Оливия Киттеридж.

Река.

Накануне — на парковке у библиотеки — Оливия чуть было не наехала на него задом, и, хотя он не закричал, он поднял руку, как бы желая оттолкнуть от себя машину, а может быть, просто от неожиданности. Во всяком случае, Оливия сумела вовремя нажать на тормоз, и Джек Кеннисон, не взглянув на нее, пошел дальше к своей машине — маленькой, красной, сверкающей, — стоявшей на несколько футов дальше.

«Урод старый!» — подумала Оливия.

Джек Кеннисон был высокий человек с большим животом, сутулыми плечами и — как она считала — с надменно-скрытной манерой держать голову, чуть вытянув ее вперед, чтобы ни на кого не глядеть. Он учился в Гарварде, жил в Нью-Джерси, преподавал то ли в Принстонском университете, то ли еще где-то, Оливия не знала точно, но несколько лет тому назад он ушел на пенсию, и они с женой поселились в доме на краю небольшого поля, который построили здесь, в городе Кросби, что в штате Мэн. В те дни Оливия как-то сказала мужу: «Глупость какая — всаживать такие деньги в дом, который даже не у воды!» И Генри согласился. Ей было известно, что Джек Кеннисон окончил Гарвард, по той причине, что официантка в кафе у марины говорила, что он всем об этом сообщает.

«Как противно», — сказал Генри с искренним отвращением. Им самим не пришлось разговаривать с Кеннисонами, они лишь проходили мимо них в городе или иногда видели их в кафе у марины во время завтрака. Генри всегда говорил: «Здравствуйте!» — и миссис Кеннисон отвечала на приветствие. Она была маленькая женщина, всегда готовая улыбнуться.

«Думаю, она всю жизнь проводит, пытаясь как-то сгладить его невоспитанность», — говорила Оливия, и Генри кивал. Генри не всегда так уж горячо встречал новоприбывших — летних отдыхающих или тех, кто выходил на пенсию и приезжал на побережье провести оставшиеся дни под косыми лучами северного солнца. Обычно это были люди с деньгами, и часто — с раздражающей убежденностью в неотъемлемом собственном праве. Например, один из новоприбывших счел себя вправе опубликовать в местной газете статью, где высмеивались местные жители: утверждалось, что они холодны и отстраненны. А еще была женщина, которая, по слухам, спрашивала у своего мужа в магазине Муди, почему это все жители в этом штате толстые и почему все они кажутся умственно отсталыми? Тот, кто эту историю рассказывал, утверждал, что та женщина была еврейка из Нью-Йорка, так что тут еще был и такой подтекст. Даже сейчас оставались люди, которые скорее предпочли бы поселить у себя в городе мусульманскую семью, чем терпеть оскорбления от евреев из Нью-Йорка. Джек Кеннисон не был ни тем ни другим, однако он был не местный житель и имел надменный вид.

Когда официантка из кафе у марины доложила, что у Кеннисонов есть дочь-лесбиянка, которая живет в Орегоне, и что мистер Кеннисон не желает с этим примириться, Генри сказал: «Ох, это нехорошо. Нужно принимать своих детей такими, какие они есть, какими бы они ни были».

Разумеется, Генри не пришлось подвергнуться такому испытанию: Кристофер не был голубым. Генри прожил достаточно долго, чтобы застать развод сына с женой, но обширный инсульт вскоре после этого, — Оливию никто никогда не убедит, что не в результате этого, — парализовал Генри и не позволил ему узнать, что Кристофер снова женился. Генри умер в инвалидном доме до рождения внука.

Прошло полтора года, а у Оливии все еще при мысли об этом сжималось сердце так сильно, что она казалась себе пакетиком кофе в вакуумной упаковке: вот и сейчас она судорожно вцепилась в руль машины и наклонилась вперед в мерцающем свете зари, вглядываясь сквозь лобовое стекло. Она выехала из дому, когда было еще темно — Оливия часто так делала, — и рассветало обычно уже на извилистой, обрамленной деревьями дороге в город: ехать ей надо было двадцать минут. Каждое утро происходило одно и то же: долгая поездка на машине, остановка у пончиков «Данкин-донатс», где девушка-филиппинка помнила, что Оливия любит, когда ей в кофе добавляют лишнюю порцию молока; там Оливия брала газету и несколько пончиков без начинки (она обычно просила три, но официантка всегда подбрасывала один лишний) и возвращалась в машину почитать газету и скормить пару пончиков собаке на заднем сиденье. К шести часам, как она полагала, становилось уже безопасно пройти по пешеходной дорожке вдоль реки, хотя она никогда не слышала о каких-нибудь неприятностях на тропе. В шесть утра там прогуливались, главным образом, люди пожилые, и можно было пройти хорошую милю, прежде чем кто-то попадется тебе на глаза.

Оливия поставила машину на усыпанной гравием парковке, достала из багажника кроссовки, влезла в них, затянула шнурки и отправилась в путь. Это была самая лучшая и единственно терпимая часть дня. Три мили в одном направлении, три — в обратном. Ее единственной надеждой было то, что такое ежедневное упражнение сможет продлить ей жизнь. «Пусть она будет быстрой», — в этот миг подумала она, имея в виду смерть. Мысль эта приходила ей в голову по нескольку раз в день.

Оливия прищурилась. Близ каменной скамьи, в конце первой мили, на тропе лежало скорченное человеческое тело. Оливия встала как вкопанная. Человек был стар — это она смогла разглядеть, сделав несколько осторожных шагов поближе к нему, — лысеющая голова, большой живот. Боже милосердный! Она ускорила шаг. Джек Кеннисон лежал на боку, поджав колени, как будто он просто решил тут вздремнуть. Она наклонилась к нему и увидела, что глаза его открыты. Глаза у него оказались очень голубые.

— Вы умерли? — спросила она громко.

Его глаза задвигались, взглянули прямо ей в глаза.

— Скорее всего — нет.

Оливия посмотрела на его грудь, на большой живот под курткой фирмы «Л. Л. Бин». Потом посмотрела в том и другом направлении — вверх и вниз вдоль тропы. Нигде ни души.

— Вас что — ножом ударили или подстрелили? — спросила она и придвинулась ближе.

— Нет, — ответил он. Потом добавил: — Впрочем, я не помню.

— А пошевелиться вы можете?

— Не знаю. Я не пробовал.

Однако живот его двигался — очень медленно — вверх-вниз.

— Так попробуйте. — Оливия дотронулась кроссовкой до его черного башмака на толстой подошве. — Попробуйте подвигать этой ногой.

Нога подвинулась.

— Отлично, — одобрила Оливия. — Попробуйте рукой.

Очень медленно рука Кеннисона передвинулась на живот.

— У меня нет этой штуки — сотового телефона, — сказала Оливия. — Сын все время обещает мне его купить, но никак не соберется. Я вернусь к машине и поеду позвать кого-нибудь.

— Не надо, — сказал Джек Кеннисон. — Не оставляйте меня одного.

Оливия стояла в нерешительности. До ее машины — целая миля. Она посмотрела на него — он так и лежал на тропе, его голубые глаза не отрывались от ее лица.

— Так что же случилось? — спросила она.

— Не знаю, — ответил он.

— Тогда вам надо попасть к врачу.

— Ладно.

— Кстати, меня зовут Оливия Киттеридж. Не думаю, что нас когда-нибудь формально представляли друг другу. Если вы не сможете встать, я думаю, мне придется пойти и найти для вас врача. Я и сама их терпеть не могу, но вам нельзя вот так лежать здесь, — сказала она. — Вы же можете умереть.

— Меня это не волнует, — пробормотал он.

Казалось, в его глазах даже появилась тень улыбки.

— Что? — спросила Оливия и наклонилась к нему очень низко.

— Меня не волнует, что я вдруг умру, — повторил Кеннисон. — Только не оставляйте меня здесь одного.

Оливия опустилась на скамью почти рядом с ним. Река была спокойна, казалось, она едва движется. Оливия снова наклонилась к нему.

— Вы замерзли? — спросила она.

— Не очень.

— Сегодня подмораживает. — Сейчас, когда она перестала ходить, она и сама ощущала холод. — У вас что-нибудь болит?

— Нет.

— Как вы думаете — это сердце?

— Не знаю. — Он зашевелился.

Оливия подошла и продела свою руку под его, хотя он был слишком тяжел, чтобы она могла ему как следует помочь. Тем не менее после долгих стараний ему удалось подняться и усесться на скамью.

— Порядок, — сказала Оливия, усаживаясь с ним рядом. — Так-то лучше. Теперь мы ждем, чтобы подошел кто-нибудь с телефоном. — И вдруг добавила: — Меня тоже не волнует, что я вдруг умру. Я бы даже хотела этого. Только сразу.

Кеннисон повернул к ней лысеющую голову, устало и изучающе посмотрел на нее своими голубыми глазами.

— Не хочу умереть в одиночестве, — признался он.

— Черт. Но мы же всегда — в одиночестве. В одиночку рождаемся. В одиночку умираем. Какая разница? Если только не иссыхаешь годами в инвалидном доме, как мой бедный муж. Вот чего я боюсь. — Она плотнее запахнула свитер, стянула его вперед, зажав в кулак. Повернулась — повнимательнее взглянуть на Кеннисона. — Цвет лица у вас поприличнее. Не представляете, что могло случиться с вами?

Джек Кеннисон пристально смотрел на реку.

— Я шел по дорожке. Увидел скамью и понял, что устал. Я не очень хорошо сплю по ночам. Так что я сел на скамью и у меня закружилась голова. Я опустил голову между коленей, и следующее, что я помню, — это что я лежу на земле и какая-то женщина во все горло кричит мне: «Вы умерли?».

Оливия почувствовала, что лицу стало жарко.

— С каждой минутой вы выглядите все менее и менее мертвым, — заметила она. — Как думаете, вы сможете идти?

— Через минутку. Я попытаюсь. Мне хотелось бы еще минутку здесь посидеть.

Оливия бросила на него быстрый взгляд. Он плакал. Она смотрела в сторону, но краем глаза видела, как он полез в карман, и услышала, что он высморкался, — звук был поистине трубный.

— В декабре умерла моя жена, — сказал Кеннисон.

Оливия смотрела на реку.

— Тогда ваша жизнь — ад, — проговорила она.

— Да. Моя жизнь — ад, — согласился он.

В приемной у врача Оливия сидела и читала журнал. Вышла медсестра и сказала: «Мистер Кеннисон беспокоится, что вам приходится так долго ждать». — «Что ж, скажите ему, чтобы перестал. Мне здесь вполне удобно».

Это было действительно так. На самом деле ей давно уже не было так удобно — и спокойно. Она не стала бы возражать, если бы это ожидание затянулось на весь день. Она читала новостной журнал, чего не делала с давних пор; сейчас она поспешно перевернула страницу, так как ей было противно смотреть на физиономию президента. Близко посаженные глаза, выступающий подбородок — его вид оскорблял ее физиологически, до самого нутра. Она многое пережила вместе со своей страной, но переживать такую чертову неразбериху, в которой они теперь очутились, ей еще не приходилось. Если кто и выглядит умственно отсталым, так именно этот человек, думала Оливия, вспоминая замечание той женщины в магазине Муди. Это видно по глупому взгляду его малюсеньких глаз. А страна за него проголосовала! За этого заново родившегося христианина с пристрастием к кокаину! Так что они вполне заслуживают того, чтобы катиться ко всем чертям, и туда точно покатятся. Только Кристофер — ее сын — вот кто ее беспокоил. И его маленький сынишка. Она была не так уж уверена, что этот мир ему еще останется.

Оливия отложила журнал и удобно откинулась на спинку стула. Входная дверь отворилась, в приемную вошла Джейн Хаултон и села тут же, недалеко от Оливии.

— Послушайте, что за прелестная на вас юбка, — обратилась к ней Оливия, хотя Джейн Хаултон никогда ни с какой стороны ее не интересовала — уж слишком робкой была эта Джейн.

— А знаете, я купила ее на распродаже в Огасте, в магазине, который закрывался. — Джейн разгладила рукой зеленый твид юбки.

— Это замечательно, — сказала Оливия. — Какая женщина не любит покупать вещи задешево?! — И она одобрительно кивнула. — Очень хорошая юбка.

Она отвезла Джека Кеннисона назад на парковку у реки, чтобы он мог забрать свою машину, а потом поехала следом за ним до самого дома. На въездной аллее перед его домом, стоявшим на краю поля, он спросил:

— Вы не хотели бы зайти, съесть чего-нибудь? Время ланча. Думаю, у меня найдется яйцо или банка печеных бобов.

— Нет, — ответила Оливия, — вам лучше отдохнуть. Волнений вам на сегодняшний день хватило с избытком.

Врач сделал ему целую кучу анализов и пока что не нашел ничего серьезного. «Переутомление на почве стресса» — таков был на данный момент его диагноз.

— Да и собака просидела взаперти в машине с самого утра, — добавила она.

— Тогда ладно, — сказал Джек. Он поднял руку. — Спасибо огромное.

Возвращаясь домой, Оливия чувствовала себя осиротевшей. Пес скулил, и она велела ему прекратить немедленно; тогда он улегся на заднем сиденье, будто сам тоже переутомился за это утро. Она позвонила своей приятельнице Банни и поведала ей историю о том, как нашла Джека Кеннисона на пешеходной тропе у реки. «Ох, бедняга», — сказала Банни, у которой муж был еще жив. Муж, выводивший ее из себя на протяжении почти всей их семейной жизни, вечно споривший о том, как следует воспитывать их дочь, садившийся за ланч в бейсбольной шапочке, — все это совершенно выводило Банни из себя. Но теперь все выглядело так, словно она выиграла по лотерейному билету, потому что он был жив и Банни теперь могла видеть, какое значение это имеет, по опыту своих подруг, потерявших мужей и тонущих в пустоте. Если реально смотреть на вещи, Банни — как иногда казалось Оливии — не слишком рвалась почаще видеться с ней, как будто вдовья участь была заразной болезнью. Однако по телефону она с Оливией разговаривала охотно. «Ему здорово повезло, что ты шла там и его обнаружила, — сказала Банни. — Представь только — лежать там вот так!» — «Кто-нибудь еще все равно подошел бы, — сказала Оливия. — Но мне надо бы попозже позвонить ему — узнать, все ли в порядке». — «Обязательно так и сделай», — согласилась Банни.

В пять часов Оливия отыскала его номер в телефонной книге, начала было набирать, но тут же остановилась. Позвонила в семь.

— Вы в порядке? — спросила она не называясь.

— Привет, Оливия, — ответил Джек. — Вроде бы да. Спасибо.

— Вы дочери позвонили? — спросила Оливия.

— Нет, — ответил он, как показалось Оливии, несколько озадаченно.

— Может быть, ей нужно дать знать, что вы не очень хорошо себя чувствуете?

— Не вижу причин ее беспокоить, — услышала она в ответ.

— Ну тогда ладно. — Оливия оглядела свою кухню — пустота, тишина. — До свидания, — попрощалась она. Пошла в соседнюю комнату и легла, прижав к уху транзистор.

Миновала неделя. Во время своих ранних прогулок у реки Оливия сознавала, что время, проведенное в приемной врача, пока тот осматривал Джека Кеннисона, на один краткий миг вернуло ее внутрь жизни. А теперь она снова оказалась вне жизни. Настоящая головоломка. За то время, что прошло со смерти Генри, Оливия перепробовала много всего. Работала гидом-лектором в Музее изобразительных искусств в Портленде, но через несколько месяцев обнаружила, что с трудом может вытерпеть требовавшиеся от нее четыре часа в одном и том же месте. Работала волонтером в больнице, но носить розовый халат и подбирать и ставить в вазы букеты из неживых цветов, пока мимо проносятся медсестры, было свыше ее сил. Она согласилась на добровольных началах разговаривать в колледже по-английски с молодыми иностранцами, нуждавшимися просто в разговорной практике с носителем языка. Это было лучше всего, но этого было недостаточно.

Взад и вперед ходила она каждое утро вдоль реки, снова весна была на подходе — глупая, глупая весна, раскрывавшая свои крохотные почки; и вот какую мысль Оливия не могла вынести — как она в течение многих-многих лет начинала чувствовать себя от этого счастливой. Она и представить себе не могла, что когда-нибудь станет нечувствительна к красоте материального мира, мира природы, но вот поди ж ты. Река сверкала под встающим солнцем так ярко, что пришлось надеть темные очки.

За небольшим поворотом тропы — та самая каменная скамья. На скамье сидел Джек Кеннисон, глядя, как приближается Оливия.

— Привет, — сказала Оливия. — Делаем новую попытку?

— Пришли результаты всех анализов, — сообщил Джек и пожал плечами. — Ничего плохого у меня не нашли. Так что, думаю, я снова на коне, как говорится. Да, я делаю новую попытку.

— Восхитительно. Вы идете вперед или уже назад?

Мысль, что придется идти с ним две мили туда, а потом — три мили обратно, лишила Оливию мужества.

— Иду. Иду назад.

Она не заметила на парковке его красной сверкающей машины, когда выходила в путь.

— Вы на машине приехали? — спросила Оливия.

— Ну разумеется. Летать я пока еще не научился.

Темных очков на нем не было, и она видела, что он пытается вглядеться в ее глаза. Она не стала снимать очки.

— Я шучу, — сказал он.

— Я понимаю, — в тон ему ответила она. — Так летите, так летите, улетайте же домой.

Раскрытой ладонью он пошлепал по камню, на котором сидел.

— А вы не отдыхаете?

— Не-а. Просто иду не останавливаясь.

Он кивнул:

— Тогда ладно. Хорошей вам прогулки.

Оливия двинулась было мимо, потом приостановилась и обернулась:

— Вы хорошо себя чувствуете? Вы сели, потому что устали?

— Я сел, потому что мне так захотелось.

Она махнула рукой, подняв ее над головой, и пошла дальше. Во время этой прогулки Оливия ничего не замечала — ни солнца, ни реки, ни лопающихся почек. Она шла и думала о Джеке Кеннисоне, оставшемся без жены, которая была такой дружелюбной женщиной. Он сказал, что его жизнь — ад, и, конечно, иначе и быть не может.

Вернувшись домой, она ему позвонила.

— Вы не хотели бы как-нибудь встретиться со мной за ланчем? — спросила она.

— Я хотел бы встретиться с вами за обедом, — ответил он. — Это дало бы мне возможность с нетерпением ждать чего-то. Если мы встретимся за ланчем, у меня останется еще довольно большая часть дня.

— Хорошо, — согласилась Оливия.

Она не сказала ему, что ложится спать вместе с солнцем, что по-настоящему пообедать в ресторане для нее все равно что засидеться далеко за полночь.

— Ой, Оливия, какая прелесть! — воскликнула Банни. — У тебя — свидание!

— Что за глупости ты несешь! — Оливия по-настоящему возмутилась. — Мы просто два одиноких человека, решившие поужинать вместе.

— Вот именно, — подтвердила Банни. — Это и есть свидание.

Странно, до чего это возмутило Оливию. И она не могла рассказать об этом Банни, ведь именно Банни произнесла эти слова. Оливия позвонила сыну в Нью-Йорк. Спросила, как малыш.

— Он замечательный, — заявил Кристофер. — Он ходит.

— А ты не говорил мне, что он ходит.

— Ага, он ходит.

У Оливии тотчас же выступил пот — на лице, под мышками. Было все равно, как когда ей сказали, что умер Генри: ей не сообщали об этом до утра. А теперь маленький родной человечек, новый родственник ее и Генри, там, далеко, в чужой стране — Нью-Йорке, — ходит в темной гостиной большого старого особняка. Она сомневалась, что ее пригласят погостить, поскольку ее прошлый приезд вышел, мягко говоря, не очень удачным.

— Крис, может, вам стоит приехать сюда летом ненадолго?

— Может быть. Посмотрим. Дел по горло, но, честно, мы хотели бы. Посмотрим.

— И давно он пошел?

— На прошлой неделе. Держался за диван, улыбнулся, потом отошел. Три полных шага сделал, только потом упал.

Послушать голос Кристофера, так можно подумать, что ни один малыш никогда и нигде на земле не делал первых шагов.

— А ты как, мам?

Счастье сделало его добрее.

— Ну, ты все знаешь. Как всегда. Ты помнишь Джека Кеннисона?

— Нет.

— Ну, это такой толстый недотепа, у которого жена в декабре умерла. Грустно. Мы с ним идем ужинать на следующей неделе, а Банни говорит, что у меня свидание. Это же надо — такую глупость сморозить. Честное слово, это меня ужасно возмутило.

— Пообедай с ним, мам. Считай, что это волонтерская работа или что-то вроде того.

— Хорошо, — сказала Оливия. — Ты совершенно прав.

В это время года вечера долгие, и Джек предложил встретиться в половине седьмого у ресторана «Раскрашенный руль». «Там у воды это должно быть самое приятное время», — сказал он. Оливия согласилась, хотя столь позднее время ее огорчило. Почти всю свою жизнь она ужинала в пять часов, и то, что он, скорее всего, привык поступать иначе, напомнило ей, что это человек, о котором она ничего не знает, а возможно, и не захочет знать. Он ей никогда не нравился — с самого начала, и глупо, что она согласилась с ним пообедать.

Он заказал водку с тоником, и Оливии это не понравилось. «Мне воду, пожалуйста», — решительно сказала она официантке, которая только кивнула и — спиной — отошла от их столика.

За столиком на четыре персоны они сидели под углом друг к другу, так что оба могли видеть бухту, яхты и рыбачьи суденышки, и буйки, чуть покачивающиеся под легким вечерним ветерком. Оливии казалось, что Джек сидит слишком близко, его широкое волосатое запястье заслоняло его бокал.

— Я знаю, что Генри долгое время был в инвалидном доме, Оливия. — Он взглянул на нее своими очень голубыми глазами. — Вам, должно быть, тяжко пришлось.

Вот так они и разговаривали, и это было как-то приятно. Им обоим нужен был кто-то, с кем можно поговорить, кто-то, готовый выслушать, и они оба делали это друг для друга. Они слушали. Говорили. Снова слушали. Джек ни разу не упомянул о Гарварде. Когда Оливия с Джеком принялись за декофеинизированный кофе, далеко за суденышками садилось солнце.

На следующей неделе они встретились за ланчем в небольшом кафе у реки. Возможно, из-за того, что время было дневное и весеннее солнце ярко освещало траву за окном, в которое были видны припаркованные машины, посылавшие сквозь окно слепящие осколки отраженного солнечного сияния, — возможно, эта «послеполуденность» сделала их встречу не такой приятной, как предыдущая. Джек выглядел утомленным, но сорочка на нем была дорогая и свежеотглаженная; Оливия чувствовала себя толстой и неуклюжей в длинном жилете, который сшила себе сама из старого комплекта драпри.

— А ваша жена шила? — спросила она.

— Шила?

Он будто даже не знал, что означает это слово.

— Шила. Делала вещи из ткани.

— Ах это. Нет.

Однако, когда она сказала, что они с Генри сами построили свой дом, Джек проронил, что хотел бы на него взглянуть.

— Отлично, — согласилась Оливия. — Поезжайте за мной.

Оливия наблюдала в зеркале заднего вида, как его красная машина шла вслед за нею; он парковался так неумело, что чуть не погубил молодую березку. Она прислушивалась к его шагам на крутой дорожке к дому. Чувствовала себя словно вытащенный из воды кит, представляя, как выглядит ее обширная спина в глазах Джека Кеннисона.

«Тут очень мило, Оливия», — сказал он, резко наклонив голову, хотя высоты вполне хватало, чтобы он мог стоять прямо. Она показала ему комнату-«лентяйку», где можно было лежать и видеть сквозь все стекла эркера сад на склоне холма. Она показала ему библиотеку, построенную за год до того, как с Генри случился удар, библиотеку, с потолком как в соборе и с потолочными окнами. Он рассматривал книги на полках, и ей хотелось сказать: «Прекратите!» — будто он читал ее дневник.

— Он словно ребенок, — рассказывала Оливия Банни. — Честное слово, он взял мою деревянную чайку, повертел в руках, поставил не на то место; потом взял керамическую вазу, которую нам в какой-то год Кристофер подарил, и ту тоже перевернул вверх дном. Что он увидеть хотел — цену, что ли?

— Мне кажется, ты слишком строга к нему, Оливия, — сказала Банни.

Так что Оливия больше о нем с Банни не говорила. Она не рассказала Банни, как они снова ужинали вместе на следующей неделе, как он поцеловал ее в щеку, когда они на прощание желали друг другу спокойной ночи, как они съездили в Портленд и пошли на концерт, и в тот вечер он легонько поцеловал ее в губы. Нет, о таких вещах говорить было нельзя: это никого не касалось. И разумеется, никого не касалось, что Оливия, в свои семьдесят четыре года, по ночам лежала без сна и думала о его руках, обнимавших ее, и рисовала себе то, чего не рисовала — и не делала — уже многие годы.

И в то же время мысленно она его критиковала. Он боится одиночества, думала она. Он — слабый. Мужчины вообще слабые. Может, хочет, чтобы кто-то ему еду готовил, прибирал за ним. В этом случае он не под тем деревом лает. Он говорил о своей матери так часто и в таких хвалебных тонах, что там наверняка что-то не в порядке. Если ему мамочка нужна, то пусть лучше поищет где-нибудь в другом месте.

Пять дней лило как из ведра. Неприятный, тяжелый дождь — вот тебе и весна. Дождь был холодный, осенний, и даже Оливия, с ее неодолимой потребностью ходить по тропе вдоль реки, не видела смысла в утренних поездках туда. Она была не из тех, кто носит с собой зонтик. Приходилось пережидать ливень в машине перед кафе «Пончики Данкина», с собакой на заднем сиденье. Просто адские дни. Джек Кеннисон не звонил, и Оливия ему не звонила. Она думала, что он, вероятно, нашел какую-то другую женщину — слушать о его горестях. Рисовала себе, как он сидит рядом с какой-то женщиной на концерте в Портленде, и думала о том, что могла бы пустить ему пулю в лоб. И опять она думала о собственной смерти: «Пусть она будет быстрой». Она позвонила Кристоферу в Нью-Йорк.

— Ну как ты? — спросила она сердито, потому что он сам никогда ей не звонил.

— Прекрасно, — ответил он. — А ты как?

— Ужасно, — сказала она. — А как Энн и дети?

Кристофер женился на женщине с двумя детьми, а теперь у них родился и его сын.

— Все на ногах, всё еще ходят?

— Всё еще ходят, — отозвался Крис. — Суматоха безумная.

Тут она его чуть не возненавидела. Ее жизнь когда-то тоже была суматошной до безумия. Ты только погоди, подумала она. Все считают, что они всё знают, а сами не знают ни черта!

— Как прошло твое свидание?

— Какое свидание? — спросила Оливия.

— Да с тем дядькой, которого ты терпеть не могла.

— Это было не свидание, черт побери!

— Ладно-ладно, так как оно прошло?

— Замечательно, — ответила она. — Он кретин, и твой отец прекрасно знал это.

— Папа его знал? Ты никогда мне не говорила.

— Он не знал его, чтобы знать, — объяснила Оливия сердито, — он знал его издали. Достаточно, чтобы понять, что он кретин.

— Теодор плачет, — сказал Кристофер. — Мне надо идти.

И тут — словно радуга — позвонил Джек Кеннисон.

— Предполагается, что к завтрашнему дню прояснится. Встретимся на тропе у реки?

— Не вижу, почему бы нет, — ответила Оливия. — В шесть часов я выезжаю.

Утром, когда она въезжала на гравийную площадку у реки, Джек Кеннисон уже стоял там, прислонившись к своей красной машине, и кивнул Оливии, не вынимая рук из карманов. Он был в ветровке, которой она раньше на нем не видела, — голубого цвета, такого же, как его глаза. Ей пришлось достать из багажника кроссовки и надеть их прямо у него на виду, что было ей очень неприятно. Кроссовки она купила в отделе мужской обуви сразу после смерти Генри. Широкие, бежевые, они все еще нормально зашнуровывались, все еще «ходили». Оливия разогнулась, тяжело дыша.

— Пошли, — выговорила она.

— Мне может захотеться отдохнуть на скамье, отмечающей первую милю. Я знаю, что вы любите идти вперед не останавливаясь.

Оливия взглянула на него. Его жена умерла пять месяцев назад.

— Я буду отдыхать с вами, когда вам захочется отдохнуть, — пообещала она.

Река тянулась слева от них, она в одном месте расширялась, и был виден островок, некоторые кусты на нем уже покрылись яркой-преяркой зеленью.

— Мои предки выгребали здесь против течения на своих долбленых лодках, — сказала Оливия. Джек не ответил. — Я думала, мои внуки тоже будут ходить по этой реке против течения. Но мой внук растет в городе Нью-Йорке. Я понимаю — таков путь нашего мира. И все-таки это больно. Разбрасываем нашу ДНК по всему свету, как одуванчики свои пушинки.

Оливии пришлось идти медленнее, приноравливаясь к неспешному шагу Джека. Это было трудно, все равно как если не можешь быстро выпить воду, когда мучит жажда.

— У вас, по крайней мере, есть ДНК, которую можно разбрасывать, — ответил он, по-прежнему держа руки в карманах. — У меня-то никаких внуков не будет. Во всяком случае, настоящих.

— Что вы хотите этим сказать? Как это — не будет «настоящих»?

Ему потребовалось много времени, чтобы заговорить снова, как она и ожидала. Взглянув на него, она заметила, что он выглядит не самым лучшим образом: в лице появилось что-то неприятное, голова вытянулась вперед, а плечи ссутулились еще больше.

— Моя дочь избрала себе альтернативный стиль жизни. Далеко, в Калифорнии.

— Я думаю, Калифорния, как всегда, самое подходящее для этого место. Для альтернативных стилей жизни.

— Она живет с женщиной, — пояснил Джек. — Она живет с женщиной, как другие живут с мужчиной.

— Понятно, — сказала Оливия.

Они уже дошли до указателя первой мили — в тени стояла гранитная скамья.

— Хотите посидеть? — спросила Оливия.

Джек сел. Она тоже села. Оба глядели за реку. Пожилая пара прошла мимо, держась за руки, оба кивнули им, как бы сочтя их тоже парой. Когда пара отдалилась достаточно, чтобы не слышать, о чем они говорят, Оливия задала свой вопрос:

— Я так понимаю, что вы не одобряете все это — насчет вашей дочери?

— Я совершенно этого не одобряю, — сказал Джек. Он выпятил подбородок. — Возможно, я человек недостаточно глубокий.

— Ну что вы! Вы человек тонкий, умудренный опытом, — возразила Оливия и добавила: — Впрочем, могу предположить по собственному опыту, что это одно и то же.

Он посмотрел на нее. Его старческие брови высоко взлетели от удивления.

— Правда, сама-то я нисколько не тонкая, не умудренная. По сути, я крестьянка. И я подвержена сильным страстям и предубеждениям, как настоящая крестьянка.

— И что все это означает? — спросил Джек.

Оливия сунула руку в карман, извлекла оттуда темные очки, надела их. Через некоторое время Джек сказал:

— Давайте по-честному. Если бы ваш сын сообщил вам, что желает спать с мужчинами, влюблен в мужчину, живет с ним, спит с ним, создает с ним «семью», — вы что, на самом деле полагаете, что не были бы против?

— Я не была бы против, — резко ответила Оливия. — Я любила бы его всей душой.

— Вы просто сентиментальничаете, — упрекнул ее Джек. — Вы не знаете, что бы вы почувствовали, потому что вам не пришлось с этим столкнуться.

У Оливии разгорелись щеки. Она почувствовала, как у нее под мышкой одной руки выступил пот.

— Мне со многим пришлось столкнуться.

— С чем, например?

— Например, с тем фактом, что мой сын взял в жены негодяйку, которая сначала перевезла его в Калифорнию, а потом бросила.

— Статистически, Оливия, такое все время происходит. В пятидесяти процентах.

— Ну и что? — Ответ Джека ее поразил своей глупостью и нечуткостью. — А какова статистика касательно детей-геев? — спросила Оливия.

Ее ступни показались ей невероятно огромными, они торчали на концах ее голеней, бросаясь в глаза. Она убрала ноги под скамью.

— Она меняется. Каждое новое исследование сообщает новые сведения. Но вполне очевидно, что вовсе не пятьдесят процентов наших отпрысков оказываются геями.

— А может, она вовсе не гей, — предположила Оливия. — Может, она просто не выносит мужчин.

Джек Кеннисон скрестил руки на голубой ветровке и пристально смотрел прямо перед собой.

— Не уверен, что это надо было говорить, Оливия. Я же не предлагал вам теорию о том, почему ваш сын взял в жены негодяйку.

Оливии понадобилось какое-то время, чтобы проглотить его замечание.

— Прелестно, — сказала она. — Какие прелестные вещи вы говорите.

Она поднялась со скамьи и не стала оборачиваться, чтобы взглянуть, встал ли он тоже. Но услышала его шаги у себя за спиной. Тогда она пошла медленнее, чтобы он смог идти рядом. Она направлялась назад к машине.

— Я все-таки не понимаю, что вы имеете в виду, когда говорите, что вы крестьянка. У нас в стране, мне думается, крестьянства нет. Вероятно, вы хотели сказать, что вы ковбой. (Оливия бросила на него взгляд и удивилась, он добродушно улыбался.) — Я вполне могу увидеть в вас ковбоя, — заявил он.

— Прекрасно. Я — ковбой.

— Тогда, значит, республиканец? — помолчав с минуту, спросил Джек.

— Ох, ради всего святого! — Оливия остановилась и взглянула на него сквозь темные очки. — Я же сказала — ковбой, а не дебил! Вы имели в виду, что у нас ковбой в президентах ходит? Или что до него президентом был актер, игравший ковбоев? Позвольте мне сообщить вам, что наш теперешний дебил, кокаиновый экс-наркоман, никогда ковбоем не был. Он может носить все ковбойские шляпы, какие есть на свете. Он просто забалованный отпрыск богатого владельца поместья. Меня от него просто тошнит.

Она была по-настоящему взбешена и не сразу заметила, что Джек смотрит в сторону, что лицо его как-то замкнулось, будто он мысленно отошел от нее подальше и просто ждет, чтобы она закончила свою тираду.

— Боже! — сказала она наконец. — Не может быть!

— Чего не может быть?

— Вы за него голосовали.

Вид у Джека Кеунисона был усталый.

— Вы голосовали за него. Вы, мистер Гарвард. Мистер Интеллект. Вы проголосовали за этого вонючего подонка!

Он рассмеялся, коротко, словно пролаял.

— Боже мой, вы и правда подвержены страстям и предубеждениям, как настоящая крестьянка.

— Вот именно, — сказала Оливия. Она двинулась вперед своим обычным темпом, бросив ему через плечо: — По крайней мере, у меня нет предубеждения против гомосексуалистов.

— Да, — бросил он ей вслед. — Только против белых мужчин с деньгами.

Это верно, черт бы тебя побрал, подумала она.

Она позвонила Банни, а Банни — Оливия просто не могла в это поверить — расхохоталась по-настоящему.

— Ох, Оливия! — воскликнула она. — Неужели это так важно?

— Важно, что кто-то голосовал за человека, который врет всей стране. Банни, ради всего святого, наш мир влип в хорошую неразбериху.

— Тут ты в общем-то права, — согласилась Банни. — Но наш мир вечно влипает в хорошую неразбериху. Думаю, если тебе доставляет удовольствие его общество, стоит спустить это на тормозах.

— Его общество мне удовольствия не доставляет, — сказала Оливия и положила трубку. Ей никогда не приходило в голову, что Банни — дура, но вот поди ж ты!

Ужасно, однако, когда никому нельзя ничего сказать. Оливия ощущала это с каждым днем все острее. Она позвонила Кристоферу.

— Он республиканец, — сообщила она.

— Это ужасно, — ответил Кристофер. А потом: — Я подумал, ты звонишь, чтобы узнать, как твой внук?

— Конечно, я хочу знать, как он. Жаль, что ты мне не звонишь, чтобы сказать, как он.

Где и каким образом произошел этот разрыв между нею и ее сыном, Оливия не могла бы объяснить.

— Я же звоню тебе, мама, — возразил Кристофер. — Только…

— Только — что?

— Ну, с тобой довольно трудно разговаривать.

— Понятно. Во всем виновата я одна.

— Нет, во всем виноват всегда кто-то другой. Это я и хотел сказать.

Наверняка это психотерапевт ее сына, это он виноват в том, что происходит. Кто мог когда-нибудь ожидать такого? Оливия произнесла в трубку:

— «Не я, — сказала Рыжая Курочка».

— Что?

Оливия повесила трубку.

Прошло две недели. Она стала ходить вдоль реки раньше шести утра, чтобы не наткнуться на Джека и еще потому, что теперь просыпалась, проспав совсем немного часов. Весна была великолепна и походила на оскорбление действием. Звездоцветы просунули белые венчики сквозь ковер сосновых игл, у гранитной скамьи виднелись группки пурпурных фиалок. Она прошла мимо той самой пожилой пары, которая по-прежнему держалась за руки. После этого она перестала выходить на прогулку. Несколько дней она не вылезала из постели, чего — насколько помнила — не делала никогда в жизни. Она была не из тех, кто любит поваляться в кровати.

Кристофер не звонил. Банни не звонила. Джек Кеннисон не звонил.

Однажды она проснулась в полночь. Включила компьютер и написала на электронный адрес Джека (адрес остался у нее с тех пор, как они встречались за ланчем и ездили на концерт в Портленд): «Ваша дочь вас ненавидит?».

Утром пришел простой ответ: «Да».

Оливия подождала два дня. Потом написала: «Мой сын меня тоже ненавидит».

Через час пришел вопрос: «Это вас убивает?».

Она ответила немедленно: «Это меня убивает. Чертовски убивает. И это, должно быть, по моей вине, но я этого не понимаю. Я помню наше прошлое не так, как его, видимо, помнит он. Он ходит к психиатру по имени Артур, и мне кажется, это дело рук Артура». — Оливия остановилась, довольно долго сидела, потом нажала кнопку «Отправить». И тотчас же написала: «Р. S. Но это, должно быть, и моя вина тоже. Генри говорил, я никогда ни за что не извиняюсь, и вполне возможно, что он был прав». Она снова нажала кнопку «Отправить». Потом написала: «Р. S. ЕЩЕ РАЗ. Он был прав».

На это ответа не было, и Оливия почувствовала себя школьницей, предмет влюбленности которой ушел с другой девочкой. В действительности у Джека, по всей вероятности, имелась какая-то другая «девочка», то есть женщина. Пожилая женщина. Таких вокруг полно — да, к тому же еще республиканок.

Она лежала на кровати в своей маленькой комнатке-«лентяйке» и слушала транзистор, прижимая его к уху. Потом она встала и вышла на улицу, взяв с собой пса на поводке, потому что, если прогуливать его без поводка, он может слопать какую-нибудь из кошек Муди: такое уже случалось.

Когда она вернулась, солнце только что прошло свою высшую точку, и это было для нее самое худшее время: ей становилось лучше, когда темнело. Как она любила долгие весенние вечера, когда была молодой и вся жизнь простиралась перед нею! Оливия перебирала продукты в буфете, ища «Молочную косточку» — готовый корм для собак, — когда услышала сигнал автоответчика. Было просто смешно, с какой радостной надеждой она подумала, что ей звонили Крис или Банни. Голос Джека Кеннисона произнес: «Оливия, вы не могли бы ко мне приехать?».

Она почистила зубы, оставила пса в собачьем загончике.

Сверкающая красная машина Джека стояла на коротенькой въездной аллее. Когда Оливия постучала в дверь, ответа не последовало. Она толкнула дверь — не заперта.

— Ау?

— Привет, Оливия. Я здесь, в задней комнате. Лежу. Сейчас поднимусь и выйду к вам.

— Нет, — пропела она в ответ. — Не поднимайтесь. Я сама вас найду.

Она обнаружила его в нижней комнате для гостей. Он лежал на спине, заложив руку за голову.

— Я рад, что вы приехали, — сказал он.

— Вы опять неважно себя чувствуете?

Он улыбнулся своей скупой улыбкой:

— Только на душе неважно. Тело еще фурычит. — Он отодвинул ноги подальше. — Идите сюда, — сказал он. — Посидите. Может, я и богатый республиканец, но не такой уж богатый, если вы втайне надеялись. В любом случае… — Он вздохнул и покачал головой. Солнечный свет, струившийся в окна, коснулся его глаз, сделав их еще голубее. — В любом случае, Оливия, вы можете говорить мне что угодно — например, что вы избивали своего сына до синяков, — я не стану винить вас за это. Не думаю, что стал бы. Я избивал свою дочь эмоционально. Я два года с ней не разговаривал, вы можете представить себе такое?

— Я несколько раз и правда ударила сына, — призналась Оливия. — Когда он маленький был. Не просто отшлепала. Ударила.

Джек Кеннисон кивнул. Один раз.

Оливия шагнула в комнату, опустила сумку на пол. Джек не сел на кровати, лежал неподвижно на спине, старый человек с большим животом, его живот походил на мешок, набитый семечками подсолнуха. Голубые глаза Джека внимательно смотрели, как она приближается к нему, а комната была наполнена покоем послеполуденного солнечного света. Свет лился сквозь окна, падал на качалку, ярко освещал обои по всей ширине одной из стен. Шишечки на кровати красного дерева сверкали. В закругленное окно виднелась голубизна неба, куст восковницы и каменная стена. Тишина этого солнечного сияния, тишина этого мира вдруг замкнулась вокруг Оливии, и ее передернуло от отвращения, когда горячий луч солнца коснулся ее обнаженного запястья. Она взглянула на Джека, отвела взгляд, снова взглянула на него. Сесть с ним рядом означало закрыть глаза на зияющее одиночество этого просвеченного солнцем мира.

— Господи, как мне страшно, — проговорил он.

Она чуть было не сказала: «Довольно. Терпеть не могу всяких перепуганных». Она могла бы сказать это Генри, да практически кому угодно. Вероятно, потому, что терпеть не могла перепуганную частицу собственного «я», — эта мысль промелькнула у нее в голове и исчезла: сейчас в ней боролись отвращение и нерешительное желание. Подойти к кровати Оливию заставило воспоминание о Джейн Хаултон в приемной врача — свобода, легкость их заурядной болтовни, возможные потому, что на приеме у врача Джек, нуждаясь в Оливии, дал ей место в этом мире.

Его голубые глаза теперь не отрывались от нее: садясь рядом с ним, она увидела в них его ранимость, призыв, страх; она решилась положить раскрытую ладонь ему на грудь и услышала «тук-тук» его сердца, которое когда-нибудь остановится, как останавливаются все сердца. Но сейчас пока еще не «когда-нибудь», сейчас их окружала только тишь залитой солнцем комнаты. Они были здесь вдвоем, и тело Оливии — ее старое, толстое, обвисшее тело — вдруг почувствовало откровенное желание его тела. То, что она не любила Генри вот так, не желала его так многие годы до его смерти, опечалило ее и заставило закрыть глаза.

Вот чего не знают молодые, подумала Оливия, ложась рядом с этим мужчиной, ощутив его руку у себя на плече, на руке у локтя, ах, вот чего не знают молодые. Они не знают, что потерявшие упругость, морщинистые, состарившиеся тела испытывают такую же тягу, как их, молодые и упругие; что любовь нельзя беспечно выбрасывать, словно пирожное с блюда, где лежат еще другие пирожные, и это блюдо будет снова предложено вам. Нет, если вам предложили любовь, вы выбираете ее или — не выбираете. И если ее блюдо было наполнено добротой и великодушием Генри, а ей это казалось обременительным и она постепенно расшвыривала все это по крошке, то делала так только потому, что не понимала того, что надо было понять: она бессознательно и безрассудно проматывает день за днем.

А потому, даже если этот человек, сейчас лежащий рядом с ней, был не тем, кого она выбрала бы в прежние времена, какое это имело значение? Скорее всего, и он выбрал бы не ее. Но вот они здесь вдвоем — Оливия вообразила себе два сложенных вместе ломтика швейцарского сыра: такие дыры на месте кусков, выдранных жизнью, они с Джеком принесли в этот союз.

Глаза Оливии были закрыты, и все ее усталое существо пронизывали волны благодарности и — сожаления. Она рисовала в воображении эту тихую комнату, залитую солнцем стену, куст восковницы за окном. Он сбивал ее с толку, этот мир, он ее озадачивал. Ей не хотелось его покидать — пока еще.