Геопанорама русской культуры: Провинция и ее локальные тексты.

Р. Казари (Бергамо). Уход в провинцию: путь к «воле и приволью»? (на материале произведений Л. Н. Толстого).

В отношении почти всех великих русских писателей можно говорить о присутствии в их творчестве богатого образного материала о провинции: Гоголь населил ее «мертвыми душами» и фантастическими лгунами, Достоевский широко представил весь ее кривой мир в рассказах «Село Степанчиково и его обитатели», «Дядюшкин сон», в романе «Бесы», а в «Братьях Карамазовых» противопоставил монастырь провинциальному городу, как святое – не святому. Город, так сказать, «покрывает» светлый образ старца Зосимы.

У Тургенева же провинция представлена усадьбой как миром, из которого смотрят на столицу (столицы), подражая ей, и в котором, в то же время, встречаются сильные и самостоятельные характеры (пьеса «Провинциалка»), Несколько особняком, в связи с этой проблематикой, стоит Толстой. Его понимание провинции является, в основном, далеким от самых распространенных ее представлений, например от понимания классической оппозиции провинция v/s столица.

На самом деле, в течение многих лет столицы Москва и Петербург были для Толстого локусами, жизнь которых морально никак не оправдывается, как показывают начальные строки романа «Воскресение»: «Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью <…»>.[268].

В произведениях, написанных до восьмидесятых годов, писатель противопоставляет городу не столько деревню вообще, сколько определенную деревню, свое поместье Ясную Поляну.

Оппозиция «столица vs провинция» превращается у Толстого в оппозицию «город vs деревня», которую надо понимать и как противопоставление центра – периферии.

Понятие «центр» (= середина) принимается здесь в том особенном истолковании, которое дает В.Топоров в работе «Поэтика Достоевского и архаические схемы мифологического мышления». Согласно его наблюдениям, «самая главная черта середины <…> ее закрытость и, более того, спертость, скученность, обуженность. <…> эта черта выражена предельно ярко. Она трактуется как духота и как теснота-узость»[269].

Такой «центр-середина», по Топорову, противопоставляется широкому пространству, «простору», где космический элемент преобладает над хаосом. Языковые маркеры середины: узость и ужас – восходят «к тому же индоевропейскому корню, который отразился в ведийском amhas, обозначающем остаток хаотической узости, тупика, отсутствия благ и в структуре макрокосма, и в душе человека и противопоставленном иги Іока – широкому миру, торжеству космического над хаотическим»[270].

В биографическом и творческом опыте Толстого такими «узкими» центрами могут быть город или, со временем и в зависимости от всё растущего разочарования в предыдущем жизненном опыте, сама Ясная Поляна.

Первоначально и в течение долгого времени Ясная Поляна являлась для Толстого единственно истинным «Домом», понимаемым как зона семейной интимной обстановки, семейных привязанностей и традиций, семейной памяти. Следовательно, она представляла собой Дом – 'сакральное место и сакральный центр', а не дом – 'тесный несакральный центр', как у Достоевского.

Кроме того, в миропонимании Толстого этого периода Дом и деревня нераздельны. Они составляют два полюса той жизни, которая должна проходить всегда в теснейшем контакте с природой. А природа, в свою очередь, понимается им не только a la Rousseau, но и в смысле панического, стихийного начала[271].

Толстой преследует идеал гармонической и морально оправданной жизни, сливающейся с природой, на нем он сосредоточивает свои чаяния. Если очертить пространственную модель толстовского идеала в начале его жизни, то в центр следует поместить Ясную Поляну, а вокруг расположить всю Россию.

Поместье Толстого – целый мир, микрокосмос, который бескрайне расширяется за свои географические пределы, так как утопия или сон вообще не имеют пределов. Вокруг Ясной Поляны нет «периферии».

Но со временем они появляются: по мере того как Толстой осознает, что ему невозможно реализовать свои идеалы в рамках поместья, границы его мира становятся всё теснее и теснее, всё более удушающими. Тот первоначально сакральный центр, которым являлась Ясная Поляна, становится мало-помалу местом неестественной и ложной жизни. Теперь Толстому хочется удалиться от него, чтобы освободиться от собственных вынужденных компромиссов и лжи.

Единое пространство-центр, представляемое Домом-усадьбой-Россией (местом идеальной полной внутренней свободы), разошлось затем на два полюса: усадьбу и ее периферию, которая стала характеризоваться широтой и внутренними гармонией и свободой.

Эта широкая, свободная периферия и есть для Толстого «провинция».

Уходя из центра, который стал для него тесным и душным, писатель надеется реализовать в широком пространстве (в просторе) идеальную жизнь, недоступную в узких рамках дома.

«Другое место» становится для него «местом» идеальной жизни и принимает в его биографии и в его творчестве разные топографические ипостаси.

Судя по внешним и по внутренним событиям жизни, Толстой всё время двигался из центра к периферии, из пункта, становившегося тесным, к простору и воле. Он совершал это перемещение три раза и по трем разным географическим направлениям, которые, в общем, образуют единый путь, каким-то образом направленный к Востоку. Очерчивая этот путь, мы намеренно игнорируем два путешествия, которые Толстой совершил на Запад, ибо они в конце концов представляют собой «уступки духу времени» и русской аристократической культуре. Большее значение имеют уходы Толстого на волю безбрежных восточных земель. Безусловно, Восток притягивал Толстого (иногда, может быть, даже неосознанно) прежде всего как мировоззрение, как моральное и внутреннее видение жизни. Существует достаточно много свидетельств об интересе Толстого к восточным религиям[272].

Поездки Толстого имеют свою предысторию: в юности писатель шесть лет провел в Казани. Это был довольно важный период, поскольку в этом городе, особенно в Университете, хорошо знакомом Толстому, интерес к восточным традициям был очень силен. Неудивительно, что, когда Толстой вдруг решил поехать на Кавказ вместе с братом, реализуя первый из своих опытов ухода к идеальной жизни, он выбрал путь вниз по Волге до Астрахани. Этот длинный и замедленный маршрут показывает, что Толстой воспринимал реку не как предел или границу, но как обещание и возможность жизни в свободных и вольных местах.

Среди многочисленных причин, которые могли натолкнуть писателя на этот путь к Югу и к Востоку[273], остается его постоянное стремление к идеальной земле и идеальному народу, который живет патриархальной и архаичной жизнью, в соответствии со стихийными ритмами природы, лишенной ложных сверхструктур западной цивилизации. Этот идеал будет для Толстого неизменным до последних дней жизни.

В путешествии Толстого на Кавказ, как и в путешествии его литературного двойника Оленина, границу, на которой incipit vita nova, образует, как известно, цепь высоких гор. Горы воспринимаются как знак начала самосознания, как место, которое ставит предел бессмысленности прошлого. Оленин-Толстой возвращается с Кавказа разочарованным, отвергнутым своей неспособностью опроститься, «настроиться» на казачий лад.

Следующим, на сей раз определенно восточным направлением в итинерариях писателя были башкирские степи. Первая поездка туда в 1862 г. открывает ему приволье степных просторов, волю полукочевого-полуоседлого народа, в быте и в нравах которого писатель видит возможное осуществление своего идеала.

Представления Толстого об идеальном народе и идеальной жизни либо не имели определенного временного соотнесения, либо были обращены к прошлому; историческое же настоящее с его меркантилизмом, неестественными человеческими отношениями было реальностью, которую Толстой отвергал как царство лжи. Бесперспективному настоящему Толстой противопоставляет землю и народ вне времени, он мечтает о народе, который живет согласно с неизменяемыми традициями. Но всё это не может находиться «близко», а только «далеко». Далеко от города, в далекой провинции, но и «не в Ясной Поляне», а в пространстве не «зараженном»[274].

В данном контексте провинция понимается не только как территориальная категория, но и как зона внутренней этической свободы, принимающая у Толстого то географический вид Кавказа, то вид башкирских степей.

Свой опыт в башкирских степях писатель творчески не разработал. О нем свидетельствуют только письма и показательная записка в «Дневниках»: «На пароходе. Как будто опять возрождаюсь к жизни и к сознанию ее»[275]; ср. также слова из «Исповеди»: «бросил всё и поехал в степь к башкирам – дышать воздухом, пить кумыс»[276]. По этим документам можно реконструировать некий сверхтекст, новый миф, создаваемый Толстым, где центральным является переживание степи как стихии цельной и нетронутой, как привольной природы. Это в какой-то степени продолжает и развивает именно миф Геродота.

Но во второй половине XIX в. этот миф, по своей сути довольно архаический, уже не мог иметь никакой реальной поддержки. Исчезала цельность жизни, что способствовало разрушению и постепенному исчезновению самого мифа. В самом деле, когда Толстой возвращается в Самару десять лет спустя после первого своего пребывания, башкиры уже продают землю (он сам покупает эту землю), ее разделяют, понятия простор-воля-приволье всё более и более теряют свой смысл.

Внутреннее переживание самарских степей Толстым выявляет еще раз оппозицию между центром (Ясная Поляна, семейная жизнь, собственность), которому теперь свойственно понятие «теснота», и свободной периферией, характеризующейся широтой и простором, переживаемой как миф о гармонической, вольной и естественной жизни. Эта оппозиция становится для писателя всё более ощутимой, ему становится всё труднее выносить антиномии собственной жизни. Он стремится к уходу, к выходу из места, которому присуща моральная узость.

Идеал, к которому стремится Толстой, имеет принципиально пространственную основу. Для него важно выйти на дорогу – настоящую, большую дорогу, такую, например, которая проходит мимо Ясной Поляны и на которой он беседует со странниками[277].

Третий этап ухода Толстого связан с местом восточнее Самары, с Сибирью, с настоящей провинцией в латинском смысле слова. Сам Толстой никогда не был в Сибири, но многие герои его произведений, написанных после кризисного 1881 г., оказываются там в конце своего жизненного пути: князь Нехлюдов, отец Сергий, старец Федор Кузьмич, герой «Фальшивого купона».

В Сибири они как будто «останавливаются», строят свой «центр», но уже на новых основах, как сакральное место, где не тесно, а свободно.

«Русский роман, начиная с Гоголя, ориентируется в глубинной сюжетной структуре на миф <…>[278], – утверждает Лотман и продолжает, – <...> сюжетное звено «смерть-ад-воскресение» в широком круге русских сюжетов подменяется другим: преступление (подлинное или мнимое) – ссылка в Сибирь – воскресение»[279].

Сибирь появляется и имеет смысл там, где «все земные пути исчерпаны», она – «экстремальная ситуация», поэтому «преображение героя <...> локально связывается с Сибирью». Так, Касатский – герой рассказа «Отец Сергий» – «работает у хозяина в огороде, и учит детей, и ходит за больными»[280].О Федоре Кузьмиче в самом заглавии рассказа говорится: «Посмертные записки старца Федора Кузьмича, умершего 20 января 1864 г. в Сибири, близ Томска на заимке купца Хромова»[281]. О Степане Пелагеюшкине, каторжнике (в Сибири), из рассказа «Фальшивый купон» читаем: «Это святой человек. Спросите у кого хотите <...> Шесть человек убил, а святой человек»[282].

В Сибири не только решается судьба отдельных персонажей. Именно с Сибирью был связан один неосуществленный замысел Толстого, роман из крестьянской жизни. Левин в «Анне Карениной» утверждает: <...> русский рабочий имеет совершенно особенный от других народов взгляд на землю. <…> Этот взгляд русского народа вытекает из сознания им своего призвания заселить огромные, незанятые пространства на востоке»[283]. М. М. Бахтин комментирует это место таким образом: «Мысль Константина Левина, что историческая миссия русского крестьянства – в колонизации бесконечных азиатских земель, должна была, по-видимому, лечь в основу нового произведения. Это историческое дело русского мужика осуществляется исключительно в формах земледелия и патриархального домостроительства. По замыслу Толстого, один из декабристов попадает в Сибири к крестьянам-переселенцам»[284].

Казалось, что такой взгляд на Сибирь как на место, где беспокойные герои могли бы найти свою внутреннюю гармонию в самом восточном Востоке (разумеется, в пределах России), в определенном пункте (это сакральный центр, которому, по понятиям Толстого, должны быть свойственны высокие моральные качества), должен был оправдать окончание всех странствий. Но, может быть, это не так.

В мечте Толстого об уходе всё менее и менее важным становится точный, конечный пункт движения. Как для странника или скитальца, для него дорога имеет смысл сама по себе. Толстой собирается «уйти, уйти, уйти»[285]. Уход может быть в конце концов исключительно внутренней категорией.

Еще один вариант выхода из внутренней тесноты Толстой показывает в пьесе «Живой труп», где герой, Федя Протасов, никуда уже не идет, из Москвы не выходит, из центра в провинцию не перемещается, но спасается от ложной жизни в центре центра, в трущобах города, где полностью освобождается от себя, отказываясь от семьи, от денег, от друзей, даже от последнего и самого важного для личной и социальной идентификации – от своего имени.

На дне города Федя Протасов, «последний из последних», как и все те, кто там оказывается, в действительности освобождается от всех жизненных и моральных сверхструктур. Дно города и его трущобы являются эквивалентом вольных степей или цыганского табора. Именно там Толстой-Федя Протасов познал вкус подлинной жизни и заглянул в глубину своего «я».

В Сибири, в этом традиционном месте возрождения, этого не могло произойти. Если раньше Толстой искал самое широкое пространство, то сейчас пробует внешне «теснейшее из тесного», которое всё-таки внутренне соответствует освобождению от того, что для него равно настоящей смерти, – лжи и фикции[286].

Понятие «провинция» у Толстого развивается, обнаруживая множество разных граней, но все они имеют одну общую сторону с геометрической основой, с таким пространством, где можно реализовать свои нравственные принципы. Моделями такого пространства становятся то Кавказ, где, по мнению писателя, живет «идеальный» народ, то башкирские степи, как безбрежный простор воли, то Сибирь – место искупления вины и внутреннего возрождения. Это все далекая периферия, если смотреть из Ясной Поляны, сперва сакрального центра, а потом тесного и душного помещения.

Но одновременно Толстой находит другой вариант ухода к свободе: уход в городские трущобы, всегда узкие, тесные, душные. По этим характеристикам они подобны смерти; символом смерти в «Живом трупе» является и потеря героем имени. Но смерть, как известно, всегда виделась Толстому временем успокоения, временем вновь найденной гармонии.