Любовь хорошей женщины [сборник].
До перемен.
Дорогой Р.!
Смотрели с отцом дебаты Кеннеди и Никсона[48]. С тех пор как ты уехал, он обзавелся телевизором. С маленьким экраном и антенной-рожками. Он стоит прямо перед буфетом в столовой, так что теперь даже если кто-то и захочет достать фамильное серебро или скатерть, это будет не так-то просто. Почему именно в столовой, где нет ни одного удобного кресла? Потому что они давным-давно забыли, что в доме имеется гостиная. Или потому, что миссис Барри хочет смотреть телевизор за ужином.
Помнишь эту комнату? Все по-прежнему, кроме телевизора. Тяжелые гардины с бордовыми листьями на бежевом фоне, а между ними тюль. Портрет сэра Галахада[49], ведущего лошадь под уздцы, и пейзаж, изображающий деревушку Гленко, но вместо резни[50] — благородный олень. Видавший виды каталожный шкаф сто лет назад переехал сюда из отцовского кабинета, да так и не прижился до сих пор, просто стоит, его даже к стене не придвинули как следует. И закрытая швейная машинка моей матери (о маме он упоминает только в таком сочетании: «швейная машинка твоей матери»), и те же самые растения, или не те же самые, но очень похожие, в глиняных горшках и жестянках, не цветущие, но и не вянущие.
Ну вот, теперь я дома. Никто не спрашивает, надолго ли. Просто я в один прекрасный день побросала в багажник «мини» свои книги, бумаги и одежду и привезла все это из Оттавы. Я сказала отцу по телефону, что покончила с диссертацией (на самом деле я ее забросила, но умолчала об этом) и считаю, что мне нужен перерыв.
— Срыв? — переспросил он, будто не расслышав. — Ну, если только это не нервный срыв.
— Что? — не поняла я.
— Нервный срыв, — сказал он, хрипло хихикнув.
Вот так он до сих пор относится к паническим атакам, тревожно-мнительным состояниям, депрессиям и деперсонализации. Наверное, велит своим пациентам «не вешать нос».
Нетушки. Скорее всего, он выпроваживает их, снабдив успокоительными пилюлями и парой-тройкой сухих утешений. К чужим изъянам он куда терпимее, чем к моим.
Не скажу, что меня приняли с распростертыми объятиями, но и в ужас не пришли. Отец обошел вокруг моего «мини», крякнул, удовлетворенный осмотром, и постучал ногой по баллонам:
— Как ты только доехала.
Я собиралась поцеловать его — больше ради бравады, чем в приступе дочерней любви, — вот, мол, глядите, как я теперь. Но едва моя нога ступила на гравий подъездной дорожки, я уже знала, что не смогу. Миссис Б. стояла на полпути к кухонной двери. И я подошла, обняла ее и ткнулась носом в причудливые черные волосы, подстриженные под китайский боб, обрамлявшие ее сморщенное личико. Я почувствовала затхлый запах ее вязаной кофты и запах отбеливателя от передника, прикосновение ее старых колючих костей. Она едва доставала мне до ключиц.
Сконфузившись, я сказала:
— Какой чудесный день, и поездка была расчудесная.
Так оно и было. Так и оставалось. Деревья еще не пожелтели, не покраснели, только чуть заржавели по краям, а скошенные поля отливали золотом. Так отчего же эта щедрость пейзажа потускнела в присутствии моего отца и на его территории (не забывай, что и в присутствии миссис Барри, и на ее территории)? Отчего мое упоминание о чудесном дне, слова, сказанные мной не походя, а от чистого сердца, вдруг стали на одну доску с тем, как я обнимала миссис Б. Второе кажется образцом наглости, а первое — напыщенными излияниями.
Когда дебаты завершились, отец встал и выключил телевизор. Он не станет смотреть рекламу, хотя миссис Б. тоже здесь и горячо «за», говорит, что хочет посмотреть на миленького младенца с торчащими передними зубками или на курицу, догоняющую этого, как его (она даже не пытается выговорить «страуса» — или действительно забыла). А потом, когда ей позволено то, что она любит, вплоть до пляшущих кукурузных палочек, отец даже говорит:
— Ну, по-своему это где-то даже остроумно.
Думаю, это своего рода предупреждение мне.
А что же он думает насчет дебатов Кеннеди с Никсоном? Я пытаюсь чуть оживить беседу.
— Ой, да просто двое американцев.
— Что ты хочешь этим сказать?
Когда предлагаешь ему углубиться в тему, которую, по его мнению, обсуждать не нужно, или оспариваешь довод, не требующий доказательств, он, по обыкновению, поднимает верхнюю губу с одной стороны, скаля пару больших прокуренных зубов.
— Просто двое американцев, — говорит он так, словно в первый раз я пропустила эти слова мимо ушей.
И вот мы сидим и не разговариваем, но не в полной тишине, потому что, как ты, наверное, помнишь, дышит отец очень шумно. Его дыхание продирается через каменные переулки и скрипучие ворота. А затем вырывается наружу с чириканьем и бульканьем, словно некий нечеловеческий агрегат заперт у него в грудной клетке. Пластиковые трубочки и радужные пузыри. Предполагается, что его никто не замечает, и я вскоре привыкну. Но агрегат занимает уйму места в комнате. Правда, отец и так бы его занимал — с таким-то объемистым тугим животом, такими длинными ногами и таким выражением лица. Что это за выражение? Словно у него имеется список проступков, явных и предполагаемых, и он доводит до сведения, как именно пациент будет судим не только за преступления, которые он совершил осознанно, но и за то, о чем даже не предполагал. Думаю, многие отцы и деды мечтают о таком выражении лица, даже те, чья власть ограничивается лишь собственным домом, но мой отец — единственный, получивший это лицо в пожизненное пользование.
Знаешь, Р., тут для меня работы непочатый край, и хандрить, как говорится, некогда. В приемной все стены обшарпанные — несколько поколений пациентов елозили по ним спинками стульев. Кипы зачитанных номеров «Ридерз дайджест» на столе. Личные дела пациентов в картотеке под смотровым столом, корзины для мусора — они из лозы — сверху ободраны, будто их крысы обглодали. И в доме не лучше. Раковина наверху вся в коричневых трещинах, словно волосами присыпана, а унитаз зарос ржавчиной, просто беда. Ну да ты сам заметил, наверное. Глупость, конечно, но больше всего меня раздражают купоны на скидку и рекламные бумажки. И в ящиках, и под блюдцами, и просто так повсюду валяются, анонсируя скидки и распродажи недельной, а то и годичной давности.
Не то чтобы отец и миссис Б. отстранились или махнули на все рукой. Но все очень запущено. Белье они сдают в прачечную — и это разумно, — вместо того чтобы миссис Б. до сих пор все стирала сама, но потом отец забывает, когда его должны доставить, и начинается несусветная суета насчет того, хватит ли ему чистых халатов и т. п. А миссис Б. уверена, что прачечная ее обжуливает, что, не жалея времени, тамошние работники перешивают метки с нашего хорошего белья на чье-то захудалое бельишко. И ругается с доставщиком, обвиняя его, что он нарочно приезжает сюда напоследок, и наверное, так оно и есть.
К тому же карнизы давно не мыты, должен был приехать и помыть племянник миссис Б., но он сорвал спину, так что ожидается племянников сын. Но племянникову сыну пришлось взвалить на себя столько работы, что он не справляется, и т. д. и т. п.
Мой отец зовет племянникова сына по имени его отца. Он со всеми так. Он величает городские лавки и конторы по имени предыдущего владельца или даже предшественника предыдущего владельца. Это не простые провалы в памяти, это особая такая заносчивость. Мол, не обязан я помнить всякую ерунду. И замечать перемены. Или отдельных людей.
Я спросила, какой цвет он предпочитает для стен в приемной. Светло-зеленый или желтоватый.
— А красить-то кто будет? — спросил он.
— Я.
— Никогда не думал, что ты малярша.
— Я сама красила стены у себя дома.
— Может, и так, но я их не видел. А куда денешь пациентов, пока будешь красить?
— Я сделаю это в воскресенье.
— Некоторым из них не понравится, когда они прознают, что ты работала в воскресенье.
— Ты шутишь? В наши дни? В нашем веке?
— Дни и век могут оказаться совсем не такими, как ты думаешь. Особенно в нашей округе.
Тогда я сказала, что могу сделать это ночью, но он возразил, что поутру от вони слишком многие желудки разболятся. Все, что мне позволено было сделать в конце концов, — это выкинуть «Ридерз дайджест», заменив их несколькими экземплярами «Маклинс», «Шатлен», «Тайм» и «Сатердей-найт». После чего он заявил, что были недовольные. Люди скучали по бородатым остротам из «Ридерз дайджест». К тому же многим не нравятся современные писаки. Вроде Пьера Бертона[51].
— Очень плохо, — сказала я и сама не поверила, что голос у меня дрожит.
Затем я взялась за картотечный шкаф в столовой. Решила, что там, наверное, горы личных дел давно умерших пациентов, и если уж я не могу выкинуть их, то хотя бы распихаю по этим ящикам личные дела из буфета, а потом отправлю картотеку туда, где ей самое место, — обратно в кабинет.
Миссис Б. глянула на мои дела и пошла звать отца. Мне ни слова не сказала.
— Кто тебе разрешил здесь рыться? — возмутился он. — Я не разрешал.
Р., в те дни, когда ты приезжал, миссис Б. отлучалась — навещала семью на Рождество (у нее есть муж, который, кажется, полжизни болеет эмфиземой, детей у них нет, зато целая орда племянников, племянниц и прочей родни). Не думаю, что ты вообще видел миссис Б. Зато она тебя видела. Вчера говорит мне:
— А где мистер Такой-то, с которым ты собиралась обручиться?
Разумеется, она заметила, что кольца на мне нет.
— В Торонто, наверное, — отвечаю.
— На Рождество я гостила у племяшки, и мы видели, как вы с ним прошвыривались мимо водокачки. Племяшка еще спросила: «Интересно, куда эти двое намылились?».
Вот такая у нее манера выражаться, и теперь это уже кажется мне почти нормальным, если только не приходится цитировать письменно. Думаю, она имела в виду, что мы идем куда-нибудь уединиться, но на улице, если помнишь, стоял трескучий мороз, и мы просто вышли, чтобы не сидеть в доме. Нет. Мы вышли, чтобы продолжить ссору, а то пришлось бы вечно держать все в себе.
Миссис Б. начала работать у моего отца приблизительно тогда же, когда я пошла в школу. До этого у нас работали молодые женщины, которые мне нравились, но они повыходили замуж или отправились работать на военные заводы. Когда мне было лет девять или десять и я уже повидала, как обстоят дела в домах у некоторых моих одноклассниц, я спросила отца:
— Почему наша служанка должна есть с нами за одним столом? У других людей служанки не едят вместе с ними.
Отец ответил:
— Называй миссис Барри «миссис Барри». И если тебе не нравится есть с ней за одним столом, отправляйся в сарай и ешь там.
Потом я взяла манеру околачиваться возле миссис Б. и пытаться заставить ее заговорить. Чаще всего безуспешно. Но если она поддавалась, результат был очень отрадным. Я от души развлекалась, изображая ее в школе.
Я:
— У вас настоящие черные волосы, миссис Барри.
Миссис Б.:
— У нас в семье все как есть чернявые. Все чернявые и нипочем не седеют. Это у меня по материной линии. И в гроб ложут черноволосыми. Когда помер мой дедушка, так они его продержали в особом месте на кладбище цельную зиму, пока не оттаяла земля, а на весну решили хоронить, дак кто-то из наших и скажи: «А давайте поглядим, какой он стал за зиму?» Мы позвали какого-то человека, чтобы крышку-то снял, а дед лежал как миленький, красавчиком — лицо не потемнело, не ввалилось, или что там еще, и волосы черные. Чернущие.
Я могла даже изобразить ее не то смешок, не то лай, который вовсе не означал что-то смешное, а был вроде знаков препинания.
К тому времени, как мы с тобой познакомились, мне уже самой от себя было тошно из-за этого обезьянничанья.
Однажды, уже после того, как миссис Б. рассказала мне все о своих черных волосах, я увидела, как она выбегает из ванной комнаты наверху. Она торопилась к трезвонящему телефону, который мне трогать не разрешалось. Голова ее была обмотана полотенцем, а из-под него по щеке текли темные струйки. Темно-багровые такие струйки, и я возомнила, что это кровь.
Словно кровь у нее вот такая же странная и темная, такая же недобрая, какой она сама казалась мне иногда.
— У вас голова в крови, — сказала я, а она ответила:
— Ах, уйди прочь с дороги!
И протиснулась к телефону. А я вошла в ванную и увидела багровые потеки в умывальнике и краску для волос на полке. Я ни словом не обмолвилась об этом случае, и она продолжала рассказывать, что все в ее родне по материнской линии лежали в гробу чернявыми и она сама тоже будет.
У отца в те годы была довольно странная манера замечать меня. Идет он, например, через комнату, где я сижу, и произносит, будто не видит меня в упор:
А иногда вдруг обратится ко мне рокочущим театральным голосом:
— Привет, малышка, хочешь конфетку?
Я знаю, как надо отвечать, и пищу елейным детским голоском:
— О да, сэр.
— Не да-а-ам! — капризно растягивает он звук «а». — Не дам! Это не е-да!
И еще:
И затем мы вместе заканчивали раскатисто:
Ни тебе вступления, ни комментария в конце стишка. В шутку я попробовала звать отца «Соломон Мельник». На четвертый или пятый раз он возразил:
— Хватит. Меня не так зовут. Я — твой отец.
С тех пор у нас со стишками было покончено навсегда.
Когда я впервые увидела тебя на кампусе, ты был один, и я была одна, и у тебя был такой вид, будто ты меня вспомнил, но не уверен, стоит ли в этом признаваться. Ты тогда только что провел у нас одну лекцию, заменяя нашего заболевшего преподавателя, и тема лекции была «Логический позитивизм». Ты еще пошутил, что очень остроумно было пригласить преподавателя из Теологического колледжа, чтобы прочесть ее.
Видя, что ты колеблешься, поздороваться или нет, я сказала:
— Бывший король Франции — лыс как колено.
Эту фразу ты привел нам как пример высказывания, не имеющего смысла, поскольку его предмет не существует. Но ты в ответ бросил на меня по-настоящему испуганный, затравленный взгляд, а потом прикрылся профессиональной улыбкой. Что ты тогда обо мне подумал?
Нахальная всезнайка.
Р. Живот у меня все еще немного пухлый. Снаружи ничего не заметно, но я могу сжать его руками. А так со мной все в порядке, вес вернулся в норму или стал чуть меньше нормы. Однако я думаю, что выгляжу старше. Выгляжу старше двадцати четырех. Волосы у меня такие же длинные, никакой прически, по правде — вообще лохмы. Может, это памятник тебе, ведь ты не любил, когда я стриглась? Не знаю.
Как бы то ни было, я начала совершать долгие прогулки по городу, чтобы размяться. Я всегда любила летом бродить куда глаза глядят. Всю жизнь здесь я понятия не имела о том, что здесь принято и не принято или по какому принципу люди отличаются друг от друга. Видимо, потому, что никогда не ходила в городскую школу, или потому, что дом наш стоял в пригороде, где и по сей день стоит, в нашем длинном переулке. Ни к селу ни к городу. Я бегала на конюшни при ипподроме, а там все были сплошь мужчины — либо владельцы лошадей, либо платные тренеры, — а все ученики были мальчики. Я не знала ни одной фамилии, зато все знали мою. Иными словами, всем приходилось терпеть меня из-за того, чьей дочерью я была. Нам разрешали кормить лошадей и сгребать за ними навоз. Это казалось удивительным приключением. Я напяливала старую отцовскую кепку и мешковатые шорты. Мы взбирались на крышу, мальчишки тузили друг друга и старались спихнуть с крыши, но меня обходили сторонкой. Периодически мужчины приказывали нам проваливать, спрашивали меня: «А твой отец знает, что ты здесь?» И мальчишки начинали дразнить друг дружку, а один изображал, будто его рвет, и я знала — это в мой адрес. Тогда я перестала туда ходить. Бросила мечту стать «девушкой с золотого Запада»[53]. Я стала бывать в доке и смотреть на озерные корабли, но едва ли зашла так далеко, чтобы мечтать податься в палубные матросы. А еще мне не удалось никого обдурить, и для тамошних я была только девчонка. Какой-то грузчик наклонился ко мне и спросил:
— Эй, а у тебя волосы-то уже выросли на одном месте?
И я чуть не спросила: «Что, простите?».
Я была не столько испугана или унижена, сколько озадачена. Такой взрослый дядя на такой уважаемой работе — и вдруг интересуется реденькими чесучими кустиками у меня между ног. Это же противно, вон и по его голосу даже понятно, что так оно и есть.
Конюшни снесли. Дорога к причалу уже не такая отвесная. Построили новый элеватор. А новые пригороды могут быть пригородами где угодно и потому всем нравятся. Теперь никто не ходит пешком — все ездят на машинах. В пригородах нет тротуаров, а тротуары на задворках старых улиц давно нехожены, они растрескались и вздулись от морозов, провалились под землю, покрылись травой. Длинную пыльную тропку, бежавшую между сосен вдоль нашего переулка, не отыщешь теперь под наносами опавшей хвои, в зарослях молодняка-самосева и дикой малины. Люди десятилетиями спешили по этой тропинке на прием к доктору. Выходили из города по специально расширенному короткому отрезку тротуара вдоль шоссе (тротуар вот так же нарочно расширен еще только в одном месте — вдоль дороги, ведущей на кладбище), а потом между двумя рядами сосен на той стороне переулка. Ибо доктор жил в этом доме еще с конца прошлого века.
Все виды шумливых и неопрятных пациентов, детишки, мамаши, старики, всю вторую половину дня, и более тихие одиночки по вечерам. Я частенько сидела в сторонке — там, где грушу осаждали заросли сирени, — и шпионила за посетителями, ведь маленькие девчонки сами не свои до того, чтобы пошпионить. Все кусты нынче вырублены подчистую, чтобы сыну племянника миссис Б. было легче возить свою газонокосилку. Я подсматривала за женщинами, которые в то время на прием к доктору разряжались в пух и прах. Хорошо помню эти их послевоенные обновы. Длинные широкие юбки, затянутые пояски, расфуфыренные блузки, а иногда и короткие белые перчатки, ведь перчатки тогда носили и летом, и не только в церковь. И шляпки надевали не только в церковь. Пастельные соломенные шляпки, обрамлявшие лицо. Платья с легкими летними воланами, оборки по плечам, похожие на маленькие пелерины, пояс-лента вокруг талии. Ветер вздымал оборку-пелерину, и дама поднимала руку в нитяной перчатке, чтобы убрать оборку от лица. Этот жест был для меня символом недостижимого женского очарования. Нитяная паутинка рядом с прекрасными бархатистыми губами. У меня не было матери, — наверное, поэтому я так остро переживала эти ощущения. Но я не знала никого, чья мама выглядела бы как эти дамы. Я скрючивалась в три погибели под кустом, грызла пятнистые желтые груши и благоговела.
Один учитель заставил нас прочесть старинные баллады, вроде «Сэра Патрика Спенса» и «Двух воронов»[54], и школу обуяла «балладная лихорадка».
Баллады буквально засасывали, и ты принимался рифмовать, не успев задуматься о смысле. Вот и я слагала, набив рот приторной грушевой мякотью:
Когда осы уж слишком донимали меня, я уходила в дом. Миссис Барри сидела на кухне, курила и слушала радио, пока мой отец ее не вызывал. Она оставалась до ухода последней пациентки и убирала все помещение. Если из кабинета слышался чей-то визг, она могла тихонько взвизгнуть со смешком и сказать:
— Давай-давай, поори громче.
Я даже не пыталась описать ей наряды и внешность женщин, которых созерцала, потому что знала: миссис Б. никогда не оценит ни красоту, ни наряды. Для нее это то же самое, как когда люди знают что-то никому не нужное, например какой-нибудь иностранный язык. Восхищали ее искусные картежники, умелицы быстро вязать на спицах — вот и все, пожалуй. Многие люди были для нее попросту бесполезными. И отец тоже так говорил. Тот-то, мол, человек бесполезный. И меня так и подмывало спросить: а какая же от них должна быть польза? Но я знала, что никто мне не объяснит. Скажут вместо этого, чтобы не умничала.
Если бы я решилась отправить это письмо тебе, куда мне его послать? Мысль о том, чтобы написать полный адрес на конверте, меня парализует. Так больно думать о тебе — что ты все там же, на прежнем месте, и жизнь твоя течет как прежде, но за вычетом меня. И мысль о том, что ты не там, а где-то еще, и я не знаю где, — еще хуже.
Милый Р., милый мой Робин, как ты думаешь, почему я ни о чем не догадывалась? Это же все время было у меня перед глазами. Если бы я ходила в здешнюю школу, я бы, конечно, узнала. Если бы у меня были подруги. Не было у меня ни одной знакомой старшеклассницы, ни одной девочки постарше. Даже если так, у меня была куча времени на каникулах. Если бы я не была такой замкнутой, не слонялась по городу, сочиняя баллады, я бы догадалась. Теперь я припоминаю, что знала: некоторые из тех вечерних пациенток, тех дам, приезжали на поезде. Для меня эти женщины в красивых нарядах были прочно связаны с вечерним поездом. И уезжать они должны были поздним ночным. Конечно, с таким же успехом это могла быть и машина, высаживавшая их в конце переулка.
И миссис Б. сказала мне — думаю, именно она, а не отец, — что эти женщины приезжают к нему на витаминные инъекции. Я это помню, потому что всякий раз думала, услышав женские вскрики: «Сейчас ей делают укол». И мне было немножко удивительно, что эти женщины, такие утонченные и сдержанные, не способны стоически переносить уколы.
Даже теперь на это ушли недели. Все это время привыкать к домашним устоям, до точки, в которой я и мечтать не могла о том, чтобы взять в руки малярную кисть, и не решалась поправить ящик или выбросить старые продуктовые чеки, не посоветовавшись с миссис Б. (которая все равно сама ничего не могла решить на этот счет). До точки, в которой я бросила попытки уговорить их хотя бы попробовать натуральный кофе. (Они предпочитают растворимый, потому что у растворимого всегда одинаковый вкус.).
Отец положил чек рядом с моей тарелкой. Сегодня, за воскресным ланчем. Миссис Барри никогда не бывает здесь по воскресеньям. Мы едим холодный второй завтрак, приготовленный мною: ломтики бекона, хлеб, помидоры, пикули и сыр — едим после того, как отец возвращается из церкви. Он никогда не предлагает мне выбраться с ним в церковь — наверное, думает, что, если тоже пойду, стану всю дорогу долдонить о том, о чем он и слышать не желает.
Чек был на пять тысяч долларов.
— Это тебе, — сказал он. — Пусть у тебя что-то будет. Можешь в банк положить или инвестировать куда-то, как захочешь. Посмотри, какие там ставки. Я не в курсе. Конечно, дом тоже будет твой. Со временем, как говорится.
«Взятка?» — подумала я. Деньги, чтобы начать собственное дело, отправиться в путешествие? Или чтобы сделать первый взнос за собственный маленький домик, или чтобы вернуться в университет и получить еще какую-нибудь «дремучую» степень, как он выражается. Пять тысяч долларов, чтобы избавиться от меня. Я поблагодарила его и для какого-никакого поддержания беседы спросила, а что он делал со своими деньгами. Он сказал, что это не имеет значения.
— Спроси у Билла Снайдера, если тебе нужен совет. — Тут он вспомнил, что Билл Снайдер больше не дает консультаций. Он ушел на пенсию. — Там у них теперь какой-то новый малый с чуднóй такой фамилией, — сказал он. — Похоже на Ипсиланти, но не Ипсиланти.
— Ипсиланти — это город в Мичигане, — сказала я.
— Это город в Мичигане, но это была фамилия человека еще до того, как появился город в Мичигане, — возразил отец. — Кажется, так звали греческого лидера, боровшегося против турок в начале девятнадцатого века.
— А, это во время войны Байрона, — сказала я.
— Войны Байрона? — переспросил отец. — С чего это ты так ее называешь? Байрон не воевал ни на какой войне. Он умер от тифа. И все-таки он погиб, он великий герой, пал за греков и все такое, — сказал он сварливо, словно возлагая на меня часть вины за эту ошибку, за всю эту шумиху вокруг Байрона.
Но потом он успокоился и пересказал для меня или сам себе напомнил ход войны против Османской империи. Он вспомнил Порту, и мне захотелось сказать, что я никогда не знала, то ли это вправду ворота, то ли это Константинополь, то ли султанский двор. Но всегда лучше не перебивать. Когда он заводит речь вот так, всегда возникает ощущение перемирия или передышки в некой необъявленной подпольной войне. Я сижу лицом к окну и сквозь тюлевые занавески вижу охапки желто-бурой листвы на земле в насыщенном и щедром солнечном свете (может быть, настали уже последние такие деньки, судя по вчерашнему вою ветра), и это возвращает мне мое детское чувство облегчения, мое тайное наслаждение, стоит мне подтолкнуть отца, вопросом или случайным замечанием, к разглагольствованиям вроде этого. О землетрясениях, к примеру. Они происходят на вулканических хребтах, но одно из величайших землетрясений случилось посреди континента, в округе Нью-Мадрид (произносится «Нью-Мад-рид», запомни!) в Миссури, в тысяча восемьсот одиннадцатом году. Я узнала об этом от отца. Рифтовые долины. Нестабильность, никак не проявляющаяся на поверхности. Пещеры, образовавшиеся в известняках, подземные воды, горы, которым хватило времени разрушиться до груды камней. А еще цифры. Однажды я спросила его о цифрах, и он сказал: «Ну, есть так называемые арабские цифры, любой дурак их знает, правда? Но грекам тоже удалось создать прекрасную систему, — рассказывал он. — Греки с этим справились, только у них не было понятия нуля».
Понятие нуля… Я отложила его в сознании, словно сверток на полку, чтобы однажды распаковать.
Но в присутствии миссис Б. не стоит, конечно, даже надеяться на такие разговоры с ним.
«Не бери в голову, — скажет он, — ешь».
Словно любой мой вопрос имел под собой скрытую цель, и полагаю, так оно и было: я покушалась направлять разговор в нужное мне русло. Но было бы невежливо оставлять миссис Б. в стороне. Так что именно ее отношение к причинам землетрясений или к истории цифр (не просто равнодушное, а даже презрительное) следовало уважать, она правила бал.
И вот мы снова возвращаемся к миссис Б. Уже в настоящем.
Вчера я вернулась около десяти вечера. Ходила на заседание Исторического общества, вернее, общество только собирались учредить на этой встрече. Явились пятеро, причем двое опирались на тросточки. Отворив кухонную дверь, я увидела миссис Б., показавшуюся в проеме дальнего коридора, ведущего из отцовского кабинета в уборную и в переднюю половину дома. Миссис Б. несла в руках прикрытый салфеткой таз. Она направлялась в уборную и могла совершенно спокойно пройти мимо кухни, когда я вошла. Я едва ли обратила бы на нее внимание. Однако она замерла как вкопанная, озираясь в мою сторону с переполошной гримасой на лице.
Ай! Попалась!
И прожогом ринулась к туалету.
Ну и ну! Удивление, тревога, бегство. Даже то, как она прятала таз, чтобы я не могла его не заметить. Во всем был умысел.
До меня доносился рокот отцовского голоса, отец в кабинете разговаривал с кем-то. Да я и раньше увидела свет в смотровой и припаркованную машину пациентки. Никто больше не ходит пешком.
Я сняла пальто и пошла наверх. Казалось, все мои мысли сосредоточены на том, чтобы ни за что не оправдать ожиданий миссис Б. Ни вопросов, ни страшных открытий. Никаких ей «а что это там у вас в тазу, миссис Б.?» или «а чем это вы там с моим папой занимались?». (Не помню, чтобы я когда-нибудь говорила о нем «мой папа».) Я тотчас же принялась рыться в одной из коробок с книгами, которые по сию пору так и стояли нераспакованные. Я искала дневники Анны Джеймсон[56] — пообещала дать почитать единственному мужчине моложе семидесяти, который присутствовал на заседании. Он был фотографом и кое-что знал из истории Верхней Канады. Хотел стать учителем истории, но ему помешало заикание. Он рассказывал мне все это, пока мы битых полчаса стояли на тротуаре, вместо того чтобы сделать более решительный шаг и пойти выпить кофе. Пожелав мне доброй ночи, он сказал, что хотел бы пригласить меня на кофе, но должен спешить домой и сменить жену, потому что у ребенка колики.
Я распаковала все коробки с книгами, до последней, до изнеможения своего. Я будто разглядывала реликвии ушедших веков. Я перелистывала их, пока пациентка не ушла, пока отец не отвез миссис Б. домой, потом он поднялся наверх, принял душ и лег. А я все читала и перечитывала то одно, то другое, пока меня чуть не сморило прямо на полу.
А сегодня за ланчем отец наконец изрек:
— Да и вообще, кому нынче интересны турки? Древняя история.
И мне пришлось сказать:
— Я знаю, что здесь происходит.
Он вскинул голову и фыркнул. Вот ей-богу, фыркнул, как старый конь.
— Да? Ты знаешь? И что же, по-твоему, ты знаешь?
— Я тебя не осуждаю. И я не против.
— Неужели?
— Я поддерживаю аборты, — сказала я, — и уверена, что они должны быть легализованы.
— Я прошу тебя впредь не произносить это слово в этом доме, — сказал отец.
— Почему?
— Потому что в этом доме только я имею право произносить это слово.
— Ты не понимаешь, я же…
— Я понимаю, что у тебя слишком длинный язык. Длинный язык и короткий ум. Избыток образования и недостаток обыкновенного соображения.
Я все еще не унималась.
— Люди должны знать, — сказала я.
— Даже так? Должны? Есть разница между знанием и тем, чтобы почем зря трепать языком. Заруби это себе на носу раз и навсегда.
Весь остаток дня мы не разговаривали. Я приготовила на обед обычное жаркое, и мы съели его в глубоком молчании. Мне кажется, отца это совсем не тяготит. Да и меня тоже, во всяком случае до тех пор, пока все вот так, по-дурацки, так оскорбительно, пока я злюсь, но не могу же я злиться вечно, и даже могла бы извиниться. (Тебя этим точно не удивишь.) Это было так очевидно, когда я уходила.
Тот молодой человек прошлым вечером рассказал мне, что когда он расслабляется, то почти перестает заикаться. «Вот как во время разговора с вами», — говорит. Наверное, я могла бы заставить его в меня влюбиться, ну, до определенной степени. Просто развлечения ради. Вот такая жизнь была бы мне здесь уготована.
Милый Р., я пока не уехала, мой «мини» не на ходу. Сдала машинку в капитальный ремонт. И погода тоже испортилась, ветер разъярился совсем по-осеннему, зачерпывает озеро и плещет на пляж.
Он застал миссис Барри одну у нее на парадном крыльце — ветер, разумеется, что же еще — и сбил с ног, она упала на дорожку и сломала локоть. Это был левый локоть, и она уверяла, что может работать одной правой рукой, но отец возразил, что перелом у нее сложный и он хочет, чтобы она месяцок отдохнула. Он спросил, не могу ли я перенести свой отъезд. Вот слово в слово: «перенести свой отъезд». Не спросил даже, куда я планирую поехать, он просто знает про машину.
Я и сама не знаю, куда мне ехать.
Хорошо, сказала я, останусь, пока могу быть полезна. Так что мы снова вроде как разговариваем. Вполне сносно, кстати. Я просто пытаюсь выполнять ту работу по дому, которая лежала на миссис Б. Ни попыток перестановки, ни дискуссий о ремонте. (Хоть крышу починили — когда появился родственник миссис Б., я была удивлена и признательна.) Чтобы дверца духовки не открывалась, я подпираю ее, как миссис Б.: кладу на стул стопку толстых медицинских учебников и придвигаю вплотную к плите. Готовлю мясо и овощи по ее рецептам и даже не думаю о том, чтобы принести в дом авокадо, или банку артишоков, или головку чеснока, хотя все это я вижу в продаже на полках супермаркета. Я заливаю кипятком растворимый кофе из банки. Попробовала сама пить его, чтобы проверить, смогу ли я привыкнуть, и, конечно, смогла. Я мою кабинет в конце каждого дня и отправляю белье в прачечную. Доставщик белья благоволит ко мне, потому что я никогда к нему не придираюсь.
Мне позволено отвечать на звонки, но если какая-то женщина спрашивает моего отца и не желает вдаваться в подробности, я должна записать ее номер и сказать, что доктор перезвонит. Что я и делаю, и иногда женщина просто вешает трубку. Когда я сообщаю об этом отцу, он говорит: «Скорее всего, она перезвонит снова».
Теперь совсем немного таких пациенток — тех, кого он называет «особыми». Не знаю, наверное, одна в месяц. В основном он имеет дело с болью в горле, колитами, нарывами в ушах и так далее. Перебои в сердце, камни в почках, повышенная кислотность в желудке.
Р., сегодня он постучался ко мне. Постучался, хотя я никогда не запираю двери. Я читала. Он поинтересовался — не просительным тоном, конечно, но должна заметить, довольно уважительно, — не могу ли я помочь ему в кабинете. Первая особая с тех пор, как нет миссис Б.
Я спросила, что от меня требуется.
— Просто подержать ее немного, — ответил отец. — Она молода и еще не привыкла к этому. Хорошенько обработай руки, возьми бутылку мыла в туалете внизу.
Пациентка лежала на смотровом столе, прикрытая простыней ниже пояса. До пояса она была полностью одета: темно-синий кардиган, застегнутый на все пуговицы, и белая блузка с обшитым кружевом воротничком. Одежда свободно облегала ее острые ключицы и почти плоскую грудь. Черные волосы были гладко зачесаны назад, туго заплетены в косу и заколоты на макушке в узел. Эта чопорная и строгая прическа удлиняла ей шею и подчеркивала царственный овал ее белого лица, так что издалека ей можно было дать лет сорок пять. Вблизи же становилось ясно, что она совсем юная, лет двадцать или около того. Ее плиссированная юбка висела на крючке за дверью, там же чуть выглядывала резинка трусов, предусмотрительно повешенных под юбку. Девушка дрожала как осиновый лист, хотя в кабинете было не холодно.
— А теперь, Маделин, — сказал отец, — первое, что нам нужно сделать, — это согнуть ваши колени.
Интересно, подумала я, он ее действительно знает? Или просто спросил, как ее зовут, и называет тем именем, которое она сообщила?
— Успокойтесь, — сказал он. — Тихо, тихо.
Он закрепил опоры для ног и поставил на них ее ступни. Ее голые ноги, казалось, никогда не видели солнечного света. Она была обута в мокасины.
Колени у нее тряслись так, что в этом новом положении шлепали друг о друга.
— Вы должны держать их ровнее и не двигаться, — сказал отец. — Вы же знаете, что я не смогу выполнять свою работу, если вы не выполните свою. Может, дать вам одеяло? — И обратился ко мне: — Принеси ей одеяло, оно там, на верхней полке.
Я укрыла одеялом верхнюю часть тела Маделин. Она на меня не смотрела. Зубы у нее клацали. Она судорожно стискивала губы.
— А теперь чуть подвиньтесь вниз, — сказал мой отец, а потом мне: — Возьмись за колени. Теперь разведи их. И просто придерживай.
Я положила ладони на коленные чашечки девушки и развела ей ноги в стороны так нежно, как только могла. Дыхание отца наполнило комнату деятельными, непонятными замечаниями. Мне пришлось довольно крепко держать колени Маделин, чтобы не дать им сжаться.
— А где та старуха? — спросила она.
— Дома. Она упала. Я ее заменяю.
Значит, она здесь уже бывала.
— Она грубая, — сказала девушка.
Голос у нее был обыденный, даже ворчливый, не такой нервный, как я ожидала, видя, в каком возбуждении все ее тело.
— Надеюсь, я не такая, — сказала я.
Она не ответила.
Отец взял в руку тонкий стержень, похожий на вязальную спицу.
— Теперь самое трудное, — сказал он. Отец разговаривал спокойно, таким мягким тоном, какого я от него, наверное, ни разу не слышала. — И чем сильнее вы сожметесь, тем тяжелее это будет. Так что расслабьтесь. Ну вот. Легче. Хорошая девочка. Хорошая девочка.
Я пыталась сосредоточиться на том, какими словами можно было бы расслабить ее или отвлечь. Теперь мне было видно, что мой отец делает. Рядом с ним на белой салфетке лежали наборы стержней, все одинаковой длины, но разной толщины. Вот что он будет использовать по очереди, чтобы открыть и растянуть шейку матки. Стоя за простынным барьером, натянутым между коленей девушки, я не видела сам сокровенный процесс работы этих инструментов. Но я его чувствовала по накатывающим волнам боли в ее теле, волнам, которые подавили спазмы страха и фактически заставили ее притихнуть.
Где вы родились? Где ходили в школу? Вы работаете? (Я заметила у нее на пальце обручальное кольцо.) Вы любите свою работу? У вас есть братья и сестры? С какой стати она захотела бы отвечать на эти вопросы, даже если бы не было так больно?
Она с шипением выдохнула воздух сквозь зубы и уставилась в потолок расширенными глазами.
— Я знаю, — сказала я, — знаю.
— Уже почти, — сказал мой отец. — Ты молодчина. Хорошая, тихая девочка. Теперь уже недолго.
— Я хотела перекрасить эту комнату, но так и не собралась, — сказала я. — Если бы вы перекрашивали, то какой цвет бы выбрали?
— Хох! — сказала Маделин. — Хох! — Внезапный переполошный выдох.
— Желтый, — сказала я, — я думала про нежно-желтый. Или салатовый?
К тому времени, когда мы добрались до самого толстого крючка, Маделин втиснула голову в плоскую подушку, вытянув длинную шею и оскалившись.
— Думайте о своем любимом фильме. Какой у вас любимый фильм?
Медсестра спросила это у меня как раз в тот момент, когда я достигла невероятного, бесконечного плато боли и была уверена, что облегчение уже не придет, не в этот раз. Как вообще могут, скажите на милость, существовать еще какие-то фильмы? А теперь я то же самое сказала Маделин, и глаза ее хлестнули меня холодным рассеянным взглядом, осознающим, что от человека может быть не больше пользы, чем от остановившихся ходиков.
Я рискнула и, отпустив одно ее колено, коснулась ее руки. Удивительно, как быстро и яростно она ухватилась за мою руку и сдавила мне пальцы. Хоть какая-то польза, в конце концов…
— Говорите… — просвистела она сквозь зубы. — Ссстиш. Кхи.
— Так, — сказал мой отец. — Теперь мы там, где нужно.
Стишки? Каких еще стишков она от меня ждет? «Хикори-дикори-док»?
Единственное, что пришло мне в голову, — строки, которые читал мне ты. «Песня бродяги Ангуса»[57].
Я забыла, как там дальше. И не могла думать. Но что еще должно было прийти мне в голову, как не последняя строфа:
Вот так, стою и декламирую стихи перед собственным отцом, представляешь? Не знаю, что подумала она. Она закрыла глаза.
Я думала, что буду бояться смерти, потому что моя мама умерла так, в родах. Но, достигнув того болевого плато, я осознала, что и жизнь, и смерть есть понятия незначительные, неуместные, как любимые кинокартины. Я была на пределе, убежденная, что не в силах сдвинуть то, что казалось мне громадным яйцом, пылающей планетой, а вовсе не ребенком. Мы вместе застряли в пространстве и времени, и это может длиться вечность, и нет никаких причин, по которым я когда-либо должна выбраться, любое мое сопротивление подавлено, все протесты отвергнуты.
— Теперь ты мне нужна, — сказал отец. — Ты мне нужна здесь. Возьми таз.
Я держала тот самый таз, с которым видела миссис Барри. Держала, пока он выскабливал девушке матку какой-то хитроумной кухонной ложкой. (Не думаю, что это и в самом деле была ложка, но почему-то мне эта штуковина показалась чуточку обыденной на вид.).
Даже у стройной юной девушки промежность может казаться широкой и мясистой в таком распяленном, сыром состоянии. В первые дни после родов женщины в роддоме лежали небрежно, даже вызывающе, выставляя напоказ свои разрезы или разрывы, черные стежки поверх свежих ран и убогие лоскуты, и большие беспомощные бедра. То еще зрелище.
Теперь из матки плюхались куски вишневого желе и сгустки крови, и где-то среди них прятался зародыш. Как безделушка в коробке с хлопьями или приз в попкорне. Крошечный пластмассовый пупсик, ничтожный, как ноготок. Я не стала его выискивать. Я задрала голову повыше, подальше от запаха теплой крови.
— В ванную, — скомандовал отец. — Там крышка.
Он имел в виду сложенную в несколько слоев ткань, лежавшую рядом с окровавленными стержнями.
Мне не хотелось спрашивать, выливать ли это все в унитаз, я приняла как данность, что именно это он и велел. Я отнесла таз через коридор в туалет на первом этаже и вылила содержимое в унитаз, дважды спустила воду, вымыла таз и отнесла его обратно. Отец в это время уже подвязывал девушке бандаж и давал кое-какие наставления. Он хорош в этом, он знает свое дело. Но лицо его как-то потяжелело, устало обвисло. Мне показалось, что он попросил меня быть с ним рядом во время всей процедуры на тот случай, если ему станет плохо. Миссис Б., по крайней мере в старые времена, судя по всему, до последнего отсиживалась на кухне.
Он обтер бедра Маделин и велел полежать.
— Не пытайтесь вставать, полежите несколько минут, — сказал он. — Вы договорились, чтобы вас кто-то отвез?
— Он должен был ждать поблизости все время, — сказала она, — и никуда не ехать.
Отец снял халат и подошел к окну в приемной.
— Уверены? Вы правы, — сказал он. — Да, стоит. — Он издал сдавленный стон и спросил: — Где корзина с бельем? — Вспомнил, что она осталась в сверкающей комнате, где он только что работал, вернулся, положил халат в корзину и сказал мне: — Буду очень признателен, если ты сможешь тут прибраться.
«Прибраться» означало стерилизацию и полную уборку помещения. Я сказала, что смогу.
— Хорошо, — сказал он. — Теперь мы с вами попрощаемся. Доброй ночи. Моя дочь вас проводит, когда вы будете готовы.
Было отчего-то удивительно слышать, как он говорит обо мне «моя дочь», вместо того чтобы назвать меня по имени. Конечно, он и раньше так говорил. Когда приходилось знакомить меня с кем-то, к примеру. И все-таки я удивилась.
Маделин свесила ноги со стола в ту же минуту, как он вышел из кабинета. Потом ее качнуло, и я бросилась на помощь. Она сказала:
— Ничего-ничего, просто слишком резко соскочила. Куда я подевала свою юбку? Не хочется стоять тут в таком виде.
Я взяла ее юбку и трусы с крючка за дверью, и она надела их без посторонней помощи, но ее еще сильно покачивало.
— Передохните минутку, — сказала я. — Ваш муж подождет.
— Мой муж рубит лес неподалеку от Кеноры, — сказала она. — Я собираюсь туда на будущей неделе. Теперь у него есть где остановиться. Ну вот, задевала куда-то пальто, — сказала она.
Мой любимый фильм — как тебе должно быть известно, и если бы я могла об этом подумать, когда медсестра меня спросила, — это «Земляничная поляна». Помню тот замшелый кинотеатрик, где мы с тобой пересмотрели все шведские, японские, индийские и итальянские картины, помню, что он тогда только-только переключился с показа комедийных киношоу, но название его не помню. Поскольку ты преподавал философию будущим священникам, твоим любимым фильмом явно должна была быть «Седьмая печать»[58]. Но вот была ли? Скорее это было что-то японское, осталось вспомнить, что и о чем. Ну, как бы то ни было, после сеансов мы шли домой пешком, мили две, и вели пылкие беседы о любви, о самоуважении, о Боге, о вере и об отчаянии. Когда мы подходили к пансиону, где я жила, то прикусывали языки. Нам приходилось на цыпочках тихонько красться наверх по ступенькам в мою комнату.
«А-ааа», — произносил ты благодарно и удивленно, когда оказывался внутри.
Я бы очень нервничала, везя тебя сюда на прошлое Рождество, если бы наша с тобой схватка не была уже в самом разгаре. Иначе я бы слишком опекала тебя, пытаясь защитить от отца.
— Робин? Разве это мужское имя?
И ты ответил, ну да, ведь тебя так зовут. А он сделал вид, что никогда его прежде не слыхал.
Но на самом деле вы прекрасно поладили. Вы обсуждали великое противостояние между разными монашескими орденами в семнадцатом веке, так ведь? Весь сыр-бор у этих монахов разгорелся вокруг того, как им следует брить головы.
Он называл тебя «кудрявая каланча». В его устах это звучало почти как комплимент.
Когда я сказала ему по телефону, что мы с тобой все-таки не поженимся, он сказал:
— О-хо-хо… Думаешь, тебе удастся найти кого-нибудь другого?
Если бы я стала протестовать, он бы, естественно, сказал, что пошутил. Это и была шутка. Мне не удалось найти кого-нибудь другого, но, возможно, я была еще не в лучшем состоянии, чтобы пуститься на поиски.
Миссис Барри вернулась. Вернулась через три недели, хотя предполагалось, что это будет месяц. Но рабочий день ей пришлось сократить. Она так долго одевалась и хлопоты по собственному хозяйству занимали у нее столько времени, что ей не удавалось приехать (ее привозили племянник или жена племянника) к нам раньше десяти утра.
— Ваш отец плохо выглядит, — первое, что сказала она мне по возвращении.
Я считаю, она права.
— Может, ему надо отдохнуть? — сказала я.
— Слишком много людей его беспокоят, — сказала она.
Я забрала «мини» из автомастерской, деньги лежат у меня на счете. Осталось собраться и уехать. Но я все думаю о разной чепухе. Думаю: а что, если опять придет особая? Как миссис Барри ему поможет? Левой рукой она пока не может поднять ничего мало-мальски увесистого, и уж точно ей не удержать таз одной правой.