Тайна гибели Марины Цветаевой.
* * *
22 Августа, за 8 дней до того, как надо было освободить комнату Габричевского (прописка кончилась еще раньше, а без прописки — опасно), Мур записывает в дневнике: «Я очень жалею мать — она поэт, ей нужно переводить, жить нормальной жизнью, а она портит себе кровь, беспокоится, изнуряет себя в бесплодных усилиях найти комнату, страшится недалекого будущего (переезда). Ведь это факт — мы, действительно, где будем жить через восемь дней<…> Как хотелось бы для матери спокойной, налаженной жизни, чтобы она могла нормально жить!<„> Да, скрывать нечего, положение исключительно плохое. Мать говорит, что «только повеситься»<…> Выхода не видно. А Союз писателей говорит, что никак не может дать комнаты. Другие бы, возможно, обращались бы в Моссовет, в НКВД, к Молотову а мать непрактична, да что с нее требовать. <…> Главное, я беспокоюсь и горюю за нее». А ведь ему самому через 8 дней идти в школу, в которую он записался с таким трудом, — а сможет ли он туда ездить? Нет, Мур не был бесчувственным чурбаном, каким его изображают некоторые мемуаристы, готовые и гибель Цветаевой свалить на ее сына — это он, дескать, «довел». Нет, «довел» отнюдь не он.
В полном отчаянии Цветаева посылает телеграмму Сталину: «Помогите мне, я в отчаянном положении. Писательница Марина Цветаева». Сейчас это кажется бесконечной наивностью. Но Сталин был диктатором и, как всякий диктатор, не только казнил, но иногда и миловал. Обращение лично к Сталину было последней надеждой, так как в некоторых случаях только он (его каприз) мог изменить ход дела. Мой собственный отец — человек вовсе не глупый и не наивный, — когда его в связи с кампанией против «безродных космополитов» погнали из авиационной промышленности, тоже обратился к Сталину. Он знал, что такие обращения иногда помогают. Конечно, не чаще, чем случаются чудеса. Но чудеса случаются.
На этот раз чуда не произошло. (И с моим отцом тоже.) Отставив вещи у Габричевских, Цветаева с сыном опять перебираются к Елизавете Яковлевне.
В двадцатых числах сентября комнату всетаки удалось найти. На два года. Неплохую. На Покровском бульваре. Со всеми удобствами. Деньги, которые надо было заплатить в качестве аванса, браты писатели с подачи Пастернака все же собрали. Мур перешел в школу рядом с домом… Но квартира коммунальная. Со всеми вытекающими отсюда прелестями: вот Марина Ивановна повесила на кухне штаны сына — разразился скандал. На Цветаеву посыпались обычные обвинения коммунальной кухни: развела грязь, тараканов… Мур выступает в роли умиротворителя. Он знает, что «мать работает с исключительной интенсивностью и не успевает все прибрать в кухне». 15-летний подросток, он понимает, что «мать представляет собой объективную ценность, и ужасно то, что ее третируют как домохозяйку». Но соседу, «простому советскому человеку», нет до этого дела Мур в чем-то (житейских делах) мудрее матери. Да и нервы у него покрепче, «…если бы дело касалось меня лично, то мне было бы абсолютно все равно. Но оно касается матери. Мать исключительно остро чувствует всякую несправедливость и обиду<…> Я теперь тщетно стараюсь вдолбить матери, что теперь не нужно давать зацепки, не нужно давать повода для повторения подобных скандалов. Ведь мать очень вспыльчива<…> Я считаю, что <…> нужно делать все — и в том числе уступать — чтобы такие факты не могли повториться… Но она все время говорит, что ей важнее всего справедливость<„.> Я буду возможно больше сидеть (дома), чтобы в случае чего попытаться потушить пожар».
Раньше Цветаева на все обиды и несправедливости отвечала: «Не снисхожу!» Но теперь с нее будто сняли кожу — теперь все — ожог. В том числе и некоторые слова сына и то, как он любит проводить время. Но сын — в отличие от нее — хочет жить, потому пытается приспособиться к той действительности, которая его теперь окружает. Естественно, что это не содействует их сближению. Но когда на обвиняет сына в бездушии, в отсутствии сердца — она не права. (Как не правы и те исследователи, которые берут эти слова на вооружение.) Еще в сентябре 1940 года она записала: «Никто не видит — не знает, — что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк, но его нет, п.ч. везде электричество. Никаких «люстр»<…> Я год примеряю — смерть<…> Вздор. Пока я нужна».
Пока она нужна была всем членам семьи: и мужу, и сыну, и дочери.
В конце января 1941 года стало известно, что следствие по делу Ариадны Эфрон закончено и она приговорена к восьми годам лагерей, в Коми АССР.
Вмарте Муля получил от нее первое письмо. Она работает швеей. По тамошним меркам — удача: в теплом помещении. Переписка наладилась: и с ним, и с Мариной Ивановной. Посылки, слава Богу, принимаются без ограничений. Але высланы теплые вещи и непортящиеся продукты. Муля собирается к ней на свидание. (Свидания если и давали, то только близким родственникам, официально Самуил Гуревич не имел к Але никакого отношения; стало быть, он в своей работе по совместительству «дошел до степеней известных».) Марина Ивановна собирается приехать позже — пока она не может оставить все время болеющего Мура, да, кроме того, — она это понимает — Але прежде всего хочется видеть Мульку.
С Алей, по крайней мере, все ясно — через 8 лет она будет дома. Письма от нее идут бодрые. Терпения и мужества ей не занимать (полученное в детстве спартанское воспитание пригодилось). А вот про Сергея Яковлевича известно только одно: жив — потому как передачи принимаются. Тревога за мужа не покидает Марину Ивановну ни на минуту: ведь он тяжело болен — вдруг не выдержит (она не знала чего) — умрет. Кроме того, в любой момент могут арестовать ее и даже сына (Муру уже 16 лет).
Когда-то она сказала: «Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!». Но кому дано знать будущее? Стихов Цветаева не пишет и не жалеет об этом: «Я свое написала. Могла бы, конечно, еще, но свободно могу не». И сборник своих старых стихов она готовит потому, что на этом настаивают некоторые почитатели ее таланта, и потому, что это может принести деньги. Когда из этой затеи ничего не вышло — она не очень расстроилась. Что значит эта неудача по сравнению с арестами близких? И даже перевести песни Шуберта — что было бы приятнее, чем переводить второстепенных поэтов, — она отказывается — провозится долго, а деньги будут невелики.
И все-таки нельзя сказать, что в Москве 1940–1941 годов у Цветаевой не было совсем уж ничего хорошего. Ее приняли в профессиональный Комитет литераторов — это, конечно, не Союз писателей, но все-таки — официальное положение. Ее переводы всем нравятся, их печатают и даже исполняют по радио. Многие боятся с ней встречаться, но находятся и такие, которые ради удовольствия послушать, как Цветаева читает собственные стихи, презрев страх, приглашают ее к себе домой. А там — целование рук, восхищенные взгляды. В том числе и молодого поэта Арсения Тарковского. А другой молодой поэт, Семен Липкин, — целый день гуляет с ней по Москве. Наконец Цветаева — впервые в жизни — встречается с Ахматовой. Правда, это оказалась невстреча. Анна Андреевна ничего не сказала Цветаевой о своем.
«Реквиеме», и у Цветаевой создалось ложное впечатление, что Ахматова осталась на уровне 1916 года. Но все равно, сам факт общения… А какой замечательный день провела она 18 июня в подмосковном Кускове: вместе с Муром, поэтом А Крученых (тоже почитатель и собиратель ее стихов) и молоденькой Лидией Либединской. Осмотрели музей, любовались коллекцией фарфора, гуляли по парку, катались на лодке по озеру — Марина Ивановна сама села на весла.
…А через три дня началась война.