Садок судей.

Елена Гуро.

Елена Гуро. Садок судей.

«В белом зале, обиженном папиросами…».

В белом зале, обиженном папиросами Комиссионеров, разбившихся по столам; На стене распятая фреска, Обнаженная безучастным глазам.
Она похожа на сад далекий Белых ангелов – нет, одна – Как лишенная престола царевна, Она будет молчать и она бледна.
И высчитывают пользу и проценты, Проценты и пользу, и проценты Без конца. Все оценили и продали сладострастно, И забытой осталась – только красота.
Но она еще на стене трепещет, Она еще дышит каждый миг. А у ног делят землю комиссионеры И заводят пиано-механик. . . . . . . . . . . . . . . . А еще был фонарь в переулке – Нежданно-ясный, Неуместно-чистый, как Рождественская Звезда! И никто, никто прохожий не заметил Нестерпимо наивную улыбку Фонаря. . . . . . . . . . . . . . . . Но тем, – кто приходит сюда – Сберечь жизни – И представить их души в горницу Христа Надо вспомнить, что тает Фреска в кофейной, И фонарь в переулке светит, Как звезда.

Детство.

Меж темных елок стояла детская комната, обитая теплой серой папкой. Она летала по ночам в межзвездных пространствах.

Здесь жили двое: «Я», много дождевых духов над умывальником и железная круглая печка, а две кровати ночью превращались в корабли и плыли по океану.

За окнами детской постоянно шумел кто-то большой и нестрашный. Оттого еще теплей и защитней становились стены.

Ввечеру на светлом потолковом кругу танцевали веселые мухи. Точно шел веселый сухой дождик.

В детскую, солнечной рябью по стенам, приходили осенние утра и звали за собой играть.

Там! Ну – там – дальше, желтые дворцы стояли в небе, и на осиновой опушке, за полем, никли крупные росины по мятелкам, по курочкам и петушкам. Никли водяные, и было знобно и рано.

Это оно! Оно! Идем к нему навстречу.

Ах, какие наутро были ласковые, серебряные паутинки! Откуда они пришли? Ничего не знали – от них лежал свет, и все прощала зеленая полоса, бледная, над крайними березками.

Светились травы прядями льняных волосков, что собрать в косичку осенней лесной девочки и пойти с ней за рябиной.

Где-то молотили, собирали и готовили перед зимой. Оттого переполнена светом и спелым тишина. Оттого празднична дорожка к гумну и амбару, и, осыпанные росой, пахнут спелой землей полосы пашни. И не уходя, стоит в поле осенний веселый со светлой головой из неба.

Подходила перемена, и маленькие елочки и рябины, зная это, улыбались кверху, ждали, просияв насквозь иглами солнца и водяного неба, и до того душа танцевала с солнечными пятнышками, что, съежившись, смеялись – думали: это от красных кистей рябины и оттого, что печку затопят вечером.

Ночи стали черные, как медведь, а дни побелели, как овес.

И еще был ранний час утра, с радужными паутинными кружками на оконных стеклах.

Это оно? Это оно, бежим ему навстречу!

И белый чайный фарфор столовой был такой настояще-утренний, что не обманывались.

Второпях не знали, в кого играть: в фею, как она прядет золотые волокна, или в путешественников, накрыв стулья верблюжьим одеялом.

Это китайцы в узорных кофтах сидели на соломенных циновках, на берегу лазурного, лазурного моря.

Висел над их головами мамин лук, и порей сушился пучками. Все удалилось за лазурную полосу, и соломенное солнце, и колокольчики китайских беседок качались в стеклянном небе.

Пришли шелковые, с завитушками двоюродные сестры. Стал сразу издожденный балкон с осенними столбами, и матросские костюмчики.

Состязались, кто лучше выдует прозрачный шарик, а в призы с собой принесли светлые зернышки бисера.

И стало такое волнение, такое волнение, что, замирая, садились на корточки, и радовались.

В летучих шариках опрокидывались маленькие китайские деревья, вниз головой, и перламутровое небо было маленьким, маленьким, розовым.

Пролетали, в них отражался вверх ногами забор, и они лопались.

Уж пошушумывал мохнатый вечер в окна. Уж громадно было за окнами, чудно и чуждо, и сине, и сладко, жутко.

Управляющий в высоких голенищах спрашивал: «Что ежели будем пахать завтра?».

. . . . . . . . . . . . . . .

У реки жил еловый, лесной царь, его венчанные ветви берегли белок и птичек. У него был на носу, между глаз, сучок, а из глазок иногда смола вытекала. И весь лесной царь пахнул смолой.

Сюда приходили только на поклонение и приносили малининки и землянику на листиках, и клали к подножью царя.

Милый царь! Царь благословлял, а мурашики уносили малинку: царь принимал жертву.

И еще любили очень духа березы. У него был белый атласный лобик и глаза из мха.

Его по утрам целовали в атласный лобик.

Он светлый, давний: еще и никого и ничего не было, а лобик атласного духа был.

По атласу сквозь тени пробегает золотце.

Собираются идти за мохом и красными ягодками брусники, для зимних рам.

Придет оно! Придет оно! Ах, бежим, бежим скорее ему навстречу.

У сложенных дров сияют светлые щепки.

Уж в колеях ломкие белые звезды, и стучит обледенелое ведро у колодца утром, и готовят уроки.

Меж роялью и камином стоят вигвамы из буйволовых шкур, украшенные перьями сойки и жемчугом, и до самого ковра гостиной, под светом лампы тянется Патагония.

На берегах Эри и Онтарио краснеет брусника.

Когда пролетают вожди гордых Павнисов, на долгогривых конях, мимо окон столовой – видят звезды.

Кровати уже отплыли, и кто-то большой и нестрашный шумел за стеной.

А комната летела меж крупными звездами, в синих бархатах, и летели вместе темные башни елок хороводом стражей.

Большие прекрасные бегемоты, оставляя животами дорожку по золотому топазовому песочку, подходили к цветущим медовым деревьям, и прозрачные, полные соком медовые плоды падали им в рот.

Стороной, стороной проходили, звеня, олени.

Над вигвамами кувыркались бисерные птицы.

В мглистом, мягком небе были опрокинуты дворцы.

А с дворцов звенели колокольчики, потому что за мглистым небом убегали излучистые, меж садами розовыми, голубые дорожки.

Голубые, голубые, голубые.

Ветер.

Радость летает на крыльях, И вот весна, Верит редактору поэт;   Ну – беда! Лучше бы верил воробьям В незамерзшей луже. На небе облака полоса – уже – уже… Лучше бы верил в чудеса, Или в крендели рыжие и веселые, Прутики в стеклянном небе голые. И что сохнет под ветром торцов полотно.   Съехала льдина с грохотом. Рассуждения прервала хохотом.   Воробьи пищат в весеннем   Опрокинутом глазу. – Высоко.
Ветер. Елена Гуро. Садок судей.

Недотрога.

Было утро все убрано алмазами. По алмазным мхам, – по лугам пушило солнце лучами. Холод далеких-далеких льдов таял в воздухе горячем, с золотыми иголочками… И был Сентябрь.

Вышел Бог на лес и на луг. Выбежала к опушке белая Недотрогочка в нежную белую овечью шерсть одета, и гордая, – пальцем никому себя тронуть не позволяет.

Грелись пушистые сосны коротатики. Прокололись сквозь мхи тоненькие красные грибки, – точно булавочки. И так тихо в лесу стояло и грело Солнце, что захотелось Богу благословить кого-нибудь.

И спрашивает: «Кого благословить мне в солнечном Сентябре?» …И никто ему не ответил – никто его не видел…

Подбежала Недотрога и говорит: «А я Тебя увидала, Боже!».

Засмеялся Бог и благословил Недотрогу. Засветилась белая Недотрога, загорелась вверх песенкой, тонкой, зеленой – как елочка, хрупкой, белой – как свечечка, царственной, – как корона высоких елей.

Услыхали с севера суровые люди, – пришли и спрашивают: «Чья это песня такая королевская? Мы взбирались на ледяные горы почти до звезд, – но не встречали мы там песни прямой и гордой, как свечечка!».

И выбежали из леса маленькие доносчики и выдали:

«Это Недотрогина песня такая королевская! Недотрогу, с белым горлом, благословил Бог в Сентябре».

Взяли люди песенку в бирюзу и изумруды, и стала она им светить.

Взялись люди ловить Недотрогу, – чтоб была она с ними всякий день: ловили и не могли поймать.

Хоронили Недотрогу голубые сосны, хоронили зеленые елки: – берегли до весны… Вызвездятся белые цветы по морошкам, засветится Недотрога весне – песней, – как белый венчик, как белая коронка!..

Пусть придут с Севера люди спрашивать: «Чья это песнь нам послышалась – светится, точно белая коронка!».

Утренние страны.

На земле есть утренние страны.

Жемчужнокрылые великаны живут там.

Эти страны, умытые влажной темнотой ночи, выходят нечаянной улыбкой на небо и на росную землю.

Вот из сыриных заповедных ельников поднимается невинный склон неба – на самую яснину поплывут лучезаринки.

Ясны, улыбчивы облака над голубой круглиной моря.

Неподвижно их вечное удивление; оно родилось, где легли воздушные надморные полосы в вечность, ясность, свежесть и сон.

По зеленой прозрачности улыбаются перламутром.

Только в девственно-холодном воздухе утра могут быть великаны.

Они не рождаются между нами.

Так крепок нетронутый воздух, игра, восторг и крылья.

Здесь бодры беги, радужные росы, внезапны нежные цветочные звездочки.

Ранняя страна не знает ни любопытства, ни преступленья, и жестокость сладострастия чужда ей.

Звонко по твердой утренней земле бегают веселые добродушные великаны.

Их топот раздается по бережью. Они любят взыграть на самый взбег холма – встать над морем?

Точно где-то воркует гигантский голубь? Это их гортанные голоса. Они, играя, опрокидьшают ногами свои обширные голубые и розовые чашки с утренним напитком и хохочут за горой. Но чаще их голосов их молчаливые улыбки.

И не всякий утренний час свеж довольно для чуда – чтобы народился в утренней стране и стал жемчужный.

Тайный миг утренней страны редко подстережешь.

Вот, не боясь холода, раскроются белые звездочки по суровым мхам пустырей.

Черные острия елок сторожат.

Вот родилась яснина в еще нетронутый свет утра. В этот ключевой прозрачный час на самый взлобок неба выплывет и встанет удивленное облако, выяснеет на жемчужном его лице улыбка, точно даст знак облачным лебедям за море…

Тогда народится, явится великан и побежит по взгорью.

Жемчуговый, добрый и твердый.

Тяжелодушным, непосвященным путь в страну закрыт.

Но кто хочет слышать, слышит.

Из утренней страны к нам являются вести. Между голых ветвей осинки небо прозрачно неизреченной далекостью ясности.

В траве нежданно навострились листочки. У кустов такое выражение, точно они встрепенулись, к облакам надморья протянулась веточка – это знаки оттуда.

Ах, над нашей знойной землей прохладны жемчужные льдины.

Твердые и ранние приходят из утренней страны созвучья. Все, что хочет быть девственным телом завтра и вдохновением, родилось там.

И мы узнаем всегда тех из нас, кто причастен вздрогнувшей радости ранних лучей. – По крылатым бровям, по непреклонной ясности лба, по гордой затаенной улыбке – можно всегда их узнать.

Камушки.

По золотому сосно-бережью нежило солнышко. Гладило спинки ласковых камушков на песчаной ладони берега.

Проснулись камушки, круглились, сияли, укрылись, урылись бархатным песочком… Ах!

Были желанны камушковые страны… По улегшейся уласканной отмели льнули волны-воркуйки…

…Плескали в горячий бочок отмели. Протекал день по камушкам.

Пришел Ласкунчик, вырыл ямку – глубокую-глубокую. Там спали не родившиеся еще для солнца камушки, черные, слепые: залепил их сырой песок.

И пахло там соленым холодом и соленой глубокой тиной…

А наверху солнце святило валунковые светлые страны.

Ласкунчик набрал светлые валунчики: – они чирикали, точно чайки, и журчали меж пальцев.

Стало солнце старинным. Стало большое, малиновое. Село на кочку, распушило лучики.

Воркуйки нежились у отмели – пли… пли…

Больше нельзя играть камушками. Они приникли, прижались к сырому песку и спят. Камушки темные, плоские и слепые.

А у отмели невидимым шелком всю ночь нежат говоруйки – пли… пли… пли…