Том 7. Рассказы, повести 1888-1891.

4.

«Степь» вызвала множество критических отзывов – о ней сразу же заговорили наиболее популярные газеты и журналы. Уже в этих первых откликах наметились глубокие расхождения во взглядах и оценках.

Первый отзыв принадлежал Плещееву. 8 февраля 1888 г. он писал Чехову о «Степи»: «Прочитал я ее с жадностью. Не мог оторваться, начавши читать. Короленко тоже… Это такая прелесть, такая бездна поэзии, что я ничего другого сказать Вам не могу и никаких замечаний не могу сделать – кроме того, что я в безумном восторге. Это вещь захватывающая, и я предсказываю Вам большую, большую будущность. Что за бесподобные описания природы, что за рельефные, симпатичные фигуры… Этот отец Христофор, Егорушка, все эти возчики: Пантелей, парень, влюбленный в жену, певчий… да и все решительно <…> Поэты, художники с поэтическим чутьем должны просто с ума сойти. И сколько разбросано тончайших психологических штрихов. – Одним словом, я давно ничего не читал с таким огромным наслаждением». Плещеев высказал, однако, и некоторые сомнения. «Степь» показалась ему не вполне завершенной, он предвидел, что «внутреннее содержание» повести поймут лишь немногие: «Некоторые фигуры требуют действительно более широкого развития <…> всё хочется, чтоб они еще раз встретились в повести». Советуя продолжать историю Егорушки, Плещеев писал: «Пускай в ней нет того внешнего содержания – в смысле фабулы, – которое так дорого толпе, но внутреннего содержания зато неисчерпаемый родник» (ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 238–239).

Эти суждения Плещеева особенно знаменательны: в дальнейшем русская журнальная критика единодушно отмечала именно бесфабульность, «бессодержательность» «Степи», но в тоне далеко не мягком и не столь доброжелательном, как это сделал Плещеев.

15 Февраля 1888 г. Михайловский, прочитавший «Степь» в корректуре, написал отзыв, в котором содержалась обобщенная оценка всего раннего творчества Чехова: «Хотите обижайтесь, хотите сердитесь за это непрошенное письмо – мне всё равно, потому что слишком я далек от мысли сделать Вам обиду. Читая „Степь“, я всё время думал, какой грех Вы совершили, разрываясь на клочки, и какой это будет уж совсем страшный, незамолимый грех, если Вы и теперь будете себя рвать. Читая, я точно видел силача, который идет по дороге, сам не зная куда и зачем, так, кости разминает, и, не сознавая своей огромной силы, просто не думая об ней, то росточек сорвет, то дерево с корнем вырвет, всё с одинаковою легкостью, и даже разницы между этими действиями не чувствует. Много Вам от бога дано, Антон Павлович, много и спросится. Сила – это само собой. Но сила бывает мрачная (Достоевский) и ясная (Толстой до своего повреждения). Ваша сила ясная и в этой ясности ручательство, что злу она не послужит, не может послужить, за что бы Вы ни взялись, что бы ни задумали». Не найдя в повести стройного замысла и общественно важной темы, Михайловский объяснял это порочной «школой» тех изданий, в которых сотрудничал Чехов. Михайловский просил Чехова не возвращаться ни на минуту на старый путь: «погибнете там. Не то, чтобы Вы непременно писали большие вещи, пишите что хотите, пишите мелкие рассказы, но Вы не должны, не смеете быть дилетантом в литературе, Вы в нее должны душу положить» (ЦГАЛИ; Слово, сб. 2, стр. 216–217).

Ответное письмо Чехова остается неизвестным, но из писем Плещеева видно, что в нем Чехов дал Михайловскому отпор, «отстаивая свою независимость» (ЛН, т. 68, стр. 311).

6 Марта 1888 г. Чехов получил большое письмо П. Н. Островского (он читал «Степь» в оттиске, подаренном автором), содержавшее подробный отзыв о «Степи». Это письмо Чехов оценил чрезвычайно высоко. Оно, писал Чехов Плещееву 6 марта 1888 г., «в высшей степени симпатично, доброжелательно и умно <…> Я прочел письмо Петра Николаевича три раза и жалею теперь, что он прячется от публики. Среди журнальных работников он был бы очень нелишним. Важно не то, что у него есть определенные взгляды, убеждения, мировоззрение – всё это в данную минуту есть у каждого человека, – но важно, что он обладает методом; для аналитика, будь он ученый или критик, метод составляет половину таланта».

Свой разбор «Степи» П. Н. Островский начал с подробного анализа «промахов и погрешностей». Кроме стилистических погрешностей и «легко поправляемых пустячков», автор письма отмстил отсутствие плана – «нет центра, к которому бы, располагаясь вокруг, тяготели второстепенные лица и мелкие подробности…» По мнению автора письма, Чехову не удалось выдержать общий тон и связать в повествовании столь разнородный материал, как степные пейзажи и описания душевного мира персонажей, взгляд автора и впечатления Егорушки: «Жизнь степи и душевная история ребенка взаимно не покрываются, и то ребенок, то степь перетягивают к себе внимание читателя». Заканчивая разбор «промахов» Чехова, Островский отметил: «В общем Ваш рассказ произвел на меня впечатление большого полотна, зарисованного маленькими картинками; Вы мало обратили внимания на постройку…».

Основная – положительная – часть письма была посвящена сильным сторонам повести, особенностям чеховского таланта и тем путям, которые, по мнению Островского, открывались перед Чеховым в литературе: «Затем остается только кланяться и благодарить! Картины природы, душевные состояния ребенка, огромное количество нарисованных фигур… короче, – всё полно жизни, правды и поэзии!» Островский отметил предметность и красочность чеховской прозы; писал о психологической глубине, свойственной повествованию Чехова, подразумевая, по-видимому, ту черту, которая впоследствии была названа «чеховским подтекстом». К несомненным достоинствам Чехова Островский отнес нравственное здоровье и чистоту его таланта: «В этом коренное Ваше различие с современными молодыми беллетристами: между ними есть люди с талантом, но или психопатическое нытье, или тупой, озлобленный радикализм мешает им смотреть просто на божий мир».

Заканчивая свое письмо, Островский советовал Чехову перейти от зарисовок к картине, «от отдельных аккордов – к мелодии»: «Хочется думать, что сила таланта не истратится по мелочам <…> и что мы дождемся, наконец, хорошего русского романа; романа, т. е. не жанровых картинок, не одних рассказов, порожденных временным субъективным настроением автора, а объективного изображения современного общества, с его чувствованием и пониманием жизни, с его верованиями, идеалами, или по крайней мере с его поисками за верованием, с его тоской по отсутствующему идеалу» (ГБЛ; опубл. в статье: С. Д. Балухатый. Вокруг «Степи». – «А. П. Чехов и наш край». Ростов-на-Дону, 1935, стр. 130–133).

О том, что Чехов должен обратиться к роману, говорилось еще в одном письме-отклике первых читателей «Степи». Чехов получил его 9 марта 1888 г. (помечено его рукой: «88, III, 9»; см. илл. на стр. 93). Здесь говорилось: «Я прочла всё два раза. Только ведь это что-то вроде начала или просто отрывочек из чего-то большого и, должно быть, тоже прекрасного. Теперь вот, думаю я, настало то время, когда Вы должны бы были задумать большой труд, который бы составил Вам имя <…> Часто, когда я читаю Гоголя и Толстого, у меня рождается страстное желание расцеловать у них руки <…> скажу Вам искреннюю правду, что это же желание родилось во мне, когда я читала Вашу „Степь“. Ничего такого, как „Степь“, Вы еще не писали <…> Только что-то особенное поражает меня в ней: в каждой строчке сквозит какая-то тихая, сдержанная грусть и страстное искание чего-то <…> Как будто Вы несчастливы» (ГБЛ). Судя по характерным приметам почерка, автором этого письма, подписанного буквой «М», была, вероятно, Л. С. Мизинова.

Первая повесть Чехова широко обсуждалась в литературной среде. «Сколько я похвал слышу Вашей „Степи“!» – писал Плещеев 10 марта 1888 г. (ГБЛ; ЛН, т. 68, стр. 312). В эти же дни К. С. Баранцевич сообщал Чехову: «„Степь“ Вашу прочел, – очень нравится; кое с кем из литературной братии ломаю из-за нее копья» (ГБЛ, письмо от 8 марта 1888 г.).

Сразу же после выхода в свет мартовского номера «Северного вестника» Ал. П. Чехов в большом письме от 4 марта 1888 г. рассказывал брату о том впечатлении, которое «Степь» произвела в Петербурге: «Первым прочел Суворин и забыл выпить чашку чаю. При мне Анна Ивановна меняла ее три раза. Увлекся старичина <…> Петерсен ходит на голове от восторга <…> Нравится ему особенно то философское мнение, что человек живет прошедшим <…> В радостном исступлении он чуть не съел меня и изругал всех сотрудников за то, что они осмеливаются марать бумагу и печать своим бездарным строчничаньем в то время, когда существуют мощные могикане <…> Буренин тоже радуется и свою радость вылил в фельетоне, которого я еще не читал, ибо пишу ранее, нежели мне принесли газету. Но сообщить тебе он велел следующее: Написано чудесно. Такие описания степи, как твое, он читал только у Гоголя и Толстого. Гроза, собиравшаяся, но не разразившаяся, – верх совершенства. Лица – кроме жидов – как живые. Но ты не умеешь еще писать повестей: из каждого печатного листа можно сделать отдельный рассказ, но твоя „Степь“ есть начало или, вернее, пролог большой вещи, которую ты пишешь. Все Короленки и Гаршины перед тобою бледнеют (так и напишите ему: бледнеют). Ты самый выдающийся и единственный из современных молодых писателей. „Пусть только большое напишет… “. Итак, Антоша, пиши большое» (ГБЛ; Письма Ал. Чехова, стр. 197–198).

С марта по июль 1888 г. в русской периодической печати появился целый ряд критических отзывов, заметок и статей, посвященных «Степи». О ней писали: В. Буренин в своих «Критических очерках» («Новое время», 1888, № 4316, 4 марта); Н. Ладожский – в обзоре «Критические наброски» («Санкт-Петербургские ведомости», 1888, № 70, 11 марта); Е. Гаршин в статье «Литературные беседы» («Биржевые ведомости», 1888, № 70, 11 марта); Веневич (В. К. Стукалич) в «Очерках современной литературы» («Русский курьер», 1888, № 75, 17 марта); С. Фрид в заметке «На литературной ниве» («Новости дня», 1888, № 1687, 19 марта); анонимный критик (вероятно, Е. Гаршин) «Еженедельного обозрения» (1888, № 218, 27 марта); Аристархов <А. И. Введенский> в «Журнальных отголосках» («Русские ведомости», 1888, № 89, 31 марта); Р. А. Дистерло в обзоре «Новое литературное поколение» («Неделя», 1888, № 13 и 15); К. Арсеньев в статье «Современные русские беллетристы» («Вестник Европы», 1888, № 7).

С точки зрения журнальной критики, «Степь» представляла собой дебют, первый шаг Чехова в большой литературе. Поэтому столь серьезно обсуждался вопрос о том, достаточно ли талантлив он – газетный фельетонист и рассказчик. Единодушного мнения на этот счет не было; критики применяли различные критерии, соответствующие их общественной позиции и эстетической программе.

Н. Ладожский писал о «молодом, но уже достаточно прославленном» имени Антона Чехова, который «дал действительно хорошую вещь». Ладожский назвал Чехова «талантливым рассказчиком небольших сценок», отметил «редкое мастерство» в описаниях природы.

Аристархов, «при всем признании за автором из ряда вон выходящего таланта», отметил много недостатков в построении «Степи», «вычурностей» в стиле и языке повествования. Это обусловило его вывод: «Первое крупное произведение чрезвычайно талантливого, без сомнения, писателя – есть вместе с тем произведение писателя начинающего, не сумевшего соразмерить сил своего таланта с задачею, предстоявшею ему, не сладившего и с формой для выражения своей идеи, при несомненной красоте многих отдельных частностей». Упрек в растянутости сделал Чехову С. Б. Фрид; Арсеньев увидел в Чехове талант по преимуществу описательный: «Он умеет найти эпитет, заставляющий нас смотреть его глазами, видеть именно то, что он хочет показать нам!..» (стр. 259).

Весьма своеобразный взгляд высказал Е. Гаршин, не узревший в «Степи» ни малейших признаков беллетристического таланта: «Конечно, желая показать себя человеком, чутким к красотам художественного слова, к мастерству изображения действительности такою, какова она есть, можно усердно восхищаться произведением Чехова. Но, говоря откровенно, нельзя сказать про его „Степь“, что она „чем далее, тем становится прекраснее“: она скучна и требует от читателя чрезмерного напряжения, чтобы стало охоты воспринимать все прелести художественного изложения автора этого произведения».

В сущности Е. Гаршин (как, впрочем, и другие критики) выразил в своем отзыве взгляды тогдашнего читателя, привыкшего к роману с развернутой характеристикой персонажей, с отчетливой авторской тенденцией, воплощенной в «героях», с более или менее острым сюжетом. Подобный взгляд в 80-90-е годы был едва ли не общепринятым. В статье 1890 г. Н. К. Михайловский в присущем ему авторитетном тоне заявил: «А в „Степи“, первой большой вещи г. Чехова, самая талантливость <…> является уже источником неприятного утомления: идешь по этой степи, и кажется, конца ей нет…» (Михайловский, стр. 600). Характерно мнение, высказанное А. И. Эртелем в письме к Чехову от 25 марта 1893 г.: «… я долго не знал, а потому и не ценил Вас как писателя. Первое прочитал – „Степь“, но несоразмерное нагромождение описаний, – правда, в отдельности очень тонких, – меня утомило и не заинтересовало Вами» (ГБЛ). И Григоровичу показалось, что в «Степи» – драма велика для картины, величина холста непропорциональна сюжету» (письмо от 8 октября 1888 г. – ГБЛ; Слово, сб. 2, стр. 212).

По единодушному мнению журнальной критики, Чехову – признанному мастеру короткого рассказа – большая повествовательная форма не удалась. Эта тема в отзывах о «Степи» обсуждалась весьма обстоятельно, поскольку и Арсеньев, и Ладожский, и Буренин еще в 1886 г., в пору «Пестрых рассказов», настойчиво рекомендовали Чехову «писать большое». «Критики (в том числе и я), – писал Ладожский, – довольно дружно советовали этому талантливому рассказчику небольших сценок попробовать свои силы над большим рассказом или сложною повестью. „Степь“ и предназначалась служить такою пробою. Но тут произошло явное недоразумение между критиками и автором. Первые, следя за успехами этого молодого беллетриста по его рассказам <…> сомневались в способности молодого автора создать и выдержать какую-либо сложную фабулу, т. е. из тех иногда артистически сделанных и виртуозно раскрашенных кирпичиков, какие он делать мастер, построить хороший дом, по целесообразному плану и с архитектурно выдержанным в каком-либо определенном стиле фасадом. И что же? Рассказ „Степь“, занимая около 6 печатных листов <…> заставляет предполагать, что общие сомнения в способности г. Чехова создавать сложные и стройные композиции, по-видимому, основательны и верны».

Аналогичный взгляд высказал в своих «Критических очерках» Буренин: «В новой, крупной по объему повести Чехов обнаружил, как обнаруживал это постоянно и прежде и в своих маленьких рассказах, бездну живого и яркого таланта в рисовке картин природы, бытовых фигур и сцен, но в то же самое время обнаружил свою, если можно так выразиться, непривычку к большой и целостной художнической комбинации: его повесть все-таки остается собранием маленьких очерков, соединенных между собою чисто внешним образом и представляет не более как только отрывок, как будто пролог большого романа».

Никто из журнальных критиков не заглянул в ту «бездну внутреннего содержания», о которой Чехову писал Плещеев, ни один из них не поставил вопроса о новаторстве Чехова. Сложилась ситуация, не раз повторявшаяся в истории литературы: глубоко новаторская по своему характеру вещь, поставленная в рамки традиционных представлений и тривиального вкуса, воспринималась как вещь неудавшаяся.

Теоретический и эстетический уровень журнальной критики и в данном случае вполне совпадал с заурядным читательским вкусом. Насколько полным было это совпадение, можно судить, например, по сохранившемуся в архиве Чехова письму О. Г. Галенковской, сотрудницы журнала «Родник» (датировано 1 января 1889 г.): «Первое время после чтения „Степи“ просто не хотелось о ней думать – хотелось сохранить подольше свежее чувство, которое „Степь“ навеяла на душу… Но, увы! Оно не сохранилось долго, да и не могло сохраниться – как хорошо ни описывайте природу, все-таки это будет только описание <…>, для большинства же читателей „Степь“ будет просто скучна <…> Между тем среди всей этой ажурной работы то здесь, то там мелькают фигуры, которые, несмотря на то, что они очерчены всего несколькими штрихами, – так мимоходом и между прочим, – приковывают к себе внимание, например, идеалист Соломон <…> И так жадно хочется знать всю историю Соломона во всех подробностях… Но, увы! автор „Степи“ не любит долго оставаться на одном и том же месте, – бричка готова, надо ехать дальше <…> Я очень боюсь за Вас, Антон Павлович, – боюсь, что Ваш способ писать быстро и как бы мимоходом обратился у Вас в привычку. Боюсь, что Вы спешите печататься» (ГБЛ).

В представлении прижизненной Чехову критики «Степь» так и осталась повестью скорее этнографической, нежели беллетристической, калейдоскопом картинок, «вставленных в слишком просторную раму».

Сложнейшим для журналистов 80-х годов оказался вопрос об идейном замысле «Степи». Этот вопрос поставил в своем отзыве уже Гаршин. Отметив, что в каждом из небольших рассказов Чехова «есть всегда неглубокая, но разумная, живая идея», он писал, что в повести «степные сцены и картины не объединены никакой идеей, которая, конечно, не всегда ясна с первой же страницы, но вы чувствуете, в каком из действующих лиц она наиболее пластически выражается. Такого лица в беллетристическом эскизе „Степь“, несомненно, нет, и все персонажи повествования связаны между собою чисто внешним образом».

Критик газеты «Русский курьер» Веневич (В. К. Стукалич) также не обнаружил в повести Чехова сколько-нибудь ясной идеи, но повинен в этом, по его мнению, был не столько автор, сколько его «степной» материал: «Г. Чехов ведет читателя в степную глушь, где люди живут непосредственною, стихийною жизнью, чуждою каких-нибудь высших интересов, какой-либо животворящей идеи. Делается даже как-то обидно за этих бесхитростных обитателей степи – так напоминают они подчас своею непосредственностью и наивностью животных, то мирных и добрых, то злых и хищных, но одинаково не поднимающихся над уровнем своего обыденного быта и своих личных интересов и отношений». В этой связи возникла идея о пантеизме Чехова. Этот термин применил еще в 1888 г. Дистерло. Он не обнаружил в «Степи» сколько-нибудь ясной идеи или тенденции, но истолковал это как знамение времени в духе гайдебуровской «Недели». Поколение 80-х годов, писал он, «родилось скептиком. Идеалы, которыми жили его отцы и деды, оказались бессильными над ними». Для нового поколения «осталась только действительность <…>, в которой ему суждено жить <…> Оно приняло эту судьбу спокойно и безропотно <…> Оно прониклось сознанием, что все в жизни вытекает из одного и того же источника – природы, всё являет собой одну и ту же тайну бытия, все одинаково прекрасно для свободного художественного созерцания мира. В нашем молодом поколении уже теперь можно заметить существенные признаки пантеистического поклонения природе». По поводу статьи Дистерло Чехов в письме к И. Л. Леонтьеву (Щеглову) от 18 апреля 1888 г. иронически заметил: «Итак, мы пантеисты! С чем вас и поздравляю».

Михайловский, резко критикуя в статье «Письма о разных разностях» позицию «Недели» и защищая «идеалы отцов и дедов», принял, однако, и термин «пантеизм» в связи со «Степью», и ту оценку, которую Дистерло дал творчеству Чехова в целом. Михайловский писал: «Г. Чехов пока единственный действительно талантливый беллетрист из того литературного поколения, которое может сказать о себе, что для него „существует только действительность, в которой ему суждено жить“, и что „идеалы отцов и дедов над ними бессильны“. И я не знаю зрелища печальнее, чем этот даром пропадающий талант» (Михайловский, стр. 598–599).

Столь же категорично высказался Ладожский: «„Степь“ – вещь скорее этнографическая, нежели беллетристическая, и носит чисто описательный характер». Отметив, что на повести «лежит печать истинно эпического спокойствия <…> всё вообще покрыто мягким, ровным светом какого-то широкого, именно светлого миросозерцания», Ладожский пришел к неразрешимому для себя противоречию: в «Степи», писал он, «даже меньше содержания, чем в иных рассказах того же автора; но независимо от этого вышла вещь хорошая».

Своеобразие чеховской повести побудило критику 80-х годов задуматься о том, к какому лагерю современной литературы примыкал Чехов, кому из старых русских писателей был близок, какие традиции продолжал. В связи со «Степью» в газетах и журналах 80-90-х годов развернулась бурная полемика о характере современной литературы, об отношении к классическому наследию, об особенностях чеховского мировоззрения и творчества. В спорах о «Степи» скрещивались самые разнородные течения и взгляды, сводились старые журнальные счеты; в то время как одни зачисляли Чехова под свои знамена, другие, напротив, отвергали его как писателя без всякого направления, «индифферентного к общественным вопросам». Старая русская критика представила сложную и противоречивую картину борьбы оценок, мнений, вкусов, идей, подтверждая предвидение Чехова: «Давно уж в толстых журналах не было таких повестей; выступаю я оригинально, но за оригинальность мне достанется так же, как за „Иванова“. Разговоров будет много» (письмо к М. В. Киселевой, 3 февраля 1888 г.).

Полемику открыл Буренин. Связывая «Степь» с традициями Гоголя, Тургенева, Льва Толстого, он писал: «… только у самых наших крупных художников, у Гоголя, Толстого, встретятся такие чудесные картины <…> но г. Чехов далек от искусственного, бездушного подражания: его художнический талант везде сверкает самостоятельным одушевлением, везде берет живые краски. <…> он воспринял только дух названных великих мастеров, заключающийся в правдивом и точном воспроизведении жизни, природы и человека».

Эти суждения Буренина, не лишенные тонкости и, если понимать их буквально, совершенно справедливые, заключали в себе, однако, откровенно тенденциозный, полемический смысл. Говоря о «духе великих мастеров», о правдивости и художественности «Степи», Буренин тут же противопоставлял Чехова Г. Успенскому и Короленко, которые, по его мнению, в сравнении с Чеховым, «бледны и искусственны».

Напротив, Е. Гаршин и Веневич, явно противореча отзыву Буренина, отрицали именно художественные достоинства «Степи». В «Журнальном обозрении» Е. Гаршина говорилось: «После широкого рекламирования этого очерка на страницах „Нового времени“, где молодого автора приравнивали к столпам русской литературы – Толстому, Тургеневу и др., – невольно является необходимость в проверке дарования и подведения ему не призрачного итога, а того, какого оно заслуживает. Заметим прежде всего, что большая дерзость со стороны молодого автора браться за описание степи, которая уже раз воспроизведена необыкновенно художественно и притом большим мастером. Предполагается следовательно, что второе описание должно быть лучше первого и чем-нибудь разниться от него. Второму условию произведение г. Чехова удовлетворяет; у Гоголя схвачен всего один момент, в который и нарисована величественная картина степи с подробной, детальной ее разработкой; у г. Чехова же – степь фигурирует в разные моменты своей жизни: ночью, днем, в ясную погоду и в грозу; но при этом физиономия степи схвачена в общем, контурно, и детальной разработки ее совсем нет <…> Слог и стиль в „Степи“ далеко не отделанные <…> грубые промахи в стилистике… По немногим отмеченным недочетам читатель видит, насколько несостоятельно произведение г. Чехова, а следовательно приравнивание его к столпам нашей литературы – чистая насмешка над молодым автором».

Связывая повесть со «Степными очерками» А. И. Левитова, Веневич заметил: «Слабую сторону этюда составляют длинные и утомительные описания степной природы, совершенно чуждые той колоритности и блеска, которые отличают степные картины Гоголя, и того душу захватывающего лиризма, которым так богаты известные „Степные очерки“ Левитова, так сильно проникнутые поэтическим настроением автора, что самый слог их становится музыкальным». Позднее о Чехове и Левитове писал В. А. Гольцев. Приведя обширные цитаты из «Степных очерков» и «Степи» и сопоставив их, он заключил: «Картина степного зноя у Чехова сжатее, образнее, красивее; но я хочу обратить ваше внимание на другую особенность Чехова в изображении природы. Описание Левитова субъективно, он сам и люди вообще играют преобладающую роль; Чехов является пантеистом, в его степи человек – одно из множества явлений, равноправных с другими. Мне кажется, что такое миропонимание разлито и в других произведениях этого даровитого писателя» (В. Гольцев. А. П. Чехов. Опыт литературной характеристики. – «Русская мысль», 1894, кн. 5, стр. 46–47).

Другой критик 90-х годов, К. Медведский, в статье с характерным заглавием «Жертва безвременья…», разбирая повести и рассказы Чехова, противопоставил ему И. Салова (плодовитого и мало интересного писателя). О Чехове же говорилось: «Душа человека остается для этого писателя совершенно недоступной. Он берет только внешние особенности. <…> В произведениях г. Чехова нет того, что называется тенденцией, но зато есть нечто аналогичное, основанное, как и тенденция, на стремлении к „осязательной пользе“. Г-н Чехов является всегда большим реалистом, поклонником будничных тем и будничных настроений. Он старается изображать жизнь как можно проще. Это похвально, но, к сожалению, не всегда целесообразно» («Русский вестник», 1896, № 8, стр. 291–292).

В ином плане о художественном своеобразии молодых писателей («детей») писал в своей книге «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (СПб., 1893) Д. С. Мережковский. В этом программном документе русского декадентства была сделана опасная попытка отсечь Чехова от реалистического течения русской литературы. Чехов, по его утверждению, одним из первых порвал связь с традициями русского реалистического («позитивного») романа, возобновил «благородный лаконизм, пленительную простоту и краткость, которые делают прозу сжатою, как стихи» (стр. 82), вернулся к маленькой эпической поэме в прозе (ее образец – «Степь»). Причисляя к течению «Современного Идеализма» не только В. М. Гаршина, но и И. И. Ясинского и даже Боборыкина, автор книги отводил Чехову особенно важную роль: «Чехов – один из верных последователей великого учителя Тургенева на пути к новому грядущему идеализму, он так же, как Тургенев, – импрессионист» (стр. 84).

С помощью этого слова Мережковский произвольно противопоставил Чехова критическому реализму и объявил его достоинством то, что журнальной критике 80-х годов представлялось художественной неудачей: мозаика «артистически сделанных и виртуозно раскрашенных кирпичиков», «случайная спайка отдельных картин» – всё это если не объяснялось, то, во всяком случае, хорошо укладывалось в нечетких рамках нового термина, приобретало вид сознательного артистического приема.

Чехов внимательно читал и собирал критические отзывы о «Степи» (см. письмо к Леонтьеву (Щеглову) от 4 апреля 1888 г.). Свое мнение о журнальной критике он высказал в нескольких письмах, в частности, 31 марта 1888 г. Плещееву: «Читал сегодня Аристархова в „Русских ведомостях“. Какое лакейство перед именами и какое отечески-снисходительное бормотанье, когда дело касается начинающих! Все эти критики – и подхалимы, и трусы: они боятся и хвалить, и бранить, а кружатся в какой-то жалкой, серой середине. А главное, не верят себе <…> Моя „Степь“ утомила его, но разве он сознается в этом, если другие кричат: „талант! талант!“? Впрочем, ну их к лешему!».

Критика в целом не удовлетворила Чехова. «Я давно уже печатаюсь, напечатал пять пудов рассказов, – писал он Плещееву 9 апреля 1888 г., – но до сих пор еще не знаю, в чем моя сила и в чем слабость».

И позднее, с появлением новых повестей и рассказов Чехова, критика высказывала разноречивые взгляды, далекие от истинного понимания «Степи». В недатированном письме, относящемся к 1891 или 1892 г., поэт и беллетрист Ф. А. Червинский заметил: «Когда я вспомню, что такая чертовски умная вещь, как „Скучная история“, не вызвала ничего кроме 2-3-х никому не нужных замечаний, а „Степь“ – бледных похвал описательной стороне, как будто в „Степи“ мало людей, – мне делается смешно, что я обижаюсь за себя» (ГБЛ).

В общих работах, появившихся уже после выхода марксовского издания Чехова, в 1900-х годах, критика по-прежнему отрицала художественную силу и высокую содержательность «Степи». Г. Качерец, например, писал о равнодушии Чехова к своим персонажам: «Обо всех, обо всем он говорит одним и тем же неторопливым одноцветным тоном, никогда не волнуясь и никогда не спеша» (Г. Качерец. Чехов. Опыт. М., 1902, стр. 19). Евг. Ляцкий в большом этюде «А. П. Чехов и его рассказы» главными художественными недостатками Чехова объявил «крайнюю сухость, почти протоколизм изложения и полное отсутствие жизненной типичности в изображениях фигур». Он писал о преобладании в «Степи» «описательного элемента над драматическим и субъективно-лирическим». К художественным промахам повести Ляцкий отнес недостаточную разработку психологии Егорушки: Чехов «посвятит два-три штриха Егорушке и затем сольет его со степью, с загорелыми холмами, с знойным небом, с полетом коршуна <…> Течение мыслей Егорушки, детский мирок последнего так и не раскрывается перед читателем – так, как он мог бы раскрыться под пером Тургенева или г. Короленки» («Вестник Европы», 1904, № 1, стр. 140–142.).

Среди современников Чехова подлинными ценителями его первой большой повести оказались выдающиеся писатели тех лет.

Плещеев в письме к Чехову от 10 марта 1888 г. рассказывал о впечатлении, какое произвела «Степь» на В. М. Гаршина: «Гартяин от нее без ума. Два раза подряд прочел. В одном доме заставили меня вслух прочесть эпизод, где рассказывает историю своей женитьбы мужик, влюбленный в жену. Находятся, впрочем, господа, которые не одобряют… Про одного такого рассказывал Гаршин и глубоко возмущался… потому что это было явно из зависти» (ЛН, т. 68, стр. 312).

Отзыв Гаршина о «Степи» записал В. А. Фаусек: «„Я пришел сообщить тебе замечательную новость <…> В России появился новый первоклассный писатель“. Он познакомился с рассказами г-на Чехова с тех пор, как они стали появляться в „Новом времени“ и высоко оценил его талант. „Степь“ он прочитал накануне, и она произвела на него чрезвычайное впечатление. На него, любителя и поклонника русского юга, пахнуло широким дыханием летней степной природы <…> Чехов как будто воскресил его. „У меня точно нарыв прорвался, – говорил он, – и я чувствую себя хорошо, как давно не чувствовал“» (В. Фаусек. Памяти Всеволода Михайловича Гаршина. – В сб.: Памяти В. М. Гаршина. СПб., 1889, стр. 119–120).

Об отношении Гаршина к «Степи» и чеховским рассказам вспоминал И. Е. Репин: «Он читал нам вслух только что появившуюся тогда, я сказал бы, „сюиту“ Чехова „Степь“ <…> Гаршин <…> отстаивал красоты Чехова, говорил, что таких перлов языка, жизни, непосредственности еще не было в русской литературе» (И. Е. Репин. Далекое близкое. М., 1964, стр. 362).

В передаче Плещеева сохранился отзыв М. Е. Салтыкова-Щедрина о «Степи». 6 апреля 1888 г. Плещеев писал своему сыну А. А. Плещееву: «Я сегодня был у Салтыкова. Он редко кого хвалит из новых писателей. Но о „Степи“ Чехова сказал, что „это прекрасно“ и видит в нем действительный талант» (ЦГАЛИ, ф. 378, оп. 1, ед. хр. 46; опубл.: ЛН, т. 68, стр. 295). Это мнение Салтыкова-Щедрина 8 апреля 1888 г. А. А. Плещеев сообщил Чехову (ЦГАЛИ, ф. 549, оп. 1, ед. хр. 312).

В ряду критических отзывов об идейном замысле и художественном своеобразии «Степи» особенно серьезными, спокойными и глубокими были суждения Короленко. Несмотря на целый ряд творческих расхождений, Чехов и Короленко стояли друг к другу гораздо ближе, чем это представлялось тогдашней критике. В статье, посвященной памяти Чехова (1904), Короленко писал: «… его тогдашняя „свобода от партий“, казалось мне, имеет свою хорошую сторону. Русская жизнь закончила с грехом пополам один из своих коротких циклов, по обыкновению не разрешившийся во что-нибудь реальное, и в воздухе чувствовалась необходимость некоторого „пересмотра“, чтобы пуститься в путь дальнейшей борьбы и дальнейших исканий. И поэтому самая свобода Чехова от партий данной минуты, при наличности большого таланта и большой искренности, казалась мне тогда некоторым преимуществом» (Чехов в воспоминаниях, стр. 137–138). Хорошим комментарием к этому суждению является письмо Короленко Михайловскому от 31 декабря 1887 – 1 января 1888 г.: «Мы теперь уже изверились в героев, которые (как мифический Атлас – небо) двигали на своих плечах „артели“ (в 60-х) и „общину“ в 70-х годах. Тогда мы все искали „героя“, и господа Омулевские и Засодимские нам этих героев давали. К сожалению, герои оказывались все „аплике“, не настоящие, головные. Теперь поэтому мы прежде всего ищем уже не героя, а настоящего человека, не подвига, а душевного движения, хотя бы и непохвального, но зато непосредственного (в этом и есть сила, например, Чехова)» (В. Г. Короленко. Собр. соч. в десяти томах, т. 10. М., 1956, стр. 81–82).

О художественном своеобразии «Степи» Короленко писал: «Некоторые критики отмечали, что „Степь“ – это как бы несколько маленьких картинок, вставленных в одну большую раму. Несомненно, однако, что эта большая рама заполнена одним и очень выдержанным настроением. Читатель как будто сам ощущает веяние свободного и могучего степного ветра, насыщенного ароматом цветов, сам следит за сверканием в воздухе степном бабочки и за мечтательно-тяжелым полетом одинокой и хищной птицы, а все фигуры, нарисованные на этом фоне, тоже проникнуты оригинальным степным колоритом» (Чехов в воспоминаниях, стр. 141). Короленко прочитал «Степь» одним из первых, в рукописи, и его мнение было известно Чехову уже в 1888 году (например, из письма Плещеева от 8 февраля). По свидетельству Ф. Д. Батюшкова, «Короленко придавал ей („Степи“) символическое значение для целой полосы русской жизни того времени – унылой в своей безбрежности именно как степь» (Ф. Д. Батюшков. Антон Павлович Чехов. – В кн.: История русской литературы XIX в. под ред. Д. Н. Овсянико-Куликовского, т. V. М., 1910, стр. 197).

Известно суждение о «Степи» Л. Н. Толстого, относящееся к 1903 году. Х. Н. Абрикосов писал из Ясной Поляны своему отцу Н. А. Абрикосову 27 января 1903 г., что Толстой «назвал четыре вещи Чехова, которые он хвалит: „Детвора“, „Тоска“, „Степь“ и „Душечка“» («Летописи Государственного литературного музея», кн. 12, М., 1948, стр. 441).

При жизни Чехова повесть была переведена на шведский язык.

Стр. 69. клуня – на юге России так называется рига, т. е. постройка для сушки и хранения зерна.

Стр. 70. лобанчик – золотой червонец.

Стр. 76. шибеница – на юге России название виселицы, дыбы.

Стр. 98. Петр Могила (1596–1647), киевский митрополит, много заботившийся о просвещении, в частности – о Киевобратской (Могилянской) школе.

духов с того света вызывать, как Саул…– Подразумевается библейская легенда о царе Сауле: дух отца Самуила предсказал Саулу конец его царствования (Библия, I-я книга царств, гл. 28).

Василий Великий (ок. 330–379), христианский церковный деятель.

Нестор (годы рожд. и смерти неизвестны), древнерусский историк и публицист, по-видимому, монах Киево-Печерского монастыря с 70-х гг. XI века, автор «Чтения о житии… Бориса и Глеба» и «Жития… Феодосия». Многие ученые считают, что Нестор был одним из составителей «Повести временных лет».