Оливия Киттеридж.

Малый всплеск.

Три часа тому назад, пока солнце еще жарило во всю мочь сквозь кроны деревьев и заливало ярким светом лужайку позади дома, местный врач-ортопед, мужчина средних лет по имени Кристофер Киттеридж, сочетался браком с не местной женщиной по имени Сюзанна. Для них обоих это первый брак, и свадьба оказалась не очень людным, вполне приятным событием, которое украсили звуки флейты и корзины мелких желтых роз, расставленные как внутри дома, так и снаружи. До сих пор в благовоспитанной веселости гостей не заметно ни признака спада, из-за чего Оливия Киттеридж, стоящая у накрытого на лужайке стола, начинает подумывать о том, что всем им давно уже пора бы разойтись.

Весь сегодняшний день Оливия пыталась побороть ощущение, что она медленно погружается под воду, — мрачное, рождающее в душе панику чувство, тем более гнетущее, что за всю свою жизнь она так и не сумела научиться плавать. Заталкивая бумажную салфетку между планками складного стола, она думает: «Ну ладно. С меня хватит». И, опустив глаза, чтобы не увязнуть еще в какой-нибудь пустопорожней беседе, она огибает дом и входит в боковую дверь, ведущую прямо к спальне ее сына. Здесь она ступает по сосновым половицам, желто отсвечивающим в солнечных лучах, и ложится на широченную кровать Кристофера (и Сюзанны).

Платье Оливии (оно, разумеется, играет сегодня существенную роль, ведь Оливия — мать жениха) сшито из тонкого, просвечивающего зеленого муслина с крупными розовато-красными геранями по всему полю; ей нужно так устроиться на кровати, чтобы оно не закрутилось и не измялось, да еще так, чтобы, если вдруг кто-то войдет, она выглядела прилично. Оливия — женщина крупная. Это-то она о себе знает, но ведь она не всегда была такой полной, и ей приходится к этому привыкать. По правде говоря, она всегда была высокого роста и довольно часто чувствовала себя неуклюжей, но эти ее взаимоотношения с полнотой начались с возрастом: у нее раздулись лодыжки, округлились плечи, так что у основания шеи сзади появился валик, а запястья и кисти рук стали, кажется, такими же крупными, как мужские. Оливия огорчается — еще бы ей не огорчаться! Иногда, никому не признаваясь, огорчается очень сильно. Однако на этом этапе игры она вовсе не собирается отказываться от наслаждения едой, и в данный момент это означает, что она, вероятно, выглядит как толстый задремавший тюлень, обмотанный чем-то вроде зеленой марлевой повязки. Но с платьем все вышло вполне удачно, думает Оливия, откидываясь на подушки и закрывая глаза. Гораздо удачнее, чем с темными, мрачными одеяниями, в которых явилось семейство Бернстайн, словно их пригласили на похороны, а не на свадьбу в этот солнечный июньский день.

Дверь спальни Кристофера приоткрыта, и сюда доносятся голоса и разные звуки из передней части дома, где продолжается торжество: постукивание каблучков по коридору, грохот агрессивно захлопнутой двери в туалет. («Честно говоря, — думает Оливия, — почему бы не закрыть дверь тихо и аккуратно?») Звук скребущего пол стула из гостиной, и — оттуда же — вместе с приглушенным смехом и разговорами доносится аромат кофе и густой, сладкий запах печеного теста: так пахло на улице возле пекарни-времянки «Ниссен», пока ее не закрыли. Еще доносится запах самых разных духов, включая и те, что напомнили Оливии запах спрея «Офф!» — средства от насекомых. Все эти запахи как-то ухитрились распространиться по коридору и вплыть сюда, в спальню.

Да еще и сигаретный дым. Оливия открывает глаза. Кто-то курит в саду за домом. В открытое окно ей слышно покашливание и щелчок зажигалки. Они просто все вокруг заполонили! Она представляет себе, как тяжелые башмаки шагают но клумбе с гладиолусами, а затем, услышав, как кто-то спускает воду в туалете в конце коридора, на миг воображает, что дом рушится, лопаются грубы, с треском переламываются половицы, опрокидываются на пол стены. Оливия приподнимается на кровати, устраивается поудобнее, подкладывает в изголовье еще одну подушку.

Она сама строила этот дом. Ну, почти сама. Много лет назад они с Генри сделали все чертежи, а потом работали в тесном контакте с подрядчиком, чтобы у Криса было приличное жилье, когда он вернется домой из ортопедического колледжа. Когда строишь дом самостоятельно, у тебя возникает совсем иное чувство по отношению к нему, чем у других людей. Оливии это известно по опыту, потому что она любит — всегда любила — делать вещи сама: платья, сады, дома. (Желтые розы она сама расположила в корзинах сегодня утром, еще до восхода солнца.) Ее собственный дом, ниже по дороге, в нескольких милях отсюда, тоже построили они с Генри много лет назад, а совсем недавно Оливия уволила уборщицу за то, что глупая девчонка тащила пылесос по полу так, что он бил в стены и с грохотом катился по лестнице.

Во всяком случае, Кристофер по достоинству ценит этот дом. В последние несколько лет они втроем — Оливия, Генри и Кристофер — заботились о доме все вместе: повырубили кое-какие деревья, посадили сирень и рододендроны, рыли ямы под столбы — поставить забор. А теперь Сюзанна (доктор Сью, как мысленно называет ее Оливия) возьмет эти заботы на себя, и, поскольку она из богатой семьи, она, скорее всего, наймет экономку, да и садовника тоже может нанять. («Влюбилась в ваши миленькие настурции», — несколько недель тому назад сказала Оливии доктор Сью, указывая на рядки петуний.) Но это ведь не так важно, думает теперь Оливия. Ты просто отходишь в сторонку, чтобы дать дорогу новому.

Сквозь закрытые веки Оливия видит красный свет, косо падающий в открытые окна, чувствует, как солнце греет ей икры и щиколотки, а ладонью она ощущает, как его лучи согревают мягкую ткань ее платья, оно и в самом деле получилось удачным. Ей приятно думать о куске черничного пирога, который ей удалось украдкой положить в свою большую кожаную сумку, о том, как она вскоре отправится домой и спокойно его съест, сняв тесные колготки, и все вернется в норму.

Оливия чувствует, что кто-то в комнате есть, и открывает глаза. Маленькая девочка стоит в дверях и пристально на нее смотрит: это одна из маленьких племянниц невесты, приехавших из Чикаго. Та самая девчушка, которая должна была усыпать розовыми лепестками землю у ног жениха и невесты перед брачной церемонией, но в последний момент решила, что не хочет этого делать, и отступила назад с надутым видом. Доктор Сью, впрочем, очень мило прореагировала на это, сказала девочке что-то успокаивающее и положила ладонь ей на головку. В конце концов Сюзанна вполне добродушно крикнула женщине, стоявшей под деревом: «Можно начинать!» — и та заиграла на флейте. Тогда Сюзанна прошла прямо к Кристоферу, который не улыбался и застыл, как выброшенная волной на берег лесина, и так они стояли вдвоем, пока на лужайке совершалась брачная церемония.

Но этот жест — нежная ладонь на головке девочки, то, как рука Сюзанны одним быстрым движением ласково погладила тонкие волосы и нежную шейку ребенка, — остался перед мысленным взором Оливии. Будто она видит, как какая-то женщина ныряет с лодки и легко плывет к причалу. Напоминание о том, как некоторые люди могут делать то, на что другие вовсе не способны.

— Привет, — говорит Оливия девочке, но та не отвечает. Минуту спустя Оливия спрашивает: — А сколько тебе лет?

Она теперь уже плохо разбирается в маленьких детях, но предполагает, что девчушке должно быть годика четыре или пять: в семье Бернстайнов вроде бы нет высокорослых.

Малышка по-прежнему молчит.

— Ну, теперь беги играй, — говорит ей Оливия, однако девочка прислоняется к дверному косяку и слегка покачивается туда-сюда, глаза ее устремлены на Оливию. — Это невежливо — так пялиться, — замечает Оливия, — разве тебе это не объяснили?

Все еще покачиваясь, девочка спокойно заявляет:

— Ты выглядишь все равно как мертвая.

Оливия поднимает голову:

— Значит, вас теперь таким вещам учат? Учат такое говорить?

Но, откидываясь на подушки, она вдруг ощущает физическую реакцию — чуть заметную боль за грудиной, возникшую на миг, словно мановение крыла где-то у нее внутри. Этому ребенку после таких речей надо как следует вымыть рот водой с мылом.

Впрочем, день уже почти подошел к концу. Оливия смотрит в потолочное окно над кроватью и убеждает себя, что, по всей вероятности, ей удалось благополучно пережить этот день. Она рисует в воображении картину нового сердечного приступа в день свадьбы сына: она сидела бы на складном стуле на лужайке, на глазах у всех присутствующих и, после того как ее сын произнес «да», она неожиданно молча упала бы замертво лицом в траву, а ее огромный зад торчал бы вверх вместе со всеми этими просвечивающими геранями. Потом все говорили бы об этом много дней напролет.

— А что это за штуки у тебя на лице?

Оливия поворачивается лицом к двери:

— Как, ты все еще тут? Я думала, ты ушла.

— У тебя на лице из одной такой штуки волосок торчит, — говорит девочка, теперь уже гораздо храбрее, и делает шаг в комнату. — Которая на подбородке.

Оливия снова обращает взор к потолочному окну и воспринимает эти слова без биения крыла у себя в груди. Поразительно, какими противными теперь растут дети! Зато как здорово было сделать это окно над кроватью. Крис говорил ей, что иногда зимой он может, лежа в постели, смотреть, как идет снег. Он всегда был таким, он совсем не такой, как другие, очень впечатлительный, чуткий. Потому он и стал замечательным художником и пишет в основном маслом, хотя мало кто мог бы ожидать этого от ортопеда. Он очень сложный, интересный человек — ее сын, такой впечатлительный уже в детские годы, что однажды, читая «Хайди»,[19] он написал картину — иллюстрацию к прочитанному: какие-то полевые цветы на альпийском склоне.

— Что это за штука у тебя на подбородке?

Оливия замечает, что девочка жует ленточку от платья.

— Это крошки, — отвечает она, — от маленьких девочек, которых я съела. А теперь уходи, пока я тебя тоже не слопала. — И она делает большие глаза.

Девочка делает шаг назад, держась за косяк.

— Все ты выдумываешь, — наконец произносит она, однако поворачивается и исчезает.

— Давно пора, — бормочет Оливия.

Теперь ей слышен неровный стук высоких каблуков по коридору. «Ищу комнатку для девочек», — произносит женский голос, и Оливия узнает голос Дженис Бернстайн, матери невесты. Голос Генри ей отвечает: «Это прямо, прямо вон там!».

Оливия ждет, что Генри заглянет в спальню, и минуту спустя он так и делает. Его большое лицо сияет приветливостью, как это всегда случается с Генри в многолюдных компаниях.

— Ты в порядке, Олли?

— Ш-ш-ш. Тихо! Мне не хочется, чтобы все узнали, что я тут.

Он проходит глубже в комнату.

— Так ты в порядке? — шепчет он.

— Я готова ехать домой. Хотя думаю, ты-то готов держаться до конца. Терпеть не могу взрослых женщин, называющих уборную «комнаткой для девочек». Она что, напилась?

— Да нет, не думаю, Олли.

— Они там курят. — Оливия кивком указывает на открытое окно. — Надеюсь, они дом не подожгут?

— Не подожгут. — Потом, минутой позже, Генри произносит: — Думаю, все прошло хорошо.

— О, конечно! Теперь иди попрощайся со всеми, и можно будет отправляться домой.

— Он женился на симпатичной женщине, — произносит Генри, задержавшись у изножья кровати.

— Да, думаю, ты прав.

Оба с минуту молчат: все-таки это шок. Их сын, их единственный ребенок, теперь женат. Ему тридцать восемь лет, они успели к нему здорово привыкнуть.

Как-то был случай, они надеялись, что он женится на своей ассистентке, но это продолжалось не очень долго. Потом им казалось, что он вот-вот женится на учительнице: она жила не в их городе, а на острове Тёртлбэк, однако и та история не слишком затянулась. И вот случилось это прямо как гром с ясного неба. Сюзанна Бернстайн, д. м. н., д. ф. н., объявилась в их городе, прибыв на какую-то конференцию, и всю неделю носилась по окрестностям в новых туфельках. Туфельки вызвали воспаление вросшего ногтя и волдырь на стопе размером с большой стеклянный шарик, в какие играют мальчишки. Сегодня Сюзанна целый день повторяла эту историю. «Я посмотрела в справочнике на желтых страницах, и к тому времени, как я попала к нему в кабинет, я успела напрочь погубить свои ноги! Ему пришлось просверлить мне ноготь насквозь. Это же надо — так встретиться!».

Оливия сочла ее историю глупой. Почему этой девице, со всеми ее деньгами, не пришло в голову просто купить пару туфель, подходящих по размеру?

Тем не менее именно так эта парочка и познакомилась. А все остальное, как Сюзанна не уставала повторять весь день, стало достоянием истории. Если можно шесть недель называть историей. Потому что и это «остальное» тоже было поразительно: сочетаться браком, скоропалительным, как удар молнии. «А зачем ждать?» — спросила Сюзанна у Оливии, когда они с Кристофером заехали показать родителям кольцо. Оливия согласилась: «Не вижу причин».

— И все-таки, Генри, — говорит теперь Оливия. — Как это — гастроэнтеролог? Вокруг полно других врачей на выбор, даже искать не надо. Не хочется думать об этом.

Генри смотрит на жену рассеянным взглядом.

— Да, понимаю, — говорит он.

Солнечный зайчик трепещет на стене, белые занавеси слегка шевелятся. Снова доносится запах сигаретного дыма. Оливия и Генри молчат, уставясь на изножье кровати, пока Оливия не произносит:

— Она очень положительная личность.

— Кристоферу будет с ней хорошо, — откликается Генри.

Они разговаривают почти шепотом, однако при звуке шагов, донесшихся из-за полуоткрытой в коридор двери, поворачиваются к ней с приятно-оживленными лицами. Но мать Сюзанны не останавливается: не задерживаясь проходит мимо в своем темно-синем костюме, держа в руке сумочку, больше похожую на миниатюрный чемодан.

— Давай-ка ты лучше выйди к ним, — говорит Оливия, — а я через минуту тоже приду попрощаться. Только дай мне секундочку отдохнуть.

— Конечно отдохни, Олли.

— А что, если нам заехать по дороге в кафе «Пончики Данкина»? — говорит Оливия.

Им нравится сидеть там в кабинке у окна, и там есть официантка, которая их знает, она мило поздоровается и оставит их одних.

— А почему бы и нет? — отвечает ей Генри от двери.

Откинувшись на подушки, Оливия вспоминает, каким бледным был ее сын там, на лужайке, во время брачной церемонии. Сдержанно, в присущей Кристоферу манере, он благодарным взглядом смотрел на свою невесту, стоявшую с ним рядом, такую худенькую, с маленькой грудью, взиравшую на него снизу вверх. Ее мать плакала. Ну, тут было на что посмотреть — из глаз Дженис Бернстайн изливались потоки всамделишных слез. Потом она спросила у Оливии: «А разве вы не плачете на свадьбах?» — «Не вижу причин плакать», — ответила Оливия.

Слезы и близко не походили бы на то, что она испытывала. Сидя там, на лужайке, на складном стуле, она испытывала страх. Страх, что ее сердце сейчас сожмется и не разожмется, остановится, как однажды уже случилось, когда словно кулак пробил ей спину насквозь. А еще она испытывала страх оттого, как невеста улыбалась Кристоферу, будто она на самом деле его знает. Потому что разве она знает, как он выглядел в первом классе, когда на уроке мисс Лампли у него пошла кровь носом? Разве она видела его — бледного, маленького, чуть толстоватого ребенка, обсыпанного крапивницей из-за того, что он боялся проверочной работы по правописанию? Нет! То, что Сюзанна принимает за знание о ком-то, есть всего лишь знание о сексе с этим человеком, да и то полученное всего за пару недель. Впрочем, ей ведь не скажешь об этом. Если бы Оливия сказала ей, что настурции на самом деле — петунии (но она этого не сказала!), доктор Сью могла бы ответить: «Ну а я видела точно такие настурции». И все-таки огорчительно, что Сюзанна так смотрела на Кристофера, когда их женили, будто хотела сказать ему: «Я знаю тебя, да, знаю. Я знаю».

Хлопает сетчатая дверь. Мужской голос просит сигарету. Щелчок зажигалки, басовитое бормотание мужских голосов. «Сам набивал…».

Оливия понимает, почему Крис так и не позаботился обзавестись множеством друзей. В этом смысле он такой же, как она, — не терпит пустопорожней болтовни. Вот так же они станут болтать и о тебе, как только повернешься к ним спиной. «Никогда не доверяйся никому», — говорила мать Оливии много лет назад, после того как кто-то оставил корзину с коровьими лепешками у их парадной двери. Такой образ мыслей вызывает ужасное раздражение у Генри. Но Генри и сам вызывает раздражение, упрямо оставаясь в наивном убеждении, что жизнь ровно такова, какой ее изображает каталог Сирса:[20] все вокруг стоят и улыбаются.

Тем не менее Оливия и сама тревожилась из-за того, что Кристофер одинок. А прошлой зимой особенно — ее преследовала мысль о том, как, состарившись, ее сын станет возвращаться после работы домой в темноте, а их с Генри уже не будет. Так что на самом-то деле она рада Сюзанне. Просто все случилось неожиданно и надо привыкнуть, но, если учесть все обстоятельства, доктор Сью прекрасно подходит. К тому же она вполне дружелюбна к Оливии. («Не могу поверить! Неужели вы делали все чертежи сами?!» Светлые брови взлетают до небес.) Кроме того, надо прямо сказать, Кристофер от нее просто без ума. Конечно, в данный момент секс у них, вероятно, необычайно волнующий, и они, несомненно, считают, что так оно и будет длиться, — молодые пары всегда так думают. А еще они думают, что с одиночеством покончено.

Эта мысль заставляет Оливию раздумчиво кивнуть, хотя она по-прежнему лежит на кровати. Она знает: одиночество способно убивать людей — разными способами реально довести человека до смерти. Оливия втайне считает, что жизнь вообще-то зависит от того, что она мысленно называет «большими всплесками» и «малыми всплесками». Большие всплески — это события вроде вступления в брак или рождения детей, личные отношения, которые держат тебя на плаву, но под этими большими всплесками кроются опасные, невидимые течения. Поэтому человеку необходимы еще и малые всплески: скажем, дружелюбный продавец в магазине Брэдли, или официантка в пончиковой «Данкин-донатс», которая помнит, какой кофе ты любишь. Мудрёные дела на самом-то деле.

«Миленькое местечко Сюзанна тут получает», — произносит один из басовитых голосов за окном. Слышится очень четко: они, видимо, переместились, потопали кругом башмаками, теперь встали лицом к окнам.

«Великолепное место, — отвечает другой голос. — Мы сюда приезжали, когда я еще мальчишкой был, останавливались в портовой гостинице „Рябое яйцо“, так, кажется, она называлась. Или как-то вроде того».

Вполне воспитанные мужчины, вежливые, курят собственные сигареты. Только, ради всего святого, держите свои башмаки подальше от гладиолусов, думает Оливия, и не спалите забор. Она совсем сонная, и это ощущение ей вовсе не неприятно. Она может подремать прямо здесь, если ей позволят выкроить минут двадцать, потом обойдет всех гостей, попрощается — спокойная, с прояснившейся после короткого сна головой. Она попрощается с Дженис Бернстайн за руку и на миг задержит ее руку в своих ладонях; она будет любезной седовласой, приятно полной дамой в легком зеленом платье с красными цветами.

Хлопает сетчатая дверь.

«Эмфиземная команда!» — раздается ясный голос Сюзанны и громкий хлопок в ладоши.

Глаза Оливии рывком открываются. Она чувствует, что ее охватывает панический страх, словно ее застали курящей в лесу.

«Вы что, не знаете, что эти штуки могут вас убить?» — «Ох, впервые слышу! — весело отвечает мужской голос. — Сюзанна, клянусь, я никогда раньше об этом и слыхом не слыхал».

Сетчатая дверь открывается и снова закрывается. Кто-то вошел в дом. Оливия садится на кровати: сон безнадежно испорчен.

А теперь из окна доносится более тихий голос. Голос той худышки, подруги Сюзанны, думает Оливия. У нее такое платье, что похоже, ее всю окутали водоросли. «Ну как ты держишься? Все в порядке?» — «Да-а», — Сюзанна как-то растягивает это слово. Наслаждается вниманием, думает Оливия.

«Ну, Сюзи, как тебе нравятся твои новые родственники?».

Сердце у Оливии начинает колотиться о ребра, она усаживается на самый краешек кровати.

«Это интересно», — отвечает Сюзанна, голос ее тих и серьезен: доктор Сью готовится сделать профессиональный доклад о кишечных паразитах. Она понижает голос, и Оливии ничего не слышно.

«Это я могу понять… — тихое бормотание, опять бормотание. — А отец?..».

«О, Генри просто лапочка».

Оливия встает и очень медленно движется вдоль стены поближе к открытому окну. Лучи предвечернего солнца падают ей на щеку, когда она вытягивает шею, чтобы лучше различать слова в бормотании женских голосов.

«Ох, господи, конечно! — произносит Сюзанна, чьи тихие слова вдруг зазвучали совершенно отчетливо. — Я не могла поверить собственным глазам. Я хочу сказать, не могла поверить, что она и вправду его наденет».

Мое платье, думает Оливия. Она чуть отодвигается и прижимается спиной к стене.

«Ну, тут ведь люди иначе одеваются».

Клянусь Богом, это правда, думает Оливия. Но она совершенно ошеломлена и слышит все как бы из-под воды.

Окутанная водорослями подружка снова о чем-то бормочет. Ее слова трудно разобрать, но Оливия смогла расслышать, что та произносит «Крис».

«Тут совсем особый случай, — серьезным тоном отвечает Сюзанна. Оливии представляется, будто эти две женщины сидят в гребной лодке прямо над ней, а она все глубже погружается в темную воду. — Видишь ли, ему на долю выпадали тяжелые времена. Тем более — единственный ребенок, ему и правда трудно пришлось: засосало».

Водоросль что-то бормочет, а весло Сюзанны снова разрезает воду: «Ну, знаешь, большие ожидания».

Оливия поворачивается и медленно оглядывает комнату. Спальню своего сына. Она сама ее построила, и здесь находятся хорошо знакомые ей вещи, например бюро и коврик, который она сама сплела сто лет тому назад. Но внутри ее расползается что-то потрясенное, пухлое, черное.

Видишь ли, ему на долю выпадали тяжелые времена.

Чуть ли не на корточках Оливия медленно крадется обратно к кровати и очень осторожно на нее садится. Что же такое он сказал Сюзанне? Тяжелые времена. Во рту у Оливии, под языком, где-то у задних коренных, выделяется слюна. Она опять, на долю секунды, представляет себе, как ладонь Сюзанны легко и нежно ласкает головку девочки. Что сказал ей Кристофер? Что ему запомнилось? Человек может двигаться только вперед. Человек должен двигаться только вперед.

Кроме того, она сбита с толку, уязвлена до глубины души, потому что ей очень нравится ее платье. У нее вся душа раскрылась, когда она увидела этот тонкий, как кисея, муслин в магазине «Соу-фроу»: солнечные лучи вдруг осветили тревожный мрак надвигающейся свадьбы, розово-красные цветы разбежались по всему столу в ее комнате для шитья. И стали вот этим платьем, в котором она чувствовала себя удобно и спокойно весь нынешний день.

Оливия слышит, как Сюзанна говорит что-то про гостей, а потом хлопает сетчатая дверь и в саду становится тихо. Оливия прикладывает раскрытую ладонь к щекам, к губам. Она собирает всю свою волю, чтобы выйти в гостиную, пока кто-то не обнаружил ее здесь, в спальне. Ей придется наклониться и поцеловать в щечку эту молодую жену, а та будет улыбаться и оглядывать гостиную, причем на лице у нее будет то самое ее выражение: «Я все знаю».

Ах, как больно… Оливия и в самом деле издает стон, сидя на краешке кровати. Что может знать Сюзанна о сердце, которое болит временами так сильно, что несколько месяцев назад чуть совсем не заглохло, чуть не отключилось? Разумеется, она мало двигается, не делает упражнений, и холестерин у нее взлетает до небес. Но все это лишь удобная отговорка, скрывающая то, как в реальности изнашивается ее душа.

Ее сын явился к ней в прошлом году, на Рождество, — задолго до того, как некая доктор Сью объявилась на сцене, — и сообщил матери, о чем он иногда думает. «Иногда я думаю, а не покончить ли со всем этим…» Жуткое эхо прошлого — отец Оливии покончил с собой тридцать девять лет тому назад. Но тогда, только-только вышедшая замуж (уже пережившая собственные разочарования и уже беременная, но еще не подозревающая об этом), она легко отозвалась: «Ох, пап, у нас у всех бывают такие моменты, когда мы впадаем в уныние». Плохо ответила. Не то надо было сказать, как потом выяснилось.

Сидя на краю кровати, Оливия закрывает лицо руками. Она почти уже не помнит, как Кристоферу жилось первые десять лет, и, хотя кое-что ей помнится, вспоминать об этом она не хочет. Она пыталась учить его игре на фортепиано, а он все время играл по нотам неправильно. И он так ее боялся, что это просто выводило ее из себя. Но ведь она его любила! Ей хотелось бы сказать об этом Сюзанне. Ей хотелось бы сказать: «Послушайте, доктор Сью, у меня внутри, очень глубоко, есть что-то такое, что порой разбухает, как голова спрута, и выплескивает в меня черноту. Я не хотела быть такой, но, клянусь, я всегда любила и люблю моего сына».

Это правда. Она его всегда любила и любит. Потому-то она отправилась с ним к доктору в прошедшее Рождество, оставив Генри дома, и сидела в приемной с колотящимся сердцем, пока он не вышел — этот взрослый мужчина, ее сын, — с просветленным лицом и с рецептом на таблетки. Всю дорогу до дому он говорил ей об уровнях серотонина и о генетических склонностях: вряд ли он когда-нибудь в жизни произнес больше слов за один разговор с ней, чем в тот раз. Как и ее отец, он не очень склонен разговаривать.

Неожиданно с противоположного конца коридора доносится звон хрусталя. «Тост за верность, доступную лишь избранным!» — провозглашает мужской голос.

Оливия выпрямляется и проводит ладонью по нагретой солнцем крышке бюро. С этим бюро Кристофер вырос и повзрослел, и то пятно от банки со средством для растирания «Викс вейпораб» все еще ясно видно. Рядом с ним теперь — стопка папок, надписанных почерком доктора Сью, и три черных фломастера «Волшебный маркер». Очень медленно Оливия выдвигает верхний ящик бюро. Раньше это было место для мальчишечьих носков и футболок, теперь ящик заполнен бельем ее невестки: в беспорядке перемешаны скользящие в пальцах, блестящие, кружевные, разноцветные вещицы. Оливия тянет за бретельку и вытаскивает наружу отсвечивающий на солнце бледно-голубой бюстгальтер, с маленькими чашечками, изящный. Она медленно поворачивает его в полной руке, затем сворачивает в комочек и засовывает в свою вместительную черную сумку. Она чувствует, что ноги у нее отекли, — нехорошо.

Теперь она смотрит на маркеры, что лежат на бюро рядом с папками Сюзанны. Мисс Всезнайка, думает Оливия, протягивая руку за маркером, отвинчивает крышечку, вдыхает незабываемый запах классной комнаты. Ей хочется выпачкать маркером светлое покрывало на кровати, которое ее невестка привезла с собой. Оглядывая оккупированную спальню, Оливия жаждет пометить маркером все, что было привнесено сюда за последний месяц.

Она проходит к стенному шкафу, открывает дверцу. Платья, висящие в нем, вызывают в ней ярость. Ей хочется сорвать их, скомкать дорогую темную ткань этих маленьких платьиц, помпезно развешанных на деревянных плечиках. Да тут еще и свитеры разных оттенков коричневого и зеленого, аккуратно разложенные на навесной, со стеганой обивкой полке. Один из свитеров, почти на дне полки, на самом деле бежевый. Ради всего святого, что может быть дурного в ярком — пусть не слишком ярком — цвете? Пальцы у Оливии дрожат, потому что она сердится и, конечно, потому, что кто-то может пройти по коридору и прямо сейчас сунуть голову в приоткрытую дверь.

Бежевый свитер — очень толстый, и это хорошо, это значит, что Сюзанна не наденет его до осени. Оливия разворачивает свитер и проводит маркером толстую черную полосу во всю длину рукава. Затем, держа маркер во рту, она снова поспешно складывает свитер, потом еще раз — заново, чтобы он выглядел так же аккуратно, как с самого начала. Это ей удается. Вы бы никогда не заметили, открыв шкаф, что там покопались чужие руки, так все аккуратно выглядит.

Только вот обувь. По всему полу шкафа валяются разбросанные туфли и ботинки. Оливия выбирает темную обшарпанную уличную туфлю: ясно, что ее носят очень часто. Да и в самом деле, Оливия часто видела Сюзанну в этих туфлях. Заполучив мужа, полагает Оливия, доктор Сью может позволить себе шлепать повсюду в драных башмаках. Перегнувшись, на миг испугавшись, что не сможет разогнуться, она заталкивает туфлю к себе в сумку, а потом с трудом, но все же поднимается, слегка задыхаясь, и укладывает завернутый в фольгу пирог с черникой так, чтобы он прикрыл туфлю.

— Ты готова?

В дверях стоит Генри, его лицо сияет от счастья: он уже обошел всех, он — человек, который всем очень нравится. Он лапочка. Как бы ей ни хотелось рассказать ему о том, что она только что услышала, как бы ей ни хотелось облегчить одинокое бремя только что ею содеянного, она ему ничего не скажет.

— Ты хочешь заехать в «Данкин-донатс» по дороге? — спрашивает Генри.

Взгляд его больших, цвета моря глаз устремлен на нее. Генри — простодушный. Это помогает ему справляться с жизнью.

— Ох, — отвечает Оливия, — я вовсе не уверена, что так уж хочу пончик, Генри.

— Да все нормально. Мне просто казалось, что ты хотела…

— Хорошо. Ладно. Давай заедем.

Оливия пристраивает сумку под мышкой, придерживая ее полной рукой, прижимает к себе, направляясь к двери. Конечно, это ничему не поможет, но все-таки немножко помогает, если знаешь, что по меньшей мере могут случиться такие мгновения, когда Сюзанна вдруг усомнится в себе. Окликнет мужа: «Кристофер, ты точно не видел мою туфлю?» Или, проверяя стираное белье или ящик бюро, вдруг немного взволнуется: «Что такое? С ума я, что ли, схожу? Не могу запомнить, куда деваю свои вещи… И что такое случилось с моим свитером?» И она ведь так никогда ничего и не узнает, верно? Потому что кому же в голову придет пометить свитер, стащить лифчик, забрать одну туфлю?

Свитер окажется испорченным, туфля вместе с бюстгальтером исчезнет, прикрытая использованными бумажными салфетками и туалетной бумагой, в мусорном баке туалета в пончиковой, а на следующий день они будут спрессованы в мусоросборщике. Между прочим, если доктор Сью собирается жить недалеко от Оливии, нет причин, почему бы Оливия не могла время от времени брать понемножку то одно, то другое, просто чтобы некоторая неуверенность у доктора Сью не угасала. Устраивать себе время от времени малый всплеск. Потому что Кристоферу не нужно жить с женщиной, которая полагает, что знает все. Никто не может знать все, и нечего им так думать.

— Пошли, — говорит Оливия и крепко прижимает под полной рукой сумку, готовясь пройти через гостиную.

Она представляет себе свое сердце — большой, красного цвета мускул, громко колотящийся о ребра под ее тонким цветастым платьем.