Черная книга.
Глава 9. Обретение тайны.
Страницы сии толкуют слова на твоем лице.
Мысри Ниязи[164].Прежде чем приступить к чтению третьей главы, Галип сварил себе крепкий кофе. Чтобы прогнать сон, сходил в ванную и умылся холодной водой, но удержался и не стал смотреть в зеркало. Садясь с чашкой кофе в руках за письменный стол Джеляля, он чувствовал радостное нетерпение, словно школьник, готовый наконец решить математическую задачу, над которой так долго бился.
По мнению Ф. М. Учунджу, в наши дни, когда ожидается, что явление Махди, который спасет весь Восток, произойдет в Анатолии, на турецких землях, первым шагом к новому обретению тайны должно стать установление прочно обоснованной связи между линиями на человеческом лице и двадцатью девятью буквами латинского алфавита, на который турецкий язык был переведен в 1928 году. С этой целью, опираясь на забытые хуруфитские трактаты, стихи бекташи, анатолийское народное творчество, находки, сделанные среди руин хуруфитских деревень, изречения, начертанные на стенах текке и особняков пашей, и на тысячи табличек с каллиграфическими надписями, он показал, какими «значениями» обогатились некоторые звуки при переходе из арабского и фарси в турецкий язык, а затем с категоричностью, от которой брала оторопь, указал каждую из этих букв на фотографиях и репродукциях. Глядя на лица, в которых, по утверждению автора книги, явный и несомненный смысл читался даже без выявления на них латинских литер, Галип почувствовал, что по спине у него пробегает холодок – такой же, как при просмотре найденных в шкафу фотографий. Он переворачивал страницы, читая подписи под скверно пропечатанными иллюстрациями: Фазлуллах, два его преемника, портрет Мевляны, скопированный с миниатюры, «наш олимпийский чемпион, борец Хамит Каплан», – и вдруг, к своему ужасу, лицом к лицу встретился с фотографией Джеляля, сделанной в конце пятидесятых, когда тому было тридцать пять лет. На этой фотографии, как и на остальных, стрелочками указывалось местоположение некоторых букв. Ф. М. Учунджу увидел на носу Джеляля букву «U», по краям глаз – буквы «Z» и на всем лице – лежащую на боку букву «Н». Быстро перелистав несколько страниц, Галип увидел, что среди прочих в книге напечатаны фотографии и изображения хуруфитских шейхов, авторитетных имамов, людей, перенесших клиническую смерть и рассказавших о виденном в потустороннем мире, некоторых американских киноактеров, на лицах которых «написан глубокий смысл» (Грета Гарбо, Хамфри Богарт, Эдвард Г. Робинсон, Бетти Дэвис), знаменитых палачей и бандитов Бейоглу, о приключениях которых Джеляль писал в молодости. Далее автор сообщал, что каждая буква, обнаруженная и указанная на этих лицах, обладает двумя значениями: прямым, которое явствует из надписи, и скрытым, обнаруживаемым в самом лице.
Если мы призна́ем, что у каждой буквы есть скрытое значение, рассуждал далее Ф. М. Учунджу, то нельзя не признать и того, что второе, скрытое значение должно быть также у слов, которые состоят из этих букв. Следовательно, вторым значением обладают предложения, абзацы и вообще любой написанный текст. Однако если задуматься о том, что, излагая это второе значение, мы опять-таки пользуемся предложениями, словами и, в конечном счете, буквами, то получается, что из второго значения вырастает третье, и так далее, и так далее: получается бесконечная последовательность скрытых значений, каждое из которых возникает в результате «толкования» предыдущего. Все это можно уподобить оплетающей город паутине переходящих друг в друга бесчисленных улиц, а также картам городов, каждая из которых походит на человеческое лицо. Стало быть, читатель, который пытается, руководствуясь своими знаниями и пользуясь собственной меркой, раскрыть тайну, в точности похож на путешественника, что идет по улицам, обозначенным на карте, постигая тайну, но одновременно и распространяя ее, и чем больше распространяется тайна, тем явственнее он видит ее в улицах, которыми идет, в дорогах, которые выбирает, в своем пути и своей жизни. И вот, в тот самый момент, когда читатели, несчастные любители историй, окончательно заблудятся, погрузившись в глубины тайны, им и явится Спаситель, Он, Махди, которого они так ждут. Там, где встречаются жизнь и слово, где карты переходят в лица, а лица – в карты, посреди города, кишащего знаками, путник (в точности как суфий, идущий по своему мистическому Пути) начнет получать послания от Махди и находить верную дорогу, читая эти послания с помощью имеющихся в его распоряжении шифров и ключей к пониманию букв. «Точно так же, как человек, находящий дорогу в городе по указателям на улицах», – с детской радостью прибавлял Ф. М. Учунджу. Стало быть, главная задача заключалась в том, чтобы обрести способность видеть знаки, оставляемые Махди, в жизни и в тексте.
По мнению Ф. М. Учунджу, для этого мы должны были уже сейчас ставить себя на Его место, стараться предугадывать Его действия, как предугадывает следующие ходы шахматист. Здесь автор, пригласив читателя попробовать заняться этим вместе с ним, просил его представить себе человека, который в любой момент в любых обстоятельствах мог бы обратиться к самой широкой аудитории. «Скажем, – тут же прибавлял он, – это мог бы быть ведущий ежедневной колонки в газете». Журналист, статьи которого каждый день читают сотни тысяч человек по всей стране: на пароходах, в автобусах и в долмушах, в кафе и в парикмахерских, – замечательный кандидат на роль человека, призванного распространять указующие верный путь тайные знаки Махди. Непосвященные увидят в статьях журналиста только один, лежащий на поверхности смысл. А те, кто ждет Махди, кто знает шифры и вторые значения букв, смогут обнаружить и скрытый. Например, если в статье будет написано что-нибудь вроде «Обо всем этом я думал, глядя на себя со стороны», обычный читатель лишь удивится тому, как странно это звучит, а вот читатели, знакомые с тайной букв, сразу распознают адресованное им послание, которого они так ждали, и с помощью известных им шифров пустятся в новое путешествие, полное приключений и ведущее к новой, совершенно новой жизни.
Таким образом, заглавие третьей главы говорило не только о новом обретении идеи тайны, утрата которой сделала Восток рабом Запада, но и об обретении скрытых в текстах посланий Махди.
Затем Ф. М. Учунджу рассматривал способы шифровки, описанные Эдгаром Алланом По в эссе «Несколько слов о тайнописи», отмечал, что способ, основанный на изменении порядка букв в алфавите, наиболее близок к тому, которым пользовался в своих зашифрованных письмах Мансур аль-Халладж и будет пользоваться Махди, и в последних строках книги приходил к неожиданному заключению: исходным пунктом для любого шифра должны быть буквы, которые путник прочитает на своем лице. Всякий, кто пожелает отправиться в путь и создать новый мир, должен сначала увидеть буквы на своем лице. Скромная книга, которую читатель держит в руках, – руководство, объясняющее, как найти буквы на лице любого человека, что же касается шифров и формул, которые покажут путь к тайнам, то она лишь введение в данную тему. А помещать их в тексты, разумеется, будет Махди, который вскоре явится, словно утреннее солнце над горизонтом.
Сообразив, что слово «солнце» употреблено здесь не просто так, что оно указывает на убитого «возлюбленного» Мевляны Шамса Тебризи[165], Галип отбросил книгу и пошел в ванную – смотреть в зеркало. Мысль, которая до тех пор еле заметно мерцала где-то в глубине его сознания, теперь превратилась в отчетливый страх: «Джеляль давным-давно прочитал смысл, написанный на моем лице!» Его охватило ощущение обреченности, которое он, бывало, испытывал в детстве и юности, когда ему случалось совершить какой-нибудь проступок, стать кем-то другим, впутаться в какую-то тайну: сделанного уже не исправить. «Теперь я стал другим человеком!» – думал Галип, чувствуя себя одновременно ребенком, играющим в придуманную им самим игру, и странником, который отправился в путь и никогда не вернется назад.
Было двенадцать минут четвертого; в доме и во всем городе стояла волшебная тишина, которую можно ощутить только в такие часы, – не столько тишина, сколько ощущение тишины, поскольку откуда-то – может быть, из котельной неподалеку, а может, из машинного отделения идущего по Босфору большого корабля – доносилось, ныло в ушах едва заметное жужжание. Галип решил, что время давно уже пришло, но все же немного помедлил, прежде чем приступить к делу.
На ум ему пришла мысль, от которой он уже три дня пытался отделаться: если Джеляль не прислал в редакцию новых статей, то начиная со следующего дня его колонку не напечатают – впервые за много-много лет. Мысль эта была невыносима: казалось, если новая статья не выйдет, Рюйя и Джеляль больше не станут ждать его, болтая и пересмеиваясь, в каком-то укромном уголке Стамбула. Читая взятую наугад статью, из тех, что хранились в шкафу, Галип думал: «Я тоже смогу так написать!» Ведь у него теперь был рецепт. Нет, не тот, что дал ему три дня назад в редакции пожилой журналист, другой. «Я знаю все твои статьи, я знаю о тебе все, я прочитал, я прочитал!» Последнее слово он едва не прошептал вслух. Потом взялся за следующую случайную статью. Он уже, можно сказать, и не читал, а скользил взглядом по словам, проговаривая их про себя, и ум его был занят поиском второго смысла некоторых слов и букв, из которых они состояли, и еще он чувствовал, что чем больше читает, тем ближе становится к Джелялю. Ибо что такое чтение, как не постепенное усвоение чужой памяти?
Теперь Галип был готов к тому, чтобы предстать перед зеркалом и прочитать буквы на своем лице. Он вошел в ванную. А потом все произошло, очень быстро.
Много позже, через несколько месяцев, приходя сюда, чтобы писать статьи в окружении вещей, уверенно и безмолвно воссоздающих обстановку тридцатилетней давности, и садясь за стол, Галип очень часто будет вспоминать тот миг, когда с восторгом затеявшего новую игру ребенка заглянул в зеркало, и на ум ему каждый раз будет приходить одно и то же слово: ужас. Впрочем, как раз в тот самый миг ничего подобного он не ощутил. Пустота, беспамятство, безразличие – вот что он почувствовал, ибо в тот первый миг смотрел на свое лицо, освещенное голой лампочкой, так, как смотрят на лица премьер-министров или кинозвезд, к которым привыкаешь, постоянно видя их на фотографиях в газетах. Он смотрел на свое лицо не так, будто раскрывает скрытый смысл игры, который много дней не давал ему покоя, а так, как смотрят, не видя, на поношенное, давно привычное пальто, на старый грустный зонтик или ничем не примечательный утренний зимний пейзаж. «Я настолько сжился с самим собой, что не обращал внимания на свое лицо», – будет он думать в те дни. Однако равнодушие было недолгим, ибо, сумев взглянуть на свое отражение тем же образом, каким уже несколько дней смотрел на лица с фотографий и рисунков, Галип сразу начал различать тени букв.
Первое, показавшееся ему странным ощущение заключалось в том, что теперь он мог смотреть на свое лицо как на лист бумаги с написанными на нем словами, как на табличку со знаками, предуготовленными для других лиц, других глаз. Однако Галип недолго размышлял об этом, поскольку уже довольно ясно видел буквы, появившиеся между глазами и бровями. Вскоре буквы стали уже настолько отчетливыми, что сам собой напрашивался вопрос, почему же Галип не замечал их раньше. Конечно, у него промелькнула мысль, что это может быть иллюзией, возникшей из-за того, что он слишком долго разглядывал буквы на фотографиях и привык видеть их на лицах, но вот он отводил глаза, потом снова смотрел на свое отражение – и находил буквы на прежних местах. Они не исчезали, чтобы проступить снова, как фигурки в рисунках-загадках из детских журналов, на которых под одним углом различаются только ветви дерева, а под другим – спрятавшийся среди ветвей вор; нет, они постоянно были там, на щеках и подбородке, которые Галип рассеянно брил каждое утро, в глазах, в бровях, на носу, где все хуруфиты упорно помещали букву «алиф», – словом, на всей поверхности того, что принято называть «овалом лица». Теперь читать буквы не составляло труда – трудно было их не читать. Галип, правда, попробовал воздержаться от чтения, попытался избавиться от нервирующей маски на своем лице, призвав на помощь ехидные мысли, которые осторожно придерживал в уголке сознания все то время, что внимательно изучал искусство и литературу хуруфитов. Он говорил себе, что все рассуждения о буквах и лицах смешны, надуманны и по-детски наивны, но буквы проступали в чертах его лица теперь уже настолько явственно, что он не мог оторвать взгляд, отойти от зеркала.
Вот тогда-то его и охватило чувство, которое позже он назовет ужасом. Но все произошло столь внезапно, столь быстро увидел он буквы на своем лице и слово, которое из них сложилось, что впоследствии не смог до конца понять, отчего был охвачен ужасом: оттого ли, что его лицо превратилось в маску с застывшими на ней знаками, или же оттого, что слишком страшным был смысл, на который они указывали. Буквы говорили об истине, которую он знал многие годы, но хотел забыть, помнил, но убеждал себя, что не помнит, изучал, но не познал; о тайне, про которую Галип впоследствии захочет написать, но она вспомнится ему в совершенно иных словах. Однако, едва прочитав – с уверенностью, не оставлявшей места ни малейшему сомнению, – эти буквы, он подумал и о том, что все стало простым и понятным, о том, что увиденному не надо удивляться как чему-то незнакомому. Возможно, ощущение, которое впоследствии он назовет ужасом, было реакцией на эту простую и очевидную истину; так бывает, когда разум в миг сверхъестественного прозрения воспринимает стоящий на столе стакан с чаем в качестве удивительного, невероятного объекта, в то время как глаза продолжают видеть стакан таким же, как всегда, и по спине пробегает холодок.
Убедившись, что смысл, указываемый буквами на его лице, не иллюзия, Галип оторвался от зеркала и вышел в коридор. Он уже догадался, что ощущение, которое позже назовет ужасом, вызвано не столько трансформацией его лица в маску, в лицо другого человека, в дорожный знак, сколько тем смыслом, который заключен в этом знаке. Ведь в конце концов, по правилам предложенной ему замечательной игры буквы присутствовали на лице любого человека. Галип был так в этом уверен, что смог даже на миг успокоиться, но, когда он, проходя по коридору, посмотрел на полки шкафа, его пронзила такая тоска по Рюйе и Джелялю, что он едва устоял на ногах, словно и тело и душа решили отказать ему в наказание за грех, которого он не совершал, словно в его памяти не осталось ничего, кроме воспоминаний о потерях и поражениях, словно вся горечь истории и тайн, о которых все хотели забыть и благополучно забыли, навалилась на его плечи.
Впоследствии всякий раз, когда он пытался вспомнить, что́ делал в первые минут пять после взгляда в зеркало – все и вправду совершалось очень быстро, – он вспоминал ту минуту, проведенную в коридоре, между шкафом и окнами, выходящими в проем между домами. Ему все еще было трудно дышать после пережитого ужаса, хотелось уйти подальше от оставленного в темноте зеркала, на лбу выступили капли пота. На миг он представил себе, что сможет снова предстать перед зеркалом и содрать с лица приросшую к нему тонкую маску, как сдирают корочку с раны, и, когда из-под нее выглянет другое лицо, он уже не прочтет на нем букв – как видит, но не читает, идя по улице, самые обычные объявления и надписи на полиэтиленовых пакетах. Чтобы заглушить тоску, Галип попытался прочесть вытащенную наугад из шкафа статью, но он уже знал все написанное Джелялем – так, словно написал это сам. Он попытался представить, как часто будет делать впоследствии, что ослеп, что вместо глаз у него дырки в мраморе, вместо рта – печная заслонка, вместо носа – два заржавевших болтовых отверстия. Галип понимал, что буквы, возникавшие перед его глазами всякий раз, когда он возвращался мыслями к своему лицу, видел и Джеляль, что Джеляль знал: однажды и он, Галип, их увидит, что в эту игру они играют вместе, но позже не мог с уверенностью сказать, насколько осознанно обо всем этом думал. Ему хотелось заплакать, но не получалось; было трудно дышать. Из горла помимо воли вырвался горький стон, рука сама потянулась к оконной ручке; Галипа охватило желание заглянуть в проем между домами, в его черную тьму, туда, где когда-то давным-давно был колодец. Ему казалось, что он кому-то подражает, но он не знал кому, словно маленький ребенок.
Галип распахнул окно, высунулся в темноту и, уперев локти в карниз, заглянул в бездонный колодец Проема. Оттуда шел противный запах, запах слежавшегося за полвека с лишним голубиного помета, брошенного вниз мусора, въевшейся в стены грязи, городского дыма, слякоти, смолы, безнадежности. Туда швыряли вещи, которые хотели забыть. Галипа пронзило желание броситься вниз, во мрак, из которого нет возврата, в омут воспоминаний, от которых и следа уже не осталось у людей, когда-то живших в этом доме, в паутину, которую Джеляль терпеливо плел многие годы, украшая ее образами тайны, страха, колодца, позаимствованными из старинной поэзии, но он лишь смотрел в темноту, силясь, словно пьяный, что-то вспомнить. С этим запахом были тесно связаны воспоминания о годах детства; тот невинный ребенок, которым Галип когда-то был, благовоспитанный юноша, счастливый супруг, обычный, ничем не примечательный гражданин, живущий на краю тайны, – все они были сотворены из этого запаха. Желание быть рядом с Джелялем и Рюйей всколыхнулось в нем с такой силой, что он чуть было не закричал, – казалось, часть его тела, словно во сне, оторвали и уносят прочь, куда-то во мрак, далеко-далеко, и только если закричать во всю глотку, можно будет спастись. Но он лишь смотрел в бездонную темень, ощущая на лице влажную прохладу снежной зимней ночи. И чем дольше смотрел он в пересохший темный колодец, тем явственнее ощущал, что боль, которую столько дней носил в себе в полном одиночестве, есть кому разделить, что страх его разъяснен, а тайна поражения, нищеты и разрухи – так он назовет ее позже – уже давно вышла наружу, и точно так же прояснились загадки его собственной жизни, которую Джеляль завел в эту продуманную до мельчайших подробностей ловушку. Он долго, по пояс высунувшись из окна в темноту, смотрел вниз, туда, где когда-то был бездонный колодец. А когда лицо и шея совсем замерзли, выпрямился и закрыл окно.
Дальше все было четко, ясно и понятно. Позже, вспоминая, чем занимался до самого рассвета, Галип сочтет свои действия логичными, обоснованными и необходимыми; вспомнится ему и то, каким решительным он тогда себя чувствовал. Он прошел в гостиную, сел в кресло, немного отдохнул. Потом расчистил письменный стол Джеляля, разложил все бумаги, газетные вырезки и фотографии по коробкам, которые убрал в шкаф. Ликвидируя беспорядок, учиненный им в квартире за два дня, Галип прибрал и кое-какие вещи, по неряшливости разбросанные Джелялем, выбросил окурки из пепельниц, вымыл чашки и стаканы, слегка приоткрыл окна и проветрил квартиру. Далее он умылся, в очередной раз сварил себе крепкий кофе, водрузил старую тяжелую пишущую машинку «ремингтон» на освобожденный от бумаг стол Джеляля и уселся за него. Бумага, которой Джеляль пользовался многие годы, лежала в ящике стола. Галип достал один лист, вставил его в машинку и без промедления начал печатать.
Печатал он почти два часа, ни разу не встав из-за стола. Он чувствовал, что теперь все обстоит именно так, как должно быть. Чистая бумага дарила ему вдохновение. Стук клавиш напоминал старинную знакомую мелодию. Прислушиваясь к ней, Галип понимал, что уже давно знал и обдумал то, что сейчас пишет. Может быть, порой приходилось немного замедлять темп в поисках правильного места для нужного слова, но вообще писал он, по выражению Джеляля, «не напрягаясь», отдавшись потоку фраз и мыслей.
Первую статью он начал словами «Я посмотрел в зеркало и прочитал свое лицо». Вторую – так: «Мне приснилось, что я наконец-то стал человеком, быть которым хотел столько лет». Третью – с нескольких историй о старом Бейоглу. Вторая и третья пошли легче, чем первая, с большей горечью и надеждой. Он был уверен, что тексты получились именно такими, какие Джеляль хотел бы видеть в своей колонке. Под каждой из них он поставил подпись Джеляля, которую в школьные годы тысячи раз изображал на последних страницах ученических тетрадей.
Когда рассвело и по улице проехал мусоровоз, громыхая контейнерами о борта кузова, Галип решил повнимательнее рассмотреть изображение Джеляля в книге Ф. М. Учунджу. Среди бледных и нечетких фотографий на других страницах его внимание привлекла одна, под которой не было написано, что за человек на ней изображен. Галип подумал, что это и есть автор книги. Он внимательно прочитал биографию Ф. М. Учунджу на первой странице и прикинул, сколько лет тому могло быть в 1962 году, когда он впутался в неудачный военный переворот. Впервые попав в Анатолию, где ему предстояло служить (то есть будучи в чине лейтенанта), он видел бои совсем еще молодого тогда Хамита Каплана, значит был примерно ровесником Джеляля. Галип еще раз перелистал выпускные альбомы Военной академии за 1944, 1945 и 1946 годы, обнаружил несколько лиц, которые вполне могли бы в молодости принадлежать неизвестному с фотографии из главы «Обретение тайны», однако самой приметной чертой его внешности являлась лысина, а все молодые офицеры в альбомах были в фуражках.
В половине девятого Галип надел пальто, положил в его внутренний карман три сложенных пополам листка со статьями, быстро выскочил из подъезда дома Шехрикальп и с видом торопящегося на работу отца семейства перешел на другую сторону улицы. Никто его не заметил или, во всяком случае, не окликнул. Погода была солнечная, небо – зимне-голубое; под ногами – слякоть. Он свернул в пассаж, где размещалась парикмахерская «Венера», владелец которой когда-то каждое утро являлся брить Дедушку (позже Галип ходил туда вместе с Джелялем). В самом конце пассажа была лавка мастера, изготовлявшего ключи; Галип оставил ему ключ от квартиры Джеляля. В киоске на углу купил свежий номер «Миллийет». Зашел в кондитерскую «Сютиш», где иногда завтракал Джеляль, заказал яичницу, чай, сливки и мед. Читая за завтраком колонку Джеляля, он подумал, что, должно быть, чувствует себя как герой какого-нибудь из детективных романов Рюйи, которому удалось выстроить на основании множества улик дельную гипотезу: он нашел ключ к тайне и ключом этим откроет еще не одну дверь.
Статья в газете была последней из резерва, который Галип видел в субботу, и тоже уже когда-то публиковалась, однако Галип даже не пытался выискивать в ней второе значение букв. Позже, стоя в очереди на остановке долмушей, он думал о человеке, которым был когда-то, и о жизни, которую этот человек вел до недавнего времени: по утрам читал в долмуше газету, предвкушал, как вернется вечером домой, и рисовал в своем воображении спящую дома, в теплой постели, жену. На глаза навернулись слезы.
«Оказывается, для того чтобы поверить, что весь мир полностью изменился, достаточно понять, что ты сам стал другим человеком», – размышлял Галип, когда долмуш проезжал мимо дворца Долмабахче. Город, который он видел в окно, был не старым, привычным, а каким-то совершенно новым Стамбулом, тайну которого он недавно постиг и о котором когда-нибудь будет писать.
Главный редактор совещался с руководителями отделов. Галип постучал в его дверь, подождал немного и пошел в кабинет Джеляля. Там все было так же, как в субботу, ничего не изменилось. Галип сел за стол и быстро заглянул во все ящики. Старые пригласительные билеты, манифесты левых и правых политических группировок, газетные вырезки, которые он видел и в прошлый раз, запонки, галстук, наручные часы, пустые баночки из-под чернил, лекарства и темные очки, на которые в прошлый раз он не обратил внимания… Галип надел темные очки и вышел из кабинета. В просторном помещении отдела новостей за столом сидел и что-то писал пожилой журналист Нешати. Место рядом, в прошлый раз занятое репортером из отдела светской хроники, пустовало. Галип подошел, сел и, помолчав немного, спросил:
– Вы меня помните?
– Помню! Вы – цветок в саду моей памяти, – ответил Нешати, не поднимая головы. – Память – это сад. Кто сказал?
– Джеляль Салик.
– А вот и нет, Боттфолио, – тут пожилой журналист наконец поднял голову, – в классическом переводе Ибн Зерхани. А Джеляль Салик, по обыкновению, украл. Как вы – его очки.
– Очки мои.
– Ну, значит, очки, как и людей, создают парами. Дайте-ка посмотреть.
Галип снял темные очки и протянул старику. Тот повертел их в руках и аккуратно надел, став похожим на одного из легендарных бандитов пятидесятых, о которых писал Джеляль, – того самого владельца казино, борделей и ночных клубов, что сгинул в Босфоре вместе со своим «кадиллаком».
– Зря говорят, что порой полезно взглянуть на мир глазами другого человека, – произнес Нешати, загадочно улыбнувшись. – Якобы только тогда начинаешь постигать тайны мира и людей. Знаете, чьи это слова?
– Ф. М. Учунджу.
– При чем тут он? Этот Учунджу – просто глупец, несчастный чудак. Откуда ты знаешь это имя?
– Джеляль говорил, что это один из его давнишних псевдонимов.
– Значит, выживая из ума, человек начинает не только отрицать свое прошлое и то, что написал, но и отождествлять себя с другими. Впрочем, не думаю, что наш хитрец Джеляль-эфенди до такой степени впал в маразм. Какой-то расчет у него наверняка имелся, и врал он сознательно. Ф. М. Учунджу – вполне реальный человек, офицер. Двадцать пять лет назад он буквально засыпал нас своими письмами. А когда мы по доброте душевной опубликовали парочку из них в подборке читательских откликов, он стал каждый день приходить в редакцию, словно на работу. Потом вдруг пропал и двадцать лет не показывался. А на прошлой неделе снова явился, сияя лысиной, – якобы он восхищен моими статьями и пришел именно ко мне. Вид у него был печальный, и говорил он, что появились предвестия.
– Какие предвестия?
– Брось, ты-то уж наверняка знаешь. Разве Джеляль не о них говорит? Время, мол, пришло, предвестия видны, впереди конец света, революция, спасение Востока, так?
– Позавчера мы с Джелялем обо всем этом говорили, и, кстати, вас тоже вспомнили.
– Где он прячется?
– Не помню.
– Сейчас идет заседание редколлегии. И твоему дядюшке Джелялю укажут на дверь, потому что он не пишет ничего нового. Передай ему, что его место, колонку на второй странице, предлагают мне, но я откажусь.
– Позавчера, рассказывая о попытке военного переворота в начале шестидесятых, к которой вы оба имели отношение, Джеляль отзывался о вас с теплотой.
– Лжец! Он предал переворот и потому ненавидит меня, всех нас. – Темные очки весьма шли пожилому журналисту; теперь он походил в них не столько на гангстера из Бейоглу, сколько на художника или музыканта. – Да, он предал переворот. Конечно, тебе он об этом не рассказывал, а наверняка наплел, что был главным организатором. Однако на самом деле твой дядюшка Джеляль, как всегда, примкнул к делу, только когда все поверили в его успех. А до этого – пока мы опутывали всю Анатолию читательской сетью, пока люди передавали из рук в руки изображения пирамид, минаретов, масонских символов, одноглазых великанов, загадочных циркулей, сельджукских куполов, ящериц, банкнот царской России с таинственными знаками и волчьих голов – Джеляль только и знал, что собирать фотографии читателей, как дети собирают снимки киноартистов. Однажды он выдумал историю о мастерской манекенов, в другой раз принялся рассказывать о каком-то «глазе», который следит за ним по ночам, пока он бродит по узким улочкам. Мы поняли, что он хочет присоединиться к нам, и позволили ему это сделать. Мы думали, что он будет использовать свою колонку на благо нашего дела и, может быть, привлечет к нам некоторых офицеров из числа своих читателей. Куда там! В то время вокруг него было полно помешанных, любителей легкой наживы и типов вроде этого твоего Ф. М. Учунджу. Первым делом Джеляль взялся за них. Затем связался с другой сомнительной компанией – с теми, кто интересовался шифрами, ребусами и прочей игрой в буквы. После этих «успехов» он приходил к нам и начинал торговаться о кресле, которое получит после революции. Чтобы набить себе цену, он утверждал, будто наладил связи с последними адептами запрещенных тарикатов, с людьми, ожидающими прихода Махди, и с представителями прозябающих во Франции и в Португалии наследников Османской династии. Уверял, будто получает от этих воображаемых личностей письма, которые позже нам покажет, будто внуки пашей и шейхов приходят к нему домой и приносят полные тайн рукописи и завещания, будто по ночам в редакцию являются странные люди, чтобы повидаться с ним. Все это были его выдумки, не более. Одновременно этот выскочка, толком даже не знающий французского, стал распространять слухи, что после революции получит пост министра иностранных дел. Я решил его немного проучить. В то время он начал серию статей, в которых пересказывал истории, якобы содержавшиеся в завещании некоего таинственного человека, и сочинял всякую ерунду про пророков, Махди, конец света и заговорщиков, которые намерены пролить свет на какую-то неведомую истину, касающуюся нашей истории. Я сел и написал для своей колонки статью, в которой изложил все как есть, со ссылками на Ибн Зерхани и Боттфолио. Джеляль оказался трусом! Он тут же ушел от нас и примкнул к другим группировкам. Говорят, будто, желая доказать своим новым друзьям, теснее связанным с молодыми офицерами, что выдуманные им личности на самом деле существуют, он стал по ночам переодеваться в своих героев. Однажды вечером он объявился в фойе кинотеатра в Бейоглу в образе не то Махди, не то султана Мехмета Завоевателя и проповедовал изумленным людям, ожидающим начала сеанса, что весь наш народ должен сменить облик и начать новую жизнь, что американские фильмы так же безнадежны, как наши, и у нас больше нет ни малейшего шанса научиться подражать им. Он хотел разжечь в толпе зрителей ненависть к турецким кинокомпаниям, увлечь людей за собой. В то время не только «жалкие мелкие буржуа», о которых он так часто писал в своих статьях, обитатели покосившихся деревянных домов на грязных улочках стамбульских окраинных кварталов, но и весь турецкий народ, как и сегодня, ждал «спасителя». Все, по обыкновению, искренне верили, что если произойдет военный переворот, то хлеб подешевеет, а если подвергнуть грешников пыткам, то откроются врата рая. Но из-за ненасытного стремления Джеляля всех привязать к себе группы заговорщиков перессорились и переворот провалился: танки, вышедшие ночью на улицу, не направились к Дому радио, а вернулись назад в свои воинские части. В результате мы, как видишь, до сих пор влачим самое жалкое существование. Время от времени устраиваем выборы и бросаем в урну бюллетени, чтобы не было стыдно перед Европой, чтобы можно было с чистой совестью рассказывать заезжим иностранным журналистам, что мы уже стали совсем похожи на них. Но это не значит, что у нас нет надежды и пути к спасению. Есть такой путь! Если бы английские телевизионщики захотели взять интервью не у Джеляля-эфенди, а у меня, я бы раскрыл им тайну того, как Восток еще десятки тысяч лет сможет жить счастливо, оставаясь Востоком. Галип-бей, сынок! Твой кузен Джеляль-бей – увечный, жалкий человек. Для того чтобы оставаться самими собой, нам нет нужды хранить в гардеробе парики, накладные бороды, исторические костюмы и прочие странные наряды, как это делает он. Махмуд I[166] переодевался каждый вечер, но знаешь ли ты, что он надевал? Феску вместо султанского тюрбана, да брал в руки трость. Вот и все! Нет никакой необходимости, подобно Джелялю, часами накладывать грим, наряжаться в причудливые одежды или в тряпье нищего. Наш мир един, он не расколот на части. Внутри этого мира есть еще один, но, в отличие от западного, он не скрыт за образами и декорациями, сквозь которые нужно проникнуть, чтобы увидеть реальность. Наш скромный мир повсюду, у него нет центра, на картах его не найдешь. Но именно в этом и заключается наша тайна, ибо понять это сложно, очень сложно. Для этого нужно помучиться. Сколько у нас, спрашиваю я, отважных молодцов, знающих, что они и есть мир, тайну которого стремятся открыть? Только те, кто постиг это, имеют право становиться на место других людей, надевать их одежды. У нас с твоим дядей Джелялем только и есть общего, что я, как и он, жалею наших бедных кинозвезд, не способных быть ни самими собой, ни другими. А еще больше мне жаль наш народ, который видит себя в этих кинозвездах. Этот народ мог бы спастись, даже весь Восток мог бы, да только твой дядя, то есть кузен, Джеляль продал его ради своего тщеславия. А теперь, испугавшись содеянного, он скрывается от народа вместе со странными нарядами, которыми набит его шкаф. Почему он прячется?
– Вы же знаете, – сказал Галип, – что каждый день на улицах совершают по десятку политических убийств.
– Это убийства не по политическим, а по духовным мотивам. К тому же если псевдоклерикалы, псевдомарксисты и псевдофашисты убивают друг друга, что Джелялю до того? Он уже никому не интересен. Он и прячется-то потому, что сам призывает смерть: хочет убедить нас в том, будто он настолько важная персона, что на него готовят покушение. В годы правления Демократической партии[167] был у нас один журналист, ныне покойный, хороший, тихий и робкий человек. Желая привлечь к себе внимание, он каждый день писал на себя анонимные доносы в прокуратуру, надеясь, что против него возбудят дело и он прославится. Мало того, он еще и обвинял нас в том, что эти доносы пишем мы. Понимаешь? Вместе с памятью Джеляль-эфенди утратил и то единственное, что связывало его со страной, – свое прошлое. Так что не случайно он не пишет новых статей: не получается!
– Между прочим, – уронил Галип, доставая из кармана сложенные листки, – это он меня сюда послал. Попросил передать в редакцию свои новые статьи.
– Ну-ка, дай посмотреть!
Пока пожилой журналист, не снимая темных очков, читал статьи, Галип заметил, что раскрытая книга на столе – перевод «Замогильных записок» Шатобриана, напечатанный еще до реформы алфавита. Тут вошел какой-то высокий человек. Нешати махнул ему рукой:
– Новые статьи Джеляля-эфенди. Все то же самолюбование, все то же…
– Надо отправить в типографию, пусть быстрее набирают, – перебил его высокий человек. – Мы уже собирались снова печатать что-нибудь из старого.
– В ближайшее время новые статьи буду приносить я, – сообщил Галип.
– А куда он пропал? – спросил высокий. – Его в последнее время многие ищут.
– Они вместе бродят по ночам, переодевшись в чужие костюмы, – пробурчал старый журналист, кивнув в сторону Галипа. Высокий человек, улыбнувшись, ушел, а Нешати продолжил: – В странных одеждах, в масках, в очках этих вы выходите на призрачные улицы, ищете следы подозрительных тайн, вампиров, сто с лишним лет назад умерших злодеев, заглядываете на пустыри, в мечети с рухнувшими минаретами, в пустые дома и заброшенные текке, в притоны наркоманов и фальшивомонетчиков… Ты сильно изменился с тех пор, как мы не виделись, Галип-бей, сынок. Лицо побледнело, глаза ввалились. Ты стал другим человеком. О бесконечные стамбульские ночи! Призрак, который не может уснуть от угрызений совести… Что вы сказали?
– Верните-ка мне очки. Я уже ухожу, эфенди.