Бакунин.

* * *

Всеобщий любимец Мишель рано проявил незаурядные интеллектуальные способности, глубоко разбирался в искусстве, особенно в музыке, прекрасно играл на скрипке и почти что профессионально рисовал (сохранилось два его замечательных автопортрета, выполненных в юношеском возрасте[5]). В нем так же рано проявились задатки лидера, и со временем его авторитет среди братьев и сестер стал почти непререкаем.

Брожение в дворянских кругах, в конечном счете вылившееся в восстание 14 декабря 1825 года, не обошло стороной и гостеприимное родовое гнездо Бакуниных. Пятеро братьев Муравьевых (трое из них участвовали в декабристском движении) приходились кузенами Варваре Александровне и, следовательно, двоюродными дядьями ее детям. Все они неоднократно приезжали в Прямухино. В 1816 году братья Муравьевы посадили перед домом Бакуниных дубок, который вырос и простоял там почти сто лет, получив прозвание «дуба декабристов». Родственные отношения связывали Варвару Александровну Бакунину и с другой ветвью муравьевского рода: казненный в числе пяти декабристов Сергей Иванович Муравьев-Апостол (как и его братья Матвей и Ипполит) приходился ей троюродным братом, но в Прямухине никогда не бывал.

В феврале 1816 года полковник Генерального штаба Александр Николаевич Муравьев (1792–1863) стал одним из основателей «Союза спасения», преобразованного в 1818 году в «Союз благоденствия». В деятельности обоих «союзов» принимал участие и другой брат — Михаил Николаевич Муравьев (1796–1866), впрочем, быстро отошедший от тайного общества. В ходе следственного дознания он был оправдан по всем статьям и впоследствии, уже в 1860-е годы, «прославился» жестоким подавлением очередного польского восстания, за что получил приставку к своей фамилии — Виленский, а в народе был прозван Вешателем. Он и сам без тени смущения говорил: «Я не принадлежу к тем Муравьевым, которых вешают, а к тем, которые вешают».

Лидер декабристского движения Никита Михайлович Муравьев (1775–1843) в сентябре 1817 года также посещал Прямухино и оставил письменные свидетельства о своей встрече с кузиной Варей и ее мужем. В семье Бакуниных жило предание, что Александр Михайлович вместе с братьями Муравьевыми обсуждал документы тайного общества, демократические перспективы развития России и размежевания с заговорщицким, по их мнению, крылом Павла Пестеля. В этом был, в частности, убежден и его сын Михаил, ставший спустя двадцать лет ультрарадикальным революционером. В своих незавершенных воспоминаниях он высказался на сей счет более чем определенно. Судя по всему, именно в таком виде легенда передавалась из уст в уста в семействе Бакуниных:

«<…> Среди просвещенных людей, живших в то время в России, он (отец. — В. Д.) пользовался такой известностью, что его деревенский дом был всегда полон гостей. С 1817 по 1825 г. он состоял членом тайного “Северного общества”, того самого, которое в декабре 1825 г. сделало несчастную попытку поднять военное восстание в С.-Петербурге. Несколько раз ему предлагали быть председателем этого общества. Но он был большим скептиком, а с течением времени усвоил слишком большую осторожность, чтобы принять это предложение. Это-то избавило его от трагической, но славной участи многих его друзей и родственников, из которых иные были повешены в Петербурге в 1826 г., а другие были приговорены к каторжным работам или ссылке в Сибирь на поселение».

Документы же и письма, относившиеся к тому периоду, были уничтожены после подавления восстания на Сенатской площади 14 декабря 1825 года. Считалось, что, повзрослев, Михаил стал очень похож на своих родичей из рода Муравьевых. Так в один голос утверждали те, кто знал их лично. Александр Иванович Герцен (1812–1870) в письме к известному французскому историку и литератору Жюлю Мишле писал, что на своих дядьев Муравьевых Бакунин «сильно походил своей высокой сутуловатой фигурой, светло-голубыми глазами, широким и квадратным лбом и даже довольно большим ртом». В этом же письме приводит и другое сравнение: «<…> Чтобы дать вам хоть какое-нибудь представление о внешности Бакунина, рекомендую вам старые портреты Спинозы, которые можно найти в нескольких немецких изданиях его произведений; между обоими этими лицами большое сходство». смущение, но даже не удивляли. Сам же я привык лгать, потому что искусная ложь в нашем юнкерском обществе не только не считалась пороком, но единогласно одобрялась. Во мне не было прежде сознательного религиозного чувства, но было религиозное чувство, тесно связанное с прямухинской жизнью, а в артиллерийском училище оно совершенно во мне исчезло, потому что в мое время во всех моих товарищах было самое холодное равнодушие ко всему святому, великому и благородному. Во мне заснула всякая духовность: я лгал, выпрашивал у Княжевича денег под благовидным выдуманным предлогом. <…> В это время один из юнкеров заставил меня сделать два векселя, я сам сделал несколько долгов. В продолжение трех лет моего юнкерства я почти ничего не делал и работал только в последние месяцы года, чтобы выдержать экзамен».

А вот и более широкие обобщения, сделанные спустя сорок с лишним лет: «<…> Огромная масса нашего офицерства осталась тем же, чем была и прежде — грубой, невежественной и почти во всех отношениях вполне бессознательной, — ученье, кутеж, карты, пьянство и когда есть чем поживиться, именно в высших чинах, начиная с ротного или эскадронного или батарейного командира, правильное чуть ли не узаконенное воровство — составляют до сих пор ежедневную поблажку офицерской жизни в России. Это мир чрезвычайно пустой и дикий, даже когда говорят по-французски, но в этом мире, среди грубой и нелепой безалаберщины, его наполняющей, можно найти человеческое сердце, способность инстинктивно полюбить и понять все человеческое и при счастливой обстановке, при добром влиянии, способность сделаться совершенно сознательным другом народа».

Писатель Александр Валентинович Амфитеатров (1862–1938) в одном из своих эссе проводит на первый взгляд парадоксальную параллель между Бакуниным и Лермонтовым. В самом деле, они были одногодками, учились фактически в одно и то же время в Петербурге, обоим было уготовано военное поприще, оба с ненавистью относились к военной муштре и казарменным порядкам. Михаил Юрьевич Лермонтов (1814–1841) поступил в 1832 году в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, где провел, по его собственным словам, «два страшных года». Он окончил школу в 1834 году в звании корнета. Следовательно, Бакунин и Лермонтов, вполне возможно, встречались либо сталкивались на маневрах, парадах, балах или светских приемах. Но не в этом главное. Амфитеатров сравнивает судьбу обоих:

«Одна и та же эпоха выработала для мира наиболее европейского из русских поэтов и наиболее европейского из русских политических деятелей. Между ними много личной разницы и еще больше типического сходства. Если хотите, Бакунин — живое и замечательно полное воплощение той положительной половины Лермонтова, которой определяется его творческое, разрушением создающее революционное значение. В Бакунине не было ничего байронического — тем более на тон и лад русско-гвардейского разочарования тридцатых годов. У него не найдется ни одной черты, общей с тем Лермонтовым, который отразился в Печорине и “Демоне”, но зато он всю жизнь прожил тем Лермонтовым, который создал пламя и вихрь “Мцыри”. Если позволите так выразиться, он — Лермонтов без эгоистического неудачничества и без субъективных тормозов, Лермонтов, обращенный лицом вперед, к будущему, без грустных оглядок на прошлое, без “насмешек горьких обманутого сына над промотавшимся отцом”, Лермонтов, взятый вне современной действительности и весь устремленный в грядущие поколения, которые расцветают для него яркими красными розами бессмертной свободы.

Он знал одной лишь думы власть, Одну, но пламенную страсть…

По всей вероятности, Лермонтов, если бы дожил до лет политической зрелости, оказался бы силою революционною и, быть может, гораздо более мощною и эффективною, — даже, главное, эффективною, — чем сам Бакунин».

Какие замечательные слова и какой знаменательный вывод! Другую, более обобщенную, картину военного образования в Николаевскую эпоху рисует Герцен: «Военные училища в России ужасны, именно там, на глазах у самого императора, выращивают офицеров для его армии. Именно там “сокрушают душу” детям и приучают их к беспрекословному повиновению. Мощный дух и могучее тело Бакунина счастливо прошли через это суровое испытание. <…>».

Единственной ниточкой, которая связывала новоиспеченного юнкера с призрачным прошлым, оставались письма. Мишель писал часто — родителям и сестрам, всем вместе и каждому отдельно. Почти вся переписка уцелела. Благодаря ей мы знаем о многих интимных подробностях его жизни, интересах и формировании мировоззрения. Об избытке чувств и накале страстей молодого Бакунина можно судить, например, по его письму к сестрам от 2 марта 1830 года:

«Дорогие сестры! Как мне благодарить вас за вашу дружбу, которою я так дорожу? Будьте уверены, что я сумею стать достойным ее. <…> Да, дорогие сестры, вы не ошибаетесь, я люблю вас всею душою. Вы слишком дороги мне для того, чтобы я мог вас позабыть. Не бойтесь, дорогие сестры, надоесть мне вашими советами, которые свидетельствуют только о вашей дружбе, и ни один совет не действует так сильно на мое сердце, как ваши и советы моих родителей. Как мне благодарить вас, дорогие сестры, за то, что вы просили отца и мать написать мне? Их письма доставили мне столько радости! Я был вчера так рад, что вы не можете себе этого представить. Ах, дорогие сестры, как бы мне хотелось вас повидать! Вы так добры! Как бы мне хотелось сжать вас в своих объятиях. Все, кто вас видит, говорят так много хорошего о вас, что я люблю слушать разговоры на ваш счет.

Когда же мы снова увидимся? Я жду этого момента с таким нетерпением! Я вас так люблю. Еще два года — как неприятно звучат эти слова для слуха. Вы правы, дорогая Любенька, письма лишь в слишком слабой форме выражают наши чувства, и я всегда опасаюсь, чтобы мои письма не заставили вас усумниться в моей дружбе, которая, уверяю вас, вполне искренна. Как это мило с вашей стороны, дорогие сестры, что вы занимаетесь моими братьями, которые должны быть вам весьма признательны. Я уверен, что они вполне чувствуют то, что вы делаете для них, и что они сумеют оказаться достойными вашей дружбы. Николай и Павел уже составляют для вас утешение. Другие не замедлят стать таковыми же. Да, дорогие сестры, я уверен, что величайшая дружба будет царить между всеми нами. Мы будем вашею опорою, вы будете нашими подругами, и мы не сможем быть несчастными. Мне предстоит побороть еще много недостатков как, например, нерадивость, чревоугодие, даже леность, которая иногда меня посещает, и многое другое. Но с помощью терпения и доброй воли я надеюсь отделаться от них. Мысль о том, что это доставит удовольствие моим родителям и вам, поможет мне в этом».

Он спешит поделиться впечатлениями о прочитанных книгах и отечественных журналах. Читает все подряд. Очередной роман Михаила Загоскина сменяется настольной книгой каждого просвещенного российского или европейского читателя — «Исследованием о природе и причинах богатства народов» Адама Смита. Его потрясает до глубины души стихотворение Пушкина «Клеветникам России», и он полностью цитирует его в одном из писем. Братьям советует читать античных историков — Геродота, Тацита, Тита Ливия, Диодора Сицилийского. Книги эти имелись в семейной библиотеке, и сам он конечно же давно их проштудировал.

Но только сестрам он рассказывает о своей первой любви. Предметом его юношеского обожания (как это вообще нередко случалось в роду Бакуниных и их окружения) стала кузина — Машенька Воейкова, внучка Николая Александровича Львова, женатого, как мы помним, на двоюродной сестре Александра Михайловича Бакунина Марии Дьяковой. Мишель впервые увидел ее, когда по приезде в Петербург нанес визит Львовым. Машенька была младше Михаила на неполных два года. Они сразу же подружились, читали вместе, гуляли. Но Машу вскоре увезли. Вернулась она в Петербург через три года шестнадцатилетней прелестницей. Михаила только что произвели в офицеры. Былая симпатия вспыхнула с новой силой и быстро переросла в настоящую любовь. В письме к сестрам, от которых у Мишеля не было тайн, он так характеризовал предмет своего обожания — «чрезвычайно проста, любезна, остроумна и сверх того очень красива».

Они встречались практически каждый день, участвовали в музыкальных и танцевальных вечерах, говорили о живописи. Впоследствии кузина Маша получит известность как художница (и заодно — детская писательница), а выйдя замуж за известного дипломата, историка и археолога Дмитрия Васильевича Поленова, станет матерью великого русского живописца Василия Дмитриевича Поленова (1844–1927) и замечательной художницы-сказочницы Елены Дмитриевны Поленовой (1850–1898). И любовь к рисованию и живописи привила им именно мать — Мария Алексеевна Поленова, урожденная Воейкова (1816–1895). Бурный же ее и совершенно платонический роман с Мишелем Бакуниным окончился ничем. Маша вскоре уехала в Москву, подарив офицеру-артиллеристу на память сувенир и позволив поцеловать на прощание ручку. Михаил Бакунин долго бежал за возком через весь Петербург, пока силы не оставили его…

Увлечение кузиной вышло ему боком. Он подзапустил учебу, практически провалился на экзамене, к тому же, замеченный в городе в цивильной одежде (что запрещалось уставом), надерзил кому-то из начальства и был признан недостойным продолжать учение в старшем офицерском классе, а посему раньше времени был отправлен служить в войска — в самое захолустье, да еще с предписанием, чтобы в течение трех лет его обходили чином и ни отставки, ни отпуска не давали. После краткосрочной побывки в Прямухине прапорщик Бакунин отбыл в Западный край — сначала в Минскую, а затем в Гродненскую губернию. Место службы, где началась и вскоре завершилась его военная карьера, называлось странно — Картуз-Березка. О настроении Михаила можно судить по его письму к приятелю, написанному уже после отставки. «Вы можете вообразить, каково было мое положение: в глуши, в кругу скотов, а не людей, без одной книги и без надежды когда-нибудь вырваться из этого ада».

Книги, впрочем, позже появились. Дабы не тратить времени попусту, Михаил занялся совершенствованием своего знания немецкого языка, а польский начал изучать с нуля. Также всерьез занялся всемирной и отечественной историей, обращая внимание не на хронологический поток событий, а на закономерности исторического процесса. Составил для себя памятку, призванную помочь осмыслению исторических сочинений: «Что замечать при чтении истории? Законы, суды, налоги, правление, королевская власть, королевское влияние в духовных делах, народное собрание, нравы, разврат, суеверие, понятия века, дух христианства, религия вообще, сила ее и влияние на политические происшествия, духовенство, его власть и нравы, раздоры церкви, распространение христианства, народное право, договоры, степень жестокости войны, дворянство, степень его власти, среднее состояние, рабство, освобождение рабов, сила мнения, действие слов на понятия».

Бакунин даже организовал офицерский кружок для изучения очень модной в ту пору философии Шеллинга. Философия в широком смысле данного понятия постепенно полностью овладеет им. Именно она помогла будущему диссиденту осмыслить суть закономерности бытия. Одновременно в его душе зарождаются протест против окружающей действительности и жажда свободы, которая только и позволяет преодолеть невзгоды и изменить жизнь к лучшему. Михаилу во многом импонировала шеллингианская концепция свободы, облаченная в предельно абстрактную форму. Шеллинг полагал, что истинно свободным может быть только тот индивид, в коем уживаются, непрерывно борясь друг с другом, противоположности (например, добро и зло). А чья душа, как не бакунинская, была сплошь соткана из мучительных противоречий? Теперь они будут сопровождать новообращенного любомудра до конца его дней.

Отныне он намерен штурмовать и завоевывать вершины научной истины только под флагом немецкого идеализма, олицетворением которого на данном этапе и стал Шеллинг. Но он уже знал и другие имена — Канта, Фихте, Гегеля. Их философские системы еще предстояло освоить. Они помогут ему понять противоречивую сущность окружающего мира и предназначение человека. Но поможет ли их философия сделать этот мир более совершенным, улучшить жизнь людей? Между тем для постижения проблемы свободы во всей ее полноте как минимум необходимо самому быть свободным. Следовательно, нужно побыстрее выбираться из провинциального захолустья и избавляться от мундира прапорщика.

Отец был категорически против выхода сына в отставку. Тот впервые не подчинился родительской воле, положив тем самым начало отчуждению. В начале 1835 года Михаила Бакунина направили в командировку в Тверь по интендантским делам артиллерийской бригады. Однако строптивый офицер незамедлительно проследовал в родное Прямухино, там сказался больным и подал прошение об отставке по состоянию здоровья. Ходили слухи, что его через комендатуру пытались предать суду за самовольную отлучку, но Михаил сумел вовремя представить все необходимые медицинские документы, полностью его оправдывающие.

Отставку он получил после длительных хлопот и содействия влиятельных покровителей в Петербурге. Наконец все было позади, и отставной прапорщик (так он теперь до конца жизни будет именоваться во всех официальных документах) засобирался в Москву, полный сил, энергии и планов. Отец пытался устроить его чиновником по особым поручениям при тверском губернаторе, но сын наотрез отказался от ненавистной чиновничьей карьеры. Он объявил, что отныне намерен посвятить себя философии, журналистике и науке, в недалеком будущем стать профессором Московского университета, а пока что добывать деньги для собственного содержания с помощью «математических уроков» для дворянских недорослей.

К тому времени Михаил вполне сформировался таким, каким его знали и помнили друзья и враги на протяжении последующих этапов его жизни: порывистый, вспыльчивый, способный кого угодно заразить своей увлеченностью, вместе с тем по-детски наивный и доверчивый, добрый и щедрый, готовый всегда прийти на помощь и отдать нуждающемуся последние деньги, постоянно вторгающийся в чужую жизнь, даже когда его об этом никто не просил. Последнее проявилось, в частности, в его постоянном вмешательстве в сердечные дела сестер, у которых, впрочем, никогда не было тайн от обожаемого Мишеля, как и у него от них. Врачевать же «сердечные недуги» он все больше предпочитал философскими рассуждениями. В письмах к сестрам совсем не редкостью, к примеру, стали такие пассажи: «Вы слишком много рассуждаете о себе и браните себя. Это нехорошо, это признак прекраснодушия. Помните, что в вас живут два “я”. Одно бессознательно истинное, бесконечное, — это ваша субстанция. И другое, ваше сознательное, конечное “я”, — это ваше субъективное определение. Вся жизнь состоит в том, чтобы сделать субъективным то, что в вас субстанционально, то есть возвысить свою субъективность до своей субстанциональности и сделать ее бесконечностью. Вы славные девочки, в вас бесконечность, и потому не бойтесь за себя, а верьте, любите, мыслите и идите вперед». Самое замечательное, что сестры — все четыре — прекрасно понимали философские откровения Михаила, внимали каждому его слову и были готовы, не колеблясь, последовать за братом «из царства субъективности в бесконечность»…