Бирон.
«Бывший Бирон».
Современному исследователю было бы интересно ощутить атмосферу той эпохи, в которой созревали и осуществлялись заговоры, узнать, какими в действительности были политические симпатии не только узкого круга придворных, а в среде офицеров, чиновников да и просто городских обывателей; но пока такой картины у нас нет. Большинство подданных, рассеянных на огромном пространстве империи, плохо представляли себе ход событий в столице.
Впрочем, многие слышали о смерти государыни. К примеру, в октябре 1740 года крепостные князя Мышецкого в избе обсуждали текущие политические новости — кому быть царем после «земного бога Анны Иоанновны». Когда прозвучало имя Елизаветы, то хозяин, Филат Наумов, лежа на печи, «отвел» ее кандидатуру: недостойна, поскольку «слыхал он, что она выблядок».[281] Кратковременное регентство Бирона не оставило даже таких специфических источников отражения общественного мнения, как дела Тайной канцелярии. Правда, в мае 1741 года крепостной Евтифей Тимофеев все-таки попал в розыск из подмосковной деревни за передачу слухов о политических новостях: «У нас слышно, что есть указы о том: герцога в ссылку сослали, а государя в стену заклали», — но при этом решительно не мог пояснить, о каком герцоге идет речь.
«Шляхетство» лучше представляло себе столичные события. Дело 1745 года по доносу на капитана Измайловского полка Г. Палембаха показывает, что в новых полках гвардии у регента были сторонники. Но вот среди каких событий упоминается свержение Бирона в редком для первой половины столетия документе — дневнике отставного семеновского поручика А. Благого: «Воскресение морозец. Регента Бирона збросили. Крестьяня женились Ивонин внук. В 741 году в 34 побор Василей Марков в рекруты взят». Столь же бесстрастно фиксирует дворцовый переворот «записная книга» столичного жителя — подштурмана И. М. Грязнова: «Ноября 8 вышеобъявленной регент Бирон в ночи взят под караул фелтмаршелом Минихом и сослан в ссылку».[282] Свидетель многих «революций» князь Никита Трубецкой в кратком повествовании о своей жизни не упоминал о падении Бирона даже тогда, когда сообщал о собственной «командировке» для описания имущества свергнутого регента.
Современники «дворских бурь» оставляли о них скупые, бесстрастные свидетельства, будто воспринимали их как далекие от их повседневных дел события. Или авторы даже наедине с собой не считали возможным дать более эмоциональную оценку? Отзывам же иностранных дипломатов следует доверять с осторожностью: они в значительной степени зависели от политической ориентации послов и складывавшихся у них в российской столице отношений, не говоря уже о кругозоре самих информаторов (например, в донесениях Шетарди под «народом» очень часто подразумевался придворный круг).
Среди сочувствовавших регенту был английский посол Финч: он рекомендовал своему правительству как можно скорее признать титул нового правителя и не раз указывал на его «доброе отношение» к интересам Англии. Посол считал нужным отметить, что он всячески искал расположения Бирона и пользовался им. Успехи Финча вызывали неодобрение дипломатического корпуса: его французский, шведский и прусский собратья не удостоились внимания регента, а австрийского резидента он даже отказался принять.
В свете этих обстоятельств английский посол видел вокруг «общее успокоение» при объявлении регентства и лишь мельком упоминал про начавшиеся аресты. Финч был уверен, что новая власть установилась прочно и противиться ей никто не решится, тем более что герцога «вообще любят, так как он оказывал добро множеству лиц, зло же от него видели очень немногие». Но правление любимого подданными регента завершилось всего через три недели, и британский дипломат невозмутимо докладывал: «Переворот произошел со спокойствием, которому возможно приравнять разве общую радость, им вызванную». В дальнейшем судьба опального уже его не интересовала — возможно, потому, что падение герцога никак не отразилось на процессе подготовки и заключения союзного договора с Россией в апреле 1741 года.
Зато не симпатизировавшие новому правителю дипломаты сразу стали прогнозировать беспорядки, их донесения сообщали о «брожении среди народа» и репрессиях против недовольных. В сообщениях послов Франции, Швеции и Пруссии осенью 1740 года критическая информация в адрес регента явно преобладает по сравнению с оптимистическими реляциями Финча; но насколько она, в свою очередь, отражает действительные настроения столичного общества той поры?
Предсказанный переворот произошел — но, по-видимому, явился достаточно неожиданным: Шетарди, например, приписал его успех прежде всего руководству Остермана. При описании события дипломатов интересовали главным образом «технология» и действия ключевых фигур заговора, а не реакция окружающих. Однако Шетарди счел нужным отметить поведение гвардии: «Как в тот момент, когда герцог Курляндский был провозглашен регентом, они выразили своим молчанием и сдержанностью чувство уныния и скорбного удивления, так теперь они изъявили свою радость и удовольствие несмолкаемым криком и непрерывным подбрасыванием шапок на воздух».
Из отечественных источников, пожалуй, только мемуары князя Я. П. Шаховского передают нам картину «смятения» чиновной публики сразу после переворота, удачно дополняющую деловой рассказ Манштейна. Возможно, впечатления Шаховского были ярче, чем у других очевидцев: при поддержке Бирона он стал действительным статским советником, «главным по полиции» — и несколько дней спустя был поражен неожиданным известием о свержении герцога. Поспешив во дворец, он застал там столпотворение и неразбериху: «Как начала, так и окончания, кто был в таком великом и редком деле начинателем и кто производитель и исполнитель, не зная, не мог себе в мысль вообразить, куда мне далее идти и как и к кому пристать. Чего ради следовал за другими, спешно меня обегающими. Но большею частью гвардии офицеры с унтер-офицерами и солдатами, толпами смешиваясь, смело в веселых видах и не уступая никому места ходили, почему я вообразить мог, что сии-то были производители оного дела. Один из моих знакомых, гвардии офицер, с радостным восторгом ухватил меня за руку и начал поздравлять с новою нашею правительницею и, приметя, что я сие приемлю как человек, ничего того не знающий, кратко мне об оном происшествии рассказывал и проговорил, чтоб я, нимало не останавливаясь, протеснился в церковь, там-де принцесса, и все знатные господа учинили ей уже в верности присягу, и видите ль, что все прочие то же исполнить туда спешат. Сие его обстоятельное уведомление, во-первых, поразило мысль мою, и я сам себе сказал: „Вот теперь регентова ко мне отменно пред прочими милостивая склонность сделает мне, похоже, как и после Волынского, толчок; но чтоб только не худшим окончилось. Всевидящий, защити меня!“ В том размышлении дошел я близ дверей церковных; тут уже от тесноты продраться в церковь скоро не мог и увидел многих моих знакомых, в разных масках являющихся. Одни носят листы бумаги и кричат: „Изволите, истинные дети отечества, в верности нашей всемилостивейшей правительнице подписываться и идти в церковь в том евангелие и крест целовать“, другие, протеснясь к тем по два и по три человека, каждый только спешит, жадно спрашивая один другого, как и что писать, и, вырывая один у другого чернильницу и перья, подписывались и теснились войти в церковь присягать и поклониться стоящей там правительнице в окружности знатных и доверенных господ».
Шаховской вслед за прочими поспешил заверить новую власть в своей преданности. Но он оказался прав в своих опасениях: «Некоторые из тех господ, кои в том деле послужить усчастливились, весьма презорные взгляды мне оказали, а другие с язвительными усмешками спрашивали, каков я в своем здоровье и все ль благополучен. Некоторые ж из наших площадных звонарей неподалеку за спиною моею рассказывали о моем у регента случае и что я был его любимец. С такими-то глазам и ушам моим поражениями, не имея ни от правительницы, ниже от ее министров, уже во многие вновь доверенности вступивших, никаких приветствий, ниже по моей должности каких повелений, с прискорбными воображениями почти весь день таскавшись во дворце между людьми, поехал в дом свой в смятении моего духа».[283].
С легкой руки С. М. Соловьева историки видели причину таких выступлений в патриотическом возмущении хозяйничаньем иноземца: «Какими глазами православный русский мог теперь смотреть на торжествующего раскольника! Россия была подарена безнравственному и бездарному иноземцу как цена позорной связи! Этого переносить было нельзя». Однако в картине, врезавшейся в память Шаховского патриотического подъема от свержения «немца» не заметно. В его рассказе бросаются в глаза прежде всего лихорадочная суета больших и малых чинов, их желание поскорей «отметиться», заявить о своей готовности служить новым правителям. Нет ни радости от перемены, ни огорчения за чью-то судьбу — скорее преобладают страх и беззащитность перед более удачливыми «господами», которые в одну минуту могут выставить других из круга избранных.
Сообщения дипломатов и рассказ Шаховского передают и другую характерную черту события: уверенное поведение солдат и офицеров гвардейских полков на фоне всеобщей растерянности. Но и в этой среде «антинемецких» настроении не видно: допросы арестованных при Бироне показывают, что его национальность и нравственность мало интересовали гвардейцев. Офицеры да и рядовые солдаты искренне желали передать власть «государевым отцу и матери» — таким же иноземцам, как сам регент, только, пожалуй, еще менее способным управлять страной.
Патриотические чувства сторонников Елизаветы были вызваны не столько неприятием иностранцев, сколько собственными интересами. К примеру, упомянутый капитан Калачев не получил никакого удовлетворения на жалобу «о своей обиде, что полковник де Григорий Иванович Орлов (отец гораздо более знаменитых впоследствии братьев Орловых. — И. К.) отнял у него деревни напрасно». Правда, деревни капитана оказались им самим много лет назад заложены и просрочены — ну, так это вина проклятых иноземцев; а если придет к власти истинная государыня, так и справедливость восторжествует. Сложная все-таки вещь патриотизм…
«Иноземство» поверженного правителя не ставилось ему в вину в официальных сообщениях о перевороте, и Ломоносов в оде на день рождения императора Иоанна Антоновича осуждал бывшего правителя только за непомерное честолюбие:
Сохранившиеся свидетельства современников как будто не дают нам оснований однозначно говорить о широком недовольстве правлением Бирона даже в столичной среде. Язвительные стихи неведомого автора на свержение правителя изображают его в облике зарвавшейся «скотины», но не касаются его происхождения:
Пробу видим мы теперь над регентом строгим, Видим оного быком, но уже безрогим. Бывший златорогий преж, тот стал ныне голой, А бодливой наш регент ныне бык камолой.
Пожалуй, можно даже сказать, что сравнение с гордым быком не слишком обидно для регента. Да и едва ли он на деле был худшим правителем, чем многие из окружения Анны Иоанновны. Центром оппозиции явилась именно гвардия — ее «старые» полки, права и привилегии которых были затронуты образованием новых и особо покровительствуемых властью частей. К 1740 году гвардия уже начала осознавать себя правящей силой, какой она на самом деле являлась в качестве «школы кадров» петровской и послепетровской армии и администрации. За прошедшее время она постепенно превратилась из универсального политического инструмента в институт, который уже мог заявить о своих правах и интересах.
Правда, гвардейцы образца 1740 года не пытались составлять политические «прожекты» и едва ли о таковых помышляли. Зато как только на время ослаб довольно жесткий контроль над полками, гвардейские солдаты стали жаловаться на бездействие офицерам; капитаны и поручики, в свою очередь, почти открыто искали себе предводителя, чтобы силой «исправить» завещание скончавшейся императрицы.
Но российские «верхи» к концу царствования Анны являли собой неприглядный образец взаимных склок. Чего стоили глава Кабинета князь Черкасский, трусливо донесший на доверившихся ему офицеров, или боевой генерал и отец императора герцог Антон, отказавшийся от встречи с офицерами своего полка, а затем — и от своего мундира. На этом фоне честолюбивый и решительный фельдмаршал Миних уже казался настоящим вождем.
Как только лидер объявился, произошел дворцовый переворот в сугубо гвардейском исполнении. В 1727 году император Петр II сместил Меншикова, своего нареченного тестя — но всего лишь подданного. В 1730 году императрица Анна вернула себе по просьбе подданных самодержавную власть, утраченную в ходе государственного переворота. В 1740 году глава армии сверг законного регента Бирона уже без какой-либо формальной санкции верховной власти: благословение матери императора оставалось просьбой частного лица, не подкрепленной ни официальным документом, ни присягой. Но власть была возвращена более «законным», с точки зрения гвардии, ее носителям — родителям императора.
Однако легкость, с какой был совершен переворот, имела и оборотную сторону — нарушение только что принесенной присяги дало нарушителям славу и материальные выгоды. Гвардейские солдаты или сержанты, перед которыми заискивал фельдмаршал, уверяя: «Кого хотите государем, тот и быть может», — должны были чувствовать себя хозяевами положения.
За кулисами официальных торжеств начался дележ имущества поверженного противника. Семейство герцога на собственной шкуре испытало унизительную процедуру конфискации ценностей. «И после того за час он у нас в карманах обыскивал, и взял у меньшего моего сына кошелек с червонцами, а у дочери моей взял он ключи ее, а у меня взял он печать мою, а у мужа моего взял он червонцы, которые у него еще в кармане были, а не ведаю, сколько; на столе моем нашел он кошелек тканой, которой я в Питербурге к себе положила, и в оном были три золотые медали, которые нам всемилостивейше были пожалованы во время мирного торжества, золотая табакерка, золотые мои репетирные часы с камушками, которые он себе взял, серебряной мой уборной столик он тако ж взял себе», — описывала Бенигна Бирон хозяйничанье гвардейцев в ее дворцовых покоях.
11 Ноября Кабинет послал указ лифляндскому генерал-губернатору П. П. Ласси о необходимости охраны имений Бирона: у регента оказалось 120 «амптов и мыз» с ежегодным доходом в 78 720 талеров.[285] В тот же день вчерашний подозреваемый в оппозиции Бирону капитан В. Чичерин и асессор Тайной канцелярии Хрущов получили указание составить опись конфискованного имущества Бирона, а на следующий день сам Манштейн изъял его бумаги.
«Дело» герцога включает огромный список конфискованного имущества. Из «бывшего дома бывшего Бирона» вывозились огромная французская дубовая кровать герцога и прочая мебель — столы, кресла, зеркала. В горе посуды особо выделялся отдельно хранившийся золотой сервиз и несколько серебряных, одним из которых семейство опального продолжало пользоваться в Шлиссельбурге. Герцог был явно неравнодушен к фарфору и другим китайским редкостям — среди них имелись «53 штуки медных больших и малых китайских фигур». Его покои украшала живопись, которую в ту пору еще не научились ценить: «присяжные ценовщики объявили, что оной цены показать не могут для того, что такими вещами не торгуют и художества живописного не знают».
В баулы, чемоданы и сундуки укладывали гардероб, в том числе ценнейшие меха горностая и соболя («пупчатые» и «из шеек собольих»), парадные, обычные и маскарадные костюмы, камзолы, шляпы, перчатки. Будучи законодателем мод, герцог хранил запас разнообразных дорогих тканей («штуки» камки, бархата, штофа, атласа, тафты), лент и десятки аршин драгоценного позумента. Фаворит тщательно заботился о внешности — среди его вещей почетное место занимали многочисленные туалетные принадлежности: изысканные столики, наборы ножниц, щеточек, гребенок, зеркал; герцогские зубочистки были из чистого золота.
Сразу же после ареста Бирона все строительные работы в Курляндии были прекращены, рабочие и мастеровые отозваны в Петербург. Туда же прибывали барки с добром из герцогских владений: вывозилась обстановка недостроенных дворцов в Митаве и Рундале — мебель, паркетные полы, посуда, запасы рейнских, португальских и венгерских вин. Из имений герцога доставляли голландских коров и более двух сотен лошадей с Вирцавского и других заводов. Вместе с художественными ценностями привезли прибывшего по приглашению Бирона венецианского художника «грека Николая Папафила».[286].
По сравнению с имуществом герцога конфискованные «пожитки» его братьев кажутся весьма скромными — они представляли собой типичный набор холостяков-военных: винный погреб с бутылками венгерского и бургундского, разнообразное огнестрельное и холодное оружие, седла и прочая конская упряжь, мундиры, курительные трубки, походные принадлежности. Густав тянулся вслед за братом-фаворитом — в его гардеробе было много дорогой одежды, а на конюшне стояли 44 лошади, верблюд. Бравый гвардеец хранил православные иконы в память умершей любимой жены, а у грубого вояки Карла среди амуниции имелось «кольцо золотое с волосами» — надо полагать, свидетельство юношеского романтического увлечения.
Конфискованные «бироновские пожитки» прибывали в Петербург из его имений и дворцов вплоть до 1762 года. Они интенсивно раздавались; императрица Елизавета, к примеру, отобрала для себя и своих придворных несколько сундуков с наиболее красивыми вещами — всего на 7598 рублей, два комода, две дюжины стульев, два стола. В свои московские дворцы она отправила 48 зеркал, семь комодов, люстры, подсвечники-бра и прочую мебель. Бывшие вещи герцога (шелковые обои, часы и фарфор) украшали обстановку Коллегии иностранных дел и посольских резиденций. Восточные ткани и собольи меха Бирона преподнесли в качестве подарка невесте наследника престола — будущей Екатерине II. Но даже спустя двадцать лет конфискованное добро еще имелось в столь значительном количестве, что им интересовались придворные, а самому вернувшемуся из ссылки хозяину было что возвращать.
Сразу же объявились просители «разных чинов» с имущественными претензиями к вчерашнему всесильному временщику. Василий Тредиаковский жаловался на невыдачу ему возмещения за публичные оскорбления со стороны казненного Волынского. «Изнурившемуся на лечение» придворному поэту пожаловали за побои 720 рублей — сумму, Вдвое превосходившую его годовое жалованье. Иск к Бирону предъявили Академия наук за взятые им бесплатно книги (на 89 рублей) и отдельно профессор Крафт, который «поданным своим доношением представлял, что он трех бывшего герцога Курляндского детей несколько лет математике учил, и за сей труд свой от бывшего герцога на всякой год по сту рублев получал, а за прошлый 1740 год ничего ему не выдано».
Курляндец, как и полагалось настоящему вельможе, расплачиваться не спешил: сохранились списки его долгов мяснику, свечнику, башмачнику, парикмахеру, портному, часовщику, столярам, придворному гайдуку, какому-то «турке» Исмаилу Исакову — всего на 13 289 рублей, включая 1099 рублей долга собственному камердинеру Фабиану и 13 рублей 19 копеек — крестьянину Агафону Добрынину за петрушку и лук. На широкую ногу жил и брат фаворита Густав — только «по крепостям и векселям» на нем имелось 7588 рублей, да еще пяти кредиторам он был должен 8644 рубля, не считая тех претензий, на которые «явного свидетельства никаково не имеетца». В то же время герцог располагал наличностью почти в 100 тысяч червонных, которые были отправлены в Монетную канцелярию.[287].
Правительница Анна Леопольдовна заинтересовалась только драгоценностями семьи Бирона. По свидетельству придворного ювелира, она срочно заказала их переделку. Любимой подруге Юлиане Менгден новая правительница пожаловала четыре кафтана Бирона да три кафтана его сына Петра, из позументов которых бережливая фрейлина «выжигала» серебро.
Герцог Антон оказался скромнее — или не так любил лошадей, как Бирон: он отказался от конюшни регента, переданной поэтому для продажи всем желающим. «По именному его императорского величества указу определено бывшего герцога Курляндского и Густава Бирона остающихся за разбором излишних и к заводам годных лошадей велено с публичного торгу продать, а продажа оным начнется сего декабря с 29 числа, и в субботу с десятого пополуночи до второго часа пополудни; и ежели кто из оных лошадей купить себе пожелает, те бы по означенным дням и в объявленные часы являлись на конюшенном его императорского величества дворе», — оповещало об этой распродаже газетное объявление. Внесенные в конфискационную опись звучные имена герцогских кобылиц — Нерона, Нептуна, Лилия, Эперна, Сперанция, Аморета — как будто подтверждают расхожее мнение, что к лошадям Бирон относился с большим расположением, чем к людям.
Фельдмаршал Миних никогда застенчивостью не отличался: за «отечеству ревностные и знатные службы» он получил 100 тысяч рублей, дом арестованного Бисмарка (дом Густава Бирона был отдан Миниху-младшему) и серебряный сервиз герцога весом в 36 килограммов. Позднее фельдмаршал «принял» владения Бирона в Силезии.
Необходимо было подумать также о закреплении победы. Милостей ожидали не только сановники, но и более широкий круг лиц, в том числе непосредственные исполнители переворота и остальная гвардия, которую к тому же надо было подчинить контролю новой власти. 10 ноября 1740 года младенец Иоанн Ш «принял» звание полковника всех четырех гвардейских полков. Антон Ульрих был объявлен генералиссимусом — не без оскорбительной выходки Миниха, не постеснявшегося заявить в указе, что он «отрекается» в пользу принца от принадлежащего ему по праву звания.
Антон Ульрих стал подполковником Конной гвардии вместо Петра Бирона, сохранив по просьбе офицеров шефство над «своим» Семеновским полком. Подполковником семеновцев остался бессменный А. И. Ушаков, а повседневное командование Конной гвардией осуществляли назначенный «младшим подполковником» Ю. Ливен и премьер-майор П. Черкасский. Измайловский полк также получил нового командира: вместо Густава Бирона им стал генерал русской службы принц Людвиг Гессен-Гомбургский.
12—13 Ноября получили награды все, кто своими «ревностными поступками» обеспечил успех ночного похода на Летний дворец. Офицеры отряда Миниха — капитан И. Орлов, капитан-поручик А. Татищев, поручики И. Чирков (эти двое командовали караулами соответственно в Летнем и Зимнем дворцах), П. Юшков и А. Лазарев, подпоручик Е. Озеров, прапорщики Т. Трусов, Г. Мячков, П. Воейков и М. Обрютин — получили следующие чины и щедрые денежные награды; унтер-офицеры и сержанты А. Толмачев, А. Яблонский, Г. Дубенский, И. Ханыков, Я. Шамшев — обер-офицерские звания; рядовые стали унтерами и сержантами. Кроме того, 52 гренадерам вручили по шесть рублей наградных, а 177 мушкетерам — по пять рублей, что составляло, по штату 1731 года, треть годового солдатского жалованья.[288].
Большое число награжденных «за взятие Бирона» объясняется тем, что фельдмаршал решил оплатить нарушение присяги всем — и арестовывавшим регента, и бездействовавшим в эту ночь караульным. Количество желавших попасть в наградные списки явно превысило численность реального караула в памятную ноябрьскую ночь; приказ по полку от 18 ноября требовал от офицеров, «чтоб оные ведомости были поданы справедливые» и включали только тех, кто действительно был на посту.
Побывавшие же «в катских руках» офицеры А. Яковлев, П. Ханыков, М. Аргамаков, И. Путятин, И. Алфимов и другие именным указом были реабилитированы. Офицеры прошли специальную церемонию «возвращения чести»: 10 декабря бывшие подследственные в штатском платье были выведены перед своими полками и трижды покрыты знаменем; после чего облачились в новые мундиры, получили шпаги и заняли свое место в строю. Несколько дней спустя особый манифест объявил, что помянутые офицеры и чиновники «неповинно страдали и кровь свою проливали» и отныне любое «порицание» их чести карается штрафом в размере жалованья обидчика.
Некоторым из реабилитированных открылась возможность быстрой карьеры: Петр Грамотин стал директором канцелярии Антона Ульриха в ранге подполковника, а Андрей Вельяминов-Зернов — генеральс-адъютантом принца. Андрей Яковлев получил генеральский чин действительного статского советника, бравый Манштейн стал полковником расквартированного в столице Астраханского полка, капитаны В. Чичерин и Н. Соковнин пожалованы в секунд-майоры гвардии. Награждения новыми чинами не обошли даже второстепенных участников событий. В числе прочих счастливцев оказался и знаменитый впоследствии барон Карл Фридрих Иероним Мюнхгаузен. Бывший паж герцога Брауншвейгского теперь благодарил Антона Ульриха за производство в поручики состоявшего под командой принца Кирасирского полка.
23 И 24 ноября Бирону было предъявлено 26 допросных пунктов. Главное обвинение «бывшему герцогу» звучало достаточно риторически: «Почему власть у его императорского величества вами была отнята и вы сами себя обладателем России учинили?» На него же была возложена ответственность за болезнь Анны Иоанновны, которую он «побуждал и склонял к чрезвычайно великим, особливо оной каменной болезни весьма противным движениям, к верховой езде на манеже и другим выездам и трудным забавам».
Обвинители вспомнили, как Бирон «в самом присутствии ее величества не токмо на придворных, но и на других, и на самых тех, которые в знатнейших рангах здесь в государстве находятся, без всякого рассуждения о своем и об их состоянии крикивал и так продерзостно бранивался, что все присутствующие с ужасом того усматривали». Оказалось, что правитель империи «никакого закона не имел и не содержал ибо он никогда, а особливо и в воскресные дни, в церковь Божию не хаживал». Герцог предстал инициатором оскорбительных для чести императорского двора представлений когда «под образом шуток и балагурства такие мерзкие и Богу противные дела затеял <…> не токмо над бедными от рождения, или каким случаем дальнего ума и рассуждения лишенными, но и над другими людьми, между которыми и честной породы находились; о частых между оными заведенных до крови драках и о других оным учиненных мучительствах и бесстыдных мужеска и женска полу обнажениях и иных скаредных между ними его вымыслом произведенных пакостях уже и то чинить их заставливал и принуждал, что натуре противно и объявлять стыдно и непристойно».
Другой набор преступлений был связан с брауншвеигской фамилией, которую регент позволял себе открыто третировать «с великим сердцем, криком и злостью» — и тем нажил себе врагов. Теперь ему припомнили, какие «уничтожительные и безответные его поступки были к императорской фамилии и особливо к ее высочеству, правительнице Анне и к его высочеству герцогу Брауншвеиг-Люнебургскому о том оного собственная его совесть обличит, и все с крайним сожалением и ужасом видеть и смотреть принуждены были». Бирону вменили в вину, что он «безбожно старался разными непристойными клеветами и зловымышленными внушениями ее высочество как прежде, так и после совершения брака оной, у ее императорского величества в подозрение привесть и милость и любовь от оной отвратить» Не было забыто презрительное отношение регента к принцу Антону: «Весьма уничтожал и, несмотря на высокое его рождение, хуже всякого партикулярного человека всегда принимал». Герцог должен был ответить на следствии, какими «бессовестными внушениями» он действовал на умиравшую Анну, «дабы оную ко вручению ему регентства склонить».
В общем, обвинение показало, что в последние годы царствования Анны Иоанновны Бирон стал позволять себе откровенное хамство не только по отношению к нижестоящим но и в адрес особ «знатнейших рангов». Многолетнее пребывание на вершине власти постепенно убедило герцога в собственной исключительности — и он вышел за рамки четко им осознаваемых в начале карьеры правил поведения Фаворита «службы ее величества». Сказался и резкий, вспыльчивый характер Бирона — искусство хладнокровных придворных интриг и комбинаций давалось ему с трудом и всегда требовало квалифицированных помощников.
Обвинения же в служебных злоупотреблениях выглядели, напротив, весьма неконкретно: «Во все государственные дела он вступал, и хотя прямое состояние оных ведать было и невозможно, однако ж часто и в самых важнейших делах без всякого, с которыми (людьми) надлежало, о том совету по своей воле и страстям отправлял, и какие от того в делах многие непорядки и государственным интересам предосуждения приключались, о том он сам довольно ведает и признать должен».
Едва ли не самым главным среди них стала «приватизация» «торгов и заводов не токмо к явному казенному убытку, но и с превеликою обидою и разорением здешних российских подданных, которые, надеясь на публикованные от его императорского величества, блаженнейшей памяти Петра Великого манифесты, многие тысячи собственного своего капитала в те заводы положили, его старательством чужим отданы». Правда, непонятно, кто и сколько успел вложить в те казенные предприятия, которые затем были отданы «чужим» и сколько было пострадавших — ведь ни массовой раздачи заводов (за исключением приватизации Шембергом гороблагодатских предприятий), ни наплыва иностранных предпринимателей не произошло.
Похоже, организаторов следствия интересовали не предполагаемые убытки российской экономики, а конкретное благосостояние обвиняемого. Здесь вопросы более точны и конкретны: «Что ему от ее величества прямо пожаловано деньгами, алмазами и другими вещами? Что он сам взял казенного и от партикулярных, и в которое время? Что ему от других чужестранных государей подарено и пожаловано, и в которое время? Сколько денег и другого богатства и пожитков он вне государства отправил, куды и где ныне находится?» Особым указом все, имевшие на хранении деньги или имущество регента, должны были немедленно о них объявить под угрозой наказания.
Бирон в первое время заключения пал духом, но скоро оправился. На поставленные вопросы он отвечал уверенно и своей вины не признавал. «Бывший герцог» опровергал обвинения в преступно небрежном отношении к здоровью Анны Иоанновны и подробно рассказывал, как ему приходилось отговаривать ее от верховой езды или «ее величеству докучать, чтобы она клистир себе ставить допустила, к чему ее склонить едва было возможно».
По поводу допущенных грубостей Бирон на следствии не спорил, но заявил, что такого «не помнит». Но все, что могло быть истолковано как оскорбление членов царствующего дома или попытка отнять у них власть, он решительно отрицал' «Никаких его уничтожительных и безответных поступков к высочайшей императорской фамилии, а особливо к ее императорскому высочеству правительнице, государыне великой княгине всея России и к его высочеству герцогу брауншвейг-люнебургскому не бывало <…>, также и его высочества поступков при ее императорском величестве ни публично при чужестранных министрах, ниже приватно не хуливал <…>, ее высочеству в своих покоях именно сам представлял, что не соизволит ли ее высочество лучше сама в правительство вступить, или оное супругу своему его высочеству герцогу брауншвейг-люнебургскому поручить, на что ее императорское высочество ответствовать изволила, что она, кроме здоровья его императорского величества ныне счастливо владеющего государя императора и общей в государстве тишины, ничего не желает <…>, когда его высочество к низложению тех чинов первое намерение восприял, и в то время он его всячески отговаривал, представляя, что те чины ему позволены <…>, угрозов высоким родителям его императорского величества как приватно, так и публично никаких от него не бывало».
Столь же упорно он объяснял следователям во главе с генералом Г. П. Чернышевым, что избрание в регенты состоялось усилиями советников Анны, а он лишь в конце концов дал свое согласие. Свергнутый временщик отказался объявить своих «шпионов» и заявил, что не только не имел их но и вообще впервые узнал о наличии такого явления при дворе от Миниха. Бирон настаивал на том, что напрасно никого не арестовывал и «до казенного ни в чем не касался», рассказав об источниках своих доходов, о которых мы говорили выше. В ответ на обвинение в «обидах» и «разорениях» он попросил представить обиженных его «несытством» Свои переговоры, а иногда и конфликты с иностранными послами Бирон уверенно объяснял заботой «о российской славе».[289].
«Отрекательные ответы» арестанта рассердили новых правителей. В январе 1741 года следователям повелели предъявить ему показания Бестужева-Рюмина, чтобы «бывший регент, будучи как в глаза изобличаем, мог о всем справедливо и незакрывательно показать и себя винна пред нами пред высочайшими нашими родители и государством признать без дальнего еще следствия». Одновременно «генералитетская комиссия» получила указание готовить манифест о «тяжких преступлениях» герцога, в которых тот еще не успел сознаться.
Следователи жаловались, что своего подопечного в Шлиссельбурге «сколько возможно увещевали, однако ж он, Вирой, почти во всем, кроме того, что хотел с высоким вашего императорского величества родителем, его императорским высочеством, поединком развестись, запирался». Тогда арестанту объяснили, что его «бранные слова» в адрес Анны Леопольдовны и ее мужа «довольно засвидетельствованы», и потребовали от него «все то дело прямо объявить»; иначе его будут содержать «яко злодея». Под обвинением в оскорблении величества «он, Бирон, пришел в великое мнение и скоро потом неотступно со слезами просил, дабы высочайшею вашего императорского величества милостию обнадежен был, то он, опамятовався, чрез несколько дней чистую повинную принесет, не закрывая ничего, а при том и некоторые свои намерения, о чем вашему величеству обстоятельно донесет <…>, а ежели де что он и забудет, а после ему, Бирону, припамятовано будет и о том сущую правду покажет без утайки и того б ради дать ему бумаги и чернил, то он ныне напишет к высоким вашего величества родителям повинную в генеральных терминах, а потом и о всех обстоятельствах».
Обнадеженный «высочайшим милосердием», Бирон 5 и 6 марта 1741 года подал новые собственноручные признания, но никаких важных «обстоятельств» они не содержали. Бирон согласился, что «ближних их императорских высочеств служителей без докладу забрать велел», обещал призвать «голстинскаго принца», а дочь свою собирался выдать за принца дармштадтского или герцога саксен-мейнингенского. Он вспомнил, что называл Анну Леопольдовну «каприжесной и упрямой» и рассказывал о том, что она однажды «осердилась и бранила „русским канальею“» нерасторопного камергера Федора Апраксина. Наконец арестант признал, что был недоволен тем, что принцесса «кушает одна с фрейлиною фон Менгденовою, а пристойнее б было с супругом своим, и оная де фрейлина у ее императорского высочества в великой милости состоит».
Но в то же время Бирон категорически отказывался признаться в своем стремлении получить регентство: «Брату своему, ниже Бестужеву, челобитья и декларации готовить я не приказывал; ежели же он то учинил, то должно ему показать, кто его на то привел», — и настаивал, что никаких «дальних видов» не имел и собирался быть регентом только до тех пор, «пока со шведским королем в его курляндских претензиях разделается».
Он выдержал и свидание с Бестужевым-Рюминым. На предшествовавших допросах тот рассказал, что подготовку документов о регентстве Бирон «велел секретно держать, дабы их императорские высочества не ведали», тогда как сам герцог настаивал, что «он от их императорских высочеств никаких своих дел и намерения не таил и другим таить не велел». Однако уличения преступника во лжи не получилось. На очной ставке Бестужев отказался от своих прежних показаний: «Признался и сказал, что ему он, бывший герцог, о том от их высочеств таить не заказывал и секретно содержать не велел, а прежде показал на него, избавляя от того дела себя и в том его императорскому величеству приносит свою вину».
Опытный и волевой интриган и карьерист Алексей Петрович Бестужев отнюдь не был сентиментальным человеком, но, видимо, в этот момент столкнулся с полностью собой владевшим и убежденным в своей правоте Бироном — и, не выдержав, взял свои слова обратно, хотя мог бы их подтвердить. Возможно, он уже понял к тому времени, что новые правители герцога добивать не будут — следовательно, не было смысла его «топить», ведь никто не знал, когда и при каких обстоятельствах им пришлось бы еще встретиться. Сам Бирон позднее вспоминал об этой своей маленькой победе — покаянных словах Бестужева на очной ставке: «Я согрешил, обвиняя герцога. Все, что мною говорено, — ложь. Жестокость обращения и страх угрозы вынудили меня к ложному обвинению герцога».
Но все это уже не имело значения — приговор был предрешен. Еще 30 декабря на заседании Кабинета Бирона лишили имени (арестанта отныне было велено называть Бирингом, хотя в самом следственном деле именовали Биреном) и постановили сослать в Сибирь. В январе 1741 года специальная команда подпоручика Жана Скотта отправилась строить в Пельше дом для ссыльного; в деле Бирона сохранился даже его чертеж, заботливо сделанный бывшим военным инженером Минихом. Простоватый герцог Антон пояснял, что Бирон не такой уж страшный преступник, но простить его никак нельзя — это будет означать «порицание правительницы»; к тому же Бирон все равно уже лишен герцогства, а имущество его конфисковано.
Тем не менее за два месяца следователи успели собрать Достаточно «обличительных» фактов — прежде всего заявлении темпераментного герцога в отношении своих противников. Бирон признал высказанные им угрозы в адрес гвардии, обещание вызвать из Голштинии маленького внука Петра I, брань в адрес принца Антона; не смог он также опровергнуть тот факт, что дата на «Завещании» Анны поставлена задним числом. Поскольку герцога обвиняли по статьям второй главы Соборного уложения 1649 года (умысел на «государское здоровье» и попытка «Московским государством завладеть») и петровского «Военного артикула», то ему была многократно обеспечена смертная казнь. Любые оправдания ничего не могли изменить; правительница еще в январе прямо «понуждала» к «скорейшему окончанию дела» судей, в числе которых находились подвергавшиеся аресту по распоряжению Бирона майор гвардии Н. Соковнин и секретарь А. Яковлев.
В материалах следствия есть пробелы (вопросы к герцогу и ответы на них приведены не полностью), в «экстракте» упомянуты разные даты подписания «Завещания» — 16 и 17 октября 1740 года. Судьи не смогли привести ни примеров «великих убытков» казны, ни свидетельств жертв «наглых» обид фаворита; не выясняли про тех, кто не желал «согласовать» с герцогом по поводу вручения ему регентства. Следствие не стало углубляться в дело даже тогда, когда Бестужев-Рюмин на очной ставке отказался от части своих показаний. Зато следователи сумели собрать «компромат» на Миниха, чему в немалой степени способствовал сам Бирон; он писал, что фельдмаршал «себя к Франции склонным показывал <…> имеет великую амбицию и притом десперат и весьма интересоват».
Следственную комиссию по делу Бирона преобразовали в суд, и 8 апреля 1741 года он вынес приговор о четвертовании «бывшего герцога» и конфискации всего его имущества. Как и ожидалось, казнь была заменена помилованием и «вечным заключением» в Пелыме, где уже в марте был отстроен ожидавший Бирона дом. 14 апреля опубликован манифест, где бывший регент сравнивался с Борисом Годуновым, а его утверждение у власти объяснялось тем, что «премудрый и непостижимый Бог, по неиспытанным судьбам своим, за грехи человеческие восхотел было всю российскую нацию паки наказать таким же крайним разорением (как и чрез вышеупомянутого Годунова), бывшим при дворе ее императорского величества блаженные и вечно достойные памяти, оной вселюбезнейшей нашей государыни бабки, обер-камергером Бироном».
Вызвавшие высший гнев грехи всей нации никак не разъяснялись. Но все же при такой постановке вопроса получалось, что власти земные судят орудие божественного промысла, а заодно приравнивают не слишком знатного вельможу хоть и к недостойному, но все же коронованному государю. Видимо, поэтому авторы манифеста постарались изобразить герцога злодеем и узурпатором: «Забыв Бога и свою присягу и толь многие и великие от оной вселюбезнейшей нашей государыни бабки являемые к нему и его фамилии щедроты и милостивые благодеяния, и при том всем и свою природу и с начала своего вступления в росийскую службу многих знатных духовных и светских чинов, которых противными себе быть рассудил чрез свои неправедные и весьма ложные вымышленные клеветы, некоторых не весьма за важные вины, а иных и безвинно кровь пролил, а других в отдаленных местах в заточениях гладом и жаждою и несносными человеческому естеству утеснениями даже до смерти умучил, и домы и фамилии их до основания разорил». А самое главное — он решил захватить престол, «у нас дарованную нам от всемогущего Бога императорскую самодержавную власть вовсе отнять, и наших вселюбезнейших государей родителей, их императорские высочества, от правления исключить и все то себе единому присвоить».
Признавая действительно имевшее место желание «домогаться правления», манифест умалчивал об угрозе возвести на престол голштинского принца (упоминание дополнительных претендентов было нежелательным), зато приписывал Бирону не существовавшие на деле или не подтвердившиеся на следствии «вины»: будто бы он «вредительными советами» намеренно довел Анну Иоанновну до смерти, украл «несказанное число» казенных денег, «наступал на наш императорского величества незлобивый дом».[290].
Правительница как будто стеснялась нагромождения действительных и вымышленных преступлений и приказала, «дабы оный Бирен и никто из его фамилии отнюдь ни чрез кого о том манифесте были неизвестны», в то время как его «вины» торжественно объявляли под барабанный бой на улицах. Зато она повелела издать «объявление» о персонах, способствовавших утверждению Бирона регентом: Минихе, Черкасском, Трубецком, Ушакове, Куракине, Головине, Левенвольде, Бреверне, Менгдене. В этом документе правительница от имени своего сына публично и, кажется, от души, «приложила» всю российскую верхушку, которая «учинясь в начале нам, а потом и всему отечеству первым явным предателем, присовокупились к бывшему герцогу Курляндскому, Бирону <…>, предая ему, Бирону, вначале нас природного и истинного своего государя, и высоких наших родителей, тако ж и самих себя, в собственную его волю». Перечень их прегрешений завершался объявлением о прощении.[291] Даже преданный герцогу Бестужев отделался сравнительно легко — отправкой в ссылку в собственные вологодские деревни, а конфискованные было «пожитки» (включая большие стенные зеркала Мусина-Пушкина) повелели вернуть жене и детям опального министра.
Неисполнение обязанностей и поддержка преступника Бирона могли любого из перечисленных вельмож превратить в подсудимого; но, с другой стороны, никакого существенного обновления в правящем кругу не последовало, что могло только укрепить уверенность его представителей в безнаказанности своих действий или бездействия.
О своей судьбе «бывший регент» узнал только в начале июня, когда генерал-лейтенант Хрущов объявил решение суда, еще раз призвал его «очистить совесть» и признаться в преступлениях против «высокой чести» брауншвейгской фамилии и «целости нашей Российской империи». Дополнительных признаний не последовало, и после оглашения приговора окончивший свою миссию носитель божественной кары отправился вместе с семейством в Сибирь под конвоем 84 гвардейских солдат и офицеров.