Тайна гибели Марины Цветаевой.
ГЛАВА 3. Переезд в Париж. Рильке. Евразийство. П. Гронский. «Союз возвращения». А. Штейгер. Отъезд Али. «Дело Рейса». Исчезновение Эфрона. Одна в Париже.
Когда «Ковчег» вышел в свет, Цветаева была уже в Париже. Как предполагалось, на время — на то время, которое чешское правительство позволяло иностранцам, получающим стипендию, проживать вне страны. Она давно хотела вырваться из удушающего быта чешской деревни, кроме того — так ей, по крайней мере, казалось, — в Париже она войдет в более широкий литературный круг, будет больше возможностей для выступлений и публикаций. Но Сергей Яковлевич пока не может уехать из Праги: нужно заканчивать диссертацию. В сентябре 1925 года она писала своей приятельнице О. Колбасиной-Черновой: «…бесконечно жаль Сережу, который три-четыре месяца должен быть здесь». Все свое чешское «содержание» она оставляет мужу — ему нужно хорошо питаться, ему нужна отдельная комната, ему нужно новое пальто. Сама же Цветаева с детьми поселится в одной комнате в квартире Колбасиной-Черновой и вряд ли будет питаться хорошо.
Тему докторской диссертации Эфрона — «Иконография Рождества Христова на Востоке» — никак не назовешь актуальной. Поэтому она мало его увлекает («Я не родился человеком науки»). Все его интересы — в дне сегодняшнем. Но бросить диссертацию — значит потерять стипендию, этого Сергей Яковлевич позволить себе не может.
Он приехал в Париж на Рождество. К Новому году вся семья была в сборе. Сергей Яковлевич еще в Чехословакии понимал, как трудно будет с работой в Париже. Восточная иконография не прокормит. «Мое завтра в сплошном тумане. Из всех сил буду стараться раздобыть работу не-физическую. Боюсь ее — небольшой досуг будет отравлен усталостью», — пишет он сестре Л иле.
Первое время в Париже он еще продолжает сотрудничать со «Своими путями», но денег это практически не приносит. Но вот — нежданная удача: «Мне предложили здесь редактировать — вернее, основать — журнал — большой — литературный, знакомящий с литературной жизнью в России».
В июле 1926 года вышел первый номер журнала «Версты» (название повторяло название сборника Цветаевой). На титульном листе значилось: «Под редакцией кн. Д.П. Святополка-Мирского, П.П. Сувчинского, СЯ. Эфрона, при ближайшем участии Алексея Ремизова, Марины Цветаевой и Льва Шестова». Оба соредактора Эфрона — Сувчинский и Святополк-Мирский — уже печатались в евразийских изданиях.
(Сувчинский — с 1921 года, с самого зарождения евразийства). Основным «добытчиком» денег для журнала стал Святополк-Мирский.
Возможно, не всякий читатель знаком с термином «евразийство». Поэтому перед нами стоит довольно сложная задача объяснить: что есть евразийство. Потому сложная, что оно никогда не было чем-то однородным и с течением времени довольно сильно эволюционировало. Вникать во все эти перипетии — значит отвлекаться от нашей темы. Но и вовсе обойти это явление нельзя — ибо именно евразийство в конце концов и привело Сергея Эфрона в ловушку, расставленную НКВД.
Итак евразийство возникло в среде эмигрантской интеллигенции в 20-х годах прошлого века как реакция на события 1917 года. В самом общем виде их взгляды сводились к следующему: Россия — это не Европа и не Азия, а особый материк — Евразия. При этом Европа представлялась евразийцам отнюдь не образцом, а опасным для российской культуры фактором. Так, идеи демократии и социализма были, по их мнению, занесены в Россию с Запада. Христианство, считали евразийцы, главный «фермент» всей российской культурной жизни.
Еще в бытность Эфрона редактором «Своими путями» там появилась заметка «Евразийство». «Русскую революцию евразийцы считают завершением разрушительных процессов, наметившихся и получивших развитие в петербургский (императорский) период русской истории<…> Выход из «коммунистической революции» можно найти только одним путем — путем создания новой эпохи русской истории, одинаково далекой по духу от эпох и императорской и коммунистической «европеизации». Эта новая евразийская эпоха русской истории обосновывается подъемом религиозного творчества». Тут хочется остановиться и спросить: откуда вы это взяли? Вам так хотелось бы. Простите, вы принимаете желаемое за действительное.
Но продолжим цитирование: «Наступление «евразийской эпохи» в корне несовместимо с существованием коммунистической власти. Божья Россия не может и не должна иметь безбожную власть. В советском строе<…> может быть принято все, за исключением связанного с коммунизмом и «европеизацией». («Если от советского строя отнять коммунизм» — это похоже на постулат советского литературоведения: «если от Достоевского отнять достоевщину».) И тогда… тогда все будет хорошо. Кончается заметка патетически: «…нет двух «России», есть одна Россия, в рамках которой и предстоит вести борьбу за то, что евразийство считает одновременно должным и справедливым».
Такова программа евразийства в 1925 году — и она мила сердцу Эфрона, тоже не приемлевшему коммунистическую власть, но верящему в то, что Россия осталась Божьей, и, главное, желающего так или иначе, но во что бы то ни стало ей служить. Неудивительно, что он все больше и больше увлекается евразийской доктриной.
В письмах из Парижа к коллеге по «Своими путями» Е. Недзельскому Эфрон постоянно говорит о евразийстве. «Мое глубокое убеждение, что самое интересное, творческое и живое в эмиграции объединилось в «Евразийстве» (02.02.1926). «Евразийство мне <…> близко тем, что пытается подойти к национальному самоопределению через культурное, а не политическое<…> они мне близки как культурники (и хорошие), а в политическую их жизненность не.
Верю. <…>Я не вступал в их организацию и остался вольным» (18.04.26). Но приверженность Эфрона к евразийству, по его собственным словам, «углубляется и усиливается». Очень скоро он перестает быть «вольным». Уже в декабре 1926 года он принимает самое деятельное участие в создании Евразийского клуба в Париже и скоро становится его руководителем. А в 1927 году Эфрон уже евразиец. В это время теоретические, философские споры в евразийской среде все более и более вытеснялись спорами по-литическими. Основателей движения (особенно в Париже) потеснили люди, мечтающие о включении евразийских идей в политическую борьбу. Несомненно, именно это обстоятельство привлекло к ним Эфрона — он по натуре был отнюдь не философом, а деятелем.
В мае 1927 года в письме к тому же Недзельскому: «На 9/Ю живу своей евразийской работой и, благодаря этому, близкой и прочной связью с Россией. Многое мог бы Вам рассказать волнующего и интересного, но, к сожалению, бумага не все терпит<.„> Работать приходится на сотню фронтов и по сотням русл. Не хватает рук, головы и времени. Конечно, главное, не здесь, а «там». Но здесь «точка»<…> Рано или поздно Вы придете к евразийству. Других путей нет, если не считать реставраторства (идеологического)».
Так, значит, быть евразийцем — быть связанным с Россией? («Там» — это, конечно, в России.) Каким образом? И не об этом ли он хотел бы рассказать, да «бумага не все терпит»? Эфрон уже в это время занят не только легальной, но и нелегальной работой? Литературовед И. Кудрова пишет: «Почти сразу он (Эфрон. — Л.П.) стал организатором множества открытых — и скрытых! — евразийских мероприятий». К сожалению, эта фраза никак не конкретизируется, и ничего не говорится об источниках этой информации. Выскажем наши соображения. Практически все основные печатные органы русского зарубежья, вне зависимости от их политической ориентации, находились под наблюдением советских тайных служб. А органы евразийские особенно. С первых послереволюционных лет ГПУ организовало грандиозную провокацию под названием «Трест»: на Запад поставлялась «деза» о том, что в Советском Союзе якобы полным-полно тайных антибольшевистских организаций. Из этого во многих эмигрантских кругах делался вывод: власть большевиков можно свергнуть, надо только связать эти организации друг с другом, снабдить их необходимой литературой (а может быть, не только литературой) — словом, всячески катализировать процесс, который уже «пошел». Это можно сделать только в России. Поэтому в Россию «тайно» (только не для ГПУ) отправлялись агенты. Из евразийцев это был прежде всего П.С. Арапов (племянник Врангеля), личность темная, скорее всего двойной, а то и тройной агент советской и западных разведок Он несколько раз пересекал границу туда и обратно. Эфрон об этом знал. Участвовал ли он в подготовке таких маршрутов? Если да, то уже на этапе «Верст» Эфрон, сам того не подозревая, работает на ГПУ. А коли завяз коготок… — дальнейшие события подтвердят справедливость этой пословицы.
Из вышесказанного вовсе не вытекает, что печать русской эмиграции, и евразийская в том числе, не имела самостоятельного значения. Задача, стоявшая перед журналом «Версты», как она была сформулирована в предисловии к первому номеру, — отзываться на все лучшее, что есть в русской (и не только русской) культуре, вне зависимости от границ, — вполне в духе евразийства. Но такая задача мила не только Сергею Эфрону, но и Марине Цветаевой. Она тоже убеждена, что далеко не все в советской литературе плохо. И потому с радостью участвует в этом издании и как автор, и как помощник редакции.
Первый номер внешне напоминал скорее альманах, чем журнал — увесистый, объемный. (Собственно, это и был альманах — выходил раз в год.) Соответствующий тем принципам, которые были заявлены в предисловии. Среди авторов — Марина Цветаева и Борис Пастернак, Сергей Есенин, Исаак Бабель, Илья Сельвинский, Артем Веселый, Алексей Ремизов.
Второй и третий номера «Верст» вышли заметно похудевшими. В третьем номере произведений советских писателей не было вообще. И неудивительно — все представляющее интерес было исчерпано двумя номерами. Ведь подлинная литература в СССР пробивалась сквозь цензуру, по выражению Марины Цветаевой, как трава сквозь асфальт. Отдельные кустики возможны, но луга не получается.
«Версты» печатали и публицистику, и критику. Неудивительно, что если в «Своими путями» одна небольшая заметка о евразийстве, то в «Верстах» — обширные статьи. Не случайно эмигрантская критика писала о «Верстах» как о евразийском издании [27].
Так, в первом номере была напечатана типично евразийская статья П.П. Сувчинского «Два Ренессанса». «Большевистская революция в корне изменила не одну лишь социально-политическую структуру былой России<„> она устанавливает обстановку для выработки нового культурного типа и для развития нового культурного темперамента». Так-то оно, может, и так Только для какого культурного типа? Если цитировать статью дальше, боимся, читатель отложит нашу книгу в сторону — слишком наукообразно (а попросту говоря — скучно, бездарно) она написана. Попытаемся пересказать своими словами (неизбежно упрощая): ни социализма, ни атеизма русский народ не принял. Но заслуга революции в том, что она сдвинула с места народные массы, дала им возможность заниматься ранее не свойственными им видами деятельности. Да и в самой партии появились люди из народа (М. Джилас еще не написал «Третий класс»!). В будущем это «кочевье», «сталкиваясь с пафосом советского организационизма» (ну стилек!), даст замечательные всходы. Ибо, считает автор, в русской истории между мистикой (надо понимать, религиозные движения) и практикой (в данном случае политикой большевиков) была и есть некая таинственная связь. (Вот уж подлинно таинственная!) В переводе на русский все это означает: в СССР и сейчас много хорошего, а будет еще больше, атеизм и социализм как нечто неприемлемое для народных масс отомрут.
Справедливости ради надо заметить, что не все статьи в «Верстах» были столь бессмысленны. Так, помещенная в том же номере статья Святополка-Мирского «Поэты и Россия» содержит ряд довольно тонких наблюдений.
Сам Сергей Эфрон напечатался в «Верстах» всего один раз — в последнем номере, со статьей «Социальная база русской литературы». Почему так мало,
В своем-то журнале? Отчасти из-за большой занятости именно редакторской работой, «…идет верстка «Верст», и все (корректура, контора и пр.) лежит на мне. Ложусь поздно ночью и с утра гоняю по Парижу», — сообщает он Е. Недзельскому. И если бы еще журнал приносил деньги, достаточные хотя бы для скромного проживания, а то приходится всячески подрабатывать. Он снимается в кино (конечно, в эпизодах или массовке), дает уроки. А «правая» эмигрантская пресса пишет, что сотрудники «Верст» получают деньги от большевиков! Будь это так, вышло бы, наверное, не три номера — журнал «скончался» именно из-за недостатка средств. Но, возможно, была и другая причина: евразийские теории привлекают Эфрона не сами по себе. Он рвется в Россию («Дождаться не могу своего возвращения»), а евразийство как бы подводит под это желание теоретическую базу большевики уже не те, не все, что они делают, плохо, а если и так, то народ все выправляет, Россия возрождается. Стало быть, возвращение не ренегатство, стало быть, можно служить народу, не служа большевикам.
О чем же пишет Эфрон в своей единственной статье? Прямо скажем, статья довольно бессмысленная. Однако она характерна для этого периода евразийства: мы не марксисты, мы по-другому… а на поверку оказывается почти то же самое, «…не бытие определяет сознание, а сознание, лишь через бытие себя утверждающее». Велика ли разница? А вот еще пассаж, под которым, пожалуй, подписались бы и литературоведы, которых принято называть вульгарными социологами: «Благодаря классовости и только классовости писатель получает возможность включить себя в то громадное социальное целое, именуемое народом…» Так рассуждает о литературе муж Марины Цветаевой, человек, близкий к Волошину, лично знавший Андрея Белого и других деятелей культуры Серебряного века, да и сам в 19 лет удостоившийся похвалы М. Кузмина! Поистине ложная философия и умного может сделать глупым, и талантливого бездарным. Зачем он вообще полез в литературоведческие дебри, ведь сам же признавался, что не создан для науки?! Скорее всего ради вывода: «Социальная база нарождающегося слоя небывало углубилась и расширилась. Этому расширению должно соответствовать и грядущее литературное цветение». Сергей Яковлевич всегда был устремлен в грядущее, только им он и жил.