Ананасная вода для прекрасной дамы.

6.

Я ничего не сказал о случившемся ни Шмыге, ни Добросвету — это казалось мне предательством самого чудесного переживания, которое было у меня в жизни.

Внешне все продолжалось по-прежнему: я проглатывал стаканчик психотропного кваса и нырял в свою цистерну, после чего в моем мозгу начинали звучать голоса, рассказывающие о Боге. Но теперь все было по-другому. Теперь я знал, о чем они говорят, и мог отличить правду от вымысла или уродливых спекуляций мертвого интеллекта.

Мне не надо было для этого даже слишком задумываться. Когда я слышал неправду, она оставалась просто словами. А когда я слышал правду, я сразу же переживал ее, и передо мной открывалось еще одно лицо Бога, которых у Него оказалось бесконечное число. Чудесное происходило опять и опять.

Но ужас был в том, что я не мог пережить слияние с Абсолютом без депривационной камеры и кваса, которым поил меня Добросвет. Когда я снова обретал свое человеческое тело, мои духовные очи зарастали коростой тревог, обид и желаний, облеплявших мой ум, как только я вылезал из соленой воды. Я пытался бороться, но каждый раз неподконтрольные мне психические силы перехватывали власть над моим рассудком, и я превращался в такой же неодушевленный механизм, как те, что ходили вокруг.

Вернее, дух во мне был, и это был дух Божий, равно пронизывающий всех и вся, но он и не думал прикасаться к рычагам управления, как ребенок не трогает заводную машинку, которую пустил по полу. И все мы были такими машинками, и, как ни смешно это звучит, воистину должны были славить играющего в нас ребенка — ибо он был всеми нами, и вне его нас просто не существовало. Но рассудку этого никогда не понять, ибо у этого ангела совсем другая служба.

Одним словом, я попался на крючок. Пока меня пускали в депривационную камеру, где меня раз за разом встречал Бог, я не ушел бы от Шмыги с Добросветом по своей воле — и дело было уже не в миллионе долларов.

Однажды после сеанса меня привели в комнату мониторинга, где сидели они оба.

— Ну как, Семен? — спросил Шмыга.

Переживания последних недель сделали меня застенчивым и пугливым — не зная, что ответить, я, должно быть, косился на них, словно выпавший из гнезда птенец.

— Чего не бреешься?

Птенец уже давно не брился, это была правда.

— Там вода очень едкая, — пришел мне на помощь Добросвет. — Если бриться, щеки режет.

— Помнишь еще, значит, — усмехнулся ему Шмыга и опять повернулся ко мне. — Как проходит подготовка?

Я уклончиво пожал плечами.

— Достиг? — спросил он.

— Чего именно?

Шмыга положил на стол маленький диктофон и нажал на кнопку. Я вдруг услышал свое собственное тихое бормотание.

— Нет, ты таки не понимаешь, Мартин… Вот когда ты говоришь про диалог еврея с Богом. Ну о чем Богу говорить с евреем? Такой диалог… — и тут мой голос налился размеренной левитановской силой и стал ликующе-победоносным, а все произносимые им слова сразу сделались увесистыми и серьезными, как названия большой кровью отбитых у врага городов, — такой диалог, Мартин, делается возможным только после того, как Бог поднимет еврея до себя. А когда такое случается, Мартин, еврей в силу самой этой высоты становится Богом, ибо на высоте Бога есть только Бог. И говорить там, Мартин, уже особо не о чем, потому что все ясно и так… Но мы… — и тут вместо Левитана-диктора я снова услышал Левитана-лузера, — но мы один раз уже так обожглись на этом вопросе, что давать своих советов я не стану и лучше тихо промолчу…

Шмыга выключил магнитофон.

— С кем это ты беседуешь? — спросил он подозрительно.

— Я… Я не знаю, — ответил я. — Я вообще не помню, чтобы когда-нибудь такое говорил.

— Не помнишь, — сказал Шмыга, — потому что говорил во сне. А пленочка все помнит… Зубик-то у тебя, Сеня, работает не только на прием, но и на передачу.

— Это он с Мартином Бубером дискутирует, — вмешался Добросвет. — Мы ему в ванне эту тему пару раз прокачивали, так Сеня, видно, запомнил и теперь во сне с ним спорит.

— А что за Бубер?

— Агент мирового сионизма, — сказал Добросвет. — Даже не агент, а самый, можно сказать, махровый мировой сионист.

— Чего ж ты ему таких соловьев-то ставишь? — нахмурился Шмыга.

— А иначе нельзя, товарищ генерал, — ответил Добросвет. — Мы ведь его не к концерту во Дворце Съездов готовим. А сами знаете к чему.

— Вообще-то да, — согласился Шмыга и сделал серьезное озабоченное лицо — какое крепкие задним умом бюрократы вроде Ельцина делают, когда хотят показать государственную важность своей думы.

Посидев так с минуту — но так и не поделившись с нами своей высокой мыслью, — Шмыга поднял на меня взгляд и спросил:

— Так о чем ты с ним спорил? Что-то я суть вопроса не до конца ухватил.

— А вы спецквасу попейте, — сказал я, дерзко глядя ему в глаза, — а потом ложитесь в ванну на недельку. Тогда, глядишь, и ухватите.

Но Шмыга не обиделся. Он вдруг улыбнулся с неожиданной теплотой и сказал:

— Сколько тебе раз повторять, Сеня. Мы с тобой на „ты“. На „ты“, понял? Больше никогда меня так не обижай.

Нет, все-таки Шмыга был не такой простой человек, каким хотел казаться в служебном кругу, и я постепенно начинал это понимать. Некоторое время я выдерживал оловянное давление его глаз, а потом подумал, что могу случайно вспомнить их в депривационной камере, и отвел взгляд.

— Думаю, он готов, — нарушил тишину Добросвет.

— Я тоже так думаю, — сказал Шмыга. — Будем понемногу начинать. Как там дела с ангелами?

— Ангелы в полной боевой готовности, товарищ генерал, — ответил Добросвет. — Две эскадрильи.