Рабы свободы: Документальные повести.
Обвинение.
В июле-августе следствие не двигалось. Может быть, изрядно потрудившаяся троица Сериков — Кулешов — Шварцман получила заслуженный отпуск? Или была отстранена от дела за то, что не справилась? Ибо 11 сентября дело Бабеля неожиданно переводится из следственной части НКВД в следственную часть Главного управления госбезопасности НКВД, в него впрягается другая, свежая тройка следователей: Акопов — Кочнов — Родос.
В тот же день Бабель, вероятно по указке следователей, пишет покаянное письмо самому Берии:
Народному Комиссару внутренних дел Союза ССР.
Революция открыла для меня дорогу творчества, дорогу счастливого и полезного труда. Индивидуализм, свойственный мне, ложные литературные взгляды, влияние троцкистов, к которым я попал в самом начале моей литературной работы, — заставили меня свернуть с этого пути. С каждым годом писания мои становились ненужнее и враждебнее советскому читателю; но правым я считал себя, а не его. Из-за губительного разрыва иссякал самый источник моего творчества, я делал попытки высвободиться из плена слепой, себялюбивой ограниченности; попытки эти оказались жалки и бессильны. Освобождение пришло в тюрьме. За месяцы заключения понято и передумано больше, может быть, чем за всю прошлую жизнь. С ужасающей ясностью предстали предо мной ошибки и преступления моей жизни, тлен и гниль окружавшей меня среды, троцкистской по преимуществу. Всем существом своим я ощутил, что эти люди не только враги и предатели советского народа, но и носители мироощущения, в котором всепротиворечит простоте, ясности, веселью, физическому и моральному здоровью, противоречит всему тому, что составляет истинную поэзию. Мироощущение это выражалось в дешевом скептицизме, в щегольстве профессиональным неверием, в брезгливой усталости и упадничестве уже в первые годы революции, в неразборчивой личной жизни, с возведением самого грязного распутства в принцип и молодечество. В одиночестве своем новыми моими глазами я увидел Советскую страну такой, какая она есть на самом деле, — невыразимо прекрасной, тем мучительнее видение мерзостей прошлой моей жизни…
Гражданин Народный Комиссар. На следствии, не щадя себя, охваченный одним только желанием очищения, искупления, — я рассказал о своих преступлениях. Я хочу отдать отчет и в другой стороне моего существования — в литературной работе, которая шла скрыто от внешнего мира, мучительно, со срывами, но непрестанно. Я прошу Вас, гражданин Народный Комиссар, разрешить мне привести в порядок отобранные у меня рукописи. Они содержат черновики очерков о коллективизации и колхозах Украины, материалы для книги о Горьком, черновики нескольких десятков рассказов, наполовину готовой пьесы, готового варианта сценария. Рукописи эти — результат восьмилетнего труда, часть из них я рассчитывал в этом году подготовить к печати. Я прошу Вас также разрешить мне набросать хотя бы план книги в беллетристической форме о пути моем, во многих отношениях типичном, о пути, приведшем к падению, к преступлениям против социалистической страны. С мучительной и беспощадной яркостью стоит он передо мною; с болью чувствую я, как возвращаются ко мне вдохновение и силы юности, меня жжет жажда работы, жажда искупить и заклеймить неправильно, преступно растраченную жизнь.
Заявление И. Э. Бабеля наркому внутренних дел СССР Л. П. Берии.
11 Сентября 1939 года.
В чем кается Бабель? Никаких реальных преступлений за ним нет, это ясно всем. Единственная его вина в том, что он — Бабель, преступление — он сам, преступление — быть Бабелем…
Скорей всего он уже не верил, что выживет, — любая из статей, предъявленных ему, грозила расстрелом. Сделал последнюю судорожную попытку прорваться к своей работе, надеялся перед концом привести в порядок рукописи — «результат восьмилетнего труда». Не дали. Как похож в этом Бабель на другого сталинского узника — философа Павла Флоренского, который, узнав, что рукописи его изъяты ОГПУ, с отчаянием воскликнул: «Труд всей моей жизни пропал… Это хуже физической смерти». Хуже смерти…
Прошел еще месяц. 9 октября новые следователи вносят поправку в предъявленное Бабелю обвинение, снимают одну статью из четырех — вредительство. А на следующий день вызывают его на последний допрос.
И тут подследственный делает неожиданный шаг — отказывается от части своих показаний. Начинается восхождение Бабеля к своему концу. На этот раз перед нами не машинописная копия протокола допроса, а подлинник, написанный рукой лейтенанта Акопова:
Вопрос. Обвиняемый Бабель, что вы имеете дополнить к ранее данным показаниям?
Ответ. Дополнить ранее данные показания я ничем не могу, ибо я все изложил о своей контрреволюционной деятельности и шпионской работе, однако я прошу следствие учесть, что при даче мной предварительных показаний я, будучи даже в тюрьме, совершил преступление.
В. Какое преступление?
О. Я оклеветал некоторых лиц и дал ложные показания в части моей террористической деятельности.
В. Вы решили пойти на провокации следствия?
О. Нет, я такой цели не преследовал, ибо я представляю ничто по отношению к органам НКВД. Я солгал следствию по своему малодушию.
В. Расскажите, кого вы оклеветали и где солгали.
О. Мои показания ложны в той части, где я показал о моих контрреволюционных связях с женой Ежова — Гладун-Хаютиной. Также неправда, что я вел террористическую деятельность под руководством Ежова. Мне неизвестно также об антисоветской деятельности окружения Ежовой. Показания мои в отношении Эйзенштейна С. М. и Михоэлса С. М. мною вымышлены. Я свою шпионскую деятельность в пользу французской разведки и австрийской разведки подтверждаю. Однако я должен сказать, что в переданных мной сведениях иностранным разведкам я сведения оборонного значения не передавал…
Почему же Бабель не отказался сразу от всех показаний, почему не отрицает и свой шпионаж — самую страшную нелепицу? Видимо, тактика его такова: свести на нет результаты следствия постепенно — прежде защитить других, а потом уже себя. Пока он в руках Органов — он «ничто». Но впереди суд, и там он скажет правду до конца!
Но как бы ни вел себя Бабель, что бы ни говорил, от него уже ничего не зависит. Судьба его решена, и решена не на следствии, а гораздо раньше, в момент ареста. НКВД не ошибается!
Сразу же после допроса Акопов строчит еще один протокол — об окончании следствия: хватит, повозились, пора отдавать в руки правосудия! Соблюдены формальности: в камеру Бабеля приходит врач Кузьмина, регистрирует: у арестованного хронический бронхит, в остальном, стало быть, здоров.
13 Октября уже готово обвинительное заключение: «Считая предварительное следствие законченным, следственное дело № 419 передать в Прокуратуру СССР для направления по подсудности», — и вереница подписей, снизу вверх: следователь Акопов, старший следователь Кочнов, заместитель начальника следчасти Родос, начальник Сергиенко[44]. К ним присоединяется военный прокурор Постников — утверждает документ. Демарш Бабеля — отказ от части своих показаний — следователи просто проигнорировали.
И все же почему-то они медлят с направлением дела в суд, задерживают до особого распоряжения еще на месяц.
5 Ноября Бабель обращается к Верховному прокурору. Записка на клочке бумаги, буквы неровные.
Со слов следователя мне стало известно, что дело мое находится на рассмотрении Прокуратуры СССР. Желая сделать заявления, касающиеся существа дела и имеющие чрезвычайно важное значение, — прошу меня выслушать.
Заявления И. Э. Бабеля Верховному прокурору СССР.
5 Ноября 1939 и 21 ноября 1939 года.
На следующий день начальник тюрьмы капитан Миронов отправил записку по назначению.
Перед праздником 7 Ноября, как вспоминает вдова Бабеля Антонина Николаевна Пирожкова, к ней на Николо-Воробинский пришел молодой сотрудник НКВД и попросил дать для Бабеля брюки, носки и носовые платки.
«Какое счастье, что во время обыска удалось перенести брюки Бабеля из его комнаты в мою. Носки и носовые платки имелись в моем шкафу. Я надушила носовые платки своими духами и все эти вещи передала вошедшему. Мне так хотелось послать Бабелю привет из дома! Хотя бы знакомый запах.
Раздумывая с мамой о визите сотрудника, мы пришли к выводу, что это хороший признак, какое-то облегчение, как нам казалось».
Этот запах духов, возможно, был для Бабеля последней весточкой из дома.
Жизнь! Он любил жить — и знал в этом толк. Его называли даже «художником жизни». Насмешливый мудрец. «Умнее всех был Бабель», — говаривал Эренбург. Эпикуреец. Гурман. Имел успех у женщин, хотя не был красавцем. Острил:
— Не приставайте к интеллигентным дамам. Выбирайте любовниц среди белошвеек и прачек, — эти не будут притворяться…
И писал сочно, вкусно, в саму технологию работы вносил особинку.
— Никогда не пишите на чистых листах бумаги, — советовал молодым, — лучше на квитанциях…
В сентябре Бабель был переведен в другую камеру — № 9, в 1-м корпусе. Там рядом с ним оказался другой свидетель — Георгий Георгиевич Гренц[45], бывший начальник финансового отдела «Главсельмаша». В заявлении следователю он написал:
Бабель говорил мне, что я напрасно подписал показания, и в беседах неоднократно указывал мне, что я дурак, что я подписал показания, и лучше сделаю, если откажусь от данных мною показаний на следствии. Подвергаясь неоднократно таким беседам, я под влиянием Бабеля отказался от своих показаний. Очень сожалею, что я пошел по неправильному пути, и подтверждаю свои первоначальные показания.
21 Ноября, не дождавшись ответа из Прокуратуры, Бабель пишет туда опять, тоже на обрывке, рука так же нетверда.
В дополнение к заявлению моему от 5 ноября 1939-го вторично обращаюсь с просьбой вызвать меня для допроса. В показаниях моих содержатся неправильные и вымышленные утверждения, приписывающие антисоветскую деятельность лицам, честно и самоотверженно работающим для блага СССР. Мысль о том, что слова мои не только не помогают следствию, но могут принести моей родине прямой вред, — доставляет мне невыразимые страдания. Я считаю первым своим делом снять со своей совести ужасное это пятно.
Со своей жизнью Бабель, видно, уже простился, мучается судьбой других. Все последние месяцы. Он признается: да, виноват, но совсем не в том, в чем его обвиняют. Есть два суда: один — этот, неправый, и другой — высший, когда человек судит себя сам.
Тем временем следователи в который раз задерживают дело, теперь до 2 января 1940-го, хотя военная прокуратура торопит: «Дело закончено, подлежит направлению в суд. Оснований к продлению срока нет». Кто-то еще колеблет на волоске жизнь Бабеля. Почему же тянут? Бабель нужен им для новых арестов, для раскрутки еще одного массового процесса?
В декабре деньги для Бабеля от жены на Лубянке уже не приняли. Он был в Бутырской тюрьме. И оттуда отправил третье послание прокурору:
Во внутренней тюрьме НКВД мною были написаны в Прокуратуру Союза два заявления — 5 ноября и 21 ноября 1939 года — о том, что в показаниях моих оговорены невинные люди. Судьба этих заявлений мне неизвестна. Мысль о том, что показания мои не только не служат делу выяснения истины, но вводят следствие в заблуждение, — мучает меня неустанно. Помимо изложенного в протоколе от 10 октября, мною были приписаны антисоветские действия и антисоветские тенденции — писателю И. Эренбургу, Г. Коновалову, М. Фейерович, Л. Тумерману[46], О. Бродской и группе журналистов — Е. Кригеру, Е. Бермонту, Т. Тэсс. Все это ложь, ни на чем не основанная. Людей этих я знал как честных и преданных советских граждан. Оговор вызван малодушным поведением моим на следствии.
Эта записка вся испещрена подчеркиваниями зеленым и красным карандашом, резолюциями и штампами.
22 Января на обвинительном заключении появляется еще одна надпись прокурора: «Дело направить в Военную коллегию для слушания».
Дело близится к развязке.