Эми и Исабель.

Глава 24.

К полуночи дом стих. Небольшая лампа на кухонном столе отбрасывала свет через весь коридор, но в гостиной было темно, и темно было на лестнице, лишь узкая полоска света лежала на последней ступеньке. Этот свет, тусклый настолько, что придавал темноте зеленоватый цвет, шел из спальни Исабель, где на абажур было наброшено полотенце, чтобы свет не резал глаза. Под складками смятого одеяла спала Эми, вытянувшись на спине, словно загорающий на пляже. В приглушенном свете ее лицо не казалось ни спокойным, ни напряженным — возможно, следствие снотворного, текущего сейчас в ее крови. Но рот был полуоткрыт, нос выдавался над подушкой, ее поза выражала нежность и доверчивость.

Но Исабель увидела другое — отчуждение. Именно это слово пронеслось в мыслях, когда она наклонилась, чтобы поправить одеяло, прикрывая руки и шею Эми. Отчужденную от нее — от матери. Отчужденную от всех. Сидя в кресле-качалке, придвинутом к кровати, Исабель изучала тени и черты лица дочери, в какой-то момент за последние годы эти черты окончательно оформились. И кем стала эта незнакомка?

«Чужая», — снова подумала Исабель, осторожно поправив прядь волос, упавшую на щеку Эми. Незнакомка, которой не судьба унаследовать даже бабушкин фарфоровый кувшин для сливок. Тут Исабель откинулась на спинку кресла, вспомнив нежный звон разбивающегося кувшинчика, и слезы навернулись ей на глаза. Его больше нет. И печальный конец его, как-то связанный с тем, что Эйвери Кларк забыл прийти к ней, вызвал такую боль, что она даже не воспринималась как боль. Его слова: «Боюсь, что я забыл, Исабель» — вспыхивали яркими белыми пятнами на периферии сознания.

Но в центре была Эми. Незнакомая Эми, которая ходила по лесу с Полом Как-Его-Там (желудок Исабель подкатывал к горлу и раскачивался, хотя она поверила Эми, сказавшей, что между ними ничего не было: «Ничего, ничего, ничего»), чтобы натыкаться на трупы в багажниках брошенных автомобилей. Ах, ужасно для юной девочки обнаружить тело другой юной девочки! Бедная, бедная Эми, как она входила в дом: лицо сморщилось и потемнело, зрачки сузились, будто глядели из глубины пещеры. Ее и вправду невозможно было узнать, когда она смотрела на полицейских, полагая, что они приехали, чтобы арестовать ее, хотя на самом деле они пришли, только чтобы проверить рассказ Пола, причем они были предельно вежливы, спросив, какие детали она может добавить. И потом, когда Эми уткнула лицо в диванные подушки, напоминая Исабель испуганную собаку во время грозы, это был чисто животный страх. Она издавала ужасные гортанные звуки.

— Это неправда! — рыдала она, зарываясь в диван. — Нет, я не верю, нет, этого не может быть!

Полицейские, особенно старший, были вполне доброжелательны. Старший из них даже предложил Исабель вызвать врача, если девушка не успокоится. И доктор был добр, позвонив поздно ночью в субботу в единственную открытую аптеку в Хенкоке, в получасе езды. В аптеке, обнимая Эми, Исабель заглянула в добрые глаза усталого аптекаря и сказала:

— Моя дочь пережила потрясение.

И аптекарь только кивнул, его терпение было выше всяких похвал, а через четыре года, когда Исабель встретится с ним снова, она его даже не узнает (хотя он будет помнить ее, будет помнить трогательную женственность этой маленькой женщины, чьи руки плотно обвились вокруг ее высокой, испуганной дочки), для Исабель сегодня весь мир бешено кружился, утратив очертания.

Раздался телефонный звонок.

— Исабель? — Женский голос, знакомый. — Исабель, это Бев. Прости, если разбудила.

— Алло, — сказала Исабель, задыхаясь, потому что бежала по лестнице. — Да, здравствуй. Нет, ты меня не разбудила.

— Исабель, у нас проблемы. — Толстуха Бев говорила тихо. — Я у Дотти. Уолли переехал к любовнице.

— О господи, — пробормотала Исабель, вернулась к лестнице и прислушалась, не проснулась ли Эми.

— Дотти не может одна, так что я заехала к ней. Но ей невыносимо там оставаться. Я бы забрала ее к себе, но там сейчас, кроме Роксаны, две ее подружки спят в гостиной, и это последнее, что нужно Дотти.

— Он ушел к любовнице насовсем? — Это было единственное, что интересовало Исабель.

— Он дурак, — сказала Толстуха Бев, — и ведет себя по-дурацки. — Она помолчала. — Дотти тяжело сейчас, Исабель. Она не может оставаться дома.

Только теперь до Исабель дошло, что Бев чего-то хочет от нее. Когда зазвонил телефон, она была уверена, что это снова связано с Эми. Но теперь она вообразила Дотти Браун, сидящую в кресле-качалке у себя на кухне: глаза пустые, сигарета свисает между пальцами.

— Я на минуту, Бев, пожалуйста, сейчас. Подожди.

Она осторожно положила трубку на кухонный стол и поднялась по лестнице. Эми спала все в том же положении. Исабель прищурилась, наклонившись, чтобы увидеть, как поднимается и опускается грудь дочери.

Потом спустилась на кухню.

— Бев?

— Угу, я тут.

— Ты хочешь, чтобы Дотти провела ночь у меня?

Это казалось абсурдом, право слово. После всех ночей, когда ее мозг был ослеплен этими белыми вспышками голоса Эйвери: «Боюсь, что я забыл, Исабель». И когда Эми в таком состоянии…

— Так я привезу ее, Исабель? Я тоже останусь, если ты не против, да и ей будет удобнее. И тебе тоже. Нам только нужно место на диване, и мы там свернемся калачиком. Я знаю, места у тебя мало.

— Ладно, — сказала Исабель, — приезжайте.

А потом… как странно это было. Как странно: три взрослые женщины сидели в гостиной, а на полу посреди комнаты лежал матрас с кровати Эми, накрытый простыней, с одеялом и подушкой. И на диване тоже простыня, одеяло и подушка. Уже вначале можно было предположить, что все пойдет кувырком: Дотти, уставившаяся в стенку кухни, как заколдованный ребенок, Исабель, сжимающая ее руку и бормочущая соболезнования, как будто кто-то умер, Толстуха Бев, волокущая за Дотти огромную коричневую сумку, кожа на ее массивном лице повисла складками, как у уставшей собаки, и они все трое, сидящие в гостиной в полной нерешительности. Но Исабель сказала:

— Эми вечера нашла труп. Сейчас она наверху спит на моей кровати.

И лед вроде бы тронулся.

— Господи Иисусе, — сказала Толстуха Бев. — Что ты говоришь?

Исабель рассказала им, что произошло. Конечно, они помнили девочку Деби Кей Дорн, ясное дело, помнили. Помнили ее лицо по телевизору, в газетах.

— Прелестная детка, — сказала Бев, медленно покачивая головой, ее тяжелые щеки касались плеч.

— Ангел, — сказала Дотти. Слезы закапали снова.

— Почему ты решила, что это она? — спросила Бев, открывая большую кожаную сумку и демонстрируя рулон туалетной бумаги, чтобы как ни в чем не бывало предложить его Дотти в качестве носового платка. — Ты думаешь, что Эми нашла именно ее?

— Она гуляла с другом. Дать салфетку, Дотти? — Исабель привстала, но Толстуха Бев жестом велела ей сесть.

— Изведем все салфетки в городе сегодня, правда, Дотти? Ну — и?..

— Они катались в окрестностях. Ее подруга Стейси недавно родила ребенка, ну, вы знаете… Ну нет, Дотти, позволь, я принесу салфетки, ты же нос натрешь.

Нос Дотти алел нестерпимо, это было видно издалека. Но Дотти покачала головой:

— Меня не волнует, даже если мой нос отвалится, гори он огнем. Что там про труп? Ну-ка рассказывай!

— И в самом деле, — поддержала Толстуха Бев.

Так что Исабель повторила то, что узнала в этот вечер (опустив инцидент с Эйвери и Эммой Кларк), вплоть до поездки в аптеку за транквилизаторами и доброго аптекаря там.

— Эми была на грани истерики, — сказала она, — иначе я бы никогда не дала ребенку успокоительное.

Бев перебила:

— Исабель. Она нашла труп девочки. Я думаю, лучше проглотить пилюлю, чем самой стать трупом.

— Ну да, — сказала Исабель, — я так и подумала.

— А мне, Исабель? — Дотти спросила, полулежа на диване. — Мне бы что-нибудь успокоительное? Только одну таблетку, чтобы я могла заснуть.

— О, хорошая идея, — сказала Бев. — Господи, да, Исабель, можешь поделиться таблеткой?

— Конечно, — сказала Исабель, встала и принесла из кухни пузырек, на котором была наклейка с информацией о том, что федеральным законом запрещается передавать таблетки третьим лицам. — У тебя не будет реакции, я надеюсь? — спросила она. — Я знаю, люди с аллергией на пенициллин должны носить жетон на шее.

— Это не пенициллин. Это валиум. — Бев взяла пузырек из рук Исабель и посмотрела на этикетку. — Никто тебя не арестует за то, что ты дашь подруге таблетку валиума.

Исабель вернулась со стаканом воды, и Дотти проглотила таблетку, затем взяла Исабель за руку, и ее голубые глаза с красными каемками благодарно взглянули на нее.

— Спасибо, что разрешила приехать, без всяких разговоров.

— Конечно, — пробормотала Исабель.

Но она сказала это слишком быстро и слишком поспешно отпрянула от Дотти, и туман неловкости вернулся в комнату. Исабель села в кресло. Женщины молчали. Периодически поглядывая на Дотти, лежащую на диване под афганским пледом, Исабель старалась смотреть в сторону, потрясенная мыслью, до чего же легко сломать жизнь, уничтожить человека. Жизни, непрочные, как ткань, могут быть бездумно распороты в одночасье из-за банального самолюбия.

«Всего-то вечеринка сотрудников в „Акме-Тайерс“ — виски рекой, — и за каких-то несколько минут жизнь Уолли Брауна изменилась, и жизнь Дотти тоже, и даже жизнь их взрослых сыновей, — подумала Исабель. — Чик-чик — и все…».

— Дотти, я должна тебе кое-что рассказать, — произнесла она вслух.

Обе женщины повернули головы и взглянули на нее выжидательно и осторожно.

Исабель хотелось плакать, как хочется плакать больному, разочарованному и уставшему от затяжного недуга.

— Эми… — начала она.

Хотя этого не следовало делать. Исабель провела пальцем по ручке кресла. Дотти уставилась на свои колени, Бев не сводила глаз с Исабель.

— Когда я забеременела Эми, мне было семнадцать лет, — сказала Исабель наконец, — я не была замужем.

Дотти перестала смотреть на колени и взглянула на Исабель.

— Я никогда не был замужем. Это раз.

Тут Исабель замолчала, рассеянно рассматривая свои руки, потом сжала пальцы в кулак. Потом разжала и заговорила опять, почти срываясь на крик:

— Он был женат, Дотти. Женатый человек с тремя детьми. — Исабель посмотрела на подруг с выражением полной искренности и встретила удивление на бледных, усталых лицах. — И я хочу, чтобы вы знали, что я была невинна… в полном неведении… обо всем таком. Мне кажется, я мало что понимала. Я никогда не занималась этим раньше, я имею в виду — быть с кем-то. Но я знала, что мы делаем непозволительное. Я знала это, Дотти. — Исабель посмотрела на пол. — Я дошла до конца, и сделала это, потому что сама хотела.

Долгое время все молчали, а потом Исабель добавила, как будто вспомнила только что:

— Он был лучшим другом моего отца.

Толстуха Бев шумно дышала, вжимаясь в кресло, будто ей было необходимо распределить вес максимально удобно, чтобы все это переварить.

— Другом, — повторила она.

И тут же Дотти выпрямилась и мягко сказала:

— Исабель, я ненавижу Алтею Тайсон, но не тебя. Если ты именно этого боишься.

В какой-то степени Исабель действительно боялась, но не только этого. Она боялась этого с тех пор, как они ехали вместе домой после работы. И после короткого разговора на кухне у Дотти боялась, что она, Исабель Гудроу, причинила такую же боль другому человеку. Прежде с ней такого не случалось.

На самом деле — никогда. Она редко думала об Эвелин Каннингем, во всяком случае, думала без симпатии. Это изумляло Исабель сейчас, казалось невероятным. Как она могла так долго жить, не признавая, что она могла разрушить, да нет — разрушила жизнь Эвелин Каннингем? Как год за годом Эвелин Каннингем оставалась для Исабель не более реальной, чем картинка в журнале?

А ведь это была женщина во плоти, и она частенько вставала ночью к больному ребенку, запихивала в стиральную машину мужнину грязную одежду, готовила обеды и ужины, мыла посуду и воображала (среди ночи, несомненно), как ее муж расстегивал штаны и взбирался на Исабель Гудроу в каком-то в поле посреди картофельной ботвы. И эти мысли, пожалуй, преследовали ее много лет. Каково это — знать, что муж умер, дети выросли, а другая женщина воспитывает ребенка от ее мужа — мужа, которого она, Эвелин Каннингем, любила и с которым прожила день за днем многие годы. Каково ей было знать это?

— Расскажи нам больше, — попросила Дотти.

Но Исабель не хотела. Какие слова она может найти? Она перевела взгляд с Дотти на Бев и с изумлением обнаружила, что обе смотрят на нее ласково.

— Эми знает? — спросила Бев, когда поняла, что продолжения не будет. — Эми знает обо всем этом?

Бев подняла брови, почесывая голову толстым пальцем, и снова завозилась в кресле.

Исабель, мотая головой, почувствовала себя как после болезни — настолько обессиленной, что, случись в доме пожар, она не смогла бы двинуться с места. Болела спина, и руки саднили от плеч до запястий, до костяшек пальцев, а пальцы бессильно лежали на коленях.

— Если бы я могла объяснить… — Она запнулась, и обе подруги кивнули. — Мои родители были хорошие люди, — сказала она наконец, как бы говоря из глубин болезни, от которой пересохло во рту, — ужасное, незнакомое ощущение.

Она была не из тех людей, которые жалуются на детство. Она действительно хотела бы подчеркнуть, что ни в чем не винит родителей, но вдруг залилась слезами. («Все в порядке, — сказала мягко Толстуха Бев, — продолжай».).

Ее родители тяжко трудились, ходили в церковь каждое воскресенье. Они учили ее различать добро и зло. Ее мать была застенчива, и родители так и не обзавелись многочисленными друзьями, но несколько друзей было, конечно (Толстуха Бев кивнула ободряюще), Каннингемы например. И как она уже сказала, Джейк был лучшим другом ее отца. Они росли вместе — два мальчика из города Западный Майнот. Джейк женился на женщине по имени Эвелин, которая работала в больнице. Она была то ли медсестрой, то ли еще кем, Исабель не была уверена в ее образовании, но Эвелин еще работала некоторое время после свадьбы, а потом уволилась из больницы и родила троих детей подряд. Исабель было лет десять, или что-то вроде того, когда Каннингемы стали заходить к ним иногда по выходным, приезжая из Западного Майнота со всеми своими детьми в придачу. Исабель спрашивала себя, завидовала ли ее мать тому, что у Эвелин было трое детей, — сама-то она не могла больше рожать, но теперь уже не узнаешь, а в те времена она об этом не думала.

Каннингемы переехали в Калифорнию. Джейк занялся кровельным делом, и, по-видимому, удачно. Но Исабель и в этом не была уверена. Они присылали друг другу рождественские открытки.

Потом, когда Исабель было двенадцать лет, ее отец умер («Вот как, — пробормотала Бев, — я понятия не имела») в своем автомобиле на заправочной станции, пока бак заполнялся бензином. («Так жалко», — сказала Дотти, сморкаясь.) Да, было тяжело. Но в детстве все переносится не так ужасно, ты принимаешь все, как есть, сначала шок, потом красивые похороны, Исабель навсегда запомнила, как много людей пришло. Джейк Каннингем прилетел из Калифорнии, Эвелин не смогла из-за детей, конечно, и все эти люди жалели Исабель. Она чувствовала себя главным участником похорон. И они пели «Господь — могучий наш оплот», этот гимн и сейчас — ее любимый, его слова утешают Исабель… но она слишком отвлеклась, речь ведь не об отце…

Так. Она сделала глубокий вдох. Короче говоря. Вот после похорон стало тяжело. Месяцем позже, когда перестали звонить, когда перестали упоминать ее отца. («Да, — сказала Бев, кивая, — это как водится, да?») Она заботилась о матери, а мать заботилась о ней. Но они редко покидали дом, в церковь ходили, конечно, или к родственникам, жившим неподалеку. Исабель старательно училась, у нее были хорошие отметки. Она решила стать учителем. Начальных классов, потому что там дети учатся читать и хороший учитель может многое, ну, понятно. Мать гордилась ею. Ох, как же они любили друг друга! Исабель говорила все громче, глаза заморгали, прежде чем разразиться слезами, и все же, если сказать правду, печальную правду, в ее памяти те годы слились в один длинный, пасмурный воскресный день. И она не знала почему, ведь она бы все отдала, лишь бы только побыть вместе с матерью еще хоть разок. И тогда все оказалось бы не таким ужасным.

Она сегодня разбила материнский фарфоровый кувшинчик для сливок, смахнув его с кухонного стола нечаянно. («Что-что, лапушка? — Толстуха Бев наклонилась вперед. — Разбила что, дорогуша?») А ведь это была частичка ее матери, которую осторожно прятали в кухонный шкаф, а теперь ее больше нет. (Слезы катились по лицу Исабель.) Она всегда думала, что кувшинчик перейдет к Эми когда-нибудь и будет храниться в ее доме, но теперь он исчез. («Надо бы передавать туалетную бумагу по кругу», — сказала Бев, протянув рулон Дотти, и Дотти повиновалась, отматывая длинную полосу для Исабель.).

Ну какая разница. Исабель шумно высморкалась, вытерла глаза. Так или иначе, она получала хорошие оценки и в итоге окончила школу лучшей в классе, чем мать гордилась. («Еще бы», — одобрила Дотти, на всякий случай передавая еще один кусок туалетной бумаги.) В классе учились тридцать три человека — небольшая школа, но тем не менее. («Не важно, — сказала Бев твердо. — Все знают, что ты умная. И ты должна этим гордиться».).

Мать любила шить. Она сшила ей красивое белое льняное платье для выпускного вечера. Но поторопилась. Потому что за шесть недель до того в один прекрасный майский день (магнолия расцвела у крыльца — она запомнила это и то, как пчелы бились в дверь) Джейк Каннингем возник из ниоткуда. Он приехал на Восточное побережье по делам, свернул, чтобы проведать Исабель и ее мать, и, о, они были счастливы видеть его! «Входите, входите, — сказала мать. — Как Эвелин и дети?» — «Прекрасно, все прекрасно…» У Джейка Каннингема были серые и очень добрые глаза. Он улыбался всякий раз, когда смотрел на Исабель. И он починил крышу. Он отправился в магазин пиломатериалов, и вернулся с досками, и поднялся по лестнице, и залатал дырки в крыше. Это было замечательно — в доме появился мужчина.

Он сидел на кухне, пока они готовили обед, положив руки на стол — большие руки, покрытые светлыми вьющимися волосами, и Исабель, вытаскивая булочки из печи и кладя их в корзинку, была счастлива. Она не знала до этого дня, как она несчастна, а теперь она стала счастливой, и его глаза, думала она, были немного грустными и очень, очень добрыми. И он по-прежнему улыбался, стоило ей на него взглянуть.

Мать устала от всех этих переживаний и рано легла спать в ту ночь. Исабель и Джейк сидели в гостиной. Она всегда будет помнить об этом. В это время года вечера удлиняются, и как раз стемнело, когда мать ушла спать. «Зажгите лампу», — сказала мама, выходя из комнаты и ничего не подозревая. Но они не зажгли. Они сидели на диване лицом друг к другу, не касаясь руками, и тихо переговаривались, улыбались, опускали глаза, поглядывали в окно, наблюдая, как комната наполнялась нежной весенней темнотой. На Джейке была полосатая рубашка, ну, это не имеет значения, но ей хотелось вспомнить все до мельчайших деталей. Во всяком случае, была полная луна, ночь, и ночное небо через открытые в гостиной окна мерцало прекрасно и загадочно.

Итак.

Они отправились на прогулку. Они шли по картофельным полям, и там стоял земляной запах оранжереи. Полная луна сползла к горизонту, будто под собственной тяжестью… Ей хотелось высказать несказанное, но она не находила слов… Она понимала, что это неправильно. Но ей было все равно — и в этом-то все дело… Ну, не совсем все равно, но она не хотела об этом думать. Потому что она была так счастлива! И готова была заплатить любую цену! Она была счастлива, как никогда прежде.

На следующий вечер они снова отправились на прогулку. И он поцеловал ее в лоб и сказал, что никто никогда не должен об этом узнать. Она любила его. О боже, как же она его любила! Она хотела сказать ему, как сильно она его любит, она решила сказать ему это утром, но утром его уже не было. (Туалетная бумага шла по кругу, все три женщины сморкались, выплакивая слезы.).

Она никому и не сказала. И кому она могла рассказать? Но на выпускном вечере она должна была выступить с небольшой речью, стоя на лугу перед школой жарким июньским днем, одетая в белое льняное платье. Когда она вернулась домой, ее стошнило, вырвало прямо на это белое платье, и с тех пор его уже было не надеть. Мать решила, что это нервы, и не ругала за испорченное платье. Мама была очень добрым человеком. (Очередной кусок туалетной бумаги был передан Исабель.).

Но ее вырвало и на следующий день, и потом, и в конце концов она призналась матери во всем. Обе плакали, сидя в гостиной, держась за руки. На следующий день они пошли к пастору, и когда они сидели у него на диване, лучи солнца падали на серый ковер, и Исабель навсегда запомнила, что он был на удивление грязным, — ну разве не смешно, что такое запоминается навсегда? В середине беседы она еще думала, почему никто не пылесосит пасторский ковер. Пастор ходил взад-вперед, засунув руки в карманы бежевых брюк в мелкую зеленую полоску. «Пути Господни неисповедимы, — сказал он, — и да будет воля Его».

Мать заботилась о ребенке, пока Исабель каждый день ездила в колледж в Горхеме. И это было необычно, потому что после занятий, когда студенты звали ее на кофе, она всегда отказывалась и неслась домой. Никто в колледже не знал, что у нее есть ребенок. («А Джейк Каннингем так и не узнал?» — спросила Бев. «Да, — подхватила Дотти, приподнявшись на подушках, — так Джейк Каннингем не знал?»).

Он знал. Мать позвонила ему в Калифорнию. Эвелин взяла трубку. Представьте себе, что Эвелин чувствовала в тот день.

И именно этого она не могла себе представить, вот что удивительно. Но представила сейчас — вот ты стоишь на кухне, думая, что бы приготовить на ужин, исследуешь содержимое холодильника — и звонит телефон. Вот твой мир в полном равновесии, минута — и он летит кувырком. («А что же этот Джейк сказал? — требовательно спросила Бев. — Что сказала эта скотина?»).

Что он сожалеет. О, он ужасно сожалеет, конечно. Если возникнут проблемы с деньгами, то он сразу же, только дайте знать. Но они не собирались брать у него деньги. («Конечно нет», — сказала Дотти, она казалась проснувшейся и свежей, как будто транквилизатор возбудил ее, вместо того чтобы угомонить. «Ерунда, — сказала Бев, — я бы его до нитки».).

Нет, это был ее долг, самой Исабель. И долг ее матери, хотя это было несправедливо. Совершенно несправедливо, и мать этого явно не заслужила. («Что ж, жизнь несправедлива», — обобщила Дотти.) Но уже в январе мать умерла. Она легла спать однажды, чувствуя боль в животе и небольшую тошноту, как она сказала, и умерла во сне от сердечного приступа. Исабель всегда думала, что ее убил стресс. («Люди и не с такими стрессами живут до ста лет», — заверила ее Толстуха Бев.).

Так что она бросила колледж. Она запаниковала не на шутку. Ей было необходимо заботиться о ребенке, и она очень хотела замуж. В маленьком городке мужа найти было невозможно, так что она продала материнский дом и переехала в Ширли-Фоллс, ниже по течению реки. Даже пастор уговаривал ее не делать этого. Но она думала, что в Ширли-Фоллс у нее больше шансов найти мужа.

Конечно, она ошиблась. В минуту отчаяния она купила в Вулворте обручальное кольцо, но уже через год перестала его носить, и если кто-нибудь спрашивал, отвечала, что овдовела. (Дотти и Бев кивнули. Они это помнили.) Ложь, действительно, была ужасной ошибкой. Но если ты однажды начал лгать, остановиться трудно, даже если хочешь (Дотти снова кивнула, но энергичней). Когда она была девушкой, то всегда думала, что выйдет замуж и у нее будет прекрасная маленькая семья. И было странно осознавать, что этого не случилось.

Но что случилось, то случилось.

Вот такая история.

Все трое сидели в задумчивой тишине, еле заметно кивая то друг другу, то полу. Вдалеке было слышно, как автомобиль проехал мимо по шоссе.

— Джейк умер незадолго до того, как я переехала в Ширли-Фоллс, — добавила Исабель, подумав.

— Неужели тоже инфаркт? — спросила Толстуха Бев.

Исабель кивнула:

— На поле для гольфа.

— Хоть святых выноси, Исабель, — заметила Дотти. — Ты знаешь кого-нибудь, кто попал под машину? Выпил яд? Свалился с лодки и утонул?

Они смотрели друг на друга. У Бев расширились глаза.

— Но я никогда не думала об Эвелин, — Исабель продолжила через минуту, — я никогда не думала о ней.

Она посмотрела на Дотти, будто извиняясь.

— Ладно, — сказала Толстуха Бев, закуривая, — сейчас лучше подумать об Эми.

В конце концов Исабель осталась единственным человеком в доме, кто не принимал валиум.

Бев в последнюю минуту решила: так много выяснилось в течение вечера, что ее одурманенное сознание вряд ли когда-либо сможет все это вместить, особенно в этой крохотной гостиной Исабель, и поэтому, когда Исабель наконец пожелала им доброй ночи и все щеки зарумянились, потому что обе женщины прижались к ней, чтобы поцеловать, Бев, ставя пузырек рядом с диваном, где сидела Дотти, взяла себе одну таблетку. А потом, когда Бев вышла из ванной, намереваясь чуточку пошептаться с Дотти и обсудить рассказ Исабель, Дотти уже спала так крепко, будто ее оглушили.

Она спала сидя и даже глазом не моргнула, когда Бев осторожно уложила ее на диван, подсунув подушки под голову и накрыв пледом.

Сама Бев расположилась на матрасе, который Исабель принесла раньше из комнаты Эми и положила посреди гостиной прямо на пол. Бев нашла, что ей на нем вполне сносно. Через несколько минут оказалось, что колыбельная валиума работает. Господи, как хорошо, что она не пользуется им слишком часто. Тем более что от валиума бывают запоры. Кто бы мог подумать, что Исабель Гудроу… жизнь — забавная штука… Уолл и Браун после всех этих лет… Выставил себя дураком.

Наверху Исабель лежала без сна в кровати рядом с Эми, прислушиваясь к ее дыханию. Запах сигаретного дыма, проникая с лестницы, напомнил ей, не сильно огорчив, о церковных ужинах, в которых она принимала участие вместе со своими родителями в детстве, когда, откушав за ломберными столами в подвале церкви, мужчины курили, обсуждая урожай и трактора, в то время как женщины варили кофе в больших серебряных кофейниках и угощались разнообразными печеньями и пирожными. Это были те самые женщины, которые через несколько лет будут приносить запеканки на поминки матери в первые дни после похорон. Это был добрый поступок с их стороны, думала сейчас Исабель. Ей казалось (что это было? а… храп Толстухи Бев), что доброта — один из величайших даров Божьих. Что люди, очень много людей, сохраняют в себе способность быть добрыми, и это подвластно лишь Божьим неустанным трудам. Как добры были сегодня к ней эти женщины, спящие сейчас внизу! Как добры были полицейский, и врач, и тихий аптекарь (она помнила только что-то большое в белом халате). До чего же добры могут быть люди!

Она не позволяла себе думать сейчас об Эйвери, о его жене Эмме, эти мысли были для нее невыносимы, они словно сдирали ей кожу. Она будет думать о своих подругах, уснувших внизу, она не могла забыть, как они плакали с ней сегодня вечером, когда она рассказала о своей любви к Джейку Каннингему. Эти женщины плакали вместе с ней. Они выслушали историю ее жизни, прожитой во грехе, о других жизнях, разрушенных из-за нее, и они же с нежной добротой поцеловали ее перед сном.

Она не заслуживает такого отношения. В конце концов, все это время она держалась от них подальше, полагая, что она лучше их, считая, что ей ближе такие, как Барбара Роули, Пег Данлап и Эмма Кларк. «Кем же я была? — удивленно спрашивала она себя. — И кто я теперь?» Сон ее был легок, без сновидений, будто она не лежала на постели, а парила в теплом воздухе, сон будто осмотически проникал в нее из других тел в доме, где остатки валиума делали свое дело. Иногда Эми вздрагивала, дергала ногой, вскрикивала, и Исабель пробуждалась, будто и не спала. «Я здесь, — говорила она всякий раз и гладила руку дочери, — я здесь, Эми. Все хорошо».

Один раз она открыла глаза, когда было уже светло, первые лучи солнца проникли в комнату. Эми, лежа на боку рядом с Исабель, смотрела на нее огромными чистыми глазами, выражение их невозможно было прочесть. Так было и тогда, когда Эми была маленькой и Исабель лежала с ней в постели во время дневного сна, пытаясь ее укачать. Но теперь дочка переросла маму, угри теснились на подбородке и на носу, один сердитый прыщ выскочил на щеке. И в глазах все еще таилась загадка, которую Исабель не смогла разгадать, когда ребенку было меньше двух лет. «Эми, — хотела спросить Исабель, — кто ты?» Вместо этого она сказала тихо:

— Спи.

И дочка заснула. Смежив веки и приоткрыв рот.

Казалось, что по гостиной прошел ураган. Голый матрас, наполовину покрытый простыней, валялся посреди комнаты, одеяла и простыни на диване сбились в ком, подушки вели беспутную жизнь, абажур на лампе накренился, блюдце, полное окурков, стояло на телевизоре на самом краю, серый пепел покрывал пол. Туалетная бумага размоталась от дивана до журнального столика из красного дерева, где недопитый стакан воды оставил отпечаток на полировке.

В туалете рядом с кухней спустили воду, и послышалось пение Толстухи Бев: «Ты — вчерашний пончик, а я еще жива, любимыыыыыый…» Дверь ванной распахнулась, и Бев поприветствовала Исабель взмахом руки, указывая на беспорядок в комнате:

— Погуляли мы вчера.

Исабель кивнула, убрав пачку сигарет с кресла, прежде чем сесть.

— Извини за то, что мы тут натворили, — откликнулась Дотти из угла дивана: колени подтянуты к подбородку, лицо скрывает сигаретный дым, дым поднимается к потолку серой дымкой.

— Как Эми? Все в порядке? — Толстуха Бев взяла рулон туалетной бумаги, смотала его и положила на журнальный столик.

— Спала, — кивнула Исабель. — Она, наверное, вот-вот спустится. Ей снились кошмары. А тебе снилось что-нибудь, Дотти?

Дотти устало качнула головой.

— Все ведь — сплошной кошмар. Разве не так?

Бев села на диван и взяла Дотти за руку.

— Ты привыкнешь, Дотти, по кошмару в день.

— Моя кузина Синди Ра, — отозвалась из кресла Исабель, — говорит, что единственный способ съесть слона — это по кусочку в день.

Бев закурила, взяв сигарету из пачки Дотти.

— Мне нравится. По кусочку в день.

Голова у Исабель раскалывалась. Эйвери Кларк больше не хранил ее по ночам. Когда-то он был настоящим — реальный человек, который жил по соседству, человек, который вместе с женой забыл прийти к ней в гости. Она представила его доброе лицо, его самого в кабинете и почувствовала глубокую тоску, и ненависть тоже, вообразила его искривленный рот, его рослую худобу («Шпала», — подумала она вдруг). Ей было больно.

Девочка стояла в дверях и, втянув голову в плечи, разглядывала комнату с недоумением и робостью.

Толстуха Бев ничего не могла с собой поделать. Она сказала:

— Эми Гудроу, поди сюда и дай толстой старухе обнять тебя.

Но девочка просто смотрела на нее, выражение ее лица не изменилось.

— Ну же, — велела Бев, — иди сюда, ты не поверишь, но мне тебя не хватало.

Она протянула руки, шевеля пальцами, и обернулась к Дотти для поддержки.

— Правда, Дот? Разве я не говорю каждый день на работе: «Дотти, хорошо, что ты вернулась, но эта Эми Гудроу, разве она не наша общая любимица?».

— Это правда, — подтвердила Дотти.

Тогда Эми застенчиво улыбнулась, но уголком рта, скорее, чтобы сделать приятное Бев.

— Ну же!

И девушка подошла, наклонилась неловко, и Бев крепко сжала ее большими, мягкими руками. Исабель, все еще сидя в кресле, мысленно скривилась, частично из-за неловкости Эми, но главным образом потому, что помнила ужасный запах изо рта дочери сегодня утром, когда лежала рядом с ней: незнакомый, тяжелый и острый, запах накопившихся ночных кошмаров.

— Спасибо, — сказала Бев, наконец отпуская Эми. — Мои девочки думают, что они слишком взрослые для объятий (вранье). И мне надо подождать несколько лет, прежде чем я обзаведусь внуками. Господи, надеюсь, что не раньше. Меня беспокоит Рокси, вдруг она выскочит за первого встречного?

— Нет, — сказала Дотти, — Роксана умница. — Она убрала плед, чтобы Эми могла сесть на диван. — Могу поспорить, ты удивляешься, почему в доме столько народу, — добавила она виновато. — У меня возникли дома некоторые проблемы, и твоя мама был так добра, что позволила нам устроить небольшой девичник прошлой ночью.

Эми неопределенно кивнула. Когда она проснулась сегодня утром во второй раз, мать поведала ей шепотом о беде Дотти, и в своей ватной печали Эми утешилась знанием, что она была не единственным человеком в мире, чье сердце еще так недавно пронзили, разбили и вырвали из груди.

— Твоя мама была очень добра, — согласилась Бев, поднимая подушку с пола.

— Нет, — сказала Исабель, — на самом деле это вы обе были очень добры ко мне.

Да, в комнате с потерпевшими кораблекрушение женщинами все еще витала доброта, но секреты, которые придется нести в одиночку, там тоже присутствовали. Для Эми, конечно, это было поразительное заявление мистера Робертсона: «Я вас не знаю». Для Исабель это было скрытое отступление Эйвери Кларка с позиции, которую он никогда не занимал и о которой даже не догадывался. Но и Дотти не открыла Бев всех деталей своей печали (повторяющиеся мысли о влагалище Алтеи, обласканном пальцами, темный влажный тоннель, ведущий в ее сокровенное, а не сухая, исполосованная скальпелем полость, закрытая теперь, зашитая — внутри самой Дотти), но и Толстуха Бев таила нечто, которое она не могла выразить словами, — некий тяжелый покров страха, давящий ее.

И что тут поделаешь? Остается одно — жить дальше. Все люди продолжают жить, как они делали это на протяжении тысяч лет. Принимать доброту, которую тебе дарят, дать ей впитаться в тебя как можно глубже, проникнуть во все темные закоулки души и тела, зная, что со временем они могут превратиться в нечто почти сносное. Дотти, Бев, Исабель — каждая по-своему это знали. Но Эми была так юна. Она еще не знала, что она может вынести, а что нет, и она молча, как потрясенный ребенок, цеплялась за всех трех матерей в этой комнате.

— Мы разгромили вашу гостиную, — сказала Толстуха Бев Исабель. — Надо бы нажарить оладий — разгромить тебе и кухню.

— Ну и громите, — ответила Исабель, — подумаешь.

И действительно, это уже ничего не значило. Что-то началось для Исабель этим утром, когда она лежала на кровати с Эми и яркий солнечный свет пробивался сквозь жалюзи, — она чувствовала и поражение, и свободу. Что именно это было? Но она откровенно рассказала Эми про Дотти, хотя, может, и не надо было. Она, возможно, должна была рассказать иначе, оградив дочку от «интимных проблем» Дотти, но вместо этого она рассказала Эми об Уолли Брауне и Алтее Тайсон. («Надо бы отправить ее почистить зубы», — думала Исабель, глядя на дочку, сидящую в углу дивана, но ничего не сказала.).

После пробуждения в воздухе носился легкий аромат свободы, начиная с предчувствия, что сегодня можно не застилать постель и можно не идти в церковь. И завтра не надо идти на работу. Она позвонит Эйвери Кларку и скажет, что Эми нездорова, что ей нужна неделя отдыха. У нее будет много времени ухаживать за ней, ничто не будет отвлекать. А что будет, если Эйвери не поверит ей, предположив, что она не выходит, потому что ей неловко с ним видеться, после того как он забыл о визите? А что, если он решил, что она сердится?

Это не имеет значения. Все равно, что он думает.

Не имело значения и то, что дом был в полном беспорядке, что на журнальном столике из красного дерева образовалось пятно от воды. Нет, все это не имело значения.

— Мне пора на мессу, — сказала Дотти, обращаясь к Эми, которая не знала, что ответить, и лишь робко улыбнулась в ответ с другого конца дивана.

— Я думаю, что Бог предпочел бы видеть, как ты ешь оладьи, — завопила Толстуха Бев из кухни, и Исабель внезапно испытала сильное желание стать католичкой.

Будь она католичкой, она могла бы стоять на коленях и склонять голову в церкви с блестящими витражами и полосами золотого света, изливающимися на нее с высоты. Да-да, она бы стояла на коленях и обнимала Эми, и Дотти, и Бев. «Прошу Тебя, Господи», — молилась бы она. (О чем?) Она бы молилась: «О, пожалуйста, Господи. Помоги нам быть милосердными к самим себе».

— Я лично люблю потоньше и поподжаристей, — сказала Толстуха Бев, — чуть прижми их лопаточкой.

С запахом кофе и подгоревших оладий утро, худо-бедно собравшись, ковыляло, чтобы начать еще один день, но в нем было и невысказанное присутствие смерти: призрак мертвой девочки, втиснутой в багажник, пустой дом, ждущий Дотти Браун, чтобы начать ее неожиданное греховное вдовство, и такое же — у Исабель, еще более тайное, ибо как будет выглядеть жизнь без Эйвери Кларка в ее сердцевине? И у Эми, сидящей на краю дивана, и давящейся оладушкой Бев.

Исабель видела озадаченный взгляд дочери, неуверенность на сияющем личике и снова спрашивала себя, чем занималась она, разъезжая по проселочным дорогам с каким-то мальчиком, снова спрашивала себя, что могло вогнать дочь в такую тоску. И она знала, что узнает все не сразу или даже ничего не узнает.

В день по кусочку.

Да, конечно, на все нужно время. Она поняла это, стоя на крыльце, махая на прощание Бев и Дотти. Нужно время, чтобы собраться, наладить жизнь без Эйвери Кларка в ее сердцевине. Она уже чувствовала искушение возвратиться к накопленным годами интересам: а что она наденет завтра, когда будет собираться на работу? Но нет. Она не вернется на работу, по крайней мере какое-то время. Нет. Он забыл, что надо прийти в ее дом на ужин. Она мало значила для него или вообще ничего не значила, в конце концов.

Кроме того, на нее еще нисходили эти периодические приливы свободы, ясности, спокойствия. И Эми — желание удержать Эми рядом, заботиться о ней. Да вот же, девочке надо выкупаться.

— Как насчет ванны? — спросила Исабель, и Эми пожала плечами, потом покачала головой. Ей было не до купания.

— Хорошо. Тогда попозже. Ванна расслабляет.

Она открыла дверь черного хода, чтобы проветрить кухню, и села рядом с Эми на диван.

— Мы не пойдем в церковь, — сказала она.

Во дворе вовсю распевали птицы.

А за окном стоял кроткий, почти осенний день. Солнце светило сквозь окна конгрегационной церкви, свет падал на темно-красный ковер, на спинки белых скамеек. Ветерок был легок, он покачивал верхушки вязов, и внутри церкви мерцали блики на стене и на алтаре, там, где играли тени листьев. Прихожане стоя пели — протяжно, низкими голосами, сливавшимися в один общий глас: «Восславим Господа, от которого всякое благословение, — на фоне звуков органа, чьи звучные ноты отделялись и, очищенные, слетали с хоров. — Славьте Его все твари земные». Приставы в серых костюмах и в грубых ботинках расставляли тарелки для сборов на столе при входе в церковь и, касаясь галстуков с чувством выполненного долга (Эйвери Кларк был одним из них), возвращались молча на свои места. «Восславим Отца, и Сына, и Святого Духа». Общий выдох. Вся община села, чье-то колено ударилось о спинку скамьи, сборник гимнов упал, открылся, захлопнулся, кто-то тихо высморкался. (Эмма Кларк, злясь на мужа, делала вид, что слушает чтение Священного Писания, и думала, что вот сидит Исабель Гудроу где-то за ними и переносит оскорбление с праведным достоинством.).

Горшки с белыми и темно-красными хризантемами выстроились на ступенях к алтарю. Черная накидка пастора задвигалась, когда он поднял руку над кафедрой, медленно переворачивая страницы огромной Библии, простертой перед ним. «И Иисус встал и рече им: Пусть тот, кто без греха…» Из-за церкви донесся слабый сладкий запах виноградного сока, потому что было воскресенье и там, за церковью, наряду с серебряными блюдами с тонкими хлебцами, стояли круглые подносы с небольшим количеством стаканов виноградного сока. (Веки Тимми Томпсона опустились и не поднимались, пока его не разбудило громкое урчание в животе у жены.).

Орган загудел снова, пастор, отходя от кафедры, склонил голову, а над ним, на хорах, регент Мириам Лэнгли предстала перед общиной тоже в черной мантии, держа перед собой черную папку с нотами. Выражение благочестивого страдания появилось на ее простом личике, она слегка покачалась, а затем запела сольную партию (Пег Данлап, сидя рядом с мужем, вообразила лицо Джеральда Берроуза у себя между ног, почувствовала, как там потеплело, и уставилась на горшок с белыми хризантемами).

Нежное мерцание солнечных лучей на кафедре, приглушенные звуки автомобилей на Главной улице, протяжные, раскачивающиеся «амини» в конце соло Мириам Лэнгли, постоянный придушенный кашель где-то на балконе, иногда хруст обертки от леденца, а затем взрыв радостной органной музыки, как если бы органист возрадовался, что соло Мириам Лэнгли наконец-то завершилось. Пастор вернулся на кафедру, готовый к проповеди (названной в программке «Чтобы очистить кислый виноград»), и прихожане зашевелились, усаживаясь поудобней, то и дело отовсюду слышались тихие вздохи.

Заплакал ребенок, отец поспешно вынес его на улицу и был рад и счастлив, сидя в машине на солнечной автостоянке, что пропустил проповедь. Клара Уилкокс, посетившая, как обычно, раннюю службу, вместе с Барбарой Роули убирала столы после утреннего кофе в комнате для собраний, из вежливости стараясь не смотреть, как Барбара один за другим отправляла в рот бублики. Солнечный свет проник через окно и сверкнул в кофейнике, когда его убирали в кладовку.

А тем временем в церкви пастор завершил проповедь (ранее, чем обычно, потому что еще предполагалась евхаристия), приставы поднялись снова, на этот раз чтобы раздать подносы для облаток и вина, пастор вновь перевернул огромные страницы Библии: «Пусть все, кто вкушает плоть Мою, запомнят Меня…» Оставалось пропеть еще один гимн, прихожане встали теперь с явным облегчением, ибо финал был виден, и наконец прозвучало благословение, пастор, стоя на амвоне, простер над возлюбленными им прихожанами руку (если бы кто несведущий заглянул в церковь, то увидел бы человека в черной одежде, стоящего в торжественной позе и с закрытыми глазами благословляющего всех присутствующих): «Да будут слова моих уст и размышления сердца приятны Тебе, о Господи!» А в это самое время Исабель Гудроу в ее маленькой гостиной, по-прежнему наполненной застоявшимся сигаретным дымом, вполголоса досказывала Эми историю про Джейка и Эвелин Каннингем и их троих детей, которых они воспитывали в Калифорнии, повинившись наконец со всей возможной мягкостью, что не рассказала Эми обо всем раньше.

Эми внимательно смотрела то на лицо матери, то на диван, переводила взгляд на окно, на кресло, и, пока длилось молчание, глаза ее бегали по комнате все быстрее и быстрее, пока не остановились на лице Исабель.

— Мама, — сказала она наконец, и глаза, лицо и губы озарились пониманием, — а ведь где-то у меня есть родня!