Песни. Стихотворения.

Стихотворения.

«Если б был я физически слабым…».

Если б я был физически слабым — Я б морально устойчивым был, — Ни за что не ходил бы по бабам, Алкоголю б ни грамма не пил!
Если б был я физически сильным — Я б тогда – даже думать боюсь! — Пил бы влагу потоком обильным, Но… по бабам – ни шагу, клянусь!
Ну а если я средних масштабов — Что же делать мне, как же мне быть? — Не могу игнорировать бабов, Не могу и спиртного не пить!
<Конец 1950-Х – Начало 1960-Х>

«У Доски, где почетные граждане…».

У Доски, где почетные граждане, Я стоял больше часа однажды и Вещи слышал там – очень важные…
«…В самом ихнем тылу, Под какой-то дырой, Мы лежали в пылу Да над самой горой, —
На природе, как в песне – на лоне, И они у нас как на ладони, — Я и друг – тот, с которым зимой Из Сибири сошлись под Москвой.
Раньше оба мы были охотники — А теперь на нас ватные потники Да протертые подлокотники!
Я в Сибири всего Только соболя бил, — Ну а друг – он того́ — На медведя ходил.
Он колпа́шевский – тоже берлога! — Ну а я из Выезжего Лога. И еще (если друг не хитрит): Белку – в глаз, да в любой, говорит…
Разговор у нас с немцем двухствольчатый: Кто шевелится – тот и кончатый, — Будь он лапчатый, перепончатый!
Только спорить любил Мой сибирский дружок — Он во всем находил Свой, невидимый прок, —
Оторвался на миг от прицела И сказал: «Это мертвое тело — Бьюсь на пачку махорки с тобой!» Я взглянул – говорю: «Нет – живой!
Ты его лучше пулей попотчевай. Я опричь того ставлю хо́шь чего — Он усидчивый да улёжчивый!»
Друг от счастья завыл — Он уверен в себе: На медведя ходил Где-то в ихней тайге, —
Он аж вскрикнул (негромко, конечно, Потому что – светло, не кромешно), Поглядел еще раз на овраг — И сказал, что я лапоть и враг.
И еще заявил, что икра у них! И вообще, мол, любого добра у них!.. И – позарился на мой браунинг.
Я тот браунинг взял После ходки одной: Фрица, значит, подмял, А потом – за спиной…
И за этот мой подвиг геройский Подарил сам майор Коханойский Этот браунинг – тот, что со мной, — Он уж очень мне был дорогой!
Но он только на это позарился. Я и парился, и мытарился… Если б знал он, как я отоварился!
Я сначала: «Не дам, Не поддамся тебе!» А потом: «По рукам!» — И аж плюнул в злобе́.
Ведь не вещи <же> – ценные в споре! Мы сошлись на таком договоре: Значит, я прикрываю, а тот — Во весь рост на секунду встает…
Мы еще пять минут погутарили — По рукам, как положено, вдарили, — Вроде на́ поле – на базаре ли!
Шепчет он: «Коль меня И в натуре убьют — Значит, здесь схороня́т, И – чего еще тут…»
Поглядел еще раз вдоль дороги — И шагнул как медведь из берлоги, — И хотя уже стало светло — Видел я, как сверкнуло стекло.
Я нажал – выстрел был первосортненький, Хотя «соболь» попался мне вёртненький. А у ног моих – уже мёртвенький…
Что́ теперь и наган мне — Не им воевать. Но свалился к ногам мне — Забыл, как и звать, —
На природе, как в песне – на лоне, И они у нас как на ладони. …Я потом разговор вспоминал: Может, правда – он белок стрелял?..
Вот всю жизнь и кручусь я как верченый. На Доске меня это<й> зачерчивай! …Эх, зачем он был недоверчивый!»
<1968>

«Как-то раз, цитаты Мао прочитав…».

Как-то раз цитаты Мао прочитав, Вышли к нам они с большим его портретом, — Мы тогда чуть-чуть нарушили устав… Остальное вам известно по газетам.
Вспомнилась песня, вспомнился стих — Словно шепнули мне в ухо: «Сталин и Мао слушают их», — Вот почему заваруха.
При поддержке минометного огня Молча, медленно, как будто на охоту, Рать китайская бежала на меня, — Позже выяснилось – численностью в роту.
Вспомнилась песня, вспомнился стих — Словно шепнули мне в ухо: «Сталин и Мао слушают их», — Вот почему заваруха.
Раньше – локти кусать, но не стрелять, Лучше дома пить сгущенное какао, — Но сегодня приказали – не пускать, — Теперь вам шиш – но пасаран, товарищ Мао!
Вспомнилась песня, вспомнился стих — Словно шепнули мне в ухо: «Сталин и Мао слушают их», — Вот почему заваруха.
Раньше я стрелял с колена – на бегу, — Не привык я просто к медленным решеньям. Раньше я стрелял по мнимому врагу, А теперь придется – по живым мишеням.
Вспомнилась песня, вспомнился стих — Словно шепнули мне в ухо: «Сталин и Мао слушают их», — Вот почему заваруха.
Мины падают, и рота так и прет — Кто как может – по воде, не зная броду… Что обидно – этот самый миномет Подарили мы китайскому народу.
Вспомнилась песня, вспомнился стих — Словно шепнули мне в ухо: «Сталин и Мао слушают их», — Вот почему заваруха.
Он давно – великий кормчий – вылезал, А теперь, не успокоившись на этом, Наши братья залегли – и дали залп… Остальное вам известно по газетам.
1969.

«Я тут подвиг совершил…».

Я тут подвиг совершил — Два пожара потушил, — Про меня в газете напечатали.
И вчера ко мне припер Вдруг японский репортер — Обещает кучу всякой всячины.
«Мы, – говорит, – организм ваш Изучим до йот, Мы запишем баш на баш Наследственный ваш код».
Но ни за какие иены Я не продам свои гены, Ни за какие хоромы Не уступлю хромосомы!
Он мне «Сони» предлагал, Джиу-джитсою стращал, Диапозитивы мне прокручивал, — Думал, он пробьет мне брешь — Чайный домик, полный гейш, — Ничего не выдумали лучшего!
Досидел до ужина — Бросает его в пот. «Очень, – говорит, – он нужен нам — Наследственный ваш код».
Но ни за какие иены Я не продам свои гены, Ни за какие хоромы Не уступлю хромосомы!
Хоть японец желтолиц — У него шикарный блиц: «Дай хоть фотографией порадую!» Я не дал: а вдруг он врет? — Вон с газеты пусть берет — Там я схожий с ихнею микадою.
Я спросил его в упор: «А ну, – говорю, – ответь, Код мой нужен, репортер, Не для забавы ведь?..»
Но ни за какие иены Я не продам свои гены, Ни за какие хоромы Не уступлю хромосомы!
Он решил, что победил, — Сразу карты мне открыл, — Разговор пошел без накомарников: «Код ваш нужен сей же час — Будем мы учить по вас Всех японских нашенских пожарников».
Эх, неопытный народ! Где до наших вам! Лучше этот самый код — Я своим отдам!
<Между 1966 И 1971>

Енгибарову – от зрителей.

Шут был вор: он воровал минуты — Грустные минуты, тут и там, — Грим, парик, другие атрибуты Этот шут дарил другим шутам.
В светлом цирке между номерами Незаметно, тихо, налегке Появлялся клоун между нами. В иногда дурацком колпаке.
Зритель наш шутами избалован — Жаждет смеха он, тряхнув мошной, И кричит: «Да разве это клоун! Если клоун – должен быть смешной!»
Вот и мы… Пока мы вслух ворчали: «Вышел на арену – так смеши!» — Он у нас тем временем печали Вынимал тихонько из души.
Мы опять в сомненье – век двадцатый: Цирк у нас, конечно, мировой, — Клоун, правда, слишком мрачноватый — Невеселый клоун, не живой.
Ну а он, как будто в воду канув, Вдруг при свете, нагло, в две руки Крал тоску из внутренних карманов Наших душ, одетых в пиджаки.
Мы потом смеялись обалдело, Хлопали, ладони раздробя. Он смешного ничего не делал, — Горе наше брал он на себя.
Только – балагуря, тараторя — Всё грустнее становился мим: Потому что груз чужого горя По привычке он считал своим.
Тяжелы печали, ощутимы — Шут сгибался в световом кольце, — Делались всё горше пантомимы, И морщины – глубже на лице.
Но тревоги наши и невзгоды Он горстями выгребал из нас — Будто обезболивал нам роды, — А себе – защиты не припас.
Мы теперь без боли хохотали, Весело по нашим временам: Ах, как нас приятно обокрали — Взяли то, что так мешало нам!
Время! И, разбив себе колени, Уходил он, думая свое. Рыжий воцарился на арене, Да и за пределами ее.
Злое наше вынес добрый гений За кулисы – вот нам и смешно. Вдруг – весь рой украденных мгновений В нем сосредоточился в одно.
В сотнях тысяч ламп погасли свечи. Барабана дробь – и тишина… Слишком много он взвалил на плечи Нашего – и сломана спина.
Зрители – и люди между ними — Думали: вот пьяница упал… Шут в своей последней пантомиме Заигрался – и переиграл.
Он застыл – не где-то, не за морем — Возле нас, как бы прилег, устав, — Первый клоун захлебнулся горем, Просто сил своих не рассчитав.
Я шагал вперед неутомимо, Но успев склониться перед ним. Этот трюк – уже не пантомима: Смерть была – царица пантомим!
Этот вор, с коленей срезав путы, По ночам не угонял коней. Умер шут. Он воровал минуты — Грустные минуты у людей.
Многие из нас бахвальства ради Не давались: проживем и так! Шут тогда подкрадывался сзади Тихо и бесшумно – на руках…
Сгинул, канул он – как ветер сдунул! Или это шутка чудака?.. Только я колпак ему – придумал, — Этот клоун был без колпака.
1972.

Мой Гамлет.

Я только малость объясню в стихе — На всё я не имею полномочий… Я был зачат как нужно, во грехе — В поту и в нервах первой брачной ночи.
Я знал, что, отрываясь от земли, — Чем выше мы, тем жестче и суровей; Я шел спокойно прямо в короли И вел себя наследным принцем крови.
Я знал – всё будет так, как я хочу, Я не бывал внакладе и в уроне, Мои друзья по школе и мечу Служили мне, как их отцы – короне.
Не думал я над тем, что говорю, И с легкостью слова бросал на ветер, — Мне верили и так, как главарю, Все высокопоставленные дети.
Пугались нас ночные сторожа, Как оспою, болело время нами. Я спал на кожах, мясо ел с ножа И злую лошадь мучил стременами.
Я знал – мне будет сказано: «Царуй!» — Клеймо на лбу мне рок с рожденья выжег. И я пьянел среди чеканных сбруй, Был терпелив к насилью слов и книжек.
Я улыбаться мог одним лишь ртом, А тайный взгляд, когда он зол и горек, Умел скрывать, воспитанный шутом, — Шут мертв теперь: «Аминь!» Бедняга Йорик!..
Но отказался я от дележа Наград, добычи, славы, привилегий: Вдруг стало жаль мне мертвого пажа, Я объезжал зеленые побеги…
Я позабыл охотничий азарт, Возненавидел и борзых и гончих, Я от подранка гнал коня назад И плетью бил загонщиков и ловчих.
Я видел – наши игры с каждым днем Всё больше походили на бесчинства, — В проточных водах по ночам, тайком Я отмывался от дневного свинства.
Я прозревал, глупея с каждым днем, Я прозевал домашние интриги. Не нравился мне век, и люди в нем Не нравились, – и я зарылся в книги.
Мой мозг, до знаний жадный как паук, Всё постигал: недвижность и движенье, — Но толка нет от мыслей и наук, Когда повсюду – им опроверженье.
С друзьями детства перетерлась нить, Нить Ариадны оказалась схемой. Я бился над словами «быть, не быть», Как над неразрешимою дилеммой.
Но вечно, вечно плещет море бед, — В него мы стрелы мечем – в сито просо, Отсеивая призрачный ответ От вычурного этого вопроса.
Зов предков слыша сквозь затихший гул, Пошел на зов, – сомненья крались с тылу, Груз тяжких дум наверх меня тянул, А крылья плоти вниз влекли, в могилу.
В непрочный сплав меня спаяли дни — Едва застыв, он начал расползаться. Я пролил кровь как все – и, как они, Я не сумел от мести отказаться.
А мой подъем пред смертью – есть провал Офелия! Я тленья не приемлю. Но я себя убийством уравнял С тем, с кем я лег в одну и ту же землю.
Я Гамлет, я насилье презирал, Я наплевал на датскую корону, — Но в их глазах – за трон я глотку рвал И убивал соперника по трону.
Но гениальный всплеск похож на бред, В рожденье смерть проглядывает косо. А мы всё ставим каверзный ответ И не находим нужного вопроса.
1972.

Я к вам пишу.

Спасибо вам, мои корреспонденты — Все те, кому ответить я не смог, — Рабочие, узбеки и студенты — Все, кто писал мне письма, – дай вам бог!
Дай бог вам жизни две И друга одного, И света в голове, И доброго всего!
Найдя стократно вытертые ленты, Вы хрип мой разбирали по слогам. Так дай же бог, мои корреспонденты, И сил в руках, да и удачи вам!
Вот пишут – голос мой не одинаков: То хриплый, то надрывный, то глухой. И просит население бараков: «Володя, ты не пой за упокой!»
Но что поделать, если я не зво́нок, — Звенят другие – я хриплю слова. Обилие некачественных пленок Вредит мне даже больше, чем молва.
Вот спрашивают: «Попадал ли в плен ты?» Нет, не бывал – не воевал ни дня! Спасибо вам, мои корреспонденты, Что вы неверно поняли меня!
Друзья мои – жаль, что не боевые — От моря, от станка и от сохи, — Спасибо вам за присланные – злые И даже неудачные стихи.
Вот я читаю: «Вышел ты из моды. Сгинь, сатана, изыди, хриплый бес! Как глупо, что не месяцы, а годы Тебя превозносили до небес!»
Еще письмо: «Вы умерли от водки!» Да, правда, умер, – но потом воскрес. «А каковы доходы ваши все-таки? За песню трешник – вы же просто крез!»
За письма высочайшего пошиба: Идите, мол, на Темзу и на Нил, — Спасибо, люди добрые, спасибо, — Что не жалели ночи и чернил!
Но только я уже бывал на Темзе, Собакою на Сене восседал. Я не грублю, но отвечаю тем же, — А писем до конца не дочитал.
И ваши похвалы и комплименты, Авансы мне – не отфутболю я: От ваших строк, мои корреспонденты, Прямеет путь и сохнет колея.
Сержанты, моряки, интеллигенты, — Простите, что не каждому ответ: Я вам пишу, мои корреспонденты, Ночами песни – вот уж десять лет!
1973.

«Люблю тебя Сейчас…».

Марине В.

Люблю тебя сейчас, Не тайно – напоказ, — Не после и не до в лучах твоих сгораю; Навзрыд или смеясь, Но я люблю сейчас, А в прошлом – не хочу, а в будущем – не знаю.
В прошедшем – «я любил» — Печальнее могил, Всё нежное во мне бескрылит и стреножит, — Хотя поэт поэтов говорил: «Я вас любил: любовь еще, быть может…»
Так говорят о брошенном, отцветшем, И в этом жалость есть и снисходительность, Как к свергнутому с трона королю, Есть в этом сожаленье об ушедшем, Стремленье, где утеряна стремительность, И как бы недоверье к «я люблю».
Люблю тебя теперь Без пятен, без потерь. Мой век стоит сейчас – я вен не перережу! Во время, в продолжение, теперь Я прошлым не дышу и будущим не брежу.
Приду и вброд и вплавь К тебе – хоть обезглавь! — С цепями на ногах и с гирями по пуду, — Ты только по ошибке не заставь, Чтоб после «я люблю» добавил я «и буду».
Есть горечь в этом «буду», как ни странно, Подделанная подпись, червоточина И лаз для отступленья про запас, Бесцветный яд на самом дне стакана И, словно настоящему пощечина, — Сомненье в том, что «я люблю» сейчас.
Смотрю французский сон С обилием времен, Где в будущем – не так, и в прошлом – по-другому. К позорному столбу я пригвожден, К барьеру вызван я – языковому.
Ах, разность в языках, — Не положенье – крах! Но выход мы вдвоем поищем – и обрящем. Люблю тебя и в сложных временах — И в будущем, и в прошлом настоящем!
1973.

I. Из дорожного дневника.

Ожидание длилось, А проводы были недолги — Пожелали друзья: «В добрый путь! Чтобы – всё без помех!» И четыре страны Предо мной расстелили дороги, И четыре границы Шлагбаумы подняли вверх.
Тени голых берез Добровольно легли под колеса, Залоснилось шоссе И штыком заострилось вдали. Вечный смертник – комар Разбивался у самого носа, Превращая стекло Лобовое В картину Дали.
Сколько смелых мазков На причудливом мертвом покрове, Сколько серых мозгов И комарьих раздавленных плевр! Вот взорвался один, До отвала напившийся крови, Ярко-красным пятном Завершая дорожный шедевр.
И сумбурные мысли, Лениво стучавшие в темя, Устремились в пробой — Ну попробуй-ка останови! И в машину ко мне Постучало просительно время, — Я впустил это время, Замешенное на крови.
И сейчас же в кабину Глаза из бинтов заглянули И спросили: «Куда ты? На запад? Вертайся назад!..» Я ответить не смог — По обшивке царапнули пули, — Я услышал: «Ложись! Берегись! Проскочили! Бомбят!»
Этот первый налет Оказался не так чтобы очень: Схоронили кого-то, Прикрыв его кипой газет, Вышли чьи-то фигуры — Назад, на шоссе – из обочин, Как лет тридцать спустя, На машину мою поглазеть.
И исчезло шоссе — Мой единственно верный фарватер, Только – елей стволы Без обрубленных минами крон. Бестелесный поток Обтекал не спеша радиатор. Я за сутки пути Не продвинулся ни на микрон.
Я уснул за рулем — Я давно разомлел до зевоты, — Ущипнуть себя за ухо Или глаза протереть?! В кресле рядом с собой Я увидел сержанта пехоты: «Ишь, трофейная пакость, – сказал он, — Удобно сидеть!..»
Мы поели с сержантом Домашних котлет и редиски, Он опять удивился: Откуда такое в войну?! «Я, браток, – говорит, — Восемь дней как позавтракал в Минске. Ну, спасибо! Езжай! Будет время – опять загляну…»
Он ушел на восток Со своим поредевшим отрядом, Снова мирное время В кабину вошло сквозь броню. Это время глядело Единственной женщиной рядом, И она мне сказала: «Устал! Отдохни – я сменю!»
Всё в порядке, на месте, — Мы едем к границе, нас двое. Тридцать лет отделяет От только что виденных встреч. Вот забегали щетки, Отмыли стекло лобовое, — Мы увидели знаки, Что призваны предостеречь.
Кроме редких ухабов, Ничто на войну не похоже, — Только лес – молодой, Да сквозь снова налипшую грязь Два огромных штыка Полоснули морозом по коже, Остриями – по-мирному — Кверху, А не накренясь.
Здесь, на трассе прямой, Мне, не знавшему пуль, Показалось, Что и я где-то здесь Довоевывал невдалеке, — Потому для меня И шоссе словно штык заострялось, И лохмотия свастик Болтались на этом штыке.

II. Солнечные пятна, или Пятна на Солнце.

Шар огненный всё просквозил, Всё перепек, перепалил, И как груженый лимузин За полдень он перевалил, — Но где-то там – в зените был (Он для того и плыл туда), — Другие головы кружил, Сжигал другие города.
Еще асфальт не растопило И не позолотило крыш, Еще светило солнце лишь В одну худую светосилу, Еще стыдились нищеты Поля без всходов, лес без тени, Еще тумана лоскуты Ложились сыростью в колени, —
Но диск на тонкую черту От горизонта отделило, — Меня же фраза посетила: «Не ясен свет, когда светило Лишь набирает высоту».
Пока гигант еще на взлете, Пока лишь начат марафон, Пока он только устремлен К зениту, к пику, к верхней ноте, И вряд ли астроном-старик Определит: на Солнце – буря, — Мы можем всласть глазеть на лик, Разинув рты и глаз не щуря.
И нам, разиням, на потребу Уверенно восходит он, — Зачем спешить к зениту Фебу? Ведь он один бежит по небу — Без конкурентов – марафон!
Но вот – зенит. Глядеть противно И больно, и нельзя без слез, Но мы – очки себе на нос И смотрим, смотрим неотрывно, Задравши головы, как псы, Всё больше жмурясь, скаля зубы, — И нам мерещатся усы — И мы пугаемся, – грозу бы!
Должно быть, древний гунн Аттила Был тоже солнышком палим, — И вот при взгляде на светило Его внезапно осенило — И он избрал похожий грим.
Всем нам известные уроды (Уродам имя легион) С доисторических времен Уроки брали у природы, — Им апогеи не претили И, глядя вверх до слепоты, Они искали на светиле Себе подобные черты.
И если б ведало светило, Кому в пример встает оно, — Оно б затмилось и застыло, Оно бы бег остановило Внезапно, как стоп-кадр в кино.
Вон, наблюдая втихомолку Сквозь закопченное стекло — Когда особо припекло, — Один узрел на лике челку. А там – другой пустился в пляс, На солнечном кровоподтеке Увидев щели узких глаз И никотиновые щеки…
Взошла Луна, – вы крепко спите. Для вас – светило тоже спит, — Но где-нибудь оно в зените (Круговорот, как ни пляшите) — И там палит, и там слепит!..

III. Дороги… Дороги…

Ах, дороги узкие — Вкось, наперерез, — Версты белорусские — С ухабами и без! Как орехи грецкие Щелкаю я их, — Говорят, немецкие — Гладко, напрямик…
Там, говорят, дороги – ряда по́ три И нет дощечек с «Ахтунг!» или «Хальт!» Ну что же – мы прокатимся, посмотрим, Понюхаем – не порох, а асфальт.
Горочки пологие — Я их щелк да щелк! Но в душе, как в логове, Затаился волк. Ату, колеса гончие! Целюсь под обрез — С волком этим кончу я На отметке «Брест».
Я там напьюсь водички из колодца И покажу отметки в паспортах. Потом мне пограничник улыбнется, Узнав, должно быть, или – просто так…
После всякой зауми Вроде «кто таков?» — Как взвились шлагбаумы Вверх, до облаков! Взял товарищ в кителе Снимок для жены — И… только нас и видели С нашей стороны!
Я попаду в Париж, в Варшаву, в Ниццу! Они – рукой подать – наискосок… Так я впервые пересек границу — И чьи-то там сомнения пресек.
Ах, дороги скользкие — Вот и ваш черед, — Деревеньки польские — Стрелочки вперед; Телеги под навесами, Булыжник-чешуя… По-польски ни бельмеса мы — Ни жена, ни я!
Потосковав о ло́мте, о стакане, Остановились где-то наугад, — И я сказал по-русски: «Про́шу, пани!» — И получилось точно и впопад!
Ах, еда дорожная Из немногих блюд! Ем неосторожно я Всё, что подают. Напоследок – сладкое, Стало быть – кончай! И на их хербатку я Дую, как на чай.
А панночка пощелкала на счетах (Всё как у нас – зачем туристы врут!) — И я, прикинув разницу валют, Ей отсчитал не помню сколько злотых И проворчал: «По-божески дерут»…
Где же песни-здравицы, — Ну-ка, подавай! — Польские красавицы, Для туристов – рай? Рядом на поляночке — Души нараспах — Веселились панночки С гра́блями в руках.
«Да, побывала Польша в самом пекле, — Сказал старик – и лошадей распряг… — Красавицы-полячки не поблекли — А сгинули в немецких лагерях…»
Лемеха въедаются В землю, как каблук, Пеплы попадаются До сих пор под плуг. Память вдруг разрытая — Неживой укор: Жизни недожитые — Для колосьев корм.
В мозгу моем, который вдруг сдавило Как обручем, – но так его, дави! — Варшавское восстание кровило, Захлебываясь в собственной крови…
Дрались – худо-бедно ли, А наши корпуса — В пригороде медлили Целых два часа. В марш-бросок, в атаку ли — Рвались как один, — И танкисты плакали На броню машин…
Военный эпизод – давно преданье, В историю ушел, порос быльем — Но не забыто это опозданье, Коль скоро мы заспорили о нем.
Почему же медлили Наши корпуса? Почему обедали Эти два часа? Потому что танками, Мокрыми от слез, Англичанам с янками Мы утерли нос!
А может быть, разведка оплошала — Не доложила?.. Что теперь гадать! Но вот сейчас читаю я: «Варшава» — И еду, и хочу не опоздать!
1973.

«Я скачу позади на полслова…».

Я скачу позади на полслова, На нерезвом коне, без щита, — Я похож не на ратника злого, А скорее – на злого шута.
Бывало, вырывался я на корпус, Уверенно, как сам великий князь, Клонясь вперед – не падая, не горбясь, А именно намеренно клонясь.
Но из седла меня однажды выбили — Копьем поддели, сбоку подскакав, — И надо мной, лежащим, лошадь вздыбили, И надругались, плетью приласкав.
Рядом всадники с гиканьем диким Копья целили в месиво тел. Ах дурак я, что с князем великим Поравняться в осанке хотел!
Меня на поле битвы не ищите — Я отстранен от всяких ратных дел, — Кольчугу унесли – я беззащитен Для зуботычин, дротиков и стрел.
Зазубрен мой топор, и руки скручены, Ложусь на сбитый наскоро настил, Пожизненно до битвы недопущенный За то, что раз бестактность допустил.
Назван я перед ратью двуликим — И топтать меня можно и сечь. Но взойдет и над князем великим Окровавленный кованый меч!..
Встаю я, отряхаюсь от навоза, Худые руки сторожу кручу, Беру коня плохого из обоза, Кромсаю ребра – и вперед скачу.
Влечу я в битву звонкую да манкую — Я не могу, чтоб это без меня, — И поступлюсь я княжеской осанкою, И если надо – то сойду с коня!
1973.

Я не успел. (Тоска по романтике).

Болтаюсь сам в себе, как камень в торбе,

И силюсь разорваться на куски,

Придав своей тоске значенье скорби,

Но сохранив загадочность тоски…

Свет Новый не единожды открыт, А Старый весь разбили на квадраты, К ногам упали тайны пирамид, К чертям пошли гусары и пираты.
Пришла пора всезнающих невежд, Всё выстроено в стройные шеренги, За новые идеи платят деньги — И больше нет на «эврику» надежд.
Все мои скалы ветры гладко выбрили — Я опоздал ломать себя на них; Всё золото мое в Клондайке выбрали, Мой черный флаг в безветрии поник.
Под илом сгнили сказочные струги, И могикан последних замели, Мои контрабандистские фелюги Худые ребра сушат на мели.
Висят кинжалы добрые в углу Так плотно в ножнах, что не втиснусь между. Смоленый плот – последнюю надежду — Волна в щепы разбила об скалу.
Вон из рядов мои партнеры выбыли — У них сбылись гаданья и мечты: Все крупные очки они повыбили — И за собою подожгли мосты.
Азартных игр теперь наперечет, Авантюристов всех мастей и рангов… По прериям пасут домашний скот — Там кони пародируют мустангов.
И состоялись все мои дуэли, Где б я почел участие за честь. Там вызвать и явиться – всё успели, Всё предпочли, что можно предпочесть.
Спокойно обошлись без нашей помощи Все те, кто дело сделали мое, — И по щекам отхлестанные сволочи Бессовестно ушли в небытиё.
Я не успел произнести: «К барьеру!» — А я за залп в Дантеса всё отдам. Что мне осталось – разве красть химеру С туманного собора Нотр-Дам?!
В других веках, годах и месяцах Все женщины мои отжить успели, — Позанимали все мои постели, Где б я хотел любить – и так, и в снах.
Захвачены все мои одра смертные — Будь это снег, трава иль простыня, — Заплаканные сестры милосердия В госпиталях обмыли не меня.
Мои друзья ушли сквозь решето — Им всем досталась Лета или Прана, — Естественною смертию – никто, Все – противоестественно и рано.
Иные жизнь закончили свою — Не осознав вины, не скинув платья, — И, выкрикнув хвалу, а не проклятья, Беззлобно чашу выпили сию.
Другие – знали, ведали и прочее, — Но все они на взлете, в нужный год — Отплавали, отпели, отпророчили… Я не успел – я прозевал свой взлет.
1973.

«Водой наполненные горсти…».

Водой наполненные горсти Ко рту спешили поднести — Впрок пили воду черногорцы, И жили впрок – до тридцати.
А умирать почетно было Средь пуль и матовых клинков, И уносить с собой в могилу Двух-трех врагов, двух-трех врагов.
Пока курок в ружье не стерся, Стрелял и с седел и с колен, —
И в плен не брали черногорца — Он просто не сдавался в плен.
А им прожить хотелось до́ ста, До жизни жадным, – век с лихвой, — В краю, где гор и неба вдосталь, И моря тоже – с головой:
Шесть сотен тысяч равных порций Воды живой в одной горсти… Но проживали черногорцы Свой долгий век – до тридцати.
И жены их водой помянут; И прячут их детей в горах До той поры, пока не станут Держать оружие в руках.
Беззвучно надевали траур, И заливали очаги, И молча лили слезы в тра́ву, Чтоб не услышали враги.
Чернели женщины от горя, Как плодородная земля, — За ними вслед чернели горы, Себя огнем испепеля.
То было истинное мщенье — Бессмысленно себя не жгут: Людей и гор самосожженье — Как несогласие и бунт.
И пять веков – как божьи кары, Как мести сына за отца — Пылали горные пожары И черногорские сердца.
Цари менялись, царедворцы, Но смерть в бою – всегда в чести, — Не уважали черногорцы Проживших больше тридцати.
1974.

«Слева бесы, справа бесы…».

Слева бесы, справа бесы. Нет, по новой мне налей! Эти – с нар, а те – из кресел, — Не поймешь, какие злей.
И куда, в какие дали, На какой еще маршрут Нас с тобою эти врали По этапу поведут?
Ну а нам что остается? Дескать, горе не беда? Пей, дружище, если пьется, — Все – пустыми невода.
Что искать нам в этой жизни? Править к пристани какой? Ну-ка, солнце, ярче брызни! Со святыми упокой…
1976.

«Когда я об стену разбил лицо и члены…».

…Когда я о́б стену разбил лицо и члены И всё, что только было можно, произнес, Вдруг – сзади тихое шептанье раздалось: «Я умоляю вас, пока не трожьте вены.
При ваших нервах и при вашей худобе Не лучше ль – чаю? Или – огненный напиток… Чем учинять членовредительство себе — Оставьте что-нибудь нетронутым для пыток».
Он сказал мне: «Приляг, Успокойся, не плачь!» Он сказал: «Я не врач — Я твой верный палач. Уж не за́ полночь – за три, — Давай отдохнем: Нам ведь все-таки завтра Работать вдвоем…»
Чем черт не шутит – может, правда выпить чаю, Раз дело приняло подобный оборот? «Но только, знаете, весь ваш палачий род Я, как вы можете представить, презираю!»
Он попросил: «Не трожьте грязное белье, Я сам к палачеству пристрастья не питаю. Но вы войдите в положение мое: Я здесь на службе состою, я здесь пытаю.
Молчаливо, прости, Счет веду головам. Ваш удел – не ахти, Но завидую вам. Право, я не шучу — Я смотрю делово: Говори – что хочу, Обзывай хоть кого…»
Он был обсыпан белой перхотью как содой, Он говорил, сморкаясь в старое пальто: «Приговоренный обладает как никто Свободой слова – то есть подлинной свободой».
И я избавился от острой неприязни И посочувствовал дурной его судьбе. Спросил он: «Как ведете вы себя на казни?» И я ответил: «Вероятно, так себе…
Ах, прощенья прошу, — Важно знать палачу, Что когда я вишу — Я ногами сучу. Кстати, надо б сперва, Чтоб у плахи мели, — Чтоб, упавши, глава Не валялась в пыли».
Чай закипел, положен сахар по две ложки. «Спасибо…» – «Что вы! Не извольте возражать! Вам скрутят ноги, чтоб сученья избежать. А грязи нет – у нас ковровые дорожки».
«Ах, да неужто ли подобное возможно!» — От умиленья я всплакнул и лег ничком, — Потрогав шею мне легко и осторожно, Он одобрительно поцокал языком.
Он шепнул: «Ни гугу! Здесь кругом – стукачи. Чем смогу – помогу, Только ты не молчи. Стану ноги пилить — Можешь ересь болтать, — Чтобы казнь отдалить, Буду дальше пытать».
Не ночь пред казнью – а души отдохновенье, — А я уже дождаться у́тра не могу. Когда он станет жечь меня и гнуть в дугу, Я крикну весело: «Остановись, мгновенье!»
И можно музыку заказывать при этом — Чтоб стоны с воплями остались на губах, — Я, признаю́сь, питаю слабость к менуэтам, Но есть в коллекции у них и Оффенбах.
«Будет больно – поплачь, Если невмоготу», — Намекнул мне палач. «Хорошо, я учту». Подбодрил меня он, Правда, сам загрустил: «Помнят тех, кто казнен, А не тех, кто казнил».
Развлек меня про гильотину анекдотом, Назвав ее карикатурой на топор. «Как много миру дал голов французский двор!» — И посочувствовал убитым гугенотам.
Жалел о том, что кол в России упразднен, Был оживлен и сыпал датами привычно. Он знал доподлинно – кто, где и как казнен, И горевал о тех, над кем работал лично.
«Раньше, – он говорил, — Я дровишки рубил, — Я и стриг, я и брил, И с ружьишком ходил, — Тратил пыл в пустоту И губил свой талант, — А на этом посту — Повернулось на лад».
Некстати вспомнил дату смерти Пугачева, Рубил – должно быть, для наглядности – рукой, А в то же время знать не знал, кто он такой, — Невелико образованье палачово.
Парок над чаем тонкой змейкой извивался… Он дул на воду, грея руки о стекло, — Об инквизиции с почтеньем отозвался, И об опричниках – особенно тепло.
Мы гоняли чаи, — Вдруг палач зарыдал: Дескать, жертвы мои — Все идут на скандал. «Ах вы тяжкие дни, Палачова стерня! Ну за что же они Ненавидят меня!»
Он мне поведал назначенье инструментов, — Всё так нестрашно, и палач – как добрый врач. «Но на работе до поры всё это прячь, Чтоб понапрасну не нервировать клиентов.
Бывает, только его в чувство приведешь, Водой окатишь и поставишь Оффенбаха — А он примерится, когда ты подойдешь, Возьмет и плюнет, – и испорчена рубаха!»
Накричали речей Мы за клан палачей, Мы за всех палачей Пили чай – чай ничей.
Я совсем обалдел, Чуть не лопнул крича — Я орал: «Кто посмел Обижать палача!..»
…Смежила веки мне предсмертная усталость, Уже светало – наше время истекло. Но мне хотя бы перед смертью повезло: Такую ночь провел – не каждому досталось!
Он пожелал мне доброй ночи на прощанье, Согнал назойливую муху мне с плеча… Как жаль – недолго мне хранить воспоминанье И образ доброго, чудно́го палача!
1977.

«Упрямо я стремлюсь ко дну…».

Упрямо я стремлюсь ко дну — Дыханье рвется, давит уши… Зачем иду на глубину — Чем плохо было мне на суше?
Там, на земле, – и стол и дом, Там – я и пел и надрывался; Я плавал всё же – хоть с трудом, Но на поверхности держался.
Линяют страсти под луной В обыденной воздушной жиже, — А я вплываю в мир иной: Тем невозвратнее – чем ниже.
Дышу я непривычно – ртом. Среда бурлит – плевать на сре́ду! Я погружаюсь, и притом — Быстрее, в пику Архимеду.
Я потерял ориентир, — Но вспомнил сказки, сны и мифы: Я открываю новый мир, Пройдя коралловые рифы.
Коралловые города… В них многорыбно, но – не шумно: Нема подводная среда, И многоцветна, и разумна.
Где ты, чудовищная мгла, Которой матери стращают? Светло – хотя ни факела́, Ни солнца Мглу не освещают!
Всё гениальное и не — Допонятое – всплеск и шалость — Спаслось и скрылось в глубине, — Всё, что гналось и запрещалось.
Дай бог, я всё же дотяну — Не дам им долго залежаться! — И я вгребаюсь в глубину, И – всё труднее погружаться.
Под черепом – могильный звон, Давленье мне хребет ломает, Вода выталкивает вон, И глубина не принимает.
Я снял с остро́гой карабин, Но камень взял – не обессудьте, — Чтобы добраться до глубин, До тех пластов, до самой сути.
Я бросил нож – не нужен он: Там нет врагов, там все мы – люди, Там каждый, кто вооружен, — Нелеп и глуп, как вошь на блюде.
Сравнюсь с тобой, подводный гриб, Забудем и чины и ранги, — Мы снова превратились в рыб, И наши жабры – акваланги.
Нептун – ныряльщик с бородой, Ответь и облегчи мне душу: Зачем простились мы с водой, Предпочитая влаге – сушу?
Меня сомненья, черт возьми, Давно буравами сверлили: Зачем мы сделались людьми? Зачем потом заговорили?
Зачем, живя на четырех, Мы встали, распрямивши спины? Затем – и это видит Бог, — Чтоб взять каменья и дубины!
Мы умудрились много знать, Повсюду мест наделать лобных, И предавать, и распинать, И брать на крюк себе подобных!
И я намеренно тону, Зову: «Спасите наши души!» И если я не дотяну, — Друзья мои, бегите с суши!
Назад – не к горю и беде, Назад и вглубь – но не ко гробу, Назад – к прибежищу, к воде, Назад – в извечную утробу!
Похлопал по плечу трепанг, Признав во мне свою породу, — И я – выплевываю шланг И в легкие пускаю воду!..
Сомкните стройные ряды, Покрепче закупорьте уши: Ушел один – в том нет беды, — Но я приду по ваши души!
1977.

«Я дышал синевой…».

Я дышал синевой, Белый пар выдыхал, — Он летел, становясь облаками. Снег скрипел подо мной — Поскрипев, затихал, — А сугробы прилечь завлекали.
И звенела тоска, что в безрадостной песне поется: Как ямщик замерзал в той глухой незнакомой степи, — Усыпив, ямщика заморозило желтое солнце, И никто не сказал: шевелись, подымайся, не спи!
Всё стоит на Руси, До макушек в снегу. Полз, катился, чтоб не провалиться, — Сохрани и спаси, Дай веселья в пургу, Дай не лечь, не уснуть, не забыться!
Тот ямщик-чудодей бросил кнут и – куда ему деться! — Помянул он Христа, ошалев от заснеженных верст… Он, хлеща лошадей, мог бы этим немного согреться, — Ну а он в доброте их жалел и не бил – и замерз.
Отраженье свое Увидал в полынье — И взяла меня оторопь: в пору б Оборвать житиё — Я по грудь во вранье, Да и сам-то я кто, – надо в прорубь!
Вьюги стонут, поют, – кто же выстоит, выдержит стужу! В прорубь надо да в омут, – но сам, а не руки сложа. Пар валит изо рта – эк душа моя рвется наружу, — Выйдет вся – схороните, зарежусь – снимите с ножа!
Снег кружит над землей, Над страною моей, Мягко стелет, в запой зазывает.
Ах, ямщик удалой — Пьет и хлещет коней! А непьяный ямщик – замерзает.
<Между 1970 И 1977>

«Много во мне маминого…».

Много во мне маминого, Папино – сокрыто, — Я из века каменного, Из палеолита!
Но, по многим отзывам, Я – умный и не злой, — То есть в веке бронзовом Стою одной ногой.
Наше племя ропщет, смея Вслух ругать порядки; В первобытном обществе я Вижу недостатки, —
Просто вопиющие — Довлеют и грозят, — Далеко идущие — На тыщу лет назад!
Собралась, умывшись чисто, Во́ поле элита: Думали, как выйти из то — Го палеолита.
Под кустами ириса Все попередрали́сь, — Не договорилися, А так и разбрелись…
Завели старейшины – а Нам они примеры — По́ две, по́ три женщины, по Две́, по три́ пещеры.
Жены крепко заперты На цепи да замки — А на Крайнем Западе Открыты бардаки!
Перед соплеменниками, Вовсе не стесняясь, Бродят люди с вениками, Матерно ругаясь.
Дрянь в огонь из бака льют — Надыбали уют, — Ухают и крякают, Хихикают и пьют!
Между поколениями Ссоры возникают, Жертвоприношениями Злоупотребляют:
Ходишь – озираешься, Ловишь каждый взгляд, — Малость зазеваешься — Уже тебя едят!
Люди понимающие — Ездят на горбатых, На горбу катающие — Грезят о зарплатах.
Счастливы горбатые, По тропочкам несясь: Бедные, богатые — У них, а не у нас!
Продали подряд всё сразу Племенам соседним, Воинов гноят образо — Ваньем этим средним.
От повальной грамоты — Сплошная благодать! Поглядели мамонты — И стали вымирать…
Дети все – с царапинами И одеты куцо, — Топорами папиными День и ночь секутся.
Скоро эра кончится — Наба́луетесь всласть! В будущее хочется? Да как туда попасть!..
Колдуны пророчили: де, Будет всё попозже, — За камнями очереди, За костями – тоже.
От былой от вольности Давно простыл и след: Хвать тебя за волосы, — И глядь – тебя и нет!
Притворились добренькими, — Многих прочь услали, И пещеры ковриками Пышными устлали.
Мы стоим, нас трое, нам — Бутылку коньяку… Тишь в благоустроенном Каменном веку.
…Встреться мне, молю я исто, Во поле Айлита — Забери меня ты из то — Го палеолита!
Ведь, по многим отзывам, Я – умный и не злой, — То есть в веке бронзовом Стою одной ногой.
<Между 1970 И 1978>

«Я первый смерил жизнь обратным счетом…».

Я первый смерил жизнь обратным счетом — Я буду беспристрастен и правдив: Сначала кожа выстрелила по́том И задымилась, поры разрядив.
Я затаился, и затих, и замер, — Мне показалось – я вернулся вдруг В бездушье безвоздушных барокамер И в замкнутые петли центрифуг.
Сейчас я стану недвижи́м и грузен, И погружен в молчанье, а пока — Меха и горны всех газетных кузен Раздуют это дело на века.
Хлестнула память мне кнутом по нервам — В ней каждый образ был неповторим… Вот мой дублер, который мог быть первым, Который смог впервые стать вторым.
Пока что на него не тратят шрифта, — Запас заглавных букв – на одного. Мы с ним вдвоем прошли весь путь до лифта, Но дальше я поднялся без него…
Вот тот, который прочертил орбиту, При мне его в лицо не знал никто, — Всё мыслимое было им открыто И брошено горстями в решето…
И словно из-за дымовой завесы Друзей явились лица, и семьи, — Они все скоро на страницах прессы Расскажут биографии свои.
Их всех, с кем вел я доброе соседство, Свидетелями выведут на суд, — Обычное мое, босое детство Обуют и в скрижали занесут…
Чудное слово «Пуск!» – подобье вопля — Возникло и нависло надо мной, — Недобро, глухо заворчали сопла И сплюнули расплавленной слюной.
И вихрем чувств пожар души задуло, И я не смел – или забыл – дышать. Планета напоследок притянула, Прижала, не желая отпускать.
Она вцепилась удесятеренно, — Глаза, казалось, вышли из орбит, И правый глаз впервые удивленно Взглянул на левый, веком не прикрыт.
Мне рот заткнул – не помню, крик ли, кляп ли, — Я рос из кресла, как с корнями пень. Вот сожрала все топливо до капли И отвалилась первая ступень.
Там, подо мной, сирены голосили, Не знаю – хороня или храня, А здесь надсадно двигатели взвыли И из объятий вырвали меня.
Приборы на земле угомонились, Вновь чередом своим пошла весна, Глаза мои на место возвратились, Исчезли перегрузки, – тишина…
Эксперимент вошел в другую фазу, — Пульс начал реже в датчики стучать. Я в ночь влетел – минуя вечер, сразу, — И получил команду отдыхать.
И неуютно сделалось в эфире, Но Левитан ворвался в тесный зал И отчеканил громко: «Первый в мире…» — И про меня хорошее сказал.
Я шлем скафандра положил на локоть, Изрек про самочувствие свое.
Пришла такая приторная легкость, Что даже затошнило от нее.
Шнур микрофона словно в петлю свился. Стучали в ребра легкие, звеня. Я на мгновенье сердцем подавился — Оно застряло в горле у меня.
Я о́тдал рапорт весело – на совесть, Разборчиво и очень делово. Я думал: вот она и невесомость — Я вешу нуль, – так мало, ничего!..
Но я не ведал в этот час полета, Шутя над невесомостью чудной, Что от нее кровавой будет рвота И костный кальций вымоет с мочой.
<Между 1970 И 1978>

«Проделав брешь в затишье…».

Проделав брешь в затишье, Весна идет в штыки, И высунули крыши Из снега языки.
Голодная до драки, Оскалилась весна, — Как с языка собаки, Стекает с крыш слюна.
Весенние армии жаждут успеха, Всё ясно, и стрелы на карте прямы, — И воины в легких небесных доспехах Врубаются в белые рати зимы.
Но рано веселиться: Сам зимний генерал Никак своих позиций Без боя не сдавал.
Тайком под белым флагом Он собирал войска — И вдруг ударил с фланга Мороз исподтишка.
И битва идет с переменным успехом: Где свет и ручьи – где поземка и мгла, И воины в легких небесных доспехах С потерями вышли назад из котла.
Морозу удирать бы — А он впадает в раж: Играет с вьюгой свадьбу, — Не свадьбу – а шаба́ш!
Окно скрипит фрамугой — То ветер перебрал, — Но он напрасно с вьюгой Победу пировал!
А в зимнем тылу говорят об успехах, И наглые сводки приходят из тьмы, — Но воины в легких небесных доспехах Врубаются клиньями в царство зимы.
Откуда что берется — Сжимается без слов Рука тепла и солнца На горле холодов.
Не совершиться чуду: Снег виден лишь в тылах — Войска зимы повсюду Бросают белый флаг.
И дальше на север идет наступленье — Запела вода, пробуждаясь от сна, — Весна неизбежна – ну как обновленье, И необходима, как – просто весна.
Кто славно жил в морозы, Те не снимают шуб, —
Но ржаво льются слезы Из водосточных труб.
Но только грош им, нищим, В базарный день цена — На эту землю свыше Ниспослана весна.
…Два слова войскам: несмотря на успехи, Не прячьте в чулан или в старый комод Небесные легкие ваши доспехи — Они пригодятся еще через год!
<Между 1970 И 1978>

«Вот я вошел и дверь прикрыл…».

Вот я вошел и дверь прикрыл, И показал бумаги, И так толково объяснил, Зачем приехал в лагерь.
Начальник – как уключина, — Скрипит – и ни в какую! «В кино мне роль поручена, — Опять ему толкую, —
И вот для изучения — Такое ремесло — Имею направление! Дошло теперь?» – «Дошло!
Вот это мы приветствуем, — Чтоб было как с копирки, Вам хорошо б – под следствием Полгодика в Бутырке!
Чтоб ощутить затылочком, Что чуть не расстреляли, Потом – по пересылочкам, — Тогда бы вы сыграли!..»
Внушаю бедолаге я Настойчиво, с трудом: «Мне нужно прямо с лагеря — Не бывши под судом!»
«Да вы ведь знать не знаете, За что вас осудили, — Права со мной качаете — А вас еще не брили!»
«Побреют – рожа сплющена! — Но всё познать желаю, А что уже упущено — Талантом наверстаю!»
«Да что за околесица, — Опять он возражать, — Пять лет в четыре месяца — Экстерном, так сказать!..»
Он даже шаркнул мне ногой — Для секретарши Светы: «У нас, товарищ дорогой, Не университеты!
У нас не выйдет с кондачка, Из ничего – конфетка: Здесь – от звонка и до звонка, — У нас не пятилетка!
Так что давай-ка ты валяй — Какой с артиста толк! — У нас своих хоть отбавляй», — Сказал он и умолк.
Я снова вынул пук бумаг, Ору до хрипа в глотке: Мол, не имеешь права, враг, — Мы здесь не в околотке!
Мол, я начальству доложу, — Оно, мол, разберется!.. Я стервенею, в роль вхожу, А он, гляжу, – сдается.
Я в раже, у́держа мне нет, Бумагами трясу: «Мне некогда сидеть пять лет — Премьера на носу!»
<Между 1970 И 1978>

«“Не бросать”, “Не топтать”…».

«Не бросать», «Не топтать» — Это можно понять! Или, там, «Не сорить», — Это что говорить!
«Без звонка не входить» — Хорошо, так и быть, — Я нормальные не Уважаю вполне.
Но когда это не Приносить-распивать, — Это не не по мне — Не могу принимать!
Вот мы делаем вид За проклятым «козлом»: Друг костяшкой стучит — Мол, играем, – не пьем.
А красиво ль – втроем Разливать под столом? Или лучше – втроем Лезть с бутылкою в дом?
Ну а дома жена — Не стоит на ногах, — И не знает она О подкожных деньгах.
Если с ночи – молчи, Не шуми, не греми, Не кричи, не стучи, Пригляди за детьми!..
Где уж тут пировать: По стакану – и в путь, — А начнешь шуровать — Разобьешь что-нибудь.
И соседка опять — «Алкоголик!» – орет, — А начнешь возражать — Участковый придет.
Он, пострел, всё успел — Вон составится акт: Нецензурно, мол, пел, Так и так, так и так;
Съел кастрюлю с гусем, У соседки лег спать, — И еще – то да сё, — Набежит суток пять.
Так и может всё быть — Если расшифровать Это «Не приносить», Это «Не распивать».
Я встаю ровно в шесть — Это надо учесть, — До без четверти пять У станка мне стоять.
Засосу я кваску Иногда в перерыв — И обратно к станку, Даже не покурив.
И точу я в тоске Шпинделя да фрезы, — Ну а на языке — Вкус соленой слезы.
Покурить, например… Но нельзя прерывать, — И мелькает в уме Моя бедная «мать».
Дома я свежий лук На закуску крошу, Забываюсь – и вслух Это произношу.
И глядит мне сосед — И его ребятня — Укоризненно вслед, Осуждая меня.
<Между 1970 И 1978>

I. «Часов, минут, секунд – нули…».

Часов, минут, секунд – нули, — Сердца с часами сверьте: Объявлен праздник всей земли — День без единой смерти!
Вход в рай забили впопыхах, Ворота ада – на засове, — Без оговорок и условий Всё согласовано в верхах.
Ликуй и веселись, народ! Никто от родов не умрет, И от болезней в собственной постели. На целый день отступит мрак, На целый день задержат рак, На целый день придержат душу в теле.
И если где – резня теперь, — Ножи держать тупыми! А если бой, то – без потерь, Расстрел – так холостыми.
Нельзя и с именем Его Свинцу отвешивать поклонов. Во имя жизни миллионов Не будет смерти одного!
И ни за чёрта самого, Ни за себя – ни за кого Никто нигде не обнажит кинжалов. Никто навечно не уснет, И не взойдет на эшафот За торжество добра и идеалов.
И запылают сто костров — Не жечь, а греть нам спины. И будет много катастроф, А жертвы – ни единой.
И, отвалившись от стола, Никто не лопнет от обжорства. И падать будут из притворства От выстрелов из-за угла.
Ну а за кем недоглядят, Того нещадно оживят — Натрут его, взъерошат, взъерепенят: Есть спецотряд из тех ребят, Что мертвеца растеребят, — Они на день случайности отменят.
Забудьте мстить и ревновать! Убийцы, пыл умерьте! Бить можно, но – не убивать, Душить, но – не до смерти.
В проем оконный не стремись — Не засти, слазь и будь мужчиной! — Для всех устранены причины, От коих можно прыгать вниз.
Слюнтяи, висельники, тли, — Мы всех вас вынем из петли,
Еще дыша́щих, тепленьких, В исподнем. Под топорами палачей Не упадет главы ничьей — Приема нынче нет в раю господнем!

II. «…И пробил час – и день возник».

…И пробил час – и день возник, — Как взрыв, как ослепленье! То тут, то там взвивался крик: «Остановись, мгновенье!»
И лился с неба нежный свет, И хоры ангельские пели, — И люди быстро обнаглели: Твори что хочешь – смерти нет!
Иной – до смерти выпивал, Но жил, подлец, не умирал, Другой — В пролеты прыгал всяко-разно, А третьего душил сосед, А тот – его, – ну, словом, все Добро и зло творили безнаказно.
И тот, кто никогда не знал Ни драк, ни ссор, ни споров, — Тот поднимать свой голос стал, Как колья от заборов.
Он торопливо вынимал Из мокрых мостовых булыжник, — А прежде он был – тихий книжник И зло с насильем презирал.
Кругом никто не умирал, — И тот, кто раньше понимал Смерть как награду или избавленье, Тот бить стремился наповал, — А сам при этом напевал, Что, дескать, помнит чудное мгновенье.
Ученый мир – так весь воспрял, — И врач, науки ради, На людях яды проверял — И без противоядий!
Вон там устроила погром — Должно быть, хунта или клика, — Но все от мала до велика Живут – всё кончилось добром.
Самоубийц – числом до ста́ — Сгоняли танками с моста, Повесившихся скопом оживляли. Фортуну – вон из колеса… Да, день без смерти удался! — Застрельщики, ликуя, пировали.
…Но вдруг глашатай весть разнес Уже к концу банкета, Что торжество не удалось: Что кто-то умер где-то —
В тишайшем уголке земли, Где спят и страсти и стихии, — Реаниматоры лихие Туда добраться не смогли.
Кто смог дерзнуть, кто смел посметь?! И как уговорил он смерть? Ей дали взятку — Смерть не на работе. Недоглядели, хоть реви, — Он взял да умер от любви — На взлете умер он, на верхней ноте!
<До 1978>

«Дурацкий сон, как кистенем…».

Дурацкий сон, как кистенем, Избил нещадно: Невнятно выглядел я в нем И неприглядно.
Во сне – <и> лгал, и предавал, И льстил легко я… А я <и> не подозревал В себе такое!
…Еще – сжимал я кулаки И бил с натугой, — Но мягкой кистию руки, А не упругой…
Тускнело сновиденье, но Опять являлось: Смыкал я веки – и оно Возобновлялось!
…Я не шагал, а семенил На ровном брусе, Ни разу ногу не сменил — Труси́л и тру́сил.
Я перед сильным – лебезил, Пред злобным – гнулся… И сам себе я мерзок был — Но не проснулся.
Да это бред – я свой же стон Слыхал сквозь дрему! Но – это мне приснился он, А не другому.
Очнулся я – <и> разобрал Обрывок стона, И с болью веки разодрал — Но облегченно.
И сон повис на потолке — И распластался… Сон – в руку ли? И вот в руке Вопрос остался.
Я вымыл руки – он в спине Холодной дрожью!
…Что было правдою во сне, Что было ложью?
Коль этот сон – виденье мне, — Еще везенье! Но – если было мне во сне Ясновиде́нье?!
Сон – отраженье мыслей дня? Нет, быть не может! Но вспомню – и всего меня Перекорежит.
А после скажут: «Он вполне Всё знал и ведал!..» — Мне будет мерзко, как во сне, В котором предал.
Или – в костер! Вдруг нет во мне Шагнуть к костру сил, — Мне будет стыдно, как во сне, В котором струсил.
Но скажут мне: «Пой в унисон — Жми что есть духу!..» — И я пойму: вот это сон, Который в руку!
<До 1978>

Осторожно, гризли!

Михаилу Шемякину с огромной любовью и пониманием.

Однажды я, накушавшись от пуза, Дурной и красный словно из парилки, По кабакам в беспамятстве кружа, Очнулся на коленях у француза, — Я из его тарелки ел без вилки — И тем француза резал без ножа.
Кричал я: «Друг! За что боролись?!» – Он Не разделял со мной моих сомнений, — Он был напуган, смят и потрясен И пробовал согнать меня с коленей.
Не тут-то было! Я сидел надежно, Обняв его за тоненькую шею, Смяв оба его лацкана в руке, — Шептал ему: «Ах, как неосторожно: Тебе б зарыться, спрятаться в траншею — А ты рискуешь в русском кабаке!»
Он тушевался, а его жена Прошла легко сквозь все перипетии, — Еще бы – с ними пил сам Сатана! — Но добрый, ибо родом из России.
Француз страдал от недопониманья, Взывал ко всем: к жене, к официантам, — Жизнь для него пошла наоборот. Цыгане висли, скрипками шаманя, И вымогали мзду не по талантам, — А я совал рагу французу в рот.
И я вопил: «Отец мой имярек — Герой, а я тут с падалью якшаюсь!» — И восемьдесят девять человек Кивали в такт, со мною соглашаясь.
Калигулу ли, Канта ли, Катулла, Пикассо ли?! – кого еще, не знаю, — Европа предлагает невпопад. Меня куда бы пьянка ни метнула — Я свой Санкт-Петербург не променяю На вкупе всё, хоть он и – Ленинград.
В Мне одному немую Тишину Я убежал до ужаса тверёзый.
Навеки потеряв свою жену, В углу сидел француз, роняя слезы.
Я ощутил намеренье благое — Сварганить крылья из цыганской шали, Крылатым стать и недоступным стать, — Мои друзья – пьянющие изгои — Меня хватали за руки, мешали, — Никто не знал, что я умел летать.
Через «Пежо» я прыгнул на Faubourg И приобрел повторное звучанье, — На ноте до завыл Санкт-Петербург — А это означало: до свиданья!
Мне б – по моим мечтам – в каменоломню, Так много сил, что всё перетаскаю, — Таскал в России – грыжа подтвердит. Да знали б вы, что я совсем не помню, Кого я бью по пьянке и ласкаю, И что плевать хотел на interdite.
Да, я рисую, трачусь и кучу, Я даже чуть избыл привычку лени. …Я потому французский не учу — Чтоб мне они не сели на колени.
25 Июля 1978 Г. , В Самолете.

«Меня опять ударило в озноб…».

Меня опять ударило в озноб, Грохочет сердце, словно в бочке камень, Во мне живет мохнатый злобный жлоб С мозолистыми цепкими руками.
Когда, мою заметив маету, Друзья бормочут: «Снова загуляет», — Мне тесно с ним, мне с ним невмоготу! Он кислород вместо меня хватает.
Он не двойник и не второе Я Все объясненья выглядят дурацки, — Он плоть и кровь, дурная кровь моя, — Такое не приснится и Стругацким.
Он ждет, когда закончу свой виток — Моей рукою выведет он строчку, И стану я расчетлив и жесток, И всех продам – гуртом и в одиночку.
Я оправданья вовсе не ищу, Пусть жизнь уходит, ускользает, тает, — Но я себе мгновенья не прощу — Когда меня он вдруг одолевает.
Но я собрал еще остаток сил, — Теперь его не вывезет кривая: Я в глотку, в вены яд себе вгоняю — Пусть жрет, пусть сдохнет, – я перехитрил!
<1979>

«Я верю в нашу общую звезду…».

Я верю в нашу общую звезду, Хотя давно за нею не следим мы, — Наш поезд с рельс сходил на всем ходу — Мы всё же оставались невредимы.
Бил самосвал машину нашу в лоб, Но знали мы, что ищем и обрящем, И мы ни разу не сходили в гроб, Где нет надежды всем в него сходящим.
Катастрофы, паденья, – но между — Мы взлетали туда, где тепло, Просто ты не теряла надежду, Мне же – с верою очень везло.
Да и теперь, когда вдвоем летим, Пускай на ненадежных самолетах, — Нам гасят свет и создают интим, Нам и мотор поет на низких нотах.
Бывали «ТУ» и «ИЛы», «ЯКи», «АН», — Я верил, что в Париже, в Барнауле — Мы сядем, – если ж рухнем в океан — Двоих не съесть и голубой акуле!
Все мы смертны – и люди смеются: Не дождутся и вас города! Я же знал: все кругом разобьются, Мы ж с тобой – ни за что никогда!
Мне кажется тако́е по плечу — Что смертным не под силу столько прыти: Что на лету тебя я подхвачу — И вместе мы спланируем в Таити.
И если заболеет кто из нас Какой-нибудь болезнею смертельной — Она уйдет, – хоть искрами из глаз, Хоть стонами и рвотою похмельной.
Пусть в районе Мэзона-Лаффитта Упадет злополучный «Скайлаб» И судьба всех обманет – финита, — Нас она обмануть не смогла б!
1979.

«Мне скулы от досады сводит…».

Мне скулы от досады сводит: Мне кажется который год, Что там, где я, – там жизнь проходит, А там, где нет меня, – идет.
А дальше – больше, – каждый день я Стал слышать злые голоса: «Где ты – там только наважденье, Где нет тебя – всё чудеса.
Ты только ждешь и догоняешь, Врешь и боишься не успеть, Смеешься меньше ты, и, знаешь, Ты стал разучиваться петь!
Как дым твои ресурсы тают, И сам швыряешь всё подряд, — Зачем?! Где ты – там не летают, А там, где нет тебя, – парят».
Я верю крику, вою, лаю, Но все-таки, друзей любя, Дразнить врагов я не кончаю, С собой в побеге от себя.
Живу, не ожидаю чуда, Но пухнут жилы от стыда, — Я каждый раз хочу отсюда Сбежать куда-нибудь туда…
Хоть всё пропой, протарабань я, Хоть всем хоть голым покажись — Пустое всё, – здесь – прозябанье, А где-то там – такая жизнь!..
Фартило мне, Земля вертелась, И, взявши пары три белья, Я – шасть! – и там. Но вмиг хотелось Назад, откуда прибыл я.
1979.

«Мой черный человек в костюме сером…».

Мой черный человек в костюме сером — Он был министром, домуправом, офицером, — Как злобный клоун, он менял личины И бил под дых, внезапно, без причины.
И, улыбаясь, мне ломали крылья, Мой хрип порой похожим был на вой, — И я немел от боли и бессилья, И лишь шептал: «Спасибо, что – живой».
Я суеверен был, искал приметы, Что, мол, пройдет, терпи, всё ерунда… Я даже прорывался в кабинеты И зарекался: «Больше – никогда!»
Вокруг меня кликуши голосили: «В Париж мотает, словно мы – в Тюмень, — Пора такого выгнать из России! Давно пора, – видать, начальству лень!»
Судачили про дачу и зарплату: Мол, денег – прорва, по ночам кую. Я всё отдам – берите без доплаты Трехкомнатную камеру мою.
И мне давали добрые советы, Чуть свысока похлопав по плечу, Мои друзья – известные поэты: «Не стоит рифмовать “кричу – торчу”».
И лопнула во мне терпенья жила — И я со смертью перешел на ты, — Она давно возле меня кружила, Побаивалась только хрипоты.
Я от суда скрываться не намерен, Коль призовут – отвечу на вопрос. Я до секунд всю жизнь свою измерил — И худо-бедно, но тащил свой воз.
Но знаю я, что лживо, а что свято, — Я понял это все-таки давно. Мой путь один, всего один, ребята, — Мне выбора, по счастью, не дано.
<1979 Или 1980>

«Я никогда не верил в миражи…».

Я никогда не верил в миражи, В грядущий рай не ладил чемодана, — Учителей сожрало море лжи — И выплюнуло возле Магадана.
И я не отличался от невежд, А если отличался – очень мало, Занозы не оставил Будапешт, А Прага сердце мне не разорвала.
А мы шумели в жизни и на сцене: Мы путаники, мальчики пока, — Но скоро нас заметят и оценят. Эй! Против кто? Намнем ему бока!
Но мы умели чувствовать опасность Задолго до начала холодов, С бесстыдством шлюхи приходила ясность — И души запирала на засов.
И нас хотя расстрелы не косили, Но жили мы поднять не смея глаз, — Мы тоже дети страшных лет России, Безвременье вливало водку в нас.
<1979 Или 1980>

«Общаюсь с тишиной я…».

Общаюсь с тишиной я, Боюсь глаза поднять, Про самое смешное Стараюсь вспоминать.
Врачи чуть-чуть поахали: «Как? Залпом? Восемьсот?..» От смеха ли, от страха ли — Всего меня трясет.
Теперь я – капля в море, Я – кадр в немом кино. И двери на запоре — А все-таки смешно.
Воспоминанья кружатся Как комариный рой, А мне смешно до ужаса: Мой ужас – геморрой.
Виденья всё теснее — Страшат величиной: То с нею я – то с нею, — Смешно, иначе – ной!
Не сплю – здоровье бычее, Витаю там и тут, Смеюсь до неприличия, И жду – сейчас войдут…
Халат закончил опись И взвился – бел, крылат. «Да что же вы смеетесь?» — Спросил меня халат.
Но ухмыляюсь грязно я И – с маху на кровать. Природа смеха – разная, — Мою вам не понять.
Жизнь – алфавит: я где-то Уже в «це-че-ше-ще», — Уйду я в это лето В малиновом плаще.
Но придержусь рукою я В конце за букву «я» — <Еще> побеспокою я! — Сжимаю руку я.
Со мной смеются складки В малиновом плаще. С покойных взятки гладки, — Смеялся я – вообще.
Смешно мне в голом виде лить На голого ушат, — А если вы обиделись — То я не виноват.
Палата – не помеха, Похмелье – ерунда, — И было мне до смеха — Везде, на всё, всегда!
Часы тихонько тикали — Сюсюкали: сю-сю… Вы – втихаря хихикали, А я – давно вовсю!
1980.

Две просьбы.

М. Шемякину – другу и брату – посвящён сей полуэкспромт.

Мне снятся крысы, хоботы и черти. Я Гоню их прочь, стеная и браня. Но вместо них я вижу виночерпия — Он шепчет: «Выход есть. К исходу дня — Вина! И прекратится толкотня, Виденья схлынут, сердце и предсердие Отпустит, и расплавится броня!» Я – снова я, и вы теперь мне верьте, – я Немногого прошу взамен бессмертия — Широкий тракт, холст, друга да коня; Прошу покорно, голову склоня, Побойтесь Бога, если не меня, — Не плачьте вслед, во имя Милосердия!
Чту Фауста ли, Дориана Грея ли, Но чтобы душу – дьяволу, – ни-ни! Зачем цыганки мне гадать затеяли? День смерти уточнили мне они… Ты эту дату, Боже, сохрани, — Не отмечай в своем календаре, или В последний миг возьми и измени, Чтоб я не ждал, чтоб вороны не реяли И чтобы агнцы жалобно не блеяли, Чтоб люди не хихикали в тени, — От них от всех, о Боже, охрани — Скорее, ибо душу мне они Сомненьями и страхами засеяли!
Париж, 1 Июня 1980 Г.

«И снизу лед, и сверху – маюсь между…».

И снизу лед и сверху – маюсь между, — Пробить ли верх иль пробуравить низ? Конечно – всплыть и не терять надежду, А там – за дело в ожиданье виз.
Лед надо мною, надломись и тресни! Я весь в поту, как пахарь от сохи. Вернусь к тебе, как корабли из песни, Всё помня, даже старые стихи.
Мне меньше полувека – сорок с лишним, — Я жив, тобой и господом храним. Мне есть что спеть, представ перед всевышним, Мне есть чем оправдаться перед ним.
1980.