Любовь хорошей женщины [сборник].

* * *

Каждое утро, едва открыв глаза, Паулина соскальзывает с кровати, уворачиваясь от длинных рук и ног Брайана, ищущих ее сквозь сон. Пробуждают ее первые писки и лепет малышки Мары в детской, потом скрип колыбельки, когда Мара — ей уже год и четыре месяца, начало конца младенчества, — пытается встать, цепляясь за перильца. Она продолжает нежно ворковать с Паулиной, когда та берет ее на ручки (Кейтлин, ей почти пять, ворочается, но не просыпается в соседней кровати), и продолжает лепетать, пока ее несут на кухню, чтобы переодеть. Потом Мару усаживают в ходунки, дав печенье и бутылочку с яблочным соком, пока Паулина натягивает сарафан и сандалии, идет в туалет, расчесывает волосы — как можно быстрее и тише. Они выходят из коттеджа, минуют еще чьи-то коттеджи, направляясь к ухабистой дороге без тротуара, все еще скрытой в утренней тени, будто русло туннеля под елями и кедрами.

Дед, тоже ранняя пташка, видит их с порога своего коттеджа, и Паулина видит его. Но оба приветственно машут — и только. Им с Паулиной нечего сказать друг другу (хотя иногда они чувствуют некую общность, в разгар какой-нибудь долгоиграющей эскапады Брайана или извиняющегося, но назойливого пустячного волнения бабушки; главное — не переглядываться, а то остальные заметят мрачные эти взгляды и обидятся).

В отпуске Паулина тайком выкраивает время для себя, ведь прогулка с Марой — почти то же самое, что гулять в одиночестве. Прогулки ранним утром, а после — стирка, сушка и глажка. Она могла бы гулять одна с часок или около того — после обеда, пока Мара дремлет. Но Брайан соорудил на пляже шалашик и каждый день таскает туда детский манеж, так что Мара засыпает в нем, а Паулина больше не может быть предоставлена себе самой. Он говорит, что родители его оскорбятся, если она будет ускользать каждый раз. Впрочем, он согласен, что ей необходимо время для заучивания роли, которую она будет играть в сентябре, когда они вернутся в Викторию.

Паулина — не актриса. Постановка любительская, но Паулина даже еще не состоит в любительской труппе. Она еще не пробовалась на роль, хотя так случилось, что пьесу она прочла. «Эвридику» Жана Ануя. Правда, с тех пор она уже много чего читала.

Один человек, с которым она познакомилась на июньском пикнике, спросил Паулину, не хочет ли она сыграть в пьесе. Пикник устраивал ректорат колледжа, где преподает Брайан, и там собрались в основном преподаватели с женами или мужьями. Вдовеющая преподавательница французского привела с собой взрослого сына, приехавшего к ней на лето и работавшего ночным администратором в городской гостинице. Француженка рассказывала всем, что сын получил место преподавателя в университете Западного Вашингтона и отправляется туда осенью.

Джеффри Тум его звали. Без «ба» на конце, добавлял он, словно бородатая шутка обижала его. У них с матерью фамилии были разные, потому что она овдовела дважды, а он — сын от первого брака. О будущей работе Тум сказал так:

— Нет никакой гарантии, что надолго, договор на год.

А что он будет преподавать?

— Драму-уууу, — промычал он шутливо.

Свою нынешнюю работу он не жаловал.

— Место довольно мерзкое, — сказал он. — Может, слыхали, как прошлой зимой там какого-то шулера кокнули. И с той поры неудачники стали останавливаться у нас, чтоб перебрать с дозой или вышибить себе мозги.

Народ, не понимавший, как реагировать на такой стиль изложения, постепенно разбрелся кто куда. Кроме Паулины.

— Я подумываю о постановке, — сказал он. — Хотите участвовать?

И спросил, слыхала ли она о пьесе «Эвридика».

— Вы говорите о пьесе Ануя?[31] — уточнила Паулина.

И Джеффри был приятно удивлен. Но сразу признался, что не уверен в успехе предприятия.

— Я просто подумал, будет интересно посмотреть, можно ли сделать что-нибудь, отличное от этого мира Ноэля Кауарда[32].

Паулина не могла припомнить, чтобы в Виктории ставили пьесы Кауарда, хотя все может быть.

— Мы видели «Герцогиню Мальфи»[33] зимой в колледже, — сказала она. — И в Камерном театре шло «Оглушительное бренчание»[34], но мы не ходили.

— Ага, ладно, — отозвался он, пунцовея.

Паулина думала, что он старше ее, по крайней мере ровесник Брайана (тому исполнилось тридцать, хотя на вид ему его лет и не давали), но когда Джеффри заговорил с ней, этак запросто, бесцеремонно, избегая смотреть в глаза, она заподозрила, что он младше, чем хочет казаться. А когда он покраснел, это стало очевидным.

Оказалось, что лет ему на год меньше, чем ей. Двадцать пять. Она сообщила, что не может играть Эвридику, она вообще не умеет играть. Но тут подошел Брайан, послушать, о чем идет речь, и сразу заявил, что она должна попробовать.

— Просто ее надо подстегнуть, — сообщил Брайан Джеффри. — Она сущий ослик, поди заставь сдвинуться. Но если серьезно, она слишком застенчива, все время ей говорю. И очень умна. Вообще-то, она гораздо умнее меня.

Джеффри посмотрел Паулине прямо в глаза — дерзко и пытливо, — и тут уж пришел ее черед краснеть.

Он сразу избрал ее своей Эвридикой, потому что она напоминает Эвридику. И не потому, что красива.

— Я бы никогда не дал эту роль красивой девушке, — сказал он. — И не уверен, что дал бы красивой девушке хоть какую-нибудь роль. Это слишком. Это отвлекает.

Так что же он имел в виду, чем она похожа на Эвридику? Он сказал, что волосами, они длинные и темные и довольно пышные (не по нынешней моде), и бледностью кожи («Берегись солнца летом»), и больше всего — бровями.

— Они мне никогда не нравились, — сказала Паулина, слегка покривив душой.

Брови у нее были правильной формы, темные, густые. Они главенствовали на лице. И подобно прическе, были не в моде. Но если они ей так уж не нравились, то почему она их не выщипала до сих пор?

Казалось, Джеффри ее не услышал.

— Они придают вам угрюмый вид, и это тревожит, — сказал он. — И челюсть у вас тяжеловата, этак по-гречески. Я б вас в кино снимал, крупным планом. Обычно Эвридику изображают эфемерной, бесплотной, я не хочу бесплотную.

Везя Мару по дороге, Паулина действительно учила роль. В конце там был монолог, и он ей тяжело давался. Она толкала коляску и повторяла: «Ты страшен, пойми, страшен, как ангелы, ты считаешь, что весь мир идет прямо вперед, сильный и ясный, как ты сам, разгоняя тени, притаившиеся у обочин дороги… Но ведь много и таких, у которых нет ничего, кроме совсем крошечного огонька, слабо мерцающего под бичом ветра. А тени удлиняются, теснят нас, влекут, сбивают с ног… О, пожалуйста, любимый мой, не смотри на меня, не смотри сейчас на меня. Может быть, я не такая, какой ты хотел меня видеть. Не та, которую ты выдумал в первый день нашего счастья… Но ты ведь чувствуешь, что я рядом с тобой, не правда ли? Я здесь, совсем близко, это мое тепло, моя нежность, моя любовь. Я дам тебе все радости, какие могу тебе дать. Пока не требуй у меня большего, чем я могу, довольствуйся этим… Не смотри на меня. Позволь мне жить…»[35].

Она кое-что утаила. «Может быть, я не такая, какой ты хотел меня видеть. Не та, которую ты выдумал в первый день нашего счастья… Но ты ведь чувствуешь, что я рядом с тобой, не правда ли?.. Это мое тепло, моя нежность, моя любовь».

Она сказала Джеффри, что пьеса прекрасна.

— Правда? — спросил он.

Сказанное ею не обрадовало и не удивило его — ему казалось, что ее слова банальны и излишни. Сам Джеффри никогда бы так не отозвался о пьесе. Он говорил о ней больше как о препятствии, которое нужно преодолеть. Как о вызове, брошенном многочисленным врагам. Академическим снобам — так он их обзывал, — поставившим «Герцогиню Мальфи». Общественным олухам — так он их обзывал — из Камерного театра. Он видел себя изгоем, ополчившимся против этих людей, сующим свою постановку — он называл ее своей — в зубы их презрению и сопротивлению. Сначала Паулина думала, что у него воображение взыграло и, скорее всего, никто из этих людей о нем вообще не слышал. А потом кое-что случилось — совпадения, а может, и нет: в холле церкви, где они собирались показывать пьесу, затеяли ремонт, и теперь играть стало негде, неожиданно выросла цена на печать афиш. Паулина стала глядеть его глазами. Чтобы находиться с ним рядом, волей-неволей приходилось разделять его взгляды: возражения становились опасными, препирательства утомляли.

— Вот же суки, — процедил Джеффри, но не без некоторого удовлетворения. — Почему я не удивлен?

Репетиции проходили на верхнем этаже старого строения на Фисгард-стрит. Все могли собраться только пополудни в воскресенье, хотя эпизодические репетиции случались и среди недели. Лоцман на пенсии, игравший господина Анри, мог приходить на каждую репетицию и приобрел раздражающую осведомленность касательно реплик других актеров. А вот парикмахерша, игравшая прежде только Гилберта и Салливана[36], но тут угодившая на роль матери Эвридики, не могла надолго оставлять парикмахерскую в иные дни, кроме воскресенья. Водитель автобуса, играющий ее любовника, тоже был занят каждый день, как и официант, которому досталась роль Орфея (и он единственный среди них мечтал стать настоящим актером). Паулине первые полтора летних месяца пришлось возлагать надежды на порой весьма ненадежных приходящих нянек-старшеклассниц, пока Брайан преподавал в летней школе, да и сам Джеффри заступал на смену в восемь часов вечера. Но уж в воскресенье после полудня собирались все. Пока народ плескался в озере Тетис или запруживал аллеи парка Бикон-Хилл, гулял под деревьями и кормил уток или уезжал подальше от города на пляжи Тихого океана, Джеффри и его труппа трудились в пыльной комнате с высокими потолками на Фисгард-стрит. Закругленные вверху, как в какой-нибудь простой и величественной церкви, окна распахивались в жару и подпирались всем, что попадалось под руку, — бухгалтерскими книгами двадцатых годов из шляпной лавки, когда-то располагавшейся на первом этаже, или кусками дерева — обломками рам от картин неизвестного живописца. Полотна лежали кучей у стены, позабыты-позаброшены. Стекла покрылись копотью, но за окнами с какой-то особой праздничной яркостью солнечные зайчики отскакивали от тротуаров, от посыпанных гравием пустых парковок и приземистых оштукатуренных строений. Никто не ходил по этим улицам деловой части города. Все было закрыто, кроме случайных кафешек-забегаловок или засиженных мухами лавчонок.

Паулина единственная выходила в перерывах купить сока или кофе. Она единственная не могла ничего сказать о пьесе и о том, как она движется, — хотя единственная читала ее раньше, — просто потому, что она единственная играла впервые. Так что ей казалось уместным не вмешиваться в режиссуру. Она наслаждалась короткими прогулками по пустым улицам, ей казалось, что она становится городской жительницей, обособленной и одинокой, живущей в ореоле особенной мечты. Иногда она думала о Брайане, оставшемся дома, как он копается в саду, приглядывая за детьми. А может, ведет их по Даллас-роуд — она вспомнила его обещание — пускать кораблики на пруду. Эта жизнь казалась беспорядочной и скучной по сравнению с тем, что происходило в репетиционной, — часы трудов, концентрации, резких обменов репликами, пота и напряжения. Даже вкус кофе, его обжигающая горечь и факт, что почти все пренебрегли ради него каким-нибудь более свежим и, возможно, более полезным питьем прямо из холодильника, словно бы доставлял ей удовольствие. А еще ей нравились витрины. Улица не походила на расфуфыренные кукольные улочки у залива — здесь располагались мастерские по ремонту обуви и велосипедов, магазинчики уцененного белья и тканей, одежды и мебели. Содержимое витрин так долго там находилось, что даже новое казалось подержанным.

Некоторые окна были зашторены хрупким и сморщенным, как старый целлофан, золотистым пластиком, растянутым за стеклом во спасение товара от солнца. Все эти заведения были покинуты на один только день, но выглядели словно законсервированная пещерная живопись или мощи под слоем песка.

Когда она сообщила, что ей придется уехать в двухнедельный отпуск, Джеффри словно молния поразила, казалось, он и представить не мог, что в ее жизни возможны отпуска. Потом он помрачнел, но с долей иронии, как если бы встретил еще один удар, вполне ожидаемый. Паулина объяснила, что пропустит всего одно воскресенье — между неделями, потому что они с Брайаном уедут на остров в понедельник, а вернутся в воскресенье утром. И пообещала успеть на репетицию. Но в глубине души она сомневалась, что у нее получится, — ведь сборы и отъезд занимают уйму времени. Она подумывала, что могла бы уехать одна утренним автобусом. Но это, скорее всего, напрасные надежды, и она об этой возможности не упомянула.

Паулина не спросила, только ли о пьесе он беспокоится, только ли ее предстоящее отсутствие на репетиции нагнало грозовые тучи. В тот момент казалось, что так оно и есть. На репетициях он общался с ней, как общался всегда. Единственная разница в их отношениях заключалась в том, что он ожидал от нее, от ее игры меньше, чем от остальных. Да это и понятно. Она одна была выбрана по наитию, только за внешность, — остальные прошли отбор, пришли по объявлениям, которые он развесил в кафе и книжных магазинах по всему городу. Ей казалось, что от нее он хочет неподвижности и несуразности, угловатости, того, чего не требовал от других. Не потому ли, что в конце пьесы, в последней ее части, ей предстояло играть умершую.

Но все-таки она думала, что они знают, вся остальная труппа знает, что происходит, несмотря на бесцеремонное и резкое, и не слишком цивилизованное обхождение Джеффри. Все знали, что едва они разбредутся домой, он пройдет по комнате и наглухо закроет за ними дверь на лестницу. (Сперва Паулина притворялась, что уходит со всеми, и даже садилась в машину и кружила по кварталу, но потом этот трюк стал казаться оскорбительным, не только для них с Джеффри, но и для других, в ком она была уверена, что они не предадут ее, ибо все повязаны временным, но неодолимым колдовством пьесы.).

Джеффри проходил через комнату и запирал дверь. Всякий раз это выглядело как новое решение, которое он должен принять. Пока он запирал дверь, она не смотрела на него. Звук засова, вошедшего в паз, зловещий и фатальный лязг металла о металл повергал ее в ужас капитуляции. Но она не делала первого шага, она ждала, когда Джеффри вернется к ней и вся история опустошивших его трудов дневных, написанная на его лице, и выражение прозаического разочарования исчезнут, уступив место живой энергии, всякий раз удивляющей ее.

— А вот расскажи-ка нам, про что эта пьеса, — спросил отец Брайана. — Не из тех ли, где растелешаются прямо на сцене?

— Эй, не дразни ее, — сказала мать Брайана.

Брайан и Паулина уложили детей и пошли в коттедж его родителей выпить перед сном. За спиной заходило солнце, за лесами острова Ванкувер, но горы перед ними, ясно видные и очерченные на фоне неба, сияли розовым. И вершины гор кое-где венчал розоватый летний снег.

— Никто там не раздевается, папа, — произнес Брайан гулким учительским голосом. — И знаешь почему? Потому что они голые с самого начала. Это новый стиль. Дальше они собираются поставить голого Гамлета, потом голых Ромео и Джульетту. Боже! Эта сцена на балконе, когда Ромео карабкается по шпалерам и застревает в зарослях роз.

— Ох, Брайан, — сказала его мать.

— Сюжет там такой: Эвридика умирает, — объяснила Паулина, — и Орфей спускается в царство теней, чтобы ее вернуть. И ему ее возвращают, но при условии, что он пообещает не смотреть на нее. Не оборачиваться. Она идет за ним следом…

— Двенадцать шагов, — сказал Брайан, — только так и надо.

— Это греческий миф, но действие происходит в наши дни, — сказала Паулина. — По крайней мере, в этой версии. Более или менее. Орфей там музыкант, путешествующий с отцом, они оба музыканты, а Эвридика — актриса. Действие происходит во Франции.

— Это перевод? — спросил отец Брайана.

— Нет, — сказал Брайан, — но ты не волнуйся, там не по-французски. Пьеса написана на трансильванском.

— Так трудно хоть что-то понять, — сказала мать Брайана с обеспокоенной улыбкой. — Когда Брайн рядом, ничего не поймешь.

— Пьеса идет на английском, — сказала Паулина.

— И ты в ней… как ее там?

— Эвридика, — сказала Паулина.

— И он выведет ее?

— Нет, — сказала Паулина. — Он обернется, и я останусь мертвой.

— Ох, печальный конец, — вздохнула мать Брайана.

— Ты так великолепна? — скептически поинтересовался отец Брайана. — Он не может удержаться, чтобы не обернуться?

— Не в этом дело, — сказала Паулина.

Но в этот момент она почувствовала, что ее свекор кое-чего добился, он сделал то, чего всегда хотел, что всегда подразумевал в любом разговоре с ней. Пробиться сквозь нагромождение каких-то пояснений, которые сам же у нее просил, а она неохотно, но терпеливо давала, и небрежным пинком разбить их и отшвырнуть обломки прочь. Он уже давно представлял для нее опасность в этом смысле, но не сегодня вечером.

Однако Брайан этого не знал. Он все еще думал, как выручить ее.

— Паулина великолепна, — сказал Брайан.

— Я согласна, — сказала его мать.

— Осталось наведаться к парикмахеру, — сказал его отец.

Но длинные волосы Паулины так долго были объектом его недовольства, что это превратилось в семейную шутку. Даже Паулина смеялась.

— Как я могу себе это позволить, — возразила она, — когда у нас не на что крышу на веранде починить?

И Брайан захохотал громко и вызывающе, чувствуя ужасное облегчение оттого, что она смогла все превратить в шутку. Он все время ей так и говорил. «Отшутись, — говорил он. — Только так с ним и можно справиться».

— Ага, вот именно, нет бы купить приличный дом, — сказал его отец.

Но дом, как и прическа Паулины, тоже давно набил оскомину, и никто не велся на это ворчание. Брайан и Паулина приобрели в Виктории красивый и очень запущенный дом на той улице, где старые особняки переделали в плохо обустроенные многоквартирные дома. И дом, и улица, и беспорядочно растущие развесистые дубы, и старый фундамент ужасали Брайанова отца. Брайан всегда с ним соглашался и старался увести подальше. Если отец указывал на соседний дом, весь увешанный черными пожарными лестницами, и спрашивал, что за публика живет по соседству, Брайан отвечал:

— Сущая беднота, папа, наркоманы.

А когда отец интересовался отоплением в домах, он говорил:

— Угольные печи, папа, это теперь большая редкость, уголь нынче можно купить за бесценок. Конечно, много грязи и воняет сильно.

Так что, когда отец снова упомянул приличный дом, это можно было расценить как знак примирения. Или вообразить, что так оно и есть.

Брайан был единственным сыном. Преподавал математику. Отец его, инженер-строитель по образованию, владел на паях строительной компанией. Если бы он мог надеяться, что сын тоже станет инженером и начнет работать в его фирме, то и разговоров не было бы. Паулина спрашивала Брайана, не думает ли он, что истинной подоплекой всех придирок к дому, к ее прическе и книгам, которые она читает, является разочарование отца в сыне, но Брайан уверил ее:

— Не… В нашей семье мы жалуемся ради самого процесса. Мы не настолько утонченные, мэм.

Паулина все-таки сомневалась в этом, слушая причитания свекрови, что учителя должны считаться достойнейшими людьми в мире, но не получают и половины заслуженного уважения, и она вообще не понимает, как Брайан выдерживает все это изо дня в день. А отец Брайана отвечал:

— Это верно. — Или: — Я наверняка за это бы не взялся. Уверяю тебя. Им никаких денег не хватит заставить меня преподавать.

— Не волнуйся, папа, — говорил Брайан. — Много тебе не заплатят.

Брайан в повседневной жизни был куда большим артистом, чем Джеффри. Он держал класс в узде парадом шуток и ужимок, и там играя привычную роль, как с матерью и отцом, думала Паулина.

Он валял дурака, отбиваясь от воображаемых унижений, он обменивался колкостями. Он был задирой в хорошем смысле этого слова — докучливый, веселый, непобедимый задира.

— Парнишка-то ваш определенно у нас отметился, — заявил директор школы Паулине. — Он не просто выжил, что само по себе непросто. Он оставил след.

«Парнишка-то ваш».

Брайан называл своих учеников балбесами. Голос его звучал ласково и обреченно. Он говорил, что отец его — сущий царь филистимлян, варвар в чистом виде. А мать его — мямля, изношенная простодушная добрячка. Но сколько он ни бежал этих людей, долго без них он выдержать не мог. Он возил своих балбесов в турпоходы. И не представлял себе отпуск без родителей. Каждый год он смертельно боялся, что Паулина откажется с ними ехать. Или, согласившись поехать, впадет в тоску, будет обижаться на все сказанное отцом, жаловаться Брайану, что надо много времени проводить с его матерью, дуться на него за то, что они ничего не могут сделать сами по себе. Она может решить проводить все время в коттедже за чтением, притворившись, что обгорела.

Все это случалось в прежние отпуска. Но этим летом она смягчилась. Он так ей и сказал, и еще сказал, что благодарен ей.

— Я понимаю, как это трудно, — сказал он. — Мне легче, это мои родители, и я не воспринимаю их всерьез.

В семье Паулины все воспринималось настолько всерьез, что ее родители развелись. Мать ее уже умерла. Сама она с отцом и двумя сестрами сохраняла теплые отношения, но держалась на расстоянии. Паулина говорила, что у них нет ничего общего. Она понимала, что для Брайана это слабый довод. И видела, как он рад в этом году видеть мирное существование семьи. Раньше она думала, что им руководит лень или трусость и поэтому он не рвет связи, но теперь она стала понимать, что здесь другое — и куда более положительное. Ему необходимо, чтобы и жена, и родители, и дети поддерживали между собой близкие связи, ему необходимо было вовлечь Паулину в свою жизнь с родителями и заставить родителей признать ее. Хотя признание со стороны отца всегда будет приглушенным и неблагоприятным, а со стороны матери слишком расточительным, слишком легкодостижимым, чтобы иметь значение. Еще он хотел связать Паулину и детей со своим детством — хотел, чтобы протянулась нить от этих отпусков к отпускам его детства: с хорошей или плохой погодой, застрявшими машинами или штрафами за превышение скорости, боязнью катания на лодке, укусами пчел, бесконечной игрой в «Монополию» — всем тем, что, как заявлял он матери, нагоняет на него смертельную тоску при одной только мысли. Он хотел, чтобы они фотографировали это лето, чтобы мать хранила фотографии в альбоме, бесконечная череда фотографий, чтобы он мог страдальчески стонать, едва заслышав о них.

Единственное время, когда они могли поговорить друг с другом, — поздно ночью, в кровати. Но они действительно говорили, и чаще, чем дома, где Брайан так уставал, что сразу засыпал. А при дневном свете с ним было трудно разговаривать из-за его шутовства. Она видела, как шутка загорается в его глазах (они с Брайаном были одной масти — темные волосы и бледная кожа, серые глаза, но у нее глаза затянуты поволокой, а его — светлы, как вода над каменистым руслом). Она видела, как шутка раздвигает углы его рта, пока он рылся среди слов, чтобы выловить каламбур или рифму — все, что могло отклонить разговор в сторону, свести к абсурду. Все его тело, высокое и нескладное, по-прежнему худое, как у подростка, подергивалось пристрастием к комическому. До замужества у Паулины была подруга по имени Грейси, особа довольно сварливая, умевшая отбрить мужчину. Брайан полагал, что такую девушку нужно встряхнуть, и потому трудился усерднее, чем обычно.

И Грейси спросила у Паулины:

— Как ты выдерживаешь этот бесконечный цирк?

— Это не настоящий Брайан, — ответила Паулина. — Со мной он совсем другой.

Но, возвращаясь мыслями в то время, Паулина сомневалась, правда ли это. Может, она просто защищала свой выбор? Такое случается, когда решаешь выйти замуж.

Так что разговоры в темноте как-то были связаны с нежеланием видеть его лицо. И он понимал, что она не может смотреть ему в лицо.

Но даже сейчас, при открытых в незнакомую темноту и покой ночи окнах, он продолжал подшучивать. Он величал Джеффри не иначе как Monsieur le Directeur[37], что придавало пьесе, или тому факту, что это французская пьеса, некоторый несуразный комизм. Или, возможно, его беспокоил сам Джеффри, серьезность Джеффри по отношению к пьесе, которую надо еще проверить.

Паулине было все это безразлично. Ей доставляло удовольствие и облегчение уже само упоминание имени Джеффри.

Обычно она не упоминала его имени, она кружила вокруг желания. Вместо этого она описывала других. Парикмахершу и лоцмана, и официанта, и старика, который заявлял, что однажды участвовал в постановке на радио. Он играл отца Орфея и больше всех докучал Джеффри, ибо имел собственные несгибаемые представления об актерской игре.

Пожилого импресарио мсье Дулака играл двадцатичетырехлетний агент бюро путешествий. А Матиаса, бывшего приятеля Эвридики, по сценарию приблизительно ее возраста, играл заведующий обувным магазином, он был уже женат, и дети у него имелись.

Брайан допытывался, почему Monsieur le Directeur не поменял местами этих двоих.

— Но таково его видение, — сказала Паулина. — Он видит в нас то, что никто другой не видит.

Например, говорила она, из официанта получается очень неловкий Орфей.

— Ему всего девятнадцать, и он застенчив, и Джеффри должен его подгонять. Он объяснял ему, что не следует играть так, словно он занимается любовью со своей бабушкой. Джеффри приходится все ему объяснять. «Чуть задержи объятие, погладь ее вот тут слегка». Даже не знаю, что из этого получится.

— «Погладь ее вот тут»? — переспросил Брайан. — Может, мне следует приглядеть за этими вашими репетициями?

Когда она начинала цитировать Джеффри, то чувствовала некий спазм в животе или на дне желудка, толчок, поднимающийся странным образом и бьющий по голосовым связкам. Ей приходилось маскировать содрогания рычанием, словно изображая его речь (хотя Джеффри никогда не рычал, не разражался тирадами, он вообще не театральничал).

— Но в том-то и суть, что он должен оставаться невинным, — торопливо добавляет она. — Быть менее телесным. Быть неуклюжим.

И она начинала обсуждать Орфея из пьесы, не официанта Орфея. Орфей не ладил с любовью или с реальностью. Ему требовалось совершенство. Он хотел любви, которая не вмещается в обычную жизнь. Он хотел идеальную Эвридику.

— Но Эвридика — куда большая реалистка. У нее была плотская связь и с Матиасом, и с мсье Дулаком. Она общается со своей матерью и ее любовником. Она понимает людей. Но любит Орфея. Она любит его больше, чем он ее. Она любит его больше, потому что она не дура. Она любит его как человека.

— Но спала с этими другими ребятами, — говорит Брайан.

— Ну да, с мистером Дулаком ей пришлось, это было неизбежно. Она не хотела, но, вероятно, со временем начала получать удовольствие, потому что в какой-то момент уже не могла без этого.

Итак, Орфей виноват, говорит Паулина решительно, он специально оборачивается к Эвридике, он убивает ее и избавляется от нее, потому что она не идеальна. Именно из-за Орфея ей приходится умереть во второй раз.

Брайан лежит на спине с широко открытыми глазами (она поняла это по тону его голоса) и спрашивает:

— Но разве он сам не умирает?

— Да, таков его выбор.

— Стало быть, они вместе?

— Да, как Ромео и Джульета. Орфей соединился наконец с Эвридикой! Господин Анри так и говорит. Это последняя реплика пьесы.

Паулина перекатывается на бок и прижимается щекой к плечу Брайана, без затей, просто чтобы подчеркнуть то, что она сейчас скажет:

— С одной стороны, это прекрасная пьеса, а с другой — до того глупая. И не похоже на Ромео и Джульетту, потому что невезение или стечение обстоятельств совсем ни при чем. Там все нарочно. Им не приходится жить, жениться, рожать детей, покупать ветхий дом и ремонтировать его и…

— И заводить интрижки, — говорит Брайан, — в конце концов, они же французы. — Потом добавляет: — Быть как мои родители.

Паулина смеется:

— Они заводят интрижки? Могу себе представить.

— Да уж конечно, — говорит Брайан, — я имел в виду их жизнь. Логически я понимаю: можно покончить с собой, чтобы не стать похожим на своих родителей, просто не верится, что кто-нибудь так сделает.

— Выбор есть у всех, — сонно бормочет Паулина. — Мать и отец Эвридики — они оба, в общем, жалкие в некотором смысле, но Орфей и Эвридика не обязаны быть на них похожи. Они не испорчены. То, что она спала с другими, не значит, что она испорчена. Тогда она еще не любила. Еще не встретила Орфея. Там есть один монолог, когда он ей говорит, что все ее поступки в прошлом марают ее, и это отвратительно. Ее ложь ему. Другие мужчины. Все это с ней навсегда. И конечно, господин Анри подыгрывает. Он сообщает Орфею, что и он — Орфей — ничуть не лучше их и однажды пойдет с Эвридикой по улице и будет похож на человека с собакой, от которой он хочет избавиться.

К ее удивлению, Брайан рассмеялся.

— Нет, — сказала она. — Это дурость просто, это не неизбежно. Это совсем не неизбежно.

Они пустились в домыслы, уютно споря, не как всегда, но и не совсем непривычно. Они беседовали и раньше, в долгие периоды супружеской жизни, полночи обсуждая Бога, или страх смерти, или образование детей, или стоит ли жить ради денег. Потом они признали, что слишком устали, чтобы говорить осмысленно, улеглись рядышком, уютно, по-товарищески, и уснули.

Наконец задождило. Брайан с родителями отправились в Кэмпбелл-Ривер[38] за продуктами, джином, а еще поставить в мастерскую отцовскую машину — починить неисправность, возникшую на пути из Нанаймо[39]. Неисправность была пустяковая, но гарантия еще действовала, так что отец Брайана хотел воспользоваться ею незамедлительно. Брайану пришлось ехать в своей машине, на случай если машину отца придется оставить в мастерской. Паулина сказала, что останется дома, потому что Маре пора подремать.

Она уговорила поспать и Кейтлин, разрешив ей взять в кровать музыкальную шкатулку, если будет играть с ней тихонечко. Потом Паулина разложила пьесу на кухонном столе, и выпила кофе, и перечитала сцену, где Орфей говорит, что нетерпимо, в конце концов, когда две оболочки, две взаимно непроницаемые эпидермы разделяют нас, когда у каждого свой кислород, своя собственная кровь, каждый крепко заперт, бесконечно одинок в своей шкуре, и Эвридика просит его замолчать. Не говори больше. Не думай больше. Пусть твоя рука ласкает меня. Пусть хоть она будет счастлива.

Твоя рука — мое счастье, говорит Эвридика. Прими это. Прими свое счастье. Конечно, он отказывается.

Кейтлин постоянно зовет ее и спрашивает, который час. Она включила музыкальную шкатулку громче. Паулина бросается в спальню и шипит, чтобы прикрутила звук и не будила Мару.

— Еще раз так сделаешь, я ее у тебя заберу, поняла?

Но Мара уже шуршит в колыбельке, и следующие несколько минут слышны звуки тихой беседы, убеждающей Мару проснуться окончательно. Слышно, как музыка в шкатулке начинает звучать громче и тут же приглушается. Потом — как Мара трясет колыбель, поднимается, выкидывает бутылочку на пол, и начинается птичий гомон, все более неутешный, пока не привлекает мать.

— Я ее не будила, — говорит Кейтлин. — Она сама проснулась. Дождик прошел. Можно нам на пляж?

И она права. Дождь кончился. Паулина переодела Мару и отправила Кейтлин за купальником и ведерком для песка. И сама надела купальник и шорты поверх него, на случай если семья вернется, пока они будут на пляже. (Отцу не нравится, когда женщины выходят из коттеджей в одних купальниках, однажды заметила ей мать Брайана. Полагаю, мол, нас воспитывали в иные времена.) Она взяла текст пьесы, потом положила его на место. Она испугалась, что пьеса поглотит ее и надолго отвлечет от детей.

Мысли о Джеффри, пришедшие к ней, не были мыслями — скорее переменами в ее теле. Такое случалось, когда она сидела на пляже (стараясь оставаться в полутени куста и так защитить свою бледность, как велел Джеффри), или когда выкручивала подгузники, или когда она и Брайан навещали его родителей. В разгар игры в «Монополию», в слова, в карты. Она продолжала говорить, слушать, работать, следить за детьми, но воспоминания о ее тайной жизни волновали ее, словно излучение. Потом теплый груз приходил в равновесие, уверенность заполняла все пустоты. Но ненадолго, утешение истекало, просачивалось сквозь поры, и она ощущала себя скрягой, потерявшей негаданное богатство и уверенной, что такая удача больше никогда не придет. Томление прихватывало ее и учило прилежно подсчитывать дни. Иногда она даже делила дни, чтобы подсчитать более точно, сколько времени уже прошло.

Вот бы поехать в Кэмпбелл-Ривер, найти предлог, а там добраться до телефона и позвонить ему. В коттеджах телефонов не было — только телефон-автомат в офисе комплекса. И не было у нее номера гостиницы, где работал Джеффри. К тому же вечером ей никак не сбежать. А звонить ему домой днем она боялась — вдруг трубку возьмет его мать, учительница французского. Он упоминал, что его мать летом редко выходит из дома. Только однажды она отправилась на пароме в Ванкувер. И Джеффри сразу позвонил и попросил Паулину приехать. Брайан был на занятиях, а Кейтлин в садике. Паулина отказалась:

— Не могу. У меня Мара.

— Кто? — переспросил Джеффри. — Ой. Извини.

Потом:

— А взять ее с собой?

— Нет, — ответила она.

— Почему «нет»? Ты же можешь взять ее игрушки.

— Нет, — сказала Паулина. — Я не могу, — добавила она. — Просто не могу.

Ей казалось слишком опасным тащить малышку в такой греховный поход. В дом, где растворы для чистки не стоят на полках повыше, а все пилюли, и сиропы от кашля, и пуговицы не спрятаны в безопасных местах. И даже если бы Мара избежала ядов или удушения, то могли заложиться мины замедленного действия — воспоминания о чужом доме, где ею странным образом пренебрегли, о закрытой двери и о шумных звуках за этой дверью.

— Я просто хочу тебя, — сказал Джеффри. — Я просто хочу тебя в моей постели.

— Нет, — снова отказалась она, слабея.

Но слова возвращались к ней. «Я хочу тебя в моей постели». Полушутливая настойчивость в его голосе и в то же время решительность, практичность, как если бы «в моей постели» значило нечто большее, постель, о которой шла речь, словно принимала иные, менее материальные формы.

Совершила ли она роковую ошибку, отказав ему? Напомнив лишний раз, насколько она скована тем, что называется ее реальной жизнью?

Пляж был почти пуст — народ уже привык к дождливой погоде. Песок оказался слишком тяжелым для Кейтлин, чтобы построить замок или выкопать ирригационную систему, — задачи, которые она решала только с отцом, потому что чувствовала его чистосердечный интерес к строительству на песке и безразличие Паулины. Кейтлин побродила немного в одиночестве по кромке воды. Наверно, ей не хватало других детей, безымянных немедленных друзей и случайных соперников по бросанию плоских подпрыгивающих камешков в воду, детей, пронзительно кричащих, плещущихся и вечно падающих. Малыш побольше ее и тоже одинокий стоял в отдалении по колено в воде. Если бы их свести вместе, то можно было вернуть ей пляжный опыт. Паулине не было видно, в его ли честь Кейтлин бегает, поднимая брызги, и наблюдает ли он за ней с интересом или пренебрежением. Маре компания не нужна, по крайней мере пока. Она проковыляла к воде, попробовала ее ногой и передумала, остановилась, огляделась и заметила Паулину.

— Пау, Пау, — сказала она радостно, узнав маму. «Пау» заменяло ей и «Паулину», и «маму», и «мамулю».

Попытка оглядеться нарушила ее равновесие — она села, полпопы в воде, полпопы на песке, издала удивленный писк, ставший объявлением, что сейчас она совершит некие обдуманные и неграциозные маневры, как то: перенесет вес на руки, а потом встанет во весь рост, ликующе покачиваясь. Она ходила уже с полгода, но передвижение в песке давалось ей пока не очень легко. Сейчас она возвращалась к Паулине, высказывая некие разумные, непринужденные замечания на своем собственном языке.

— Песок, — сказала Паулина, набирая горсть. — Смотри, Мара. Песок.

Мара ее поправила, произнеся нечто, звучавшее как «пок». Объемистый подгузник под синтетическими штанишками и махровый пляжный костюмчик утолщали попку, а вместе с пухлыми щечками и плечиками и уклончивым выражением значительности на лице делали ее похожей на проказливую матрону.

Паулине послышалось, что ее зовут. Позвали два или три раза, но поскольку голос был незнаком, она не обратила на него внимания. Она встала и помахала рукой. Звала женщина, работавшая в офисе при комплексе. Она стояла на балконе и кричала:

— Миссис Китинг! Миссис Китинг! К телефону, миссис Китинг!

Паулина подхватила Мару и позвала Кейтлин. Кейтлин с мальчиком уже приметили друг друга и уже собирали голыши и пускали их по воде. Сначала Кейтлин не услышала Паулину или сделала вид, что не слышит.

— В магазин! — крикнула Паулина. — Кейтлин! Магазин!

Убедившись, что Кейтлин бежит за ней, — а все волшебное слово «магазин», в офисе был магазинчик, где продавали мороженое, конфеты, сигареты и тоник, — Паулина пошла по песку к деревянному пролету лестницы над песком и кустами салата. На половине пути она остановилась и заявила:

— Мара, ты весишь тонну, — и перебросила ее на другую руку.

Кейтлин била прутом по решетке перил.

— Можно мне эскимо? Мама! Можно?

— Поглядим.

Телефон находился за доской объявлений на дальней стене главного коридора и напротив двери в столовую. Там сейчас играли в бинго по случаю дождя.

— Надеюсь, он еще не повесил трубку! — выкрикнула продавщица магазина.

Сейчас ее не было видно за прилавком. Паулина, все еще держа Мару на руках, схватила танцующую трубку и, задохнувшись, сказала:

— Алло?

Она ожидала услышать голос Брайана, который сообщит, что они задерживаются в Кэмпбелл-Ривере, или спросит, что она поручила ему купить в аптеке. А попросила она только одно — солнцезащитный крем, так что он не записал поручение.

— Паулина, — сказал Джеффри. — Это я.

Мара дрыгалась, карабкаясь по боку Паулины, стараясь добраться до пола. Кейтлин прошла через коридор, вошла в офис, оставляя мокрые следы. Паулина сказала: «Одну минуту, одну минуту». Она позволила Маре сползти и закрыла дверь, ведущую к лестнице. Она не помнила, что сообщила Джеффри название этого места, хотя объяснила в общих словах, куда едет. Она слышала, как женщина в офисе разговаривает с Кейтлин более визгливым голосом, чем она обычно говорила с детьми в присутствии их родителей:

— Ты что, забыла вымыть ноги после пляжа?

— Я здесь, — сказал Джеффри. — Я не могу без тебя. Совсем не могу.

Мара направилась к столовой, словно мужской голос, громко сказавший оттуда: «Снизу», позвал именно ее.

— Здесь — это где? — спросила Паулина.

Она читала объявления, пришпиленные к доске:

Детям до четырнадцати лет не разрешается пользоваться лодками или каноэ без сопровождения взрослых.

Рыбалка-марафон.

Продажа выпечки и изделий народного искусства, церковь св. варфоломея.

Ваша жизнь в ваших руках. чтение по ладони и картам, недорого и точно, звонить клэр.

— В мотеле. В Кэмпбелл-Ривере.

Паулина знала, где она, еще до того, как открыла глаза. Она ничему не удивилась. Она спала, но не настолько глубоким сном, чтобы избавиться от мыслей.

Она ждала Брайана на парковке офиса вместе с детьми и сразу попросила ключи. Родители его стояли тут же, и она сказала, что ей нужно еще кое-что в Кэмпбелл-Ривере.

Он спросил, что это. И есть ли у нее деньги?

— Да просто кое-что, — сказала она, и он решил, что это тампоны или противозачаточные таблетки, и она не хочет говорить о них вслух.

— Деньги есть.

— Ладно, но тебе придется заправиться.

Позднее она поговорила с ним по телефону. Джеффри сказал ей, что это необходимо.

— Потому что мне он не поверит. Он подумает, что я тебя похитил или что-то в этом роде. Он не поверит этому.

Но самым странным в этот день оказалось то, что Брайан, видимо, немедленно поверил. Стоя там, где недавно стояла она, в общем коридоре офисного здания, — в бинго уже не играли, но люди шли мимо, и она слышала их, идущих из столовой после обеда, — он сказал:

— Ох. Ох. Ох. Ладно, — голосом, с которым необходимо было совладать немедленно, но уже, похоже, проникнутым фатализмом или предвидением, идущим значительно дальше этой необходимости. Как если бы он всегда знал все, что могло с ней случиться. — Ладно, — сказал он. — Что насчет машины?

Он сказал что-то еще, что-то несущественное, и повесил трубку, и она вышла из телефонной будки у бензоколонки в Кэмпбелл-Ривере.

— Быстро, однако, — сказал Джеффри. — Легче, чем ты ожидала.

— Не знаю, — сказала Паулина.

— Может, подсознательно он знал. Люди знают.

Она затрясла головой, умоляя больше ничего не говорить, и он сказал:

— Извини.

Они пошли по улице, не касаясь друг друга и не разговаривая.

В мотеле телефона не было, и им пришлось найти телефонную будку. Сейчас, ранним утром, на досуге — первый настоящий досуг или свобода, с того момента, как она вошла в эту комнату, — Паулина заметила, что там почти ничего нет. Просто старый комод, кровать без изголовья и обитое чем-то кресло без ручек. На окне жалюзи с поломанной перекладиной и оранжевая пластиковая шторка, которой полагалось изображать сетку и которая не нуждалась в кайме, ее просто обрезали снизу. Грохочущий кондиционер — на ночь Джеффри его отключил и оставил дверь приоткрытой, на цепочке, поскольку окно не открывалось. Сейчас дверь была закрыта. Он, наверное, встал ночью и закрыл ее.

Вот и все, чем она обладала. Ее связь с коттеджем, где спал или не спал Брайан, оборвалась, как и связь с домом, который был отражением ее жизни с Брайаном, тем, как они хотели жить. У нее больше не было мебели. Ей пришлось лишиться всех крупных и надежных удобств вроде стиральной машины и автоматической сушилки, и дубового стола, и заново отполированного гардероба, и люстры — копии той, что была на одной из картин Вермеера. И всех вещей, принадлежавших ей лично, — бокалов из прессованного стекла, всей ее коллекции, и молитвенного коврика — подделки, конечно, но красивой. Именно этих вещей. Даже книги, возможно, навсегда потеряны. Даже ее одежда. Юбка и блузка и сандалии, которые она надела, уезжая в Кэмпбелл-Ривер, — это все, что ассоциируется с ее именем. Она никогда не вернется, чтобы потребовать хоть что-то. Если Брайан свяжется с ней и спросит, что делать с ее вещами, она скажет ему, пусть делает что хочет, пусть упакует их в мешки для мусора и снесет на помойку, если пожелает. (На самом деле она знала, что, скорее всего, он упакует их в чемодан, и он так и сделал и прислал его, и там были тщательно уложены не только зимнее пальто и сапоги, но и такие безделицы, как ее поясок для чулок, который она надела на свадьбу и больше никогда не надевала, а поверх всего молитвенный коврик, как символ его великодушия, естественного и в то же время хорошо просчитанного.).

Она думала, что никогда больше не будет заботиться о том, в каких комнатах жить или какую одежду носить. Никогда не будет искать помощи, чтобы ни у кого не возникло мысли, кто она есть, кем была. И даже сама она будет сторониться этой мысли. Достаточно того, что она совершила, это все.

Ее поступок напоминал то, о чем она слышала или читала. То, что сделала Анна Каренина и что хотела сделать мадам Бовари. То, что сделал преподаватель в школе Брайана, уйдя к школьной секретарше. Он сбежал с ней. Так это называется. Сбежать с ней. Увести. Об этом говорили пренебрежительно, с насмешкой и завистью. Это было на шаг дальше прелюбодеяния. Определенно, люди, сделавшие этот шаг, уже прелюбодействовали, нарушали супружескую верность задолго до того, как отчаялись или обрели достаточную решимость, чтобы пойти дальше. Лишь одна из множества пар сможет сказать, что их любовь осталась несбывшейся, технически чистой, но этих людей сочтут, если кто-нибудь им поверит, не столько серьезными и великодушными, сколько ужасающе безрассудными, поставив на одну доску с теми, кто решился и, отдав все, отправился трудиться в какие-нибудь нищие и опасные страны.

Эти вот, другие прелюбодеи рассматривались как безответственные, незрелые, эгоистичные и даже жестокие люди. И удачливые. Удачливые потому, что все их соития — в припаркованных машинах, или в высокой траве, или на испятнанных постелях в доме каждого из них, или, скорее всего, в мотелях вроде этого — были великолепны. Иначе они бы никогда не испытывали такого желания обладать друг другом любой ценой или не верили бы так безоглядно в свое будущее, в совместную жизнь, которая будет несравненно лучше той, что осталась в прошлом.

Отличная по сути. Именно в это Паулина должна верить сейчас — что есть существенная разница между жизнями, браками, союзами. Что некоторые познали такую нужду друг в друге, такую преданность, какая иным не снилась. Конечно, она могла бы сказать то же самое и год назад. Люди так и говорят и даже верят сказанному, верят, что их случай — самый удачливый, особенный, даже если всем ясно, что это не так и что уверяющий всех в своем счастье сам не знает, о чем говорит. И Паулина может не знать, о чем говорит сейчас.

Комната слишком нагрелась. И тело Джеффри было слишком горячо. Казалось, тело его излучало убежденность и раздражение, даже во сне. Торс у него был крепче, чем у Брайана, талия пошире. Больше плоти на костях, но более упругой на ощупь. Не так уж красив, в общем-то, — она была уверена, что многие так и сказали бы. И не так уж изыскан. Брайан в постели не пах ничем.

Кожа Джеффри каждый раз, когда Паулина спала с ним, обладала устоявшимся пропеченным запахом, масляным или ореховым. Он не мылся вчера вечером, но и она не мылась. Не было времени. Взял ли он с собой зубную щетку? Она не взяла. Но она и не знала, что останется.

Встретив Джеффри здесь, в глубине души она знала, что должна состряпать какую-то грандиозную ложь и потом скормить ее домашним, когда вернется. И ей — им — следовало поторопиться. Когда Джеффри заявил, что все решил и они не должны расставаться, что она должна уехать с ним в штат Вашингтон и ради этого они забудут о пьесе, потому что им трудно придется в Виктории, она посмотрела на него пустым взглядом, как вы бы посмотрели на кого-нибудь, ощутив первые толчки землетрясения. Она уже собиралась объяснить ему, почему все это невозможно, и правда думала, что так и скажет ему, но в этот миг ее жизнь пошла вразнос. Вернуться назад — все равно что натянуть мешок на голову. Она только и спросила:

— Ты уверен?

— Уверен, — ответил он искренне. — Я никогда тебя не брошу.

Это было совсем не похоже на его обычную речь. Потом она сообразила, что он цитирует — может, с долей иронии — пьесу. Именно это сказал Орфей Эвридике, как только они встретились в станционном буфете.

И вот жизнь ее катилась под уклон, Паулина становилась одной из тех, кто бежал. Женщиной, которая ужасающе и непостижимо бросала все. Ради любви, скажут наблюдатели насмешливо. Подразумевая плотские отношения. Ничего бы не случилось, если бы не желания плоти.

И все же в чем огромная разница? Занятие это не очень разнообразное, что бы там ни говорили. Оболочки, движения, касания, результаты. Паулина не та женщина, с которой трудно добиться результатов. Брайан их добивался. Да и наверно, любой бы мог, если не совсем неумеха и не противен физически.

Но ничего подобного на самом деле. С Брайаном, особенно с Брайаном, кому она посвятила всю свою корыстную добрую волю, с кем она жила в брачном соучастии, никогда не случилось бы такого освобождения, неизбежного полета, чувств, за которые она не должна воевать, но которым могла только отдаться, как дыханию или смерти. И это, она уверена, может прийти только с кожей Джеффри, с движениями, на которые способен только Джеффри, с его весом, который придавливает ее, потому что в нем сердце Джеффри, его привычки, мысли, странности, его амбиции и одиночество (и все это, насколько ей известно, связано с его молодостью).

Насколько ей известно. Но сколько же она не знает! Она почти не ведает, что он любит есть, какую музыку слушает и какую роль в его жизни играет мать (несомненно таинственную, но важную, как и роли родителей Брайана). Но в одном она совершенно уверена, какие бы ни были у него предпочтения или запреты.

Паулина выскальзывает из-под руки Джеффри, освобождается от простыни с сильным запахом хлорки, опускает ноги на пол, где лежит кроватное покрывало, и заворачивается в эту тряпку из зеленовато-желтой шенили. Она не хочет, чтобы он открыл глаза и увидел ее сзади, отметив обвисшие ягодицы. Он и раньше видел ее нагой, но обычно в более простительные моменты.

Она полощет рот и подмывается с мылом размером в два квадратика шоколадки и твердым как камень. Там, между ног, у нее сильно натружено, все опухло и дурно пахнет. Нужно приложить усилия, чтобы пописать, и похоже, у нее запор. Прошлым вечером, когда они вышли купить гамбургеры, оказалось, что Паулина не может есть. Возможно, она снова научится всему этому, и эти важные функции вернут себе место в ее жизни. Но теперь она не может на них сосредоточиться.

В кошельке осталось немного денег. Надо бы выйти и купить зубную щетку, зубную пасту, дезодорант, шампунь. И вагинальный гель. Ночью первые два раза они пользовались презервативами, но в третий раз не предохранялись.

Она не захватила часы, и у Джеффри их не было. И конечно, в комнате часов не оказалось. Кажется, еще рано — пока можно отличить утренний свет, несмотря на жару. Магазины, видимо, еще закрыты, но наверняка найдется какое-нибудь место, где продают кофе.

Джеффри переворачивается на другой бок. Наверное, она разбудила его, всего на мгновение.

У них будет спальня. Кухня, адрес. Он пойдет на работу. Она понесет белье в прачечную. Может, она тоже начнет работать. Продавщицей, официанткой, станет давать частные уроки. Она знает французский и латынь — а учат ли латыни и французскому в американских школах? Можно ли получить работу, если ты не американец? Джеффри не американец.

Она оставляет ключ ему. Она разбудит его, когда вернется. Нечем и не на чем написать ему записку. Действительно, еще рано. Мотель стоит у шоссе в северном конце города, рядом с мостом. Еще не началось движение машин. Она плетется под тополями какое-то время, прежде чем по мосту начинают грохотать автомобили, хотя движение регулярно сотрясало их ложе далеко за полночь.

Что-то приближается. Грузовик. Но не просто грузовик — огромная мрачная истина надвигается на нее. И она появилась не из ниоткуда — она поджидала, безжалостно подталкивая ее с тех пор, как она проснулась, или даже всю ночь.

Кейтлин и Мара.

Прошлым вечером по телефону, после разговора спокойным, сдержанным и почти милым голосом, словно он гордился тем, что не потрясен, не возражает, не умоляет, Брайан взорвался. Взорвался яростью и презрением, не заботясь, что кто-то услышит его:

— И вот еще, а как насчет малышек?

Трубка затряслась у уха Паулины.

— Мы обсудим… — сказала она, но он, казалось, ее не слышал.

— Дети, — произнес он тем же дрожащим и мстительным голосом, изменив слово «малышки» на «дети» и ударив ее точно обухом по голове, — ошеломил тяжелой, формальной, праведной угрозой. — Дети останутся, — сказал Брайан. — Паулина, ты меня слышишь?

— Нет, — сказала Паулина. — Да, я тебя слышу, но…

— Отлично. Ты меня услышала. Помни. Дети останутся.

Вот и все, что он мог сделать. Показать ей, что она творит, чем это все закончится, и покарать ее, раз она сделала то, что сделала. Никто его не упрекнет. И сколько бы она потом ни юлила, сколько бы ни торговалась, ни заискивала перед ним, это было как круглый холодный камень в пищеводе, как пушечное ядро. И оно там пребудет, пока она полностью не изменит свои мысли и намерения. Дети останутся.

Их машина — ее и Брайана — все еще стояла на парковке мотеля. Брайану придется попросить отца или мать подвезти его, чтобы забрать машину. Ключи у нее в сумке. Но у него есть запасные, и он наверняка их возьмет. Она отперла машину и бросила ключи на сиденье, щелкнула замком дверцы и захлопнула ее.

Теперь ей нет пути обратно. Она не может сесть в машину, вернуться к нему и сказать, что ненадолго сошла с ума. Если она так сделает, он, может, и простит ее, но никогда не забудет, как и она сама. Впрочем, многие так и живут.

Она ушла с парковки, она ушла в город по тротуару вдоль обочины.

Вчерашняя тяжесть Мары на боку. Следы Кейтлин на полу.

Пау, Пау.

Ей не нужны ключи, чтобы добраться до них, ей не нужна машина. Можно вымолить, чтоб ее подвезли на попутной. Сдайся, сдайся, вернись к ним любыми способами, как она до сих пор не удосужилась это сделать? Мешок на голову. Жидкий выбор, выбор фантазии пролился на землю и мгновенно затвердел, принимая неотвратимую форму.

Какая острая боль. Она станет хронической. Хроническая значит долговременная, но, может, не постоянная. Может, это означает также, что от нее не умирают. Ты от нее не освободишься, но и не умрешь. Ты не чувствуешь ее каждую минуту, но без нее не проходит и дня. Ты научишься разным трюкам, чтобы ее утихомирить или прогнать, стараясь не покончить с ней, разрушив первопричину этой боли. И это не его вина. Он все еще невинен, дикарь, который не знает, что в мире существует такая долгая боль. Признайся себе, ты все равно их теряешь. Они растут. А матери все равно остается личное, чуть нелепое одиночество. Они забудут это время, так или иначе они откажутся от тебя. Или останутся с тобой так надолго, что ты не будешь знать, что с ними делать, как случилось с Брайаном. И все же как больно. Продолжать жить и привыкать, пока не останется только прошлое, которое она будет оплакивать, и никакого возможного настоящего.

Дети выросли. Они ее не ненавидят. За то, что сбежала, или за то, что отсутствовала. Но и не простили. Возможно, они не простили бы ее в любом случае, но за что-нибудь другое.

Кейтлин мало что помнит о том лете в коттедже. Мара — вообще ничего. Однажды Кейтлин вспоминает о нем, сказав Паулине: «там, где отдыхали дедушка с бабушкой».

— Там, где мы были, когда ты от нас ушла, — сказала она. — Но мы не сразу догадались, что ты сбежала с Орфеем.

— Это был не Орфей, — сказала Паулина.

— Не Орфей? Папа всегда говорил, что Орфей. Он говорил: «И тогда ваша мать сбежала с Орфеем».

— Это он шутил.

— А я думала, что Орфей. Значит, это был кто-то другой.

— Это был некто, связанный с той пьесой. И жила я с ним недолго.

— Не Орфей.

— Нет, он не был Орфеем.