Сухово-Кобылин: Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

Так извольте вы мне эти существенные факты из дела выбрать и составить по оному мое мнение — и построже.

А. В. Сухово-Кобылин. Дело.

Слава, почет, овации, признание академий — эти подарки для своего избранника Великий Слепец еще хранил в тайне. Но имя его уже было известно, хотя еще не было написано ни строчки знаменитой комедии, собиравшей толпы у театральных касс России. Эту первую его «известность» никогда не забудут. Даже на гроб его, сокрытый в земле полюбившейся ему Франции, она падет тяжелым камнем презрения и подозрения. Не будет в российских газетах ни одного некролога в память об «отечественном бессмертном», почетном академике изящной словесности, где не вспомянут дни его печальной славы. И, воздавая ему посмертно почести, перечисляя в статьях, взятых в траурные рамки, его триумфы и взлеты, будут писать:

«В первый раз его имя прогремело по всей России, когда ему было около 30 лет. Его, молодого, родовитого, богатого барина обвинили в убийстве француженки Деманш. Был ли он причастен к убийству? Быть может, тут было только несчастное стечение обстоятельств. А может быть, страшная роковая тайна».

Едва только Александра Васильевича привезли в тюрьму и посадили в «секретную» — одиночную камеру для особо опасных преступников, сырую, темную, без окон, ощетинившуюся острыми выступами шершавых булыжников, он тут же потребовал перо и бумагу. Нет, еще не «Свадьбу Кречинского», строки которой засверкают на серых казенных листах во время его второго, шестимесячного заключения, задумал он писать. Он принялся писать сановникам Москвы и Петербурга безвестно канувшие в бумажную Лету, тлеющие в архиве московского обер-полицмейстера «адреса протестов». Он писал их, не смыкая глаз, в перерывах между жестокими ночными допросами, во время которых в полицейскую часть вдруг являлся сам обер-полицмейстер Лужин и, пристально глядя в глаза Александру Васильевичу, объявлял ему на французском языке, чтобы он «безрассудно не медлил с добровольным признанием», поскольку «запирательство» его «послужит только к аресту» всех близких ему лиц. В ответ Сухово-Кобылин требовал, чтобы ему представили все улики, и продолжал протестовать: против «совершенно произвольного делания в доме моем трех обысков, с выемкою бумаг, вещей и половых досок, нисколько к делу не относящихся, и без объявления следователями основания и повода к учинению оных обысков в дворянском доме»; против «заключения меня под тягчайший арест и содержания в секрете, в Тверской и Мясницкой частях, совершенно без всякого основания, без улик и без чьего-либо голословного оговора, без предварительного разведывания, без огласки: следователи самопроизвольно и пристрастно направились ко мне в дом, меня арестовали и тем самым привлекли безвинно к делу, а имя и честь мою предали публичному позору». Он гневно вопрошал: «Почему подвергнут я, ограждаемый законами и государей моих жалованными грамотами, дворянин, без всяких улик и обвинений, высшей степени заключения в частной тюрьме, в секретных оной помещениях, об стену с ворами и безнравственной чернью?».

— Что это, а? а? Скажите, скажите мне, кто здесь командует?

— Господин частный пристав.

— А! — частный пристав — частный пристав — а как он смел, частный пристав, меня беспокоить, а? как он смел?

— Да вот извольте объясниться с ними.

— Нет, я спрашиваю: как же он смел? Да знает ли он, кто я? а? Да я… я сам власть имею, а? Я помещик Чванкин!! Да у меня в Саратовской губернии двести душ! Да у меня в Симбирской губернии двести душ! Да у меня черт знает где черт знает сколько душ! Да я… Да он…

— Что прикажете тут делать?

— Попроси их в темную.

— Можно?

— Можно. Пиши постановление, знаешь — там — по форме, сбивчивость речей… нечто тяготеющее душу и прочее.

(Это слова прямо из подлинного дела об убийстве Деманш: «Принимая во внимание обстоятельства дела, навлекающие сильные подозрения… а равно сбивчивость его в речах, смущение его и как бы нерешительность высказать нечто тяготеющее совесть и душу…» Формы, формы! Он хорошо изучил их за семь лет беспрерывного следствия.).

— Чью душу? Говорите, чью? — мою? Так знайте, что у меня в Саратовской губернии триста душ, да у меня в Симбирской губ…

— Ну-тка в темную!

— Как в темную?! Стой! Вы! — Эй! Стой! Зачем? Я протестую, я адрес! У подножия престола… я у подножия…

«Смерть Тарелкина», Действие Третье, Явление VI.

В этой сцене беспощадная и желчная самоирония — «высшая потенция нравственности».

До «подножия престола» дело пока еще не дошло. Но вот министру юстиции Сухово-Кобылин уже слал «адрес»:

«Ваше сиятельство.

Закон не дозволяет мне видеть Вас, но оскорбление, нанесенное моему имени, и страдания, которые я безвинно и противузаконно должен был вытерпеть, дают мне право беспокоить Вас.

Я не имею никакой нужды в оправдании. Взгляд Ваш на дело убедит Вас в этом…».

Потом и над этим своим письмом он будет иронизировать, изображая диалог недоуменного просителя и умудренного чиновника:

— В чем же невинному человеку оправдываться?

— Невинному, сударь, и оправдываться, а виновный у меня не оправдается — за это я вам отвечаю. Продолжайте.

«Дело», Действие Третье, Явление IX.

«…Но я прошу Вас именем правосудия, которого Вы главнейший орган, обратить строгое внимание Ваше на вопрос: за что я был взят и содержим в тюрьме и почему судопроизводство не оградило мое имя от дела по смертоубийству. Это вопрос о чести гражданина, и я не могу допустить в себе мысли, чтобы он не был первым вопросом судебного правосудия».

Что является извечно первым вопросом судебного правосудия в России, он узнает позднее, когда его незрячий поводырь, упорный в своем стремлении открыть ему глаза, проведет его по коридорам всех судебных инстанций империи — от низших до высших. И тогда, отчаявшийся и уставший от беспрестанного требования взяток, от откровенного шантажа, от бесконечных опровержений лжесвидетельств, от подтасовок и фальсификаций, от унижений и оскорблений, он скажет:

— Когда ближе, как можно ближе посмотришь на эту матушку-Расею — какая полная и преполная чаша безобразий. Язык устает говорить, глаза уста-ют смотреть.

И произнесет слова еще более жесткие:

— Богом, правдою и совестью оставленная Россия — куда идешь ты — в сопутствии твоих воров, грабителей, негодяев, скотов и бездельников?

Но в те ноябрьские дни 1850 года он был еще далек от понимания этих истин. И только относительно себя самого, своей судьбы он многое уже прозревал.

«Жизнь начинаю постигать иначе, — пишет он, сидя в тюрьме. — Труд, труд и труд. Возобновляющий освежительный труд. Среди природы под утренним дыханием… Да будет это начало — начало новой эпохи в моей жизни… Мое заключение жестокое, потому что безвинное — ведет меня на другой путь и потому благодатное».

В его могучей, страстной и жизнестойкой натуре была заложена врожденная способность возрождаться из пепла и грязи. И именно эта счастливая способность, верным признаком которой служит наличие в нем особого внутреннего жала, напитанного ядом язвительных самооценок, а не бодрящие упражнения шведской гимнастики, которую он делал в тюремной камере, чтобы укрепить свои нервы и не сойти с ума, спасла его от отчаяния и разложения духа.

«Мне очень грустно и ужасно одиноко, — писал он сестре Евдокии, — я испытываю судьбу ребенка, избалованного любовью, и учусь быть и жить в одиночестве. Я не думал, что это будет так трудно, и как все такие дети, не знал цены того, что мне давали. Я прохожу школу, как говорится, но к чему?».

Он уже и тогда, во время первого тюремного заключения, был близок к ответу на этот вопрос — к чему?

«Зная наслаждения всякого рода, — писал он, — я прихожу к убеждению, что лучшими из них являются те, которые доставляют нам наука и искусство, — они дают нам возможность говорить omnia теа тесит porto[10]. Это имеет огромное значение в жизни».

«Адреса протестов» Сухово-Кобылина оставались без ответов. Сановники угрюмо молчали, предоставляя возможность Закревскому единолично распоряжаться судьбой столбового дворянина. И он распоряжался. Он вновь направил следователей в дом Сухово-Кобылина с обыском. Невод и на этот раз был закинут удачно: явились новые улики — кастильские кинжалы. Доставив их завернутыми в бумагу к генерал-губернатору, следователь Троицкий тут же завел новый лист в деле об убийстве Деманш и, аккуратно пронумеровав его, записал:

«Побудительной причиной к отобранию при обыске от Сухово-Кобылина двух кинжалов, найденных у него, была записка, в числе многих писанная рукою Сухово-Кобылина на французском языке, который я понимаю. В записке этой он намеревался поразить Симон-Деманш кастильским кинжалом».

К делу была подшита и сама записка, которую Александр Васильевич послал Луизе из Москвы в Останкино летом 1850 года, за несколько месяцев до ее гибели.

«Милая маменька, — писал он француженке, — мне придется на несколько дней остаться в Москве. Зная, что Вы остались на даче лишь для разыгрывания своих фарсов и чтобы внимать голосу страсти, который называет Вам не мое имя, но имя другого! — я предпочитаю призвать Вас к себе, чтоб иметь неблагодарную и клятвопреступную женщину в поле моего зрения и на расстоянии моего кастильского кинжала.

Возвращайтесь и трррррр… пещите».

Кинжалы у него нашлись, два кинжала, обоюдоострых, как и его дело. Они не могли не найтись в доме известного фехтовальщика. И Закревский, когда посылал следователей в дом Кобылина, знал, что кинжалы там найдутся обязательно. Да только не об этих кинжалах шла речь в страстном любовном письме. «Кастильский кинжал» здесь не более (и не менее) чем эротический символ в интимном лексиконе любовников.

«Об этом письме, как улике против него, — пишет Александр Рембелинский, — мне часто говорил сам Сухово-Кобылин, он придавал этому письму совсем другой, игривый любовный смысл».

Но вот это письмо вместе с кинжалами, которые были приобщены к делу в качестве вещественного доказательства преступления, стало фигурировать во всех обвинительных речах и резолюциях.

«Из числа писем, взятых в квартире убитой Деманш, — указывал министр юстиции, вынося заключение по делу, — в одном, под номером 2, Сухове-Кобылин писал, что решился призвать ее к себе из деревни, чтобы иметь при себе неблагодарную и клятвопреступную женщину и чтобы иметь возможность пронзить ее своим кастильским кинжалом (граф Панин, конечно, не подозревал, какую двусмысленность он говорит. — В. О.). Записка эта весьма малая, но Симон-Деманш сохранила ее в своих бумагах. На сие обстоятельство следователям надлежит обратить внимание».

Имея в виду это же послание, обер-прокурор Лебедев подчеркивал: «В некоторых письмах Кобылина к Деманш выражаются неудовольствия, укор в неверности и даже угрозы пронзить ее своим кастильским кинжалом».

Что ж, «кастильский кинжал» Сухово-Кобылина — нет сомнения, улика серьезная: до начала следствия он успел им «пронзить» и «поразить» немало московских ветрениц.