Искатель. 1976. Выпуск №4.
VII.
У каждого города своя главная улица, у каждой улицы свой характер. Вовка Голубев умел это улавливать. Однажды написал стихи про Невский проспект.
Гошка даже затосковал, когда прочел. Решил, что лопнет, а тоже напишет что-нибудь. Тогда стояли в Одессе, и он начал сочинять про Дерибасовку.
Сразу понял: музы ему не улыбались. Он обозвал их последними словами и закаялся писать стихи. А зря. Может бы, научился. Так подмывало порой сказать что-нибудь этакое про свою улицу, которую, как ему думалось, знал лучше всех постовых милиционеров, вместе взятых.
По длине она была первой в городе — протянулась от гор до моря. Ширины в ней хватило бы на целых четыре улицы или на добрую площадь. По густоте зелени она походила на бульвар, а по обилию уютных уголков под свисающими ветвями — на парк культуры и отдыха. Гошке приходилось слышать, как некоторые ругали улицу за такую планировку, говорили, что надо было зелень придвинуть к домам и отделить их от проезжей части. А он не был согласен. Ему нравилось подскочить на такси, прижаться дверцей к зеленой обочине и незаметно исчезнуть, раствориться в кустарнике. Это было шиком: вдруг явиться перед затаившимися дружками. Из кустов. Как Афродита из морской пены.
Здесь можно было тихо сидеть на скамеечке и, оставаясь невидимым, хоть целый день наблюдать жизнь улицы. Рано утром она была молчаливо-торопливой: работяги топали в порт и на заводы. Чуть позже улица начинала шуметь таксомоторами: командированные мчались с поезда занимать очередь в гостиницу. Потом открывались магазины, и слепые от спешки женщины метались от одного к другому, громко хлопая дверьми. Они были стремительны, как норд-ост, появлялись на четверть часа и так же внезапно исчезали неизвестно куда. После них в магазины тянулись засидевшиеся на пенсии старички и старушки, шаркали по цветной брусчатке любимыми шлепанцами, громко сморкались, гремели бидонами и подолгу стояли на каждом углу, обсуждая личные и коммунальные проблемы, трудные школьные программы и положение на Ближнем Востоке.
Потом наступали самые неуютные часы: на тихие дорожки выкатывались дивизионы детских колясок. Тогда из-под кустов то и дело слышалось мучительное «пис-пис…» или вдруг рядом раздавался такой рев, что живо вспоминались рвущие душу стоны теплоходных сирен в морском тумане. И уж не дай бог, если по соседству обосновывалась нервная нянечка с отпрыском счастливого возраста от двух до пяти. Тогда сиди и оглядывайся, чтобы целы были сигареты, мирно лежащие рядом на скамье, или чтобы не шлепнулось тебе на шею что-нибудь грязное и мокрое. От контактов с этими чересчур любознательными горожанами Гошка старался воздерживаться, вставал и уходил куда-нибудь. Возвращался, когда тени от домов переползали на другую сторону улицы.
С часу до двух время пролетало быстро и весело: на бульвар приходили продавщицы из соседних магазинов. Затем оставалось переждать еще немного, и начиналось самое его, Гошкино, время. Открывалась не регламентированная ни одной инструкцией толкучка. На скамеечках в тени акаций собирались разного рода филателисты, филуменисты, нумизматы и прочие охотники до никому не понятных, но всеми почитаемых увлечений. Толпа как магнит: к ней, словно к светлому окну, слетаются все праздношатающиеся «мотыльки». И тут только не зевать. Среди них много тех, кого «деловые люди» с бульвара уважительно называют «купцами». Лучшие из них — командированные. Они, не торгуясь, берут все подряд и особенно жевательную резинку. Тут можно поймать и морячка, жаждущего поменять «монету на монету».
Конечно, особенно разгуляться не дадут «друзья с повязками». Но, имея голову на плечах, не влипнешь. А Гошка был уверен, что эта «деталь» у него всегда на месте.
Улица для Гошки была всем — и местом отдыха, и местом работы. Как термы у древних римлян. Он где-то читал про них и помнит, очень удивлялся догадливости этих черт те когда живших и потому вроде бы диких людей. Умудрились совместить труд с удовольствием. Сидя на любимой скамье, он представлял себя лежащим в голубом бассейне в окружении услужливых одалисок (или как их там называли?), беседующим с такими же, как он сам, добряками. Вроде бы ни о чем говорили, а дело делали. Потому что слово, сказанное в голубом бассейне, было весомее речи в сенате.
Правда, когда накатывало плохое настроение, ему приходило в голову, что голубых бассейнов, верняком, на всех не хватало, что кому-то приходилось и работать. Но был уверен, что с ним такого бы не случилось, что он устроил бы какое-нибудь восстание, как Спартак, только уж не сглупил бы, а ухватил свой голубой бассейн под голубым небом.
Он не больно завидовал древним, понимал — времена меняются. Раньше были в моде голубые бассейны, теперь голубые скамейки. Но ведь и на скамье можно сделать так, чтобы работа походила на отдых, а отдых не походил на работу. И вроде добился, чего хотел. Даже «одалиски» прибегали к нему, когда магазины закрывались на обеденный перерыв, балабонили возле, услаждая слух доброжелательным хихиканьем, готовые услужить — притащить пачку сигарет или там бутылку пива.
Все было бы хорошо на скамье, если б не мысли. Безделье для мыслей как варенье для мух. Случалось, нахлестывали такие, что хоть вешайся. Тоска по морю — это уж ладно, к этому он привык. Да и не видно голубого моря с голубой скамьи, а стало быть, нет и той маеты. Но о ком бы ни начинал вспоминать Гошка, обязательно задумывался о себе. Вроде бы отплыл в море, а приплыть никуда не может, так и барахтается посередине, не видя берегов. Где его маяки? Был друг Вовка, «влюбленный антропос», работяга и стихоплет, был, да сплыл. Только случайные встречи, как зарницы по горизонту, когда там, на краю моря, скользит маячный импульс.
Страшно далеко до берега, и ветер не попутный. Есть, правда, Верунчик, надежно качается рядом вроде спасательного плотика. Устал — цепляйся, отдыхай. Но нет у плотика мотора, чтоб увез куда-нибудь. Качаться на волнах, поддерживая потерпевших кораблекрушение, — это и есть его дело.
Единственное, что видел Гошка перед собой, — опасный утес. Это Дрын, первый в их «торговой компании». Как ни крути мозгами, а все выходит, что Дрын с его мертвой хваткой и есть главный Гошкин маяк. В их деле тот впереди, кто умеет подешевле купить и подороже продать, кто может заставить «заткнуться» проболтавшегося посредника, у кого хватит совести в случае «полундры» заслониться первым же глупым школяром, распустившим слюни над заморскими джинсами… Иначе голубая скамья в любой миг может превратиться в серую казенную с высокой спинкой…
Откуда он взялся, этот Дрын? Говорит, что с детства меряет эту улицу. Но прежде Гошка его не встречал. И в компанию он вошел тихо и незаметно, длинный, молчаливый, с холодным оскалом кривых зубов. Звали его Кешка, и простоватая братва быстро перекрестила его в Кишку. Вначале прозвище приклеилось, казалось, намертво. Но после того, как он здесь на улице на глазах у всех жестоко изуродовал за Кишку одного шкета, кто-то кинул другое прозвище — Дрын. Оно тоже приклеилось. Дрын — это ведь палка. Он и есть как палка — длинный и хлесткий.
Но можно ли плыть за Дрыном?.. Когда-то Гошке было даже весело барахтаться в этом «море свободы»: поймал рыбешку — радуйся, не поймал — не горюй. А когда появился Дрын, стало неуютно жить. Это был молчаливый мужик. Но когда он открывал рот и начинал щериться тонкими бледными губами, Гошке становилось не по себе. Вот и вчера Дрын притащился со своей страшной ухмылкой.
— Слышал, рвануло в горах? Кто-то на мину напоролся. Значит, уцелели. Значит, если мы в нашем тайнике поставим такую игрушку, напорется кто, подумают — от войны.
Гошка не сразу понял. Тайник — это их нора под бетонным колпаком на бывшем плацдарме. Там прятали они все, что опасно с собой таскать. Сейчас в норе лежал мешочек, а в нем — яркие журнальчики со смачными картинками — всего-то. А сверху камень.
— Туп же ты, — сказал Дрын. — Это тебе не жвачка в кармане. Сразу мильтона подсадят, чтоб следил за тайником. С поличным накроют. А мину положим, верняком будем знать — никто не подходил.
— А если… мальчишка? — растерялся Гошка. — Они ж, заразы, везде шастают!
— Еще хуже. Мужик, может, журналы зажал бы, а малец начнет всем показывать. А так бац — и ни свидетелей, ни вещественных доказательств.
С утра было тоскливо Гошке от этих воспоминаний. Проснулся ни свет ни заря, подумал: упрям Дрын, в самом деле достанет мину. Чьей-то смертью прикроется. Он все может. И своих не пожалеет, если придется…
И день был как раз по настроению. Вздрагивали рамы от ветра, даже через стон двойных стекол было слышно, как гремят жестяные крыши на всех домах.
Норд-ост подметал улицы с усердием тысячи дворников. Прохожие по виду резко разделились на тех, кто шел по ветру, и тех, кто против. Одни бежали с удвоенной скоростью, прямые как жерди, другие шли согнувшись, придерживая шляпы. Странно было смотреть на людей, которые почему-либо поворачивали назад. То бежали стройные и молодые, а то вдруг сгибались, словно за один миг старились вдвое. Гудели провода, как ванты в шторм. Свистели голые ветки тополей, сухо стучали, схлестываясь. Закрыв глаза, очень просто было представить себя в ревущих сороковых или в кино, где крутят какое-нибудь ледовое побоище, когда битва на переломе, когда у сражающихся уже нет сил кричать, а только драться, хрясать мечом о меч, рубить топорами гремящие доспехи, бить дубинами по гулким, как ведра, шлемам… Норд-ост гулял по улицам полным хозяином, свирепый и ледяной. И над всем этим безобразием в ослепительно голубом небе сияло ослепительно белое, совсем не греющее солнце.
Гошка привычно прошелся по улице, нырнул в свои кусты, сел на холодную скамью. Из головы не выходил Дрын с его страшной идеей. Если он поставит мину, тогда лучше бежать куда глаза глядят. Тогда уж не тряпки будут за спиной — «мокрое» дело.
И вдруг ему пришла в голову мысль, от которой он даже привстал. Перехватить. Достать журналы, выбросить их или перепрятать, сделать так, будто тайник уже накололся. Тогда Дрын поймет, что в степи прятать не стоит, а лучше где-нибудь в городе. А тут мину не поставишь, никто не поверит, что она от войны.
Он даже выглянул из-за кустов, готовый сейчас же схватить такси, и помчался к памятнику, возле которого был тот старый дот с тайником. Но вдруг увидел на тротуаре знакомого грека. Он шел, как все, согнувшись против ветра, и смешно выворачивал голову, что-то говоря такому же, как он, черному и сухому матросу.
— Э-ей! — закричал Гошка, выскакивая на дорогу.
Грек остановился, придержав рукой своего приятеля, и заулыбался синими щеками, шагнул навстречу.
— Кастикос, — сказал он, протягивая руку. — Я хорошо помнил вас.
— Помнил, а не пришел, — сердито сказал Гошка.
— Завтра восемь, морвокзал.
— Опять обманешь?
— Не обманешь.
Он уселся на скамью, по-хозяйски оглядел кусты.
— О, тихо. Уголок. — И ткнул пальцем в грудь своего приятеля. — Доктопулос.
Приятель Кастикоса показался Гошке похожим на кого-то из знакомых. Но он не стал ломать голову над этим вопросом, поторопился перейти к делу.
— Бизнес, — сказал, невольно подражая лаконичным фразам Кастикоса. — Ваш товар, мои деньги. Или тоже товар. Выгодно.
— Какой товар? — почему-то удивленно сказал Кастикос.
— Любой. Джинсы, — он подергал его за штанину, — косынки, бюстгальтеры, ну эти самые. Кожаные чулки берем, жвачку — что есть…
— О! — удовлетворенно воскликнул Кастикос. — Греция вы был большой бизнесмен.
— Наплевать мне на Грецию. Тут тоже бизнес.
— Греция — хороший страна!
— Хороший, хороший, — поспешил согласиться Гошка. — Только я не японский дипломат, чтобы раскланиваться. Я — человек дела.
— Дело, о!.. Греция мы беседовал бы большой контора, вино, кофе… Поедем Греция?
Гошка расхохотался.
— Бестолковые же вы — иностранцы. Я ему про Фому а он про Ерему.
Думал, что грек не поймет, но тот понял, сказал обиженно:
— Фома, Ерема — нет. Я говорю: бизнес надо делать там Греция. Тут — нет, мелко.
— Заладил. Я что — спорю? Но кто меня туда пустит?
— Не надо — пустит. Ты приходишь «Тритон», я тебя прячу, плывем Греция.
— Он прячет! — засмеялся Гошка. — Пачку сигарет можно спрятать, не человека. Тут тебе не Салоники. У наших пограничников нюх знаешь какой?
— Не найдут.
— Найдут, я их лучше знаю…
Он спорил, а сам задыхался от нахлынувшей вдруг хоть и нереальной, но такой увлекательной мечты. Вот так, одним махом, показалось ему, можно разрубить все узлы — и от Дрына отколоться, и заняться настоящим бизнесом, не прячась под заборами, и плавать, плавать из страны в страну, жить в настоящей каюте, каждый день глядеть на закаты и восходы, на изменчивые, никогда не повторяющиеся краски моря.
— Ты приди на «Тритон», дальше — мой дело.
— Сказанул. Как я приду?
Он оглянулся на Доктопулоса, словно ища поддержки, и окаменел от неожиданной догадки. Вспомнил, где видел похожее лицо — в зеркале. Такие же брови, срастающиеся на переносице, такие же волосы с легкой залысиной справа, даже подбородок похожий — жухлый, с маленькой ямочкой, которая почему-то так нравится женщинам… Конечно, если пограничник приглядится… Но в темноте может и не заметить…
Он знал такой случай. Когда еще плавал, слышал, будто какой-то бандюга так же вот ушел на ту сторону. Напоил иностранца, выкрал у него пропуск, проник на судно и спрятался. Лишь через три дня нашли иностранца связанного, еле живого. Вылечили и отправили с миром на другом судне. А бандюга будто бы так и скрылся от каких-то немалых своих грехов.
— Когда вы уходите? — спросил Гошка глухим голосом.
— Послезавтра.
— Точно?
— Точно. — Кастикос ответил так уверенно, будто сам был капитаном судна.
Гошка смотрел на Доктопулоса с нежностью.
— Хочешь, я тебе часы подарю? — спросил вдруг ломающимся от волнения голосом.
Грек взял часы, повертел в руках, восхищенно покачал головой и вернул обратно.
— Бери, бери, это тебе. На память, понимаешь?
— Понимаешь, — как эхо повторил Доктопулос, взял часы, покраснел и принялся шарить по карманам.
Кастикос резко встал, что-то сказал своему приятелю. Тот удивленно захлопал глазами и, схватив Гошкину руку, принялся трясти ее во все стороны.
— Завтра в восемь приходите на морвокзал вы оба. И еще кого-нибудь захватите, только своего. Идет?
— Идет, идет…
— Это будет всем бизнесам бизнес!..
Душа Гошкина пела. И ветер уже не казался таким холодным. И тоска, что ходила за ним с утра, исчезла, улетучилась, как газировка, выплеснутая на горячий асфальт. Он проводил греков до перекрестка, потоптался немного на углу, забежал в магазин, выпил бутылку пива в отделе «Соки — воды» и, радостный, побежал к своей скамейке. И едва вынырнул из кустов, сразу увидел угловатую спину Дрына. Хотел удрать, но тот оглянулся и уставился на него холодным и равнодушным взглядом.
— О чем был разговор? — спросил Дрын.
Гошка похолодел: «Неужели слышал?».
— Да так, пустяки, — сказал развязно.
— Не линяй.
Снова холодные мурашки пробежали по спине.
— Принесут кое-что. Жвачку обещали, барахлишко… Послезавтра вечером.
Он вопросительно посмотрел на Дрына. Тот спокойно закуривал, спрятав между рук зажигалку, пригнув голову к самым коленям.
«Стукнуть бы его сейчас по этой башке», — мелькнула мысль. И погасла в нахлынувшей невесть откуда брезгливости.
— Ну, ну, — сказал Дрын удовлетворенно. — А я тоже времени не терял. «Купца» подцепил. Всю жвачку берет разом. У тебя там есть?
— Пара блоков.
— Тащи. Сейчас он придет.
Гошка кинулся домой с такой поспешностью, что дорогой сам подумал: не подозрителен ли в своей суете? Но, оглядевшись, понял: в такой ветер все кажутся ненормальными. Он влетел в комнату Веры, задыхаясь, плюхнулся на стул. Здесь пахло, как всегда при закрытых форточках, затхлостью, странно смешанной с запахом чистоты и духов. Прежде он никогда не принюхивался в своем доме, а теперь запахи сами нахлынули на него, как воспоминания, сдавили сердце странной счастливой грустью.
Неужели все это уже послезавтра уйдет из жизни? Неужели будет новое, о котором он так много мечтал? Сейчас ему было все равно, каким оно будет, лишь бы было. Как в детстве, когда верилось: все возможно, что захочется.
И вдруг ему пришло в голову, что хочет он, в сущности, не нового, а именно старого, того, что у него уже было. Он удивился, но не стал раздумывать над этой странностью, вытянул из-под кровати свой заветный чемоданчик, сунул за пазуху плоские мягкие блоки жевательной резинки. Поколебавшись, прихватил еще картишки, такие, что продавать жалко. На одной стороне их были карты как карты, а на другой!.. Таких девочек, да в таком виде, что были нарисованы на обороте, Гошка не видывал даже в журналах, которые проходили через его руки.
Когда вернулся на бульвар, увидел рядом с Дрыном невысокого пухленького дядьку в шляпе и с портфелем. «Купец» сунул блоки в портфель равнодушно, как батоны. А от картишек прямо обалдел — ахал, сморкался, чмокал, растроганный. Видя такое дело, Гошка заломил цену, какой и сам испугался. Но «Купец» выложил деньги, даже не поморщившись.
— Может, еще есть?
Гошка взглянул на Дрына. Тот сидел, равнодушный ко всему, ковырялся в зубах.
— Журналы пойдут?
— «Плейбой»? — спросил «Купец» и улыбнулся снисходительно, как знаток.
— Подумаешь, «Плейбой». У нас такие «Петтинги» — ахнешь.
— Покажите.
— Такие штучки при себе не носят. — Он поглядел на Дрына и снова не увидел в его лице ни опаски, ни заинтересованности.
— Памятник на мысу знаешь?
— На плацдарме? Так это за городом.
— Вот, вот, за городом. Возьмешь такси, приедешь туда, скажем, через час.
— Так ветрище.
— В войну там, говорят, десант высаживался в такую погоду. А ты на машине боишься.
— Я не за себя — таксист не поедет.
— Поедет. Что он, норд-оста не видел?..
Они оставили «Купца» на скамейке и быстро пошли по пустынному бульвару.
— Ты все понял? Правильно я? — спросил Гошка.
— Во! — Дрын выставил палец. — Мы махнем раньше и достанем сверток.
— Голова!
Гошка засмеялся, ткнул Дрына в бок. Тот тоже засмеялся, но, как всегда, безрадостно, одними губами…
На голом берегу норд-ост гулял как хотел, порывами взвывал в неровностях памятника, стлал по сухой каменистой земле редкие, вздрагивающие от напряжения кусты. Волны с тяжелым воем катились на отмель, потрясая сверкающими на солнце белопенными гривами, хлестко обрушивались и, обессилев, отползали, волоча за собой мириады мелких камней.
— Ну ветрище! — возбужденно крикнул Гошка, втягивая голову в воротник своей нейлоновой курточки. — Унесет, гляди!..
— А и унесет, так на нашу улицу, не дальше, — сказал Дрын.
— Так уж и некуда?
Его почему-то обидело замечание Дрына. Будто улица — все в жизни, и на теперь, и на веки вечные.
— Видел умников, уходили, да возвращались. Вкалывать никому неохота. А на улице сыт, пьян и нос в табаке…
— Долго стоять-то?
Голос заждавшегося таксиста был далекий, приглушенный, почти до писка придавленный встречным ветром. Гошка бегом вернулся к такси, сунул шоферу трояк.
— Давай, батя, мы тут погуляем.
— Чокнутые, — сказал шофер и уехал.
Раздвигая грудью упругие волны ветра, Гошка добежал до памятника, спрятался за широкий куб пьедестала. Громадный бетонный матрос стоял над ним, расставив ноги и подавшись вперед, словно тоже сопротивлялся ветру. В треугольнике распахнутого бушлата виднелись выпирающие крепкие, как балки, ключицы, на которых серебристой пылью лежала высохшая соль.
«Неужели добрызгивает?» — удивился Гошка и, облизнув губы, почувствовал, что они солоны.
Ему подумалось, что соленая водяная пыль испортит куртку, покроет ее белым налетом, как этого каменного моряка. Он отодвинулся к углу пьедестала и поискал глазами Дрына. Тот стоял на четвереньках перед вросшим в землю бетонным колпаком, пытался влезть в низкий квадрат входа. Гошка знал, что под колпаком долго не усидишь, даже когда снаружи такой ветер, ибо там и тесно, и грязно, и пахнет далеко не парфюмерно. Он снова вскинул глаза на матроса, не торопясь помогать Дрыну. Ему вдруг подумалось, что матросы, те, живые, которые воевали тут, не имели таких, как у него, непродуваемых нейлоновых курточек. Это показалось невозможным. Он знал, как быстро забирается ветер под любое пальто, и одно спасение — плотный затянутый нейлон на толстом зыбком поролоне.
Стороной прошла мысль, что ветер был не самой главной бедой на плацдарме, что тут летали осколки и пули, не давали поднять головы. Но тот, давно утихший, бой не воспринимался как реальность.
Гошка был обыкновенен, он не понимал, что умение сострадать, как талант, встречается нечасто. Уметь пережить за другого — на это способны даже не все поэты. Не потому ли так часто бывает, что маленькая личная боль многими переносится тяжелее, чем порой страдания целого народа. Сострадание — знание души. Нужно много пережить и перечувствовать, чтобы появилась эта почти акустическая способность отзываться стоном на стон. Не в этом ли суть обостренной стариковской чувствительности? Не потому ли отцы из века в век обвиняют детей в бессердечии?..
Гошка был обыкновенен, как многие. Ветер, хлеставший по лицу, беспокоил его сильнее, чем те, вычитанные из книг, давно пролетевшие пули…
Дрын выскочил из-под колпака так, будто наступил на лягушку.
— Ну и вонища! — крикнул, подбегая к памятнику. — Надо менять тайник. Да и мину там не поставишь. Рванет под колпаком, никто не услышит.
— Выдумал тоже, — сморщился Гошка.
— А чего? Хорошая идея.
— У коровы идея была, да себе хвост облила. — И захохотал. Уж больно складно вышло.
— Ну ты! — озлился Дрын.
Гошка хотел сказать еще что-нибудь такое, но вдруг вспомнил разговор с Кастикосом и промолчал, загадочно улыбаясь.
— Ты чего?
— Ничего. — И нашелся: — Едет… ухарь «Купец». Вон машина поворачивает.
Такси лихо развернулось на стоянке. Из машины вышел знакомый дядька с портфельчиком. И шофер тоже вывалился, подошел, поднял к памятнику лицо, искаженное большим белым шрамом.
— Посмотреть приехали? — спросил он, словно был тут хозяином.
— Угу, — сказал Дрын. — Оченно интересно, как люди воевали.
— Воевали, — вздохнул шофер и вдруг, совсем как мальчишка, шмыгнул носом.
Он быстро, как-то боком пошел вокруг памятника, вглядываясь в матроса. Остановился у ступенек, посмотрел в белую от пены даль. И когда снова повернулся к памятнику, в глазах его стояли слезы.
— Гляди — разнюнился! Во рожа! — сказал Дрын. Слюнявя сигарету, он поднялся на верхнюю ступеньку и сел там, расставив ноги. — Ладно, батя, поглядел — и хватит, дуй в свою катафалку.
Шофер недоуменно взглянул на него.
— Давай, давай, нам тут поговорить надо.
— Говорите.
Ветер хлестнул волной, дохнул соленой пылью, как из пульверизатора. Гошка отскочил сразу на две ступеньки, а шофер как стоял, так и остался на месте, только шевельнул рукой, стирая с лица то ли капли воды, то ли собственные слезы.
— Тоже экскурсант выискался! — раздраженно сказал Дрын. Он послюнил окурок и, ловко выщелкнув его ногтем, приклеил к массивному подбородку матроса.
И сразу шофера словно подменили.
— Ты… что? — спросил он растерянно и зло.
— Чего? — удивился Дрын.
— А ну вытри!
Дрын взглянул вверх, увидел окурок и захохотал:
— Еще немного — и дал бы матросу прикурить.
— Вытири! — сказал шофер и побледнел.
— Ты не цыкай. Твое дело телячье — получил гроши и стой.
— Вытири! — снова крикнул шофер, странно коверкая слово. И вдруг, нагнувшись, схватил камень и неожиданно ловко прыгнул к Дрыну.
Гошка, стоявший рядом, успел подставить ногу. Шофер плашмя грохнулся на ступени, и камень, отскочив, едва не ударил Дрына.
— У, гад! — выругался Дрын. Он дважды сильно пнул обмякшее тело. Потом ногой перевернул шофера и отступил, увидев залитое кровью лицо. Оглянулся быстро, воровато и зачем-то принялся стаскивать тело со ступеней.
«Купец», стоявший в стороне, засуетился, отбежал к машине, снова вернулся и затоптался у пьедестала.
— Что вы сделали! Что вы!.. — твердил он, потерянный и бледный.
— Заткнись! — сказал Дрын спокойно. — И вообще мотай отсюда. Забирай товар и мотай.
Трясущимися руками «Купец» сунул журналы в портфель, достал бумажник, выдернул несколько красненьких, протянул Гошке, стоявшему ближе. И заторопился, засеменил по асфальту, подгоняемый ветром.
— И нам надо смываться.
— На такси?
— Очумел. Следы оставим. А так — мы его не знали, не видели. Если и были здесь, то в другое время, разминулись…
Они тоже торопливо пошли по дорожке, ведущей к шоссе, где ходили троллейбусы. Ветер толкал в спину, путался под ногами, норовя сбить, бросить на асфальт и катить, как вырванные с корнем пучки сухой травы. С шоссе оглянулись. Ступенек и черного согнувшегося тела, лежавшего на них, совсем не было видно. Одинокий матрос неподвижно стоял у моря, и машина рядом с ним походила издали на большой серый валун…