Сухово-Кобылин: Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга.

Черновик пьесы «Дело».

Катастрофическая сцена поразила его страшно — он выразился, что произвела в нем нервную дрожь. Относительно эпилога, советовал его сократить и, сделавши вводную сцену, подвести к последней. Вообще же пиэсса произвела тот эффект, который я ожидал. Стало, пиэсса удалась!!! Он умолял меня писать и ругал машины, которые отвлекают меня в другую сторону».

Машины! Они теперь занимали его больше, чем пьесы. Вернувшись из Франции, он сделался едва ли не самым энергичным и прогрессивным промышленником России. Один за другим он возводил в своих имениях заводы — винокуренный, конный, свеклосахарный, лесопильный, спиртовой. Он не останавливался ни перед какими затратами — покупал какие-то «редчайшие в мире» ректификационные аппараты и пневматические мельницы, механические пилы и резаки, изготовленные «из лучшей в Европе» стали Зигерланда. Его управляющие чуть ли не каждый день толклись на станции Скуратово Московско-Курской железной дороги, встречая багажные вагоны с механизмами из Франции, Германии, Англии. С яростной увлеченностью он занимался агрономией, выписывал пачками научные журналы из Европы, читал их от корки до корки и прикладывал все новейшие заграничные изобретения «к нераспаханному и неразгаданному неустройству» наследственных земель, которые ему в изобилии были отпущены судьбой. На его выступления в Императорском русском техническом обществе съезжались именитые промышленники со всей России и аплодировали, подбрасывали вверх атласные цилиндры, когда он, гордо возвышаясь на трибуне, «с чисто апостольским жаром» расписывал преимущества изобретенного им в Кобылинке «способа прямого получения ректифицированного спирта из бражки». И этой бородатой, усатой и увесистой публике он кланялся с удовольствием, раздавая налево и направо, без всякой оплаты схемы своих аппаратов, которые могли в три года озолотить какого-нибудь уездного барина.

Чего ему хотелось?

Богатства? Успеха? Славы? Всё это было.

Хотелось ему другого. Того, чего лишилась душа в ту снежную, вьюжную ночь 1850 года. Покоя и счастья. Забвения боли. И работа, бешеная, кипучая и беспрерывная, давала ему покой и забвение, из которых он жаждал выплавить этот хрупкий и светозарный металл — счастье… Всепоглощающая работа была для него спасительным и упоительным зельем, «пьянством», как ее называл великий и непризнанный им сосед — граф Лев Толстой.

— Я счастлив, когда читаю и работаю без передышки, — говорил Александр Васильевич в те годы.

И он был счастлив. Но только тогда, когда без передышки. Потому что отдыхать было страшнее всего. И когда однажды отец, строго соблюдавший все церковные праздники, упрекнул его в том, что он работает даже на Пасху, он вспыхнул и гневно огрызнулся:

— Я не признаю ни праздников, ни будней! Каждый день он вставал в четыре утра, делал.

Гимнастику, без которой не мог обходиться со времен сидения в тюрьме, затем одевался в пестрый бухарский халат, в мягкие татарские сапоги, подвязывал волосы тесьмой и шел в лес рубить сучья. А потом — в столярную мастерскую. Пилил, строгал, резал мебель для своего огромного мрачного дома в 30 комнат, «самой угрюмой архитектуры», напоминавшего, как пишет один из тульских помещиков, «длинный сундук, в который кладут приданое купеческим невестам». Целый день до позднего вечера его французская фермерская коляска из дерева, похожая на складной стул, маячила то в поле, то у винокуренного завода, то у конюшен. Везде он поспевал. Налетал как буря. Бегал, горячился, ругался с управляющими, с крестьянами, с мастеровыми, вникал во все коммерческие бумаги, лазил по котлам, ремонтировал машины, руководил стройками, драил щеткой заводских жеребцов.

Если окрестным помещикам случалось заехать к нему в гости, он тут же вел их смотреть свое обширное хозяйство и, не обращая внимания на их унылые физиономии, забывая, что позвал их для сытного обеда и приятной беседы за чашкой кофе с сигарой, долго водил их по полям и заводам, с жаром говорил о новых машинах, беспрестанно повышал голос на рабочих, покрикивал на конюхов, везде показывал свою кипучую энергию. «Вместо фразистого литератора-ученого, насыщенного туманными идеями немецких философов, идеалиста и романтика, — удивлялся интервьюер, приехавший к нему для умной беседы, — я увидел перед собою самого обыкновенного русского помещика “средней руки”, у которого беды хозяйственные — самые большие беды».

Правда, помещиком он был не «средней руки». Урожаи на его тульских землях были самыми высокими в губернии. Свеклосахарные заводы выдерживали конкуренцию с заводами юга России. Его лесами приезжали любоваться академики. У него было 500 десятин (около 550 гектаров) отборного леса, и он был первым в России помещиком, который взялся его сажать, — за что царь удостоил его премии в 1500 рублей серебром и памятной медали с надписью: «ПИОНЕРУ В РАЗВЕДЕНИИ РУССКИХ ЛЕСОВ ПОСАДКОЙ».

— Лесом дорожил, — вспоминали крестьяне. — Кто зайдет, помилуй Бог, засечет!

Хозяином он был страстным и лютым. Владениями своими гордился. «Я всё время при восхитительной погоде царил среди своих лесов, — писал он своему другу Василию Кривенко, — и с правом скажу, среди созданной мною местности».

Но чем больше он занимался коммерцией и хозяйством, тем сильнее обострялось в нем чувство собственника:

«Ездил в степь. Зачали косить рожь… Овсы всюду удивительные… И вся степь с лесами и полями, далекими деревнями — моя. Хорошо быть писателем — недурно быть и владетелем».

Выйдешь в сад, в поле, в лес, везде хозяин, всё мое. И даль-то синяя и та моя!

«Свадьба Кречинского», Действие Первое, Явление X.

Предприятия свои Александр Васильевич превозносил:

— Мои заводы сооружены мною, единственно мною, почти без средств, а я начинаю думать, что это лучшие заводы в России. Эти заводы ставят меня на ноги, дают мне независимое положение, мною самим созданное положение.

В том, что его заводы были лучшими в России, он не ошибался. Тульские помещики вспоминали, что водка «Кобылинка» «безусловно была из лучших» и конкурировала с популярными «Петровкой» и «Поповкой», потому что стоила значительно дешевле и очищалась механическим способом, без применения химических средств. Лошади кобылинских конезаводов славились резвостью на русских и европейских ипподромах, за них азартно сражались на аукционах, выкладывая «под молоток» тысячи. Спирт покупали коммерсанты из Италии, Франции и Германии. Древесину брали по самым высоким ценам — на отделку дворцов.

Да, заводы его были лучшими, как и всё, к чему он прикладывал руку. Везде успех: пьесы, леса, рысаки, карты, ипподромы, изобретения, урожаи. И рядом — аресты, позорные тюрьмы, беды, утраты, смерти.

Летом 1859 года в Париже друзья Сухово-Кобылина, супруги Анжелика и Антон Голицыны, познакомили его с баронессой Мари де Буглон. Это была девушка двадцати трех лет из старинной французской семьи, богатой и знатной, владевшей обширными поместьями в Бордо и Эльзасе. «М-ль Буглон решительно прелестная особа… — писала Анжелика Голицына Сухово-Кобылину, выступая в роли свахи. — Хороша, мила, остроумна, образованна, проста, скромна, не любит света». Последнее замечание особенно понравилось Александру Васильевичу.

Знакомство оказалось удачным. Александр Васильевич произвел впечатление. И француженка, стройная, юная, белокурая, внешне напоминавшая Луизу, тоже приглянулась ему.

В июле 1859 года он пишет из Парижа сестре Евдокии:

«Наконец, наконец, наконец я женюсь. Это решено, твердо решено на этот раз.

Вот уже почти две недели, как я обручен. Я очень внимательно изучаю личность и характер моей будущей жены, и чем больше я ее узнаю, тем больше люблю. Это натура довольно значительная и довольно сложная. По происхождению ее отец принадлежит к старинной и почтенной французской семье, известной и уважаемой на его родине, где им принадлежит старинное имение. Ее мать эльзаска, из хорошей военной семьи — натура тонкая и деликатная, прекрасная музыкантша, женщина, любящая своих детей до неистовства, безупречного поведения, хотя она овдовела 28 лет. Эта семья имеет приблизительно 12 тысяч франков ренты, которую мать всегда тратила на воспитание детей, воспитание довольно строгое, суровое; молодая девушка воспитывалась в монастыре L'abbaye-aux-Bois[22], одном из лучших заведений в стране. Она вышла оттуда три года назад и провела две зимы в Париже, посещая общество Сен-Жерменского предместья. Ей представлялось много партий, среди них одна очень богатая. Она всегда хотела выйти за человека умного и благородного — кажется, в прошлом году ей говорили обо мне в самых лестных выражениях (может быть, даже в слишком торжественных выражениях)».

Уже готовились к свадьбе. В особняке на улице Амстердам, дом 27, где жил Александр Васильевич, было шумно и весело, друзья приходили поздравлять, комнаты были завалены покупками, подарками, цветами. И тут — насмешка или, лучше сказать, театральная выходка Великого Слепца! — в жизни драматурга, в его реальной жизни в точности разыгрался эпизод из «Свадьбы Кречинского». Дядюшка Мари де Буглон господин Сегюр, этот французский Нелькин, пришел к будущей теще Сухово-Кобылина и объявил ей, что жених — темная личность, что у него в России ужасное уголовное дело об убийстве какой-то француженки, что он мот и транжир, что у него ничего нет, кроме долгов, что все имения его перезаложены на взятки и что он, похоже, крупный мошенник.

Свадьбу отложили. Все родственники невесты были в панике. Дело принимало катастрофический оборот.

«Навели справки в русском посольстве, — пишет Александр Васильевич, — там ответили, что я вполне порядочный человек».

Однако дядюшка Сегюр не унимался. Он обегал всех «русских парижан» и пронюхал такие «подробности», от которых у тещи и невесты должны были волосы встать дыбом. События развивались захватывающе, как действие в пьесе. Сегюр торопился с докладом, «разоблачение» надвигалось. Но драматург, которого критики единодушно хвалили за умение «блестяще вести интригу», не позволил чужой интриге развиваться «блестяще». В жизни Нелькин все-таки опоздал.

«При третьей встрече, — пишет Сухово-Кобылин, — я рассказал всё свое дело в России, и вовремя, так как на следующий день г. де Сегюр явился к ним с другой версией — роман, в том виде, как о нем кричали в Москве, — и затем говорили об Надежде Ивановне Нарышкиной, это был почти разрыв. Я откровенно высказал всё, как было».

Усердие де Сегюра, однако же, не пропало даром. По аристократическим салонам Парижа прокатилась волна слухов, общество возмущалось, гудело, кипело, шипело.

«Всё это вызвало такой же шум и такие же сплетни в Сен-Жерменском предместье, как если бы это происходило в Москве», — ужасался Александр Васильевич.

Мари де Буглон отговаривали, уговаривали, заклинали, стращали участью другой француженки — Ходынским полем, кровавыми сугробами, «лютой Сарматией».

Но она не испугалась.

«Наконец две недели тому назад всё устроилось и успокоилось. Молодая особа сказала мне: я знаю, что вы честный человек, и верю вам больше, чем всей вселенной».

Действительно, всё уладилось. Но была одна неприятность, которая чрезвычайно раздражала Александра Васильевича. Баронесса де Буглон составила брачный контракт так, чтобы ее дочь никогда не могла вывезти из Франции свои деньги — 150 тысяч франков. «Она отговаривается тем, — писал Александр Васильевич сестре, — что в России возможна революция и ей хотелось бы, чтобы ее дочь во всяком случае была обеспечена капиталом, — со своей стороны, я подозреваю, что это последствие того шума, о котором я упоминал».

Так что господин де Сегюр если и не расстроил свадьбу, то уж во всяком случае насолил русскому помещику и промышленнику, которому в России деньги нужны были позарез: для заводов, для покупки новейших машин.

В августе 1859 года Сухово-Кобылин и Мари де Буглон обвенчались в Париже.

Осенью того же года они приехали в Кобылинку.

Над угрюмыми постройками его родового гнезда вдруг взошло и засверкало радостным светом летучее солнце — счастье… Веселость духа, молодость, жизнь — всё разом вернулось к нему. Он работал, как всегда, с четырех часов утра, но к обеду являлся не как прежде (и как потом), в «варварском одеянии» — запыленном бухарском халате и татарских сапогах, измазанных строительной грязью, — а при параде: во фраке, белой манишке, с золотой цепочкой на жилетке и в блеске фамильных бриллиантов. Ожил и его отец Василий Александрович. Отставной гвардии полковник радовался несказанно, всё чаще поговаривал, что, может быть, Бог даст, увидит он законных внуков, прежде чем ляжет в могилу (незаконную внучку Луизу, зачатую сыном в страшный 1850 год, старик не признавал до гроба).

Ровно год продлилось семейное счастье Кобылина, пока не опомнился, не очнулся Великий Слепец, воздававший ему поспешной и властной рукой за триумф — бесчестием, за славу — презрением, за почет — оскорблением, за счастье — бедой.

Весной 1860 года Мари заболела туберкулезом. Александр Васильевич возил лечить ее в Москву к лучшим профессорам Варвинскому и Иноземцеву, но всё безрезультатно. К осени состояние француженки резко ухудшилось, начались легочные кровотечения. В октябре решено было увезти ее из России на родину. По дороге Мари несколько раз теряла сознание, кровотечение начиналось при малейшем толчке кареты. Александр Васильевич всё время держал жену на руках, один за другим менял окровавленные платки. Приходя в себя, Мари настаивала на выезде матери им навстречу.

Они доехали до Западной Двины и встретились с баронессой де Буглон в Динабурге. Мари не суждено было увидеть родину. Они не достигли даже границ Российской империи. 26 октября 1860 года в помещении ямской станции в Вилькомире[23] француженка скончалась на руках у мужа. Александр Васильевич и баронесса де Буглон повезли ее тело во Францию. Похоронили ее в родном имении.

Зимой он вернулся в Кобылинку. Приказал не топить в доме печей. Спал на верстаке в овчинном тулупе и валенках, вставал в кромешную тьму и шел работать: ругаться, строить, вникать, рубить… Рубить топором заледенелые сучья — с ожесточением, с яростью в сердце: проклята… проклята… «Проклята будь ты, судьба, в делах твоих!».