Прекрасные черты.
Владимир Глоцер.
Вот какой Хармс![1] Взгляд современников.
[1].Вот какой Хармс! – говорю я и тут же обрываю себя: а какой? Кроме внешнего облика – одежды, выражения лица, – в чём все авторы воспоминаний, в общем-то, сходятся, – он у каждого мемуариста свой, новый, другой. Иной Хармс. Как же так? Разве так бывает? Но любой художник-портретист, представляя зрителю портреты одного и того же человека, сделанные в разное время, скажет: что, не очень похож? Но это уже другой час дня, другое освещение. Что же говорить о разных художниках, которые писали одного и того же человека в разные годы. И мемуаристы, чьи воспоминания представлены на этих страницах, видели Даниила Хармса в разные годы, и он не мог быть на протяжении полутора десятилетий (основной охват времени) одним и тем же, неизменным Даниилом Ивановичем.
Всё это как бы само собой разумеется. А вот что не столь очевидно.
Все мемуаристы сходятся в том, что Даниил Иванович Хармс был человек необыкновенный. И все, кто вспоминал о нём, чувствовали это уже тогда, когда его знали. Но вот незадача, – чувствуя, понимая, никто из них не озаботился в своё время что-то записать, с ним связанное (исключение – Корней Чуковский), никто не сослался на свой дневник или что-то подобное. «Если бы мы знали, что он будет так интересовать всех, – говорили мне, – мы бы, конечно, записали для памяти что-то… А так, это был наш друг, знакомый, обаятельный Даня, Даниил Иванович, с которым мы виделись часто, – что же тут фиксировать?..» Вот такое расхожее объяснение.
Не забудем, однако, что это было время (20-е, 30-е годы), не благоприятное для дневников. Дневника, собственного же дневника боялись. Он мог послужить – и, бывало, служил обличительным документом против того, кто его вёл. (И удивительно, в частности, что в силу врождённой привычки дневники всё же вели и Даниил Хармс, и его отец, Иван Павлович Ювачев.).
Итак, моя просьба вспомнить и рассказать о Хармсе заставала многих врасплох. Но, начав вспоминать о нём, вспоминали его, за редким исключением, с удовольствием. Потому что Хармс был слишком колоритной фигурой, и забыть его никто из встречавших его, пускай десятилетия назад, не мог…
Даниил Хармс (1905–1942), поэт, прозаик, драматург, детский писатель, всё больше занимает читателей. «Меня, – писал он, – интересует только «чушь»; только то, что не имеет никакого практического смысла. Меня интересует жизнь только в своём нелепом проявлении…» Теперь уже не кажется странным, что эта «чушь» оказалась для нынешнего читателя более существенной, чем та многозначительная литература, что процветала в его, Хармса, время. Хармс, который почти совсем не печатался в отпущенные ему полтора десятилетия, словно воскрес из литературного небытия и востребован нашим временем.
При жизни, как известно, он сумел опубликовать только два свои «взрослые» стихотворения и всего однажды на сцене ленинградского Дома печати прошла его пьеса «Елизавета Бам», написанная в 1927-м. И всё! Да и то одно из напечатанных стихотворений было подправлено цензурой. Она не выдержала названия – «Стих Петра-Яшкина-коммуниста», убрав из него последнее слово. Это название не очень приятно сочеталось с началом стихотворенья: «Мы бежали как сажени / на последнее сраженье / наши пики притупились…» и так далее.
То, что Хармс писал, по его собственному признанию, не имело практического смысла. Зато читатель наших дней увидел в лаконичных, в полстраницы рассказах Хармса вполне представительную картину жизни. Скажем, в таком коротеньком рассказе, как «Начало очень хорошего летнего дня (Симфония)», из его известного цикла «Случаи».
Да, читателя сегодня привлёк Хармс ёмкостью своего описания абсурдной жизни. Но он, читатель, ещё почувствовал, что это было по-своему беспримерное творчество. Хармс писал стихи, рассказы, пьесы без всякой надежды, что они увидят свет при жизни его. Писал «в стол». И не делал никаких попыток опубликовать им написанное.
Он был и есть, безусловно, из тех писателей, жизнь и судьба которых интересует читателя ничуть не меньше, чем его сочинения. «Элэс (прозвище Леонида Савельевича Липавского. – В. Г.), – обронил Хармс в своем Дневнике, – утверждает, что мы из материала предназначенного для гениев» (запись 22 ноября 1937 года). Читатель превосходно чувствует этот материал, составляющий основу личности Хармса. И пристально вглядывается в его жизнь и судьбу.
Всем своим жизненным поведением Хармс провоцирует своего читателя на это вглядыванье. Недаром он сам полагал, что «свою жизнь создать» для него едва ли не важнее, чем писать стихи. И это ощущали его близкие, друзья, которые его хорошо знали. Не зря, по свидетельствуя. С. Друскина, его первый друг, Александр Иванович Введенский, сказал: «Хармс не создаёт искусство, а сам есть искусство».
Всё это я говорю к тому, что воспоминания о нём – не какое-то отдельное, а многие – дают возможность прикоснуться, ощутить особенность человека, который «сам есть искусство».
Воспоминания о Данииле Хармсе я собирал и записывал на протяжении полувека. Пожалуй, уже никого из мемуаристов нет в живых. Но у меня никогда не померкнет чувство признательности к ним за то, что они делились со мной своими воспоминаниями о Данииле Ивановиче Хармсе.
Клавдия Пугачёва.
«Я понимала десятым чувством,
Что я ему нравлюсь…».
Клавдия Васильевна Пугачёва (1906–1996), актриса. Адресат, быть может, самых значительных писем Хармса, которые он писал ей, когда она переехала из Ленинграда в Москву. Опубликованы мной в «Новом мире» в 1988 году (№ 4).
Основная запись воспоминаний осуществлена 20 февраля 1987 года у неё дома, в Москве, на улице Каляевской, 5, и дополнена другими моими записями её воспоминаний, сделанными впоследствии.
–
Впервые я его увидела на наших «четвергах», которые устраивал Маршак в ТЮЗе, – он читал свои стихи. Маршак был у нас зав. литчастью и устраивал эти вечера. Приходили Житков, Евгений Шварц,[2] Александра Бруштейн…[3].
В ТЮЗе Брянцева[4] я была с 24-го года иуже в 24-м была актрисой. Нет, вру. У нас был спектакль в студии, «Вильгельм Телль», и я играла Телля. И этот спектакль иногда показывался на сцене ТЮЗа. У меня были длинные волосы, я была в хитоне. Мы все играли в хитонах.
После какого-то спектакля Брянцев привёл за кулисы Антона Шварца,[5] Хармса и Маршака. И Антон Шварц, это был первый мужчина в моей жизни, который поцеловал мне руку, а Брянцев[6] тогда сказал: «Вот мы и взрослые стали». И потом, когда я играла в Театре Революции, и персонаж там говорит Аннушке: «Вот мы и взрослыми стали», я всегда вспоминала Брянцева.
Мой первый муж Миша[7] был сын Александры Яковлевны Бруштейн. Мы разошлись с ним при очень странных обстоятельствах. Миша из-за того, что просиживал в театре целые дни, – он был тогда студент Технологического института, – не сдал экзамены, и ему пришлось оттуда уйти. И отец его отправил в Саратов учиться.
Тут, когда Миша уехал, на меня накинулись кавалеры. Я не могу вспомнить, кто ко мне привёл Хармса домой. Я думаю, что это Лёва Канторович.[8] Он был у нас в студии художник-декоратор.
Хармс появился в чёрной шубе. Какая-то подстёжка такая бывает, енотовая, такая же шапка. Я ему ещё сказала: «О, шуба, как у попа».
Он приходил, прямо скажем, влюблённый, комплименты мне говорил и всё время просил: «Подарите мне что-нибудь на память».
Я ему сказала: «Так как вы человек оригинальный, то вам надо сделать оригинальный подарок».
И я ему подарила чекан – инструмент, на котором я играла в «Детях Индии». Это что-то среднее, вроде флейты с гобоем. Он его в письмах ко мне упоминает.[9].
Был очень смешной случай. Как-то я вышла из театра, и меня схватил сразу Ландау.[10] А у Ландау была такая манера—он мог прийти одетый как попало – носки у него были с дырой, он как-то странно одевался, но я уже была замужем за Мишей, так что меня хорошо одевали. Значит, у меня была лиса, – тогда были модны рыжие лисы на пальто, через плечо. А мальчишки, зрители, мои поклонники, страшно не любили, когда меня кто-нибудь встречал после спектакля. И они обсуждали моего кавалера довольно громко: что он некрасив и не так одет. Я поворачивалась иногда и говорила: «Ребята, прекратите!».
Дау что-то сказал им дерзкое. Тогда они дёрнули меня за хвост у лисы, крикнули: «На память!» – и подрали. Дау помчался за ними. Тут появился Хармс и сказал: «Помочь?» Я ему: «Что помочь?» – «Вашему кавалеру». Я говорю: «Конечно». И он побежал за ними. И они мне принесли лисий хвост как трофей. Хармс вежливо сказал: «Я исполнил свой долг», – и удалился. Мы пошли дальше с Дау, он провожал меня.
Апотомдома, когда Хармс у меня был, он спросил: «Кто это был?» – о Дау. (Тогда Хармс ещё не бывал у меня. Я ему сказала: «Человек, который мне свидание назначал на кладбище». Хармс сказал: «Оригинально». Я ему даже не объяснила, кто это такой.).
Он смешной был человек, Хармс. Рассказывал он необыкновенные истории, я его слушала с открытым ртом. Он мне всегда говорил: «Вы как малое дитё, – когда вы открыли рот, я уже знаю, что вам интересно».
И я всегда его спрашивала: «Это что, правда, или вы придумали?» Он всегда рассказывал, что это с ним всё было.
И всё время звал меня к себе домой, чтобы я посмотрела какую-то адскую машину. А когда я спрашивала: «А зачем вам такую машину в доме держать?» – он говорил: «А я по ней узнаю людей. Если человек приходит и спрашивает: «Что это за машина?», то это один человек. А если ничего не спрашивает, то это другой человек». Он, конечно, разъяснял, что он имеет в виду, но я уже не помню, что это значит. Он говорил, что у него были неприятности из-за этой машины, потому что думали, что она взрывательная.[11].
У него были такие истории, что даже не верилось, что это могло быть. Но он каждый разуверял, что это было с ним. И я смеялась от души.
Дома у него я ни разу не была.
Когда я говорила, что я сегодня в театре, он всегда спрашивал: «Кто вас сегодня провожает?».
Однажды он лёг у меня на диван, закрыл глаза и сказал: «Если б я мог остаться здесь навсегда!» Я подошла к нему – тоже дура была! – положила два пятачка ему на глаза и сказала: «Придётся вам умереть немедленно».
Никакой надежды я ему не давала. Я относилась к нему очень хорошо, но только как к автору. Вы что шутите – сколько его стихов в ТЮЗе на «четвергах» прочитала! Сколько раз я читала его «Сорок четыре весёлых чижа»!
Это ведь всё было так. Даниил мне много сам читал. Он мне рассказывал, читал. Я ему пела. Он безумно любил «Цыганочку». Тогда цыганские певицы перестраивались…
Я думаю, что он приходил ко мне поржать. Он так смеялся, когда я выпендривалась. Он всегда ко мне приставал: «Умирать будем?.. Уезжать будем?.. «Цыганочку» будем?..».
Он ещё говорил: «Щепкину-Куперник вспомним?» Она писала для нашей студии чудовищные стихи, – она тогда тоже перестраивалась. Я их так ненавидела, что даже помню, конечно.
И мы эту дрянь должны были читать. Дети, дети! Мы плевались её стихами.
Ещё я читала ему, я его всегда изводила:
И я всегда ему это читала и говорила: «Я скоро умру и перед смертью буду читать эти стихи». Он всегда говорил: «Вы знаете, сколько вы проживёте?» – «Сколько?» – «Минимум сто». Я, кажется, к этому приближаюсь.
Я ещё тогда пела. А потом сорвала себе голос в нарвском Доме культуры. Я пела частушки и сорвала себе голос. У меня сестра пела, брат пел. Тогда пели в манере цыганской. И юбки поднимала, и шлёпала ногами, и выбрасывала ноги. И я всегда пела «Цыганочку».
Я читала при Хармсе всегда одни и те же стихи. Я не помню чьи.
Ушла… Завяли ветки Сирени голубой. И даже чижик в клетке Заплакал надо мной.
Это, кажется, даже Гумилёва.[15].
Любовных объяснений у меня с ним не было. Я относилась к нему как к старшему товарищу, которого надо развлекать. Я не знаю, намного ли он был старше меня. Я-то считала, что он намного старше. Другие звонили: «Я бегу!» Аон звонил: «Можно к вам зайти?» Я понимала десятым чувством, что я ему нравлюсь. Но в этом не было элемента, как между мужчиной и женщиной. Я уже привыкла к тому, что я мальчишкам нравилась. Но я его считала мужчиной.
Он приходил, на каком-то языке произносил несколько фраз. По-английски, что ли. И потом делал рожу такую: непонятно? – «А что вы сказали?» – «Аэто я не скажу, что я сказал».
Он очень скромно себя вёл. Ужасно стеснялся, когда я его угощала. Уходил поздно, – засиживались до двух часов. Но он много читал, не только свои стихи.
Я не собиралась за Хармса замуж, – прямо скажем, он мне нравился как поэт, как талантливый человек, и нравился мне в это время Коля Акимов.[16] Но я видела, что он восторженно относится ко всему, что я делала. А когда видишь, что человеку нравишься, то лезешь из кожи вон, чтобы доставить ему удовольствие.
Мне в моей жизни приписывали много романов. С кем увижусь – с тем у меня роман! Так и с Хармсом.
Однажды он был очень взволнован. Он сказал, что когда уходил из моего дома – а у нас закрывались ворота, – дворник открывал ему. А денег у него не было. И он его так благодарил: в его ладошку будто бы вкладывал кулаком деньги, разжимал кулак, а потом закрывал его ладонь, и дворник, убеждённый, что он дал деньги, кланялся, кланялся и кланялся.
И когда он мне это рассказал, я ему сказала: «Ну какое свинство! Что ж вы обманываете, – вы бы мне сказали, я бы вам дала деньги». Он говорил: «Ну не было у меня денег!..» А может быть, он всё это выдумал.
В 1932 годуя приняла приглашение Николая Павловича Охлопкова на роль брехтовской Жанны д'Арк и переехала в Москву, в Реалистический театр.[17] С тех пор он мне писал. Я только очень хорошо помню вот что. Меня потрясло, что он, как он говорит, видел меня четыре раза.[18] Это он врёт. Четыре раза он был у меня в доме. А я его видела и на «четвергах», и когда он заходил за мной после спектакля.
Самое смешное, что в письмах[19] он меня называет Клавдией Васильевной. А в жизни он меня не так называл. Капелькой. Но меня многие так называли.[20].
А теперь о конце нашей переписки. История тут такая.
Володька Яхонтов[21] был безумно в меня влюблён, – что было, то было… Он был талантливый человек, пусть земля ему будет пухом. И страшный хулиган. Мы с Володькой репетировали «Горе от ума». Он хотел делать театр на двоих. Я тогда уходила от Охлопкова… Он приходил ко мне каждый раз с новой дамой, бросал к ногам плащ, на диван – цилиндр и кричал: «Моя жена!» Я ему сказала, что, «если ты не перестанешь водить ко мне б…ей, я с тобой не буду иметь никакого дела».
Вот однажды приехал Моргулис.[22] Я первый раз в жизни его видела и последний, слава Богу. Володьку приглашали в разные дома. Он умолял меня поехать с ним. «Поедем! Поедем!» – «Ну поедем». Когда мы приехали, там были одни женщины. Но Володя повёл себя так хулигански, что – а было очень поздно – я ушла в другую комнату и просила Моргулиса меня проводить. Но он сказал: «Я не могу, я с Яхонтовым пришёл». Потом Володька пришёл, и я ему всю ночь выговаривала. Где был Моргулис, я не знаю. После этого Володьке я не открывала ни на один звонок. Вот, видно, Моргулис что-то написал Хармсу, и Даниил Иванович после этого написал мне такое письмо.
Я ему после его письма ни звука не написала. Как только он упомянул Моргулиса, я поняла, что Володька столько наговорил Моргулису! Моргулис мог всё это рассказать Хармсу…
Это было последнее письмо, которое я получила. И когда я увидела слово Моргулис, Хармс для меня закончился.[23].
Мы расстались с ним в письмах.
Первый раз в жизни Даниил Иванович позвонил в Москву – он никогда не звонил – и спросил: «Вы живы?» – «Да, – сказала я. – А что за странные письма вы мне шлёте?» На что он сказал: «Неужели вы ничего не поняли? Я всё ещё вас люблю по-прежнему». И он повесил быстро телефон.
Вот почему мне странно, что он быстро женился. Значит, всё это было придумано? В общем, не знаю, не знаю. Я рассталась на том, что он меня всё ещё любит, и вдруг узнаю, что он женился. И всё, больше я ничего не знала, не получала от него.
Был ещё один телефонный звонок, где он извинялся: «Клавдия Васильевна, вы меня простите за такое письмо». А я его не получала. Я сказала, что если вы общаетесь с Моргулисом, нам разговаривать не о чём. Больше он мне не звонил. Я не знаю, что ему написал Моргулис.
Ачто касается «Травы», то это письмо я, наверное, разорвала.[24].
Я дама была странная, как вы понимаете. И я могла получить письмо от Акимова, вставить в письмо, которое я писала Хармсу, и отослать. Я могла переписать из письма Даниила Ивановича что-нибудь оригинальное, а остальное разорвать. Это чудо, что эти письма ещё сохранились, я не такие ещё письма рвала. И мне перед Наташей Кончаловской[25] неловко. Я письмо, которое я списала у Дани, послала ей.
Странно, что у него не сохранилось ни одного моего письма.
Для меня Хармс ещё не был таким великим человеком. Я считала, что я пуп земли. А всё случилось наоборот: те, кого я знала, сделались академиками, знаменитостями, а я влачу…