Садок судей.
Елена Гуро.
«В белом зале, обиженном папиросами…».
Детство.
Меж темных елок стояла детская комната, обитая теплой серой папкой. Она летала по ночам в межзвездных пространствах.
Здесь жили двое: «Я», много дождевых духов над умывальником и железная круглая печка, а две кровати ночью превращались в корабли и плыли по океану.
За окнами детской постоянно шумел кто-то большой и нестрашный. Оттого еще теплей и защитней становились стены.
Ввечеру на светлом потолковом кругу танцевали веселые мухи. Точно шел веселый сухой дождик.
В детскую, солнечной рябью по стенам, приходили осенние утра и звали за собой играть.
Там! Ну – там – дальше, желтые дворцы стояли в небе, и на осиновой опушке, за полем, никли крупные росины по мятелкам, по курочкам и петушкам. Никли водяные, и было знобно и рано.
Это оно! Оно! Идем к нему навстречу.
Ах, какие наутро были ласковые, серебряные паутинки! Откуда они пришли? Ничего не знали – от них лежал свет, и все прощала зеленая полоса, бледная, над крайними березками.
Светились травы прядями льняных волосков, что собрать в косичку осенней лесной девочки и пойти с ней за рябиной.
Где-то молотили, собирали и готовили перед зимой. Оттого переполнена светом и спелым тишина. Оттого празднична дорожка к гумну и амбару, и, осыпанные росой, пахнут спелой землей полосы пашни. И не уходя, стоит в поле осенний веселый со светлой головой из неба.
Подходила перемена, и маленькие елочки и рябины, зная это, улыбались кверху, ждали, просияв насквозь иглами солнца и водяного неба, и до того душа танцевала с солнечными пятнышками, что, съежившись, смеялись – думали: это от красных кистей рябины и оттого, что печку затопят вечером.
Ночи стали черные, как медведь, а дни побелели, как овес.
И еще был ранний час утра, с радужными паутинными кружками на оконных стеклах.
Это оно? Это оно, бежим ему навстречу!
И белый чайный фарфор столовой был такой настояще-утренний, что не обманывались.
Второпях не знали, в кого играть: в фею, как она прядет золотые волокна, или в путешественников, накрыв стулья верблюжьим одеялом.
Это китайцы в узорных кофтах сидели на соломенных циновках, на берегу лазурного, лазурного моря.
Висел над их головами мамин лук, и порей сушился пучками. Все удалилось за лазурную полосу, и соломенное солнце, и колокольчики китайских беседок качались в стеклянном небе.
Пришли шелковые, с завитушками двоюродные сестры. Стал сразу издожденный балкон с осенними столбами, и матросские костюмчики.
Состязались, кто лучше выдует прозрачный шарик, а в призы с собой принесли светлые зернышки бисера.
И стало такое волнение, такое волнение, что, замирая, садились на корточки, и радовались.
В летучих шариках опрокидывались маленькие китайские деревья, вниз головой, и перламутровое небо было маленьким, маленьким, розовым.
Пролетали, в них отражался вверх ногами забор, и они лопались.
Уж пошушумывал мохнатый вечер в окна. Уж громадно было за окнами, чудно и чуждо, и сине, и сладко, жутко.
Управляющий в высоких голенищах спрашивал: «Что ежели будем пахать завтра?».
. . . . . . . . . . . . . . .
У реки жил еловый, лесной царь, его венчанные ветви берегли белок и птичек. У него был на носу, между глаз, сучок, а из глазок иногда смола вытекала. И весь лесной царь пахнул смолой.
Сюда приходили только на поклонение и приносили малининки и землянику на листиках, и клали к подножью царя.
Милый царь! Царь благословлял, а мурашики уносили малинку: царь принимал жертву.
И еще любили очень духа березы. У него был белый атласный лобик и глаза из мха.
Его по утрам целовали в атласный лобик.
Он светлый, давний: еще и никого и ничего не было, а лобик атласного духа был.
По атласу сквозь тени пробегает золотце.
Собираются идти за мохом и красными ягодками брусники, для зимних рам.
Придет оно! Придет оно! Ах, бежим, бежим скорее ему навстречу.
У сложенных дров сияют светлые щепки.
Уж в колеях ломкие белые звезды, и стучит обледенелое ведро у колодца утром, и готовят уроки.
Меж роялью и камином стоят вигвамы из буйволовых шкур, украшенные перьями сойки и жемчугом, и до самого ковра гостиной, под светом лампы тянется Патагония.
На берегах Эри и Онтарио краснеет брусника.
Когда пролетают вожди гордых Павнисов, на долгогривых конях, мимо окон столовой – видят звезды.
Кровати уже отплыли, и кто-то большой и нестрашный шумел за стеной.
А комната летела меж крупными звездами, в синих бархатах, и летели вместе темные башни елок хороводом стражей.
Большие прекрасные бегемоты, оставляя животами дорожку по золотому топазовому песочку, подходили к цветущим медовым деревьям, и прозрачные, полные соком медовые плоды падали им в рот.
Стороной, стороной проходили, звеня, олени.
Над вигвамами кувыркались бисерные птицы.
В мглистом, мягком небе были опрокинуты дворцы.
А с дворцов звенели колокольчики, потому что за мглистым небом убегали излучистые, меж садами розовыми, голубые дорожки.
Голубые, голубые, голубые.
Ветер.
Недотрога.
Было утро все убрано алмазами. По алмазным мхам, – по лугам пушило солнце лучами. Холод далеких-далеких льдов таял в воздухе горячем, с золотыми иголочками… И был Сентябрь.
Вышел Бог на лес и на луг. Выбежала к опушке белая Недотрогочка в нежную белую овечью шерсть одета, и гордая, – пальцем никому себя тронуть не позволяет.
Грелись пушистые сосны коротатики. Прокололись сквозь мхи тоненькие красные грибки, – точно булавочки. И так тихо в лесу стояло и грело Солнце, что захотелось Богу благословить кого-нибудь.
И спрашивает: «Кого благословить мне в солнечном Сентябре?» …И никто ему не ответил – никто его не видел…
Подбежала Недотрога и говорит: «А я Тебя увидала, Боже!».
Засмеялся Бог и благословил Недотрогу. Засветилась белая Недотрога, загорелась вверх песенкой, тонкой, зеленой – как елочка, хрупкой, белой – как свечечка, царственной, – как корона высоких елей.
Услыхали с севера суровые люди, – пришли и спрашивают: «Чья это песня такая королевская? Мы взбирались на ледяные горы почти до звезд, – но не встречали мы там песни прямой и гордой, как свечечка!».
И выбежали из леса маленькие доносчики и выдали:
«Это Недотрогина песня такая королевская! Недотрогу, с белым горлом, благословил Бог в Сентябре».
Взяли люди песенку в бирюзу и изумруды, и стала она им светить.
Взялись люди ловить Недотрогу, – чтоб была она с ними всякий день: ловили и не могли поймать.
Хоронили Недотрогу голубые сосны, хоронили зеленые елки: – берегли до весны… Вызвездятся белые цветы по морошкам, засветится Недотрога весне – песней, – как белый венчик, как белая коронка!..
Пусть придут с Севера люди спрашивать: «Чья это песнь нам послышалась – светится, точно белая коронка!».
Утренние страны.
На земле есть утренние страны.
Жемчужнокрылые великаны живут там.
Эти страны, умытые влажной темнотой ночи, выходят нечаянной улыбкой на небо и на росную землю.
Вот из сыриных заповедных ельников поднимается невинный склон неба – на самую яснину поплывут лучезаринки.
Ясны, улыбчивы облака над голубой круглиной моря.
Неподвижно их вечное удивление; оно родилось, где легли воздушные надморные полосы в вечность, ясность, свежесть и сон.
По зеленой прозрачности улыбаются перламутром.
Только в девственно-холодном воздухе утра могут быть великаны.
Они не рождаются между нами.
Так крепок нетронутый воздух, игра, восторг и крылья.
Здесь бодры беги, радужные росы, внезапны нежные цветочные звездочки.
Ранняя страна не знает ни любопытства, ни преступленья, и жестокость сладострастия чужда ей.
Звонко по твердой утренней земле бегают веселые добродушные великаны.
Их топот раздается по бережью. Они любят взыграть на самый взбег холма – встать над морем?
Точно где-то воркует гигантский голубь? Это их гортанные голоса. Они, играя, опрокидьшают ногами свои обширные голубые и розовые чашки с утренним напитком и хохочут за горой. Но чаще их голосов их молчаливые улыбки.
И не всякий утренний час свеж довольно для чуда – чтобы народился в утренней стране и стал жемчужный.
Тайный миг утренней страны редко подстережешь.
Вот, не боясь холода, раскроются белые звездочки по суровым мхам пустырей.
Черные острия елок сторожат.
Вот родилась яснина в еще нетронутый свет утра. В этот ключевой прозрачный час на самый взлобок неба выплывет и встанет удивленное облако, выяснеет на жемчужном его лице улыбка, точно даст знак облачным лебедям за море…
Тогда народится, явится великан и побежит по взгорью.
Жемчуговый, добрый и твердый.
Тяжелодушным, непосвященным путь в страну закрыт.
Но кто хочет слышать, слышит.
Из утренней страны к нам являются вести. Между голых ветвей осинки небо прозрачно неизреченной далекостью ясности.
В траве нежданно навострились листочки. У кустов такое выражение, точно они встрепенулись, к облакам надморья протянулась веточка – это знаки оттуда.
Ах, над нашей знойной землей прохладны жемчужные льдины.
Твердые и ранние приходят из утренней страны созвучья. Все, что хочет быть девственным телом завтра и вдохновением, родилось там.
И мы узнаем всегда тех из нас, кто причастен вздрогнувшей радости ранних лучей. – По крылатым бровям, по непреклонной ясности лба, по гордой затаенной улыбке – можно всегда их узнать.
Камушки.
По золотому сосно-бережью нежило солнышко. Гладило спинки ласковых камушков на песчаной ладони берега.
Проснулись камушки, круглились, сияли, укрылись, урылись бархатным песочком… Ах!
Были желанны камушковые страны… По улегшейся уласканной отмели льнули волны-воркуйки…
…Плескали в горячий бочок отмели. Протекал день по камушкам.
Пришел Ласкунчик, вырыл ямку – глубокую-глубокую. Там спали не родившиеся еще для солнца камушки, черные, слепые: залепил их сырой песок.
И пахло там соленым холодом и соленой глубокой тиной…
А наверху солнце святило валунковые светлые страны.
Ласкунчик набрал светлые валунчики: – они чирикали, точно чайки, и журчали меж пальцев.
Стало солнце старинным. Стало большое, малиновое. Село на кочку, распушило лучики.
Воркуйки нежились у отмели – пли… пли…
Больше нельзя играть камушками. Они приникли, прижались к сырому песку и спят. Камушки темные, плоские и слепые.
А у отмели невидимым шелком всю ночь нежат говоруйки – пли… пли… пли…