Тайна гибели Марины Цветаевой.

* * *

Однако Цветаева, как и в свое время Сергей Яковлевич, получит разрешение далеко не сразу. Она проживет во Франции еще почти два года. На какие деньги? Некий Покровский, приятель Эфрона и человек, несомненно, связанный с «Союзом возвращения», регулярно передавал ей конвертик с деньгами. Вообще говоря, ситуация нормальная: муж работает в другой стране и посылает часть зарплаты жене, а поскольку послать официально по почте невозможно, он нашел пути другие. Но — раздаются голоса — ведь Цветаева уже знала, где служит ее муж, она должна была отказаться от этих «грязных» денег. А на что жить? Да хоть мыть полы! Мыть полы Цветаева не умела. Она умела только писать стихи и прозу. Но дело даже не в этом: она не могла не понимать, что сей красивый жест ударит по Сергею Яковлевичу. (Вполне возможно, ей это объяснили.) Она теперь, так же, как и он, попала в лапы, ГПУ. И также не могла ослушаться, не выполнить приказа.

Мура пришлось забрать из школы (ему, как сыну «убийцы», было там несладко), теперь он учится дома с частным учителем. Многие «друзья» Марины Ивановны от нее отшатнулись. На литературных вечерах она теперь не бывает и своих не устраивает. Однако наиболее близкие люди остались — среди них Николай Александрович Бердяев. По свидетельству подруги Цветаевой Е. Извольской, «он относился к Марине Ивановне с глубоким со страданием, оберегая ее как больную…».

Наверное, любой другой на ее месте впал бы в депрессию. Но только не Цветаева — жизненной энергии ей было не занимать. А кроме того — об этом она сказала в письме к А. Тесковой, написанном уже в январе 1939 года: «Дай Бог всего хорошего, чего нету, и сохрани Бог то хорошее, что есть. А есть — всегда, — хотя бы вот моральный закон внутри нас, о к<отор>ом говорил Кант. И то — звездное небо!».

Правда, за зиму 1937/38 года она не написала ничего нового. Но она дописывает не законченные ранее вещи и денно и нощно занимается своим архивом: ведь она прекрасно понимала, куда ей предстоит ехать и что многое нельзя будет взять с собой. Прежде всего ее волновала судьба ненапечатанных вещей: поэмы «Перекоп», «Поэмы о царской семье», «Лебединого стана» (напечатанного частично и разрозненно). Переписывает она и неопубликованный очерк «Декабрь» из «Записок добровольца» Сергея Эфрона. (Увы, человек предполагает, а Бог располагает: она не могла знать, что архив Амстердамского университета будет разбомблен, и «Поэма о царской семье» и другие ее рукописи пропадут, наверное, навсегда.).

Летом 1938 года она с сыном уезжает на море, и у нее хватает душевных сил восторгаться окружающей природой.

После возвращения с курорта она поселяется в Париже, в отеле. Вряд ли то была ее инициатива: ни больших городов (кроме Москвы ее юности), ни отелей она не любила. Наверное, кому-то было надо, чтобы она была, что называется, «под рукой». Впрочем, ведь это, должно быть, ненадолго…. Но как оно будет в действительности? «Живем — висим в воздухе <…> Материально все хорошо и даже очень, но: сознание определяет бытие! И сознание, что все это на час — который может быть затянется — как целый год затягивался — но от этого не переставал и не перестанет быть часом — мешает чему бы то ни было по-настоящему радоваться, что бы то ни было по-настоящему ценить», — сообщает она мужу в Москву.

Писать стихи она больше не хочет. Строчки приходят — она их не записывает. Но вот в сентябре 1938 года — в результате соглашения между Германией, Францией, Англией и Италией — от Чехословакии отторгнута Судетская область. Чуть ли не вся Европа против маленькой Чехии! Чехию предали. Ее Чехию — страну, которую она так любила, где ей довелось испытать самую сильную в своей жизни страсть, родину ее сына. Всегда равнодушная к политике, она теперь с нетерпением ждет, когда же Мур принесет утренние газеты. И она не понимает, как можно оставаться безразличным к трагедии маленького героического народа. «Я в цельности и зрячести своего негодования — совершенно одинока. Я не хочу, чтобы всех их — жалели: нельзя жалеть живого, зарытого в яму: нужно живого — выкопать а зарывшего — положить<…> «Какой ужас!» — нет, ты мне скажи — какой ужас, и поняв, уйди от тех, кто его делают или ему сочувствуют. А то: — «Да, ужасно бедная Прага», а оказывается — роман с черносотенцем, только и мечтающим вернуться к себе с чужими штыками <…> Я думаю, что худшая болезнь души — корысть. И страх».

«Любовь — дело» — эту формулу Цветаева пронесла через всю жизнь. Она сожалеет, что ей не 20 лет и она не может поехать в Чехию и взять винтовку в руки. Но она (даже и в 20 лет) не умела стрелять. Она умела писать стихи. И, уже решив, что для нее время стихов прошло, она включается в эту бойню так, как только и может поэт, — стихами. Чехия «позвала» — и она пришла на помощь: «Прокляты — кто заняли / Тот смиренный рай<…> Трекляты — кто продали, / Ввек не прощены!<…> Есть на теле мира / Язва: все проест!<…> Есть на карте место / Пусто: наша честь».

..А в марте — Германия оккупировала Чехословакию.

О, дева всех румянее Среди зеленых гор — Германия! Германия! Германия! Позор! Полкарты прикарманила, Астральная душа! Встарь — сказками туманила, Днесь — танками пошла. Пред чешскою крестьянкою — Не опускаешь вежд, Прокатываясь танками По ржи ее надежд? Пред горестью безмерною Сей маленькой страны, Что чувствуете, Германы: Германии сыны?? О мания! О мумия Величия! Сгоришь, Германия! Безумие, Безумие Творишь!

И — быть может — самое гениальное стихотворение из «Стихов к Чехии» (хотя трудно выбирать из гениального самое гениальное).

О слезы на глазах! Плач гнева и любви! О Чехия в слезах! Испания в крови! О черная гора, Затмившая — весь свет! Пора — пора — пора Творцу вернуть билет. Отказываюсь — быть. В Бедламе нелюдей Отказываюсь — жить. С волками площадей Отказываюсь — выть. С акулами равнин Отказываюсь плыть — Вниз — по теченью спин. Не надо мне ни дыр Ушных, ни вещих глаз. На твой безумный мир Ответ один — отказ.

Пакт Сталина с Гитлером еще не заключен. Но интуиция уже подсказывает Цветаевой, что те же «нелюди», которые погубили ее мужа, «затмили весь свет», превратили весь мир в «Бедлам». (И неудивительно: еще несколько лет назад она ставила знак равенства между коммунизмом и фашизмом.) А «плыть вниз по теченью спин» Цветаева не могла, не умела и не хотела.

У нее будет много причин для самоубийства. Но важнейшая высказана уже в этом стихотворении — за два с лишним года до гибели.

«Подумайте, Марина Ивановна! — уговаривала ее Зинаида Шаховская. — Ну как Вы с вашим характером, с вашей нетерпимостью сможете там ужиться». — «Знайте одно, — отвечала Цветаева, — что и там я буду с преследуемыми, а не с преследователями, с жертвами, а не палачами».

Наконец разрешение (точнее, наверное, приказ) на выезд получено. 16 июня 1939 года Цветаева с Муром вышли из отеля, сели на поезд, едущий в Гавр, оттуда — на пароход. Накануне случайно встретился Родзевич: «…он налетел сзади и без объяснений продел руки под руки Мура и мне — пошел в середине как ни в чем не бывало». Впрочем, так ли уж случайно? В последнее время Родзевич часто виделся если не с Цветаевой, так с Муром, ходил с ним в кино, в кафе, «…он (Родзевич. — Л.П.) поздравил с известием о нашем отъезде в СССР, и купил цветы, и дал мне, и был очень рад» (из дневника Мура). Возможно, Константин Болеславович хотел в последний раз увидеться с Цветаевой, искал с ней встречи.

Никто их не провожал — не разрешили. Из поезда она написала последнее письмо А. Тесковой (всего их известно 120): «Сейчас уже не тяжело, сейчас уже — судьба». Она знала, что ее судьба — гибель («Дано мне отплытье / Марии Стюарт», 5 июня 1939 г.).