Лжец.
II.
В коридоре зазвонил колокол, захлопали двери, послышались сердитые голоса.
– Поосторожнее, Ашкрофт, услышу от вас еще хоть слог – и вы попадете в рапорт.
– А чего я сделал-то?
Эйдриан закрыл глаза и попытался сосредоточиться на письме.
– Ну вот. Я вас предупреждал. На неделю лишаетесь привилегий.
Эйдриан взял лист бумаги, разгладил его на поверхности стола. За окном порывами дул ветер, небо потемнело, приобретя серо-стальной оттенок. Скоро пойдет снег.
– Пожалуйста, мистер Аннендейл, можно я схожу в библиотеку за книгой?
– Если поторопитесь.
Эйдриан взял ручку и начал писать:
13 Февраля 1978.
Дорогой Гай!
Я уже давно набираюсь храбрости, чтобы написать тебе. А вчера увидел тебя в «Сходстве», и это наконец подтолкнуло меня к действию. Ты был великолепен, как и всегда. Мне очень понравились обе роли – хотя Добрый Шелфорд сильнее напомнил мне Гая, Которого Я Знал (сцена на балконе)..
Не знаю, известно ли тебе, что со мной приключилось? У меня такое чувство, будто ты думаешь, что я улизнул с твоими деньгами. Хотя, возможно, правда тебе известна. Дело в том, что после встречи с твоим другом Заком меня арестовала полиция, которая нашла на мне твой, предназначенный для того, чтобы отпраздновать завершение съемок, кокаин, – если помнишь, ты тогда заканчивал «Красную крышу». Кстати, тебе будет приятно узнать, что Зак не взял с тебя лишнего – добыча полиции описывалась в суде как семь граммов чистейшего, какой только встречается в Андах, снежка.
Возможно, тебя мучает чувство вины за то, что ты невольно втянул меня в эту историю, если так, рад избавить тебя от этого бремени. Обращались со мной хорошо, никто не давил на меня, требуя назвать имена.
Мои старики согнали в суд свидетелей, дававших показания о моем моральном облике: крестных родителей, епископов, генералов, даже директора моей прежней школы,– представляешь?– плюс отряд хорошо вооруженных и очень опасных адвокатов. Какие шансы оставались у мировых судей? Только собрав воедино всю свою гордость и самообладание, они осмелилисъ дать мне хотя бы испытательный срок. По-моему, одного из них так ошеломили мое спокойное чувство собственного достоинства и круглоокая невинность, что он оказался на волосок от того, чтобы выдвинуть меня в кандидаты на какую-нибудь правителъственную награду.
После этого ко мне приставили в Страуде репетитора, я сдал экзамены и теперь коротаю время, преподавая в норфолкской приготовительной школе, чтобы затем отправиться в Кембридж, в колледж Св. Матфея,– я не то чтобы браконьер, обратившийся в егеря… но, возможно, раб, ставший работорговцем. Что-то в этом роде. Мальчик, ставший мужчиной, так я полагаю.
Мое имя, как ты, вероятно, уже знаешь, настолько далеко от «Хьюго Хэрни», насколько одно имя может отойти от другого, не свалившись от усталости с ног, однако я не буду досаждать им тебе. Я просто хотел пожелать тебе благополучия и поблагодарить за месяц-другой веселья и забав, ни с чем не сравнимых.
Надеюсь, ты проявляешь о своих ноздрях заботу не меньшую, чем проявлял о вечно твоем Хьюго Хэрни.
В дверь постучали.
– Пожалуйста, сэр, могу я задать вам вопрос?
– Ньютон, я отчетливо слышал обоими своими ушами – вот этими, я надел их сегодня утром, потому что они подходят к цвету моих глаз, – что мистер Аннендейл дал тебе разрешение сходить в библиотеку за книгой. Но я не слышал его разрешения заявляться в мою комнату.
– Всего один вопрос, очень короткий…
– Ох, ну хорошо.
– Правда ли, сэр, что у вас роман с экономкой?
– Вон! Убирайся! Убирайся, пока я не рассадил тебе ножом горло и не вывесил тебя, кровоточащего, на флагштоке. Убирайся, прежде чем я вымотаю из тебя все кишки и забью их тебе в глотку. Убирайся, пока я не впал в умеренное раздражение. Пошел, прочь, вон. Не медли здесь, покамест ты еще цел, но удались мгновенно. Беги! Быстро беги отсюда, беги на другой конец Европы, поспешай ради спасения жизни твоей и никогда не оглядывайся назад. Надеюсь ни разу больше не увидеть тебя, ни в этой жизни, ни в следующей. Никогда не заговаривай со мной, никогда не приближайся ко мне, никогда ни малейшим звуком не осведомляй меня о твоем присутствии, иначе, клянусь Богом живым, меня сотворившим, я учиню такое… не знаю какое, но это будет ужас земной. Лети прочь, дабы оказаться не здесь, но в бескрайнем Где-нибудь, к коему я не имею доступа. Мальчиков, которые имеют глупость задеть меня, Ньютон, ожидает тошнотворный конец. Удались, отвали, heraus[121], сгинь полностью и целиком.
– Я так и думал.
– ГРРР!
Эйдриан швырнул книгу в поспешно закрываемую дверь, потом подписал письмо и раскурил трубку. Снаружи пошел снег.
Работы на сегодня никакой не осталось, и потому он решил повозиться немного с "Теткой, которая взорвалась" – пьесой, которую его уговорили состряпать, чтобы затем поставить ее в конце триместра.
Если тетю Бевинду будет играть Харви-Поттер, следует постараться как-то сохранить его сопрано. Сегодня за завтраком в голосе мальчика обозначился явный надлом, а Бевинда, говорящая тенором, будет похуже, чем совсем ничего. Надо бы поговорить с Клэр, пусть отыщет в прачечной его подштанники и ушьет их, что ли. Все, что угодно, лишь бы притормозить месяца на два естественный ход вещей.
И придется еще как-то уломать Макстеда, единственного из учителей, до сих пор отказывающегося принять участие в постановке.
– Ты можешь гнать меня пинками отсюда до Нориджа, Эйдриан, но нет на свете человека, который заставит меня напялить шорты.
Основная идея пьесы состояла в том, что мальчики будут играть взрослых: родителей, теток, врачей и школьных учителей, а персонал школы – мальчиков и, что касалось уже экономки, маленькую девочку.
– Ну брось, Оливер, даже Бригадир и тот согласился. Отлично получится.
– Хорошо, но при условии, что ты сможешь в одно слово объяснить мне, чем не хорош «Микадо»[122].
– Нет, этого я не смогу. Сказать «"Микадо" – дерьмо» – уже два слова, а «"Микадо" – полное дерьмо» – так целых три.
– Разумеется, «Микадо» – дерьмо, но дерьмо основательное, крепкое и густое. Твоя же дурацкая пьеска окажется либо дерьмом сухим и рассыпчатым, либо колоссальным разливом дерьма жиденького.
– Послушай, хочешь, я весь триместр буду дежурить за тебя? Как тебе такое предложение?
– Нет уж, ни черта ты за меня дежурить не будешь.
И то сказать, предложение было не из самых умных. Макстед обожал дежурства.
– Ну так, позволь сказать тебе, что ты подлый подонок, и я от души надеюсь, что рано или поздно тебя уличат.
– Уличат? Что значит «уличат»?
– Хе-хе! – произнес Эйдриан, прекрасно знавший, что каждый человек на свете живет, опасаясь разоблачения.
Однако сдвинуть Макстеда с мертвой точки ему так и не удалось, и это было досадно, поскольку Макстед с его брюшком и лиловатой физиономией выглядел бы в шортах и школьной шапочке просто роскошно. Возможно, Эйдриану придется самому играть племянника Бевинды. Не лучший выбор актера: по возрасту Эйдриан все еще был ближе к мальчикам, чем к любому из преподавателей.
Впрочем, это была проблема уютная – в совершенстве подходящая для того, чтобы ее обдумывал мужчина в твидовой куртке, сидящий с хорошей вересковой трубкой в зубах, стаканом «Гленфиддиша» у локтя и метелью за окном в освещенной камином комнате. Чистенькая проблема для чистого человека с чистыми мыслями посреди чистой природы.
Эйдриан потер пальцами еле приметную щетину на подбородке и погрузился в размышления.
Все кончено. Все неистовство стихло, желания иссякли, жажда утолена, безумие отошло в прошлое.
В следующем триместре будет крикет, тренерство и судейство, преподавание юношам науки обращения с мячом, чтение им же Браунинга и Хини – на лужайке, когда палит солнце и слишком жарко, чтобы проводить уроки под крышей. А остаток лета он проведет, копаясь в Мильтоне, Прусте и Толстом, дабы в октябре оказаться в Кембридже, где он, подобно Кранмеру[123] – только с велосипедом вместо коня, – найдет занятье для ума и бедер. Несколько пристойных друзей, не слишком близких.
– Какого вы мнения об этом малом из вашего колледжа, а, Хили?
– С ним трудно сойтись. Мне-то он нравится, но он так замкнут, так непроницаем.
– Он почему-то обособлен… почти невозмутим. Потом степень бакалавра и возвращение сюда или в другую школу, – может быть, даже в свою. Или же он останется в Кембридже… если получит отличие первого класса.
Все кончено.
Разумеется, он и на миг себе не поверил.
Эйдриан глянул на свое отражение в оконном стекле.
– Пытаться одурачить меня бессмысленно, Хили, – сказал он, – Эйдриану всегда известно, когда Эйдриан врет.
Но Эйдриан знал и то, что любая ложь Эйдриана реальна: каждая из них жила, чувствовала и действовала так же полно, как правда другого человека – если за другими числятся какие-либо правды, – и Эйдриан верил, что, быть может, эта, последняя ложь останется с ним до могилы.
Он смотрел, как за стеклом подрастает нанос снега, а разум его, доехав подземкой до Пиккадилли, уже поднимался наверх по ступенькам станции.
Вот стоит Эрос, мальчик с натянутой для выстрела тетивой, а вот стоит Эйдриан, школьный учитель в твиде и диагонали, стоит, глядя на мальчика и неспешно покачивая головой.
– Ты, разумеется, знаешь, почему на Пиккадилли поставили Эроса, не так ли? – помнится, спросил он у шестнадцатилетнего отрока, в один июльский вечер разделившего с ним его постоянное место у стены «Лондон Павильона»[124].
– В честь стрип-клуба «Эрос», так, что ли?
– Ну, довольно близко, однако, боюсь, я не вправе с тобой согласиться, так что придется нам рассмотреть этот вопрос подробнее. Эта статуя – часть общей дани графу Шафтсбери: благодарная нация почтила таким образом человека, уничтожившего детский труд. Альфред Гилберт, скульптор, поставил Эроса так, что он целился из лука вдоль Шафтсбери-авеню.
– Да? Ладно, хрен с ним, вон, видишь, там клиент, глазеет на тебя минут уже пять.
– Можешь взять его себе. Он слишком горазд щелкать зубами. Пусть поищет для обрезания кого-нибудь другого. Так вот, тут своего рода визуальный каламбур – Эрос, выпускающий стрелу вдоль по Шафтсбери-авеню. Понимаешь?
– Так, а чего ж он тогда целится в Нижнюю Риджент-стрит?
– Во время войны его сняли, немного почистили, а дураки, которые ставили его обратно, ни черта ни в чем не смыслили.
– Его неплохо бы почистить еще раз.
– Ну, не знаю. Я думаю, Эрос и должен быть грязным. В греческой легенде, как тебе несомненно извесгно, он влюбился в одну из мелких богинь, в Психею. Что, собственно, означает «Душа». Греки хотели сказать, что, чего бы мы там ни воображали, Любовь тяготеет к Душе, а не к телу; эротическое начало жаждет духовного. Будь Любовь чиста и здорова, Эрос не вожделел бы Психею.
– Он так сюда и смотрит.
– Во всяком случае, его задница.
– Да нет, я про клиента. Во, теперь на меня уставился.
– Уступаю тебе дорогу. Плох тот бордель, в котором слишком много концов. Бери его вместе с моим благословением. Только не приползай потом ко мне с полуоткушенной головкой, вот и все.
– Дам ему минуту, пусть надумает.
– Валяй. А я тем временем поразмыслю над тем, существовала ль когда-либо жизнь более бессмысленная и типичная, нежели та, которую прожил лорд Шафтсбери. Собственного его обожаемого сына убили в итонской школьной драке, а памятник, который воздвигла ему страна, что ни день взирает на детский труд, о самой природе и интенсивности коего граф и помыслить был не способен.
– Все, он на меня точно запал. Еще увидимся. Эйдриан обронил полено в камин и уставился на пламя. Он пребывал в безопасности, как и всякий другой нормальный человек: настоящий учитель с настоящим именем, настоящими рекомендациями и настоящим опытом работы. Его привели сюда не какие-либо подделки и хитрости – только достоинства. Нет на свете человека, который мог бы вломиться в эту комнату и поволочь его в суд. Он настоящий учитель настоящей школы, по-настоящему ворошащий настоящие угли в безопасной, уютной комнате, столь же настоящей, как зимняя непогода, по-настоящему разгулявшаяся в самом настоящем мире снаружи. У него столько же прав наливать себе на палец десятилетнего виски и попыхивать успокоительной трубочкой, набитой резаным табаком, сколько у любого другого обитателя Англии. Нет уже ни единого взрослого, который обладал бы властью отнять у него бутылку, конфисковать трубку или принудить к заикающимся извинениям.
И все-таки искры, стреляющие в дымоход, говорили ему на неоновом языке Пиккадилли: «Ригли», «Кока», «Тошиба»; а парок над поленьями шипел о ждущей его встрече с идеально продуманным наказанием.
Он знал, что никогда не сможет позвякивать мелочью в кармане или парковать машину, как уверенный в себе взрослый человек, он оставался тем Эйдрианом, каким был всегда, бросающим виноватый взгляд через украдчивое плечо, живущим в вечном страхе перед взрослым дядей, который вдруг шагнет вперед и ухватит его за ухо.
С другой же стороны, когда он отхлебывал виски, на глаза Эйдриана не наворачивались слезы и горло не вспоминало о том, что его должно бы было обжечь. Тело бесстыдно приветствовало то, что отвергало когда-то. За завтраком он требовал не рисовых хлопьев и шоколадного масла, но кофе и тостов без масла. И если кофе был подслащенным, Эйдриан отшатывался от него, точно жеребчик от изгороди под током. Он схрустывал корочки и оставлял мякоть, объедался оливками и отвергал вишни. Но внутренне – оставался все тем же Эйдрианом, боровшимся с искушением вскочить посреди церковной службы и рявкнуть: «Херня!», принюхивавшимся к собственным ветрам и целыми часами пролистывавшим «Нэшнл джиографик» в надежде увидеть парочку голых тел.
Он вздохнул и вернулся к работе. Пусть Бог беспокоится о том, чем он был и чем не был. А ему еще надо сцену чаепития написать.
Эйдриан провел за работой не больше десяти минут, когда кто-то вновь стукнул в дверь.
– Если это лица, еще не достигшие тринадцати лет, они получают мое дозволение пойти и утопиться.
Дверь отворилась, в комнату заглянула веселая физиономия.
– Ты как, петушок? Я подумала, может, зайти, поклянчить немного выпивки.
– Экономичная моя, у тебя опять микстура от кашля закончилась?
Она вошла, заглянула ему через плечо.
– Ну, как подвигается?
– Корчи творчества. Нужно, чтобы все были довольны. Для тебя я готовлю роскошную роль.
Она помассировала ему шею.
– На роскошную я согласна.
– О ты, гордая, всхрапывающая красавица, до чего ж я тебя люблю.
То была их приватная шуточка, о которой каким-то образом пронюхали и ученики. Она – его чистокровная кобылка, а он – ее объездчик. Все началось, когда Эйдриан узнал, что отец ее зарабатывает на жизнь воспитанием беговых лошадей. Она, с ее пышной каштановой гривой и темными глазами, которые выкатывались в поддельной страсти, когда Эйдриан похлопывал ее по крупу, выглядела точь-в-точь как одна из этих лошадок.
В Чартхэм она попала в шестнадцать лет – помощницей экономки – и с тех пор его не покидала. Среди персонала ходили слухи, что она – лесбиянка, однако Эйдриан относил их за счет стараний принять желаемое за действительное. К настоящему времени она обратилась в двадцатипятилетнюю женщину, привлекательную настолько, что учителям приходилось отыскивать какие-то извинения тому, что они не вожделеют эту девушку, а ее пристрастие к джинсам и курткам, надеваемым поверх рубашек и блуз, снабжало их сапфическими указаниями о том, в какую сторону от нее лучше улепетывать.
На Эйдриана она запала, как только он появился в школе.
– Она вечно делает вид, будто неровно дышит на новых учителей, – сказал ему Макстед. – Просто выставляется перед мальчишками, чтобы те не думали, что она розовая. Пошли ее в болото.
Однако Эйдриану ее общество нравилось: она была живой и свежей. Высокая красивая грудь, сильные и гибкие бедра, к тому же она учила Эйдриана водить автомобиль. При всей смачности их разговоров они ни разу и близко ни к каким плотским отношениям не подошли, хотя мысль о таковых и била вокрут них крылами при всякой их встрече.
Эйдриан смотрел, как она слоняется по его комнате, подбирая одну вещь, потом другую, разглядывая их и укладывая совсем не туда, куда следует.
– Она распалилась, ей необходимо пройтись по лугам хорошим галопом, – сказал Эйдриан.
Она подошла к окну.
– Похоже, ложится, верно?
– Кто?
– Снег.
– По мне, так лучше бы встал и ушел. Мне завтра дежурить, придется искать для мальчишек какое-то занятие. А если он так и будет сыпать, то навалит на поле для регби фута четыре.
– В семьдесят четвертом школу на целую неделю отрезало от внешнего мира.
– С тех пор она так отрезанной и осталась. Она присела на его кровать.
– В конце года я уйду отсюда.
– Правда? Почему?
– Я уже почти десять лет здесь провела. Хватит. Возвращаюсь домой.
Каждый из тех, кто работал в школе, регулярно заводил разговор о том, что уйдет в конце года. Так они показывали, что не застряли на одном месте, что у них есть выбор. Ничего эти разговоры не значили, все и всегда возвращались назад.
– Но кто же тогда будет поить с ложечки виски наших малюток? Кто будет раскрашивать их бородавки и целовать туда, где бо-бо, чтобы им полегчало? Чартхэм нуждается в тебе.
– Я серьезно, Эди. Клэр что-то начала беспокоиться в своем деннике.
– Определенно пора отыскать жеребца, который покрыл бы тебя, – согласился Эйдриан. – Здешний молодняк – одно разочарование, а учителя так и вовсе сплошь мерины.
– Не считая тебя.
– О, но прежде чем меня пустят на племя, я должен еще несколько сезонов поучаствовать в забегах. Вот приду первым на Кембриджских скачках с препятствиями, и тогда за меня, как за производителя, станут давать куда больше.
– Ты случайно не педик, а, Эйдриан? Этот вопрос застал его врасплох.
– Ну, – ответил он. – Уж я-то знаю, что мне по душе.
– А я тебе по душе?
– По душе ли мне ты? Я состою из плоти и крови, разве не так? И как же может не пронять кого бы то ни было твой плотно обтянутый плотью экстерьер, подергивающиеся окорока, подрагивающая шея, твой сверкающий круп, вздымающиеся, мерцающие бока?
– Тогда, господа бога ради, отдери меня. Я уже с ума схожу.
Эйдриан, что бы он там ни болтал, никакого опыта отношений с человеческим существом противоположного пола не имел и потому, сплетаясь с Клэр, лишь поражался неистовству ее желания. Он не ожидал, что женщины и вправду испытывают жажду и аппетит подобные тем, что правят мужчинами. Всем же известно – не правда ли? – что женщин влечет личность, сила и безопасность и с проникновением в них они мирятся лишь как с ценой, которую нужно платить, чтобы удержать при себе мужчин, ими любимых. И то, что они вот так выгибают спины, так широко распахивают уста своей плоти, желая и жаждая тебя, стало для Эйдриана новостью, к которой он совершенно не был готов. Комната его находилась на верхнем этаже школы, дверь они заперли, и все-таки Эйдриан не мог не думать о том, что все слышат ее вопли и взревы наслаждения.
– Вжарь мне, ублюдок, вжарь посильнее! Сильнее! Сильнее и глубже, ты, кусок дерьма! Господи, как хорошо.
Видимо, это и объясняло шуточки относительно кроватных пружин. Эротические забавы, в которых ему приходилось участвовать до сей поры, не порождали таких потрясающихся, дерганых ритмов. Он обнаружил, что движется все быстрее, быстрее, что сам начинает кричать, как она.
– Я… думаю… что… я… вот-вот… иииииииии… ууу-уууууу… ааааааааааа…
Эйдриан повалился на Клэр, уже начавшую сдерживать себя, успокаиваясь. Задыхающиеся, потные, они постепенно впадали в подобие бездыханного покоя.
Она стиснула его плечи.
– Ты охеренно прекрасный сукин сын. Господи, как я в этом нуждалась! Ууф!
– Сказать по правде, – выдохнул Эйдриан, – я, кажется, тоже.
Клэр многому научила его в этот триместр.
– Секс не имеет смысла, – говорила она, – если заниматься им молча и механически. Его нужно обдумывать, планировать, как званый обед или крикетный матч. Я говорю тебе, когда пора вставить, как я тебя ощущаю; ты говоришь, что тебе нравится, говоришь, что кончаешь и как ты хочешь, чтобы я двигалась. Просто запомни: тебе ни за что не удастся набрести на мысль или вообразить себе акт, которые настолько грязны и порочны, что я о них никогда и не думала: думала, – да еще и тысячи раз. И это верно для всех и каждого. Когда мы перестаем разговаривать и смеяться, то понимаем, что все закончилось.
Через два дня после окончания триместра директор школы с супругой отправились на званый обед, и вся школа осталась в распоряжении Клэр и Эйдриана. Было холодно, однако они носились голыми по классам, и Клэр валилась на парту, чтобы Эйдриан отшлепал ее по заду; в кухне они кидались друг в друга джемом и жиром, в преподавательской он накачал ее футбольным насосом, в ученической душевой она помочилась ему на лицо, и, наконец, в спортивном зале оба катались и перекатывались по матам, соскальзывая с них, визжа и лихорадочно сотрясаясь.
Потом Эйдриан лежал, глядя на свисающие с потолка канаты. Во время любви чувства его были отключены, теперь, когда все завершилось, он чувствовал ссадину на плече, которым впоролся в дверной косяк, кисловатый запах сала, мочи и джема, покрывавших его с головы до ног, слушал, как под полом шумит в трубах горячая вода, как в кишечнике Клэр накапливаются пузырьки газов.
– Ванна, – сказал он. – Ванна, а после постель. Господи, как я ждал этих каникул.
– Полежи здесь со мной немного.
Тут они неизменно расходились. Эйдриан был лишен способности наслаждаться послесвечением любви.
– Пора помыться.
– Почему, едва закончив любить меня, ты сразу норовишь помыться? Почему не можешь поваляться немного в грязи? – спросила она.
Он подавил привычное посткоитальное раздражение и презрение.
– Не ищи в этом психологических причин, их нет. Я принимаю ванну после любых изнуряющих упражнений. Это не значит, что я кажусь себе грязным (на самом-то деле казался), не значит, что я пытаюсь смыть тебя с моей жизни (на самом-то деле пытался), не значит, что я ощущаю вину, стыд, сожаления или что-то подобное (на самом-то деле ощущал). Это значит всего лишь, что мне хочется в ванну.
– Пидор! – крикнула она ему вслед.
– Лесбиянка! – грянул в ответ он.
Когда он в следующем триместре вернулся в школу, Клэр там уже не было. Ее заменила сорокалетняя баба с одной грудью, которая уж точно была лесбиянкой, что и предоставляло всему прочему персоналу ничем не омраченную роскошь находить ее неотразимо желанной. Они проводили дни в разговорах о том, какая это шикарная женщина, а вечера – в попытках заманить ее в пивную.
– Ваша подружка уволилась, сэр, – сказал Ньютон. – Что вы теперь будете делать?
– Я посвящу остаток жизни тому, чтобы побоями обратить тебя в желе, – ответил Эйдриан. – Это позволит мне забыться.