. Причем, во-вторых, затрагивались не только текущие хозяйственные, военные и иные темы, но и некоторые аспекты культурной жизни. Неоднократно, в частности, обращался Петр Федорович к неутешительному состоянию основанного в 1665 году Кильского университета («Академии»). В 1753 году он назвал «хорошим» решение Совета передать часть сэкономленных средств университету, выразив одновременно надежду, что эти деньги «Академия может и безусловно должна будет употребить на перестройку аудитории» [32]. Одновременно Петр выразил недовольство задержкой депеши, в которой об этом шла речь, и отказался утвердить («они не должны получить этих мест») двух профессоров, в том числе И. К. Г. Дрейера, племянника члена Совета Э. Й. Вестфалена, в то время впадавшего в немилость. В последующие годы его все более раздражали известия, что университетские помещения приходят в ветхость, а многие профессорские должности годами остаются незамещенными; в результате контингент студентов, особенно из других немецких земель, сокращался. В рескриптах 3 (13) августа 1758 года и 24 января 1759 года на имя Вестфалена, который оставался куратором университета, Петр в резкой форме выражал недовольство таким положением. Для поднятия репутации этого учебного заведения он утвердил назначение нескольких новых профессоров, призвав их к усердной работе, дабы «благополучие Академии год от года все более процветало» [34]. Хотя ему не удалось довести дело до конца (позднее, пользуясь расположением Екатерины II, К. Сальдерн добился сооружения нового здания [213, с. 126]: оно было построено Э. Г. Зонниным в 1768 году), устойчивый интерес Петра к университетским нуждам симптоматичен. Он вовсе не похож на случайный каприз подвыпившего бездельника или на неожиданную прихоть грубого солдафона, каким изображают Петра Федоровича в расхожих исторических и литературных версиях.

Многие современники ставили в укор и даже в вину Петру Федоровичу его гольштейнские пристрастия. В первую очередь императрица Елизавета. Она, по словам Екатерины II, «терпеть не могла Гольштинии и всего гольштинского» [86, с. 132]. Но, глядя на все это с высоты истекших двух с половиной веков, не лучше ли постараться понять, что значили для бывшего Карла Петера его немецкие владения и их столица — Киль? Нет, он не забыл о сиротских годах, об унижении и издевательствах, которым подвергался со стороны своих воспитателей. Наоборот, он хорошо помнил об этом и с горечью, уже будучи в России, рассказывал о них Штелину. Тот оказался невольным свидетелем безобразной сцены, разыгравшейся в комнате великого князя в Петергофском дворце. В разгоревшемся споре Брюмер кинулся с кулаками на Петра Федоровича. И только вмешательство Штелина помогло отвести удар. «Великий князь упал на софу, но тотчас опять вскочил и побежал к окну, чтобы по-звать на помощь гренадеров гвардии, стоящих на часах». Удержав наследника, Штелин сказал потрясенному Брюмеру: «Поздравляю, ваше сиятельство, что вы не нанесли удара его высочеству и что крик его не раздался из окна. Я не желал бы быть свидетелем, как бьют великого князя, объявленного наследником российского престола» [197, с. 81].

Но в ностальгических воспоминаниях наследника превалировало иное: отцовская забота, образ его юной матери, привычный уклад жизни в Кильском замке. И при поддержке Шуваловых ему удалось в 1754 году выписать к себе из Киля военный отряд, с которым он занялся экзерцициями и маневрами в окрестностях столицы. Наверное, в этом ему виделось восстановление связей со своим герцогством, куда сам он поехать не мог. Систематические занятия на воздухе помогли физической закалке Петра. К сожалению, они косвенно привели к появлению у него двух вредных привычек — курения и употребления спиртных напитков. Все тот же Штелин, увидев своего воспитанника на лугу в окружении гольштейнских офицеров, с трубкой в зубах и лежавшими рядом пивными бутылками, был несказанно удивлен, поскольку до того великий князь не выносил курения, да и пил умеренно. Заметив удивление своего воспитателя, великий князь задорно воскликнул: «Чему ты удивляешься, чертов дурень? Неужели ты видел где честного, храброго офицера, который не курил бы трубки?» [197, с. 107; 177, с. 352]. Надо заметить, что и курение, и выпивка поначалу не были, так сказать, физиологической потребностью Петра Федоровича. Курить он привыкал долго и мучительно, а после нескольких бокалов неразбавленного вина (обычно он предпочитал смешивать его с водой) чувствовал себя совершенно больным. Помимо наивного восприятия им того и другого как символов солдатской доблести новые пристрастия в какой-то мере оказывались бравадой по отношению к обычаям двора тетушки. О том, что запаха табака она не переносила, было хорошо известно. И возникшая приверженность наследника к двум новым привычкам наносила дополнительные удары по его репутации при дворе.

Не надо упускать из виду другой стороны поступков будущего императора — глубинной. О ней мало либо почти ничего не сказано. Ее то ли не видели, то ли не желали видеть. А заключалась она в том, что свои заботы о гольштейнском наследстве Петр Федорович стремился увязать с интересами России.

Наиболее полно его точка зрения на этот вопрос была изложена в письме 17 января 1760 года на имя императрицы.

Предыстория этого письма заключалась в следующем. В 1751 году датская сторона во избежание возможного военного конфликта предложила обменять оккупированный ею Шлезвиг (а заодно и прилегающий к морскому побережью Гольштейн) на удаленные от Балтики графства Ольденбург и Дельменхорст с дополнительной денежной компенсацией. С этой сделкой был согласен не только канцлер А. П. Бестужев-Рюмин, но и И. Пехлин, обосновавший выгоды такого обмена в пространной записке [199, с. 27–29]. Поначалу великий князь колебался, но затем окончательно занял (не без вмешательства Екатерины) отрицательную позицию. В письме на имя императрицы он стремился показать тождественность интересов Гольштейн-Готторпской династии и России. Отсюда общая тональность аргументации, учитывавшей и личное честолюбие тетушки. Называя ее продолжательницей Петра Великого, великий князь напоминал, что все помыслы ее отца «всегда к тому клонились, чтоб в (Российской) империи иметь при Балтийском море владения» (цит. по русскому переводу письма, поднесенного 3 февраля 1760 года [20, № 367]). Исходя из этого, Петр Федорович категорически отвергал отказ от своих прав на Шлезвиг: «Когда нынешняя бедственная война, Германию терзающая, кончится, тогда надеюсь я увидеть благополучное время моего восстановления. Даруй Боже, чтоб оное близко было!» При этом, полагал он, герцогский трон в Киле и императорский в Петербурге объединятся в одном его лице. Эта двуединость символически отражена на пробной монете, достоинством равной серебряному талеру, чеканки 1753 года. С лицевой стороны в профиль изображен Петр Федорович с распущенными волосами; на оборотной стороне воспроизведены российский и гольштейн-готторпский гербы с русским орденом Андрея Первозванного внизу по центру [242, с. 51]. Подобная двуединость многое объясняет в мыслях и поступках Петра Федоровича как великого князя. Еще больше — в его словах и делах как императора. Вне этого симпатии и антипатии, внутреннюю обусловленность его действий — как бы к ним ни относиться — понять трудно, а быть может, и невозможно.

Императорские кануны.

Не подлежит сомнению, что в самом Петре с момента его появления в России шла острая внутренняя борьба между воспитанным с детства в Киле немецко-гольштейнским и прививавшимся позднее в Петербурге имперско-российским самосознанием. В таких условиях ощущение двойственности своего происхождения — немецкого по отцу и русского по матери — порождало у него сложный и весьма неустойчивый психологический комплекс двойного национального самосознания. По свидетельству не расположенного к нему Н. И. Панина [123, с. 364], Петр III предпочитал изъясняться по-немецки, а «по-русски он говорил редко и всегда дурно» (правда, и Екатерина, пережившая его на 34 года, так и не научилась правильно говорить и писать по-русски). Ж.-Л. Фавье, наблюдавший Петра Федоровича в 1761 году, то есть незадолго до его прихода к власти, отмечал, что великий князь «и теперь еще остается истым немцем и никогда не будет ничем иным» [178, с. 194]. В результате он, уже не знавший Гольштейна, не знал и по-настоящему так никогда не узнал и России и, если верить «Запискам» Екатерины II, предчувствовал здесь свою гибель.

Все же если он и ощущал себя в значительной мере немцем, то — немцем на русской службе. И потому, свыкшись со своим положением, Петр в той или иной мере приглядывался к окружавшим его людям, примеривался по-своему к обстановке. Хотя его политические взгляды не составляли, конечно, целостной и продуманной системы, их нет никаких оснований игнорировать. Тем более что именно расхождения по ключевым вопросам внешней и внутренней политики лежали в основе все усиливавшихся размолвок Петра Федоровича с императрицей в последние годы ее жизни. Со всей очевидностью это проявилось, когда он подходил к своему 25-летию. А внешним поводом стала Семилетняя война, в которую Россия вступила в 1757 году на стороне коалиции Австрии, Франции, Швеции и Саксонии, направленной против Пруссии. Незадолго перед этим, в 1756 году, Елизавета Петровна учредила Конференцию при высочайшем дворе — высший консультативный государственный орган, ведавший военно-политическими вопросами, а также всеми внутренними и международными делами. В состав Конференции вошел и великий князь. Но ненадолго. Будучи сторонником прусской ориентации, Петр осуждал участие России в войне вообще и против Фридриха II в частности. Вскоре он перестал посещать заседания, ограничиваясь лишь подписанием протоколов, которые ему привозил Д. В. Волков, а после 1757 года и вовсе вышел из этого органа, вызвав тем очередное неудовольствие императрицы.

По свидетельству Я. Я. Штелина, в разгар Семилетней войны великий князь «говорил свободно, что императрицу обманывают в отношении к прусскому королю, что австрийцы нас подкупают, а французы обманывают» [197, с. 93]. Он приказал Д. В. Волкову сказать членам Конференции «от его имени, что мы со временем будем каяться, что вошли в союз с Австрией и Францией». В биографической литературе о Петре III (В. А. Тимирязев) упоминается, что саксонского министра Генриха Брюля (1700–1763), австрийского канцлера Венцеля Кауница (1711–1794) и Бестужева-Рюмина великий князь считал «тремя поджигателями войны в Европе». Что ж, в подобных суждениях содержались зерна политического реализма. Семилетняя война и в самом деле мало что давала России. И слова наследника «со временем» звучали многозначительно: они означали, что наступит пора, когда он, герцог Гольштейнский, став российским императором, круто изменит внешнеполитический курс. То есть уже тогда, в середине 1750-х годов, Петр Федорович рассчитывал на будущую помощь Пруссии и Англии в решении шлезвигской проблемы. А ее, как мы видели, он увязывал с обеспечением интересов России на Балтике. Почему-то иные авторы, касающиеся этой темы, забывают простое обстоятельство: ведь английские короли Георг II, умерший в 1760 году, и наследовавший ему Георг III являлись одновременно и ганноверскими курфюрстами; причем первый из них, при жизни которого высказывал свои суждения Петр Федорович, делами Ганновера интересовался куда больше, чем управлением Англией. При таком раскладе не только Пруссия, но и отдаленная, казалось бы, Англия через Ганновер оказывалась ближайшим соседом Гольштейна, а в геополитическом смысле — и России.

Имеющиеся в распоряжении историков документальные свидетельства показывают, что великий князь отнюдь не был безразличен к делам великой страны, которой, как он верил, ему суждено будет управлять. Ему, любившему военную четкость, несомненно претило многое: и пренебрежение тетки делами текущего управления, когда многие важные вопросы дожидались ее резолюции не то что неделями, но месяцами, а иной раз и годами, и своеволие ее приближенных, неупорядоченность законов, произвол и мздоимство в административных и судебных органах, и вмешательство церковных властей в светские дела, и многое другое. Об этих болевых точках он знал лично или слышал, а по ряду вопросов высказывал достаточно здравые мысли. Его раздражала и беспокоила распущенность лейб-гвардии. «Еще будучи великим князем, — передает Я. Я. Штелин, — называл он янычарами гвардейских солдат, живущих на одном месте в казармах с женами и детьми, и говорил: "Они только блокируют резиденцию, не способны ни к какому труду, ни к военным занятиям и всегда опасны для правительства"» [197, с. 106]. В этих словах была, конечно, доля истины. Тот же Штелин вспоминал, что, еще будучи наследником, Петр «часто говорил» о необходимости закрепления вольности дворянской, уничтожении репрессивной Тайной розыскной канцелярии, а также о провозглашении веротерпимости [197, с. 98].

Может быть, Штелин в рассказах о политических суждениях великого князя что-то преувеличивал, что-то приписывал ему, так сказать, задним числом? Но нет, современные тем годам источники не только подтверждают многое из этих рассказов, но и вносят в них важные дополнения. Прежде всего, это официальные бумаги, которые собственноручно подписывал Петр Федорович как «главнокомандующий над Сухопутным шляхетным кадетским корпусом». Назначение его на эту должность Екатерина Алексеевна прокомментировала в своих мемуарах следующим образом: «Весною 1756 года, чтобы отвлечь великого князя от голштинских войск, Шуваловы придумали, по их мнению, весьма политическую меру. Они убедили императрицу поручить его имп. высочеству начальство над Сухопутным кадетским корпусом, единственным в то время заведением этого рода. В помощники ему по этой должности был определен Мельгунов, ближайший друг и поверенный тайн Ивана Ивановича Шувалова. Жена Мельгунова, немка, была камер-фрейлина и одна из любимиц императрицы» [86, с. 140]. Комментарий Екатерины — пример неточностей, которых в ее воспоминаниях немало. Назначение наследника руководителем Кадетского корпуса прямой связи с гольштейнскими экзерцициями не имело, да и состоялось оно не «весной 1756 года», а тремя годами позже, 12 февраля 1759 года. Что касается его помощника — директора корпуса, то им действительно стал А. П. Мельгунов (1722–1788). Один из образованнейших людей своего времени, не лишенный литературного таланта, он сблизился с Петром Федоровичем и в 1762 году состоял при нем флигель-адъютантом в чине генерал-поручика.

Сухопутный шляхетный корпус, вверенный наследнику престола, был основан в 1731 году по инициативе видного русского государственного деятеля и военачальника Миниха, в прошлом сподвижника Петра Великого, оставшегося, как мы помним, верным присяге Петру III вплоть до его отречения. Корпус сыграл заметную роль не только в подготовке офицерских кадров, но и в истории отечественной культуры XVIII века. Достаточно напомнить, что среди его воспитанников были такие видные писатели, как А. П. Сумароков, а затем В. А. Озеров и М. М. Херасков. В 1750-х годах здесь возник кружок любителей русской словесности, ставились спектакли. В 1754–1756 годах в Сухопутном корпусе учился основоположник русского профессионального театра Ф. Г. Волков.

К обязанностям главного директора корпуса Петр Федорович отнесся не просто серьезно, но, можно сказать, со всем рвением. Очутившись в близкой ему стихии, он лично познакомился со всеми кадетами, проводя с ними много времени: посещал занятия в классах и на плацу, беседовал и присутствовал на играх, добился для корпуса некоторых финансовых привилегий [127, с. 39–40]. Примечательно, что в эти годы активизировалась издательская деятельность корпуса, при котором еще в 1757 году была заведена типография. На основании представления директора корпуса А. П. Мельгунова в типографии после просмотра и одобрения особой комиссией было разрешено печатать любые книги «на французском, немецком и российском языках», хотя бы их тематика не была непосредственно связана с деятельностью корпуса [192, с. 301]. В 1761 году по указанию Петра Федоровича началось издание справочника всех преподавателей и кадетов с момента основания заведения [91]. В свет, однако, успел выйти только первый том, так как после прихода к власти Екатерины II издание было прервано. Всецело поддержав эту инициативу своего директора, новый главнокомандующий вошел 5 мая 1759 года в Сенат с ходатайством о дальнейшем расширении круга дозволенных видов печатной продукции. В частности, он считал, что прием заказов на печатание патентов на воинские чины позволил бы «прибыльными от того деньгами содержать типографию и размножить библиотеку» [27, № 101, л. 12]. Как видно, коммерческие соображения, наличие которых примечательно само по себе, всецело подчинялись культурным потребностям корпуса[10].

Вообще для улучшения дел здесь с приходом Петра Федоровича было сделано немало. Его доношения в Сенат (а от 1759–1761 годов их сохранилось 86 номеров), обычно игнорируемые исследователями, воссоздают впечатляющую картину заботы главнокомандующего о надлежащем материальном обеспечении не только занятий, но и быта учащихся. С последнего, собственно, он и начал свою деятельность. Спустя всего две недели после назначения, 26 февраля, Петр просил Сенат выделить «из недопущенных денег» (то есть из положенных в 1739 году, еще при Анне Ивановне, но позднее недоданных сумм) средства на завершение постройки «зачатого флигеля» [27, № 101, л. 3]. Для подхода Петра Федоровича примечательна основная мотивировка просьбы: «…а ныне мною усмотрено, что оное прибавочное строение весьма нужно потому, что по регламенту положено, чтоб в каждой каморе по пяти и по шести кадетов жили. А ныне за теснотою в жилье и более десяти человек в одной каморе живут». Когда выяснилось, что один из них, Николай Наумов, страдает падучей и потому не сможет служить в дальнейшем ни по военному, ни по гражданскому ведомству, Петр Федорович ходатайствовал в 1759 году перед Сенатом: «…при той отставке за обучение им наук и доброе поведение наградить рангом армейского прапорщика» [27, № 101, л. 10]. Разумеется, в этих случаях речь шла о дворянской молодежи — для выходцев из других сословий двери Кадетского корпуса были закрыты: таков был его изначальный статус. Но в своем общении Петр Федорович сословных различий не делал. Можно сказать, что он даже гордился, бравировал этим.

Во многих обращениях к Сенату подчеркивалось значение корпуса «для пользы Российской империи», «чтоб армию достойными афицерами наполнять» [27, № 101, л. 4, 64]. По этой причине Петр настойчиво испрашивал ассигнования на приобретение оружия, боеприпасов, амуниции, мундирного сукна, лошадей для конной роты, а наряду с этим и для закупки посуды, хорошего содержания госпиталя, нормального питания кадетов. В одном из доношений содержался даже расчет: на питание одного из-за роста цен следует прибавить каждому по пять копеек на день. «…Без оной прибавки, — предупреждал Петр, — желаемого успеха никак ожидать невозможно» [27, № 101, л. 72].

Но, может быть, это обычные деловые бумаги, составленные А. П. Мельгуновым или еще кем-то и лишь механически подписанные Петром? Нет, за строками сенатских доношений, если рассматривать их в целом, то и дело проступает и его личность. Вот, скажем, обращение, датированное 28 сентября 1760 года [27, № 101, л. 64]. В нем содержится просьба «отпущать безденежно» артиллерийские боеприпасы для учебных нужд. В обосновании указано, что об этом «и от бывшего над корпусом командира фелтмаршала графа Ми-ниха было представлено». К тому времени Миних, разжалованный и сосланный после прихода к власти Елизаветы Петровны, вот уже почти 20 лет томился в Пелыме. Поэтому приводить в обращении к Сенату в качестве аргумента мнение опального лица, да еще с присовокуплением высшего воинского звания, которого оно было лишено самой императрицей, было невозможным. Решиться на столь очевидную демонстрацию, хотя и не без риска для себя, мог только один человек — Петр Федорович. По поводу сказанного сделаем ремарку. Один из моих критиков (назовем его Д.) возразил, что, будь наследник умнее, он не стал бы упоминать имени опального Миниха. Что ж, такое курьезное замечание аттестует отнюдь не Петра Федоровича, а самого хитроумного Д. Он бы, наверное, так и поступил. Забавно при этом, что Д. не опровергает моего вывода о личной причастности к составлению сентябрьского обращения самого великого князя.

В ряде случаев повседневные потребности учебных занятий давали Петру Федоровичу повод для высказывания более общих суждений и выдвижения общегосударственных проектов. С этой точки зрения характерны два доношения в Сенат. Первое из них, датированное 2 декабря 1760 года, связано с намерением «сочинить географическое описание Российского государства» [27, № 101, л. 77–79]. К доношению приложены типографски отпечатанные «Запросы, которыми требуются в Сухопутный шляхетный кадетский корпус географические известия…». Происхождение этих документов не вполне ясно, поскольку они каким-то образом перекрещиваются со сходной инициативой, которую еще в 1758 году проявил в Академии наук М. В. Ломоносов. В трактате «О сохранении и размножении российского народа» в форме письма к И. И. Шувалову, завершенном 1 ноября 1761 года, Ломоносов подчеркивал, что указ Сената о присылке «изо всех городов» ответов «на географические вопросы» был принят по его представлению [116, т. 6, с. 400]. Как показала в свое время В. Ф. Гнучева, первое представление Академии наук в Сенат относилось к маю 1759 года [65, с. 257].

Ломоносов руководствовался чисто практическими интересами подготовки нового российского географического «Атласа». Поэтому, во избежание «излишества и невозможности исполнения», он счел целесообразным ограничиться необходимым минимумом, включив в вопросник лишь 13 пунктов. Г- Ф. Миллер, не согласившись с этим, предложил расширить круг вопросов до 30 пунктов [65, с. 259]. Эта цифра соответствует числу «Запросов», исходивших и из Кадетского корпуса. Тем не менее близкая по замыслу инициатива, изложенная в доношении Петра Федоровича, не была банальным повторением той, которая связана с Академией наук.

Во-первых, между обоими учреждениями на этот предмет велась переписка, получившая в академическом архиве наименование «Кадетские запросы». Она в основном относится к 1760–1761 годам, будучи естественным последствием обращения великого князя в Сенат. Наибольший интерес представляет входящая в ее состав «Ведомость требуемым кадетским географическим запросным пунктам, присовокупленным к академическим» [12, л. 9—10]. Судя по содержанию «Ведомости», речь шла об уточнении академической анкеты из 30 пунктов, основу которой, отчасти совпадая текстологически, составили предложения Ломоносова. Уточнения затронули 18 пунктов, преимущественно по части торгово-промышленной и ремесленной деятельности. В их числе были, например, такие: «каково купечество» (пункт 4), «кому принадлежат» фабрики и заводы, что на них «приуготовляется» и «давно ли оные заведены» (пункт 7), «каким более болезням жители подвержены и чем от них лечат» (пункт 22), о промысле зверя в Сибири (пункт 28) и др. Трудно пока сказать, кому конкретно принадлежали формулировки подобных уточнений. Бросается, однако, в глаза, что их общая направленность чрезвычайно близка кругу забот Петра Федоровича, о которых мы знаем по другим источникам.

В «Ведомости» встречаются также дополнения историко-культурного и этнографического характера. Так, к пункту 26, где говорилось об описании городищ и старинных развалин, добавлено: «И нет ли о таковых древностях по преданию дошедших каких известий» (пункт 26). Подробный вопрос касался информации об «идолопоклонниках» в Сибири, их обычаях, нравах и верованиях («как они имянуются, что то именование на языке их значит, какое счисление времяни и как велик год имеют, откуда выводят свое происхождение; давно ли в тех местах поселились; не запомнят ли от предков своих достопамятных каких приключений; в чем состоит закон их; о всевышнем существе имеют ли какое понятие; какие у них обряды при вступлении в супружество, сколько жен иметь дозволено; могут ли оных отлучать по своей воле и с какими обстоятельствами; как погребение мертвых отправляется; есть ли какое попечение о душе умершего и прочая»). Как видно, руководство Кадетского корпуса серьезно отнеслось к анкете, возникшей в Академии наук. Перечисленные в «Ведомости» уточнения вошли затем в отпечатанный текст «Запросов», приложенных к декабрьскому доношению в Сенат.

Второй отличительной чертой этого документа была прямая связь педагогических потребностей с соображениями патриотического характера: «…дабы воспитываемые в оном корпусе молодые люди не токмо иностранных земель географию, которой их действительно обучают, основательно знали, но и о состоянии отечества своего ясное имели понятие». Этим и был в первую очередь вызван демарш, подписанный великим князем (выяснилось, что Академия наук необходимых сведений «в собрании не имеет»).

Петр Федорович просил Сенат разослать вопросник «во все российские городы» с тем, чтобы направляли прямо в Кадетский корпус «с наивозможным поспешением». Так и произошло после издания в конце 1760 года соответствующего сенатского указа. А спустя несколько месяцев стали поступать ответы с мест. Один из них в ноябре следующего года был послан из Казани, позднее ставшей важным районом пугачевского движения, вовлекшего в свою орбиту не только русское население, но также чувашей, марийцев и другие народы Поволжья [107, с. 29–30]. Всего до 1764 года в Кадетский корпус поступило 153 ответа. Лишь тогда они были пересланы в Академию наук и поступили в Географический департамент [12, л. 13]. Приведенные факты позволяют несколько иначе, нежели до сих пор, осветить соотношение важных для истории отечественной науки инициатив, исходящих как от Академии наук, так и от Кадетского корпуса. И еще: Петр Федорович, конечно, и прежде знал о Ломоносове. Но, пожалуй, именно на рубеже 50—60-х годов в сферу его практической деятельности вошел великий русский ученый, давно, как мы увидим, связывавший с будущим императором надежды на дальнейший прогресс России.

Заботой о подготовке кадров «национальных хороших мастеров» проникнуто другое доношение в Сенат — от 7 марта 1761 года. В нем сообщается, что с основания корпуса в нем по сей день трудятся кузнецы, слесари, шорники, сапожники, коновалы, садовники и другие квалифицированные ремесленники-иностранцы, способные передать опыт русской молодежи. Этому, однако, препятствует сложившийся порядок, когда учеников набирают из рекрутов, среди которых преобладают лица неграмотные или «грамотные, только весьма порочные, потому что ни один помещик грамотного доброго человека в рекруты не отдаст» [27, № 101, л. 86]. Чтобы подготовить действительно хороших «националных мастеров» (характерная терминология!), нужно, по мнению Петра Федоровича, решительно изменить принципы набора и обучения. Он предлагал «взять из гарнизонной школы от 13 до 15 лет 150 человек школьников», передав их в ведомство Кадетского корпуса и пополняя по мере необходимости этот контингент «нижних чинов детми» [27, № 101, л. 88 об.]. В приложенной к доношению смете показано, что при ежегодном выпуске 30 человек «такой мастер станет казне единственно 200 рублев». Говорится в доношении и о предметах, которым наряду с ремеслом будут обучаться юноши: грамоте, арифметике, геометрии, рисованию и немецкому языку. Последнее обосновано тем, что, во-первых, «хорошие мастеровые немцы, которые недоволно русского языка знающий», и, во-вторых, книги по коновальному делу изданы по-немецки, «а на русском языке еще нет». Как многозначительно это словечко: еще нет. Стало быть, должны появиться!

В заключительных строках доношения Петр Федорович подчеркивал пользу, которую принесут России его предложения: при распространении опыта в армии по выходе мастеровых в отставку «чрез оное и во всем государстве националные хорошие ремесленные люди заведутся, а особливо чрез умножение знающих коновалов могут конские и рогатого скота частые падежи отвращены быть» [27, № 101, л. 87]. Доношение получило в Сенате поддержку: 30 апреля 1761 года было решено обучать при Кадетском корпусе 150 человек солдатских и мещанских детей [58, с. 31].

Кем бы ни были письменно оформлены подобные проекты, отражение в них государственных симпатий самого Петра Федоровича несомненно. Разве при знакомстве с его планом подготовки «националных хороших мастеров» не вспоминается созданная по его же инициативе несколькими годами ранее в Ораниенбауме школа для подготовки отечественных артистов и музыкантов? И опять-таки из непривилегированных слоев: здесь — детей «нижных чинов», там — детей «садовниковых и бобылских».

Заинтересованность великого князя мерами государственной значимости подтверждается не только подобными перекрестными сопоставлениями или рассказами Штелина, но и свидетельствами других современников, хотя бы и недоброжелательно к нему настроенных. Вот, например, воспоминания Я. П. Шаховского, в то время генерал-прокурора Сената. С явным осуждением он писал, как в 1750-х годах наследник через своего любимца И. В. Гудовича часто передавал «от себя ко мне просьбы или, учтиво сказать, требования» [193, с. 157, 176]. Чем же досаждал ему великий князь? Оказывается, ходатайствами «в пользу фабрикантам, откупщикам и по другим по большей части таким делам». Но как раз «такие дела», высокомерно третировавшиеся Шаховским, отвечали потребностям развития страны, вполне вписываясь в круг идей, которые сложились у великого князя к началу 1760-х годов.

Если в гольштейнских делах и в управлении Кадетским корпусом он как-то мог дать выход своей энергии, то при дворе своей тетки он был обречен на вынужденное бездействие. Политическая неискушенность великого князя, в которой его нередко упрекали современники (возможно, не без оснований), была не столько его личной виной, сколько бедой. В самом деле, объявив его в 1742 году своим наследником, Елизавета Петровна никогда, в сущности, не готовила его всерьез к будущей государственной деятельности как главы великого государства. И дело не только в том, что сама она, «ленивая и капризная», по характеристике В. О. Ключевского [100, с. 340], оставалась в этих вопросах в значительной мере дилетантом. Свою роль сыграли и дворцовые интриги, в частности со стороны А. П. Бестужева, делавшего ставку на Екатерину. «По словам современников, — замечал А. С. Лаппо-Данилевский, — Бестужев, внушавший императрице Елизавете опасения, как бы Петр Федорович не захватил престола, много содействовал его отстранению от участия в русских государственных делах и ограничил его деятельность управлением одной Голштинией» [110, с. 275].

Имел ли Бестужев основания для таких внушений? А если имел, то знала ли о них Елизавета Петровна доподлинно? Ответить на подобные вопросы означало бы углубиться в тайны тогдашних международных политических интриг, далеко отойдя от нити нашего повествования. Да, такие замыслы существовали. И как то нередко бывало в истории России, вынашивались они далеко за ее пределами. Так и в этом случае — план устранения Елизаветы Петровны и замены ее Петром Федоровичем зародился в голове Генриха Подевильса (1695–1760), влиятельного некогда министра Фридриха II. Но, изложенный в пору заката политической звезды своего автора, он поверг в сомнения даже прусского короля, не брезговавшего нестандартными решениями интересовавших его дел. Что же касается не ведавшего о том Петра Федоровича, то он не только не пытался создавать комплоты против своей тетушки, но и смертельно боялся возбуждать у нее малейшие подозрения насчет своей нелояльности. В своих воспоминаниях Екатерина II, отнюдь не жалевшая собственного супруга, вполне определенно свидетельствовала в пользу его благонамеренного поведения. Тем не менее отношения Елизаветы Петровны со своим племянником и наследником были неровными, а под конец совсем натянутыми.

Подозрительность ее доходила до того, что после смерти Н. Н. Чоглокова (1718–1754) обергофмейстером «малого двора» был назначен А. И. Шувалов — он же глава Тайной розыскной канцелярии. Императрица не только пошла на подобное, весьма красноречивое «совместительство», но и требовала от Шувалова отчетов о поведении великого князя; она была разгневана, узнав, что он отсутствовал при Петре Федоровиче, когда тот проводил в окрестностях Ораниенбаума маневры со своим отрядом [133, с. 301].

Если верно, что люди судят о других в меру собственной испорченности, то подозревать племянника Елизавета Петровна имела основания. Ведь сама она пришла к власти, преступив присягу не только младенцу-императору Ивану Антоновичу, но и его матери, правительнице Анне Леопольдовне, данную чуть ли не в канун задуманного ею переворота. И она допускала повторение такого своим племянником. И хотя тот не только не разделял подобных настроений, но и гнал от себя любой возможный намек на них, с годами императрица все более смотрела на него как на опасного конкурента. Почва для этого имелась, и она знала о том. Так, в 1749 году был схвачен подпоручик Бутырского полка Иоасаф Батурин и с единомышленниками подпоручиком Тыртовым и суконщиком Кенжиным заключен все в ту же Шлиссельбургскую крепость (Ивана Антоновича там еще не было). Батурин обвинялся в том, что предложил Петру Федоровичу возвести его на престол, подговорив «всех фабричных и находящийся в Москве Преображенский батальон и лейб-компанцев» («мы заарестуем всех дворян») [170, с. 278].

Пока велось следствие, Петр Федорович, по воспоминаниям Екатерины, с которой он поделился предложением, полученным от Батурина во время охоты в подмосковном лесу, пребывал в крайней тревоге. Но — обошлось. Таков лишь один эпизод, показывавший обстановку, в которой протекала жизнь наследника. Фактически он и Екатерина все время были как бы под домашним арестом.

Но повторения этой или подобной ей ситуации не хотел никто: ни тетушка, ни терпеливо поджидавший своего часа племянник. Позднее, весной 1762 года, в одном из писем прусскому королю Фридриху II он вспоминал слова солдат Преображенского полка, желавших ему, тогда еще наследнику престола, скорее стать императором: «Дай Бог, чтобы Вы скорее были нашим государем, чтобы нам не быть под владычеством женщины». Об этом, по его признанию, он слышал «много раз» [146, с. 14]. А это означало, что вольные разговоры с нижними чинами, в том числе и на весьма щекотливые политические темы, происходили у него неоднократно. И стало быть, завораживающий запах власти щекотал самолюбие великого князя. Нет, мудра и осмотрительна была тетка, установившая над племянником и его женой (хватки которой, кстати сказать, особенно опасалась) надзор, больше смахивавший на домашний арест.

Без предварительного разрешения императрицы они не имели права совершать дальних поездок. И не только дальних. Среди переписки Петра Федоровича с И. И. Шуваловым, опубликованной А. И. Герценом, есть, например, такое письмо: «Милостивый государь! Я вас просил через Льва Александровича (Нарышкина) о дозволении ехать в Ораниенбаум, но я вижу, что моя просьба не имела успеха, я болен и в хандре до высочайшей степени, я вас прошу именем Бога склоните ея величество на то, чтоб позволила мне ехать в Ораниенбаум, если я не оставлю эту прекрасную придворную жизнь и не буду наслаждаться как хочу деревенским воздухом, то наверно околею здесь со скуки и от неудовольствия; вы меня оживите, если сделаете это, и тем обяжете того, который будет на всю жизнь преданный вам Петр» [85, с. 265].

Письмо, как обычно писанное Петром Федоровичем по-французски, относилось, по-видимому, к середине или концу 1750-х годов (оно не датировано). Содержавшее просьбу не без присущей ему иронии (чего стоит хотя бы словосочетание «прекрасная придворная жизнь»!), письмо ярко демонстрирует рамки свободы перемещения, которые были поставлены для наследника престола — формально второго лица в государстве. А дело шло всего-навсего о дозволении уехать в его собственную летнюю резиденцию. Понятно, что любые его попытки выехать за границу были заведомо обречены на провал. А такие попытки Петр Федорович предпринимал.

Он мечтал совершить путешествие по европейским странам, навестить свое герцогство, в котором после 1742 года побывать ему не довелось. В дополнительных набросках к своим «Запискам» Екатерина Алексеевна указывала, что в Гольштейн ее супруг намеревался отправиться в конце 1759 года. Возможно, что с этим замыслом связано другое его письмо И. И. Шувалову, также написанное на французском языке: «Милостивый государь! Я столько раз просил вас исходатайствовать у ея имп. величества, чтоб она позволила мне в продолжение двух лет путешествовать за границей, и теперь повторяю вам это еще раз и прошу убедительно устроить, чтобы мне позволили. Мое здоровье слабеет день ото дня, ради Бога, сделайте мне эту единственную дружбу и не дайте умереть с горя; мое положение не в состоянии выдержать моей горести, и хандра моя ухудшается день ото дня; если вы думаете, что нужно показать письмо ея величеству, вы мне сделаете самое большое удовольствие, и за тем остаюсь преданный вам Петр» [85, с. 266]. Но императрица была неумолима: не доверяя наследнику, Елизавета Петровна продолжала цепко держаться за него как за живой залог легитимности собственной власти.

При всем том, особенно с середины 1750-х годов, она странным образом не стеснялась, в том числе за глаза, публично третировать своего племянника. «У себя в комнате, — писала Екатерина, — когда заходила о нем речь, она обыкновенно заливалась слезами и жаловалась, что Бог дал ей такого наследника, либо отзывалась о нем с совершенным презрением и нередко давала ему прозвища, которых он вполне заслуживал». И приводила в качестве подтверждения слов хранившиеся у нее записки: «В одной есть такое выражение: "Проклятой мой племянник мне досадил как нельзя более"; в другой она пишет: "Племянник мой урод — черт его возьми"» [86, с. 173]. В этом Екатерине Алексеевне вполне можно доверять. Будучи женщиной плохо воспитанной и грубой, императрица была способна, например, в разговоре (даже с иностранным дипломатом!) бросить такие слова: «Знайте, что в моей империи только и есть великого, что я да великий князь, но и то величие последнего не более как призрак» [133, с. 256]. Насколько подобные филиппики компрометировали ее самое, дочь Петра Великого просто не задумывалась!

Но Петр Федорович задумывался. Екатерина признавалась, что много раз слышала от него, «что он чувствует, что не рожден для России, что ни он годен для русских, ни русские для него и что ему непременно придется погибнуть в России» [86, с. 148]. О подобных сетованиях есть упоминания и у некоторых других собеседников великого князя. Он жаловался на свою судьбу: если бы не тетушка, он мог бы занять шведский престол, на худой конец, согласно гольштейнской традиции, стать генералом прусской службы. А его, как он однажды выразился в разговоре с Понятовским, «притащили сюда, чтобы сделать великим князем этой засранной страны». Отзвуки подобных искренних, но в устах наследника российского престола неосторожных откровений создавали ему в придворных кругах репутацию «русофоба», оскорбляющего «самолюбие народа». Только народ был здесь ни при чем: ведь именно к общению с ним Петра Федоровича стремились не допускать с первых же лет его пребывания в России.

Неблагоприятная для него ситуация осложнялась начавшимся ухудшением состояния здоровья императрицы. В верхах уже в сентябре 1755 года допускали возможность ее скорой кончины. В последующие годы Елизавета Петровна чувствовала себя все хуже, а в 1758 году около Царскосельского дворца прилюдно у нее произошел удар, после которого на несколько дней она потеряла речь. И те, кто стоял у престола, самым серьезным образом задумывались о будущем — не столько России, сколько о своем собственном. То, что наследником является Петр Федорович, знали все и давно — с 1742 года. Но… послушаем еще раз Фавье. Заявив, что «нареченный наследник» не пользуется «народной любовью», что он не играет почти никакой роли «ни в Сенате, ни в других правительственных учреждениях», французский наблюдатель писал: «Погруженные в роскошь и бездействие, придворные страшатся времени, когда ими будет управлять государь, одинаково суровый к самому себе и к другим» [178, с. 198]. Фавье вольно или невольно коснулся самой сути вопроса: в этом, а не в перешептывании о пресловутой «неспособности» или «ненависти к русским» лежала причина назревавшего конфликта.

В узком кругу высших сановников с участием Екатерины и, как это ни странно, некоторых иностранных посланников обдумывались варианты устранения Петра от престолонаследия. При тех или иных нюансах, останавливаться на которых мы не будем, предполагалось выслать его в Киль, а на трон возвести маленького Павла Петровича при установлении до его совершеннолетия регентства. Самые жаркие споры завязались вокруг последнего: кому стать регентом? Среди возможных кандидатур назывались две — Екатерины Алексеевны и Ивана Ивановича Шувалова.

Такой вариант не устраивал прежде всего Екатерину. Недавняя сообщница Бестужева-Рюмина, она Шуваловых своими политическими друзьями не считала и считать не могла. А регентство при сыне, не говоря о соправительстве с мужем (в свое время это ей предлагал Бестужев-Рюмин), ее абсолютно не устраивало. При всем недовольстве племянником Елизавета Петровна никаких изменений в ранее определенный ею порядок наследования не внесла. Это часто объясняют ее нерешительностью, усугубленной болезненным состоянием. Что ж, это могло сыграть какую-то роль. Но не определяющую. С одной стороны, как мы неоднократно подчеркивали, внук Петра Великого, его «родная кровь», всегда был для Елизаветы залогом и гарантом ее легитимности. С другой стороны, внезапное отрешение племянника, права которого на престол декларировались почти два десятилетия, могло вызвать непредсказуемые политические последствия: о судьбе детей, возводившихся в XVIII веке на российский престол, хорошо знали и в России, и за рубежом. Понимала это не только Елизавета Петровна, но и другие влиятельные деятели, включая Н. И. Панина, воспитателя Павла Петровича. Тем более что в последние годы жизни императрицы Шуваловы пошли на сближение с Петром Федоровичем. Планы по его устранению от наследования престола повисли в воздухе — надежда оставалась на случай. На случай, но ей благоприятный, надеялась и великая княгиня. И когда в конце 1761 года капитан гвардии М. И. Дашков, муж Екатерины Романовны, предложил великой княгине возвести ее на престол, то в ответ услышал слова, которые позднее сама Екатерина воспроизвела в мемуарах с предельной откровенностью: «Я приказала ему сказать: "Бога ради, не начинайте вздор; что Бог захочет, то и будет, а ваше предприятие есть рановременная и не созрелая вещь"» [87, т. 12, ч. 2, с. 500].

Запомним эту отсылку к божественному промыслу — вскоре это Екатерине сослужит службу. Да, как умный и коварный политик она чувствовала, что в декабрьские дни 1761 года, когда медленно угасала Елизавета Петровна, захват чужого престола и в самом деле был бы воспринят как «не созрелая вещь». Но надлежащие выводы Екатерина сразу же сделала. Быть постоянно начеку, провоцировать Петра, превосходно зная его характер, на неосторожные и непопулярные действия, а одновременно обрабатывать исподволь в свою пользу влиятельных сановников и гвардию, дожидаться подходящего момента и, выбрав его, нанести удар — вот тактика, которую в предвестии кончины императрицы избрала великая княгиня, дабы вопреки всему достичь цели своей жизни. Сказанное не догадки и не домыслы, а осознанная линия поведения по отношению к супругу, о чем в своих «Записках» она поведала со всей откровенностью: «Я решилась по-прежнему, сколько могла и умела, давать ему благие советы, но не упорствовать, когда он им не следовал, и не сердить его, как прежде; указывать ему его настоящие выгоды всякий раз, как представится к тому случай, но в остальное время хранить самое строгое молчание и, с другой стороны, соблюдать свои интересы по отношению к публике так, чтобы сия последняя видела во мне спасительницу общественного блага» [86, с. 162]. Отдадим ей должное: свой план она с успехом и скоро осуществила.

Тем временем на Рождество 25 декабря 1761 года, примерно в три часа пополудни, скончалась дочь Петра Великого. Новым императором стал его внук — Петр III, еще не ведавший, что судьба отпустила ему на престоле всего 186 дней.