Бакунин.

* * *

В Прямухине давно уже потеряли след Михаила и не имели о нем никакой информации. И вдруг в начале октября 1851 года Александр Михайлович Бакунин получил запечатанный сургучом пакет с письмом от графа Орлова, содержащим официальное уведомление, что сын его, отставной прапорщик Михаил Бакунин, находится в заключении в Петропавловской крепости и что с соизволения Государя императора отец может навестить арестанта в сопровождении дочери Татьяны. Весь бакунинский род пришел в ликование: как же, «краеугольный камень прямухинского дома» (так называли его промеж собой младшие братья) жив — и это главное! Все обиды, сомнения и недоразумения были моментально забыты. Первая же реакция самого Александра Михайловича была чисто русская, православная: на радостях он простил старшего сына за все существующие и несуществующие грехи и отслужил молебен во здравие его.

Бакунину-отцу шел уже восемьдесят пятый год. Он совершенно ослеп, еле передвигался и предпринять поездку в северную столицу никак не мог[15] и поэтому выхлопотал замену: вместо него с сестрой Татьяной на свидание с Михаилом поехал сын Николай. Непродолжительная встреча после более чем десятилетней разлуки состоялась в кабинете начальника Петропавловки под его личным надзором. Об этом свидании Татьяне и Николаю потом пришлось рассказывать родным и близким по многу раз. В письме к брату Алексею Татьяна сообщала:

«По возвращении в Прямухино у меня не было почти минуты свободной. Можешь себе представить, сколько раз пришлось мне пересказывать все подробности нашего пребывания в Петербурге — прежде отцу и маменьке, а потом всем другим. Каждый желал узнать обо всем, и первые дни я ничего почти не делала, как только все говорила то с одним, то с другим. <…>

Ночь. Оставила начатое письмо к тебе, милый друг, чтобы писать к брату Мише, — ведь нам не только позволено было с ним видеться, но и писать к нему и опять через несколько времени возвратиться для нового свидания. Можешь представить себе нашу горячую благодарность за такую великую, незаслуженную милость! Можешь представить себе, сколько счастья, сколько радости в сердце каждого из нас! Отец все простил Мише; и он, и Маменька говорят об нем с полною нежностью. Сейчас я отдала Маменьке мое письмо к нему, чтобы она за себя и отца прибавила несколько слов, благословила его, утешила его. Теперь это главное, на что обращены все мысли, все разговоры наши. Вместе мы благословляем и Бога и Государя. Одна общая мысль, одно общее чувство соединяет всех нас. И все мы как будто сильнее, горячее любим друг друга. Теперь у меня нет другой вести, другого рассказа для тебя…».

В другом письме — другие подробности о Михаиле: «Свидание с ним меня как будто переродило, и надежда, что вдруг осветила нашу жизнь, все исполнила, все проникла собою. <…> Мы вместе с Николаем уверяли его, что все счастливы, радостны, спокойны. Боже мой, да неужели же мы в самом деле не счастливы и не радостны теперь?» От Татьяны требовали большей конкретики. Павел просто обрушил на нее град вопросов: «Скажи, как и каким ты его видела? Поседел он? Опустился? Был он вам рад или нет? Что же, вы плакали, говорили или все смотрели? Да где же, в каком месте вы виделись? При ком? Николай был тут? Еще кто? В каком же виде был он? Как одет? Как вы встретились? Что сказали друг другу? Где взяли слова ваши? Мне все непонятно, все чуждо, и чувство ничего не угадывает, потому что перебито горем. Ты ведь о нем мне ничего не сказала. Очень он изменился? Узнал он вас? Вы его узнали? Назвал он вас по имени?» На все эти вопросы были даны своевременные ответы, но, к сожалению, в устной форме — в письменном же виде до нас они не дошли.

Вскоре Бакунину разрешили и переписку с семьей — со строгим наказом: писать кратко, в основном о здоровье и бытовых нуждах (одно письмо, написанное с обычном бакунинским размахом, попросту не было пропущено и осталось у тюремщиков). Письма тщательно прочитывались и анализировались в Третьем отделении, а читателем первого письма — к родителям, отправленного из Петропавловской крепости 4 января 1952 года, оказался сам царь. В нем Михаил писал: «<…> Благодарю вас, добрые родители, благодарю вас от глубины сердца за ваше прощение, за ваше родительское благословение, благодарю вас за то, что вы приняли меня, вашего блудного сына, что вы приняли меня вновь в свой семейный мир и в семейную дружбу. Свидание с Татьяною и с братом Николаем возвратило мне мир сердца и теплоту сердца; оно перестало быть равнодушным и тяжелым как камень, оно ожило, и я не могу теперь жаловаться на свое положение; я теперь живу хоть и грустно, но [не] несчастливо; беспрестанно думаю о вас и радуюсь, зная, что в семействе нашем царствуют мир, любовь и счастье».

Ничего другого арестант сообщать не мог. Но опытный конспиратор Михаил Бакунин сумел перехитрить жандармов. Во время одного из очередных свиданий с Татьяной (тоже очень редких — раз в год-полтора) он незаметно от конвоиров передал ей три письма, написанных бисерным почерком на многократно сложенных листах тонкой бумаги. Брат и сестра рисковали невероятно. Оба прекрасно знали: если тайную передачу писем заметят и пресекут, узника навсегда лишат и права переписки, и дальнейших свиданий с родными. Но все обошлось благополучно. Переданные на волю письма красноречиво свидетельствовали, что дух Михаила не сломлен, а убеждения его ничуть не изменились. Вот что он писал: «Для меня остался один только интерес, один предмет поклонения и веры… и если я не могу жить для него, то я не хочу жить совсем». Все такими же оставались бакунинский оптимизм, свободомыслие и вера в жизнь:

«Никогда, мне кажется, у меня не было столько мыслей, никогда я не испытывал такой пламенной жажды движения и деятельности. Итак, я не совсем еще мертв; но та самая жизнь духа, которая, сосредоточившись в себе, сделалась более глубокою, пожалуй, более могущественною, более желающею проявить себя, — становится для меня неисчерпаемым источником страданий, которые я не пытаюсь даже описать. Вы никогда не поймете, что значит чувствовать себя погребенным заживо; говорить себе во всякую минуту дня и ночи: я — раб, я уничтожен, сделан бессильным к жизни; слышать даже в своей камере отголоски назревающей великой борьбы, в которой решатся самые важные мировые вопросы, — и быть вынужденным оставаться неподвижным и немым. Быть богатым мыслями, часть которых по крайней мере могла бы быть полезною — и не быть в состоянии осуществить ни одной; чувствовать любовь в сердце — да, любовь, несмотря на эту внешнюю окаменелость, — и не быть в состоянии излить ее на что-нибудь или на кого-нибудь. Наконец чувствовать себя полным самоотвержения, способным ко всяким жертвам и даже к героизму для служения тысячекрат святому делу — и видеть, как все эти порывы разбиваются о четыре голые стены, единственных моих свидетелей, единственных моих поверенных! Вот моя жизнь! <…>».

Разумеется, все знали: заключение Бакунина является пожизненным. О том, что это такое, Михаил позже напишет Герцену: «Страшная вещь пожизненное заключение. Влачить жизнь без цели, без надежды, без интереса. Каждый день говорить себе: “сегодня я поглупел, а завтра буду еще глупее”. Со страшною зубною болью, продолжающеюся по неделям и возвращающеюся, по крайней мере, по два раза в месяц, не спать ни дней, ни ночей; что бы ни делал, что бы ни читал, даже во время сна, чувствовать какое-то неспокойное ворочание в сердце и в печени, с вечным ощущением: я раб, я мертвец, я труп».

Один из самых верных соратников Бакунина Джеймс Гильом в опубликованной биографии приведет рассказ о его пребывании в тюрьме: дабы не сойти с ума от бездействия, безысходности и одиночества, Михаил принялся сочинять драму о Прометее с музыкальным сопровождением. Получалось нечто вроде оратории, и спустя много лет помнил и мог исполнить нежную и жалостливую мелодию хора нимф, которые обращаются к владыке Олимпа Зевсу в надежде вымолить прощение Прометею. В легенде о нем сам узник угадывал свою собственную судьбу.

И все же надежда оставалась! Без нее вообще не стоило бы жить. И не исчезла все та же «одна, но пламенная страсть» — стремление к свободе (в широком, всеобщем и в узком, утилитарном смысле данного слова). Об этом он откровенно писал в процитированном выше письме, тайно переданном на волю: «Вы не знаете, насколько надежда стойка в сердце человека. Какая? — спросите вы меня. Надежда снова начать то, что привело меня сюда, только с большею мудростью и с большею предусмотрительностью, быть может, ибо тюрьма по крайней мере тем была хороша для меня, что дала мне досуг и привычку к размышлению. Она, так сказать, укрепила мой разум, но она нисколько не изменила моих прежних убеждений, напротив, она сделала их более пламенными, более решительными, более безусловными, чем прежде, и отныне все, что остается мне в жизни, сводится к одному слову: свобода» (выделено мной. — В. Д.).

Узнику Алексеевского равелина (в пределах существовавших инструкций) помогали кто чем мог. От тюремщиков ему отпускалось на питание 18 копеек в сутки. Семья ежемесячно старалась присылать деньги (достаточно скромную сумму и не всегда регулярно) на повседневные нужды, табак и чай, к коему он давно пристрастился, а потом, уже во время второй европейской эмиграции, поглощал в неимоверных количествах, вызывая удивление друзей и гостей. Изредка передавали апельсины и лимоны — как противоцинготное средство, цитрусовые помогали мало, и вскоре наступил неизбежный результат — зубы стали выпадать. Донимали и другие болезни, усугубляемые малоподвижным образом жизни.

С книгами особых проблем не было: частично их передавали с воли, частично он их оплачивал сам, включая журнальную периодику (например, журнал «Отечественные записки»), В жандармском «деле» фиксировался круг чтения государственного преступника: газета «Русский инвалид», старые номера журналов «Москвитянин» и «Библиотека для чтения», французские и немецкие романы, книги по математике, физике, геологии. Подбор литературы носил зачастую случайный характер. Так, мать переслала ему в Петропавловку русских классиков XVIII века из отцовской библиотеки — сочинения Кантемира, Хемницера и Хераскова, что, вполне естественно, не привело Михаила в восторг. Зато с большим удовольствием он смаковал многотомную «Историю Англии», принадлежащую перу известного философа и просветителя Давида Юма.

В 1853 году началась Крымская война. В условиях блокады Петербурга англо-французской эскадрой и постоянной угрозы высадки вражеского десанта Бакунина в марте 1854 года перевели из Петропавловской крепости в Шлиссельбургскую. Царь и охранка, видимо, не без оснований полагали, что враги могут попытаться освободить Бакунина и использовать его в своих политических целях. Поэтому в инструкции по содержанию государственного преступника он был поименован одним из важнейших арестантов. В отношении к нему требовалось соблюдать «всевозможнейшую осторожность, иметь за ним бдительнейшее и строжайшее наблюдение, содержать его совершенно отдельно, не допускать к нему никого из посторонних и удалять от него известия обо всем, что происходит вне его помещения, так, чтобы сама бытность его в замке (Шлиссельбургской крепости. — В. Д.) была сохраняема в величайшей тайне». Никто, кроме коменданта, не имел права знать, что за узника доставили под покровом ночи в камеру № 7 с узким зарешетчатым окном, выходящим в глухой «малый двор», за которым начиналась глухая и неприступная крепостная стена. Сквозь оконную решетку из прутьев толщиной в полтора пальца видно было другое окно, выходившее в тот же двор сбоку. Около девяноста лет назад это была камера номинального российского императора Иоанна Антоновича, свергнутого Елизаветой Петровной (здесь же он и был убит при неудавшейся попытке освобождения).

Свидания с родными, в соответствии с полученной инструкцией, поначалу вообще запретили. На первых порах они даже не знали, куда Михаила перевели. Правда, «опасному арестанту» удалось выторговать некоторые поблажки: через жандармов по-прежнему передавались продукты и книги. Для текущих записей Бакунину выдали чернильницу, перо и тетрадь с пронумерованными листами, разрешили прогулки в тюремном дворе, а вот баню запретили, поскольку она находилась далеко от камеры. В качестве особой милости узнику перед обедом (в медицинских целях) разрешили выпивать рюмку водки, дабы у него окончательно не пропал аппетит от тюремной баланды.

Между тем родные не теряли надежды смягчить положение заключенного. Четыре брата Бакунина записались в ополчение, наивно полагая, что их патриотический поступок позволит облегчить его участь. Пятый брат — Александр — пошел добровольцем в действующую армию и всю крымскую кампанию провел в должности унтер-офицера в осажденном Севастополе, где он познакомился и подружился с молодым Львом Толстым (впоследствии, в 1881 году, тот даже гостил у Александра и Павла Бакуниных в Прямухине). Общий патриотический подъем в стране дал Варваре Александровне основание обратиться с прошением к самому царю: «Уже пятеро сыновей моих, верные долгу дворянства, вступили на военную службу на защиту отечества; благословив их на святое дело, я осталась одна без опоры, и могла бы, как милости, молить о возвращении мне шестого, но я молю, Ваше величество, о дозволении ему стать с братьями в передних рядах храброго вашего воинства и встретить там честную смерть или кровью заслужить право называться моим сыном. Ручаюсь всеми сыновьями моими, что, где бы он ни был поставлен волею Вашего величества, он везде исполнит долг свой до последней капли крови». Увы, прошение осталось без последствий. Царь не внял мольбе старой и несчастной матери…

Тяжелая война наконец-таки завершилась. Упования семьи оживились с новой силой — в особенности после смерти Николая I и вступления на престол Александра II. Однако будущий «царь-освободитель» также не страдал сентиментальностью, когда дело касалось врагов династии, и оказался таким же неумолимым, как его отец. Он даже запретил узнику разместить в камере токарный станок в качестве, как бы сегодня сказали, спортивного тренажера, ибо неподвижный образ жизни Бакунина в условиях замкнутого пространства отрицательно сказывался на состоянии его здоровья.

Тем не менее в окружении царя были люди, искренне сочувствовавшие Бакуниным. Именно они поспособствовали личной встрече Варвары Александровны с царем. Подробнейшую запись об этом свидании оставила в своем дневнике Анна Петровна Керн (1800–1879)[16]: «После 8-летнего заключения Михаила Бакунина… <…> мать, старуха лет около 70, приехала сюда (отец 90-летний умер, не дождавшись); ей сказали, чтобы она попробовала еще одно средство: встретясь с царем в Петергофском саду, попросить лично царя о помиловании преступного сына. Она, бедная, это и исполнила. Подошла к нему с видом умоляющим и сказала, на вопрос его, кто она, что она мать кающегося сына и проч. и проч. Он остановился, вспомнил, о ком речь, скорчил, вероятно, николаевскую гримасу и сказал: “Перестаньте заблуждаться, ваш сын никогда не может быть прощен!” И только. Она как стояла, так и повалилась, как сноп, на стоящую тут скамейку. Удивляюсь, как ее, бедную, толстую тучную женщину, не пристукнуло тут же! Он постоял немножко, посмотрел на нее и — пошел дальше! А вы скажете: “Да как же это? Да ведь он прощен, то есть сослан”. Разумеется, что после Шлиссельбургской крепости позволение жить и служить даже в Омске или Томске, не знаю, — милость; да не в том сила, а вот в чем, что через несколько месяцев все это последующее совершилось; не знаю, как и откуда зашли, чтоб это устроить… Матери-то, надеющейся на милосердие, каково должны были прозвучать адские слова: “Lasciate ogni speranza” Дантовы [Оставь надежду всяк сюда входящий]».

В передаче Бакунина бессердечная фраза, брошенная по-французски царем Варваре Александровне, звучит еще жестче: «Сударыня, доколе сын Ваш будет в живых, он свободен не будет». Михаил был в полном отчаянии. Брату Николаю при свидании он сказал, что, если в его участи ничего не изменится, то он вынужден будет покончить жизнь самоубийством. Попросил раздобыть яду и тайно передать ему при следующем свидании. Иногда он воображал, что бы сказал царю, бывшему на четыре года младше его, доведись им встретиться с глазу на глаз…

Тем временем к хлопотам о судьбе узника подключилась вернувшаяся из действующей армии в Петербург героиня севастопольской обороны Екатерина Михайловна Бакунина (1811–1894)[17] — двоюродная сестра Михаила, ставшая настоятельницей Крестовоздвиженской благотворительной общины и находившаяся под личным покровительством Великой княгини Елены Павловны. Личное участие в борьбе за смягчение участи Бакунина приняли также Л. Н. Толстой и П. В. Анненков, чей брат был петербургским полицмейстером.

После многоходовых консультаций родилось решение: предоставить государственному преступнику выбор между продолжением пожизненного заключения в одиночной камере Шлиссельбургской крепости и ссылкою на вечное поселение (как тогда говорили) в Сибирь. Естественно, Михаил выбрал последнее и сам составил прошение к императору: «Государь! Одинокое заключение есть самое ужасное наказание; без надежды оно было бы хуже смерти: это — смерть при жизни, сознательное, медленное и ежедневно ощущаемое разрушение всех телесных, нравственных и умственных сил человека; чувствуешь, как каждый день более деревянеешь, дряхлеешь, глупеешь и сто раз в день призываешь смерть как спасение. Но это жестокое одиночество заключает в себе хоть одну несомненную и великую пользу; оно ставит человека лицом к лицу с правдою и с самим собою. <…> Но мои физические силы далеко не соответствуют силе и свежести моих чувств и моих желаний: болезнь сделала меня никуда и ни на что негодным. Хотя я еще и не стар годами, будучи 44 лет, но последние годы заключения истощили весь жизненный запас мой, сокрушили во мне остаток молодости и здоровья: я должен считать себя стариком и чувствую, что жить мне остается недолго. Я не жалею о жизни, которая должна бы была протечь без деятельности и без пользы; только одно желание еще живо во мне: последний раз вздохнуть на свободе, взглянуть на светлое небо, на свежие луга, увидеть дом отца моего, поклониться его гробу и, посвятив остаток дней сокрушающейся обо мне матери, приготовиться достойным образом к смерти».

Наконец, царь смилостивился — Бакунину разрешено было доживать свой век в Сибири. «Осчастливленный» узник выпросил также у жандармского начальства разрешение заехать на один день в Прямухино, чтобы поклониться могиле отца. В родовое гнездо пришлось добираться под конвоем — сначала в товарном вагоне до Осташкова, затем на почтовой телеге до утопавшего в снегу имения. Встреча с родными, состоявшаяся 10 марта 1857 года, оказалась тягостной для всех — каждый понимал, что скорее всего в последний раз видит любимого Мишеля, изменившегося за долгие годы тюремного заключения до неузнаваемости. За восемь лет, проведенных в немецких, австрийских и русских темницах, он невероятно растолстел (от болезней, разумеется, а не от калорийного питания), что в сочетании с и без того внушительным ростом делало его похожим на огромную глыбу.

Со слезами на глазах Михаил обошел комнаты прямухинского дома, где пролетело его детство, комнаты, видевшие друзей его отца — Львова, Державина, Капниста, декабристов Муравьевых, Лажечникова — и его собственных незабвенных друзей — Станкевича, Белинского, Боткина, Тургенева. По тропинке среди высоких, едва осевших под мартовским солнцем сугробов прошел к Троицкой церкви к усыпальнице отца, деда и двух сестер. Сохранился бесхитростный рассказ восьмилетней племянницы Михаила (дочери брата Николая), которую в честь бабушки и тети также назвали Варварой. Свои воспоминания о кратком пребывании дяди Мишеля в Прямухине она позже записала в семейный литературный альбом. Из детской памяти не смог выветриться образ легендарного родственника — необычайно толстого и веселого человека, за ним дети ходили хвостом, боясь проронить хоть одно слово. А говорил он по-прежнему очень много, заразительно смеялся, шутил и пел со всеми разные песни. Поговорил Мишель по душам и с вырастившей его нянюшкой Ульяной Андреевной.

Утром он попрощался с матерью, няней, дворовыми людьми и в сопровождении братьев, сестер и двух жандармских офицеров доехал до Зайкова, где жила сестра Александра со своим семейством. Здесь пролегала невидимая граница, отделявшая прошлое и настоящее от неизвестного будущего. Обняв провожавших у заповедной сосны и более не оглядываясь назад, Бакунин отправился навстречу новой жизни. Родного Пря мухина и его окрестностей, с коим связано столько воспоминаний, — ему больше не суждено было увидеть никогда…