Капитан Панталеон и Рота Добрых услуг.

В ночь с 16 на 17 августа 1956 года.

Под слепящими лучами солнца горн возвещает начало дня в казармах Чиклайо: шумное оживление в помещениях, веселое ржанье в стойлах, ватный дым над кухонными трубами. Вмиг проснулось все вокруг, и повсюду царит теплая, благотворная, бодрящая обстановка боевой готовности и здорового воодушевления. А дотошный, неподкупный, аккуратный лейтенант Пантоха — во рту еще держится вкус кофе с жирным козьим молоком и гренков со сливовым джемом — пересекает плац, где репетирует оркестр, готовясь к параду в честь национального праздника. Вокруг с энтузиазмом маршируют стройные ряды. А непреклонный лейтенант Пантоха следит за раздачей завтрака солдатам: его губы шевелятся — он считает, и когда губы беззвучно произносят «120», то чудесным образом ответственный за раздачу капрал проливает последнюю струйку кофе, выдает сто двадцатый кусок хлеба и сто двадцатый апельсин. А вот лейтенант Пантоха, обратившись в статую, наблюдает за тем, как солдаты разгружают машину с продуктами: его пальцы движутся в такт с разгрузкой — точь-в-точь дирижер перед симфоническим оркестром.

Позади твердо, со скупой мужской нежностью, уловимой лишь для очень острого слуха, голос полковника Монтеса по-отечески наставляет: «Кормят лучше, чем у нас, в Чиклайо? Куда французской или китайской кухне до нашей: шестнадцать способов приготовления риса с курицей!» И лейтенант Пантоха тщательно — но при этом ни один мускул на лице не дрогнет — снимает пробу с каждого котла. Шеф-повар, сержант Чанфиано, сын негра и индианки, не сводит глаз с офицера, и пот струится у него по лбу, а дрожащие губы выдают волнение и панический страх. А вот лейтенант Пантоха — так же скрупулезно и с тем же ничего не говорящим выражением лица — проверяет взятое из прачечной белье, которое раскладывают по пластиковым мешкам два нижних чина. А вот лейтенант Пантоха священнодействует, выдавая обмундирование вновь прибывшим рекрутам. А вот лейтенант Пантоха — на этот раз с воодушевлением и почти любовью — втыкает булавки с флажками в линии схемы, подправляет статистические кривые графика, дописывает цифры на диаграммах, развешанных по стенам. И казарменный оркестр наяривает бравую маринеру [3].

Влажная печаль растекается в воздухе, тучи заволакивают солнце, смолкают горны, тарелки, барабан — такое чувство, будто вода утекает сквозь пальцы, будто плевок без остатка впитывается песком, будто пылающие губы, едва коснувшись щеки, вдруг покрываются гнойными язвами, будто лопнул воздушный шарик, кончилось кино, тоска забивает гол: это горн (подъем? обед? отбой?) снова прорезывает теплый воздух (утренний? полуденный? вечерний?). В правое ухо вползает щекотка, разрастается, охватывает все ухо, мочку, шею, перекидывается на левое ухо: и вот его тоже обуял зуд — трепещет невидимый пушок, раскрываются бесчисленные жаждущие поры, ища, умоляя, — и неотвязную печаль, лютую тоску сменяет тайный зуд, всеобъемлющее чувство ненадежности, тело пронзает, разъедает страх. Но на лице лейтенанта Пантохи не отразилось ничего: одного за другим он пытливо рассматривает солдат, которые торжественно выстроились в ряды: все уставились наверх, туда, где должен находиться потолок склада, но почему-то оказывается парадная трибуна для национальных праздников. Полковник Монтес здесь? Здесь. Тигр Кольасос? Здесь. Генерал Викторна?

Тоже. Полковник Лопес Лопес? Здесь. Они беззлобно улыбаются, прикрывая рты коричневыми кожаными перчатками и чуть отворачиваясь, — секретничают? Но лейтенант Пантоха знает, зачем это, отчего и почему. Он не хочет смотреть на солдат, ожидающих свистка, по которому они войдут в склад получить чистое белье и сдать грязное, не хочет, потому что подозревает, знает или догадывается, что стоит ему посмотреть, как — готов дать голову на отсечение — тотчас же сеньора Леонор обо всем узнает, и Почита тоже. Но он все-таки переводит на них взгляд и, не веря глазам, смотрит, оглядывает построения: ха-ха, вот смех-то, ну и срам. Да, так оно и есть. Густая, словно кровь, растекается под кожей тоска, и, охваченный холодным ужасом, изо всех сил стараясь скрыть свои чувства, он видит, как округляются груди, плечи, бедра солдат, как из-под форменных головных уборов рассыпаются по плечам кудри, как смягчаются и нежно розовеют лица, мужественные взгляды становятся ласковыми, насмешливыми, лукавыми. К ужасу примешивается жалящее, дразнящее ощущение, что он, лейтенант Пантоха, смешон. И, решив играть вабанк, он расправляет плечи и командует: «Расстегнуть рубахи, черт возьми!» И опускает глаза долу, меж тем как пуговицы расстегиваются, пустеют петли, подрагивают отстроченные борта рубах, и, тугие, вялые, мраморно-белые и глинисто-смуглые, колышутся в такт шагам обнаженные груди нижних чинов. И вот уже лейтенант Пантоха во главе роты — шашка наголо, суровый профиль, благородный лоб, чистый взгляд — решительно печатает шаг: ать-два, ать-два. Никто не знает, что он проклинает судьбу. Боль его нестерпима, унижение глубоко, стыд безграничен, ибо за ним без всякой выправки, мягко, как кобылицы сквозь тину, шествуют новобранцы, не умеющие даже забинтоваться так, чтобы груди не выпирали, или замаскировать их должным образом одеждой и постричься, как положено по уставу: не длинней пяти сантиметров, да отскоблить ногти. Он слышит, как они идут позади, и чувствует: они даже не пытаются глядеть мужественно, а напоказ выставляют свою женскую сущность, выпячивают грудь, изгибаются в талии, колышут бедрами и трясут длинными волосами. (Его прошибает холодный пот, он чуть было не напустил в штаны — сеньора Леонор, отглаживая брюки, заметила бы, Почита, перешивая ему нашивки, хохотала бы до упаду.) А теперь надо целиком и полностью сосредоточиться на марше, потому что подошли к самой трибуне. Тигр Кольасос серьезен, генерал Викториа прикрывает рукой зевок, полковник Лопес Лопес понимающе и даже весело кивает головой, и, быть может, пилюля не была бы так горька, если бы откуда-то из угла не глядели на него с упреком и печалью, с гневом и разочарованием серые глаза генерала Скавино.

Но и это его уже не волнует: зуд в ушах становится невыносимым, и, ко всему готовый, он приказывает роте: «Бе-гом марш!» — и сам подает пример. Он бежит быстро, ладно и слышит за спиной мягкую поступь, жаркую и зовущую, и чувствует, как по всему телу разливается тепло вроде пара, какой поднимается над котлом с рисом и курицей, только что снятым с огня. Лейтенант Пантоха резко останавливается, и его возмутительная рота — тоже. Чуть закрасневшись, он делает невразумительный жест, который, однако, все понимают. Пружина отпущена, желанная церемония начинается. Перед ним проходит первый взвод: безобразие, до чего расхлябанно носит форму младший лейтенант Порфирио Вонг, примечает он, дать ему выговор и научить правильно носить форму, но тут нижние чины, проходя перед ним, застывшим неподвижно, без всякого выражения на лице, начинают быстро сбрасывать гимнастерки, обнажая пылающие телеса, и тянут руки, чтобы любовно ущипнуть его за шею, за мочку уха, и приближаются одна за другой, одна за другой — а он в помощь им наклоняет голову — и нежно кусают его за ухо. Жаркое наслаждение, животный восторг, радость, осязаемая и острая, сметают страх, тоску, боязнь стать посмешищем, а те все щиплют, все поглаживают, покусывают за ухо лейтенанта Пантоху.

Но почему-то среди нижних чинов мелькают знакомые лица, и это отравляет горечью вспышки счастья, царапает шипами тревоги: неопрятная и безобразносмешная выступает одетая в форму Леонор Куринчила, тянет кверху полковое знамя Чупито и в последнем отделении — тоска нефтяным фонтаном окатывает тело и душу лейтенанта Пантохи, — в последнем отделении какой-то солдатик, но он-то знает — и опять нахлынул удушающий страх, пьянящая печаль, — потому что он-то знает, что под этими знаками различия, под форменным головным убором, мешковатыми брюками, застиранной гимнастеркой бьется в тоске и рыданиях Почита.

Фальшиво орет горн, сеньора Леонор шепчет: «Рис с курицей готов, Пантосик!».