Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком.
* * *
В это лето луга не успели убрать, – рожь подошла. Мужчины остались на покосе, женщины принялись жать. В Тютенькином логу молодые тетерева стали чернеть. Я иду туда охотиться. Впереди меня молча идут две женщины с серпами на шее. Старуха – в лаптях, молодая – босиком и в одной длинной холщовой рубашке. День желтый и жаркий до упаду. Кто спешит сжать недожатое, кто – скосить недокошенное; но больше везут. По всем дорогам к селу один за другим тянутся возы, как караваны верблюдов.
Мы спускаемся в низину. Белая песчаная дорога зеленеет, показываются осоки и черная болотная вода. Обе женщины припадают к ней и пьют.
– Что вы делаете, остановитесь, – холера!
– Бог милостив, – отвечают женщины.
Я знаю, что эта низина проходит чрез зараженную холерой деревню, что пить эту воду, значит, принимать яд. Я рассказываю этим женщинам все, что знаю о холере, и убеждаю их пить кипяченую воду.
Они смеются. Ведь отсюда до их деревни десять верст; разве наносишься кипяченой воды! Здесь все пьют болотную воду.
Мы переходим по кладкам еще одно низкое место и еще. Суходол и низины, поля и луга, ржавые лужицы, осоки, голубые стрекозы…
«Не пейте сырой воды», – вдруг отчетливо представляю я себе петербургскую казенную надпись. И вот все, что я мог посоветовать женщинам. Но это не то… Немыслимо ставить над каждой лужицей столб с надписью: «Не пейте сырой воды».
Как же быть?
– Бог милостив, – повторяю я бабьи слова. И, спускаясь в Чертово Городище, проникнутый народными преданиями об этом месте, совершенно ясно представляю себе, что холера от черта. Вылезали из-под этих темных камней, из привала, хвостатые черти в дополуночный час, заламывали заломы, на погибель человеческого рода. Вот отчего в это лето, говорят, так много заломов и черных прожинов…
Бог милостив!
Под вечер с полной сеткой убитых птиц я вылезаю из Чертова Городища на поле и бросаюсь в первую копну. Лежу усталый, как мертвый, с открытыми глазами. Вижу желтое оржанище и низкое, но все еще желтое солнце. Недалеко, где кончается поле и начинается луг, мужик в лиловой рубашке косит траву, женщина сгребает сухие ряды. На край поля подъезжает курносый мужичонка с мальчиком и складывают последнюю копну в телегу.
– А у меня ослепни корова, – говорит он, укладывая снопы.
Косцы молчат.
– Корова, говорю, у меня ослепла.
На лугу все молчат.
– Бабенка сжала залом, – продолжает мужик, – и покатилась. Привезли в село – померла, слюнями истекла. Косцы бросают работу.
– Какая бабенка? Где залом? – спрашиваю я.
– Там.
Это тот залом, те женщины, которых я видел утром.
Вскакиваю с копны.
Нет! Вот они обе, старуха и молодая, идут по дороге, серпы за шеей, возвращаются домой. Не они… На поле много женщин, много всяких заломов и прожинов.
– Вот, – говорят мне усталые бабы, – придем домой и попьем кипяченой водицы, как ты говорил.
Косцы кончают косить. Мужик с мальчиком на возу уехали. Я иду за всеми в село. Впереди нас пылит дорогу стадо, звенят колокольчики, пастух трубит, вызывая последних коров из леса. Входим в село вместе со стадами белых гусей и коров. Женщины хворостинками загоняют животных. Везде – ржанье, мычанье, гусиное гоготанье и отрывистые окрики:
– Машка! Зарока! Пропадите вы, пропадущие!
Вечереет, темнеет; воздух звенит несметной июльской мошкарой. Кипит последняя работа, будто спешат перегнать темноту. Ни одного задумчивого взгляда в наступающий вечер, – все проходит так…
Один только седой дед Сапер громадной копной стоит на бугре возле своей избы и созерцает. Он мне улыбается. Мы с ним – большие приятели.
– Как охота? Послал что господь? Ого-го! Молодчина!
В избе деда голосит, причитывая, женщина.
– Что это, старый?
– Внучонка бог прибрал.
Старик все с радостью глядит на моих птиц, будто там, в избе, – не покойник, а так…
Мошкара звенит в воздухе. Сколько сотен ее гибнет при одном только почесывании старого деда.
Все реже и реже окрики и гуще тьма. Не перегнать деревенскому труду вечера и тьмы.